ПИСЬМА, ТЕЛЕГРАММЫ…
В ответ на Ваше письмо сообщаю, что в середине апреля мы выезжаем на Сырдарью. Работать будем в среднем течении, в районе Ширик-Куль. Места малонаселенные. Я занимаюсь опылителями тугайных растений…Георгий Федорович Колюх, начальник экспедиции Ташкентского музея природы.
В Средней Азии я еще никогда не бывал.
Мавзолеи и минареты… Самарканд, Бухара, Хива… Паранджи, пиалы, бесконечный чай в жару, верблюды… Река Сырдарья… Таинственный Ширик-Куль. Что это? «Куль» — значит «озеро», это я помнил по какой-то книжке. «Загадочное озеро Сары-Куль» — вот как она называлась! Может быть, в письме ошибка и мы поедем именно на Сары-Куль? Я самым тщательным образом изучал карты. Сары-Куль есть, верно. Только совсем не в районе реки Сырдарьи. А вот Ширик-Куля я не нашел нигде. Странно.
Опылители тугайных растений… Пчелы, наверное, бабочки. Тугаи — это какие-то типично азиатские заросли, кишащие кабанами и, кажется, тиграми…
Нечего, конечно, и говорить, что я мигом, не теряя ни минуты, написал ответ. Что обязательно постараюсь принять участие и буду ждать телеграммы.
Одно беспокоило: вдруг не придет телеграмма? Вдруг он забудет ее послать? Или на телеграфе что-нибудь случится?
Но телеграмма пришла. В ней было сказано, что экспедиция откладывается дней на десять — пятнадцать и будет опять телеграмма.
Я получил ее через две недели: «Экспедиция отъезжает 6 мая, вам нужно быть 5-го».
И лихорадочно принялся собираться.
Как журналисту мне приходилось ездить по разным местам, бывал я и в путешествиях. Но только не в пустыне. А тугаи, как выяснилось окончательно, — это заросли по берегам рек, текущих через пустыни…
Первым делом я купил себе дефицитные туристические ботинки. Правда, в книгах о путешествиях по Средней Азии было написано, что самое лучшее — кирзовые сапоги. Потому что змеи, запросто прокусывающие материю брюк, не могут прокусить сапожную кожу… Однако знакомый специалист-энтомолог, Дмитрий Викторович Панфилов, который, кстати, и дал мне адрес Георгия Федоровича, сказал, что ботинки сойдут.
— Только не вздумайте ходить по ночам — змеи в основном охотятся ночью…
— А какие змеи в тех местах водятся, Дмитрий Викторович? — спросил я, как бы между прочим.
— Кобра иногда встречается. Эфа. Щитомордник. Это — из ядовитых.
Из соответствующей литературы я уже знал, что укус всех трех, а особенно первых двух, смертелен.
— Может, все-таки лучше сапоги? — спросил я Дмитрия Викторовича.
— Лучше. Но жарко в них. Вот если бы вы достали брезентовые…
Брезентовых сапог я не достал.
Я узнал также, что в тех местах водятся каракурты, скорпионы, тарантулы, фаланги. Укус каракурта смертелен, остальных — очень болезнен. У фаланги, правда, нет ядовитых желез, но заразить ранку она может гниющими остатками пищи, которые подолгу сохраняются на ее челюстях. В этом случае трупный яд, проникая в кровь укушенного, может привести к самым печальным последствиям.
Долго думая об этом последнем, я пришел к мысли, что все равно от всего не убережешься. Чему быть, того не миновать. Так что, как говорится, была не была…
Хуже всего настраивали специальные книги и руководства. Описания симптомов после укусов ядовитых змей, пауков, насекомых были весьма выразительны. Однако читать все это было необходимо — для подготовки.
Я старался сохранять самообладание и оптимизм. Дело в том, что…
Когда было мне лет двенадцать, прочитал я однажды любопытную книгу. В ней рассказывалось, как мальчик и девочка забрались в лабораторию знакомого профессора и попробовали на вкус загадочный белый порошок. Потом сели на подоконник, болтая ногами, и тут… все вокруг них начало неудержимо расти…
Оказалось, что порошок был волшебным: съев его, мальчик и девочка начали уменьшаться и уменьшались до тех пор, пока не стали очень маленькими — такими крошечными, что запросто уместились на спине стрекозы, которая как раз опустилась около них на подоконник. Стрекоза унесла ребят в дремучие заросли на берегу ручья. И началось путешествие двух человечков в зеленой стране, населенной удивительными существами — муравьями, осами, бабочками, жуками. Книга называлась «Приключения Карика и Вали». Написал ее Ян Ларри.
Книга эта ошеломила меня и, наверное, как-то даже перестроила мой внутренний мир. А вернее наоборот: не перестроила, а вернула меня к тому, что я сам думал и чувствовал, но под влиянием каких-то внешних причин подвергал сомнению и забывал. Ведь еще в самом раннем детстве я очень любил странствовать весьма оригинальным способом. Лежал где-нибудь, например, на лесной поляне, смотрел в траву перед собой, и… Воображение следовало за каким-нибудь муравьем по хаосу толстенных травяных стволов, похожих на тропический бамбук, мимо раскидистых кустов земляники с трехлопастными, как у пальм, гигантскими листьями. И над головой висели, источая аромат, огромные спелые ягоды… Далее я мысленно попадал в полумрак муравейника — в этот многоэтажный дом с анфиладами комнат, галереями, пристройками, залами и подземельями… Иногда мне удавалось пожить в зеленых дебрях какого-нибудь куста или в душистом цветке, полетать на спине стрекозы или бабочки над бескрайним океаном трав или сесть на бронированную спину жужелицы и с головокружительной скоростью мчаться по лесной тропинке, усыпанной иголками-бревнами.
Потому, наверное, и подействовала на меня так сильно книга Ларри, что я понял: не один я увлекаюсь мысленными странствиями, не один я думаю и чувствую так, а значит…
Была и еще одна подобная книга. «Жизнь насекомых» французского естествоиспытателя Жана Анри Фабра. В школьные годы я перечитывал ее множество раз. Недавно перечитал снова. Нет, все-таки удивительно, как захватывает описание жизни пчел, ос, бембексов, сколий, жуков — этих многочисленных маленьких наших соседей, которыми большинство людей интересуется только в детстве, а потом безнадежно забывает об их существовании. Если, конечно, не занимается ими из чисто научных — практических — соображений.
И вот что еще странным образом волнует меня в связи с книгой Фабра. Почти все свои наблюдения, представляющие огромную ценность для науки, давшие материал для написания не только «Жизни насекомых», но и нескольких других удивительных книг, сельский учитель Жан Анри Фабр сделал на небольшом пустыре, заросшем сорняками. Никуда почти и не ездил. Ни во что не вмешивался. Только смотрел. И увидел столько…
Название этого каменистого клочка земли — Гармас. Площадь — меньше гектара. По мнению современных маститых ученых, именно здесь было положено начало новой науке — энтомологической этологии, то есть науке о поведении насекомых. Теперь сюда приезжают туристы со всего света. А ведь этот клочок земли ничем не отличается от любого другого, разве только тем, что он невозделанный. Что природа здесь предоставлена самой себе. И жил здесь не активно преобразующий, а умеющий наблюдать человек.
Было время, когда я, становясь взрослым, стал все это забывать… Однако, занявшись обычной любительской фотографией — людей и пейзажей, — узнал однажды, что есть, оказывается, зеркальные фотоаппараты, где наводить на резкость можно по матовому стеклу, и еще есть насадочные кольца, которые позволяют фотографировать с близкого расстояния — крупным планом. А если снимать на цветной обратимой пленке и полученные диапозитивы, или слайды, проектировать потом на экран, то можно…
И я купил зеркальный фотоаппарат «Зенит». И насадочные кольца. И цветную обратимую пленку.
Зарядив фотоаппарат, навинтив кольца, я вышел во двор старого московского дома. Это было 26 июня 1969 года. Я навсегда запомню столь знаменательный день.
Был вечер, и солнце стояло низко. Оно освещало бежевые, слегка полинявших от дождей стены нашего дома, уютный зеленый дворик и широкую асфальтовую полосу, рассекающую пополам заросли деревьев, кустарников и густой сочной травы с одуванчиками. Я шагнул в траву и наклонился, глядя в видоискатель.
По толстому зеленому стволу полз кто-то большой, красновато-коричневый. Неуклюжий и мощный, он напоминал рыцаря в медных доспехах. Он методично полз вверх, непрестанно шевеля усами, похожими на стальные плети. Со стебля «рыцарь» перебрался на пологий бугор листа. Бугор под ним закачался… На краю странное существо остановилось. Далеко внизу и во все стороны раскинулись необъятные джунгли, безбрежный зеленый океан. Куда теперь? С минуту «рыцарь» подумал, оставаясь в неподвижности — лишь усы его шевелились без остановки вверх, вниз, вправо, влево, — наконец лениво разломил свои доспехи на спине, выпростал из-под них тонкие прозрачные крылья и… полетел.
Я передвинул объектив. Полыхнуло желтым. Гигантская солнечная шапка цветка — множество желтых лилий, а на них, небрежно сминая шелковистые нежные лепестки, сосредоточенно копошится мохнатый зверь. Шерсть длинная, темно-рыжая, на спине — плоские слюдяные крылья, а глаза миндалевидные, блестящие, внимательные. По-хозяйски охватив топкими лапками несколько цветков сразу, зверь сует по очереди в каждую лилию короткий черный хобот. Голова его перепачкана желтым…
Я принялся исследовать окрестности, чувствуя себя как во сне.
В расплывчатом зеленом мареве по жилке листа ползло длинное изящное существо, неся на себе просторный, отливающий перламутром балахон крыльев. Оно двигалось медленно, грациозно кланяясь и вертя глазастой головой. Золотые глаза сверкали, посылая во все стороны изумрудно-бронзовые лучи… В просторной багряной чаше цветка суетился кто-то черный, пластмассовый. С высоты плюхнулся сразу на все шесть лап-шасси толстый лайнер и, поворочав в разные стороны головой, принялся вдруг умываться, как кошка чиститься…
Жук-пожарник, шмель, златоглазка, маленький черный жучок, обыкновенная муха… Всего-навсего.
Это опять было напоминание.
Потом я проявил пленку у знакомого фотографа, вставил диапозитивы в рамки, приспособил на столе проектор «Свет». Яркий, многоцветный мир Карика и Вали распахнулся передо мной на комнатной стене…
Лето прошло в постоянных волнениях.
Странствия в дворовых джунглях — на корточках и ползком, — вызывающие нездоровый интерес соседей, путешествия в дебри поляны Измайловского парка, незабываемая охота на бабочку-адмирала и чуткую репейницу в молодом лесу на московской окраине, первые выезды дальше — на станцию Черная под Москвой и на озеро Селигер…
Утерянное детство вернулось, и мир вокруг меня чудесным образом изменился. Разве я мог раньше предполагать, что, не выезжая ни в какие далекие страны, а просто выйдя во двор или в парк, можно совершить путешествие? И какое! Раньше мне как-то не приходило в голову, что отцветший одуванчик, обыкновенная «фукалка», может быть похож на серебряный шар, на остров Южного моря, поросший фантастическими белыми пальмами, на сказочную сцену, где выступают балерины. Мог ли я знать, что яички клопа на коре березы — блестящие капельки янтаря? Конечно же, от меня было скрыто, что жук-жужелица выкован из стали, а доспехи жука-пожарника — из меди. Вернее, не было скрыто, а просто я сам забыл. Теперь вспомнил. И постараюсь не забывать никогда.
Знаете ли вы, что гусеница бабочки ольховая стрельчатка, например, в зрелом возрасте носит страусовые перья, а гусеница стрельчатки кленовой — это просто-напросто ползающий лисий воротник? Известно ли вам, что голова стрекозы — это голова космонавта в шлеме с антеннами, спинка клопа-солдатика — индейская ритуальная маска, а спинка клопа-наземника тощего — африканская маска? Паутина после дождя — кружево, отделанное алмазами, а сухая паутина, пронизанная солнечными лучами, — радужное, сказочное сияние?
Наблюдая все это с близкого расстояния, я сделал удивительное открытие. Поведение ползающих, бегающих, прыгающих и летающих созданий иногда странным образом напоминает то, что я вижу в гораздо более крупном масштабе. Аналогий тьма. В конце концов я иногда стал даже путаться, с каким миром имею дело в данный момент — «микро» или «макро». Так у меня появилась галерея портретов: жук — Сева, кузнечик — Семен Петрович, бабочка — Клизавета Степановна, гусеница — Софи Лорен, златоглазка — Уланова… Однажды я вычитал известное изречение древнегреческого философа Анаксагора: «Все — во всем». И понял, что в моих наблюдениях нет ничего удивительного.
Тогда я принялся читать книги по биологии. Что же вы думаете? Аналогии подтверждаются…
Запомнилась фраза из одной книжки: «Какую бы форму жизни мы ни изучали — от вируса до мамонтова дерева, — мы изучаем самих себя». Может быть, все дело в этом?
Ну вот. Теперь, я думаю, вам ясно, почему никакие страхи перед встречей с ядовитейшими из паукообразных и пресмыкающихся не остановили бы меня от поездки не только в Среднюю Азию, но куда угодно.
ЗНОЙНЫЙ ТАШКЕНТ
5 мая утром я вылетел из Москвы.
В Ташкенте цвели пионы и розы, на лицах местных жителей в аэропорту уже утвердилась этакая типично летняя гримаса: «Жарко, но ничего не поделаешь». Было градусов тридцать в тени.
В открытых окнах троллейбуса замелькали пирамидальные тополи, домики, увитые виноградом, акации и дико изуродованные остовы каких-то деревьев. Оказалось — это тутовник. Его листьями здесь кормят гусениц тутового шелкопряда, выращивая коконы на дому…
Проехали центральные районы Ташкента. Вот и нужная мне остановка — конечная. В Музее природы меня должен ждать начальник будущей экспедиции Георгий Федорович Колюх. Итак, где он, Музей природы?
Об этом я и спросил проходящего мимо мужчину с черными усиками ив тюбетейке.
— Музей природы? — Мужчина долго разглядывал меня. Наконец почмокал губами и заявил:
— Так он сгорел.
— Как… сгорел?
У меня сердце упало. В воображении со страшной быстротой замелькали картины пожара. Недаром было столько писем и телеграмм, недаром экспедиция откладывалась: когда долго тянется — это плохой признак! Ох, и кошмарная, должно быть, картина была! Что же делать? Что с Георгием Федоровичем?..
— Сгорел, — повторил мужчина, с удовольствием, как мне показалось, наблюдая мою растерянность. И добавил: — Весь сгорел, начисто… — И языком поцокал: — Ц-ц-ц…
— Как же так? — спросил я, совершенно обескураженный. — Как же так? Ведь я только неделю назад телеграмму…
— Сгорел, — повторил мужчина. — Ничего не поделаешь.
— Ну, а где же он был-то? — спросил я все-таки, тревожно оглядываясь.
— А вон где был: прямо иди и налево. Стены остались. Живут там, спросишь. Рядом с базаром.
В полной растерянности я поплелся сначала прямо, а потом налево.
— Вот он, музей, — бойко ответила на мой вопрос бледнолицая женщина и махнула рукой в сторону мрачноватых серых стен без окон и дверей.
— Что он, разве сгорел? — спросил я. — Мне вот только сейчас сказали…
— Да, сгорел, весело сказала женщина. — В прошлом году еще. Не работает. Но там есть сотрудники, у них все узнаете.
В полном недоумении я заглянул в открытую дверь Г-образного одноэтажного здания, рядом с которым действительно чернел обгоревший скелет большого дома… В комнатке с огромными шкафами и коллекциями тропических бабочек на стенах мне показали рабочее место Георгия Федоровича Колюха. Так как начальника будущей экспедиции на месте не было, пришлось идти в административный отдел музея, который находился дальше по улице, напротив базара. В небольшом глухом дворике административного отдела, этаком испанском патио с окружающей его скрипучей деревянной галереей, цвели ярко-алые и желтоватые чайные розы. В воздухе плавали слои тончайшего аромата. Сгорело, как выяснилось, далеко не все.
Георгий Федорович оказался молодым — лет сорока — русоволосым мужчиной с ярко-голубыми глазами и уныло повисшими горьковскими усами. Он как-то странно, без особой приветливости посмотрел на меня — что, впрочем, я отнес на счет жары — и молча повел обратно, в комнату со шкафами и бабочками, где я только что был.
Сев за стол, на свое обычное рабочее место, он пригладил волосы, потрогал усы, откашлялся слегка и неожиданно тихим голосом, запинаясь, сказал:
— Понимаете… поездка откладывается на десять дней… Я вам дал телеграмму…
— На десять дней?! Как… Но ведь я же… Когда телеграмму?
— Сегодня, — уныло сказал Георгий Федорович.
— Как сегодня? Но ведь я рано утром вылетел, последний срок…
Георгий Федорович ничего не ответил. Он вяло отвернулся от меня и посмотрел в окно.
— С машиной у нас, понимаете… Машину чинят. Еще мотор не поставили. Розмарин… Она сгорела. Он ее своими силами…
Опять. Что же тут все горит? И что значит «розмарин»? Целых десять дней! Я молчал подавленно.
Начальник экспедиции тоже молчал и смотрел на меня с печалью. Потом он встал со стула и принялся открывать окно. Открыл первую раму.
— Вон, посмотрите, — сказал он, показывая на подоконник.
На подоконнике сидел великолепный экземпляр ночной бабочки виноградный бражник. Свежий, ничуть не потертый. Мощное, упрямое серебристо-белое тельце напоминало корпус реактивного самолета, розовато-серые узкие крылья, откинутые назад, довершали сходство. Это был привет, визитная карточка Средней Азии. Сердце мое забилось… Но как же тугаи? Неужели правда мы задерживаемся на десять дней? От расстройства я даже фотографировать не стал этот реактивный лайнер. Бражник с гудением взмыл с подоконника и исчез в душном пространстве музейного двора…
— Вы обедали? — спросил Георгий Федорович. — А то пойдемте. У нас здесь, напротив…
Постепенно кое-что прояснилось. Розмарин — это, оказывается, Розамат, шофер экспедиционной машины. Музей, а с ним и машина действительно сгорели во время прошлогоднего пожара, который возник из-за халатности ночного сторожи. Сгорела вся экспозиция, полностью. К счастью, остались фонды. Сейчас строится новое здание и разрабатывается проект новой, улучшенной экспозиции. А вообще музей основан в 1876 году как комплексный музей Туркестана — искусство, история, природа Средней Азии. Впоследствии от комплексного музея отделился Музей природы. Он был и остается крупнейшим и лучшим в Средней Азии. Фонды содержат более полумиллиона экземпляров одних только беспозвоночных. Коллекция тропических бабочек — одна из лучших в Союзе…
После обеда я увидел Розмарина на территории музея. Невысокого роста, черноволосый, очень подвижный и веселый человек в черном костюме — в такую-то жару! — пришел к Георгию Федоровичу просить денег на окраску машины.
— Через десять дней, раньше никак не получица! — ответил он на мой вопрос, и лицо его так и лучилось приветливостью, а среднеазиатский акцент придавал словам, помимо главного смысла, еще какой-то второй, скрытый и очень веселый смысл. Было такое впечатление, что он рад сообщить мне эту новость и новость эта, с его точки зрения, очень приятна для меня.
С деньгами в погоревшем музее было туго, и Георгий Федорович с Розаматом направились к директору, Оскару Хайдаровичу… А мне как быть? Что делать эти десять бесконечных тягостных дней? И ташкентская сухая жара полонила меня окончательно и бесповоротно.
С помощью Георгия Федоровича, командировочного удостоверения журнала, а также благодаря письму-просьбе Оскара Хайдаровича я поселился в одной из мрачных каменных келий бывшего медресе Кукельдаш. В этом типично азиатском каменном здании с арками и майоликой когда-то проходили курс духовных наук монахи. Теперь здесь Институт усовершенствования учителей. А вообще медресе Кукельдаш — архитектурный памятник XVI века, одна из достопримечательностей Ташкента.
Мы с Георгием Федоровичем поднялись по просторной лестнице к шикарному фасаду, с трудом отворили массивную арочную дверь, прошли коридор, потом небольшой зал и очутились в уютном прохладном каменном дворике, посреди которого зеленел травяной газон и даже высились кустики и маленькие деревца. Серые каменные стены двора были разделены на ячейки-ниши, в глубине каждой виднелись двери. Бывшие кельи монахов. Я тотчас представил себе долгую, однообразную монашескую жизнь, замкнутую в каменных стенах, — и это в то самое время, когда в мире столько интересного, когда где-то есть неведомые страны, а вот в тугайных зарослях в среднем течении Сырдарьи, совсем поблизости, водятся фазаны, шакалы, кабаны, тигры! Не говоря уж о многочисленных прямокрылых, чешуекрылых, жуках, скорпионах, фалангах. Правда, среди монахов были странствующие, которые много путешествовали, — вот это совсем другое дело!
В кельях было мрачно и сыро, высокие сводчатые потолки навевали мысли о бренности жизни и непреодолимое стремление вырваться поскорее на волю. Мне предложили келью на выбор, так как в Институте усовершенствования сейчас каникулы и помещения пустуют. Какая разница? Все-таки я выбрал ту, которая была на солнечной стороне.
Пока снимал рюкзак и решал, какую из двух железных коек занять — правую или левую, — Георгий Федорович подошел к газону и принялся что-то ловить.
— Что там, Георгий Федорович? — живо спросил я, поспешно и с удовольствием выходя из кельи на свет.
— Пчелка, — сказал Георгий Федорович кислым голосом. — Антофора. Улетела… — Он уныло посмотрел на меня: — Вот здесь тоже есть насекомые. Вы можете пока заняться…
Я посмотрел на тощий газон и не увидел ничего, кроме десятка обыкновенных мух и непонятно как появившейся здесь потертой капустницы.
— А скорпионы здесь могут быть, Георгий Федорович?
— Могут. Только не в траве. Вы у себя в комнате на полу посмотрите…
Путь от медресе до Музея природы проходил по широкому бульвару, залитому ослепительным солнечным светом, слегка присыпанному микроскопически мелкой и легкой пылью, часто взлетающей вверх от малейшего ветра и придающей воздуху особенный колорит. Обычно в середине дня солнечная часть бульвара бывала пустынна, и не потому, что мало было народу, а потому, что люди старательно жались к теневой стороне, под сень деревьев, даже местные жители, уже загорелые, прокопченные солнцем, несмотря на то что настоящее лето еще только начиналось — май. На левой, теневой, стороне бульвара в медлительных сизо-голубых струях дыма от мангала с шипящими шашлыками виднелась вывеска, на которой привычными русскими буквами было написано: «Ошхона». С ударением на последнем слоге это слово означает «Столовая», ибо «ош» — по-узбекски «еда», «хона» — «комната». С правой, солнечной, стороны в тесном ряду магазинов и палаток заметнее всех был нежно звучащий призыв: «Едгурлик». Это журчащее слово, как выяснилось, означает: «Сувениры».
Посреди бульвара, на самом солнцепеке, рядом с кустами цветущих и благоухающих роз, сложив ноги по-турецки, зачем-то сидел загорелый до черноты, совершенно лысый, с блестящим, словно полированным, теменем бородатый узбек…
Далее начинался базар, Октябрьский рынок — нечто среднее между обычным городским рынком, которые теперь так похожи друг на друга, будь они в Москве, Ялте, Хабаровске или Новосибирске, и канувшим в Лету разгульным среднеазиатским базаром с оставшимися кое-какими рудиментами колоритного прошлого. Такими, например, как круглые горячие хлебы-лепешки, не в булочной, а у местных жителей, которые выпекают их каждый по-своему. Или целый торговый ряд пряностей, а главное — молотого красного перца, насыпанного медно-красными холмиками на прилавке, со стоящими позади них смуглыми круглолицыми узбеками в тюбетейках. Чем отличается одна горка от другой, трудно понять непосвященному, однако, привыкнув, начинаешь улавливать разницу в цветовых оттенках — так же, как начинаешь узнавать и самих торговцев, раньше казавшихся на одно лицо… Каждый раз я с опаской проходил по этому ряду: вдруг подует ветер посильнее, и тогда едкий красный порошок полетит в нос, в глаза… То тут, то там в интернациональной толпе покупателей мелькает живописный наряд — женщина в национальной одежде: в атласном платье, в длинных штанах, выглядывающих из-под платья и достигающих лодыжек (в этакую жару!); мужчина в длинном, свободно ниспадающем одеянии, сверкающий шоколадной гладко выбритой головой; древний старик в большой белой чалме, бородатый, полный достоинства, весь какой-то нездешний, словно только что покинувший свою мечеть и заглянувший сюда ненадолго и непонятно зачем, не воспринимающий, кажется, эту суету, эту совершенно чуждую ему толпу, отрешенно идущий сквозь нее куда-то. Или — сгорбленный маленький старичок, тоже бородатый и тоже в чалме, но — как раз наоборот! — очень чутко реагирующий на все, быстрый, хитро посверкивающий серыми живыми глазами, несущий то ли картонную коробку, то ли сверток, то ли старую хозяйственную сумку, деловито останавливающийся у каждого ряда, — потомок Хаджи Насреддина…
И опять — незнакомые., пленяющие непривычным звучанием слова, написанные обыкновенными русскими буквами: «Сабзавот — мевалар», что означает «Овощи — фрукты», «Ковурилган балик» — «Жареная рыба», «Лагман» — национальное кушанье, похожее на лапшу, и, наконец, короткое, емкое слово «Нон» — «Хлеб».
Обычный разнообразный шум, состоящий из русских, казахских, узбекских и интернациональных слов, восклицаний, звона и стука весов и гирь, звяканья мелочи, осторожных гудков автомашины, едущей почему-то прямо сквозь рынок… Ташкент — самый многонациональный город в Союзе, более ста национальностей: коренных жителей, строителей из разных концов страны, случайно заезжих гостей…
А еще на базаре — запахи, богатейший букет. Благоухание пряностей, особенно гвоздики и перца; аромат свежей клубники и прошлогодних сладких, уже слегка сморщившихся от долгого хранения и сухости воздуха яблок; свежесть молодой зелени — укропа, петрушки, киндзы и бесконечно разнообразной по форме редиски: круглой мелкой, круглой крупной, длинной тонкой, длинной толстой, гигантской, розовато-белой или белой совсем, лиловой или чуть желтоватой, с хвостиком и без хвостика, с ботвой и без ботвы, гладкой налитой, целой или потрескавшейся, сочной, прохладной на ощупь…
И — покрывающий всё, всё подчиняющий себе сладкий, едкий вкус дыма от вездесущих мангалов с шипящими, потрескивающими от жара углей и солнца, сочащимися и капающими шашлыками…
Выпутавшись из лабиринта торговых рядов, хаоса звуков и запахов, поднявшись по ступенькам на маленькую площадь, перенаселенную автомашинами и автобусами, рычащими и сердито пускающими свою долю гари и горячего воздуха, я с риском для жизни, крутя головой в разные стороны, чтобы не попасть под колеса очередного грузовика, пересекал узкую, хитро изогнутую улицу Сагбан и оказывался на миниатюрном бульварчике с каштанами, небольшим фонтаном, свежим изумрудным ковриком мягкой травы, на которой обычно в густой благодатной тени отдыхали несколько рабочих-узбеков и во множестве бегали туркестанские горлицы — милые буроватые птички, нечто среднее между нашими голубями и воробьями. Теперь нужно было покинуть блаженную тень каштанов и решительно пересечь раскаленную узенькую каменную улочку, на которой высились пышащие жаром стены Музея природы. И вот наконец уютный дворик с мрачным, солидным каркасом сгоревшего экспозиционного корпуса, опять розы, кустами и вьющиеся, провинциальное крылечко и — типичный музейный дух нафталина, хлороформа, тления…
— Ну, как дела с машиной, Георгий Федорович? — осторожно спрашиваю я в который уж раз.
— Не знаю. Не появляется Розмарин. Краску как будто бы никак не достанет. Бог его знает… — отвечает он тихо, вздыхает и тоскливо смотрит в окно своими небесно-голубыми глазами.
Да… А там-то, а там-то, на берегах Сырдарьи, в тугайных зарослях, — разгар жизни, благоухание трав, порхание бабочек, писк, скрип, стрекот кузнечиков, треск цикад, звон сверчков, пение птиц, вой шакалов, кудахтанье настоящих диких фазанов, топот кабанов — неохватный в своем бесконечном многообразии мир всевозможных крупных и мелких созданий, знакомых, а также таких, о существовании которых я, возможно, и не подозреваю. Говорят, что особенно широко в пустыне, а тем более в тугаях представлен мир жуков-чернотелок, паукообразных, прямокрылых (кузнечиков и саранчовых), пчел, стрекоз и, конечно же, чешуекрылых (гусениц, бабочек); говорят, что вообще всякой живности там видимо-невидимо, а в Сырдарье множество рыбы…
— А махаоны водятся там, Георгий Федорович?
— Полно. Мы гусениц махаона обычно на крючок насаживали, когда рыбу ловили. Какое кощунство, да?
— О да! А еще какие бабочки?
— Подалирии летают.
— Неужели подалирии водятся? А еще какие, еще какие, Георгий Федорович? — Я подсовываю ему определитель Горностаева.
— Был здесь, в музее, заезжий коллекционер, просил его в экспедицию взять, очень ему подалирия нужна была, — продолжает Георгий Федорович, медленно раскрывая атлас.
— Взяли?
— Да нет. Пока собирались, у него командировка кончилась…
Нехорошие предчувствия мучают меня, однако я с волнением наблюдаю за пальцем Георгия Федоровича, который повис над пестрой таблицей.
— Ну, вот такие еще, наподобие этих. Тоже водятся… — И палец указывает на поликсену!
— Неужели поликсены? — тихо переспрашиваю я и чувствую, что у меня начинают дрожать руки.
— Может, и не поликсены, не знаю. Но — похожие. Может, вам коллекцию показать?
— Ну конечно!
— Прямо сейчас?
— Да-да, а как же!
Георгий Федорович с тоской смотрит на меня. Ему, конечно, хочется сделать мне приятное, но ведь это же так нелегко. Во-первых, жарко, очень жарко, а во-вторых… Ведь для того чтобы достать ящик с бабочками, нужно подвинуть стул, взобраться на него, потом еще тянуться куда-то в верхнюю часть музейного шкафа… Столько трудов!
Но самое трудное — первый шаг. Вот уже сдвинут чуть в сторону стол, а к шкафу приставлен стул. Кряхтя и отводя в сторону непослушные волосы, начальник будущей экспедиции влезает на стул, достает ящик, долго с сомнением разглядывает его — тот или не тот?.. — и наконец ставит передо мною.
Дело не в том, что бабочки в ящике красивы. Главное — они пойманы там! Куда мы, вероятно, поедем. Я надеюсь… С волнением смотрю на распятые в неестественных позах бездыханные создания. И вот уже представляется мне, что они изящно взмахивают крыльями и рассуживаются вокруг, и комнату наполняет треск кузнечиков, благоухание трав…
Георгий Федорович увлекся. Он достает ящички один за другим — сначала бабочек, а потом и пчел, которыми занимается, и честно признается, что его тоже огорчает задержка. Очень. Ведь главные тугайные растения могут просто-напросто отцвести…
Вечером брожу по Ташкенту. Прохладные, ставшие особенно уютными в сумерках зеленые улицы, надрывная тягучая музыка, доносящаяся издалека, пьянящий аромат роз, еще каких-то цветов, перца, шашлычного дыма, мельтешение бабочек-бражников вокруг уличных фонарей и — большая желтая луна в лиловом небе над арками медресе, точная копия странно знакомой картины, а может быть, память о прошлом, переданная по наследству через множество поколений?..
На третий день за меня вдруг вступается ботаник Музея природы, Лида Булгакова.
— Георгий Федорович, — говорит она, глядя большими веселыми глазами на начальника экспедиции, — а почему бы ему не поехать пока на Кайнар-сай? На стационар, к Александру Яковлевичу?
Георгий Федорович, стряхивая оцепенение, сначала долго и вдумчиво смотрит на Лиду, потом переводит взгляд на меня. Действительно: почему бы?
Кайнар-сай, как узнаю я с замиранием сердца, — это стационар по изучению грецкого ореха в отрогах Западного Тянь-Шаня. Он расположен на высоте тысяча двести метров над уровнем моря, в лесу; там есть и плоскогорья и горные вершины, там есть бурные реки и богатейшая, разнообразная травяная растительность. И там есть вероятность встретить и сфотографировать наконец бабочку моей мечты — аполлона. Неужели наконец?..
О, эти внезапные счастливые повороты судьбы, приносящие гораздо больше радостей, чем запланированные, обдуманные и многократно отрепетированные в воображении события! Не успел я еще привыкнуть к Ташкенту, не успел окончательно изжариться на жаре, проклиная Розмарина, судорожно перебирая в воображении кипучую энтомологическую фауну тугаев, до оскомины разглядывая музейные ящички, пахнущие, кажется, не только хлороформом, но — кладбищем, не успел пропитаться сырым специфическим запахом кельи бывшего медресе, истоптать улицу Навои и центр Ташкента, исследовать книжные магазины («Китоблар») и испробовать узбекские кушанья, как вдруг оказался в раю. С горными вершинами и снежными пиками, бурными реками и дремучими лесами, соловьями, Синими птицами, барсуками и змеями, махаонами и жуками-скакунами, со множеством цветов, лучшие из которых называются так: ферула и эремурус.
УТРО С ЦВЕТАМИ
Представьте себе уютную зеленую долину, в глубине которой течет бурная речка с узбекским названием «Кайнар-сай», что означает в переводе «кипящая река». Я не вижу речки, потому что внизу сплошные зеленые заросли. Заросли, настоящие джунгли вокруг, они окружают три скромных белых домика стационара Института ботаники. Стационар создан, чтобы изучать грецкий орех, а потому густые джунгли, покрывающие оба склона долины, состоят в основном из кряжистых экзотических, отчасти напоминающих наши дубы деревьев грецкого ореха. Но не только. Воздух напоен густым сладким ароматом цветущего боярышника. Цветут и черемуха, и алыча, и некоторые запоздавшие яблони, и шиповник, и травы. Но аромат боярышника туркестанского перекрывает всё.
Я не только не вижу, но даже почти и не слышу бурную речку. Потому что на разные голоса поют пеночки, дрозды, зяблики, иволги, множество неизвестных мне ранее птиц — таких, например, как райская мухоловка. Голоса, как звуки инструментов в оркестре, сливаются в одну стройную мелодию, этакий фон, на котором то по очереди, то в несколько голосов сразу — дуэтом, трио или квартетом — солируют соловьи.
Я не вижу и не слышу кипящей реки, но помню, что вчера шел с Шафкатом Камаловым, старший научным сотрудником Института ботаники, поднимался от шоссе по скользкой горной дороге под мелким дождиком и видел и слышал этот бурный поток, любовался его белой пеной и даже мог проследить взглядом, как, спустившись вниз, он делает несколько поворотов, как бы успокаиваясь и приводя себя в более или менее речной вид, а затем вливается в довольно широкую, солидную голубовато-зеленую реку Пскем.
И еще помню, что долину реки Кайнар-сай окружают настоящие высокие горы с ослепительными белыми вершинами — Западный Тянь-Шань. Однако и это последнее — лишь в памяти, потому что, проснувшись утром в одном из белых одноэтажных домиков стационара и сладко потягиваясь, я вижу в окне лишь тяжелые гроздья сирени, мешанину листьев и блики солнца. И только когда спускаюсь по деревянным ступенькам крыльца и шагаю по дорожке к роднику, чтобы умыться, в просвете меж ветвями деревьев мелькает далекий горный пик в белом чепчике. А позади, за домиком, — крутой, уходящий вверх склон, густо поросший деревьями.
А жить мне в этой ароматной долине целую неделю. И я могу делать все, что хочу. Захочу — буду просто слоняться по горам, захочу — выберу себе удобный склон и буду загорать (только осторожней, чтоб не обжечься, горное солнце коварно!). И смотреть себе на вершины Тянь-Шаня, слушать соловьев, дышать, пить горный воздух с боярышником.
Вчера вечером, когда утих дождь, мы с Шафкатом все-таки совершили небольшую прогулку по горной дороге и видели множество ярко-желтых цветов термопсиса (в одном из цветков дремала невиданно огромная черно-синяя пчела) и естественную аллею могучих деревьев грецкого ореха, каждому из которых лет по двести («Невский проспект» — так называется эта аллея на языке стационарцев, об этом я узнаю позже от директора, Александра Яковлевича), и головокружительные обрывы оползней (один из таких оползней увлек за собой и похоронил старое здание стационара, а вместе с ним и тысячу деревьев грецкого ореха, по крайней мере…). Еще видели мы чудеса — метровые, поставленные стоймя капустные листья (оказалось, что это доисторический бузульник), и высокие, в рост человека, желтые султаны с мягкими войлочными лоскутами под ними (коровяк), и шерстистые, чуть-чуть липкие на ощупь темно-зеленые языки лекарственного девясила, и словно бы аккуратно сплетенные кем-то венки шиповника туркестанского, и со вкусом разукрашенные белыми и розовыми цветами круглые кустики оносмы…
— Посмотрите, Шафкат, что это? — сказал я, присев около крошечного, совершенно ни на что не похожего растеньица, состоящего сплошь из одних бело-розовых клубеньков; оно примостилось на обочине дороги под сенью двухсотлетнего великана. — Откуда здесь это удивительное создание? Уж не занесло ли его семена из далеких космических пространств?
— Да, действительно, смотрите-ка, — с недоумением сказал ботаник Шафкат, присаживаясь на корточки рядом со мной и разглядывая диковину местной флоры. — Что-то неизвестное… Хм! Сколько здесь хожу — не встречал… Вы сфотографируйте, пожалуйста, на всякий случай. Вдруг…
Потом выяснилось, что это всего-навсего луковичка гусиного лука с ответвлениями-детками, просто он так причудливо разросся, что Шафкат поначалу его не узнал…
А еще по дороге ползали толстые, неповоротливые, сантиметров пяти в длину бескрылые жуки-майки, напоминающие каких-то странных и опять же древних животных с большим туловищем и ничтожно маленькой головой. Их было много. Медленно, но неудержимо они ползли и ползли, объедая на пути дорожные травинки — целое нашествие ископаемых травоядных чудовищ…
Но это — вчера. А сегодня — пронзительно синее небо и решительные, зовущие к активной жизни солнечные лучи. И ничего общего с ташкентской жарой — прохлада.
Перекинем же через плечо зеленую охотничью сумку с фотоаппаратом, объективами, пленками и, наскоро позавтракав в обществе ботаника Шафката, а также хозяина Мирсаата, высокого крючконосого узбека с лысой, лоснящейся шоколадно-бронзовой головой, и еще хозяйки, полной, вечно улыбающейся, не знающей ни одного слова по-русски, встанем из-за стола и пойдем же скорее в распахнутый солнечный мир долины! Видите, солнце окончательно покинуло свое ночное лежбище за хребтом, выплыло из-за верхушки вон того дерева. Слышите, птицы уже сошли с ума, кричат кто во что горазд, спешат жизни нарадоваться, пока их вечно голодные дети не вывелись. Чувствуете, солнце стало меньше диаметром, но горячее. А боярышник, как пахнет боярышник! Спускаемся по тропинке — и внезапно словно в поток попадаем, в душистый, сладкий поток, и, кажется, даже кожей лица ощущаем густой теплый, ласковый запах. Вот одинокое сильное дерево с мощной кроной, здорово похожее на наш родной дуб, исконно русский, легендарный. Не узнать вчерашней дороги — все залито солнцем, все по-другому, цветы появились там, где их не было, птицы летают, пчелы жужжат, а вон мелькают и бабочки. Какие?.. Белые. Но нет, кажется, не аполлоны. Нет, не аполлоны. Белянки… И все равно вокруг рай. Дорога вынырнула из зарослей, и долина распахнулась во всем своем великолепии.
Впереди в сиреневом мареве застыли остроконечные белые вершины. Хотя и знаешь, что они далеко, однако именно потому, что видишь их целиком, от подошвы до пиков, кажется, что они — вот они, рукой подать, а взобраться ничего и не стоит… Но опускаешь глаза пониже — и понимаешь, что от их подошвы до того места, где мы с тобой, читатель, стоим, — целая страна лежит. Во-первых, широкая долина Пскема и сам Пскем — голубовато-зеленая полосочка, этакий намек — и тоже в сиреневой дымке. На этой стороне Пскема — крыши домиков, утопающих в зелени, — селение Сиджак. Много ближе — серая нитка шоссе и мост через наш родной Кайнар-сай. Вон он какой — широкий сравнительно, хотя здесь, где мы стоим (он от нас слева), его в зарослях и не видно. Совсем близко, рядом с дорогой, — деревянные домики пасеки, а справа… Справа — крутой склон, где поросший орехом и другими деревьями, где с оползнями, а наверху, на бровке, — желтая пена ферулы! И там же, конечно, лиловый спутник ее — мужественный эремурус…
О ферула! О эремурус! Лида Булгакова в Музее природы так пылко говорила о них, что я полюбил их заочно.
«Вы крупным планом снимаете? Очень интересно! А я тоже вот, в микроскоп… Посмотрите, какое чудо. Это ферула…»
Я посмотрел. И увидел желтовато-зеленоватую кубышку с зачатками лепестков. Ничего особенного.
«Да, красиво, — сказал я. — Очень. Это что такое?»
«Это ферула! — ответила Лида сияя. — Я как раз ее изучаю сейчас. Правда она чудесная?»
«Чудесная. А… на самом деле как она выглядит? Целиком?»
«О, это прекрасное растение, просто удивительное! И она медонос! Это ферула просто, а есть еще асса-фетида…»
Лида смотрела на меня с таким обезоруживающим восторгом, что не полюбить ферулу было бы просто нехорошо. И я полюбил. И тогда Лида достала из своего стола и показала мне толстенную кипу черно-белых фотографий, на которых была изображена или одна ферула, то есть одно растение, или целые заросли ферулы, или Лида на фоне ферулы, или Лида со спутниками на фоне ферулы.
А про эремурус и говорить нечего. Эремурус я видел еще в Москве на картинках путеводителя по заповедникам — высокие, выше человеческого роста, толстые стебли с мощными лиловыми свечами на конце — символ экзотики. А название? «Эремурус» (ударение на первом «у»)! По-моему, прекрасно…
Но музейные экспонаты и фотографии не то! Надо видеть ферулу и эремурус на воле. Под тянь-шаньским солнцем. В окружении гор. Под пронзительной лазурью и под ослепительными белыми облаками. В оранжировке с запахами, криками птиц, жужжанием насекомых…
Однако стоп! До них еще надо добраться — вон они где, наверху, а склон крутой… Держись, читатель, сейчас мы свернем с дороги направо и краем оползня, вон по той узкой ложбинке, мимо раскоряченного дерева, цепляясь за ветви кустарника и за корни, полезем наверх. К феруле, к свежему ветру вершин!
Сначала нужно пересечь нижнюю, сравнительно пологую часть оползня — сухую комковатую глинистую поверхность с кое-где выросшими кустиками трав… Вот он, милый цветок, глянцевитое пятилепестковое солнышко величиной с чайную чашку. Прямо на сухой, растрескавшейся глине — розетка листьев, похожих на одуванчиковые, высокий, нежный, покрытый волосками стебель и — чашечка. И название-то какое солнечное — гляуциум. Но не будем срывать этот цветок, бесполезно: нежные лепестки тотчас же отпадают. Такая изнеженность вдруг у растения, выросшего на растресканной, непригодной для жизни почве! Однако же изнеженность гляуциума кажущаяся: корень его очень прочен, он уходит на большую глубину в поисках влаги и надежно держит своего изнеженного на вид хозяина на реальной почве… С таким корнем можно позволить себе и изнеженность…
А это что за черные прыгающие существа? Похожи на кузнечиков, но… Сверчки! Конечно же, теперь понятно, почему стрекот здесь такой мелодичный. Крошечные заколдованные скрипачи… Чутки, очень чутки, пугливы, никак не сфотографируешь: чуть что — прячутся в глубокие щели меж комьями глины. На вид — помесь кузнечика с черным тараканом.
Но дальше, дальше полезли… Что это зашелестело там? Господи боже мой, о змеях-то мы и забыли! Не кобра, не эфа, но щитомордник здесь вполне может быть, а уж гадюка — подавно… И полоз. Полозы вообще не ядовиты, но есть такой бандит — желтобрюхий полоз, настоящий зубастый агрессор, в отличие от благородных гадюк не оставляющий вас в покое, а, наоборот, бросающийся с открытой пастью, как будто вы и есть самый его заклятый враг. Яда у него нет, но зубы… Так что осторожнее, внимательнее надо смотреть, за что хватаешься, он может как раз на ветке висеть — то-то рассердится! А может, и гадюка — если схватишься за нее, как за ветку, пеняй на себя, смотреть надо было лучше… Еще Дмитрий Викторович говорил, что особенно надо смотреть, за что рукой берешься. Береженого, конечно, бог бережет, а все-таки…
Что-то желтое впереди?.. Ферула! Не только наверху, а уже и здесь, на полпути, авангард сверху. И эремурус тут же, лиловые свечи. Уф, добрались до ферулы, можно передохнуть. Каждая веточка большого, в рост человека, растения усеяна крошечными зеленовато-желтыми цветочками, сквозящая полупрозрачная желтизна, нечто среднее между таволгой, зонтичными и соцветиями винограда. Нежный слабый парфюмерный аромат и множество жужжащих, ползающих, застывших неподвижно блаженствующих насекомых. И — к особой моей радости — итальянские клопы, полосатые, раскрашенные с примитивным легкомыслием: полоса красная, полоса черная, полоса красная, полоса черная. Этакий матрасно-носочный колер. Почему итальянские? Наверное, потому, что открыли их впервые в Италии.
Да, так вот она, живая, настоящая ферула. И эремурус. Как всегда вместе. В горах. Не хватает легенды. Тем более, что есть и подробности. Ну, например, та подробность, что ферула встречается не только в горах, а и в пустыне. Другой, правда, вид. Асса-фетида. Что это означает в переводе с латинского, я скажу позднее. А царственный эремурус — только в горах и только вместе с ней, с ферулой. И еще — есть растение прангос, чрезвычайно похожее на горную ферулу, так что неспециалист даже и не отличит. И эремурус, как видно, не отличает, все равно рядом растет. Хранит феруле верность. Хранит верность желтокудрой своей подруге, а не знает, что рядом с ним — не ферула, рядом с ним — ее двойник прангос. Так что же здесь — обман, измена? Или нет, всё в порядке и желтокудрая прангос — родная сестра желтокудрой ферулы, и дружат они с эремурусом без всякого обмана? А почему ферула спустилась в пустыню и стала там этаким деревцем, цветущим весной, но до корней высыхающим к лету? Уж не потому ли, что люди повадились выкапывать луковицы эремуруса и сажать у себя в садах, разлучив его навсегда с нежной подругой? Ведь сюда, на Тянь-Шань, за луковицами эремуруса приезжали даже голландцы — накопали его мешками и увезли в свою равнинную, низинную Голландию. А о феруле не спохватились… Печальная история, если подумать.
Позже я узнал, что эремурус тоже растет в пустыне — не столь эффектный, правда, как царственный горный робустус (в переводе с латыни «мощный») или двухметровый эремурус Регеля. Еще лучше: значит, не оставил подругу в беде, в сухости и жаре пустыни, спустился следом за нею с гор, хотя и стал зато ниже ростом… Тем приятнее видеть сейчас, в это ясное майское утро, что даже на крутом склоне, на маленьком пятачке, отвоеванном у кустарников и деревьев, они растут рядом. Желтая ферула и лиловый эремурус — прекрасное сочетание! Кстати: если лучшие сорта эремуруса — украшение садов, то ферула асса-фетида (в переводе с латинского это означает «вонючая») — одно из ценнейших лекарственных растений пустыни.
Но сколько же других растений вокруг! Ведь это мы в городе привыкли к однообразию. Выросшие в каменных джунглях, мы редко представляем себе богатство зеленого мира. Из множества деревьев мы разве что можем выделить березу, елку, сосну, осину. Ну клен, дуб, липу, тополь. Ну ясень. Может быть, кто-то ольху назовет, иву, лиственницу. Конечно, если пойти в сад — там свой набор деревьев: яблоня, груша, слива, вишня, черешня, гранат, алыча, айва. В южных городах все знают каштан, платан, белую акацию, кипарис. В Сибири — кедр, пихта… Но ведь есть еще ильм, граб, бук, тис, вяз, самшит, шелковица, лавр, лавровишня, древовидный можжевельник, туя, маслина, актинидия, амурский бархат, пробковый дуб, осокорь и туранга, гледичия, лох, джузгун, кандым и черкез, саксаул, мандарин, адамово дерево, эвкалипт, чинар, орех грецкий, орех манчжурский, орех Зибольда, орех серый, миндаль… Тысячи видов деревьев насчитываются на территории Советского Союза, что уж там говорить об индийских, индонезийских, африканских, южноамериканских джунглях. Только березы — той самой белоствольной, милой русскому сердцу березки, — оказывается, существует 120 видов на земном шаре (в СССР — 65), дуба — 600 (у нас — 62), ивы — 600 (в нашей стране — 120). И каждый вид интересен по-своему, каждое дерево еще хранит множество тайн. А кустарники? А травы? Про орхидеи, например, написаны целые монографии; в свое время да в какой-то степени и сейчас они, как и бабочки Морфо, ценились высоко чрезвычайно, продавались и покупались по огромной цене, имели хождение на уровне драгоценных камней, редких марок, уникальных морских раковин или монет («одна Лаэлия элеганс Турнери была продана за 1000 германских марок, а Ванда коэрулея даже за 1900» — Брокгауз и Ефрон, т. 43, с. 225). В поисках семян редких видов организовывались экспедиции в джунгли Южной Америки, люди гибли за орхидеи! А тюльпан, роза, гиацинт, нарцисс? Про «тульпоманию» голландцев, охватившую чуть ли не каждого жителя этой европейской страны в XVII веке, существует целая литература. Даже Александр Дюма-отец написал роман о выведении редкой породы тюльпана — «Черный тюльпан». Великолепно описано это массовое цветочное увлечение в книге Н. Ф. Золотницкого «Цветы в легендах и преданиях».
В 1559 году несколько луковиц тюльпана привезены в Западную Европу из Турции. Постепенно этот крупный полураскрытый цветок завоевывает себе всё новых и новых сторонников, распространяется по европейским странам и наконец попадает в Голландию. Не отличавшиеся как будто бы особенным темпераментом, расчетливые голландцы заболевают вдруг неумеренной любовью к цветам. Разведением тюльпанов начинает заниматься в конце концов чуть ли не всё население страны. Тем более, что это очень просто — достаточно иметь горшки или ящики с землей и луковицы тюльпанов, которые продаются во множестве. Цветоводы выдают расписки на право приобретения луковиц еще не выведенных сортов. Расписки в свою очередь перепродаются по повышенной цене. Организуется биржа — собрание торговцев и покупателей тюльпанов, которых еще нет в природе, продаются и покупаются пока лишь расписки. Цены на них доходят до фантастических размеров. Иногда происходят счастливые случайности — по распискам, приобретенным по случаю и недорого, владельцы их получают действительно редкостные и дорогие сорта тюльпанов, а это равносильно обогащению, потому что за одну луковицу сорта Семпер Ангустус, например, богатые любители платят 13000 гульденов, за луковицу Адмирал Энквицен — 6000 флоринов. За одну луковицу сорта Фиц-Рой было заплачено «24 четверти пшеницы, 48 четвертей ржи, 4 жирных быка, 8 свиней, 12 овец, 2 бочки вина, 4 бочки пива, 2 бочки масла, 4 пуда сыра, связка платья и один серебряный кубок» (запись об этом сохранена в документах). Дело дошло до того, что одно время в Голландии по рукам обывателей гуляло более 10 миллионов расписок!
«Да и само слово „биржа“ (по-немецки „Бёрзе“), как говорят, — пишет Н. Ф. Золотницкий, — возникло даже от жившей в гор. Брюгге знатной фламандской фамилии ван-дер-Бёрзе, уступавшей под такого рода собрания (где продавцы и покупатели сговаривались. — Ю. А.) свое роскошное помещение». Филиалы бирж стихийно возникали чуть ли не во всех общественных местах — в трактирах, кабаках и т. д. За вывод особых сортов с заранее заказанными признаками богатые меценаты назначали огромные премии, достигавшие нескольких сот тысяч гульденов, по случаю выведения организовывали праздники. Один из таких праздников как раз и описан в романе Александра Дюма.
Были и курьезные случаи. Например, один матрос, случайно зайдя в лавку, взял с прилавка луковицу ценного сорта тюльпана, думая, что она съедобна. Хозяин догнал матроса, когда тот уже разрезал луковицу, посолил ее и собрался завтракать. Напрасно матрос уверял хозяина, что луковица совсем не вкусна и не стоит так переживать за нее. Хозяин передал дело в суд, и матрос получил шесть месяцев тюрьмы. В другом случае молодой человек случайно в разговоре стал чистить небольшую луковку, взятую со стола. Оказалось, это луковица знаменитого сорта Ван-Эйк. Молодой человек был присужден к уплате штрафа в 4000 гульденов с заключением в тюрьму до полной выплаты…
«Тульпомания» достигла таких размеров, что в конце концов вынуждено было вмешаться правительство. И вот 27 апреля 1637 года в Гаарлеме издали закон, «которым всякие сделки по тюльпанным луковицам были признаны безусловно вредными, и всякая отныне по ним спекуляция каралась законом».
Своеобразной памятью об этой истории осталась каменная плита, приобретенная голландским садоводом Креелаге. Эта плита была установлена на одном из двух каменных домов, стоявших на улице Гоора в Амстердаме и снесенных в 1878 году. На плите написано, что оба каменных дома куплены в 1634 году за три тюльпанные луковицы. После закона 1637 года «тульпомания» стала сходить на нет, однако через сто лет Голландия увлеклась новым цветком — гиацинтом. И вот уже 500 — 1000 гульденов за луковицу считается обыкновенной ценой, а луковица ярко-желтого Офира приобретается за 7650, луковица сорта Адмирал Лифкен — за 20000 гульденов. «И это тогда, — восклицает Н. Ф. Золотницкий, — когда воз сена стоил чуть ли ни несколько копеек и на копейку в день можно было отлично прокормиться». Копейка — это, надо думать, одна сотая гульдена…
А в начале XX века массовое увлечение цветами возникает еще в одной европейской стране, народ которой как будто бы славится своей сдержанностью, — в Англии. Только здесь героем выступает не тюльпан и не гиацинт, а нарцисс…
Если же заглянуть в более давнее прошлое, то как не вспомнить, например, пиры Нерона, во время которых с потолка сыпались миллионы лепестков роз и пирующие иногда насмерть задыхались под ними.
Конечно, во всех этих случаях дело не только в любви к цветам. Люди очень подвержены крайностям, а крайности, как известно, ни к чему хорошему не приводят. Однако цветы здесь не виноваты.
Наоборот. В Японии, например, до сих пор существуют праздники цветения сакуры, цветения хризантем. Мастер составления букетов, то есть специалист по икебана, пользуется не меньшей, а то и большей популярностью, чем знаменитый спортсмен или кинозвезда. Цветы в Японии — непременный элемент быта, и это не мешает японцам быть не только культурным, но и весьма деловым народом, обогнавшим все страны мира и по производительности труда.
Что же, поговорим и о производстве. Что бы мы делали без растений? Скажем хотя бы то, что именно растения находятся в основании пирамиды жизни, именно им, так называемым первичным продуцентам, все живое обязано своим существованием на Земле. Всякая жизнь начинается с растений — именно они преобразуют солнечную энергию в энергию питательных веществ, которые потом усваиваются животными, в частности, человеком. Хотя ученые и добились кое-каких успехов по части синтезирования органических веществ из неорганических, однако успехи эти очень невелики и опять же достигнуты только благодаря тому, что ученые не поленились пойти на выучку к растениям и животным.
История распространения ценных для человека растений по странам и континентам изобилует тайнами, приключениями, необычайными событиями и драматизмом. Вспомните истории с похищениями семян какао, кофе, хинного дерева, чая, каучука. Они читаются, как захватывающий роман. А судьба картофеля? Любимая наша картошка, к которой мы все так привыкли и без которой просто немыслимо обойтись, привезена к нам из Южной Америки, и всего каких-нибудь лет триста назад о существовании вкусных рассыпчатых клубней жители России даже не подозревали. Больше того — когда картошку стали вводить на Руси как культуру, то это встретило резкое противодействие населения. Люди боялись есть подозрительные, ни на что не похожие клубни, некоторые думали, что, может быть, их хотят отравить… А помидоры? Их тоже привезли из Южной Америки, в диком виде они могут расти и нормально плодоносить только в Перу. И тоже поначалу многие боялись есть эти большие странные «ягоды».
Новому Свету мы обязаны и тем, что в наш пищевой рацион прочно вошла фасоль. То же и с кукурузой, которой на ее родине, в одном из южных штатов Америки, поставлен золотой памятник в знак признания великих заслуг этого растения, дающего 250 зерен на каждое посаженное зерно, или вдесятеро больший урожай, чем любая из других зерновых культур.
Старый Свет не остался в долгу. Пшеница — первейшая из всех зерновых культур Земли, пшеница, которой засевается сейчас одна треть всех земель, отведенных под зерновые, в диком виде встречается только в Азии, на Балканах, в Крыму. Кофе, знаменитый кофе, которым так славится сейчас Южная и Центральная Америка, завезен туда и во все остальные страны из Африки. Яблоки, рис, чечевица, ячмень, овес, с успехом произрастающие сейчас во многих странах мира, — это тоже богатства Старого Света.
Возможно, когда-нибудь будет написана история растений, и это будет одна из интереснейших книг Земли.
Но не менее важно лекарственное значение растений. Об этом написано множество книг. Огромный трактат Авиценны «Канон врачебной науки» содержит несколько тысяч страниц и посвящен главным образом исцеляющему действию растений. Множество целебных свойств корней, коры, листьев, цветов, соков, плодов, к сожалению, забыто, еще больше, видимо, не открыто. До сих пор не известны медикам многие секреты народной медицины, а многие из известных просто-напросто не исследованы. У тибетских, китайских, индийских, африканских и индейских знахарей по части знания лекарственных свойств растений нам следовало бы учиться и учиться…
Но и это не все. Растения необычайно интересны психологически и философски. Многообразие их форм потрясает. Как и среди животных, здесь тоже есть труженики, хищники, паразиты. Возьмите, к примеру, заразиху, или стригу. Еще одно ее название — колдунья-трава. Это растение широко распространено в Африке, Южной Азии и Австралии, меньше — в Европе. В 1956 году оно проникло в Северную Америку. Это обманчиво красивое растение — один из самых страшных сорняков на Земле…
У нас стрига часто паразитирует на подсолнечнике. Скромненькая, симпатичная, она растет прямо под сенью его широких листьев. Но от такого соседства мощный подсолнечник вдруг начинает хиреть, листья его высыхают, гордая корона цветка сморщивается, семечки завязываются хилые, тощие или совсем не завязываются. В чем дело? А дело в том, что трогательная стрига не имеет собственных корней. Прорастая, семечко стриги пускает всего один корешок-трубочку, который впивается в корень подсолнечника. И сосет его соки. Если стриги много, корни подсолнечника не справляются с такой нагрузкой, и мощное растение засыхает. То же самое происходит со многими злаковыми культурами — пшеницей, ячменем, — а также клевером, люцерной, сорго, сахарным тростником… Стриге что — к моменту гибели своего кормильца она успевает тихонько отцвести, дать семена, которые ветром разносятся по полю и ищут нового полнокровного хозяина. Один-единственный экземпляр заразихи может дать в год до полумиллиона мельчайших, едва различимых невооруженным глазом семян. Эти семена в ожидании растения-кормильца способны пролежать в земле, не прорастая, по крайней мере 20 лет! Для практика-полевода колдунья-трава — непримиримый враг, для ученого-биолога — предмет настойчивых исследований, для философа, художника — загадка природы, источник раздумий, сопоставлений. Бывают ведь и люди-подсолнечники и люди-стриги…
Одним из антиподов стриги по части, так сказать, психологии является грецкий орех. О том, что это за дерево, я расскажу позднее. Сейчас хочу лишь заметить, что природа неисчерпаема, и недаром, по мнению многих ученых, биология пока находится на самой первой стадии своего развития, только-только еще занялась заря. Ботаника же — особенно — при всей своей древности до сих пор не выбралась из пеленок, до сих пор еще она не перестала быть наукой больше описательной, чем проникающей в суть. Да что там… До сих пор ученые ботаники не пришли к единому мнению по поводу систематики растений! И все еще дискутируется вопрос: какие растения считать высшими по эволюционному развитию — однодольные или двудольные? Что говорить о глубинах, если даже не все растения (как, впрочем, и животные) Земли открыты, описаны. Сколько еще белых пятен!
Вот и здесь, в Узбекистане, только недавно составлен шеститомный справочник флоры. Один из составителей его — Александр Яковлевич Бутков, лауреат республиканской премии им. Бируни, директор стационара на Кайнар-сае. А один узбекский ученый, по его словам, защитил диссертацию вот на какую тему: «Растения долины реки Пскем». Месяц или два он поднимался с палаткой в верховья Пскема. А река Пскем, между прочим, — одна из десятка рек Тянь-Шаня. И не всего, а только Западного… Можно ли говорить о том, что некуда приложить силы, что уже все открыто, исследовано, что родились поздно, что времена Пржевальских, Семеновых-Тян-Шанских, Арсеньевых и Билибиных миновали?
СИНЯЯ ПТИЦА
А на плоскогорье, на небольшом хребте, отделяющем Кайнар-сай от соседнего, неизвестного мне названия сая («сай» — вообще по-узбекски «долина», «распадок» или «река»), я повстречал Синюю птицу…
Впрочем, это несправедливо, читатель. Получается так, что, оставив тебя на половине подъема, на маленьком уступчике, где хотя и растут ферула и эремурус, но негде даже присесть, где хотя и есть симпатичные итальянские клопы, но летают также и печально известные слепни, где в густом переплетении ветвей и трав вообще скрывается неизвестно что, я прочитал тебе длинную лекцию, а сам тем временем взобрался выше, на просторное плоскогорье, отдохнул, разделся до полиса, подставив кожу бархатистому ветру, да еще и Синюю птицу встретил. Нет, несправедливо это. А потому представь себе, что все перечисленное мы проделали вместе. Не считая пока Синей птицы, потому что о ней речь впереди.
Итак, сколько же здесь ферулы! Плоскогорье действительно плоское, разве что с небольшим наклоном и волнами, привольное, открытое ветру, со светлой лентой широкой полевой дороги — ну точь-в-точь русское поле, если не считать обрывов до краям и снежных пиков на севере и на востоке. И еще ферулы. Разве что наша сурепка может с нею сравниться по цвету и обилию цветков. Дорога тянется вдаль и исчезает где-то на подступах к темной, поросшей лесом горе — этакий окаменевший упрямый лоб великана (вот бы забраться!), — справа от нее — низинка, доверху заполненная желтой воздушной пеной. Ферула. И здесь ферула — по самому краю обрыва. С эремурусом вместе, конечно. А внизу — страшно далеко! — извивается белая тонкая ниточка — Кайнар-сай! — а вон и три крошечных игрушечных домика стационара, покинутых так недавно…
Летит земной шар в мироздании, поворачивается слегка, подставляя свои бока солнцу, легкий ветер шевелит листья деревьев и траву здесь, в отрогах Угамского хребта Западного Тянь-Шаня, и столько всего живого вокруг, и такая радость и полнота жизни! Красота!
Сейчас много говорят и пишут о сохранении окружающей среды, о том, что те-то и те-то виды растений или животных исчезли с лица Земли, а такие-то и такие-то исчезают. И вот что считается главной бедой: если так будет продолжаться, то скоро нам будет нечем дышать и нечего есть. То есть воздуха и куска хлеба мы скоро можем лишиться. Но как же мало все-таки в этом хоре голосов, которые вопиют о другом голоде — о духовном! А ведь он давно уже гложет нас.
Человек с сытым желудком не может ощущать себя счастливым, если не хватает пищи всем его органам чувств и — разуму. Если у него, например, неспокойная совесть, если нравственное чувство его не удовлетворено. Не случайно есть такое выражение: кусок в рот не лезет. Это тогда, когда человек озабочен проблемами нравственного порядка. Даже собаки, например, потеряв хозяина, отказываются от пищи и худеют прямо на глазах. Что же говорить о человеке? Как часто материальная пища не спасает людей, отчаявшихся в жизни! И мы знаем, что максимальное число самоубийств на душу населения приходится в самых развитых, самых материально обеспеченных странах мира. Стоит ли к такому стремиться?
Не потому ли создалось столь печальное положение, что мы так часто приносим в жертву чисто материальным благам все остальное: товарищескую взаимопомощь, сочувствие ближнему, дружбу, любовь… И красоту. Ведь мы так и не научились — а может быть, разучились? — ценить красоту, просто красоту, без учета немедленной материальной пользы. В лихорадочной, обезумелой погоне за материальной пищей как же часто мы забываем о других, не менее важных своих потребностях…
Да, красота не слишком в почете в последнее время. А ведь еще пророк мусульман, автор Корана, Магомет сказал: «У кого два хлеба, тот пусть продаст один и купит цветок нарцисса. Потому что если хлеб — пища для тела, то нарцисс — пища для души».
У древних китайцев было много легенд, связанных с цветами. В одной из них такие слова: «Тот, кто любит цветы и охраняет их, увеличивает свое счастье и получит блаженство. А тот, кто обходится с ними дурно и уничтожает их, будет несчастен и подвергнется самым строгим наказаниям». Так и хочется сказать: сбывается пророчество древних! Наказания, которым подвергается род людской за презрение к духовным ценностям, неисчислимы…
«Цветок лотоса — корабль, на котором утопающий среди океана жизни может найти спасение», — говорит древняя индийская пословица. Если это понимать не буквально, а символически, как и следует понимать пословицы, если под прекрасным цветком лотоса подразумевать природную гармонию и красоту, а также красоту человеческих взаимоотношений, то древняя индийская пословица имеет вполне современный и, я бы даже сказал, злободневный смысл.
Но что это? Вон там, посмотри, в лощинке. Мелькнуло между деревьями… Опять… Синяя птица! Настоящая Синяя птица сверкнула синим огнем и погасла. Села на дерево. Неужели прав был старина Метерлинк? Пойдем, пойдем за ней, за Синей птицей, еще хоть раз взглянуть. Плоскогорье-то, оказывается, волшебное… Смотри — опять. Ну до чего хороша! Светло-синие крылья и медленный чарующий полет…
Синяя птица! Кто б мог подумать… Есть. Жива! Настоящая Синяя птица… Улетела. Я даже сфотографировать не успел. И не надо! Зачем фотографии, если теперь я точно знаю: Синяя птица есть!
И что с того, что сначала Шафкат, а потом Александр Яковлевич убеждали меня на стационаре в том, что это была всего-навсего сизоворонка, довольно обычная, распространенная в Средней Азии птица? Ведь она синяя, настоящая Синяя птица, и тот миг, когда я впервые увидел ее в горах Западного Тянь-Шаня, запомнится мне, наверное, на всю жизнь. Есть Синие птицы! Не верьте тем, кто говорит, что их нет.
ГОСТИ
Разбудил меня лай собаки. Я еще не успел проснуться как следует, вспомнить, где нахожусь, еще рвались последние клейкие ниточки какого-то сна — кажется, что-то о гигантских бронзовках, которые хватали меня своими мохнатыми лапками. Все потому, что вчера днем мы обедали с тремя геологами — Володей и двумя Танями, зашедшими к нам на стационар в гости. И одна из Тань, толстенькая черноглазая хохотушка, узнав о моем занятии, пообещала наловить разных жуков и действительно наловила. И, посадив их в коробочку из-под пленки, положила на мою кровать. «Я там наловила каких-то жуков, — сказала Таня за ужином. — На вашей постели лежат, в коробочке…» Когда я после ужина зашел в комнату, то увидел, что коробочка на постели приоткрыта и пуста, а на одеяле и под подушкой устроились несколько симпатичных бронзовок и жук-скакун…
Не помню уж, как лай собаки связался с навязчивыми бронзовками из моего сна, но только растворилась дверь, и на пороге своей комнаты я увидел жестикулирующую, делающую мне загадочные знаки хозяйку-узбечку, в первый момент принятую мною за черноглазую Таню… Когда отзвуки сна окончательно утихли и все стало на свои места, я попытался понять, что нужно хозяйке. Но мои познания в узбекском языке еще не достигли необходимого уровня, и я понял лишь, что она настойчиво зовет меня куда-то. И побыстрее. Видимо, это было как-то связано с лаем собаки.
Наскоро одевшись, схватив фотоаппарат, я побежал на лай. Хозяйка, сопровождая меня, делала такие энергичные зовущие знаки и лицо ее было до такой степени возбуждено, что я почувствовал себя в роли защитника и подумал, что не фотоаппарат надо было взять, а что-нибудь поувесистее. Волк? Медведь? Росомаха?..
Была рассветная мгла, солнце еще не взошло, сердце от внезапного бега и неизвестности стучало молотом. Наконец в туманной дымке я увидел собаку. Она лаяла в сторону куста. Я с напряжением вглядывался на бегу, слегка замедляя шаги, чтобы не попасть прямо вот так, с лета, под удар какой-нибудь мощной когтистой лапы… Вот и куст. Осторожно я подошел ближе, краем глаза оценивая на всякий случай топографию местности: вдруг придется временно отступить? Тут я опять обратил внимание на хозяйку, которая, как видно, без всякого страха шла за мной по пятам и даже чуть ли не подталкивала меня к кусту. Собака лаяла активно, однако и она, похоже, не была слишком испугана. Я наклонился к кусту и раздвинул ветви.
В неверном свете утра моим глазам предстала очаровательная полосатая мордочка барсука. Он был достаточно крупен, для того чтобы постоять за свою жизнь перед собакой. Зрелище портила агрессивность собаки, которая теперь прямо так и бросалась на барсука, правда, оставаясь на достаточном расстоянии, потому что барсук хотя и с некоторой долей пренебрежения, но все-таки недвусмысленно огрызался. Наконец я решил сбегать за лампой-вспышкой, отстранился от куста и только тут увидел, что хозяйка сует мне в руки нож.
Не понимая, я уставился на нее. И только через несколько секунд до меня дошло.
Вот оно что, оказывается. Вот зачем она меня с таким темпераментом звала.
Радость от встречи с гостем померкла. Я не побежал за лампой-вспышкой, отошел от куста, лай собаки стих вскоре. Барсук скрылся в лесу. Я не взял нож, и хозяйка смотрела на меня с разочарованием и некоторым презрением. По глазам ее было видно, что хотя я гость у них и что она, конечно, будет кормить меня завтраком и обедом, однако прежнего уважения от нее не дождаться. Ведь барсук даже не убегал никуда, как ловко его собака в куст загнала — чего же проще было взять нож и…
Пришедший к завтраку Мирсаат, узнав от хозяйки об утреннем происшествии, долго расстроенно цокал языком, а потом обратился ко мне с сочувственной улыбкой:
— Что, не удалось взять борсык? Ай-яй-яй…
Позже от Александра Яковлевича я узнал, что у узбеков ценится барсучий жир — он будто бы обладает целебными свойствами и его довольно дорого продают на рынке. Но выяснилось, что у Мирсаата есть бутылочка жира, и не одна, — на всякий случай, потому что пока, слава богу, никто не болен. Значит, нужно было убить барсука, чтобы жир его потом продать. Но я что-то не замечал, чтобы Мирсаат и его многочисленные родственники бедствовали… И уж совсем бессмысленное: в мае жира у барсука очень мало, охотятся на него обычно осенью… Так зачем же?
Вечером произошел еще один случай, который как бы поставил точки над «i».
Мирсаат поймал змею. Ему это было нетрудно сделать, потому что он всегда ходил в сапогах и в таком случае нет ничего проще, как наступить встреченной змее на шею, а потом, передвинув сапог, взять ее пальцами за шею же.
Это была даже не змея, а змееныш, сантиметров 35–40 длиной. Поначалу я решил, что это детеныш полоза, потому что полозов здесь, вероятно, должно быть больше, чем любых других змей. А если полоз — значит, не ядовит. И не только не ядовит, но полезен, потому что уничтожает, как правило, грызунов. Правда, если не разбираешься в змеях, лучше с ними быть осторожнее.
Надо отдать должное Мирсаату — он не убил змею сразу, он принес ее для меня. И уверял, что она ядовитая, что он будто бы видел у нее во рту страшный зуб.
При внимательном рассмотрении я понял, что это была маленькая гадюка.
Я не перестаю удивляться гармоничности природы. Попросите художника нарисовать змею — всегда ли она получится у него красиво? А тело живой змеи принимает удивительно пластичные позы. Вполне естественно, что в данный момент у нее не было особенного желания фотографироваться, и, несмотря на то что я тщательно нацеливал на нее объектив фотоаппарата, она упорно пыталась скрыться, равнодушная к популярности и славе. Словно дикая красавица, жительница гор, случайно попавшаяся на глаза заезжему режиссеру, еще не отравленная соблазнами кинематографа, напуганная светом юпитеров, она торопилась уйти со сцены, игнорируя старания оператора и режиссера. Мирсаат не очень-то любезно отбрасывал ее на старое место носком сапога, а я и так и так пристраивался, чтобы найти подходящий ракурс. И что ни поза ее, то находка. Вот что значит природная раскованность, отсутствие вымученного кривлянья, неискренности! В конце концов мы так надоели ей, что она начала делать угрожающие выпады и шипеть, но достаточно почувствовать себя на ее месте, чтобы понять и раздражение ее и гнев.
Сделав несколько снимков, я попросил Мирсаата отпустить змею, сказав, что я всегда поступаю так с теми, кого фотографирую. Мирсаат ответил, что это змея ядовитая, а ядовитых змей они всегда убивают, их нужно обязательно убивать, потому что они кусают людей. Я объяснил ему, что гадюки полезны, что кусают они только в самых крайних случаях, что во многих местах нашей страны эти змеи взяты уже под охрану, а кое-где их даже разводят. Если взять на вооружение принцип убивать всех, кто может оказаться опасным, то очень скоро мы останемся в одиночестве на Земле. А то и вообще не останемся, если принцип такого «профилактического» убийства распространить и на людей, как это в истории уже бывало…
Но Мирсаат не слушал меня. Он повторял, что ядовитых змей они убивали всегда и он убьет эту. Но не убил сразу. Он начал щелкать маленькую змею по носу ногтем. Потом схватил за шею и приложил к ноздрям ее горящую папироску…
Не хотелось бы думать плохо о человеке, но мне показалось, что делает он это специально для меня — за то, видимо, что я защищаю тех, кого нужно обязательно убивать, и за то еще, что утром я так позорно упустил барсука. Казалось, он хочет немножечко перевоспитать меня…
Я опять попытался объяснить Мирсаату. Я повторил, что гадюки просто так не кусают, что государство взяло их под охрану не случайно, что они полезны. Увы, Мирсаат не слушал меня, не соглашался со мной. Он был у себя дома и делал то, что делали его предки всегда. Я же был для него всего-навсего заезжим гостем, жителем другого края, — мне ли учить его, коренного горца? Что я мог сделать? Мог ли я вот так, сразу, рассказать о том, чем стали интересоваться мы все так недавно: о странствующих голубях, которых было когда-то видимо-невидимо, а сейчас не осталось на Земле ни одного; о бизонах, когда-то верой и правдой служивших индейцам Северной Америки, а потом безжалостно уничтожавшихся белыми завоевателями просто так, для развлечения, отчего они тоже чуть-чуть не исчезли совсем; о стеллеровой корове — морском животном, безобидном, которого так легко было убивать на отмелях дальневосточных морей и о котором мы знаем теперь только по историческим описаниям. Да, Мирсаат жил в чудесном краю, в котором пока еще не перевелись барсуки, змеи, райские мухоловки и Синие птицы. Пока еще… И не приходило ему, конечно, в голову, что издевательство над людьми очень часто начинается с издевательства над животными. Что, убивая живое, мы убиваем и часть себя. Что мир един и что если мы не научимся любить все живое, то живое перестанет любить нас и мы сами перестанем в конце концов быть живыми.
Но я чувствовал, что моим словам все-таки не хватает убедительности. Я говорил ему, а сам думал: «Вот что может ответить мне Мирсаат: он может сказать, что они, коренные горцы, убивая ядовитых змей и барсуков, все же не уничтожили их совсем, а вот мы, горожане, отравили не одну реку, свели много лесов и столько плодородных земель превратили в пустыни. Не лицемерие ли — сокрушаться об одной маленькой змейке?»
Что отвечу, если он скажет так?
ЛЕС, КОТОРОМУ 50 МИЛЛИОНОВ ЛЕТ
— Здесь — северный ареал грецкого ореха, за Угамским хребтом его уже нет, — говорит Александр Яковлевич и печально смотрит на цепь снежных вершин, ослепительно сияющих в небесной лазури.
Я тоже смотрю на далекие вершины Угамского хребта, не пропускающие орех на север, и тоже проникаюсь печалью. Правда, печаль моя другого рода — жить на стационаре мне осталось всего лишь два дня. Непосвященному, мне пока еще непонятен меланхолический настрой Александра Яковлевича. Вокруг — прекрасный ореховый лес. Какая может быть здесь-то проблема? Ну и что, что за Угамским хребтом его нет? Зато здесь есть. И во множестве. Александр Яковлевич приехал вчера вечером и сегодня с утра решил прочитать мне лекцию о грецком орехе и о работе стационара на Кайнар-сае. Изучение грецкого ореха, собственно, не входило в мои планы, но раз уж подвернулась такая возможность, почему бы ее не использовать? Честно говоря, я без особого воодушевления слушаю Александра Яковлевича, изо всех сил стараясь изобразить на лице живой интерес.
Отдав должное вершинам Угамского хребта, Александр Яковлевич переводит взгляд на нашу долину.
— Ведь эти леса росли здесь еще пятьдесят миллионов лет назад, — говорит он и смотрит на меня почему-то с упреком.
Мы входим в чащу, и я осматриваюсь. Прекрасный лес, настоящие джунгли, к тому же еще и доисторические. Огромные кряжистые деревья застыли в неподвижности, их живописно изогнутые ветви устремляются ввысь, крупные резные пальчатые листья сложились в экзотичный узор, сквозь него лишь кое-где скромно просвечивает голубизна. Внизу, в зеленом полумраке, торчат большие листья бузульника. Как паруса. Паруса времени… Птиц не видно, но голоса их звучат отовсюду. И каких только голосов нет! И робкое чириканье, и мелодичное пение, и рассерженные дикие крики, и странные мурлыкающие призывы. Так и кажется, что сейчас выпорхнет из чащи и пролетит мимо нас нечто ослепительно пестрое, ошеломляюще яркое. Где-то справа журчит ручей, но его в зарослях и не видно. В нескольких шагах от нас в тщетной мольбе застыл большой высохший скелет дерева, разметавший, воздевший к небу корявые ветви. Немая скорбь, застывший пафос. Участник страшной драмы, разыгравшейся в этом лесу, жертва жестокого колдовства? Очень красиво…
— Видите? — говорит Александр Яковлевич. — Не хватает влаги. Еще сравнительно недавно эти леса были гораздо гуще, богаче… Давайте вернемся на дорогу, я покажу вам противоположный склон. Вон, обратите внимание… Полосы, жилы видите?
Мы остановились на краю оползневого обрыва. Внизу, в густых зарослях, скрывается Кайнар-сай, на противоположном склоне долины действительно видны темные лоскуты и жилы — участки, поросшие деревьями ореха. Это тоже весьма живописно.
— Он теснится по руслам ручьев, — задумчиво произносит Александр Яковлевич. — А сколько места пустует зря! Южный склон почти голый… У многих деревьев, что там растут, концы веток сухие. Да и здесь — посмотрите…
Я смотрю. Действительно. Мощные, полные жизни ветви кое-где оканчиваются сухими сучками. Невдалеке — еще один эффектный скелет. Да, печально. Я помню, что видел подобное явление в некоторых лесах — по какой-то причине сохнут верхушки и концы веток дубов, кленов. Но здесь все же такая благодать, такое кипенье, такой весенний карнавал жизни, что я с трудом заставляю себя слушать неторопливую речь Александра Яковлевича. Городскому жителю, обитателю каменных джунглей, трудно мне увидеть что-то тревожное в этом разгулье растительности.
— Вы знаете, что Иван Владимирович Мичурин назвал грецкий орех «хлебом будущего»? — спрашивает Александр Яковлевич тоном экзаменатора и строго смотрит на меня.
— Что-то слышал, — виновато отвечаю я и, напрягая память, вспоминаю, что действительно слышал нечто такое. Помню, где-то читал дифирамбы ореху — что-то о жирах и белках…
— В ядре ореха содержится до семидесяти семи процентов белков, до двадцати одного процента жира. Оно в семь раз питательнее говядины… — подсказывает Александр Яковлевич. — По витамину «С» грецкий орех — чемпион! В его недозрелых плодах витамина больше, чем в шиповнике, черной смородине или лимоне. А древесина? А листья? Запах какой, чувствуете?
Да, я давно заметил, что запах здесь особенный — то ли хвоя, то ли какое-то освежающее лекарство.
Александр Яковлевич срывает крупный семилопастный лист и протягивает его мне.
— Попробуйте, попробуйте, разотрите… Чувствуете?
Так вот оно что! Вот от чего запах — от листьев. Пряный, терпкий аромат, напоминающий хвою.
— Это эфирные масла, которые выделяют листья ореха, — продолжает мой строгий гид. — Как и у эвкалипта, они имеют фитонцидные свойства. Убивают микробов. Бактерии, помещенные вместе с листьями грецкого ореха, погибают через двенадцать — восемнадцать секунд.
— Значит, здесь, как и в сосновом лесу, может пройти насморк? — находчиво спрашиваю я.
— Не только как в сосновом, а как в эвкалиптовом, то есть еще лучше! — уточняет Александр Яковлевич. — Экстракт эвкалиптовых листьев лечит катар верхних дыхательных путей… Грецкий орех — прекрасное дерево, прямо клад для человека. По-латыни он называется так: «югланс регия». «Регия» — это значит «царский». Царский орех! В Южной Киргизии по склонам Ферганской долины орех растет лучше, чем у нас: там и влажности больше и теплее, — продолжает Александр Яковлевич. — Но ведь наш, узбекистанский орех тоже ценен. Разве не заслуживает он еще большего внимания хотя бы потому, что здесь условия для него хуже, чем ему здесь тяжелее?
— Разумеется, заслуживает! — поспешно соглашаюсь я. — Но как же быть? Ведь наладить орошение в горах очень сложно…
— Верно! — радуется Александр Яковлевич моей пробуждающейся понятливости. — Вот мы и пытаемся решить проблему без орошения. Сейчас пройдем на опытный участок, я вам все покажу…
Опытный участок, примостившийся на небольшой, почти ровной площадке в горах, в чаще леса, поделен на две половины. С одной стороны стоят маленькие хилые деревца, какие-то желтые и корявые, с другой — здоровые и зеленые. Они раза в два выше и гуще и чувствуют себя, судя по всему, превосходно.
— Видите разницу? — с удовольствием спрашивает Александр Яковлевич.
— Нельзя не видеть, — отвечаю я. И, желая сделать приятное, добавляю: — Но ведь это совсем разные деревья!
— Нет! — удовлетворенно возражает мне Александр Яковлевич. — И те и другие посажены в одно и то же время. В 1941 году. И посажены, заметьте, на плохом месте, вдали от ручьев. А разница в том, что в одном случае мы применили наш метод, а в другом — нет…
— Какой же метод?
— Минеральные удобрения, только! Понимаете, почва здесь хорошая и без удобрений. Беда в другом — отсутствие влаги в летний период, засуха. Но еще Тимирязев говорил, что минеральные удобрения творят чудеса. Даже от засухи можно спасти растения минеральными удобрениями!
— Как витамины для человека, да?
— Скорее — как хорошее, полноценное питание хотя бы периодами. Мы вносим удобрения осенью и весной, в период дождей. Растения набираются сил. Повышается водоудерживающая способность протоплазмы листьев — раз. Да еще сосущая сила корней увеличивается — два. Когда наступает засуха, здоровое, полное сил дерево с успехом сопротивляется ей. Видите, эти деревья цветут, осенью они дают по нескольку килограммов орехов, а те вот-вот засохнут. И вы учтите, что удобрения мы планомерно вносим лишь с шестьдесят четвертого года, а то и не такой эффект был бы.
Я еще раз внимательно смотрю на опытный участок. Желтые, беспомощные сиротки-деревья, лишенные минеральных удобрений, действительно с трудом цепляются за жизнь — кажется, они вот-вот прекратят свое унылое существование. Зато полнокровные соседи их небрежно раскинули в стороны мощные ветви, равнодушные, как видно, к судьбе соплеменников. Возможно, они даже считают себя деревьями другой породы, этакими избранными мира сего, любимцами бога. А дело, оказывается, просто. И бог, Александр Яковлевич Бутков, лауреат республиканской премии имени Бируни, как раз и думает над тем, как сделать все деревья такими же вот избранными, как уничтожить унизительную, печальную разницу между ними. И в этом свете судьба несчастных сироток по-своему героическая…
— Неужели все-таки лишь удобрения? — спросил я Александра Яковлевича для точности, а сам подумал: слово-то какое — «удобрения», производное от все того же, от старого, как мир, слова «добро».
— Только! — с удовольствием ответил мне опять Александр Яковлевич. — Минеральные удобрения в лес привезти — это не то что ирригацию налаживать. Попробуйте-ка ирригацию в горах наведите! А мешки с солями — на лошадях можно или на ослах. И ведь как окупается! За несколько лет окупается весь метод. Вот, сами видите… Наши ореховые леса редеют. Вырубаются человеком, гибнут от недостатка влаги. Южный склон долины, вы знаете, почти пустует. Сейчас мы проводим опыты по засадке южных склонов с применением нашего метода. Опыты удачные! Шафкат Камалов как раз ими и занимается. Но есть у нас и беда. Мало внимания уделяют нам вышестоящие организации. Не принимают орех всерьез! А почему, спрашивается? Ведь это золотое дерево, хорошего хозяина еще как отблагодарит! Да что у нас… Возьмите Киргизию, и то… Ставились там опыты, подобные нашим, в 1939 году, но прекратились. Почему? Быстрого эффекта не увидели! Так ведь надо же иметь терпение, нельзя же сразу. Дерево ореха вон сколько времени растет…
Когда мы возвращаемся, я уже другими глазами смотрю вокруг. Действительно, многие деревья на самом деле вовсе не такие роскошные, как казалось на первый взгляд, а кое-где — и, пожалуй, даже слишком часто! — виднеются настоящие древесные скелеты, живописные, правда, но ведь — мертвые…
— Ореховые леса можно спасти, — устало говорит Александр Яковлевич. — Их можно улучшить, расширить… Но пока всё больше разговоры. Особая, настойчивая и убедительная агитация нужна, как видно. У нас на стационаре не хватает рабочих — всего только трое-четверо. И участок, отведенный под стационар, слишком мал. А ведь, кроме ореха, мы занимаемся еще и плодовыми — дикой яблоней, алычой, хвойными деревьями, кормовыми травами. Скоро в этом районе будет зона отдыха ташкентцев — появятся новые проблемы. Нужно, например, продлить дорогу, чтобы рассредоточить зону и тем самым обезопасить леса. Никак не принимают орех всерьез…
Александр Яковлевич опять тяжело вздыхает.
РАССУЖДЕНИЕ О ЛЮБВИ
Когда-то давно мощное дерево Югланс регия с крупными пальчатыми листьями росло почти повсеместно на Евразийском материке. Первые ископаемые находки относятся к периоду верхнего мела — 100 миллионов лет назад. В третичный период грецкий орех достиг на Земле расцвета — места его обитания простирались до самой Гренландии. Однако потом, когда климат изменился, теплолюбивое и влаголюбивое дерево отступило в азиатские горы. К нашему времени сохранилось три очага, три генцентра, по Н. И. Вавилову: Китайский, Среднеазиатский и Переднеазиатский. К Среднеазиатскому очагу относятся наши естественные леса в Киргизии, Таджикистане, Узбекистане, Туркмении. К Переднеазиатскому — Закавказье. И это всё. Даже происхождение ореховых лесов на Налканах, в самой Греции, вызывало дискуссию у ботаников: естественные они, оставшиеся с добрых старых времен третичного периода, или посаженные человеком? Правда, в последнее время доказано, что горные леса Балканского полуострова — Греции, Болгарии, Югославии, Албании — также естественного происхождения.
Но откуда же тогда взялись многочисленные деревья в Крыму, в Карпатах, на Северном Кавказе, в Молдавии, на Украине? Все они когда-то посажены человеком. Даже те, которые в настоящее время находятся как бы в естественном состоянии, в лесу. Они просто-напросто одичали. Или выросли из случайно брошенных в лесу орехов. С помощью человека грецкий орех проник и на другой материк — в Северную Америку…
Люди давно «раскусили» грецкий орех, давно поняли, какое это замечательное дерево. В Китае, где естественных лесов довольно много, грецкий орех введен в культуру еще во II веке до новой эры. У нас в Крыму культура его была известна также задолго до нашей эры. Там и сейчас встречаются вековые деревья, дающие ежегодно по 200–300 килограммов плодов. Про Кавказ и говорить нечего. На весь мир славились когда-то огромные ореховые сады черкесов. До сих пор во многих местах Кавказа живет добрый старый обычай: родился ребенок — посади на радостях дерево грецкого ореха…
До нас дошли документальные сведения о том, что царь Алексей Михайлович, отец Петра I, чрезвычайно любил «орех греческий» и частенько заказывал его киевским монастырям к своему столу. Впрочем, мы с вами тоже любим грецкие орехи — и просто так, и с медом, и в пироге, — а потому пристрастие царя для нас вовсе не удивительно. «Греческим» или «грецким» орех у нас называется, видимо, потому, что в Киевскую Русь — на нашу теперешнюю Украину — он попал впервые приблизительно в Х веке, как раз тогда, когда развивались оживленные связи с Грецией, откуда и привозили купцы «зело лакомый плод этот». Может быть, известная поговорка «В Греции все есть!» с тех пор и пошла в ход?..
А вот что написано о грецком орехе в энциклопедическом словаре Брокгауза и Ефрона:
«Дерево это достигает огромных размеров и глубокой старости. При церкви грузинского села Кехви (Горийский уезд Тифлисской губ.), в 12 верстах от м. Цхинвал, есть вполне свежий орех вышиною в 84 фт. (около 26 м), а в обхвате 28 фт. (8,5 м), в тени его могут укрыться до 200 всадников. Он дает ежегодно до 100 пудов плодов (1600 кг). Во многих местах Закавказского края имеются подобные же деревья…»
Словарь Брокгауза и Ефрона издан в 1893 году, а вот по свидетельству современного ученого А. В. Чурского грецкий орех в Горно-Бадахшанской автономной области (Таджикистан) поднимается по реке Пянджу до высоты 2400 метров над уровнем моря и достигает 32 метров высоты и 3 метров в диаметре! Диаметр кроны — 50 метров, урожай плодов — 300–500 килограммов… Вы только представьте себе крону диаметром в 50 метров — она покроет тенью городскую площадь! Возраст такого дерева 300–400 лет, но встречаются патриархи, которые прожили и все 500.
Ореховые шкафы, серванты, столы делают из древесины именно грецкого ореха. Особенно ценится прикорневая часть ствола — очень красивый рисунок, а еще больше — капы, наросты на стволе, достигающие полутора-двух метров в диаметре и полутора тонн весом. «Капы» настолько ценны, что существует даже такой сорт грецкого ореха — каповый. Если нарост аккуратно срезать, дерево остается в сохранности… Из древесины ореха делают не только мебель. Ею облицовывают кабины самолетов, каюты пароходов, салоны вагонов, фойе. Из нее вырезают шкатулки, всевозможные украшения и даже пропеллеры самолетов. Она тверда, прочна, хорошо поддается обработке.
Но главное богатство грецкого ореха заключается, конечно, в его плодах. По содержанию витамина С он — абсолютный чемпион среди растений. Да-да, не черная смородина, не шиповник, не цитрусовые. В недозрелых плодах грецкого ореха вместе с зеленым околоплодником витамина С больше, чем в шиповнике или лимоне. Даже в листьях так много витамина, что они пригодны для его промышленного получения. А что касается ядра, то в нем содержится до семидесяти семи процентов жира, до двадцати одного процента белков, по калорийности оно в семь раз выше говядины. Но… Вот данные Чеботарева — привожу их по книге, изданной в 1969 году:
«Ореховые леса Южной Киргизии (Южная Киргизия занимает первое место в Союзе по площади естественных ореховых лесов) в 1945 году объявлены Государственным лесоплодовым заказником, однако около половины всех земель, входящих в состав заказника, находятся до сих пор в долгосрочном пользовании колхозов. В связи с этим 7 колхозов расположились прямо на территории орехо-плодовых лесов, что приводит к частым случаям лесонарушений в виде самовольных порубок, расхищения урожая плодов, потравы и запашки культур, самовольного прогона и пастьбы скота и крайне затрудняет все мероприятия по ведению хозяйства».
А ведь ко всему прочему в местах естественного произрастания каждое дерево ценно не только потому, что оно приносит то или иное количество плодов. Оно вдвойне ценно тем, что обладает уникальными генетическими свойствами, выработанными в процессе длительного (десятки миллионов лет!) естественного отбора…
Это и многое другое я узнал из книг, когда приехал в Москву. И решил написать для журнала очерк. Почти у каждого автора, пишущего об орехе, чувствовалось восхищение этим деревом и озабоченность его судьбой. А у меня к тому же оставалось свежее воспоминание о поездке на Кайнар-сай и экскурсии с Александром Яковлевичем. И все же очерк не получался никак.
А весной следующего года я отправился в командировку в Молдавию. В Кишиневском ботаническом саду встретился с известным молдавским селекционером Иваном Георгиевичем Команичем, сфотографировал мужские и женские цветы грецкого ореха и родственных ему видов, а также уникальную коллекцию ореховых плодов, собранную Иваном Георгиевичем.
Представляете себе: форма самих орехов, а также орехового ядра бывает совершенно разной. Величиной плоды ореха грецкого бывают с куриное яйцо, а по форме — круглые, овальные, удлиненные. У близкого родственника югланс регия, серого ореха, они остроконечные, как будто бы с клювом. Очищенное ядро грецких орехов, как известно, здорово похоже на человеческий мозг, а вот у сердцевидного ореха, плоды которого действительно отдаленно напоминают по форме сердце, очищенное ядро — словно крендель или двухпалая лапа, клешня. Но главное я помнил: все эти ядра очень питательны…
Итак, казалось бы, чего проще? Нужно писать очерк, и писать так. Первая часть — вступление. Рассказать о том, как важно сохранить естественные леса ореха в Средней Азии и улучшить его культуру в Молдавии, на Украине, на Северном Кавказе, в Крыму, потому что югланс регия — замечательное дерево, очень ценное для человечества, особенно сейчас, когда количество людей на земном шаре неудержимо растет и нужно думать о будущих источниках продовольствия. Затем надо описать две поездки — на Кайнар-сай, к А. Я. Буткову, и в Кишинев, к И. Г. Команичу. Рассказать об их работе и сделать должные выводы. Вот и все. Тема нужная, злободневная.
А очерк не получался. Что за наваждение!
Встретившись с одним из своих друзей, я поведал ему о моей беде.
— Не получается очерк, — сказал я ему. — Самому на себя зло берет. Понятия не имею, в чем дело? Ведь хороший же материал. Нужный!
— Вот в том-то и дело, что «нужный», — ответил мне друг. — Кому нужный? Редактору? А тебе? Тебе — нужный?.. Мне кажется, ты недостаточно его любишь. Не проблему вообще, не ценность в народном хозяйстве, а само дерево. Ты вот говоришь о нем как о будущем источнике продовольствия, а сам… Неужели ты так и относишься к нему? Что-то не верится. Оно ведь живое… Разве ты насекомых фотографируешь потому, что это кому-то нужно?
Вот тут-то мне и стало наконец стыдно.
Да, чего только мы не приносим в жертву ей, «материальной пользе»… А ведь если подумать, то что это вообще такое — польза? Всегда ли мы точно можем сказать, что польза, а что нет? Разве то, что делается без радости, может принести кому-нибудь пользу?
Очерк я все-таки написал. Вымучил. Принес ли он кому-нибудь пользу? Мне — нет.
И вот еще что. Ведь даже и не в особой красоте грецкого ореха дело. Красота тоже понятие относительное. Для самца-букашки, например, нет ничего красивее букашки-самки… И нет в природе живых существ никчемных, неинтересных никому, ни для кого не красивых. И каждое играет свою единственную, неповторимую, не всегда ясную нам, людям, роль в хороводе всеобщей жизни, каждое интересно и красиво по-своему. Даже червяк, даже лишайник.
И каждый человек.
В том-то и дело, что каждый. А иначе…
«Знаете, почему мир такой огромный? Потому что он никогда не отказывался ни от одной песчинки», — вот еще одна восточная мудрость. Вспоминать бы ее почаще в наш нетерпимый век.
РОМЕРИЯ, АНХУЗА ИТАЛЬЯНСКАЯ, АСТРАГАЛ, ОСЛЫ, ЖУКИ, ОБИТАТЕЛИ ИНОПЛАНЕТНЫХ МИРОВ И ПРОЧЕЕ…
Как и в самое первое утро, мой день на стационаре начинался с умывания родниковой водой и завтрака за длинным столом под сенью векового ореха. Затем я брал сумку и шел по одному из маршрутов. Их было три. Первый, уже знакомый вам, — вниз по тропинке мимо дерева-часового, стоящего в одиночестве как раз на том самом месте, где тропинка выходит на глинистую дорогу, а затем вверх по склону, к феруле, эремурусу, Синей птице, — на «Плоскогорье». Второй — по дороге, мимо термопсиса и вики тонколистной, по аллее столетних деревьев — «Невский проспект», — а потом выше по склону, мимо опытного участка Александра Яковлевича, в самую чащу деревьев, к обрывам, оврагам, непроходимым зарослям зонтичных, девясила, бузульника — «Джунгли». Третий — на противоположную сторону «сая» с переходом по мостику через пенистый сумасшедший Кайнар, к Южному склону, особенно богатому боярышником, барбарисом, черемухой и всевозможными травами, — «Саванна».
Трудно отдать предпочтение одному из трех маршрутов.
Возьмите первый. Ведь, кроме ферулы с эремурусом, на Плоскогорье произрастает множество других любопытных растений. Ну, например, ромерия. Точь-в-точь наш красный мак, только маленький ростом. Но когда ярко-алые лепестки ромерии облетают, то вместо привычной маковой кубышки у нее зреет четырехдольный стручок с крупными семенами. Внешне от мака почти не отличимая, ромерия, с точки зрения специалиста, — совсем не мак. Кто знает, может быть, какой-нибудь суперэкзотичный венерианский (или другой инопланетный) цветок, полный загадок для земных ботаников, с точки зрения составителей букетов ничем не будет отличаться, например, от ромашки? Рискованное допущение… А вдруг? Считают же некоторые биологи, что изучение земных насекомых и фотографирование их полезны еще и с той точки зрения, что подготовят нас к встрече с инопланетными жителями. Почему, например, не предположить, что условия какой-то планеты оптимальны только для какой-то одной формы жизни и развитие животных пошло там по пути беспозвоночных, а очутившись в ее джунглях, космонавты будут чувствовать себя примерно так же, как чувствовали Карик и Валя из книги Яна Ларри «Приключения Карика и Вали»? Что, если там живут кузнечики, подобные нашим, только во много раз больше, пауки, бабочки, клопы, стрекозы? Глядишь, и макрофотография мелких существ, которая мне так нравится, окажется уже делом государственной важности и в какой-то степени поможет межпланетным общениям…
Еще на «Плоскогорье» встречаются анхуза итальянская и эхиум, или синяк. Тоже на первый взгляд растения очень похожие — с крупными листьями и мелкими ярко-синими, как знойное небо Италии, цветами. На синяке я нашел однажды великолепную рыжую мохнатую гусеницу бабочки бурой медведицы, отнес домой, потому что было уже темновато, сфотографировал на другой день и принес обратно на «Плоскогорье». Поблагодарив красавицу за позирование, я посадил ее на лист растения, подобного тому, на котором нашел. Но она панически с него убегала. В чем дело? Ведь во время съемки она вела себя достаточно сдержанно, без всякой нервозности, хотя и пришлось ей провести ночь в стеклянной банке — непривычном помещении с ограниченным доступом свежего воздуха, да и с завтраком дело обстояло очень неважно, потому что вчерашние листики, которые я положил в банку, завяли… Только сделав несколько безуспешных попыток, я вдруг понял, в чем дело. Я сажал ее на анхузу, а она анхузу не переваривала, ей подавай синяк. Ее ботанические познания превышали мои…
Но не только ромерия, анхуза и эхиум. А мягкие, покрытые волосками, чуть липкие на ощупь, отдаленно напоминающие лопух листья девясила? Почему-то их особенно предпочитали местные пауки — ярко-красные с черным узором, круглые, блестящие, словно покрытые нитролаком — ну точь-в-точь деревянные брошки или пуговицы, разрисованные талантливым народным умельцем. Почему деревянные? В этом нет никакого сомнения, достаточно их как следует рассмотреть. Ведь сквозь толстый слой лака, их покрывающий, четко просвечивает характерный рисунок древесных волокон… Пауки эти очень красивы, но все же вид уних какой-то злодейский, этакий даже злодейски-траурный, не предвещающий ничего хорошего. По-видимому, для птиц они достаточно ядовиты, раз обладают такой яркой, явно предупреждающей окраской. Иногда я встречал этих же паучков в цветках, в колокольчиках, причем они не прятались, а, наоборот, занимали такую позицию, чтобы выглядеть поэффектнее внутри лилового бокала. Они по-наполеоновски складывали на груди передние лапки — ну прямо щеголь, устроившийся так, чтобы все его видели, и презрительно наблюдавший за произведенным эффектом.
Пчелы и мухи, конечно же, не могли устоять перед такой демонической красотой и попадали на старую, как мир, удочку. Глупые, они садились рядом с равнодушным щеголем, и тот, не будь дурак, мгновенно хватал их своими черными преступными лапами, прижимал к себе и… Милые будущие космонавтики! Если вы попадете когда-нибудь на планету, где жизнь остановилась на уровне беспозвоночных, и если в огромном цветке будет сидеть демонически прекрасный, равнодушный с виду щеголь, пожалуйста, не подходите близко к нему. Даже если вам очень захочется! Дело в том, что поцелуй его полон яда, а душа его черна, как космическое пространство. И вы нужны ему не как человек, не как личность, а… неудобно даже сказать… как продукт питания. Видите, если для умных птиц яркая окраска паука выступает как предупреждающая, то для глупых пчел и мух она привлекающая…
Кстати, девясил, листья которого предпочитают ряженые злодеи, — растение лекарственное, корни его содержат лекарственное вещество инулин (латинское название девясила «инула»), а также эфирное масло. Отвар корней применяется при различных заболеваниях; например, при катаре верхних дыхательных путей.
так написал неизвестный средневековый автор о девясиле еще в Х — XI веке в поэме «О свойствах трав».
Есть упоминание о девясиле и в знаменитом «Каноне врачебной науки» Авиценны:
«Расан — девясил высокий (инула хелениум).
…Самая полезная его часть — это корень. Сила сиропа из него велика в его действиях и наиболее значительна. Лучше всего [принимать его] в виде варенья с уксусом, горячесть которого ослаблена…
Он полезен при всех холодных болях, при возбуждении ветров и вздутиях. В нем есть сила, вызывающая покраснение, а также способность сильно очищать… Он полезен при воспалении седалищного нерва и болях в суставах, так же как и его корень и листья в лекарственной повязке, и помогает от холодных болей и при разрыве мышц… В виде лекарства для слизывания с медом способствует отхаркиванию и очень хорошо действует, если его примешать к лекарствам для слизывания, очищающим грудь. Он принадлежит к средствам, бодрящим и укрепляющим сердце… Девясил, особенно египетский, помогает от укусов гадов» (т. 1, с. 576).
«Утром на горы свой взор обрати, а под вечер — на воды», — советует «Салернский кодекс здоровья», составленный философом и врачом Арнольдом из Виллановы в начале XIV века. И действительно. Пользуясь первым маршрутом, мне очень нравилось сидеть на восточном краю «Плоскогорья» и смотреть на ослепительные, лишь иногда прикрытые легкими облаками вершины гор — Большой Чингам, Тангет, Ау-Кашка… К вечеру глаза уставали, и я с удовольствием разглядывал нитку шоссе внизу, домики селения Сиджак и уютный зелено-голубой Пскем…
Отправляясь вторым маршрутом — в джунгли, — я обычно встречал ослов. То бредущих в одиночестве, то нагруженных огромными вязанками хвороста и сопровождаемых погонщиком. Однажды я увидел осла, привязанного у дороги. Я подошел к нему и погладил по голове. Непритязательному трудолюбивому животному это, по-видимому, так понравилось, что он прикрыл глаза, раздул непропорционально крупные ноздри и задышал так страстно, что из ноздрей на меня фонтанами полетели мелкие брызги. Я даже подумал, что он вот сейчас затянет свою известную песнь. Кстати, с близкого расстояния ослиный крик звучит совсем иначе, чем издалека, и он совсем не глупый, он полон страсти. Вообще осел, на мой взгляд, не отвечает сложившемуся о нем представлению; он вовсе не глуп, он просто себе на уме. Помнится, встретился мне осел, так перегруженный хворостом, что было удивительно, как это он еще ноги переставляет. И ведь дорога была не из легких — не по равнине, а по горам! Так мне стало жалко этого бедного ослика, что, видимо, даже в глазах моих сочувствие ему отразилось. И что же вы думаете? Когда осел проходил мимо меня, он так из-под своей поклажи на меня посмотрел, что я чуть не расхохотался. В глазах его ни намека не было на усталость, а наоборот — этакая ухмылка: чепуха, мол, ты думаешь, это для меня груз? Тот чудак, что сзади с хлыстом идет, мог бы еще столько же на меня нагрузить, да я нарочно с места на место переступал, чтобы сучья его разваливались. Ты меня не жалей, мне такое — раз плюнуть… Ведь и правда, о силе и выносливости ослов ходят легенды.
Вообще второй маршрут был очень романтичен, с тропическим оттенком — «джунгли»… Особенно мне нравилось слушать птиц. Я даже иволгу частенько видел, хотя обычно увидеть ее довольно трудно, иволги очень чутки. Красивая птица, типично тропическая на вид, хотя и залетает далеко на север. Самец — ярко-желтый, с черными крыльями, достаточно крупный. А кричит!.. Потрясающий контраст: то мелодичнейшее, глубокое, богатое оттенками контральто — Обухова, или Има Сумак, а то вдруг… стыдно сказать — душераздирающий крик мартовской кошки. Вот и заведи такое существо в доме, заставь развлекать гостей. Сначала очарует, прямо загипнотизирует, а потом… Все насмарку!
С точки зрения фотографии во втором маршруте были очень любопытны три вида жуков: майки, кравчики и скакуны. О майках я уже говорил — типичнейшие ископаемые, а если поискать другое сравнение, то — чуть сплюснутые сверху вниз тяжелые темно-синие цистерны с капотом и кабинкой для водителя впереди. Этакие медленно ползающие обтекаемые рефрижераторы. Они без устали уничтожали молоденькие растеньица на дороге. Надо сказать, что получалось это у них прямо-таки виртуозно — чувствовалось знание дела. Именно этот данный им природой талант как раз и позволил людям отнести маек к разряду насекомых вредных. Кстати, маек не рекомендуется брать в руки, ибо по краям толстого брюшка из специальных отверстий у них тотчас же начинает течь желтая… кровь. Да, каждый защищается как может: ради сохранения спокойствия, а то и жизни майки готовы пожертвовать некоторым количеством крови. А кровь у них едкая. Она содержит ядовитое вещество — кантаридин. Попав на кожу, кантаридин вызывает ожоги и появление водянистых пузырей. Если же его ввести в кровь животного, то наступает расстройство дыхания и сердечной деятельности, что в тяжелых случаях может привести к смерти. Имея такое своеобразное средство защиты, майки могут спокойно ползать, не опасаясь врагов. Однако на каждый яд есть свое противоядие в природе. На отдельных животных — таких, как ежи и некоторые птицы, — яд маек не действует…
Личинки маек настолько не похожи на взрослых жуков, что первоначально они были описаны как особый отряд насекомых. У них узкое тело, крупная голова с хорошо развитыми челюстями, сильные ножки, имеющие по три коготка, и длинные хвостовые нити. Называют их триангулинами. Длина триангулина около одного миллиметра. Едва успев вывестись из яйца, триангулин ползет и быстренько взбирается на ближайший цветок. Как только на цветок садится крылатое насекомое, личинка майки проворно цепляется за волоски на его теле. Если это насекомое пчела, то рано или поздно маленький пассажир попадает в улей, прямо в сотовую ячейку. Там он спокойно покидает пчелу и первым делом съедает яичко пчелы, которое плавает на поверхности меда. После этого он линяет и совершенно меняет внешность. Теперь это белая толстая личинка с короткими ногами и широкими, похожими на ложки челюстями, хорошо приспособленными для поедания меда. Когда с медом покончено, личинка еще раз линяет и превращается сначала в «ложную куколку», потом в толстую безногую личинку, которая, не питаясь, окукливается уже по-настоящему. Только после всех этих бесконечных превращений из куколки выходит полноценная майка-ископаемое. Зачем все так сложно? Какими лабиринтами шел эволюционный отбор, создавая толстого, медлительного жука, защищающегося от врагов ядовитой кровью, растящего свое потомство таким странным способом? Неужели нельзя попроще?..
Кравчики — симпатичнейшие жуки. Облик у них трогательно деловитый. Челюсти снабжены большими клещами, но сразу чувствуется, что клещи эти — орудие труда, а не убийства. И вечно кравчики куда-то деловито спешат, вид у них страшно занятой, а черная хитиновая спинка перепачкана землей. Даже походка у них хотя и быстрая, но слегка неуклюжая, вперевалочку. Хищники так не ходят! Так ходят лесорубы, землекопы, метростроевцы, только что поднявшиеся из-под земли. А кравчик и есть лесоруб и землекоп одновременно, можно даже сказать, что и метростроевец. Только строит он не метро, а подземный дом — для своих детей. Дом кравчика не так прост. Тоннель идет в глубину на метр, а то и больше. По сторонам его делается несколько комнат-ячеек. В этих ячейках семья кравчиков, самец и самка, заготавливает впрок витаминизированное питание — нагрызанные на кусочки и смоченные слюной листья растений. Страшно любопытно наблюдать кравчика за работой по заготовке. Вот он вылезает из своей норки (отверстие в земле диаметром около сантиметра), осматривается и деловито, вперевалочку двигается к кустику лиственного растения. Вот он лезет наверх по стволу или стеблю, бесстрашно карабкается по отходящей в сторону ветке, добирается до листа и начинает его по кусочкам отгрызать. Челюсти действуют как короткие ножницы. Отрезанные куски просто-напросто сыплются вниз. Решив, что сделано для одного захода достаточно, он тем же путем спускается на землю, быстро находит сброшенные кусочки листа и по одному затаскивает их в свою норку, смешно пятясь и неуклюже переставляя широко расставленные лапки. В конце концов даже большой кусок зеленого питательного материала окончательно скрывается под землей, хотя видно, каких усилий стоит это кравчику. Через некоторое время он выбирается из норы и, слегка пошатываясь от усталости, вновь направляется на заготовительный участок. Возможно, это мама, а возможно — папа, потому что оба родителя-кравчика участвуют в строительстве жилья для будущих детей и заготовке зеленой массы…
Когда корма, по мнению мамы, в ячейках достаточно, она откладывает в каждую ячейку по яичку и вместе с папой тщательно закупоривает вход в норку землей, чтобы силосом да и будущими детьми не могли воспользоваться непрошеные гости. В спрессованной зеленой массе каждой ячейки вскоре начинается брожение. Теперь это настоящий силос, настолько качественный, что нашим животноводам не мешало бы у кравчиков поучиться. Как только силос готов, тут как раз из яичка выводится кравчиковая личинка и принимается за еду. Она очень быстро растет и уже через месяц становится взрослой. Окукливается тут же, в своих личных апартаментах, и вскоре в ячейке появляется жук, который проводит в земле конец лета, осень, зиму, а весной вылезает на свет божий, находит себе друга сердца — сотрудника. И все начинается снова…
Если кравчик — типичный представитель мирной профессии, труженик и вегетарианец, то жук-скакун — прирожденный разбойник, убийца-рецидивист. Если на упомянутой мною пока еще не открытой планете беспозвоночных окажутся чудовища, подобные жукам-скакунам… Нет, такое лучше не воображать. Если у тебя, читатель, слабые нервы, то лучше пропусти сейчас несколько строчек, не читай. А если прочтешь ненароком, то постарайся поскорее забыть, а то вдруг приснится. Во-первых, у жука-скакуна безжалостно выпученные глаза и огромные челюсти. И если челюсти кравчика — орудие труда, то здесь… Природа даже не позаботилась о маскировке: челюсти скакуна — два кривых зазубренных кинжала, острых, как бритва, отливающих металлическим блеском. По малейшему желанию хозяина они широко раздвигаются, как два коварно изогнутых турецких ятагана, направленных остриями и лезвиями навстречу друг другу, и, как только между ними окажется нечто живое…
Нет, прежде чем выходить из ракеты, космонавтам нужно будет как следует выяснить, какие именно животные бегают и бродят вокруг. Причем в достаточно большом радиусе, потому что… Видите ли, этот наш жук-скакун из подотряда плотоядных, семейства жужелиц в земных условиях достигает в длину всего-навсего полутора сантиметров. Но он бегает с такой жуткой скоростью, что если бы мы попытались вычислить его не абсолютную, а относительную скорость, то есть количество длин собственного тела, которое он пробегает за единицу времени, то пришли бы к ошеломляющему результату. Если бы, став размером, например, с собаку, это чудовище сохранило свои двигательные способности, то оно бегало бы со скоростью, приближающейся к скорости звука! Причем на этой скорости жук-скакун не только не наталкивается на препятствия, но прекрасно маневрирует и хватает ятаганами подвернувшуюся ему козявку с удивительным хладнокровием и мастерством! Больше того: жук-скакун может прыгать, пользуясь своими великолепными крыльями, и, конечно, летать. Всякое сопротивление бесполезно… Ученые считают, что, приобретая крупные размеры, животное лишается своих умопомрачительных двигательных возможностей, ибо крупные мышцы не могут действовать столь же молниеносно. Для современных земных условий это действительно так. К счастью. Говорят, что и на других планетах этот закон, по-видимому, должен быть в силе. Будем надеяться…
Пойдя третьим маршрутом — через Кайнар-сай, — на противоположную сторону долины, на травянистый, лишь кое-где поросший деревьями и кустарником южный склон — в «саванну», — я как-то часа два потратил на то, чтобы сфотографировать ксилокопу. Помните черно-синюю невиданно огромную пчелу, дремавшую в цветах термопсиса, когда мы с Шафкатом Камаловым вышли вечером на прогулку в день приезда? Так вот, это была ксилокопа. Другое ее название — пчела-плотник. Ибо она помещает свое потомство в ячейках, которые выгрызает в пнях и мертвых деревьях. А питается нектаром и очень любит собирать его на цветах термопсиса. Причем собирает она его, надо сказать, довольно варварски: без церемоний вгрызается сбоку в цветочную стенку — и пьет себе! Цветок вряд ли чувствует боль (хотя некоторые ученые считают, что растения чувствуют, были опыты, подтверждающие это), но получается так, что ксилокопа — бессовестный жулик. Ведь растения с удовольствием предоставляют свой нектар тем, кто их опыляет, — всевозможным пчелам, бабочкам, шмелям, осам, некоторым жукам. И если насекомое ведет себя по отношению к цветку воспитанно и благородно, то есть пьет нектар так, как полагается, с парадного, так сказать, хода, суя свой хоботок в открытый венчик, то оно по пути всегда задевает органы размножения цветка, тычинки и пестики, и пыльца с тычинок прилипает к волоскам на теле насекомого, а пыльца с волосков в свою очередь прилипает к пестикам… Прилипшая к пестику микроскопическая пылинка пыльцы затем прорастет, мужская половая клетка соединится с женской, и образуется завязь — зародыш будущего семени. Что и требовалось… А ксилокопа как поступает? Заходя не с парадного хода, а жульнически, сквозь стенку, она ворует нектар, словно взломщик, не дотрагиваясь ни до пестиков, ни до тычинок! Справедливо это? Нет. Почему она так поступает? Я думал — потому, что хоботок у нее слишком короткий и она не может достать нектар термопсиса, скрытый в глубине цветка. Но оказывается, длина хоботка у нее достаточная. Так почему же? Может быть, из-за лени?..
Похоже, ксилокопа чувствует, что поступает бессовестно, потому что она очень чутка — не в пример шмелям, пчелам и прочим сознательным, — и я долго пытался поймать ее в свой видоискатель. Внешне она все-таки очень эффектна — не черно-синяя, а скорее черно-фиолетовая (по-латыни она так и названа «ксилокопа виолакия», то есть фиолетовая), с темно-бурыми на просвет крыльями, отливающими удивительной неоновой голубизной. Летает с мощным, внушительным гудом и, говорят, больно жалит — я, правда, не испытывал и, честно говоря, не очень жалею…
Кстати, о термопсисе. Хотя он и является, судя по Большой советской энциклопедии, карантинным сорняком, то есть очень опасным, однако именно из него делаются аптечные таблетки от кашля. Кроме того, он служит заменителем импортной ипекакуаны (рвотный корень) и идет на приготовление лекарства пахикарпин. В народной медицине отвар травы термопсиса применялся при лечении катара верхних дыхательных путей, гриппа, бронхита, воспаления легких, а также при головных болях.
Астрагал Сиверса, названный так в честь ученого, его открывшего, — крупное травянистое растение с высоким, почти в рост человека, стеблем и великолепными разрезными дольчатыми листьями, похожими на листья желтой акации, только подлиннее. И стебель и листья покрыты нежными густыми волосками, так что если вдруг астрагал окажется перед вами против света, то он как бы весь светится. Вы, наверное, уже обратили внимание, что очень многие растения здесь покрыты волосками. Это не случайно. Дело в том, что волоски препятствуют испарению влаги, а так как в летний период климат здесь довольно засушливый, растения таким образом приспосабливаются к засухе. В мае весь стебель астрагала Сиверса усыпан довольно крупными желтыми цветами, также очень напоминающими цветы желтой акации, только крупнее. И уж цветы особенно — так и нежатся в шелковистом белом меху. Красивое растение и полезное — кормовое, обладающее, по словам лауреата премии имени Бируни А. Я. Буткова, большой питательностью.
Но вот беда. Цветы астрагала Сиверса, вернее основные части их — пестики и тычинки, — излюбленное кушанье нарывников рода Милябрис, желтоватых, с черными пятнами. А жуки-нарывники для скота ядовиты, что понятно уже из их названия. Нарывники — потому что вещество, содержащееся в их крови, то же, что и в крови жуков-маек, кантаридин. Он может вызвать у людей и животных не только воспаления, но даже смерть…
Вот пример задачи, стоящей одновременно перед ботаниками, энтомологами и животноводами. Астрагал Сиверса — растение, нужное скоту, задача ботаников — распространить его на местах выгона, энтомологам же надо придумать что-то, чтобы избавиться от нарывников, не нарушая в то же время природного равновесия. Травить нарывников химическими веществами? Рискованная, очень опасная затея, ибо может привести к самому плачевному результату, уничтожив заодно и полезных насекомых, например пчел. Поискать в природе естественных врагов нарывника, а затем каким-то образом распространить их? Это ближе к желаемому, но и здесь — куча проблем, потому что враги нарывника могут оказаться врагами и еще каких-нибудь насекомых или растений. Но и это не все. Дело в том, что сами нарывники… В общем, когда они жуки — они вредны. А вот их личинки приносят пользу, потому что живут в «кубышках» саранчи и поедают саранчовые яйца. Ведь известно, что саранча — всем вредителям вредитель! Уничтожим нарывников — а ну как саранча расплодится? Между прочим, сам знаменитый А. Я. Брем, автор «Жизни животных», считал нарывников полезными в сельском хозяйстве.
Так что проблем тьма. Иногда решение задачи кроется в совершенно новом подходе к теме — ну, например, не гонять скот в места произрастания астрагала Сиверса, а заготавливать растения на силос, причем не в период цветения, а раньше, когда нарывники не выросли еще и не облепляют цветов в таком количестве. Но, как считает А. Я. Бутков, именно в период цветения астрагал как раз очень ценен, а потому если это и решение, то, вероятно, не самое лучшее. Я заметил, например, что нарывники усеивают цветы астрагала далеко не всегда. Так, может быть, изучение циклов их жизни поможет? Александр Яковлевич согласился, что над этим стоит подумать…
Впервые увидев оносму на краю небольшого оползневого обрывчика, я невольно улыбнулся. Ну как будто праздничными незатейливыми фестончиками — простенько, но со вкусом — украшен небольшой, в полметра высоты, круглый кустик. А сами фестончики — этаких райских расцветок: белые и розовые. И весь этот фестивальный кустик серебрится из-за все тех же длинных шелковистых волосков, щедро покрывающих стебли и листья. Местные жители, особенно дети, любят высасывать сладкий нектар из ее цветочков — так же как у нас делается это с глухой крапивой. Волоски оносмы особенно длинны и мягки — даже по сравнению с астрагалом Сиверса. Поэтому фотографии ее цветов вместе со стеблем и листьями против солнца получаются очень эффектными…
ПРОЩАНИЕ С ЗАПАДНЫМ ТЯНЬ-ШАНЕМ
Конечно, можно было бы еще рассказать про то, как в честь приезда сотрудников Александра Яковлевича за длинным деревянным столом под вековым ореховым деревом состоялся праздничный ужин и мы все коллективно ели «бешбармак по-кайнарсайски» — лапшу с кусками баранины. «Бешбармак» — это значит «пять пальцев», что указывает на способ еды. Огромная сковорода с жирным месивом, и каждый из трапезничающих запускает пальцы в свой сектор… Мне, не сжившемуся еще с узбекскими обычаями, было трудно преодолеть некоторую скованность, а Мирсаат, желая подбодрить меня, подсовывал в мой сектор особенно аппетитные, с его точки зрения, куски мяса, причем делал это, несомненно, от всей души, предварительно до блеска облизав свои пальцы…
Можно было бы поведать и о беседах с Александром Яковлевичем, не касающихся грецкого ореха, но затрагивающих не менее любопытные темы. Ну, например, его рассказ о полозах, которые в одно прекрасное время вдруг наводнили территорию стационара и попадались даже под кроватями в домиках, к ужасу приезжих лаборанток. А причина оказалась простой и совершенно естественной: перед нашествием полозов на стационаре завелись крысы. Исчезли крысы — исчезли и полозы, что великолепно иллюстрирует причинную взаимосвязь в природе.
Приятно вспомнить и ясную прохладную лунную ночь, когда мы с Мирсаатом и его молчаливой женой ходили в дом их дочери — за молоком. Я был поражен, увидев настоящий азиатский дом изнутри: прямоугольник глиняных стен, этакая глиняная крепость, а внутри — утоптанная земляная площадка, дворик. Посредине дворика — просторное глинобитное возвышение: одновременно и обеденный стол, и сиденье для гостей, и манеж для маленьких детей. Часть возвышения покрыта кошмой. Те, что сидят с краю, могут опустить ноги на землю, те же, кто забрался на возвышение, восседают по-турецки или возлежат по-древнеримски. В центр кошмы хозяйка положила стопку больших круглых лепешек. Хотя было ясно, что мы не съедим больше одной (лепешки не режут, а рвут или ломают на части), однако стопка была положена, как видно, с той целью, чтобы гости не думали, что, трапезничая, они оставляют хозяев без хлеба. За спинами возлежащих, занимая оставшуюся часть возвышения, высился частокол обыкновенного ясельного манежа, сейчас пустующего, потому что в этот поздний час дети спали.
При свете электрической лампы над нами я мог разглядеть также, что вокруг дворика, вдоль стен, располагаются собственно помещения дома. С одной стороны — двухэтажные полати, покрытые кошмами и ватными одеялами, между прочим, на вид довольно уютные. С другой — выстроенная в один ряд мебель: вполне современные шкафы, тумбочки и даже сервант с зеркалами. С третьей — закрытый хлев для коровы, чье молоко мы как раз пили. С четвертой — еще какое-то помещение, назначение которого мне открылось чуть позже. Когда мы заканчивали трапезу и собрались уходить, раздался громкий стук в ворота глиняной крепости, и во двор пожаловал сначала озабоченный молчаливый осел, а за ним — веселый громкоголосый мужчина, явно подвыпивший, давно не бритый, с одним единственным передним зубом, лихо торчащим во рту ни к селу ни к городу. Осел тотчас же деловито направился в то самое помещение, назначение которого я не мог сразу определить, — это оказался его личный загон, — а мужчина своим громким голосом разбудил детей и, наверное, полчаса с оглушительным хохотом рассказывал что-то Мирсаату по-узбекски. Как потом выяснилось, мужчина был сват Мирсаата, отец мужа его дочери, и только что вернулся из далекой деловой поездки. Помню, меня удивил контраст между этим грубоватым весельчаком, хозяином дома, и дочерью Мирсаата, его невесткой, — очень женственной, мягкой, с врожденной грацией и, как мне показалось, тонкостью чувств. Как они уживаются вместе?
На обратном пути под яркой луной Мирсаат рассказывал, как здесь, в Узбекистане, жители занимаются выведением коконов тутового шелкопряда на дому. Для этого на специальном пункте можно получить несколько граммов микроскопических гусеничек, недавно вылупившихся из яичек. В нескольких граммах — тысячи крошечных червячков. Их помещают на деревянный или картонный лист в отапливаемом помещении, где температура не должна сильно отклоняться от двадцати пяти градусов Цельсия. Вместе с гусеничками на лист высыпают мелко нарезанные листья тутовника. Днем и ночью неутомимые червячки поедают тутовник, быстро растут, и через месяц их общий живой вес измеряется уже килограммами. Проходит около полутора месяцев, и крупные гусеницы плетут коконы-домики, в которых окукливаются. Тут надо не прозевать и вовремя сдать коконы на приемный пункт, пока не вывелись бабочки.
— А что делают с коконами, Мирсаат? — спросил я.
— А варят. Кукла подохнет — тогда можно кокон разматывать. А если варить не будешь, бабка большая вылезет и кокон прогрызет, испортит…
Конечно, можно было бы еще многое рассказать… Но хватит. Нельзя забывать, что ждет ведь экспедиционная машина в Ташкенте у ворот Музея природы. И хотя я не думал, что уедут без меня, но все же надо вернуться в обещанный день. Да ведь и тугаи на Сырдарье, того и гляди, отцветут…
И на седьмой день своего пребывания в горах Западного Тянь-Шаня собрался я из стационара уезжать.
С утра полил нудный обложной дождь — точно такой, как в день моего приезда. Я никак не мог понять, что это означает. Небо над Тянь-Шанем тогда плакало от радости, а теперь — от горечи расставания? Или наоборот?.. До обеда дождь так и не кончился. Все же я решил ехать.
Вскоре меня подобрала машина с крытым кузовом и довезла до самой остановки автобуса. В Ташкенте с утра тоже был дождь, но к моему приезду солнышко уже подсушило улицы.
Счастливый, полный энтузиазма, готовый к немедленному отъезду на Сырдарью, я вошел в музей, к Георгию Федоровичу, успев, правда, удивиться, что у ворот не стоит никакой машины. Поздоровался и, утирая дорожную грязь с лица, энергично спросил:
— Завтра едем? С утра?
Георгий Федорович лишь мельком глянул на меня, отвернулся к окну и неестественно тихим голосом невнятно проговорил:
— Понимаете, Розмарин… кузов еще не поставил. Болтов не хватает. Дней пять еще…
ОЖИДАНИЕ
И опять ташкентская жара обволокла меня, словно душное ватное одеяло.
В медресе Кукельдаш на этот раз были заняты все до одной кельи. В знакомом мне ранее пустынном и мрачном дворе теперь играла современная музыка и царило совсем не монашеское оживление.
Я поселился у Георгия Федоровича.
Маленький одноэтажный каменный домик его стоял на очень уютном участке за сплошным деревянным забором, а сам участок располагался на живописной старой улице Ташкента, не пострадавшей во время недавнего землетрясения. По обеим сторонам улицы были проложены узкие каменные арыки, по которым текла мутноватая теплая вода, а над арыками, создавая сплошную тень, высились мощные, полные жизни деревья — тополя, каштаны, адамово дерево и чрезвычайно оригинальная трехколючковая гледичия. Не только ветви и веточки гледичии были снабжены острейшими шипами, но — самое интересное — весь ствол начиная приблизительно с двухметровой высоты. Шипы на стволе были прямо-таки царственные — до полуметра длиной, причем ветвистые, в виде елочек: на большом «отцовском» шипе торчали в разные стороны шипы поменьше — «дети», а на некоторых из них прорезывались совсем уж крохотные шипики — «внуки». Путаница, хаос, просто разгул колючести, и было странно смотреть на это большое, сильное дерево. От кого оно пытается так отчаянно защититься? Неужели эти столь интенсивные оборонительные меры чем-то оправданы?
Адамово дерево замечательно своими большими листьями — круглыми, как у липы, только значительно более крупными, — и красивыми яркими, удивительно сильно и приятно пахнущими цветами.
Полноправным членом семьи начальника экспедиции был Полкан, молодая стройная овчарка мужского пола. Он обладал несколькими заметными привычками. Ну, например, ни с того ни с сего начинал носиться по периметру участка с необычайно серьезным видом, как будто это занятие входило в программу его жизни — этакая важная процедура, нечто вроде человеческого бега трусцой во имя здоровья. Возможно, правда, что он в этот момент воображал себя спортсменом-олимпийцем, которому необходимо соблюдать спортивную форму — год-то предолимпийский, приближается Олимпиада в Мюнхене… Частенько Полкан подходил к калитке, наклонял голову и долго, упорно высматривал кого-то в щели забора. Наконец, когда этот ожидаемый «кто-то» появлялся — чаще всего это бывал мотоцикл, — Полкан принимался отчаянно и звонко лаять и опрометью бежал вдоль сплошного забора до угла участка, где была другая пограничная щель. Полаяв и побесившись еще некоторое время, Полкан умолкал и внимательно вглядывался в пространство за щелью. Когда же потенциальный агрессор или же просто действующий ему на нервы двухколесный драндулет скрывался, Полкан оглядывался на нас с видом победителя и, скромно помахивая хвостом, подходил к столу…
В жару излюбленным занятием Полкана было лежать на спине в совершенно несобачьей позе — раскинув в стороны задние лапы и сложив на груди передние — и в таком виде спать. Иногда во сне еще и храпеть. Или чихать, если на его мокрый нос осмеливалось садиться какое-нибудь неосторожное насекомое… Полкан страшно не любил слова «палка». Стоило Георгию Федоровичу сказать это слово и взять в руки хотя бы карандаш, хотя бы даже просто спичку, как Полкан, с уважением покосившись на этот предмет, опускал голову и виновато вилял хвостом… Играть он любил больше всего на свете. И при этом совершенно забывался, считая, как видно, что костюм человеческий так же легко чистится, как гладкая серая собачья шерсть.
Трижды выезжал я на автобусе в пригороды Ташкента — на север, на восток и на юг — и, преодолевая жару, фотографировал там на солнце своих любимых членистоногих. Долго ждать — всегда плохо, но если не падать духом и найти себе какое-нибудь занятие, то ожидание может стать вполне сносным.
Так у меня появились фотографии:
акриды — оригинального саранчового с удлиненной каплеобразной головой (ее портрет напоминал портрет дистрофика-гиппопотама);
сколии — самой крупной на территории Советского Союза представительницы отряда перепончатокрылых, страшной своими размерами, но фактически безобидной, обладающей маленьким, слабым жалом и приносящей даже пользу в лесном хозяйстве, так как ее личинки паразитируют на личинках вредного для деревьев жука-носорога;
красного с черными точками нарывника-калида, похожего на толстого важного кардинала из какого-то иностранного фильма;
жука-листоеда, как бы целиком отлитого из зеленого металла.
Этот последний был особенно великолепен — просто ошеломляющая окраска; странно было видеть, что он не металлический, а живой! И здесь, наверное, уместно будет сказать, что этот «металл» — так же как прочный панцирь других всевозможных жуков, кобылок, кузнечиков, медведок и многих других насекомых, — эта мощная «броня» совсем не так проста, как может показаться на первый взгляд.
Научное название «брони» — «кутикула», что в переводе с латыни означает «кожица». Эта «кожица», однако, не только предохраняет тело насекомого от внешних воздействий, но и заменяет костный скелет, так как специальные участки ее служат для прикрепления мускулатуры. Чаще всего основная составная часть кутикулы — хитин, высокомолекулярное азотистое соединение, не растворимое ни в воде, ни в спиртах, ни также в эфире, ксилоле и других органических растворителях. Даже слабые кислоты не действуют на хитин, а желудки птиц и млекопитающих не переваривают его. Правда, хитин — не единственная составная часть кутикулы насекомых, в «латах» кузнечика его всего лишь двадцать процентов, но этого вполне хватает. «Броня» кутикулы состоит из трех характерных слоев, каждый из которых играет определенную роль. Самый толстый, внутренний слой — эндокутикула — имеет сложное пластинчато-волокнистое строение, чем напоминает творение человеческих рук — фанеру. «Фанера» эндокутикулы весьма совершенна, так как ее слои могут скользить один по другому, облегчая сгибание и растягивание. Средний слой — экзокутикула — значительно тоньше, но более прочен и гибок. Именно в нем содержится красящий пигмент, от которого зависит окраска насекомого, играющая столь важную роль в его жизни. Наружный и самый тонкий слой (иногда тоньше микрона) — эпикутикула, — жироподобный, воскообразный, также чрезвычайно важен, так как регулирует воздушную и водную проницаемость панциря, что имеет особенное значение в пустынных районах, где к таким печальным последствиям может привести чрезмерная потеря воды…