Луна над пустыней

Аракчеев Юрий

Часть II

ЛУНА НАД ПУСТЫНЕЙ

 

 

ДОРОГА

Трудно в это поверить, но мы, кажется, едем. Машина мчится по гладкому и прямому шоссе. Так мы доедем до селения Дарбаза, что в переводе означает «ворота». Для нас это и правда будут ворота, потому что от Дарбазы мы свернем прямо в пустыню. До стоянки на Сырдарье останется 150 километров, причем по пути не встретится ни одного селения.

Мы пересекли речку Келес, на берегах которой я фотографировал листоеда и нарывника калида, миновали курорт Сары-Агач — здешние Минводы, — и с пышной, хотя и пыльной приташкентской растительностью, кажется, покончено. Начались адыры — степные бугры, предгорья. Ранней весной они похожи на пестрые волнистые ковры; сочная зеленая трава, ярко-алые и желтоватые тюльпаны Грейга (самые крупные из диких тюльпанов), крокусы, а следом за ними, в конце апреля, — фиолетовые поля малькольмии, желтые пятна пажитника и красные разливы маков. Сейчас, после месячной обработки безжалостным майским солнцем, адыры напоминают расстеленную кое-как светло-бурую шкуру огромного животного…

С утра мы занимались погрузкой машины. Правда, Розамат пригнал ее не к семи часам, как обещал, а часа на полтора позже, и мы с Георгием Федоровичем начали уже тревожно переглядываться. Однако вот машина появилась в воротах музея — голубая, свежепокрашенная, как новенькая, — и это был миг всеобщего ликования. На лице Розамата прочно утвердилось хозяйское, полное достоинства выражение — чувствовалось, что он здесь сейчас самый необходимый человек. Мы очень тщательно, проявляя незаурядную изобретательность, уложили в фургоне гору вещей, расположив их самым рациональным образом: чтобы они не помялись, чтобы было где троим сидеть, чтобы сорокалитровый молочный бидон с ташкентской водой не падал, а вода не выплескивалась. Мы были довольны своей укладкой, мы думали, что вещи так и будут лежать до самой Сырдарьи…

Сотрудники музея проводили нас добрыми напутствиями, пришел лично сам директор, Оскар Хайдарович, и позволил себе тепло улыбнуться на прощанье и даже пожать нам руки. Теперь это все позади. Впереди — Дарбаза, а за «воротами» — пустыня, полная неизвестности. Георгий Федорович заверил меня, что обычно они довольно быстро находят дорогу к своей стоянке, хотя с ориентирами в пустыне — сами понимаете…

Нас пятеро. В кабине — Георгий Федорович с Розаматом, в кузове — Сабир, Хайрулла и я. Чуть позже я вам представлю каждого персонально, а пока давайте смотреть в окно, прорезанное в стенке коробки как раз над крышей кабины.

Я сказал, что машина мчится? Это неверно. Точнее будет сказать, что она едва катится. Навстречу ползет лента асфальта. То ли Розамат плохо отремонтировал машину, то ли он потому едет так медленно, что боится растрясти вещи. И Сабир, который в прошлом году ездил в такую же экспедицию, гадает: если Розмарин по шоссе едет так медленно, то как же он будет тащиться там?

— А что там, очень плохая дорога? — осторожно интересуюсь я.

— Плохая не плохая, а если вещи нас не завалят, то хорошо. Пыли поглотать придется, — сверкая узкими глазами за стеклами очков, отвечает Сабир.

Вскоре выясняется, что наш фургон закреплен на раме всего лишь одним болтом. Так по секрету сказал Розамат самому молодому участнику экспедиции Хайрулле. Узнав эту пикантную новость, Сабир ругается по русско-узбекски, я же, как обычно, верю в светлое будущее.

А по обе стороны дороги, насколько хватает глаз, тянутся адыры. В Средней Азии вообще, а в адырах в частности водится очень много насекомых. Трудно себе представить, что они делают летом, в этакую жару и сушь. Ни одной свежей травинки! Видимо, они пьют росу по утрам (ночи здесь, как известно, прохладные), едят корешки, сухие остатки растений, листья ксерофитов, колючки. А самое главное — охотятся друг за другом. Ведь только некоторые из них вегетарианцы, большинство же, конечно, хищники. Хищники поедают вегетарианцев или других хищников, которые, в свою очередь, закусывают вегетарианцами. Без вегетарианцев не обойтись. Как не обойтись без растений, на которых стоит пирамида жизни. Ибо только они и умеют улавливать солнечный свет, переводя его в химическую энергию жизни. «Первичные продуценты» — вот как называются растения поэтому. Но в том-то и дело, что растительности летом в адырах не густо. И все же они кишат жизнью.

Насекомых и наукообразных здесь, судя но книгам, тьма. Самые крупные членистоногие охотники достигают в длину сантиметров двенадцати, если с ногами. Это фаланги. Хватает и пресмыкающихся — змей, ящериц, агам, черепах. Есть птицы — степной жаворонок, полевой жаворонок, в оврагах гнездятся сизоворонки, щурки, сизый голубь, пустельга, залетают на охоту стервятники, черные грифы, пустынный ворон.

Из млекопитающих, по словам Георгия Федоровича, встречаются лисица караганка, желтый суслик, слепушенка, даже барсук и дикобраз. А с растительностью не густо. Просто поразительно. Чем же все-таки питаются жертвы хищников — вегетарианцы?

Да что адыры. Адыры — рай. В самых жарких и сухих местах земного шара Долине Смерти (США), и пустынях Ливии и Аравии, в Сахаре, — там, где, кажется, все живое давно уничтожено палящими солнечными лучами, существует, оказывается, довольно разнообразная жизнь. После большого дождя, который бывает раз в десятилетие, мертвые пески оживают. Они покрываются множеством цветущих растений. Значит, семена сохранили всхожесть, несмотря на смертельно высокую температуру песка.

Вообще приспособляемость растений поразительна! Существуют сине-зеленые водоросли, выдерживающие нагревание до 85 градусов Цельсия — почти кипяток, а семена некоторых растений способны сохранять всхожесть после охлаждения до минус 270 градусов — настоящий космический холод, без трех градусов абсолютный нуль. В воде гейзеров Камчатки, имеющей температуру плюс 80 градусов, прекрасно себя чувствуют личинки комаров. На снегу в тундре весной можно встретить ледничников — крошечных насекомых из отряда скорпионниц. Один паук был пойман в Гималаях на высоте 7300 метров над уровнем моря, среди мертвых заснеженных скал, где нет никаких растений. Даже в глубоких пещерах, куда никогда не проникает свет, обитают представители нескольких типов и классов животных — саламандры, раки, рыбы, жуки-слепыши, так называемые «ненастоящие» кузнечики, губоногие, сенокосцы, клещи, пауки. Вся жизнь — в полном мраке, и все-таки, несмотря ни на что — в полном смысле слова «не смотря ни на что»: глаз-то нет, — жизнь! Известно, что без энергии Солнца ничто живое на Земле существовать не может.

Каким же образом получают энергию Солнца жители абсолютно темных пещер? А очень просто. Солнечная энергия приходит к ним в форме помета летучих мышей и птиц гуахаро, а также частиц растений, приносимых сточными водами…

А полярные животные? Ведь это только представить себе жизнь императорских пингвинов на Земле Адели в Антарктиде, где ветер достигает 70 метров в секунду при температуре от 10 до 30 градусов ниже пуля! По заключению специалистов, мороз в 30 градусов при таком ветре равносилен морозу в 180 градусов при штиле! Подсчитано, что за год через каждый квадратный метр поверхности ветер перевевает до 20000 тонн снега… И все же колонии императорских пингвинов процветают, а как раз в самое суровое время года странные птицы принимаются насиживать яйца. Я как-то разговаривал с человеком, прожившим год в Антарктиде. Он удивлялся тому, что колонии пингвинов зимой собираются в местах не только никак не защищенных от ветра (впрочем, спрятаться от ветра там почти невозможно), но еще и удаленных от места питания, берега океана. Чтобы поесть, пингвин совершает вояж в несколько десятков, а то и сотен километров. Наедается сам и приносит в зобу рыбу детенышам. Почему колония не перемещается к берегу, остается загадкой.

Но больше всего поражает другое. Известно, что все во Вселенной стремится к дезорганизации, нивелированию — так называемое свойство энтропии. Горы медленно разрушаются и сравниваются с землей, русла рек размываются, камни стареют и крошатся, Солнце остывает. И тут же, в противовес и вопреки бесконечному разрушению, — жизнь. Сверхорганизация. Постоянное совершенствование. Непрерывное усложнение. Одна живая клетка уже чего стоит, а организмы? А человек? А человечество со все растущим техническим прогрессом? Откуда это все? Что движет сверхорганизацией жизни, почему эволюция направленна, отчего организмы не упрощаются, а, наоборот, усложняются, чем все это вызвано, для чего?..

Дарбаза. Несчастных 60 или 70 километров от Ташкента мы протащились за два часа.

— Почему ты так медленно ехал, Розамат?

— Тише едешь — дальше будешь! Фургон отвалится, нельзя. Ладна, если хотите, быстрей ехать буду.

И вот… О, этот торжественный миг! Шоссе тянется дальше, а наша машина, наш родной голубой фургон, медленно сворачивает налево и, переваливаясь с боку на бок, ползет по разъезженной, высушенной солнцем дороге. Кузов немедленно наполняется типично среднеазиатской пылью — мелкой, горьковатой на вкус. Иногда что-то хрустит на зубах.

С цивилизацией покончено, впереди — так называемые Приташкентские чули (сухие степи и пустыни, глинистые и песчаные), и где-то там среди них затерялась первая по длине и вторая по полноводности река Средней Азии — Сырдарья. «Дарья» — «река», «сыра» — «тайна». Таинственная река.

Розамат выполнил свое обещание. Машина вдруг дернулась, взвыла, а в нашем фургоне началось такое… Если на первых метрах пустынной дороги вещи, аккуратно и рационально уложенные, всего-навсего угрожающе елозили и шуршали, то теперь… Запрыгал и принялся стрелять фонтанами бидон с водой, поползли вниз части палатки, выскочил откуда-то топор и принялся скакать по всем остальным вещам, и уж совсем шальную возню затеяли чурбачки, досочки, коряжки, которые мы аккуратно сложили в заднем конце кузова, чтобы было чем растапливать костер в тугаях. У каждого из нас всего две руки, а надо удержаться самому, сидя на ящике, который ходит ходуном, да еще придержать какую-нибудь особенно прыткую из вещей, да еще уберечь ноги, чтобы на них не свалилось что-нибудь слишком увесистое. Сабир ругается сразу на двух языках, сдержанный Хайрулла, который до сих пор молчал и только приветливо улыбался, и тот произнес несколько междометий. Ну, в общем, настоящая дорога началась.

Это пока еще не пустыня, скорее — полупустыня или очень сухая степь, но резкую границу провести невозможно. Пыль, жара, бесконечность горизонта, свободно разгуливает ветер, колыша кустики полыни, мятлика, пустынной осоки…

Мы останавливаемся на обед в ослепительном бескрайнем пространстве, у небольшого холма. Выпрыгиваем из фургона. Стих мотор, оседает пыль. Сильный сухой и горячий ветер, резко пахнущий полынью, душистой ромашкой, зизифорой. Зизифора — трава с мелкими листиками и необычайно приятным мятным запахом, сохраняющимся надолго… Внезапно вокруг машины начинают мелькать какие-то темные хлопья. Бабочки-сатиры! Крупные, черные, они слетелись во множестве, садятся на капот, на баллоны, ныряют под колеса — в тень. Что им нужно? Вода? Или возможность хоть немного побыть в тени? Температура на солнце наверняка выше пятидесяти градусов, разогретые бабочки мелькают с быстротой пули — трудно и уследить, — чувства их обострены, близко подойти и сфотографировать невозможно. Мы с Георгием Федоровичем поднимаемся на холм. От сухости ветра начинают слипаться ноздри, перехватывает дыхание, глаза режет от света.

— Посмотрите, какая кобылка, — говорит Георгий Федорович, показывая пальцем на землю.

Я смотрю и сначала ничего не вижу, кроме комочков глины.

— Ну вон же она, вон! — Георгий Федорович тычет пальцем в комочки. — Пустынная кобылка. Пезотметис.

Боже мой! Вот это действительно колорит! Совершенно немыслимая бесформенная голова и головогрудь, как будто бы небрежно слепленные из глины, — ну просто живой глиняный комок со сложенными крыльями. И еще похожа на египетского сфинкса. И крупная! Я осторожно беру сфинкса за крылья и несу к машине — потом сфотографирую как следует…

— Да бросьте вы! — говорит Георгий Федорович. — Будут еще и не такие…

От его слов у меня сладко тает сердце, но кобылку я все же сажаю в коробочку из-под пленки.

Наскоро поев, мы едем дальше. Впереди больше половины пути, а время давно перевалило за полдень.

Остановка Кырк-Кудук, что по-казахски означает «сорок колодцев». Да, теперь по-казахски, потому что мы въехали на территорию Казахстана. Жара, однако, тут ничуть не меньшая, чем в Узбекистане, дует такой же сухой и горячий ветер. Представьте себе совершенно ровную на много километров поверхность земли, вернее — высохшей глины, покрытую очень низкой и жесткой зеленовато-серой растительностью. Этакий шершавый, а кое-где колючий бескрайний половик — грубая и короткая шерсть Земли, исполосованная желтыми линиями дорог. Это сухая степь. Чуль. Ни с того ни с сего посреди нее — толстостенная то ли глиняная, то ли цементная коробка с выступом. Над выступом торчит обыкновенный бензомотор со шкивом и рукояткой. От мотора вниз, в бетонную трубу, спускаются два матерчатых ремня. Это и есть Кырк-Кудук, спасение овцеводов. Мотор заправляется бензином, включается зажигание, ремни, а вернее — один кольцевой бесконечный ремень, начинает двигаться, нижняя его часть, достигающая слоя подпочвенных вод, намокает и ползет вверх, где специальная скоба выжимает из нее воду, стекающую в цементный бассейн колодца по желобу. Люди пьют из верхней части бассейна, овцы, лошади и верблюды — из нижней. Вода горьковато-солоноватая и, конечно, теплая. Но пить можно.

Кырк-Кудук, по словам Сабира, — половина пути, если считать не от Дарбазы, а от Ташкента.

Грузовик катится уже по настоящей пустыне. Весной глинистая пустыня тоже напоминает пестрый ковер, а сейчас поверхность ее скорее похожа на войлок. Зеленовато-серый, буро-серый, буровато-зеленый — низкорослые ксерофиты. Местами, правда, поднимаются более высокие травы — полынь, солянка, ферула. Только ферула совсем не такая, как в горах Западного Тянь-Шаня. Асса-фетида. В конце мая она уже совершенно сухая — живописные скелеты ее похожи на карликовые взрослые деревца с довольно толстым стволом и округлой кроной. Запах полыни очень резкий, пряный. Когда стихает мотор машины, слышен громкий, монотонный, несмолкаемый стрекот цикад…

Вещи внутри фургона окончательно завоевали самостоятельность, перезнакомились друг с другом и улеглись, как им хотелось. Мы с Хайруллой и Сабиром признали их право на независимость и энтропию и следили только за тем, чтобы не опрокинулся бидон с ташкентской водой. Пыль, щедро набившаяся везде, где только можно, и весело пляшущая над хаосом экспедиционного багажа, создает очень ощутимый эффект присутствия в безводных степях Средней Азии. Сабир перестал ругаться, а улыбка Хайруллы сползла с серого от пыли лица, а если и появляется иногда в ответ на чью-нибудь шутку, то представляет собой бледное подобие прежней…

Тем не менее мы приближаемся к Сырдарье. Правда, пока ничто не свидетельствует о ее приближении, хотя Сабир и говорит, что мы, скорее всего, едем в правильном направлении. Наконец далеко на горизонте показываются электрические столбы — этакое растянутое многоточие из тоненьких палочек. Далеко за столбами — зеленая полоска.

— Вот они! Вот они! — волнуясь, кричит Сабир. — Тугаи, родненькие… Сырдарья! Рыбку ловить будем… Жора! Тугай видно, Жора!

Боже мой, тугаи! Загадочные сырдарьинские тугаи, встречи с которыми я ждал так долго. Неужели мы наконец приближаемся к ним?

Не буду подробно описывать, как от столбов Розамат поехал сначала в одну сторону, потом в противоположную, как несколько раз наш фургон останавливался и Георгий Федорович с Сабиром долго спорили, в какую сторону ехать, как мы проехали мимо озера с названием, над которым я ломал голову еще в Москве. Ширик-Куль — это, оказывается, Гнилое озеро… Да, в нескольких километрах от Сырдарьи прямо посреди глинистой ровной пустыни образовалась впадина, наполненная водой и заросшая по берегам настоящим тростником, травой, ивами. Оазис. А где вода — там и люди. Несколько ветхих домиков, неожиданно большие и высокие стога сена, накошенного, как видно, весной, коровы и, конечно, голопузые дети на обочине прокаленной солнцем дороги. Плетни, здорово похожие на подмосковные, как, впрочем, и избы. Хотя лица детей и взрослых смуглые, глаза раскосые — казахи.

От Ширик-Куля до места традиционной стоянки энтомологической экспедиции на Сырдарье — 4–5 километров. Розамат гонит на предельной скорости…

Солнце садится. Желтые блики его, играющие на сырдарьинской воде, просвечивают сквозь узкие серебристые листья лоха. Машина останавливается рядом с просторной ровной площадкой, недалеко от берегового обрыва. Площадка поросла кустиками янтака — верблюжьей колючки, которую мы с Хайруллой принимаемся выпалывать. Колючки у этого нежно-зеленого растеньица с лилово-розовенькими цветами необычайно острые, длинные, впиваются в кожу без малейшей задержки, а верблюды любят ее и едят без опаски, с удовольствием уминая губами и языком. Хайрулла в расстегнутой донизу, распахнутой белой рубашке, местами сильно изменившей свой цвет, в сваливающихся широченных брюках — похудеешь за время такой дороги! — лохматый, с трудом наклоняющийся, кряхтящий, с красными глазами и серым от пыли лицом, по которому струятся буроватые капли, являет собой не очень-то бодрое зрелище, но по улыбке, время от времени вспыхивающей на его лице, видно, что он, как и все мы, счастлив. Хотя и голоден. Но Розамат с Сабиром уже устраивают какой-то особенный узбекский очаг…

Это поразительно, но Розамат, которому досталось больше всех — ведь он вел машину! — суетится с колоссальной энергией и кричит на всю пустыню…

Потом мы с Георгием Федоровичем ставим большую армейскую палатку, в которой нам предстоит жить пятнадцать дней.

Выпалывая верблюжью колючку, а потом ставя на этом месте палатку, я с удовольствием отмечаю, что по земле бегает множество мокриц, чернотелок, навозников, скаритов. На севере в нескольких десятках метров многозначительно темнеет в быстро густеющих сумерках полоса тугаев. Там — шакалы, кабаны, фазаны и множество невиданной, экзотической живности. Какие знакомства мне предстоят?

В сумерках мы наскоро купаемся в Сырдарье, а потом при свете фонаря празднуем свой приезд. На востоке над бескрайней таинственной гладью пустыни висит узенький, тоненький серп молодого месяца. Из-под него легкими порывами дует теплый упругий ветер. Он приносит горький запах полыни и монотонный, необычайно мелодичный звон сверчков.

 

ВИЗИТНАЯ КАРТОЧКА УЧАСТНИКОВ ЭКСПЕДИЦИИ

Для того чтобы вы, читатель, могли чувствовать себя в нашем обществе своим человеком, спешу персонально представить каждого члена экспедиции.

Начнем, разумеется, с начальника,

Георгий Федорович Колюх. Рост — метр семьдесят с чем-то. Волосы прямые, светлые, глаза голубые… Только не воображайте, что вы его уже знаете! Что это, мол, вялый, медлительный, с унылым взглядом… Ведь это естественно — иметь унылый взгляд, когда экспедиция бесконечно откладывается. В процессе дальнейшего знакомства с Георгием Федоровичем вы убедитесь, что ему в значительной степени присущ юмор, а также — резвость и быстрота реакции (см. главу «Трудовые будни биологов», где описывается происшествие со змееголовой). Основное занятие — сбор перепончатокрылых. Происходит это так. Георгий Федорович задумчиво стоит над цветущей гебелией или солодкой. Со стороны можно вообразить, что он о чем-то мечтает, решает в уме какую-то сложную задачу или просто ничего не делает. Но нет. Молниеносный взмах огромным сачком… и крошечная пчелка бьется в глубине бездонного кисейного мешка. В последнее время Георгию Федоровичу довольно часто удается избежать ядовитого жала, когда он достает пчелу из сачка. Однако на основании своего богатого опыта отважный натуралист утверждает, что самое болезненное — это не укус каракурта или тарантула, не укол скорпиона, а удар жала дикой пчелы… Хобби Георгия Федоровича — рыбная ловля.

Таксидермист Сабир. Таксидермист — это значит набивщик чучел. Правда, в моем представлении это звучит как «живодер», потому что, прежде чем набить чучело животного, нужно животное убить. Мы еще вернемся к этому вопросу. Итак, Сабир. Рост — метр восемьдесят с чем-то, если не метр девяносто. Вес — 61 килограмм. Строен, как молодой индеец. Чемпион по части загара. Правда, Георгий Федорович пытался отспорить у него приоритет в этом деле, упирая на то обстоятельство, что он, Георгий Федорович, специально не загорает, редко ходит раздетым и все равно достаточно темный, а если бы он ходил все время без штанов, как Сабир, то… Все же у начальника ничего не вышло — неподкупное жюри отдало приоритет Сабиру. Представляя вам Сабира, я никак не могу обойти молчанием его Хобби. «Хобби» с большой буквы. Ибо тут мы как раз сталкиваемся с тем случаем, когда хобби по своей значимости, по времени, на него затрачиваемому, и всем остальным показателям явно довлеет над профессией. Я не хочу сказать, что Сабир был плохим набивщиком чучел, вовсе нет. Человеку, обладающему живодерскими склонностями, наверное, даже нравилось бы смотреть на Сабира, когда он занимается своим профессиональным делом. И в музее его работу ценят. Но вы бы посмотрели на Сабира, когда он занимается своим Хобби… Это великолепно! Он весь вдохновение, порыв, экстаз… Его Хобби — Рыбная Ловля. С заглавных букв.

Хайрулла. Взят в экспедицию в качестве рабочего, повара, завскладом, интенданта, сторожа, вахтера, часового и так далее. По профессии — студент пищевого института. Рост — средний. Вес… Значительно выше среднего. Соответственно своей профессии и вообще, умел Хайрулла, по-видимому, очень многое. Наверное, он умел и хорошо готовить. Мы, правда, не смогли это выяснить, потому что готовил всегда Сабир. Дело в том, что, кроме большого хобби у Сабира было еще и среднее… Итак, умел Хайрулла наверняка очень многое. А вот чего он не умел, так это плавать. Жить в палатке на берегу Сырдарьи — и не научиться плавать? Обидно! И я принялся Хайруллу учить. Как проходило обучение и чего мы с Хайруллой достигли, вы тоже узнаете в свое время…

Шофер Розамат, по кличке Розмарин, а на самом деле Розмет — так, сказал он, произносится имя его по-узбекски. Вес — выше среднего, рост — ниже среднего… Черноволосый, веселый, энергичный, вдумчивый, деловой… Поэт, рассказчик, мастер художественного слова и певец, человек с полутора высшими образованиями… Несколько загадочный… Больше я пока ничего не могу сказать, но, если вы дочитаете книгу до конца, кое-что вам станет ясно.

Наконец, ваш покорный слуга, как говорили раньше воспитанные люди. Рост — метр семьдесят четыре, вес — 68 килограммов… Впрочем, это не имеет значения. В свою пользу могу привести тот факт, что, когда в конце срока мы сравнивали свои отросшие бороды, моя борода, по мнению жюри, оказалась самой густой. Правда, не самой длинной. Самая длинная борода выросла у начальника.

 

ТУГАИ

Вы, конечно, можете представить себе мое настроение утром, когда, открыв глаза, я увидел над собой марлевый полог пашехоны. «Пашехона» в переводе с узбекского означает «мушиная комната», потому что слово «хона» вы уже знаете, а «паша» — это комары, мухи и тому подобный гнус. Пять наших раскладушек стояли в большой палатке по периметру — голова к голове, ноги к ногам. Мгновенно распростившись с остатками сна, я в полной мере ощутил себя в экспедиции, особенно потому, что как раз над моим лицом на белоснежной марле расселось несколько упитанных комаров с рубиново-красными тельцами. Не шевелясь, томно блаженствуя, они переваривали мою кровь, высосанную тайком, под покровом ночи. Шея в нескольких местах зудела.

Хорошо, что только комары. А если бы вчера вечером я недостаточно тщательно подоткнул под спальный мешок нижний край марли и ночью в мою уютную «мушиную комнату» вздумал забрести какой-нибудь общительный скорпион или каракурт?..

Внимательно осмотрев внутренность полога и насчитав в общей сложности семь упитанных, а одного почему-то тощего комара, я решил, что на этот раз обошлось и можно потихоньку выпутываться из марли и вылезать из мешка. Ботинки стояли на земле, под раскладушкой, и, протянув было за ними руку, я быстро отдернул ее, решив, что раз скорпионы и каракурты не смогли проникнуть в мой полог, то они наверняка нашли себе пристанище либо внутри ботинок, либо в куче одежды, сложенной на ящике рядом с кроватью. Там же, скорее всего, уютно свернулся и щитомордник. Кобры и эфы, по словам Георгия Федоровича, в этих местах пока еще не встречались.

Осторожно оглядев поверхность земли под раскладушкой и ботинки снаружи, я рискнул протянуть руку, взял ботинок и энергично потряс его, желая показать тем, кто внутри ботинка сидит, что я с ними церемониться не намерен. Из ботинка высыпалось немного земли, пыли и несколько муравьев. Больше ничего. Тогда я поднес ботинок поближе к глазам и тщательно осмотрел его внутренность. Пусто.

Ту же операцию я проделал со вторым ботинком, а потом с одеждой. Муравьи есть, симпатичные мокрицы мышиного цвета. Паукообразных и пресмыкающихся как будто бы нет… Радость жизни в полной мере овладела мною, я решительно выпутался из полога и принялся одеваться. Георгий Федорович еще спал, спал и Розамат, а Сабир с Хайруллой уже готовили завтрак.

Неужели в Средней Азии всегда так? Стоит кому-то приехать, как небо хмурится и, того и гляди, пойдет дождь. Небо над пустыней и тугаями затянули обыкновенные серые тучки. Дождя, правда, не было, и мы с Георгием Федоровичем решили после завтрака отправиться в путешествие по окрестностям. Однако еще до завтрака в двадцати шагах от палатки начальник небрежно показал мне на огромную, очень красивую златку, запросто как ни в чем не бывало сидящую на ветке чингила. Длина златки миллиметров тридцать пять, она сделана как будто бы из зеленой бронзы, испещрена желтыми пятнами и усеяна декоративными вмятинками — великолепно вычеканенная дорогая брошь. По-латыни имя этого жука звучит так: «юлодис». Можете себе представить, с какой радостью я на него набросился. Фотографировать без солнца не хотелось, пришлось посадить драгоценную находку в коробочку из-под пленки и поставить эту коробочку рядом с другой, где сидела уже кобылка пезотметис. Так был сделан второй шаг на пути создания моего зоопарка, вернее — энтомопарка…

Тропинка от нашей стоянки тянулась вдоль берега Сырдарьи. Шагах в тридцати мы пересекли небольшой овражек, сейчас совершенно сухой, но густо поросший солодкой, кермеком, колючими зарослями отцветающего чингила и гребенщика-тамарикса, который в литературе принято называть тамариском — обычное для русского языка упрощение. Латинское «тамарикс», по-видимому, казалось более трудным для произношения или менее благозвучным для наших уважаемых предков. Видимо, ранней весной по овражку бежит ручей…

С солодкой, кермеком, чингилом, гребенщиком-тамариксом и другими растениями тугаев я вас познакомлю потом. А сейчас хочу поделиться первыми впечатлениями…

Как часто воображение наше намного опережает действительность, особенно если мы очень хотим и долго ждем! Вот ведь я, взрослый человек, столько раз уже сталкивался с этим явлением, а все равно мечты в ожидании всегда разыгрываются неудержимо.

Нечто похожее на легкое разочарование появилось еще вчера, когда мы только подъезжали к зарослям на берегу Сырдарьи. Вниз по течению как будто бы и начинался зеленый массив низкорослых деревьев и кустарников, но нашу стоянку от реки отделяло всего-навсего несколько лохов и тамариксов, так что сквозь них просвечивала вода. С другой же стороны открывалась бескрайняя гладь пустыни.

Начитавшись о прибрежных джунглях, теперь кишащих кабанами и фазанами, а когда-то — тиграми, я ожидал увидеть высокие, густые, почти непроходимые заросли буйной растительности, переплетенные лианами, на ветвях которых в ленивом ожидании застыли ядовитые змеи. Каждый шаг здесь, казалось мне, сопряжен с опасностью, не знаешь, что тебя ждет, никак не решишь, куда смотреть — наверх, по сторонам или под ноги, — а самая лучшая одежда — толстые кирзовые сапоги и герметический скафандр… Когда в музее я спросил Георгия Федоровича, какая обувь нужна в экспедиции и он ответил, что легкие ботинки, а еще лучше — тапки, я воспринял это как обычную шутку, тем более, что научился уже понимать своеобразный юмор будущего начальника. Он, между прочим, даже предложил мне оставить в музее мои добротные, надежные туристические ботинки на толстой подошве. Как же, только этого не хватало! Меня, конечно, интересуют паукообразные и пресмыкающиеся, но не настолько, чтобы испытывать на себе действие секретов их ядовитых желез. Не говоря уж о пустынных и тугайных колючках разных калибров.

Каково же было мое удивление, когда в первое наше путешествие по сырдарьинским тугаям Георгий Федорович действительно надел легкие разношенные городские полуботинки!

Первое, что обратило на себя мое внимание в тугае, — сильный приторный запах, наплывающий волнами. Он напоминал аромат цитрусовых — апельсина, лимона, — перемешанный еще с чем-то пряным, и был из тех запахов, которые кажутся густыми, сытными, пьянят, вызывают оскомину, наконец, а все же вы никак не можете надышаться. В первые минуты я даже не понял, откуда он — заметных цветов поблизости не было. То, что нас окружало, напоминало скорее не джунгли, а саванну. Слева за редкими низкорослыми деревьями и стеблями тростника видна была обширная гладь Сырдарьи, справа — сплошная поросль травы солодки, перемешанной с какими-то злаковыми, над которой в одиночку и группами поднимались невысокие деревья. Саванна. Густая, пышная саванна весной, когда еще не успели выгореть от солнца травы…

Мы свернули по тропинке в сторону от реки. Тропинка едва угадывалась. Запах не проходил. Он стал сильнее, я почувствовал, что начинает тяжелеть голова. Только приглядевшись внимательнее, я увидел, что солодка цветет. Это ее мелкие лиловые соцветия, напоминающие соцветия вики, источали мощный цитрусовый аромат. Деревья стали сгущаться. Сухие прошлогодние стебли гигантского злака эриантуса — он вырастает в полный рост к концу лета и тогда же выпускает метелки своих соцветий — достигали высоты нескольких метров и доставали до вершин деревьев туранги. Корявые ветви кустарника чингила, вооруженные длинными колючками, переплетались так тесно, что не было и надежды сквозь это колючее ограждение прорваться. Вскоре мне стало ясно, что хотя тугайные деревья и низкорослы, однако заблудиться здесь проще простого, и в этом смысле тугай не уступает, наверное, прославленным амазонским джунглям. Пора было выбросить из головы прежнее представление и знакомиться с реальной действительностью, которая оказывалась, кстати, вовсе не такой уж бедной.

Солнца не было, и миллионы здешних существ, не привыкших к такой погоде в конце мая, чувствовали себя довольно вяло. Во всяком случае, они что-то не очень бросались в глаза. Я тоже чувствовал себя вяло. И не только из-за аромата солодки. Из-за повышенной влажности и жары в тугаях очень душно.

Когда перед нами открылась уютная тугайная полянка, поросшая той же солодкой и злаками по пояс, я вдруг увидел нечто пестрое, черно-желтое, медленно перепархивающее над травой. Вялости как не бывало.

— Смотрите, Георгий Федорович, что это? — сказал я, пока мои дрожащие руки поспешно нащупывали фотоаппарат.

— Где? А!.. Это аскалаф. Их здесь много.

Аскалафус! Почему-то я вовсе не ожидал встретить здесь это любопытное насекомое, хотя если не здесь, то где же? Аскалафусы распространены главным образом в тропиках, у нас водится лишь несколько видов, но и они очень колоритны и странны. Представьте себе насекомое двух-трех сантиметров длиной, с тельцем и крыльями, отдаленно напоминающими стрекозиные, только более короткими, округлыми. Крылья к тому же разукрашены крупными черными и желтыми пятнами. Но это не все. Голова у этой «стрекозы» здорово напоминает мушиную — такие же выпученные глаза и густые волоски между ними. А усики длинные, булавообразные, точь-в-точь усики дневной бабочки (за них, кстати, аскалафус получил русское имя «булавоуска»). Но самым замечательным мне показалось другое. На кончике брюшка аскалафуса изящно укреплено круглое черное колечко — ни дать ни взять колечко пестрого медальона, который полагается носить на цепочке… Немцы называют аскалафуса «склеенной бабочкой», и можно подумать, что какой-то искусный, но чудаковатый мастер, не очень-то искушенный в энтомологии, однажды задался целью сделать украшение для взыскательной дамы, — сделал, окрасил со вкусом в черный и желтый цвета, укрепил где надо колечко и только собирался моднице его отдать, как украшение ожило и улетело… Аскалафус — представитель отряда сетчатокрылых, а отряд этот весь замечательный, и не только по внешнему виду, но и по образу жизни. К нему относятся знаменитые муравьиные львы, златоглазки, нитекрылки, мантиспы; о любом из них можно узнать много интересного. Впрочем, к ним мы еще вернемся. Пока же я, оставив Георгия Федоровича на тропинке, стал, затаив дыхание, подкрадываться к аскалафусу, который висел на травинке, небрежно распустив свои четыре пестрых крыла. В скользящем свете они голубовато блестели…

Ну как передать вам это ощущение огромности, глубинности мира, которое открывается каждый раз, когда берешь в руки камеру с насадочными кольцами и вглядываешься в видоискатель?

Раньше я видел аскалафуса только лишь на картинке, а картинка все-таки всегда передает изображение лишь в одной плоскости. Тут же — вот он, живой, а значит, бесконечно сложный, объемный, неисчерпаемый, многообразный. Я по своему опыту знаю, как меняется изображение в зависимости от освещения, позы модели, точки съемки фотографа. Иной раз стоит лишь чуть-чуть изменить ракурс — и изображение этого же предмета в окуляре становится совершенно другим. Подчас неузнаваемым.

Самое поразительное, что все разнообразие образов одного-разъединственного объекта существует в природе одновременно — можно снять так, можно иначе, а можно совсем по-другому, и все это будут фотографии одного и того же существа в одно и то же мгновение! Можно представить себе миллион объективов, фотографирующих одно и то же существо в один и тот же момент, и все фотографии будут разные! Какая из них передает сущность объекта?

Я торжественно и осторожно схожу с тропинки (первый снимок здесь — «исторический»!), решительно мну высокую траву — бесконечно «другую», бесконечно удаленную от мест обычной жизни моей, а следовательно, почти наверняка не имеющую ни одной «знакомой мне» молекулы, — вступаю в неведомый мир. Глядя в видоискатель, наклоняюсь, с волнением наблюдаю, как расплывчатая зелень начинает приобретать смутные очертания, а черное с желтым пятно в центре растет и вот-вот станет уже совсем резким — живое украшение с колечком. И тогда… Запечатленное, остановленное мгновение — память, которая остается со мной навсегда и которой — главное! — я смогу поделиться с другими.

Аскалафусу же нет до всего этого дела. Равнодушный к моим переживаниям, чуждый человеческой сентиментальности, он в самый неподходящий момент взлетает. Я останавливаюсь в растерянности. Как ему не стыдно! Ведь я же не собирался причинять ему никакого вреда.

— Ладно, оставьте его, — будничным голосом говорит Георгий Федорович, окончательно спуская меня с небес на землю. — Будут еще аскалафы, пойдемте дальше.

И я возвращаюсь на тропинку, успокаивая себя тем, что все равно солнца нет. Мы идем дальше.

Я теперь внимательно смотрю себе под ноги и на окрестную траву. Господи, чего здесь только нет! Когда тропинка расширяется и впереди виднеется вытоптанная глинистая полоска, по ней обязательно извивается ящерка, спешащая скрыться от нас. То тут, то там на открытых участках земли — лысинах — ползают жуки-чернотелки, муравьи, паучки. Трава, стоит только приблизиться к ней, оказывается населенной множеством всевозможных мелких и крупных букашек — мошек, цикадок, паучков, мух, жуков-листоедов и слоников, молей, кузнечиков и кобылок. Они, правда, сидят довольно тихо в ожидании солнца, некоторые вообще не считают нужным как-то реагировать на приближение моего огромного, с их точки зрения, лица.

Скоро я обнаруживаю туркестанских жемчужных хвостаток — забавных, очень красивых маленьких бабочек со шпорами, начинающих усиленно шевелить сложенными крылышками при моем приближении. Сложенные вместе, их крылышки с испода выглядят хотя и красиво, но неброско. Когда же крошечная бабочка начинает тереть ими друг о друга, то нет-нет да и выглядывает вдруг из-под серенького испода одного крыла ярко-оранжевая лицевая сторона другого да еще со шпорой. Симпатичная бабочка пытается таким трогательным образом напугать своих врагов. Неужели это ей удается?

Я уже не пытаюсь фотографировать, а только смотрю. И все равно чувствую в голове тяжесть. Теперь еще и от впечатлений. Действительность может быть волнующей и очень насыщенной, даже если она не соответствует мечте.

Кто все-таки еще запомнился мне в утомительном хаосе первого путешествия, так это жуки-нарывники, облепившие кустики гебелии (травянистое растение из семейства бобовых с разрезанными листьями и довольно крупными светло-желтыми, почти белыми цветами у самого стебля), и солодки. Если под Ташкентом я нашел лишь одного черно-красного нарывника, похожего на кардинала, и чрезвычайно радовался, сфотографировав его, то тут их были сотни и даже тысячи. Правда, они несколько отличались от знакомого мне — тот, по словам Жоры, был нарывник Милябрис Фролови (нарывник Фролова), а эти — Милябрис-калида, но они тоже выглядели достаточно эффектно. Толстые, откормленные красно-черные жуки достигали в длину сантиметров трех; их было так много, что издалека казалось, что на солодке созрел урожай крупных ягод… Поначалу я поймал нескольких, самых крупных, и посадил в коробку, но потом выпустил, поняв, что и при солнце они никуда не денутся: их здесь не тысячи — десятки тысяч. Нарывников Фролова здесь тоже хватало, а были и еще какие-то — розовато-красные, с мелкими черными точками, окаймленными светлыми кружками; как сказал Жора, это были глазчатые нарывники…

И я уж не говорю о том, что на тропинке явственно виднелись следы кабанов, лошадей и шакалов, перья фазанов. В чаще чингила, эриантуса, лохов и туранги слышались подозрительные шорохи, крики…

 

СУВЕНИРЫ ПУСТЫНИ

Как всяким порядочным гражданам, состоящим на службе, нам было необходимо, чтобы кто-то поставил штамп в наши командировочные удостоверения. Так как ни на берегу Сырдарьи, ни в тугайных дебрях сделать это было некому, мы на второй день с утра поехали в поселок Хаджи-тугай, находящийся от нашей стоянки, по словам Жоры, в двадцати километрах.

Так как вы, читатель, в поселке Хаджи-тугай, скорее всего, не были, то вам, наверное, любопытно будет узнать, как живут люди среди пустыни. Живут они, в общем, довольно обыкновенно.

Я вообще всегда — с детства еще — поражался тому, как все-таки мало отличаются друг от друга люди, живущие в самых разных условиях, как при желании легко им друг друга понять. Один человек вырос на севере, другой — на юге, один за всю свою жизнь ни разу не видел моря, другой — снега, третий — гор. У одного кожа белая, у другого желтая, у третьего черная. И все же человек всегда может понять человека, а чувства у нас, в общем-то, одни и те же… Не могу забыть описания Миклухо-Маклая и других путешественников, впервые в истории побывавших у оторванных от цивилизации островитян. Эти «дикие» люди, аборигены, не знавшие языка, никогда не видевшие белого человека, понятия не имевшие о том мире, из которого он пришел, — мире каменных многоэтажных домов, движущихся и летающих механизмов, телеграфа, электричества, радио, — все же могли понять путешественника и понимали очень хорошо. Если, конечно, намерения его были добрыми. Впрочем, язык добра понимают не только люди. Но и животные. Даже растения. Все живое понимает язык добра. Вот он — международный язык, эсперанто…

О том, как живут люди в пустынном поселке, я расскажу чуть позже. Сейчас же хочу поведать о том, как мы ехали и какой представляется глинистая пустыня на свежий взгляд, а не после долгих часов утомительной тряски в фургоне.

Все-таки самое характерное, самое замечательное здесь — это запах.

Степной травы пучок сухой, Он и сухой благоухает И мигом степи предо мной Все обаянье воскрешает… —

любимое четверостишие Жоры из стихотворения Майкова.

Аромат полыни и ферулы асса-фетиды, добротный, горьковатый, горячий, пряный… И еще — ветер и широта горизонта.

Вот мы едем уже довольно долго, а все еще видно яркое полосатое полотнище нашей палатки, волнующееся на ветру. Как в море. Можно очень долго разглядывать окрестности, находя всё новые и новые интересные детали. Направо и налево от нашей палатки тянется узенькая бледно-зеленая полоса тугаев. Налево, километрах, наверное, в четырех, поднимается тоненький столбик дыма. Если прислушаться, то из хаоса звуков — сипенье нашей машины, свист ветра, стрекот цикад — можно выделить тарахтение трактора, доносящееся оттуда. Это казахстанские земледельцы распахивают прибрежную землю под рис… Так сказал Жора.

Серый колючий ковер пустыни исполосован дорогами. Удивительно и непонятно, зачем их здесь столько. В какую сторону ни посмотришь, не видно ни машины, ни конника, ни пешехода. Только ветер то над одной, то над другой желтой полосочкой завивает смерчи. Пустыни, которые мы видим обычно в фильмах, совершенно мертвые, с эффектными желтыми дюнами и караваном верблюдов, оставляющим за собой аккуратную цепочку следов, — это большей частью не природные ландшафты, а результат деятельности могучего властелина природы — человека. Если нарушить правила выпаса и гонять овец там, где их уже много раз гоняли, разрушается тонкий верхний растительный слой, состоящий из корешков, стеблей, колючек, и начинается катастрофический необратимый процесс — эрозия. То есть выветривание. Миллионы растений, заселивших поверхность раскаленных солнцем песков или глины, приспособившихся и дающих жизнь насекомым, пресмыкающимся, птицам, млекопитающим, перестают существовать, и смерть вступает в свои права. То, что природа накопила за века и тысячелетия упорной борьбы, человеком разрушается обычно в два счета. И тогда смело можно снимать полноценный художественный фильм с движущимися песчаными дюнами, растресканным такыром, смертоносным ветром самум. «Леса предшествовали человеку, пустыни следовали за ним», — так выразился еще в прошлом веке Шатобриан.

Дорог столько, что у Розамата с Жорой, как видно, кружится голова — то одну они выбирают, то другую, идущую под углом, то опять прямо через полынь едут на старую. Еще одна иллюстрация мысли: человек теряется больше не тогда, когда дорог перед ним нет, а когда дорог слишком много.

Вдоль самой главной дороги тянутся то ли электрические, то ли телеграфные столбы. На изоляторе в крошечном участке тени от верхушки столба сидит сизоворонка. Правда, здесь, на ослепительном солнце, она не выглядит так эффектно, как в горах. Давно известно, что слишком яркое освещение губительно для Синих птиц. Что она будет делать, когда солнце поднимется окончательно и тени от столба не останется? Скрыться некуда, разве что лететь к тугаям.

Машина резко останавливается. Жора с Розаматом выскакивают из кабины, бегут назад, пытаясь высмотреть что-то.

— В чем дело? — кричу я. Голос здесь тоже как-то сохнет, вянет от жары, крик производит жалкое впечатление.

Я спрыгиваю на землю.

— Вот здесь, вот здесь бежал, — бормочет Жора, дико осматриваясь.

— Кто? Кто бежал?

— Варан, варан, — бормочет Жора и начинает ходить кругами.

— Вот такой дракон большущий! — кричит Розамат, распахивая до отказа руки. — На кривых ногах бежал, за машиной по степи бежал! На спине — гребень зубастый, — волнуясь, добавляет он подробности, и у меня тоскливо щемит внутри, оттого что я ничего не видел.

Я тоже бегу на поиски, а вокруг — полынь по колено, живописные скелеты ферулы асса-фетиды, напоминающие какие-то странные декорации, и выпрыгивающие из-под ног цикады — крылатые трескучие брызги. Жизнь здесь, оказывается, бьет ключом. Но что это на феруле? Вот уж не ожидал! На совершенно высохшем желтом жестком скелете, позвякивающем на ветру, — многочисленная колония крупных черных жуков-усачей.

Бежать к машине за аппаратом? Или поймать цикаду? Усачей я видел не раз, их и в средней полосе достаточно, а вот цикады — новость. Помещу в свой зоопарк, потомна каком-нибудь кустике сфотографирую… Но это оказывается не так-то просто. Сердито треща, эти так называемые равнокрылые хоботные размером с хорошего шершня врезаются в воздух на расстоянии метра от вас и делают это так решительно, что броситься вперед и схватить рукой рассерженную трескунью как-то не решаешься, хотя и знаешь, что кусаться она как будто бы не должна. В целях безопасности я пользуюсь носовым платком. Наконец одна живая шрапнелина поймана. Но и в платке она так агрессивно трещит, что я спешу посадить ее в бумажный пакет. Глаза этого существа неестественно вытаращены — кажется, она обезумела от жары и собственного треска.

Варана мы не нашли. То ли он искусно замаскировался вместе со своим «зубастым гребнем», которым наделило его богатое воображение Розамата, то ли убежал на «кривых ногах» слишком далеко. Но зато, когда снова тронулись в путь, не один раз видели совершающих неторопливый дневной моцион черепах. И агам, игриво перебегающих дорогу перед капотом машины.

Оказалось, что поселок Хаджи-тугай располагается тоже на берегу Сырдарьи, рядом с тугаем, расположенным по соседству с нашим. Однако если не считать тугая, занимающего, в общем, совсем небольшую площадь, вокруг поселка на много километров лежит пустыня. Население — больше пяти тысяч. Основное занятие — каракулеводство. Каракулеводческий совхоз Хаджи-тугай — миллионер. Настоящие улицы, каменные дома. Есть кинотеатр, магазины. Есть маленький аэродром. Вдоль улиц и рядом с домами растут деревья. Ходят загорелые девушки в мини-юбках. Жарко. Сообщение с Ташкентом — машинами или маленьким самолетом. Честно говоря, я был разочарован. Никакой экзотики. Совершенно обыкновенный пыльный поселок…

 

ПЕЧАЛЬНЫЕ ПЕСНИ И МУЗЫКА

На третий день после нашего приезда поднялся сильный ветер. Он был настолько силен, что мы всерьез опасались за палатку, хотя она и стояла под прикрытием лохов. Он дул с северо-запада и хотя, прежде чем достигнуть наших южных широт, должен был пролететь огромные пространства, все же принес с собой настоящий холод. Даже днем, при ярком свете солнца, мы натягивали на себя все, что было, и я благодарил сам себя за то, что взял с собой штормовку и теплый свитер. Ничем заняться было нельзя — о купании страшно подумать, фотографировать невозможно, рыбу ловить тоже: лесу сносило, а на реке поднялась сильная рябь. Оставалось странствовать по тугаям, но и это не приносило особенного удовольствия, потому что все перед глазами качалось и гнулось, в глаза летели веточки, листики и пушинки, в ушах противно свистело и гудело. Мы все, как нахохлившиеся воробьи, угрюмо скитались вокруг палатки, ожидая перемены погоды и надеясь, что ветер не станет еще сильнее и не понесет на нас кызылкумский песок.

Нас было четверо — Розамат вместе с машиной скрылся утром, на другой же день после визита в Хаджи-тугай. Недаром мы с Жорой очень долго ждали его в поселке, после того как отметили свои командировочные удостоверения. Розамат договаривался. Его сознательная натура не могла допустить такой бесхозяйственности, чтобы в течение всех двух недель экспедиционная машина, наш дорогой фургон, простаивала без работы. Когда он вернулся к нам, на лице его играла загадочная улыбка.

Встав на следующий день рано утром, он произнес следующий монолог:

— Мне нравится река. (Пауза.) Сырдарья. (Пауза.) Я люблю воду, я вырос в воде. Я как Тарзан.

Овладев общим вниманием и помолчав, он продолжал задумчиво:

— Да… Жизнь все делает с человеком. Ломает его, бросает туда-сюда, уезжать заставляет. И воровать…

Тут мы, конечно, и вовсе навострили уши в недоумении, только выражение лица Жоры было скептическим и скучающим. Он не первый год знал Розамата.

А наш шофер оптимистически оживился и, сказав непонятную фразу по-узбекски, тут же ее перевел:

— «Сначала экономика, потом политика»! Ленин так сказал…

Хотя я и успел уже немного привыкнуть к неожиданным высказываниям Розамата, однако все еще не понимал, к чему же он клонит. Наконец он подвел окончательный итог:

— Мне нельзя без дела сидеть с вами. Я люблю воду, я вырос в воде, и вы все мне друзья. Но я должен ехать. Ты не сделаешь, за тебя никто не сделает. Я там договорился, Жора. Надо совхозу помочь…

Тут даже мне стало все ясно: Розамат решил подработать.

— Ты ж заблудишься, ты вчера-то вон плутал сколько, — скептически сказал Жора.

— Нет! Не заблуждусь! Я дорогу запомнил. Я в Худжи-тугай поеду по вчерашней дороге. Там мне человека дадут. В Ташкент отвезти овец надо. Надо, Жора. У них государственный план горит. Надо помочь. Я договорился.

— Ладно, езжай. Только смотри, через три дня чтоб как штык здесь был.

— Через три дня — как штык! Розмет никого еще не подводил. Я вернусь, хотя спать мне не придется!

И он уехал.

Вечером ветер утих. Мы расселись вокруг столика, обильно поужинали, начали пить чай. Как только солнце окончательно скрылось, замерцали первые звезды и над пустыней низко повисла луна, послышалась первая песнь. Песнь ли? Нет, не песнь. Грустный, жалобный плач. Одинокая, потерянная душа скорбно рыдала где-то в пустыне.

Вы только представьте себе: поздние сумерки, позади — таинственный мрачный берег реки, едва слышные шорохи, плески, впереди — бескрайняя пустыня, над нею низко висит луна, и из-под луны, из бесконечного пространства Вселенной несутся отчаянные рыдания. В первый миг кажется, что это жалуется сама пустыня, ее обожженная солнцем, иссушенная ветрами душа. О господи, какой беспомощный, какой мучительный вопль!

— Шакалы, — тихо сказал Сабир.

Вот оно что. Еще в Ташкенте Жора пообещал вечерний концерт. Он сказал, что самое колоритное в тугаях — песни шакалов. Но я и представить себе не мог, что эти маленькие хищники так несчастны.

Первому шакалу, вывшему из-под луны, вскоре откликнулся другой горемыка, со стороны тугаев. Казалось, он сочувствует первому, разделяет его печаль, но со своей стороны заверяет, что и в тугаях ведь не лучше, никаких сил нет терпеть, у всех у них, шакалов, доля одна.

«Аы! Аы-ы-ы…» — рыдал он в полнейшей безысходности.

Ему вдруг истерически подтянул нестройный хор голосов — как видно, членов семьи, — они соглашались со своим предводителем, подтверждали, что да, это не жизнь, сил нет никаких, и за что только эти мученья…

К пустынному шакалу тоже присоединилась семья — они были вне себя от горя, они понимали тугайных, они верили им, соглашались, что в тугаях тоже плохо, очень плохо… Но они просили понять, что от этого ведь им, в пустыне, не легче, терпение кончается, непонятно, зачем вообще все.

Да… Считается, что таким образом шакалы перекликаются, чтобы ограничить участки охоты, свою законную территорию, что песни эти имеют, следовательно, важное социально-биологическое, а никак не эмоциональное значение — так же как, например, вой волков или соловьиные песни. Ну уж нет! Ни за что не поверю. Чтобы эти похороны означали всего-навсего перекличку? Нет уж. Может быть, трагедия в том, что у этих мелких хищников и воришек после захода солнца просыпается совесть? Одновременно — и голод, конечно. И перед тем как идти на очередной грабеж и убийства, они жалуются друг другу, изливают душу, потому что как ни скули, а идти нужно, есть ведь хочется…

Я почувствовал спазмы в горле. Хотелось бросить все, бежать в пустыню, помочь. Видно было, что мои спутники чувствуют то же самое. Сабир вдруг не выдержал, попытался подвыть. Представьте себе, ему откликнулись, поблагодарили за солидарность…

Ах, как жаль, что не было магнитофона!

Умолкли шакалы, тихо висела луна — располневшая со дня нашего приезда, похожая уже не на тоненький серпик, а на розоватый ломтик недозревшего помидора, — волнами наплывало дыхание теплого ветра, приносящего терпкий, свежий полынный аромат. И стала слышна негромкая, мелодичная, завораживающая музыка.

Это пели сверчки. Исключительно приятный нежный звон убаюкивал землю, натерпевшуюся за день от солнца, и земля, казалось, тихо и благодарно вздыхала…

О сверчки, эти черненькие невзрачные создания, совсем некрасивые, прячущиеся днем где-нибудь в углублениях почвы, в щелях под камнями, с тем чтобы ночью тихо выйти на воздух и, не надеясь ни на чью благодарность, нежно и мелодично, негромко, печально запеть! Скромные и робкие бессребреники, они играют под луной свои серенады и делают это так мастерски, что какой-нибудь счастливый или, наоборот, печальный влюбленный, выходя ночью в степь, занятый своими переживаниями, может быть, даже и не слышит их, но чувствует вдруг, что ему становится необыкновенно хорошо, и печаль его тает, и сердце сжимается от благодарности, и жизнь кажется при всех ее многочисленных горестях прекрасной. О, сколько же значит в нашей жизни музыка — даже та, которую мы подчас не замечаем! Не сверчкам ли — маленьким невзрачным созданиям — обязаны пленительной романтикой южные ночи?

В раскопках древнегреческих городов находили крошечные решетчатые клетки и думали: для кого они? Некоторые ученые пришли к мысли, что вних древние греки — страстные любители музыки — воспитывали цикад. «Я не верю этому рассказу, — пишет Жан Анри Фабр в своей знаменитой книге „Жизнь насекомых“. — Слух греков был слишком хорошо развит, чтобы довольствоваться пронзительным стрекотаньем цикады. К тому же цикада быстро погибает в тесной загородке. Не смешали ли историки с цикадой сверчка? Этот домосед весело переносит плен; в клетке величиною с кулак он живет счастливо и не перестает стрекотать, лишь бы только ему ежедневно давали по листку салата. Не его ли воспитывали афинские ребятишки в крошечных решетчатых клетках, подвешенных к оконным рамам?

Я не знаю насекомого, которое пело бы так нежно, как итальянский сверчок, — продолжает ученый. — С какой ясностью и полнотой звучит его пение в тишине августовских вечеров! Сколько раз в тиши ночи при лунном свете ложился я на землю против куста розмарина, чтобы послушать очаровательный концерт пустыря!

Итальянские сверчки кишат в моей загородке, каждый куст розана имеет своего музыканта, каждый куст лаванды — своего, на ветвях фисташковых деревьев звучат их же оркестры. И весь этот маленький мирок перекликается от одного деревца к другому, будто каждый певец прославляет великую радость жизни».

Если бы я сочинял сказки, я придумал бы, что сверчки — это влюбленные. Печальные, но бесконечно счастливые влюбленные, которые потеряли когда-то своих возлюбленных, но помнят их, живут ими и прославляют те часы, которые были подарены им. Нет в их песнях ни досады, ни горя — а есть лишь сладкая, мучительная печаль уходящего бытия. О сверчки, эти некрасивые, неэффектные, робкие маленькие создания с большой и прекрасной душой…

 

В ДЕБРЯХ СОЛОДКИ

Еще через два дня ветер утих окончательно. Перед этим к нам приезжал на лошади местный лесник, парнишка-казах из поселка Ширик-Куль, и сказал, что если ветер не перестанет дуть в течение трех дней, то придется терпеть неделю. А если и за неделю он не уляжется, то будет свирепствовать десять дней, а может, и две недели — такие уж здесь порядки. К счастью, он утих, выполнив только программу-минимум.

Жизнь экспедиции входила в свою колею. Хайрулла на весь день оставался при лагере, Сабир с наслаждением отдавался своему хобби, Жора возился с пчелами, а я каждый день после завтрака брал зеленую сумку с фотопринадлежностями и отправлялся в тугай.

Через несколько дней я уже чувствовал себя в нем как дома. Что, правда, было плохо, так это жара. Жара и влажность. Характерным свойством тугайной растительности является очень энергичное испарение влаги, так как почвенных вод около реки хватает, а воздух пустыни сух, и растениям приходится самостоятельно создавать себе микроклимат. Вот они и создают, да так, что с трудом дыхание переводишь. Да еще сверху печет. Присядешь рядом с каким-нибудь жуком-слоником или нарывником — ничего, а встаешь — в глазах темнеет. Вставать же и садиться приходится часто, потому что ведут себя обитатели тугаев в солнечную погоду весьма неспокойно.

Чего только я здесь не снимал!..

Ну вот, например, уже известные вам нарывники-калида, довольно крупные жуки с лакированно-черным толстым тельцем. Их ярко-алые надкрылья, испещренные круглыми черными пятнами, блестят на солнце и издалека бросаются в глаза. Как и майки, с которыми мы уже встречались, как желтоватые, с черными пятнами нарывники Шренка, кормившиеся во множестве на цветах астрагала Сиверса на Западном Тянь-Шане, нарывники калида весьма ядовиты. Их кровь содержит яд кантаридин. По словам старшего научного сотрудника Ташкентского музея природы Натальи Николаевны Музычук, которая занимается изучением этих жуков, несколько случайно съеденных нарывников могут убить даже крупное животное. Георгий Федорович рассказывал о мотоциклисте, который, несясь по тугайной дороге, сбил щекой летящего жука, а потом еще машинально размазал след на щеке рукавом. Щека очень скоро превратилась в сплошной нарыв…

Яркая, бросающаяся в глаза окраска нарывников — пример предостерегающей окраски. Благодаря кантаридину им не нужно ни от кого прятаться, скорее наоборот — для них лучше, чтобы их видели. Скот, наученный горьким опытом, обходит растения, усеянные нарывниками, птицы тоже остерегаются трогать их, и поэтому крупные, пестрые, раскормленные жуки могут не только спокойно держаться поодиночке, но и собираться в многочисленные коммуны. Правда, в отличие от общественных насекомых — таких, как муравьи, термиты, пчелы, — нарывники собираются вместе не для того, чтобы строить общее жилище, совместно воспитывать детей, организованно нападать на соседние племена или, как, например, некоторые виды муравьев, разводить «домашний скот» (тлей) или возделывать «сады и огороды» (в «садах и огородах» муравьи «возделывают» культуры некоторых растений, выращивают грибы).

Сборище нарывников носит гораздо более стихийный и неорганизованный характер. Но нельзя не заметить, что в какой-то степени оно, конечно, оправданно. Всем миром они скорее бросятся в глаза травоядному животному, которое их благоразумно обойдет, тогда как отдельно сидящего на цветке жука оно может и не заметить. В большом обществе облегчается поиск партнера для спаривания, да и поиски пищи проще: подходящие для нарывников цветы в тугаях растут куртинами.

Однако дело, по-видимому, не только в этом. Вообще сбор насекомых одного вида в группы свойствен не только нарывникам. Всем известны многомиллионные стаи саранчи, колонны гусениц походного шелкопряда, популяции тлей и так далее. Интересно, что жизнь в группе сильно влияет на насекомых. Особи, входящие в группу, приобретают новые признаки по сравнению со своими одинокими сородичами — они меняют свои размеры (как правило, в сторону увеличения), окраску и даже форму тела.

Сравнительно хорошо изучен эффект группы у некоторых бабочек. Так, гусеницы южноафриканской бабочки лафигмы экземпты — «ратные черви» — в тех случаях, когда встречаются поодиночке, окрашены в зеленый или темно-коричневый цвет, собираясь же в группы, они облачаются в «униформу» — черный бархат. Увеличивается их миграционная активность — желание совершать групповые набеги на соседние кусты и деревья, — а также изменяется химический состав тела. Личинки бабочки сатурнии в группе покрываются цветными бугорками и совершенно меняют окраску тела — невозможно поверить, что это те же самые гусеницы. У общественных насекомых между самими индивидуумами, а также между ними и маткой существует постоянная и совершенно необходимая связь, основанная, как считают ученые, на химическом обмене, — связь настолько прочная, что общественное насекомое в одиночестве погибает очень быстро. Можно даже сказать, что общественные насекомые не имеют никакой индивидуальности и каждый муравей, например, — это всего лишь «клеточка», «винтик» единого организма, муравейника. У необщественных насекомых такой прочной связи нет. Нет как будто бы и химического обмена. Так что же, все держится на «чисто психологической» основе? Пока здесь много неясностей. По-видимому, существует эффект группы и у нарывников, однако он мало изучен…

Днем нарывники в тугаях не сидели спокойно — они ползали по цветам, поедая пестики и тычинки, тут же спаривались, сталкивались и сталкивали друг друга, садились, взлетали, страшно гудели на лету и вообще представляли довольно эффектное, очень забавное зрелище. На бледно-желтых цветах гибелии они группировались в оригинальные, иногда совершенно симметричные композиции — словно участвовали в спектакле.

Но еще интереснее картина бывала утром. Одно время я взял привычку бегать по утрам — вместо гимнастики — перед умыванием и завтраком: направлялся от палатки в тугай и бегал по знакомым дорожкам (в самых обыкновенных спортивных тапочках, между прочим), перепрыгивая через надвигающиеся на тропинку кусты солодки, ныряя под ветвями тамарикса и туранги. И, как правило, в одном и том же месте встречал целую колонию — наверное, несколько тысяч — нарывников-калида, облепивших кустики солодки и стебли злаков. Так они ночевали. Чем им понравилось это место, я не знаю, их любимых цветов там не было, и вообще, как только лучи солнца согревали их немного, они один за другим сначала шевелили лапками, потом проползали чуть-чуть для разминки и вдруг резко вскидывали переднюю часть тела, раскрывали, разламывали свои надкрылья и, как какие-нибудь черно-красные демоны, со страшным гудением взлетали. Это было необычайно впечатляющее зрелище — увидев такое в первый раз, я опрометью побежал к палатке, схватил аппарат, вернулся и целый час пытался запечатлеть нарывника в момент взлета. Это оказалось очень трудным — взлетали они всегда неожиданно, нелегко было угадать, чья именно очередь, и, бывало, я выбирал одного; согнувшись в три погибели и затаив дыхание, держал его в фокусе, до рези в глазах вглядываясь в видоискатель, а потом в самый решающий момент или что-нибудь отвлекало меня — например, один из сотен соседних жуков в одиночестве или в компании с другом внезапно забирался под мою спортивную форму и бойко полз дальше и дальше, — или я сам терял терпение и, решив, что этот соня еще нескоро оставит свой насест, настраивался на соседнего, который, кажется, уже разминался; но в тот самый момент соня внезапно взлетал, я от досады сбивался с фокуса, и тотчас, разумеется, взлетал соседний. В результате я опоздал на завтрак, а взлет нарывника так и не снял. Днем я обычно проходил мимо этого места, но не видел ни одного жука.

Через некоторое время они перенесли свой ночной бивак на другую территорию, невдалеке, но опять же с первыми лучами солнца улетали оттуда — это была только спальня, а не столовая.

Но не все группы вели себя так воспитанно. Некоторые прямо в столовой и ночевали… Всего лишь метрах в ста от нашей палатки, можно сказать — в пустыне, несколькими днями позже я нашел многочисленную эффектнейшую стоянку нарывников-калида на зарослях цветущего травянистого растения — горчака. С первыми лучами солнца, чуть согревшись и проделав обычные «гимнастические упражнения», жуки никуда и не думали улетать, а тотчас принялись поедать пестики и тычинки маленьких невзрачных цветочков, на которых сидели. Здесь я многих из них с удовольствием и сфотографировал.

Но, как я уже говорил, не только нарывники вида калида распространены в тугае Ширик-Куль. Есть здесь и нарывники Фролова, не столь крупные, но, пожалуй, все же более эффектные — этакие траурные, черные, с красными пятнами; есть зеленоватые или даже синеватые, с металлическим отливом, очень осторожные, чуткие нарывники-церокома (их я ни разу не встречал в группах); есть маленькие юркие желтые, с черными пятнами жучки, которые так и называются: нарывник-крошка; редко, но попадаются и такие же, как встречались на Западном Тянь-Шане, — нарывники Шренка…

Очень интересными были для меня пчеложуки. По своей окраске и форме они напоминали нарывников Фролова — иссиня-черные, с красными пятнами, но были меньше размером и гораздо более утонченны, изысканны, я бы сказал — щеголеваты. Тельце и голова их покрыты густыми короткими, словно подстриженными «под бобрик» волосками. И они несравнимо более подвижны, осторожны, чутки и чувствительны, чем все нарывники. Я бы так сказал: если нарывник Фролова напоминал кардинала, а большой, важный, грубоватый, громко гудящий на лету нарывник калида — обрюзгшего старого полковника или даже генерала, то юркий пчеложук — это, разумеется, был молодой, болезненно самолюбивый смазливенький лейтенант. Сфотографировать его мне удалось далеко не сразу — ближе чем на метр он, как правило, не подпускал. Несколько раз я видел совершенно потрясающих пчеложуков — матово-зелёных, с красными пятнами, — но сфотографировать их так и не смог…

По классификации пчеложук принадлежит к семейству жуков-пестряков, клеридэ. Все жуки этого семейства ярко окрашены. Свои яички пчеложук откладывает прямо в цветы, здесь вылупляются маленькие беспомощные личинки и спокойно ждут, когда на цветок сядет оса или, еще лучше, пчела. Тогда они цепляются за волоски этой доброй феи и летят вместе с ней в ее гнездо (осиные, пчелиные соты или улей). Там беспомощные дети непутевого щеголя отцепляются, осматриваются, ползут к личинкам доброй феи, которая занесла их сюда, подползают к ним и… спокойно принимаются за еду. Окрепшие, они справляются уже не только с личинками, но и с ослабевшими пчелами… Взрослые жуки опять летят к цветам как ни в чем не бывало, наслаждаются их видом и ароматом, лакомятся вместе со взрослыми пчелами и осами пыльцой и нектаром, а сами время от времени потихоньку кладут новые яйца. Частенько в них просыпаются юношеские наклонности, они хватают зазевавшееся насекомое и таким образом разнообразят свой стол… Бели отбросить в сторону вопросы морали, то неплохая жизнь у этих красавцев, не правда ли? Только вот очень уж они пугливы и суетливы. Так и кажется, что нервы у них не в порядке — не иначе, как они опасаются, что когда-нибудь грозные перепончатокрылые, обладающие страшным жалом, спохватятся наконец и, несмотря на щеголеватый мундир, зададут им такую трепку… Впрочем, ведь так часто все сходит с рук тем, у кого красивая внешность!

Очень красивы были также два спаривающихся жука, которые называются очень мило: «оленка неопушенная». Правда, они были вполне достаточно опушены светло-русыми густыми волосками, но все же не настолько, чтобы скрыть чудесную радужную расцветку гофрированных надкрылий. Цвет их брони, кутикулы, тоже был светло-русый, но отливал зеленым, золотым и даже красноватым металлическим блеском. Жучки так глубоко зарылись в цветок, что пришлось отогнуть лепестки с одного боку, чтобы их было видно. Они так были заняты, что не обратили на мою невоспитанность никакого внимания…

И уж совсем экстравагантно выглядел крупный, почти тропический листоед, которого для меня поймал Жора. Зеленый жук с металлическим отливом, которого я фотографировал под Ташкентом, не годился этому и в подметки, хотя принадлежали они, по-видимому, к одному и тому же виду. Блеск у этого был совершенно фантастический, неуловимый, желтовато-красный. Опять казалось странным, что эта красивая дорогая безделушка, целиком отлитая из зеленого заморского золота, шевелит лапками и может довольно бойко ползти. Оставалось предположить, что для пущей ценности мастер сделал эту безделушку еще и заводной. Вот только булавку, которой можно прикалывать ее к платью, забыл припаять. Длина этой ожившей дорогостоящей броши — сантиметра два.

Из многочисленных прямокрылых (в отряд прямокрылых входят кузнечики, кобылки, сверчки, медведки и саранчовые) меня особенно растрогала тропидопола — небольшое саранчовое, длиной сантиметра четыре. Она сидела на злаковом стебле, бережно охватив его ножками, и, передвигая ножки, поворачивалась вокруг него, чтобы спрятаться за ним, когда я к ней приближался. Взгляд у нее был трогательно удивленный. Ни дать ни взять заколдованная красавица, до сих пор не понимающая, как это она оказалась в таком густом, дремучем лесу. При ближайшем рассмотрении большие овальные глаза ее оказались деревянными полированными брошками таллинского производства. Отчетливо был виден рисунок древесных волокон. Похоже — карельская береза…

Еще во время самого первого нашего путешествия по тугаям Георгий Федорович привел меня к зарослям кендыря — высокого травянистого растения, из стеблей которого делают, между прочим, канаты и ткани. К радости начальника экспедиции, кендырь был в полном цвету, и мелкие розовые цветочки его, пахнущие, похоже, жасмином, привлекали во множестве пчел. К моей же радости, цветы кендыря были прямо-таки усеяны небольшими, но яркими бабочками из семейства медведиц, очень любопытными с точки зрения своей окраски и формы. Они называются «лжепестрянки» и своей многочисленностью обязаны как раз тому, что мы, люди, считаем неприличным и некрасивым, — обману. Формой, окраской, повадками они чрезвычайно напоминают ядовитых пестрянок, но отличаются от них тем, что неядовиты. Это свойство — окраской и поведением подделываться под тех, кто ядовит (из соображений собственной безопасности), — называется мимикрией. Я тогда сделал всего два-три снимка, потому что не было солнца, а теперь, хотя прошло всего лишь несколько дней, лжепестрянки почему-то пропали. Розовые мелкие цветы кендыря теперь были усеяны множеством пчел, ос, наездников, пчеложуков, бронзовок.

Бабочек в тугаях встречалось не так много, как мне бы хотелось: несколько видов белянок, пандора, репейница, черные сатиры — такие же, каких мы встретили посреди пустыни, — чернушки и бархатницы, бражник-языкан и множество разнообразных голубянок. Ни махаона, ни подалирия я в первые дни не встречал, хотя без конца искал их взглядом. Фотографируя однажды сиреневого (под цвет солодковых цветов) паука-бокохода, с наслаждением высасывающего пчелу, я вдруг услышал мелодичный и нежный звон. Поначалу я даже не обратил на него внимания, считая, что это у меня в ушах звенит от жары, но звук был очень уж мелодичный, приятный для слуха, от жары обычно не звенит так приятно. Если сравнивать, то тембр напоминал, пожалуй, арфу, если бы какой-нибудь опоздавший на репетицию арфист вздумал заиграть на ней не в полусне, как обычно, а в темпе. Или это напоминало электроорган, на котором проигрывается несколько однообразных высоких нот. Однообразно, но очень мелодично. В недоумении я принялся оглядываться вокруг себя. И наконец увидел источник. Это была любовная песнь двух цветочных мух-жужжал, довольно крупных, черных, с яркими белыми пятнами на брюшке, с длинными, вытянутыми вперед хоботками. Одна из них держалась за листик, другая же, соединенная с подругой (или другом) задней частью брюшка, оставалась на весу и быстро-быстро вибрировала крылышками, отчего и получался чистый, необычайно приятный звук. Я тотчас начал прицеливаться объективом. Та муха, которая сидела на листике, отцепилась, они обе оказались на весу, и согласная песня стала в два раза громче. Пролетев так немного, одна из участниц дуэта опять ухватилась за край листика, но некоторое время не садилась, а продолжала подпевать партнеру. Было это очень красиво и поэтично. Еще раз пришлось пожалеть об отсутствии магнитофона; правда, записать довольно слабый звук было бы, наверное, очень трудно. А жаль. Кто б мог подумать, что мухи, пусть даже цветочные, способны на такое? Я и так и так пристраивался, волновался, понимая, что вряд ли подобную сцену можно увидеть часто, щелкал затвором довольно беспорядочно, особенно тогда, когда, притомившись, они обе посидели некоторое время спокойно. Ни на миг они не разъединялись. Наконец отдохнули и принялись петь с новыми силами. Так, с песней, и скрылись от меня в густых солодковых джунглях…

В книге П. И. Мариковского «Юному энтомологу» есть маленький рассказ о «странном колечке». Я привожу его с сокращениями.

«У большого плоского камня, лежавшего на дне ущелья, раздался странный звук, сильно напоминающий вой сирены. Этот звук начинался с низкого тона и, постепенно переходя на высокий, тянулся некоторое время, пока не прерывался внезапно, чтобы через некоторое время повториться вновь. Сходство с сиреной казалось столь большим, что можно было поддаться самообману, если бы не суровое молчание диких скал, совершенно безлюдного ущелья, пустынных гор, девственная, не тронутая человеком природа и ощущение, что этот загадочный и негромкий звук доносится не издалека, а где-то здесь, совсем рядом, у большого плоского камня, среди невысоких густых кустиков таволги и эфедры.

„Что бы это могло быть?“ — раздумывал я, с напряжением осматриваясь вокруг, и вдруг над поверхностью плоского камня увидел странное, быстро вертящееся по горизонтали колечко, от которого как будто исходил звук сирены. Продолжая стремительно вертеться, колечко медленно перемещалось в мою сторону. В это мгновение за камнем что-то громко зашуршало, зашевелились кусты таволги, и на щебнистый косогор выскочили две небольшие курочки с красными ногами и красноватым клювом…

Постепенно кеклики успокоились, и в ущелье снова стало тихо. Не было слышно и звука сирены, а на плоском камне было пусто. Впрочем, в центре камня сидела большая волосатая и рыжая муха-тахина, личинки которой часто развиваются на гусеницах бабочек и многих других насекомых; под тоненькой веточкой, склонившейся над камнем, примостился маленький зеленый богомол и, склонив набок голову, кого-то напряженно высматривал, а немного поодаль, на краю, близко друг от друга расположились две небольшие черные и блестящие мухи с ярко-белыми отметинами на груди и беспрестанно шевелили прозрачными крылышками.

Внезапно одна из мух закружилась в воздухе, за ней помчалась вторая, появился низкий звук сирены, еще быстрее закружились мухи, их очертания исчезли, и над поверхностью камня поплыло, медленно перемещаясь в разные стороны, белесоватое колечко… Это был совершенно необычный брачный полет.

…С тех пор никогда не встречалось белесоватое колечко и не приходилось слышать песню крыльев, похожую на звук сирены. И виртуозные пилоты остались неизвестными».

Встреча П. И. Мариковского со «странным колечком» состоялась в горах, в ущелье Караспэ, но все же описание пятнистых мух очень напоминает тугайных музыкантов. Может быть, они тоже кружили друг за другом, перед тем как от воя сирены перейти к нежной мелодии арфы?

 

ФАЛАНГА

Особенно я ждал встречи с фалангой. Одна знакомая женщина, долгое время жившая в Казахстане, рассказывала в Москве так:

«Самое страшное у нас — это фаланги. Громадные, длинноногие, — как пауки, только с клювом. Бр-р! Обязательно в дом забегают. На людей бросаются. Они прыгать умеют! А укусит — не дай бог. Умереть, может, и не умрешь, а намучаешься… Ужас!»

Естественно, что, бродя в окрестностях Ташкента, пока Розамат красил машину, я мечтал встретить это страшилище и, конечно, запечатлеть. Только однажды на высохших и растресканных буграх у реки Келес я увидел нечто быстрое, очень проворное, промелькнувшее в сухой траве с такой скоростью, что о фотографировании нельзя было и думать. Хотя страшилище это было всего сантиметров двух длиной и вполне могло оказаться каким-нибудь пауком, я все же решил, что это именно и есть маленькая фаланга. Не знаю, она это была тогда или нет, но уж здесь-то, на краю самой настоящей глинистой пустыни, я наверняка должен был ее встретить.

И вот на второй день утром, пока Сабир с Хайруллой готовили завтрак, Жора доставал из ящика коробки-гробики для своих пчел, а Розамат зачем-то стучал кувалдой по капоту машины, я прогулялся к зарослям чингила, а на обратном пути…

Шагах в двадцати от палатки было нечто вроде перекрестка. Здесь пересекались две дорожки: одна — идущая вдоль Сырдарьи и ныряющая в тугай, и другая — прибежавшая из пустыни к реке. У перекрестка горбился сухой, колючий, выжженный солнцем бугор. И я увидел, что по бугру стремительно несется нечто похожее на бледно-рыжий призрак. Не успев как следует разглядеть это прыткое существо, но чутьем поняв, кто это, я диким голосом закричал:

— Фаланга! Фаланга! Жора, фаланга! Фотоаппарат скорее! Он на ящике!

А сам поспешно выхватил карманное зеркальце для подсветки и мужественно попытался преградить им дорогу беглянке. Фаланга удивленно остановилась перед вставшим на ее пути зеркальцем, мгновенно сообразила, в чем дело, и, подняв тяжелую голову, оснащенную двумя парами мощных челюстей, задрав кверху мохнатые длинные педипальпы, сделала угрожающий выпад в мою сторону. Машинально я отпрыгнул метра на два. Это чертово паукообразное угрожало не зеркальцу, оно угрожало мне! Мгновение фаланга пребывала в позе угрозы, к моему счастью, воздерживаясь от прыжка, а потом, решив, вероятно, что с этого трусливого дилетанта достаточно, опустила голову и педипальпы и деловито заспешила своей дорогой. Но не тут-то было. Собравшись с духом — была не была! — я не только подставил зеркальце, но рывком отбросил фалангу на прежние позиции, потому что заросли верблюжьей колючки были уже недалеко. В пылу сражения я слышал, как Жора совершенно спокойным голосом сказал Сабиру:

— Иди посмотри, правда фаланга?

— Быстрее, черт вас побери! — закричал я что есть мочи, растеряв солидность столичного жителя. — Аппарат давайте!

В следующий момент я уже слышал, как земля содрогается от топота бегущих ко мне членов экспедиции.

— Смотри-ка, правда фаланга, — снисходительно согласился Георгий Федорович, и я заметил, что в руках у него уже большой пинцет и банка со спиртом.

А Сабир совал мне в руки фотоаппарат…

Но это все были события второго плана, происходящие как бы за кадром, потому что маневры на перекрестке дорог продолжались. Отброшенная мною на старые позиции фаланга лишь на миг растерялась, поняв, что в первый раз недооценила своего противника. Она опять подняла голову, вскинула педипальпы и сделала бросок в мою сторону. Отпрыгивая на приличное расстояние, я все же успел заметить, как быстро-быстро, словно четыре вертикальные кривые пилы, заработали ее красно-бурые челюсти, и услышал негромкое, но достаточно внушительное шипение. Тут же я вспомнил, что по-узбекски фаланга называется «бойдикон», что означает «насытившаяся кровью», и что штатный работник Музея природы Сабир тоже считает ее опаснейшим ядовитым существом, самым ядовитым из паукообразных… Однако храбрость рождается в бою, и я не отступал. Предстояло не только удержать фалангу на перекрестке, — предстояло сделать несколько снимков крупным планом, для чего необходимо будет приблизиться почти вплотную…

Почувствовав в своих руках фотоаппарат, я понял, что настал решающий миг.

— Сабир, подержи ее, не давай уйти, — с хладнокровием главнокомандующего распорядился я, а сам ощупью взвел затвор и опустился на колени…

В своей новой позе я, естественно, несколько утратил мобильность, однако была и выгода в моем положении — по крайней мере фотоаппаратом защищено лицо. Хуже то, что, когда фаланга выходила из поля зрения объектива, я терял ориентировку и мог быть немедленно взят врасплох решительным и динамичным противником. Но нас теперь стало пятеро, и фаланга, хотя и не сдавалась, все же была явно деморализована тем, что не знала, на кого из пятерых в первую очередь броситься. Правда, когда я принялся надвигать на нее блестящее око объектива, сомнений в том, кто ее главный враг, у фаланги не оставалось…

К счастью, она принадлежала к виду, еще не освоившему прыжки. Она только шипела, яростно двигала челюстями и делала устрашающие движения, однако дальше этой демонстрации дело не шло. И все равно храбрость ее вызывала самое искреннее уважение. Ведь нас было пятеро таких больших, а она одна, маленькая по сравнению с нами, и все же ясно было: защищаться она будет до последнего вздоха. Недаром я всегда говорил, что пауки — личности.

Но как же все-таки она выглядит? Так же как и многие люди, в жизни она выглядит гораздо лучше, чем на фотографии. При первом, поверхностном взгляде она, правда, кажется довольно-таки страшноватой. Она действительно похожа на большого паука с длинным членистым брюшком и мощной головой. Голова сверху напоминает острый, направленный вперед треугольник, конец которого раздвоен и оснащен длинными, очень грозными на вид зазубренными челюстями. Общая длина фаланги от острия челюстей до конца брюшка достигает иногда семи сантиметров, причем на голову приходится сантиметра полтора-два, а на челюсти — около сантиметра. С ногами крупная фаланга занимает овал длиною до 15 сантиметров. Ноги у нее длинные, обросшие золотистыми торчащими волосками. Волоски нужны фаланге не просто для украшения. Дело в том, что подавляющее число видов фаланг — ночные охотники, и чуткие волоски, улавливая малейшее движение воздуха, помогают отыскать жертву во мраке. Ног у фаланги не восемь, как у пауков, а десять. Правда, первая пара конечностей, педипальпы, — это не ноги, а скорее щупальца, на конце их нет ходильных коготков. Историческое происхождение этих ногощупалец у фаланг очень любопытно и великолепно демонстрирует ход естественного отбора и приспособление животных к местам своего обитания и образу жизни.

Все паукообразные, или арахниды, произошли от водных животных, так как жизнь на Земле вообще родилась в океане. А в воде условия жизни гораздо более однообразны, чем на суше. Поэтому предки арахнид были очень похожи друг на друга. Но вот началось великое переселение. Арахниды, как, впрочем, и всевозможные другие животные, стали вылезать на берег и заселять поля и леса, низины и горы. Вот тут-то и заработал великолепный механизм естественного биологического отбора. Виды, которые не могли выдержать новых условий жизни, вымирали. Выживали те, кто в результате мутаций получали от природы в подарок такие свойства, которые помогали приспособиться. Полезные свойства передавались по наследству. Рождался новый вид, более приспособленный. Мутации продолжали возникать. Те особи, которые внезапно получали еще одно свойство, ценное для жизни, оказывались в выгодном положении перед другими, выживали и давали многочисленное потомство.

Для того чтобы наглядно представить себе этот процесс, давайте посмотрим на рыбу, вытащенную из воды. Вот она лежит, беспомощная, задыхающаяся, едва шевеля быстро высыхающими плавниками. Проходит совсем немного времени, и наступает конец. Но вот другое существо, похожее на рыбу, — головастик. Он тоже не может сначала существовать без воды. Однако по мере развития у головастика вырастают лапки, жабры заменяются легкими, и он превращается в лягушку. Лягушка, как вам хорошо известно, — уже наполовину сухопутное существо. А есть лягушки вообще сухопутные, нуждающиеся в воде только для того, чтобы вывести свое потомство. Считается, что в своем развитии от икринки до взрослого состояния лягушка коротко повторяет историю своего рода (биогенетический закон). Момент, когда у первобытных головастиков начали отрастать конечности, а в строении жабр наметились первые сдвиги на пути к их превращению в легкие, можно смело считать началом Лягушечьей эры…

Конечно, вся эта история была страшно долгой, чудовищно сложной, дико трагической (ведь Его Величество Естественный Отбор не церемонится, он жестоко уничтожает неприспособленных, а жаловаться буквально некому…). Но в конечном счете предки пауков, насекомых, лягушек, млекопитающих и… нас с вами, дорогой читатель, все-таки вышли из моря и благополучно заселили сушу. Естественно, что все они почти неузнаваемо изменились. И даже родственники, которые в далеком прошлом были очень похожи друг на друга, утратили всякие связи между собой, и, если бы не титанический труд биологов-систематиков, палеонтологов и представителей многих других наук, мы бы ничего о единстве происхождения разных видов не знали. Так объясняет происхождение видов теория Дарвина.

А теперь возьмем для сравнения представителей одного типа (членистоногие), одного подтипа (хелицеровые), одного класса (арахниды), но разных отрядов — пауков и фаланг.

У тех и у других шесть пар конечностей. У пауков — четыре пары ног, нижние ротовые придатки — педипальпы, и верхние — хелицеры. Педипальпы невелики и играют роль органа осязания. Хелицеры иногда большего, иногда меньшего размера снабжены острыми крючьями, внутри которых имеется проток ядовитой железы. Именно хелицерами паук наносит своей жертве смертельный удар, а потом рвет и комкает ее, высасывая соки. И всякая конечность паука великолепно соответствует своей роли в охоте и жизни. Восьми ног вполне достаточно для передвижения по земле (если он бродячий охотник) или по паутине (если он мастер-домосед), небольшие педипальпы вполне сносно чуют добычу на небольшом расстоянии, тем более если она уже запуталась в паутине, а крючья-хелицеры наверняка снятся мухам и другим потенциальным паучьим жертвам в ночных кошмарах. Но вот — фаланга. Паутинных желез у нее нет. Ядовитых, если уж говорить начистоту, тоже нет. Охотится она по ночам, а жертвы ее очень подвижны и обитают в бескрайних обширных пространствах пустынь и сухих степей. Тут, чтобы не умереть от голода, нужны крепкие ноги, тонкое чутье, ловкость и изворотливость. И когда началось великое заселение суши и перед арахнидами, заброшенными судьбой в сухую степь и пустыню, встала насущнейшая задача — выжить! — родоначальниками будущего многочисленного отряда фаланг стали те, у которых педипальпы непомерно выросли и, сохранив свою великолепную осязательную функцию, стали выполнять еще целых две роли: во-первых, помогать при беге, во-вторых, и это главное, пожалуй, — ловко хватать добычу. Но на этом заботливая мать-природа не остановилась. Удача больше светила тем, чьи волоски на ногах и педипальпах (также присущие обычно большинству пауков) выросли, встали торчком и тоже получили сразу две роли — осязательную и удерживающую, потому что вырваться из мохнатых лап гораздо трудней, чем из гладких. Но и это не все. Хелицеры-крючья раздвоились, вытянулись, приобрели зубья и стали двумя парами грозных челюстей, во время работы напоминающих две пары механических пил…

Вот какое своеобразное существо предстало передо мной в окуляре фотоаппарата. Добавьте к этому, что я видел ее в сильно увеличенном виде, эффект присутствия, как вы понимаете, был полный, о том, что у нее отсутствуют ядовитые железы, я тогда не знал, и, ко всему прочему, колени, на которых я стоял, в нескольких местах уже ощущали всю глубину проникновения верблюжьих колючек. И уже тогда я понял, что на фотографии фаланга, конечно же, будет выглядеть гораздо хуже, чем в жизни.

Как передать на фотоснимке восхитительную молниеносность ее движений, отвагу? В увеличенном виде она вполне могла бы сойти за обитателя планеты дельта Кассиопеи или другой какой-нибудь, и прав на это у нее было, может быть, больше, чем у любого другого земного существа. На паука она походила только издалека, вблизи же — и это самое интересное, — она ни на кого не была похожа! То есть просто не от мира сего! Одно то, что голова ее сбоку была исключительно орудием битвы, это становилось ясным сразу; даже глаза с какой-то непонятной зловещей целью были размещены у нее не по бокам головы и не спереди, а где-то на темени, почти на макушке — этакий вознесенный перископ в виде двух черных бусинок. Челюсти же были страшно длинны и не кончались там, где кончались красно-бурые лезвия. Две мощные раздвоенные мышцы соединялись в одно целое чуть ли не у самого основания головы, у самого «перископа», и казалось, что это сделано специально, что именно до сих пор, именно на такую страшную глубину, клювообразные челюсти могут проникнуть в тело жертвы. Я уж не говорю о том, что вскинутые волосатые педипальпы не предвещали ничего хорошего. Да, что-то будет, когда наши космические корабли начнут наконец посещать обитаемые планеты? Что-то будет…

Я стрелял, как из автомата, едва успевая взводить затвор, и все-таки понимал, что хорошо, если получится хоть один кадр, хоть один! Вела себя фаланга очень неспокойно, да еще мое волнение передалось окружающим участникам экспедиции.

Наконец я поднялся с колен. Жора немедленно наклонился с пинцетом, взял храброе существо за загривок и бросил в банку со спиртом. Скрепя сердце я выдержал это варварство — фаланга нужна для коллекции музея. Умерла она в боевой позе — с раскрытыми челюстями и поднятыми вверх педипальпами. Как настоящий воин.

 

КОВАРНЫЙ ОТРЯД

Так уж устроен человек, что даже в том случае, когда он старается быть сознательным и не нарушать природного равновесия, он все же вносит изменения в окружающий пейзаж и вызывает перестройку экологических сообществ в местах своего обитания… Как ни хотели мы не губить ничего живого вокруг себя, сделать это нам пришлось — и из профессиональных соображений, и из нужд бытовых. Площадка, вытоптанная рядом с палаткой, вокруг обеденного столика, начисто лишенная колючего янтака и всех других растений, являла собой типичный пример эрозии… Для кого-то из живых существ это было, наверное, плохо.

Но для муравьиных львов это было как раз хорошо.

Выйдя из палатки однажды утром, я обнаружил во многих местах площадки целую серию аккуратных круглых воронок — как будто за ночь район нашего обитания подвергся массированной бомбардировке маленькими, но довольно мощными бомбочками. Множество беспорядочно снующих вокруг муравьев казались уцелевшими рассеянными бойцами. То тут, то там быстрыми самоходками двигались серые мокрицы, словно бы защищенные стальными пластинами, и медленно ползали бронированные тяжелые танки — жуки-чернотелки.

Что это? Нашествие? Последствия ночной битвы? Может быть, потрясенное, пережившее кошмарную ночь войско муравьев получило наконец передышку и постепенно приходит в себя?

Однако передышки не было. Война была как раз в самом разгаре. Аккуратные круглые воронки не были следами бомб. Они появились в результате методичной и беззвучной работы коварных муравьиных врагов. И именно сейчас загадочные воронки представляли самую большую опасность. Вот он бежит, маленький черный воин, бежит по той самой дорожке, которой пользовался еще вчера. Но что это? На пути — громадная круглая яма. Откуда она появилась, кто выкопал ее? Неосторожный шаг, и… До чего же круты сыпучие стенки, невозможно удержаться, невозможно выбраться наверх, к своим, к солнцу, — мелкие песчинки влекут на дно воронки, в неведомое… Ах, но что это опять?! Удар! Еще удар! Горсти песчинок бьют точно в муравья, они лишают его последней возможности выбраться, сбивают вниз. А там… Огромные клещи высовываются из пыли на дне воронки, молниеносно хватают горемыку за ногу, за брюшко, за что попало и тянут, тянут в зыбучую глубину с кошмарной силой. Вот уже одна лишь голова, покрытая пылью, осталась на свету. Последний взгляд из глубины воронки на солнечный мир. И… все кончено.

«Ротовые части муравьиного льва в совершенстве приспособлены для того, чтобы высосать всю жертву, ни на секунду не разжимая челюстей… Когда жертва высосана досуха, оболочка ее выбрасывается вон из воронки». Этими словами известного английского энтомолога Давида Шарпа я заканчиваю трагическую историю черного бойца.

«Но почему лев? — спросите вы. — Почему лев, когда он поступает так коварно, предательски, совершенно не в духе настоящего льва, царя зверей?» Так уж его назвали. Первым дал ему царское имя льва биолог Реомюр, впервые описавший разбойника. В дальнейшем оно за ним так и осталось. По-латыни оно звучит очень красиво: «мирмелеон».

Далее я позволю себе опять процитировать авторитетное описание Давида Шарпа:

«Двигаются они только задом и при постройке воронки пользуются своим широким телом как плугом, взрывая им борозды; вырытый же песок удаляется следующим способом: некоторая порция его помещается на голову и резким толчком отбрасывается далеко назад. Когда личинка приступает к постройке своей ловушки, она начинает работу не с центра ямки, но проводит сначала круговую борозду диаметром с будущую воронку; вкапывая брюшко под поверхность песка, насекомое нагребает себе посредством передней ноги на голову песку с того боку, который ближе к центру, и отбрасывает этот песок прочь, на некоторое расстояние; делая второй круг внутри первого, третий внутри второго и т. д., насекомое удаляет постепенно весь песок и получает коническую ямку, воронку, на дне которой и зарывается совершенно, выставляя наружу одни широко раскрытые кривые жвалы. В этом положении молодой муравьиный лев терпеливо поджидает, не забежит ли какое заблудшее насекомое в пределы его владений…»

И происходит уже описанное.

Итак, коварный разбойник — личинка. Выглядит она довольно неэстетично — серая, неопрятная, покрытая пылью, — но имеет внушительные челюсти-жвалы. Зато когда личинка становится взрослым насекомым…

Впервые увидев взрослого муравьиного льва, я поразился столь резкому контрасту. Милейшее, безобиднейшее на вид воздушное существо с изящным тонким телом, нежными полупрозрачными сетчатыми крыльями и невиннейшим взглядом красивых зеленоватых глаз. Этакая кисейная барышня в газовом платье. Перепархивало это насекомое тоже медленно как-то, расслабленно мерцая своими прекрасными длинными крылышками. Можно было подумать, что слишком культурное воспитание не позволяет ему делать это с большей энергией. Никакого намека на темное, преступное прошлое!

Аскалафусы, муравьиные львы, нитекрылки, мантиспы, златоглазки, осмилы — любой из этих представителей отряда сетчатокрылых очень интересен как по своему образу жизни, так и по внешнему виду. Личинки уже известного вам аскалафуса, внешне напоминающие муравьиных львов, отличаются тем, что не роют воронок, а подкарауливают своих жертв, сидя под камнями, за травинками, как разбойники с большой дороги. У некоторых видов нитекрылок в юности длиннющая шея, которую увенчивают крошечная голова с большими клещами. Ведут они себя тоже отнюдь не добропорядочно, а селиться любят, по словам Д. Шарпа, «в склепах и пирамидах Египта, там, где скопляется песок».

Крошечная личинка мантиспы выводится из яйца осенью и зимует натощак, а весной отыскивает кокон с яичками земляного паука Ликозы, проникает в него и живет себе преспокойно, постепенно поедая сначала яички паука, а затем и выводящихся маленьких паучков. Замечательно, что самка паука почему-то делает вид, что не замечает разбойницу, когда та врывается в детскую, и в дальнейшем как ни в чем не бывало продолжает охранять свой кокон, хотя в коконе тем временем происходит кошмарная трагедия. И эту прискорбную неосмотрительность и слепоту проявляет представительница интеллектуального класса паукообразных! Поразительно! Чем же так усыпляет ее бдительность личинка мантиспы?..

Определенно в раннем возрасте сетчатокрылые — это какие-то профессиональные бандиты, аферисты, взломщики, гипнотизеры. Даже личинка златоглазки, милейшего эфемерного существа с искрящимися позолоченными глазками, мягкими голубовато-воздушными крылышками, слабым, полупрозрачным зеленым тельцем, имеет страшный, преступный облик неопрятного рецидивиста и энергично нападает на беззащитных тлей. И поедает, вернее высасывает их с какой-то изощренной жестокостью — хватая их так, будто это не живые существа, а бурдюки со сладким сиропом (чем приносит, впрочем, несомненную пользу растениям и нам, людям). При случае личинка златоглазки разоряет даже коконы страшного каракурта!

Личинки же медленно летающих около воды осмилов — это какие-то универсальные убийцы, Джеймсы бонды среди насекомых. С поразительной ловкостью и пронырливостью бегают они по берегу водоема, хватая тех, кого в состоянии схватить, и вдруг как ни в чем не бывало скрываются под водой и бегают уже по дну! С равным успехом они могут дышать и на суше и под водой. Так уж благосклонна к ним мать-природа, что снабдила их не только обыкновенными дыхальцами, но и дала способность усваивать через тонкую кожу кислород, растворенный в воде.

Взрослые сетчатокрылые, правда, тоже хищники, но все же не настолько отъявленные, и потом, очень уж они все артистичны. У нитекрылок (латинское название «немоптера») задние крылья очень сильно вытянуты, так сильно, что напоминают шлейфы или декоративные перья. Зачем, спрашивается? У ближайших родственников муравьиных львов, пальпаров, крылья испещрены яркими красными пятнами, а летают пальпары с изнеженной церемонностью. Хотя, будучи личинками, они изнеженностью вовсе не отличались и без всяких церемоний хватали насекомых намного крупнее себя, например — жуков.

Как выглядят и как ведут себя представители сетчатокрылых в тропиках — об этом страшно и говорить…

Удивительный отряд! И пока еще мало изученный…

 

СОЛНЦЕ НА КРЫЛЬЯХ

Почему-то бывает так, что из множества событий, о которых мы мечтаем, какое-то одно вдруг становится самым желанным. И не всегда можно понять, почему.

Ну, например, когда в юности я был еще невежественно жесток и просто так, развлекаясь, занимался рыбной ловлей, мне больше всего на свете хотелось поймать леща.

Не сома, который жил в Круглом омуте и о котором ходили легенды (он будто бы глотает не только утят, но взрослых уток и даже гусей, а однажды, говорят, схватил вошедшую в воду овцу), не голавля (рассказывали, что они бывают до пяти килограммов весом и, если посидеть с «тюкалкой» на перекате, можно такого вытащить), не шереспера (исключительно сильную, бойкую и красивую рыбину), не старую щуку. Леща! Золотистого, как поднос, широкого. Килограмма на два, не больше. Хватит даже на килограмм. Чтоб ранним утром, в тумане. Когда солнце просвечивает красным пятном, а на реке загадочные плески. И чтоб поплавок сначала качнулся несколько раз, а потом лег бы плашмя. И поплыл медленно. А я бы подсек, и удилище бы согнулось в дугу. И осторожно я вывел бы эту громадину, эту бронзовую печную заслонку на поверхность воды. И лещ, глотнув воздуха, стал бы вялым. А я осторожно подтянул бы его к берегу, а потом шагнул бы в воду и вытащил красавца за жабры. И на руках была бы липкая, остро пахнущая слизь и прилипло бы несколько золотых чешуй величиной с пятачок. И с силой изгибалось бы в руках мощное плоское тело рыбины. И хозяйка моя, тетя Нюша, узнала бы, что я наконец поймал леща… А щуку мне и не нужно. И легендарного сома не нужно. И голавля. Мне бы леща золотого. В тишине, ранним утром…

Что касается бабочек, то похожее чувство было у меня к аполлону и подалирию. Может быть, потому к аполлону, что водится он в горах, да и то не везде, и поиски его связаны с путешествиями. Красив он к тому же, большой… А название какое! Аполлон, бог света, покровитель искусств… К подалирию же потому, наверное, что выглядит эта бабочка очень своеобразно — нездешняя, не похожая на других. А потом, у С. Т. Аксакова в «Детских годах Багрова внука» была одна глава — «Собирание бабочек», которая в юности очень нравилась мне, а там как раз и говорилось с почтением о бабочке, которая называлась «Кавалер Подалирий». Раньше, кстати, они встречались довольно часто в средней полосе, но сейчас, увы… Сейчас в Подмосковье подалирия и не встретишь. Слишком много коллекционеров, собирателей бабочек, а подалирий ведь так красив…

Вы помните, наверное, что в Ташкенте в долгом ожидании экспедиции я рассматривал музейные ящички и узнал от начальника, что гусениц махаона они обычно насаживают на крючки, как наживку, что в тугаях бывает и подалирий, правда не очень часто, но что летают там во множестве и другие бабочки, а некоторые даже похожи на поликсену, хотя, по-видимому, это все-таки не поликсены…

Какие же?

И на второй день, несмотря на легкую обалделость от множества новых впечатлений в экспедиции, я вдруг поймал сам себя на том, что с особенным вниманием разглядываю нескольких белых бабочек, порхающих невдалеке от нашей стоянки. Вернее, они были не белые, а, желтоватые, но не приторно-желтые, как лимонницы, а оттенка слоновой кости. Бабочки близко не подпускали, к тому же в первые дни после нашего приезда дул ветер, и если одна из летуний садилась, то и тогда трудно было ее разглядеть, потому что сильно качалась трава. Но Жора заметил мой интерес и сказал:

— Вот это они и есть. Те, о которых я тебе говорил.

Уже на расстоянии я понял, что это не поликсены. Но тогда кто же?

Я уже и нарывников наснимал, и фалангу, и пчеложуков на кермеке, и бабочку-пандору, и туркестанских жемчужных хвостаток, и голубовато-серебристых жуков-слоников, а загадочные желтоватые бабочки все еще близко не подпускали.

Вообще-то бабочки очень общительные и любознательные создания, но пугливы, им нужно какое-то время, чтобы привыкнуть. Их наверняка интересовала наша палатка, множество незнакомых предметов нашего обихода, возможно даже и сами мы, но слишком внезапным, согласитесь, было наше вторжение на их законную территорию, и, прежде чем знакомиться с нами, им, конечно, необходимо было как следует к нам присмотреться.

Я же не торопился пока гоняться за ними, считая, что они никуда не денутся, вполне понимая их первоначальную осторожность.

Но вот прошла первая неделя. Прежде чем, по обычаю, идти в тугаи, я решил наконец заняться бабочками цвета слоновой кости.

Как вы помните, только с одной стороны от нашей палатки — со стороны Сырдарьи, были заросли гребенщика и лоха, с противоположной же стороны и вокруг открывалась бескрайняя гладь пустыни. Только на севере, метрах в ста, начиналась полоса тугаев. На площадке рядом с палаткой не осталось ни одного кустика верблюжьей колючки, и можно было даже ходить босиком, но вокруг колючка росла во множестве, и не только она, но похожий на нее парнолистник, цветущий мелкими розовенькими цветами, и полынь, и солянка, и каперсы, и еще какие-то неизвестные мне растения с белыми цветочками, и вездесущая солодка. Загадочные желтоватые бабочки (их было две-три, самое большее — четыре) уже подлетали к нам довольно близко и садились на белые цветочки, на каперсы, на качающиеся под ветром кустики парнолистника или просто на высохшую до твердости глину. Как правило, крылья их были сложены вместе или полураскрыты — и это вполне понятно, потому что, если раскрыть крылья настежь и целиком подставить свое нежное брюшко солнцу, можно изжариться моментально.

Итак, решив, что для близкого знакомства время уже наступило, я взял наизготовку фотоаппарат и начал к одной из бабочек приближаться. Сначала она никак не подпускала меня к себе ближе чем на несколько метров, но потом, как видно, поверила. Наконец я смог ее разглядеть.

Она была прекрасна. Нежные, не гладкие, а как будто бы слегка гофрированные крылья ее были разрисованы с необычайной тонкостью и изяществом. Чувствовалось, что великий художник наносил свои краски без спешки, без суеты, и особенная сдержанность, воздушность рисунка объясняется не скупостью его на краски, а гениальным чувством меры, удивительным вкусом. Все четыре крыла были оторочены с наружной стороны рядом аккуратных черных колец, но не сплошных, а состоящих из микроскопических точек. Они как бы были выполнены углем в стиле пуантилизма, и это не казалось выспренним, потому что сплошные черные кольца были бы слишком грубы для этого воздушного существа. С внешней стороны каждого колечка черный цвет сходил на нет постепенно, внутри же оставался незапятнанный белый круг. Вообще с парадной стороны фон крыльев был белоснежный, а общий оттенок слоновой кости создавался за счет окраски испода, представлявшей из себя желтоватую, блеклую, как бы слегка слинявшую или выгоревшую на солнце копию наружного рисунка. Понятно, почему бабочка, садясь, бережно складывала вместе крылья — она берегла свой рисунок! Но я не до конца описал его. Главная красота создавалась не полуразмытыми кольцами. На переднем, фронтальном крае верхних крыльев четко и ярко выступали по три удлиненных пятна. Два угольно-черных и одно, самое крупное, — кроваво-красное, отороченное черной каймой. Это последнее пятно, конечно же, было самой яркой частью рисунка, исключительно смелым мазком, но оно было нанесено с такой осторожностью, с таким чувством меры, что не только не нарушало общего утонченно-изящного ансамбля, а, наоборот, придавало ему законченность. По нескольку черных и по четыре маленьких алых пятнышка, тоже отороченных черным, было на нижних крыльях… Общее впечатление от бабочки было удивительно светлое, оптимистичное, радостное — никакой трагичности от этого черного с красным! Больше того: казалось совершенно естественным, что это создание родилось именно здесь, в Средней Азии, стране солнца, сухих степей и пустынь, минаретов и мавзолеев, выжженного солнцем камня…

Некоторые энтомологи, в частности — Тейер, считают, что «окраска каждого животного выражает собою общее впечатление от окружающей обстановки». К его мнению присоединяются многие ученье и художники. Я с этим согласен! Белизна крыльев той бабочки, легкая размытость, пуантилизм черного рисунка, желтоватая, выцветшая оборотная сторона как бы передавали впечатление от света, жары и открытости этих мест. А умеренная яркость красных пятен, не кричащих, а как бы растворяющихся на общем фоне, дополняющих и оживляющих весь рисунок, — это, конечно же, яркость горячего солнца! Я вообще заметил, что рисунок многих среднеазиатских гусениц удивительно напоминает элементы национальных узбекских, казахских или туркменских орнаментов. То же можно сказать о раскраске ящериц, змей, пауков. Определенно все это неспроста! Если в случае с животными природа действует сама, то через художников-людей она опять же проводит свою генеральную линию на их рисунках.

Фотографировать бабочку было трудно. Даже когда она привыкла ко мне и начала подпускать, то все равно сидела со сложенными крыльями, не считая, как видно, меня настолько своим, чтобы показать свою красоту. Или опасалась слишком яркого солнца. И все же в конце концов отношения наши настолько сблизились, что я присаживался рядом с ней и, держа сфокусированную камеру в одной руке, пальцем другой осторожненько раздвигал крылья бабочки, надеясь, что хоть ненадолго она оставит их открытыми. Раздвигать крылышки она позволяла. Но почти тотчас сводила их вместе, не понимая, как видно, чего я от нее хочу. Так и не удалось снять ее как следует в первый день. Только с полураскрытыми крыльями…

Лишь через некоторое время мне повезло: я сфотографировал ее не только на голой травинке, но и на бурно цветущем кермеке — растении с мелкими сиреневыми цветками и тонким малиновым ароматом. Но как она называется, я не знал.

Возвратившись в Москву после экспедиций и листая в Ленинской библиотеке атлас Курта Ламперта, я не нашел очаровательной бабочки в основных таблицах. Наконец, уже потеряв надежду, заглянул в приложение. Знакомый рисунок тотчас бросился мне в глаза. Как всегда, на картинке она, конечно, была не так эффектна, как в жизни, к тому же нарисована в атласе было только половина бабочки — два крыла. И все же я узнал ее. Оказалось, что она принадлежит к аристократическому семейству кавалеров, или парусников, и находится в близком родстве с аполлоном, подалирием, махаоном и другими, еще более эффектными красавцами, обитающими главным образом в тропиках. Не случайна, значит, изысканная тонкость ее рисунка! И как же, вы думаете, она называлась? Чуткий классификатор дал ей великолепное, очень подходящее название: «Гипермнестра гелиос».

Гелиос — бог солнца. А вот что значит «гипермнестра»?

«Гипермнестра (греч.) — одна из данаид, ослушавшаяся повеления отца и сохранившая жизнь любимому мужу Линкею», — таковы краткие сведения из мифологического словаря. Маловато…

Обратимся же к книге Н. А. Куна «Легенды и мифы Древней Греции»:

«У сына Зевса и Ио, Эпафа, был сын Бел, а у него было два сына — Египт и Данай. Всей страной, которую орошает благодатный Нил, владел Египт, от него страна эта получила и свое имя. Данай же правил в Ливии. Боги дали Египту пятьдесят сыновей, Данаю же пятьдесят прекрасных дочерей. Пленили своей красотой данаиды сыновей Египта, и захотели они вступить в брак с прекрасными девушками, но отказали им Данай и данаиды. Собрали сыновья Египта большое войско и пошли войной на Даная. Данай был побежден своими племянниками, и пришлось ему лишиться своего царства и бежать. С помощью богини Афины Паллады построил Данай первый пятидесятивесельный корабль и пустился на нем со своими дочерьми в безбрежное, вечно шумящее море».

Далее легенда повествует о том, как долго плавал корабль Даная, как пытался отец спасти своих дочерей от замужества с сыновьями Египта, как хотел помочь ему Пеласг, царь Арголиды. Но ничего не вышло.

Гибель принесло Пеласгу и жителям Арголиды решение оказать защиту Данаю и его дочерям. Побежденный в кровопролитной битве, принужден был бежать Пеласг на самый север своих обширных владений. Правда, Даная избрали царем Аргоса, но, чтобы купить мир у сыновей Египта, он должен был все же отдать им в жены своих прекрасных дочерей.

«Пышно справили свадьбу свою с данаидами сыновья Египта. Они не ведали, какую участь несет им с собой этот брак. Кончился шумный свадебный пир; замолкли свадебные гимны; потухли брачные факелы; тьма ночи окутала Аргос. Глубокая тишина царила в объятом сном городе. Вдруг в тиши раздался предсмертный тяжкий стон, вот еще один, еще и еще. Ужасное злодеяние совершили под покровом ночи данаиды. Кинжалами, данными им отцом их Данаем, пронзили они своих мужей, лишь только сон сомкнул их очи. Так погибли ужасной смертью сыновья Египта. Спасся только один из них, прекрасный Линкей. Юная дочь Даная Гипермнестра сжалилась над ним. Она не в силах была пронзить грудь своего мужа кинжалом. Разбудила она его и тайно вывела из дворца.

В неистовый гнев пришел Данай, когда узнал, что Гипермнестра ослушалась его повеления. Данай заковал свою дочь в тяжелые цепи и бросил в темницу. Собрался суд старцев Аргоса, чтобы судить Гипермнестру за ослушание отцу. Данай хотел предать свою дочь смерти. Но на суд явилась сама богиня любви, златая Афродита. Она защитила Гипермнестру и спасла ее от жестокой казни. Сострадательная, любящая дочь Даная стала женой Линкея. Боги благословили этот брак многочисленным потомством великих героев. Сам Геракл, бессмертный герой Греции, принадлежал к роду Линкея».

А через несколько веков, добавим мы от себя, знающий историю и чуткий к красоте энтомолог Никерль назвал именем Гипермнестры прекрасную солнечную бабочку.

Гипермнестра гелиос — Солнечная Гипермнестра…

 

ЭМПУЗА

Я шел по кромке тугайных зарослей, там, где они постепенно переходят в пустыню, и хотя больших деревьев и густых трав уже нет, но еще встречаются мощные гребенщики, купы низкорослого чингила, полянки горчака или кермека. Кермек, душистый кермек с малиновым ароматом, всегда привлекал особенно пристальное мое внимание, потому что на его мелких сиреневых цветочках, собранных в большие кустистые соцветия, собирался, как правило, целый зоопарк: пчелы, осы, мухи, бабочки, кузнечики, зеленые нарывники-церокома, пчеложуки, хищные пауки и клопы-ринокорисы, закованные в черно-красно-бело-полосатые доспехи. Именно на кермеке я снял и Солнечную Гипермнестру. Богомолы же, за которыми я тоже охотился с вожделением — очень уж у них эффектная внешность! — встречались редко, но вдруг…

Меланхолично, спокойно, совершенно игнорируя мое приближение, на одном из соцветий удобно устроилась большая, сантиметров семи длиной, зеленая изящная эмпуза. Только через несколько секунд она удостоила меня вниманием, медленно повернув в мою сторону треугольную голову с большими глазами и двумя усиками, похожими на длинные тонкие гребенки, лихо торчащие на затылке. Искоркой сверкнуло зеркальце со лба… Надо вам сказать, что эмпуза, ближайшая родственница богомола, носит на лбу зеркальце не случайно: имитируя блеск капельки воды, росинки, оно приманивает к своей обладательнице легковерных, не подозревающих о смертельной опасности насекомых. И вообще ее экстравагантная внешность удивляла самого Ж. А. Фабра. «Среди насекомых наших стран нет более странного существа, — писал видавший виды натуралист. — Это какое-то привидение, дьявольский призрак… Заостренная физиономия эмпузы выглядит не просто хитрой: она пригодилась бы Мефистофелю…» Эмпуза презрительно посмотрела на меня, а я вспомнил, что пленка в аппарате кончилась, а запасной я не взял. Да и света было уже маловато, вечер… Пришлось чопорную красавицу брать с собой, посадив ее в бумажный фунтик.

Выпущенная в лагере в пол-литровую банку, она первым делом начала приводить себя в порядок, обращая особенное внимание на состояние гребенчатых усиков. Нагибая их по очереди передними ножками, как руками, она аккуратно пропускала между челюстями каждый зубчик. На кузнечиков и мух, пущенных в ее стеклянную тюрьму, она не обращала никакого внимания, и я понял, что особа, обладающая столь аристократической внешностью и манерами, скорее умрет от истощения, чем опустится до того, что будет совершать трапезу в таких неподходящих условиях. Впрочем, глядя на ее исключительно изящный тонкий стан и плоское брюшко, я понимал: голод — ее обычное состояние…

В течение ночи она так и не притронулась к пище, а утро начала со своего обычного неспешного туалета. Когда солнце достаточно поднялось, я выпустил ее на сухую ветвь чингила и попросил начальника экспедиции направить на эмпузу зайчик от карманного зеркальца, чтобы добавить света. Та спокойно сидела, не обращая на нас ровно никакого внимания и делая вид, что вся эта съемочная шумиха ее ни капельки не касается. Даже внезапно представившаяся возможность бежать как будто бы ничуть не прельщала ее. Глядя в видоискатель с близкого расстояния, я подозревал, что ее томность и спокойствие — сплошная игра, но все же рассчитывал на то, что, пока она раскачается, я успею нафотографировать ее вдоволь.

— Не улетит она, Жора? — с опаской спросил я на всякий случай, навинчивая еще два переходных кольца, чтобы сделать портрет.

— Да нет, что ты. Ты же видишь, ей все до лампочки, — спокойно ответил начальник экспедиции, ловя зеркальцем солнечные лучи.

И в этот самый момент эмпуза лениво взмахнула крылышками и не спеша полетела к ближайшему лоху. Мы и в себя прийти не успели, а она уже благополучно скрылась в серебрящейся кроне…

Я был мало сказать — расстроен, я был возмущен. Ведь я же так по-человечески к ней отнесся — уважал ее, кормил, восхищался ею и собирался непременно выпустить ее после съемки. А она? Дело даже не в том, что она при первой возможности так вероломно оставила нас, дело в том — как она это сделала. Мне кажется, что не в коварстве и вероломстве дело, а в том, что она действительно не считала нас с Жорой заслуживающими ее внимания. Мы ей действительно были «до лампочки» — это я недвусмысленно понял. Но ведь это-то и обидней всего…

Впоследствии я не раз ловил богомолов, но такой большой и красивой эмпузы больше не встречал. Я, правда, успел сфотографировать нашу великолепную пленницу «во весь рост», но, к великому сожалению, так и не смог сделать ее портрет.

Удалось снять через некоторое время лишь портрет ее ближайшего родственника — богомола обыкновенного. Должен сказать, что он гораздо менее эффектен, чем эмпуза, однако стоит только посмотреть на него, и становится ясно: в его взгляде тоже есть нечто очаровывающее, хотя, конечно, чрезвычайно манерное. Нужно заметить, впрочем, что на насекомых его взгляд и поза — так же как взгляд, поза и зеркальце эмпузы — действуют неотразимо. Обманутые очарованием, спокойствием и мнимой смиренностью подобных типов, они садятся поблизости, и тогда передние ножки, так смиренно, так молитвенно сложенные (латинское название богомола «мантис религиоза»), делают молниеносный выпад. И немедленно выясняется, что эти красивые конечности имеют с внутренней стороны кошмарные кривые зазубрины, которые безжалостно впиваются в жертву, и вот уже к ней приближаются страшные челюсти так называемого богомола… Известный советский учёный-естествоиспытатель Ф. Ф. Талызин пишет: «Крупные особи богомола, достигающие 10 сантиметров, храбро вступают в единоборство с колибри и даже мышью. Однажды в Мехико уличное движение приостановилось из-за того, что шоферы сбежались посмотреть на сражающихся посреди шоссе богомола и воробья. Вскоре воробей отступил и улетел».

Учитывая свой опыт общения с богомолами, а главное — с эмпузой, я хочу сказать: не верьте тем, у кого слишком смиренный, слишком очаровывающий, слишком равнодушный или слишком «богомольный» вид!

 

ТРУДОВЫЕ БУДНИ БИОЛОГОВ

Теперь я хочу описать повседневный быт участников нашей экспедиции.

Жили мы, надо вам сказать, совсем неплохо. Георгий Федорович, как и я, после завтрака шел в тугай на работу, повесив на себя сумку, в которой лежали коробочки с ватой, огромный пинцет, напоминающий страшное оружие Бармалея, и склянка с парами дихлорэтана — «морилка». В руках у него был сачок с толстой палкой и кисейным мешком такого размера, что, казалось, Жора еще надеется на встречу с каким-нибудь одуревшим от старости последним тугайным тигром. Ползая на четвереньках в зарослях солодки, гебелни или кермека, я иногда поднимал голову и видел вдалеке начальника экспедиции, задумчиво глядящего прямо перед собой. Вдруг он ни с того ни с сего взмахивал своей ловчей сетью и долго потом сосредоточенно рассматривал ее изнутри, словно пытаясь сообразить, почему же все-таки она оказалась пустой. Кроме нас двоих, в тугае, как правило, никого не было — и это хорошо, а то неизвестно, к каким выводам пришел бы любой нормальный человек, увидевший нас за работой.

Возвращаясь точно к обеду, Жора шел прямиком к палатке, не говоря никому ни слова, скрывался там, долго сидел около перевернутого ящика, раскладывая трупики пчел в коробке, тщательно пересчитывая их и мучительно соображая что-то. Потом он долго писал. Казалось, в глубине души он понимает, что его безумная затея — переловить всех тугайных пчел — обречена на неудачу, но боится признаться себе в этом и скрупулезно пишет отчет, пытаясь хорошей отчетностью заглушить упорный голос здравого смысла.

Таксидермист Сабир, первую половину дня отдававший своему главному хобби — вставая раньше всех, он проверял подпуска, поставленные вчера вечером, — вторую половину дня отдавал хобби маленькому: готовил обед, отбивая таким образом хлеб у Хайруллы. Иногда, в промежутке, он разделывал какую-нибудь бедную птичку, подстреленную накануне жестоким начальником. Этот начальник в конце концов окончательно принял в моем воображении образ усатого Бармалея, хотя и с голубыми глазами. Ведь он не давал покоя ни перепончатокрылым, ни птицам, ни рыбам, и, хотя я понимал, что все эти убийства делаются ради высоких целей, трудно было воспринимать их как должное. Жора, по-видимому, догадывался о моих чувствах, потому что в моем присутствии с ним частенько происходили досадные неудачи. Ну, например, чем объяснить, что, когда я сопровождал его на охоте, он почти всегда позорно мазал, хотя на самом деле был очень хорошим стрелком, что неоднократно подчеркивал не только он сам, что было бы, конечно, понятно, но и Сабир?

Однажды вечером мы отправились с ним в тугаи за фазаном, с тем чтобы Жора убил его, а Сабир потом сделал музейное чучело. Обычно, когда я ползал в траве, не проходило дня, чтобы фазан мне не встретился. А тут мы ходили по самым фазаньим местам больше часа — и ничего. Наконец пара крупных птиц взлетела и, перелетев через большую поляну, опустилась в заросли чингила метрах в двухстах впереди. Жора, потеряв от волнения свою велосипедную шапочку (другой, к сожалению, не было в магазинах Ташкента), бросился вперед и начал обходить противника справа. Я шел не спеша, чтобы остаться перед фазаньим убежищем и, когда Жора обойдет заросли, выпугнуть птиц на него. На всякий случай я снял переходные кольца и поставил телеобъектив в надежде запечатлеть красавца прежде, чем смертоносный заряд настигнет его..

Остановившись перед зарослями, я ждал, пока Жора займет позицию, а потом слегка помахал руками. Раза два я услышал знакомое квохтанье в кустарнике, однако благоразумные фазаны не вылетали. В конце концов Жора принялся шуметь в кустарнике, как хороший кабан, однако и это не принесло успеха. Фазаны не показывались. Все же я чувствовал, что они сидят в чингиле, прекрасно понимая, что чингиловые колючки не пустят к ним даже такого храброго человека, как начальник нашей экспедиции. Так оно и вышло. Пошумев ветками безобидной туранги, Жора обошел чингил и показался с левой стороны от него, метрах в двадцати от меня.

— Они там, Жора! — предостерегающе крикнул я, но наш опытный начальник проигнорировал мое дилетантское заявление и спокойно повесил ружье на плечо.

— Они давно пешком убежали, — сказал он. — Мою шапку не видел?

И в этот момент заросли чингила вспыхнули радугой. Фазаны — петух и курочка — с треском вылетели и низко над землей понеслись в глубину тугая. Нервы не выдержали — ведь усатый Бармалей оказался от них шагах в пятнадцати!

Жора сорвал с плеч двустволку, нажал на курок, забыв снять предохранитель, выругался, щелкнул предохранителем, выстрелил вслед удаляющимся птицам два раза, но красавец самец вовремя сделал финт в сторону, и парочка благополучно скрылась в густом лесу.

— Ах, дурак, ах, дурак старый!.. — несколько раз повторил Жора, стараясь не глядеть в мою сторону.

Я заметил, что с тех пор он не очень охотно брал меня с собой.

Но еще более курьезный случай произошел с рыбой, которая называется «змееголова». В экспедиции ее звали просто — Мао Цзедун. Дело в том, что рыбу эту завезли из Китая, она очень сильно размножилась, вытеснила многие здешние формы и фактически стала вредителем. На вкус она ничего, но промыслового значения не имеет. Морда у нее широкая, мясистая, глазки маленькие, губы толстые… По словам Жоры, в прошлые годы они ловили змееголову во множестве, а в этот раз то ли ее стало меньше, то ли она научилась избегать наши спасти, но попалась она нам всего лишь раз, да и то не на подпуск, а на жерлицу, которую поставил Жора. Но то, что она попалась на крючок, выяснилось после, а сначала события складывались довольно-таки драматически…

Вечером, когда низкое солнце освещало деревья лоха и они из голубовато-серебряных стали золотыми, мы с Жорой прогуливались по берегу Сырдарьи метрах в трехстах ниже нашей стоянки. Берег здесь был обрывистый, хотя низкий, всего метра два над водой, жерлицы ставить очень удобно. Ветра не было, река в этом месте образовала широкий плес, на далеком противоположном берегу тянулась полоска деревьев, там тоже был небольшой тугай, и все это — закатное солнце, тишина, заросли невысокого тростника, спокойная вода (только на самой середине угадывалось быстрое движение струй) — пусть отдаленно, но все же напоминало знакомую с детства картину: закат на какой-нибудь широкой русской реке — Волге, Каме…

— Смотри! — вдруг с волнением прошептал Жора, сделав круглые глаза и ощетинив усы, заметно подросшие за прошедшие дни.

— Где? Где? — испуганно переспросил я, оглядываясь по сторонам и думая, что в этот идиллический вечер хозяин Ширик-Куль тугая дряхлый тигр, переживший всех своих соплеменников, решил все-таки сходить на охоту…

— Да не там! Куда ты смотришь? В воде!..

С этими словами он схватил меня за руку и, оттащив от берега, чтобы кто-то меня не съел или я кого-то не испугал, опрометью побежал в лагерь, успев крикнуть, что он бежит за ружьем.

Так ничего и не поняв, я все же остался стоять на месте, понимая, что раз начальник меня здесь оставил, значит, надо стоять, тем более что если опасность в воде, то на суше мне пока что бояться нечего..

Вскоре, освещенный золотыми лучами, появился начальник, бегущий с двустволкой наперевес, и это выглядело так живописно, что я не удержался и сфотографировал его на бегу. Не обращая на меня внимания, Жора подкрался к берегу, прицелился… Разрывая блаженную тишину вечера, грянул выстрел. За ним еще один… Вслед за тем начальник принялся быстро снимать штаны и осторожно спустился в воду. Затаив дыхание, я ждал, чем же все кончится. Жора пошарил руками на дне реки и вытащил средних размеров рыбу… Из полураздробленной метким выстрелом пасти рыбы тянулась леска, которая оканчивалась на удилище, воткнутом в берег… Увидев попавшуюся на жерлицу змееголову, Жора не сообразил сразу, что она уже сидит на крючке, и впопыхах решил, что она просто так отдыхает. Поэтому и побежал за ружьем. Конфуз был настолько сильным, что Жора, ни слова не говоря, надел штаны, сплюнул и, не глядя на меня, пошел в лагерь, размахивая змееголовой, как старой половой тряпкой, которую за негодностью он несет на помойку.

Рыбы у нас было много. Поначалу это приводило нас в восторг и позволяло уверенно смотреть в будущее, тем более что начальник не отличался чрезмерной щедростью при закупке продуктов в Ташкенте, а наш аппетит, усиленный напряженной работой, держался на довольно высоком уровне. К тому же Розамат не выполнил своего обещания и не вернулся через три дня, и съездить в Хаджи-тугай хотя бы за хлебом мы не могли. Рыба спасала нас и вселяла оптимизм. Но в конце концов… Вы не замечали, что судак все-таки суховат? Жуешь его, как деревяшку… Сом получше — мягче, по крайней мере жирнее, но все же, знаете ли… Жидковат как-то. И привкус у него. Сазан ничего, есть можно. Если, конечно, в меру. Но лень кости выплевывать, и вообще как-то… Карась на вкус неплохой, но у него-то действительно одни кости, и потом… Колбасы бы какой-нибудь… В конце концов мы наладили натуральный обмен с жителями поселка Ширик-Куль.

К нам частенько наведывался сначала на лошади, а потом на мотоцикле один из них — местный лесник, совсем молодой казах. Он чинно здоровался, садился, закуривал и беседовал с Хайруллой. Правда, беседа эта была весьма сдержанной — видимо, из-за наличия существенных языковых барьеров: Хайрулла не знал по-казахски, а парнишка-лесник владел исключительно казахским. К счастью, предки казахов и узбеков общались между собой, потому что некоторые слова имели похожие корни. Со стороны беседа Хайруллы с гостем выглядела очень впечатляюще. Хайрулла, солидный, представительный, с лицом, в чертах которого угадывалось сходство с известным президентом Соединенных Штатов Америки Джоном Кеннеди, восседал за столиком в тени лохов в своей дневной резиденции, а именно — на глиняной террасе, вырытой Розаматом прямо в крутом откосе сырдарьинского берега. То ли из-за значительности момента, то ли потому, что спина и плечи сгорели на солнце, Хайрулла был одет в белую сорочку, правда расстегнутую, что можно отнести на счет климатических условий. Парнишка-абориген сидел перед ним в кепке, в серой куртке и в кирзовых начищенных сапогах. Спину он держал очень прямо, а на лице его неустанно играла вежливая улыбка. Казалось, местный князь прибыл с визитом почтения к пришельцам из далекой страны. Говорили они изредка, а больше молча и благожелательно смотрели друг на друга. В конце концов Хайрулла заметил пристальные взгляды, которые князь кидал на рыбу… В результате переговоров стороны пришли к взаимовыгодному соглашению: мы даем рыбу, нам привозят хлеб, кумран и кумыс.

В следующий раз князь приехал уже в сопровождении спутников — хитроватого пожилого мужчины, высокого белозубого и веселого парня и премиленькой девочки лет семи с необычайно приятной улыбкой. Они привезли нам лепешки и кислое хмельное верблюжье молоко — кумран. А также сравнительно свежие ташкентские газеты для Хайруллы. Чего только не достигнешь путем добрососедских переговоров!

Пришлось и мне подключиться к добыче рыбы, тем более что делал я это с большой охотой, нарушая, увы, свой принцип: не убивать…

Если от вытоптанной площадки, этакого плато, на котором стояла наша палатка, спуститься по береговому откосу вниз, сквозь лохи, минуя обеденную резиденцию, этакую гасиенду, куда на день мы ставили стол и стулья и где коротал дневные часы Хайрулла, принимая гостей или почитывая газеты, то попадешь на пологую травянистую полоску берега. Это еще не берег основного русла, а лишь узкой заводи, поросшей чием и низким тростником. Здесь мы с полуметровой глубины таскали хороших карасей, закидывая наживку в окошки меж тростников. Ниже заводь становилась шире, чище и глубже и была похожа на слабопроточный канал. Недалеко от соединения ее с основным руслом я облюбовал уютный просвет на берегу между тростниками — спокойную, чистую бухточку, укрытую зеленью со всех сторон. Здесь было очень приятно посидеть перед самым закатом, глядя то на поплавки, то на небо, которое то золотилось нежно и топило в своей ласковой глубине солнце, то вдруг принимало оттенок зрелого апельсина или краснело, как вишневый кисель, а то становилось совсем зеленым, с одной лишь узкой багряной полоской на горизонте. Караси здесь попадались хорошие — до полукилограмма, а однажды я вытащил даже сазанчика граммов на восемьсот…

Важное место в нашем трудовом распорядке отводилось купанию. Для того чтобы выйти к пляжу, нужно было форсировать заводь (максимальная глубина в месте нашего обычного форсирования — чуть выше колена) и попасть на длинную косу-полуостров, кудрявую и зеленовато-розовую от зарослей цветущего тамарикса. Перейдя косу поперек, мы попадали на берег основного русла Сырдарьи. Дно опускалось очень полого — только метрах в пятидесяти от берега можно было наконец плыть, но течение здесь так несло, что, если плыть против, можно лишь с трудом удержаться на месте. Противоположный берег сравнительно близко, метров сто, но это не настоящий берег, а остров, который протянулся вверх по реке на несколько километров, достигая в ширину метров пятисот. Именно до острова решил доплыть как-нибудь Розамат, поставив себе задачу покорить Сырдарью (и доплыл однажды, и долго сидел, гордый, на острове, подставив солнцу свою волосатую грудь). Здесь мы и купались. Все, кроме Хайруллы, который, как выяснилось вскоре, плавать не умел.

— Вы бы научили плавать Хайруллу, ты умеешь, а то ему обидно — живет в экспедиции, а плавать не научился, — сказал однажды Сабир, как всегда обращаясь ко мне попеременно на «вы» и на «ты».

И я принялся Хайруллу учить.

Происходило это так. Хайрулла храбро заходил вместе со мной в воду, пока она не доходила ему до колен. Затем на его лице появлялась неопределенная улыбка, и он начинал от меня отставать. Критическим моментом был тот, когда вода доставала до пояса Хайрулле. Здесь глаза его округлялись, и, хотя улыбка по-прежнему не сходила с добродушного лица, заставить его сделать еще хотя бы один шаг в глубину было чрезвычайно трудно. Как я ни убеждал его, что на такой мели никак нельзя научиться плавать, что он ведь будет здесь просто ползти по дну, он на мои уговоры не поддавался и заявлял:

— Вдруг я поплыву быстро, а там обрыв окажется?

Тогда я оставлял его и принимался демонстративно ходить вокруг, показывая, что никакого обрыва нет. Хайрулла недоверчиво наблюдал за мной.

— А вдруг где-нибудь здесь яма, а вы мимо прошли? — находчиво замечал он, не переставая улыбаться.

— Но я-то ведь рядом, Хайрулла! — кричал я, теряя терпение. — Не дам же я тебе утонуть!

Хайрулла некоторое время обдумывал мой веский довод и позволял протащить себя еще на несколько шагов. Вода поднималась чуть выше пояса. Хайрулла начинал отчаянно дышать и беспрестанно оглядывался на берег. Тут я, не теряя выгоды нашего положения и не давая Хайрулле уйти в сторону берега, принимался учить:

— Смотри, как надо делать руками… Понял? Ну-ка, попробуй…

Бедный Хайрулла вынужден был слегка присесть, иначе руки его двигались бесполезно по воздуху, и, зачем-то глотая воду, а потом шумно отплевываясь, наскоро делал несколько движений руками, не отрывая ног от дна, а потом вставал и, не слушая моих уговоров, спешил на менее опасную глубину.

И все-таки он молодец. С каждым уроком мы заходили чуточку глубже, а к моменту отъезда в Ташкент Хайрулла уже довольно спокойно переносил, когда вода доходила ему до груди.

— Вот видишь, я не боюсь! — говорил он, торжествуя и радостно улыбаясь. — Видишь, как здесь глубоко! И руками я научился, правда? Еще бы чуть-чуть — и ногами. И поплыл бы тогда, верно?

— Конечно! — бодро соглашался я. — Нам не хватило буквально пары уроков, жаль, что мы поздно спохватились с тобой.

Он и действительно молодец — думаете, легко научиться плавать за такое короткое время?

Только на седьмой день после исчезновения Розамата с машиной Жора вдруг заметил желтое облачко пыли на горизонте. И мы услышали знакомое надрывное жужжание мотора. Ах, Розамат, если бы он знал, сколько саркастических, ядовитых, сардонических и просто бранных слов было высказано по его адресу прямо и косвенно всеми участниками экспедиции — и вашим покорным слугой тоже, мною особенно, потому что если других он лишил пищи материальной, а именно хлеба, то меня еще и пищи духовной, так как Жора давно обещал мне поездку в песчаную пустыню Алька-куль-кум, для чего был совершенно необходим Розамат со своей машиной. И вот наконец голубой фургон показался, и еще в нескольких километрах от стоянки наш блудный шофер принялся сигналить — то ли для того, чтобы мы успели нарвать к его встрече цветов, то ли в расчете, что наше негодование по поводу его долгого отсутствия слегка уляжется. Зная Розамата, я, думаю, что скорее первое, потому что, будучи сам человеком широкой души, он всегда рассчитывал на широту других, к тому же вряд ли он допускал мысль, что при виде него можно испытывать какие-нибудь другие чувства, кроме самой искренней радости. Нам же если и хотелось что-то нарвать, то не цветы, а этакую высокую траву с гранеными стеблями и зубчатыми листиками, покрытыми жгучими волосками, называемую в просторечии крапивой. Но она, к сожалению, в тугаях не растет… Розамат лихо затормозил, подняв густое облако пыли, распахнул дверцу кабины и стал на ступеньке, подняв в приветствии правую руку и сияя широкой улыбкой.

— Я вам хлеб привез, ребята! — закричал он с таким видом, будто ради этого ему не раз приходилось рисковать своей жизнью и мы все теперь должны его хором благодарить.

Как выяснилось вскоре, хлеба он привез всего две буханки, из которых одна была уничтожена тут же, во время ужина. Еще он привез в фургоне овцу — испуганное курчавое создание, которым его наградили за добросовестную работу в совхозе.

— Два раза в Ташкент ездил! — гордо заявил он и, пожалуй, не очень даже был опечален тем, что в ответ не зазвучали аплодисменты.

Странное дело. Хотя Розамат бессовестно подвел нас, а я считал себя более всех обиженным — Алька-куль-кум! — все же я первым простил его. Как можно обижаться на человека, который совершенно искренне не считает себя виноватым и который к тому же не бездельничал, не пьянствовал, а работал, пусть и не совсем бескорыстно?

С возвращением Розамата жизнь в лагере стала гораздо более насыщенной. Этот человек совершенно не мог оставаться без дела. Причем каждое дело он выполнял не просто так, а с отдачей сил, темпераментно и с чувством собственного достоинства. Если он резал картошку для супа, со делал это особенным способом, прямо-таки артистически. Нож его отбивал быструю дробь, а картошка превращалась в красивые длинные ломтики. Если он подметал территорию, то обязательно мастерил хороший веник и сосредоточенно и аккуратно водил им, чтобы не поднималась пыль. Очаг, выкопанный им, тоже был какой-то особенный, с секретом. Если Розамат замечал, что кто-то делает что-то лучше него, то он внимательно присматривался, хмуря свои густые кудрявые брови, и старался чужое умение перенять.

Однажды утром я проснулся под своим пологом и совсем собрался уже вставать, надевать тапки и делать обычную утреннюю гимнастику с пробежкой по тугаям, как вдруг увидел сквозь марлю, что Розамат, чья койка была напротив моей, выпутался из полога и полез под мою кровать. Кряхтя, он натянул мои тапочки и вышел. Решив, что он ненадолго, я полежал еще минут пять, потом выбрался из пашехоны и, внимательно глядя под ноги, чтобы не наступить на паукообразное или колючку, вышел босиком из палатки. Розамата поблизости не было. На утоптанной площадке я принялся делать первые упражнения, считая, что похититель тапочек вот-вот появится. Я уже начал терять терпение, как вдруг услышал странный звук. Так как поблизости не было железнодорожной линии и пыхтение паровоза начисто исключалось, я решил, что это, возможно, какой-то сумасшедший кабан, который слишком долго спал, а перед самым пробуждением увидел во сне прыгающего из кустов тигра. И тут на тропинке, ведущей из тугаев, показался Розамат… Ах, дорогой читатель, ты очень много потерял, что не видел этой великолепной картины! При всей своей работоспособности и энергии Розамат, надо тебе сказать, не отличался очень изящным телосложением. У него были довольно короткие ноги, которые, будучи сведенными вместе, почему-то не сходились в коленках, и неожиданно большой круглый живот. Видимо, совершенно не заботясь о таких пустяках, как нижнее белье, Розамат носил трусы, которые были ему широки, отчего постоянно спадали. Но, даже как следует подтянутые, они доставали ему как раз до колен. Я еще накануне заметил, что Розамат наблюдал за мной, когда я занимался гимнастикой. И вот он, как видно, решил перенять полезную привычку и немного побегать по тугаям… Господи боже мой, что это была за картина! Кривые ноги его смешно заплетались одна за другую, живот колыхался, под ним юбкой развевались трусы, но лицо Розамата было сосредоченно и серьезно, он размеренно вдыхал и выдыхал воздух, надувая щеки, как парнишка, пускающий мыльные пузыри. От хохота я опустился на землю, но Розамат и бровью не повел. Громко пыхтя, работая согнутыми в локтях руками, как паровозными шатунами, он протопал мимо меня, потом остановился и, не теряя сосредоточенности, принялся наклоняться, дыша теперь уже с каким-то клокочущим свистом. Потом он, стоя на одной ноге, пытался поднять другую и достать ее носком до вытянутой горизонтально руки. Даже порядок моих упражнений он запомнил! Наконец, оглушительно фыркнув, он скинул тапочки, протянул их мне и направился в палатку за своими сапогами. И ни на миг его лицо не потеряло сосредоточенности, хотя я от смеха едва мог подняться на ноги.

Но что так и не привлекло симпатии Розамата — это рыбная ловля. Сидя вечером в своем уютном зеленом закутке на берегу протоки, любуясь началом заката и наблюдая за поплавками, я вдруг услышал за спиной шорох. Понимая, что нельзя нарушать тишину, Розамат подкрался на цыпочках и тихо стал за моей спиной. Один из поплавков как раз в этот момент нырнул, я подсек и вытащил хорошего карася.

— Ух ты! — обрадовался Розамат. — Вот это да! А ну-ка еще…

Клёв в этот вечер был сравнительно слабым, и следующий карась заставил себя долго ждать. Впрочем, не так долго, как это иногда бывает. И все же, постояв всего каких-нибудь две минуты, Розамат заметно стал нервничать, переминаться с ноги на ногу — его деятельная натура искала какого-нибудь применения.

— А нельзя его заставить как-нибудь? — спросил он, очевидно, имея в виду неторопливого карася.

— Вряд ли, — ответил я сурово, потому что топтание за спиной уже начало действовать мне на нервы. — Да что ты, Розамат, — добавил я, — ведь хороший клёв. Ты что же думаешь, что они один за другим должны клевать?

— А чего же зря сидеть? — искренне удивился Розамат. — Нет, я это не люблю.

Дождавшись все-таки следующего карася, Розамат облегченно вздохнул, как человек, с трудом досидевший до конца нудного заседания, и молниеносно скрылся, решив, как видно, к вопросу о рыбной ловле на удочку больше не возвращаться.

Однако самое интересное из того, чем щедро одарил нас Розамат, — это, конечно же, его рассказы. Нельзя без конца что-нибудь делать руками — бывают ведь моменты, когда все необходимое сделано: пол подметен, суп сварен, миски на столе расставлены и все уже сели вокруг стола, в том числе и Розамат. Здесь наш неутомимый шофер считал своим долгом нас развлекать. Ему совсем немного времени требовалось для того, чтобы сосредоточиться и найти конец ниточки, за который он вытащит на свет божий и обнародует перед нами очередной эпизод из своего богатого арсенала. Здесь были и случаи, происшедшие с ним, и анекдоты, услышанные от кого-то, и рассказы русских писателей, а также писателей национальных республик, и, конечно же, порождения его собственной блестящей фантазии. Тут Розамат оставался верен себе. Все, что он говорил, преподносилось с таким темпераментом, даже страстью, что вы просто не могли не переживать вместе с ним. Каждое слово у него звучало в полную меру, это было даже не слово, а осязаемый, зримый образ. Слушая рассказы Розамата, мне в третий раз пришлось пожалеть о том, что я не взял с собой в экспедицию портативный магнитофон.

…Вот мы, закончив трудовой день, сели вокруг стола и молча стучим ложками в полумраке. Солнце только что скрылось, луна не разгорелась как следует — висит низкая, тусклая, — шакалы еще не жаловались, сверчков тоже не слышно. Полный Хайрулла тяжело вздыхает, переводя дух после дневной жары, Сабир озабочен подпусками — на том ли месте, где надо, он их поставил, не попалась ли уже какая-нибудь гигантская рыбина? — Жора, хмуря брови и ожесточенно поскребывая щетину на подбородке, подсчитывает в уме свои дневные жертвы, а я поглядываю на Розамата и знаю, что всеобщему молчанию длиться недолго…

— Жил-был царь, — начинает Розамат, и лицо его сосредоточенно, а голос звучит таинственно и многообещающе.

— Опять Розмарин со своими сказками! — досадливо прерывает Жора, который, видимо, сбился со счета.

— Хоть бы дал шакалов послушать! — вторит ему Сабир, энергично работая ложкой.

— Ну пусть рассказывает, что вы… — возражает Хайрулла и заранее смеется — он, как и я, уже оценил талант Розамата.

— Давай-давай, Розамат, рассказывай, шакалов и так услышим, — говорю я.

И Розамат продолжает менее громким, но зато более таинственным голосом:

— Жил-был царь. Он был умный и хитрый. И была у него молодая красивая дочь…

Странное дело: я вижу этого умного, хитрого отца-царя и красавицу дочку, избалованную и не знающую жизни.

— Стала дочка большой, а царю пора умирать. Зовет он ее к себе. «Доченька моя», — говорит он ей…

Последние слова Розамат произносит с великим трудом, в его голосе отчетливо слышен хрип умирающего. Даже Сабир стал реже стучать своей ложкой, Жора задумчиво уставился на Розамата, а мы с Хайруллой чувствуем мурашки, которые бойко бегут между лопатками…

— «Доченька моя, — говорит он ей. — Я умираю, оставляю тебя одну. Слушай, что я тебе скажу. Ты красивая, хорошая, к тебе будут подходить мужчины и предлагать что-нибудь. Ты их выслушивай, но никогда не говори „да“. Поняла? Никогда не говори „да“…»

И в этот самый момент из пустыни слышится жалобный плач — этакий реквием по умирающему царю. Розамат умолкает, и мы тихо слушаем привычную ежевечернюю перекличку. Сабир, как всегда, подвывает, Жора с видимым удовольствием закуривает, а мы с Хайруллой переживаем за красивую неопытную сироту-принцессу…

Умолкли шакалы, и Розамат продолжает:

— Приходит дочка царя на бал, к ней подходит красивый мужчина и говорит: «Разрешите, пожалуйста, пригласить вас на танец?» — «Нет», — отвечает дочка. Подходит другой: «Можно вас пригласить?» — «Нет», — говорит она. И так каждому. Что же делать? Как быть? Девушка ведь красивая. Неужели так и останется одинокой на всю свою жизнь?.. И тогда решили пойти к поэту Пушкину. «Вот, — говорят, — Пушкин, вы поэт, скажите, как нам быть? Эта красавица никогда не говорит „да“. Кто только к ней ни подходит, она всегда отвечает „нет“. Как же нам выдать ее замуж?» — «Всегда отвечает „нет“? — говорит поэт Пушкин. — Ну что ж, я попробую вам помочь». И вот он едет на бал. Подходит к девушке, видит — она красавица. «Вы, конечно, не будете возражать, если мы с вами потанцуем?» — спрашивает он ее. «Нет», — отвечает девушка. Они долго танцевали, а потом он спрашивает: «Вы ведь не будете возражать, если я вас поцелую?» — «Нет», — отвечает принцесса…

Тут уж не только мы с Хайруллой, но и Жора с Сабиром внимательно слушают Розамата — как всегда, он в конце концов овладевает вниманием всей аудитории…

Да здравствуют поэты, и пусть вечно живет поэзия!

 

ВЕЧЕРНИЕ СТРАХИ

Скрывается солнце, выплывает луна, плачут шакалы; Розамат, а в отсутствие Розамата Жора рассказывает интересные истории. Иногда роется в памяти и выкапывает оттуда бородатый анекдот и ваш покорный слуга. Наконец приходит время забираться в палатку и лезть в спальный мешок под марлевым пологом. Кажется — чего бы?.. Так хорошо отдохнуть после трудового дня, тем более что ночью на берегу Сырдарьи свежо и прохладно, не то что днем.

Но…

Если мы днем ходим в тугаи в разношенных ботинках, а то и в тапочках, если на вытоптанном вокруг палатки пространстве можно вполне прогуливаться босиком, если, искупавшись и отработав очередной урок плавания, мы спокойно загораем с Хайруллой на берегу, это еще не значит, что страшные истории о каракуртах, тарантулах, скорпионах, фалангах — миф. Я-то прекрасно помню, что один из сотрудников Академии наук Узбекистана целый год лежит в больнице после укуса каракурта. Если вовремя впрыснуть противокаракуртовую сыворотку, выздоровление обычно происходит довольно быстро — месяц, два, — но ведь ближайший пункт помощи от нас находится в двадцати километрах, а Розамат с машиной почти все время отсутствует… Правда, я помню ценный совет виднейшего нашего исследователя П. И. Мариковского, посвятившего много времени изучению каракурта и воздействию его яда на человеческий организм. Укус паука надо немедленно прижечь спичкой. Не позднее двух-трех минут с момента укуса, пока яд не всосался. Но коварство черного паука в том, что укус его очень слаб, почти не ощутим, во сне его, скорее всего, даже и не заметишь… А через десять минут после укуса сильнейшая боль распространяется в области живота, поясницы, груди, появляется удушье, рвота, судороги, сердце бьется с перебоями, вы чувствуете страх близкой неминуемой смерти… И если нет медицинской помощи, смерть иногда действительно наступает через день — два.

Вас, как и меня, конечно же, интересует вопрос: зачем маленькому паучку такой сильный яд? Ведь он в пятнадцать раз сильнее яда гремучей змеи… Кстати, любопытно, что яд каракурта особенно сильно действует именно на млекопитающих. Для насекомых, которыми каракурт питается, он не так уж и опасен, гораздо менее опасен, чем, например, яд паука, который называется «агелена лабиринтовая». А ведь яда агелены млекопитающие почти и не чувствуют…

П. И. Мариковский считает, что сильный яд, действующий на млекопитающих, необходим пауку в его борьбе за норы. В опаленной, сожженной солнцем пустыне или степи очень важно найти подходящее укрытие. Например, нору суслика или песчанки. Зная о страшном укусе маленького черного паука с красными пятнами, мелкие грызуны часто уступают каракурту свои норы без боя. Заняв чужое убежище, самка может спокойно плести у входа в нору свою хаотическую сеть, которую «украшают» обычно хитиновые останки съеденных жуков-чернотелок, кузнечиков…

И все же в природе еще очень много загадочного. Ну хорошо, допустим, что токсичность яда каракурта мы объяснили с точки зрения практической пользы для хозяина и, следовательно, нам понятен здесь направленный ход естественного отбора, а как быть с тем самым крошечным боливийским паучком-скакуном, укус которого почти всегда смертелен? Да-да, есть в Боливии, южноамериканской стране, паучок, длина которого всего 4–5 миллиметров. Но человек, укушенный им, испытывает страшную боль и умирает через несколько часов… Зачем же этому-то крошечному созданию такая страшная сила? Ведь видов пауков-скакунов множество и большинство из них безопасны для млекопитающих и человека, почему же Его Величество Естественный Отбор отметил именно этого паучка? И с какой целью? Ведь паук-скакун всю свою жизнь странствует, и норы ему не нужны…

И почему, наконец, одно из самых ядовитых существ на Земле, возможно даже самое ядовитое, — не паук, не змея, а… лягушка! Да-да, маленькая, очень симпатичная на вид лягушка кокоа из Колумбии, которая свободно помещается в чайной ложке…

Далее я привожу дословную выписку из брошюры доктора медицинских наук Ф. Ф. Талызина, виднейшего советского паразитолога, члена-корреспондента АМН СССР, «Ядовитые животные суши и моря» (изд-во «Знание», М., 1970, с. 39):

«Загадкой для ученых остается сильнодействующий яд, содержащийся в колумбийской кокоа-лягушке. Крошечная лягушка достигает 2–3 сантиметров и весит чуть больше грамма.

Испанский врач Посадо Аранго, находясь в 1860 году у колумбийских индейцев племени холо, наблюдал, как охотники приготовляли смертоносное оружие. Они насаживали крохотную живую лягушку на тонкую бамбуковую палочку и держали ее над пламенем костра до тех пор, пока лягушка не начинала выделять кожный яд. Количество вещества, получаемое от одной лягушки, достаточно для нанесения яда на кончики пятидесяти стрел. Индейцы охотятся с отравленными стрелами на крупных диких зверей. Можно судить об опасности этих наконечников, если даже малейшая царапина на теле животного приводит почти мгновенно к его смерти. Сами туземцы никогда не берут кокоа-лягушку голыми руками.

Как утверждает сотрудник Фармакологического института немецкой Академии наук Р. Глезмер, животное, раненное стрелой с ядом кокоа, погибает в страшных судорогах от паралича дыхательных мышц. Кокоа — яд в 50 раз сильнее столбнячного токсина…»

Но вернемся к нашему отечественному каракурту. Сила яда его породила легенды и поверья. Ученый Россиков, много времени посвятивший изучению этого любопытного паука, писал: «У калмыков есть поверье, будто души всех обиженных людей на свете переселяются после смерти в паука каракурта, для того чтобы мстить людям за их черствое сердце…» И еще нужно заметить, что химическая природа яда каракурта плохо изучена, так как очень трудно добыть достаточное количество его в чистом виде…

Короче говоря, встреча с этим пауком в спальном мешке не сулит ничего хорошего. В особо мрачное расположение духа меня приводила мысль о том, что начало июня — как раз период миграции каракуртов, когда молоденькие, но уже вполне созревшие ядовитые пауки — самцы и самки — бродят по степям и пустыням в поисках подходящих мест для жилья и друг друга. Охваченные смутным беспокойством, находясь во власти инстинкта, бродят и бродят они днем и ночью и в любое время могут появиться у вас под боком. Каракурт принадлежит к числу тех существ, количество которых резко меняется год от года. Иногда их бывает меньше, иногда больше. Жора рассказывал, что несколько лет назад на этом же самом месте каракуртов было так много, что они попадались даже в мешке с рисом… Мы за всю первую неделю поймали только одного каракурта, да и то самца, который, по словам Жоры, вообще не ядовит, по словам же ученых, ядовит, но не так, как самка. Я, естественно, почти целый час фотографировал его в разных позах (удивительно, что пятна на его брюшке напоминают красные «сердечки» на картах червонной масти, а число их — 13…). После сеанса Жора варварски утопил каракурта в спирте, причем я что-то не заметил, чтобы наш храбрый начальник обращался с каракуртом как с безобидным существом — он очень уважительно брал маленького паучка своим бармалеевским пинцетом…

Кто знает, вдруг этот единственный каракурт был лишь разведчиком, за которым вполне вероятно нашествие многочисленного смертоносного войска?

Днем, при радостном свете солнца, страхи, разумеется, улетучивались, и я жаждал честной, открытой встречи с каракуртовой самкой, для которой были забронированы кадры на обратимой пленке «Орвоколор». Однако вечером…

Я вдруг припоминал незначительный как будто бы дневной эпизод. Для чего-то я вхожу в палатку и вижу, что края полога выбились из-под спального мешка и мое уютное лежбище открыто любому восьминогому существу пустыни. Если каракуртиха соблазняется норами сусликов и песчанок, то не придет ли ей в голову, что эта удобная стеганая «нора» тоже сойдет? В первые дни в подобной ситуации я спешил заправить края полога, но потом понял, что там уже вполне может кто-то сидеть и таким образом я его только запру до ночи в своей пашехоне. Вам, возможно, мои вечерние страхи покажутся смешными, но я, в таком случае, хотел бы посмотреть на вас в подобном же положении. А ведь не только каракуртиха может соблазниться спальным мешком, но и скорпиониха (или скорпион), и, возможно, тарантулиха, и, конечно же, фаланга. Пусть крупнейший наш паразитолог Б. Павловский и его коллега А. Штейн ставили опыты с фалангами, давая им кусать свои пальцы, и пришли к заключению, что фаланга не ядовита. Во-первых, мы не знаем, какие у них были фаланги и какие места своих пальцев они фалангам подсовывали. Во-вторых, у них наготове были разные медицинские средства. А тут… Да еще если во сне…

А был у нас на всю экспедицию только один фонарь. Жорин. Я, конечно, взял с собой из Москвы фонарь, но не захватил батареек, а в Ташкенте, надо вам сказать, круглых батареек как раз и не было.

И вот сидим мы вечерком, слушаем рассказы Розамата или Жоры, любуемся луной, которая с каждым днем все полнеет, отдыхаем от дневной жары, музыкой сверчков наслаждаемся… И чувствую я, как с темнотой растет у меня где-то в недрах сознания смутная тревога. Потом мой взгляд как бы случайно все чаще и чаще останавливается на огромном бледном силуэте палатки. Луна ярко освещает ее с одного бока, видно, как легкий ветерок едва-едва колышет парусиновым пологом, приоткрывая время от времени темную глубину. Я машинально нащупываю коробок спичек в кармане…

Как жаль, что нельзя просидеть до утра! Да ведь и спать все же хочется. Мы идем.

Первым внимательно осматривает внутренность мешка и пашехоны Сабир. Заним — Хайрулла, поток я и Жора. У Жоры фонарь остается на всю ночь — ему легче. Ведь как ни разглядывай внутренность спального мешка — не пересмотришь всех складок. Да еще Жора торопит. Больше всех трусим мы с Хайруллой, Жора и Сабир не первый раз в пустыне, привыкли.

Как правило, все у нас обходилось благополучно. Но однажды…

Конец того дня вообще был какой-то нехороший. Жора предложил мне сопровождать его на экскурсию с ружьем к озеру — для музея необходимо было сделать чучело огаря. Хотя и неприятно становиться свидетелем убийства, однако прогулка сулила новые впечатления, и я согласился. Мы отправились.

Огарь — это довольно большая утка с красноватым оперением и очень красивыми черно-белыми крыльями. Интересен он тем, что кладет и высиживает яйца прямо в пустыне, роя для этой цели норы. Кормится же на близлежащей реке или озере.

Мы подняли с озера несколько огарей, и Жоре удалось сбить одного из них влет. Однако по тому, как огарь падал, ясно было, что он только подбит, но не убит совсем, и мы с Жорой опрометью побежали за ним в пустыню. Хотя здесь и росли довольно высокие кустики полыни, солянки, гребенщика и ферулы асса-фетиды, все же мы очень скоро обнаружили подраненную птицу, которая, слегка приволакивая крыло, пыталась от нас убежать.

Уже тут меня начало мучить противное двойственное чувство. Я прекрасно понимал, что чучело огаря нужно для погоревшего музея, птица все равно будет подстрелена, ничего ужасного здесь нет, мы не браконьеры, и от того, что мы убьем одного, огари в этих местах не исчезнут. Наоборот! Экспедиция музея для того и делается, чтобы привить людям любовь и уважение к природе, и в конечном счете, убивая вот так этого, мы сохраним где-то гораздо большее количество других за счет воспитательной музейной работы. Все это так. Но в то же самое время…

Когда мы оба увидели птицу, которая неуклюже бежала, приволакивая подбитое крыло, Жора бросился за ней, хищно расставив руки, и крикнул, чтобы я гнал огаря на него. Я попытался это сделать. Но, видимо, потому, что была в моих действиях неуверенность, огарь не очень-то стремился бежать от меня в сторону Жоры. В конце концов он был почти уже рядом со мной. Как дважды два было ясно, что стоит мне сделать бросок — и ошалевшая от боли и страха птица забьется в моих руках.

— Ну, что же ты… Давай! — закричал Жора.

Я старательно убеждал себя, что мои колебания — глупость. Жора все равно поймает подбитую птицу, да ее и нужно поймать, иначе все равно шакалы ее ночью найдут. Да и для музея чучело нужно…

Апофеоз моих мучений наступил тогда, когда я совсем приблизился к огарю и в долю секунды оценил очень красивую расцветку его груди и крыльев, ярко-красные изящные лапки, а главное — сравнительно большие, очень выразительные, беспомощные глаза. Если бы птица знала людскую психологию, то самое мудрое, что она могла бы сделать, — это просто смотреть на меня так, как она сначала смотрела. Возможно, она и знала. Но где уж тут рассуждать! В какой-то момент огарь не выдержал, зашипел в отчаянии и попытался ущипнуть меня клювом. Не очень-то, но все же это мне помогло. Я схватил его. А тут подоспел Жора.

Жора не стал убивать огаря тут же, а посадил в мешок. И мы отправились в лагерь.

Всю дорогу я мучился тем, что совершил что-то нехорошее. Хотя без конца убеждал себя в обратном. В довершение ко всему Жора дал мне мешок с огарем, и я не мог отказаться, потому что Жоре нужно было подстрелить еще какую-то птицу. Теплый огарь шевелился в мешке за моей спиной, а я, как ни «подводил базу», чувствовал отвращение к самому себе и не знал, что делать.

В лагере тоже не стали сразу убивать огаря, и на миг у меня затеплилась мысль, что мы подлечим его, будем кормить, выходим и отпустим, как Серую Шейку… Я ведь так увлекался когда-то подобными сказками.

Я сам был противен себе своим слюнтяйством! Ведь если дать тут себе волю и быть последовательным, то нельзя уже будет есть мясо, рыбу, нельзя рвать цветы (ведь я их тоже фотографирую, понимаю их и знаю, что по некоторым из последних научных данных растения обладают чувствительностью, как будто бы даже испытывают боль…). Тогда уж и комара нельзя будет прихлопнуть, потому что он сосет из меня кровь не просто так, а по необходимости — ведь, не насосавшись крови, Ее Величество Комариха не сможет отложить яички… Тут нельзя будет сделать шагу, потому что всегда на кого-нибудь наступишь, и воздухом дышать тоже нельзя, потому что с воздухом вдыхаешь бактерии, которые на слизистой оболочке носоглотки, бронхов, легких, а тем более в крови гибнут… Короче — немедленно пулю в лоб или головой в реку, да и то осторожно, потому что всегда ненароком погубишь сотню-другую бактерий или простейших. Больше того — умирая, ты бессовестно отнимаешь жизнь у множества паразитов, которые могут жить только при живом человеческом теле…

Все так. Но… В каких случаях человек вправе лишать жизни других?

Мучился я своим раздвоением весь вечер. И пришло время ложиться спать. А перед этим… Перед этим, дорогой читатель, Сабир свернул шею огарю. Потом снял с него шкуру для чучела. А мясо пошло в плов. И каждому члену экспедиции положили по миске плова. А кроме этого плова, на ужин ничего не было (это было как раз в то время, когда Розамат нас второй раз покинул). Скажите мне, пожалуйста, правильно я делал, что этот плов не ел? Честно говоря, испытывая неловкость перед товарищами, я пытался есть его. Всем так всем! Но ничего не получалось. Тут даже рассуждения не помогали — не мог есть, и все.

Пришло время ложиться спать. Сабир первым проверял с фонарем свой спальный мешок и полог. Ничего не было. Хайрулла что-то замешкался, и мне второму достался фонарь. Находясь в смутном расположении духа, я долго, внимательно рассматривал каждую складочку в спальном мешке.

— Укусит тебя сегодня фаланга, вот увидишь, укусит, — сказал вдруг Жора. — Я удивляюсь, почему до сих пор не укусила. Новеньких они ведь всегда кусают. Что же ты, хочешь о фаланге писать, а сам даже не знаешь, как она кусается. Я бы на твоем месте нарочно…

— Да я не боюсь, Жора, — сказал я, пытаясь убедить самого себя. — Лишь бы не каракурт. А фаланги я не боюсь. Просто неприятно. Паук и то…

— Все равно сегодня укусит, вот увидишь, — с мрачной настойчивостью повторял начальник экспедиции.

В тоне Жоры я чувствовал неприязнь. Не знаю, была она на самом деле или нет, но право на нее он имел. Ведь получается что? Я мучаюсь, а Жора не мучается. Значит, я считаю убийство огаря преступлением, а Жора не считает. Отсюда следует, что я хороший, добрый, а Жора плохой, злой. А если я такой хороший и добрый, то, простите, зачем же я пошел с ним, зачем ловил огаря своими руками, зачем нес?

— Ну, все проверил? — опять подал голос из темноты Жора. — Проверяй не проверяй — бесполезно. Я сказал, укусит.

Я уже забрался в мешок и теперь проверял внутренность полога.

— Ладно, бери, — сказал я и напоследок направил луч фонаря на крышу пашехопы перед своим лицом. И остолбенел: как раз над моей головой буквально в полуметре от глаз, растопырив все свои десять мохнатых ног, как странный десятилучевой символ возмездия, сидела огромная рыжая фаланга.

Я сделал молниеносный рывок, из мешка вывернулся, но запутался в марле пашехоны и… позорно вывалился из раскладушки. Я не стряхнул фалангу прямо себе на лицо только потому, что она от испуга тоже, вероятно, остолбенела и мертвой хваткой вцепилась в марлю.

Хорошо еще, что на земле меня не поджидал какой-нибудь агрессивно настроенный скорпион…

Переведя дух после первого приступа смеха, наш мужественный начальник отыскал перепуганную фалангу в складках марли, стряхнул ее на пол и раздавил.

— Баласы фаланга, баласы… — сказал он. — Даже спирта для нее жалко.

«Баласы» — это по-узбекски «маленькая». Посмотрев на нее, раздавленную, я убедился, что мой бравый начальник прав. Она была даже меньше той, которую я так бесстрашно фотографировал.

Хайрулла, проверявший на этот раз полог следом за мной, тоже обнаружил фалангу. Правда, он был уже подготовлен и поступил более сдержанно. Но самая большая фаланга оказалась в пашехоне Жоры. Вот ему! Правда, он не растерялся и, вооруженный пинцетом, отправил свою гостью в банку со спиртом.

Это было единственное в истории нашей экспедиции массовое нашествие фаланг. Правда, на территории лагеря они попадались довольно часто, но чтобы забраться сразу в три полога — такого больше не повторилось…

 

О ЧЕМ РЫДАЛИ ШАКАЛЫ

Ну, в общем, охота за членистоногими созданиями настолько захватывала меня каждый раз, что я так и не успел исследовать весь тугай, который протянулся вдоль реки на несколько километров и километра на два с лишним вторгался в пустыню. На крупных обитателей я тоже обращал гораздо меньше внимания, чем они того заслуживали, хотя не раз выпугивал из чащи фазанов и они взлетали, сверкая всеми цветами радуги, кудахтая и с трудом поднимая за собой длинный хвост. Однажды на дорожке я обнаружил кучку сине-зеленых и коричневатых перьев — не иначе, как следы чьей-то удачной охоты — может быть, шакала, а может быть, камышового кота или лисицы-караганки. Кабанов не видел ни разу, однако слышал громкую возню в чаще и видел изрытую их мощными клыками и раздвоенными копытами землю. Часто встречались лошади — красивые, гордые, но очень пугливые. Жители поселка Ширик-Куль пасли их оригинальным способом: просто выпускали в тугай, а когда нужно было, ловили их там.

В самой чаще, в зарослях эриантуса, чингила, гребенщика, туранги, скрывалось небольшое мелководное озеро, соединенное с Сырдарьей узенькой травянистой протокой. В чистое от тростника и кувшинок пространство мы с Жорой забрасывали удочки и ловили приличных карасей, граммов на двести каждый. Иногда в тростнике громко чмокала крупная рыба, скорее всего — сазан. Кроме карася, клевала мелкая густера. Во влажной мягкой земле на берегу озера мы копали червей для наживки, вместе с червями попадались рыжие сильные медведки.

Еще колоритнее был тугай на острове посреди Сырдарьи. Когда мы с Жорой решили исследовать остров и поплыли туда на байдарке, оказалось, что он тоже имеет тихое и достаточно широкое внутреннее озеро, куда от большой воды ведет извилистая протока. Озеро поросло водяным перцем — остролистом, ряской. На нем кормились утки разных видов, крачки, водяные курочки, выпи. Тугай на острове был гуще и богаче, чем на берегу, деревья здесь были выше, росли чаще. Во множестве встречались туранга, тал (тугайная ива) и настоящие лианы — аспарагус и ломонос. Животный мир острова также достаточно богат — кабаны, зайцы, фазаны (их крики часто долетали даже до нашей палатки на берегу), множество других птиц. Мы встретили здесь эффектную трехцветную (черную с белыми и рыжими пятнами) корову с маленьким теленком. Жора рассказывал, что не раз бывали случаи, когда у шириккульцев пропадали стельные коровы. Не знали сначала, что и думать, а потом оказалось, что будущая мать тайком переправлялась на остров, чтобы спокойно, без свидетелей, на лоне природы, выкормить своего детеныша.

Самое красивое дерево в тугаях, пожалуй, лох узколистный, местное название «джида». Небольшие длинные листики его покрыты светлым налетом, отчего крона дерева издалека выглядит серебристо-голубоватой. При легком ветре листья колеблются, и тогда кажется, что ветви лохов покрыты густыми клубами живой серебристой пены. По-своему красив гребенщик тамарикс, древовидный кустарник, напоминающий по внешнему виду тую, цветет очень мелкими, но зато чрезвычайно многочисленными розовыми цветами — издалека кажется, что это не цветы, а мельчайшие листики его постепенно меняют свою окраску, от нежно-зеленых в нижней части куста до ярко-розовых на верхушке. Неплохо выглядит цветущий чингил, ветви которого с непонятной целью вооружены непропорционально большими колючками. Но наиболее колоритное, наиболее характерное для этих экзотических мест растение, на мой взгляд, гигантский злак эриантус. Хотя, как я уже говорил, он и не вырастает в полный рост к началу июня и не цветет, однако прошлогодние соломенные стебли его и сухие метелки торчат повсюду и вместе с клубящимся серебром лохов и высокими травами — солодкой, гебелией, кендырем, кермеком — придают тугайным зарослям вид своеобразной саванны. За исключением некоторых наиболее густых участков, где саванна начинает переходить в непроходимый тропический лес.

Интересно, что почти все тугайные растения обладают двумя объединяющими их свойствами: устойчивость к сухости воздуха и солеустойчивость. Хотя поблизости и течет река, однако испарение с ее поверхности ничтожно по сравнению с гигантскими массами обезвоженного пустынного воздуха. Полотенца у нас сохли молниеносно, а кожа даже после купания очень быстро покрывалась белесым сухим налетом. Хотя растения тугаев и создают себе микроклимат за счет повышенного испарения, однако они должны быть готовы к сухим ветрам. Но это все же но самое главное. Самое главное — солеустойчивость, потому что характерное свойство пустынных почв — повышенное содержание солей. Туранга, например, — единственный вид тополя (из ста десяти!), который может расти на солончаковых почвах. А гребенщик-тамарикс настолько приспособился, что научился даже выделять поваренную соль наружу — она выступает из устьиц на кончиках его листьев. Ценнейшее свойство главных тугайных растений — не только самим произрастать на соленых почвах, но и очищать землю от излишних солей, делать ее пригодной и для других, менее выносливых растений.

Удивительна все-таки приспособляемость! В самих тугаях и тем более в глинистой пустыне, окружающей их, растения имеют очень длинные, глубоко проникающие корни. Злак эриантус при трех- четырехметровой высоте стеблей обладает корневой системой свыше метра в диаметре, два-три метра глубины. А корни солодки, высота которой не превышает метра, проникают в глубину на четыре метра. Однако рекордсменом среди трав является, пожалуй, янтак, или верблюжья колючка. При высоте растеньица до полуметра корни ее в поисках влаги проникают в десятиметровую глубину. Абсолютный же чемпион-бурильщик — гребенщик-тамарикс. Однажды было установлено проникновение его корней на глубину 37 метров! И это при высоте кустарника в два-три метра… В песчаных пустынях корни растения стремятся не вглубь, а вширь, потому что если в глинистых они существуют за счет пресного слоя подпочвенных вод при сухости верхнего, наружного слоя глины, то в песчаных улавливают ту влагу, которая всегда существует в песке уже на незначительной глубине. Вот и получается, что вес корневой массы пустынных и некоторых тугайных растений значительно больше, чем вес зеленой, надземной части. Спасаясь от палящих лучей солнца и от сухости воздуха, растение как бы все больше и больше уходит под землю…

И все же, но словам Жоры, то, что мы видели сейчас на берегу и на острове — саванна и тропики, — было бледной копией тех роскошных тугаев, которые росли здесь еще в недавнем прошлом. Растительность была гуще, ею были заняты большие площади, водилось гораздо больше фазанов и кабанов, встречались тигры. Это были настоящие таинственные, полные опасностей «джунгли»… Почему же так?

Дело в том, что тугаи, эти естественные оазисы, эти маленькие райские уголки в пекле сухой и соленой пустыни, с некоторых пор принято вырубать. Да-да, самым элементарным образом. Вырубать, а потом еще и выкорчевывать корни.

На первый взгляд это кажется бессмысленной дикостью и кощунством. Но это не совсем так. Вырубают тугаи с определенной хозяйственной целью.

Помимо солеочистительной, тугайная растительность выполняет еще одну очень важную роль — кольматирующую. Мудреное слово «кольматаж» означает в буквальном переводе «наполнение» — наполнение прибрежной земли питательными веществами за счет осаждения ила во время паводков. Так что почва в тугаях не только очищена от излишних солей, но еще и удобрена, плодородна. Вот тугаи и вырубают — с тем чтобы на их месте разводить бахчевые культуры, люцерну, хлопок, рис, кенаф. Задача Георгия Федоровича как раз и заключается в том, чтобы изучить опылителей тугайных растений. Для того чтобы выяснить, какие из них смогут опылять культурные растения после того, как тугаи уничтожат.

Так что бессмысленной дикости нет. А вот насчет осмысленной дикости и кощунства стоит, пожалуй, подумать.

Если бы своеобразное «освоение» тугаев делалось с чувством меры и при неуклонном соблюдении правил, возможно, это было бы хоть до какой-то степени оправдано. Да и то сомнительно. Обычно же, как правило, происходит следующее. Участок тугая вырубают начисто. На освободившейся плодородной почве сажают культурные растения, которые в первые годы действительно дают прекрасный урожай. Но это — лебединая песня тугайной земли. Потому что…

Прежде чем продолжать, давайте поговорим о пустынях. Ведь тугаи — это заросли по берегам рек, текущих через пустыни. В этом их особенность, в этом и их значение.

Пустыни занимают одну пятую часть суши земного шара. В общей сложности они составляют территорию, равную всей Африке или трем Европам. Они бывают песчаные, глинистые, щебневые. Некоторые пустыни называют каменистыми. В Туркмении есть гипсовая пустыня…

Климат этих земель чрезвычайно суров. В первую очередь, конечно, катастрофическая нехватка воды. Если в самых влажных районах земли (Индия, Центральная Африка) в год выпадает до 10000 миллиметров осадков, в умеренном поясе — около 500, то в пустынных районах количество осадков измеряется несколькими миллиметрами, а бывают годы, когда осадков не выпадает совсем. И это в сочетании со страшной, доходящей до 50 градусов и выше жарой. 50 градусов в тени, хотя тень в пустыне найти, сами понимаете, нелегко. Поверхность же песка нагревается до 80–90 градусов; что это такое, можно себе представить, если вспомнить, что мы немедленно отдергиваем руку от батареи центрального отопления, температура которой не превышает 60 градусов Цельсия. Однако ночи в пустыне холодные. «В два часа пополудни здесь можно испечь яйцо в песке, а в два часа ночи заморозить его», — пишет известный английский путешественник Лоуренс Грин о Сахаре. Суточная амплитуда колебаний температуры воздуха во внутренних районах Сахары достигает 40 градусов, а на поверхности почвы — 70. Те, кто летал над Сахарой на самолете, пишет Лоуренс Грин, говорят об удручающем впечатлении — мертвое буро-серое море песка, подавляющее своей безысходностью. Оазисы чрезвычайно редки, и по сравнению с безбрежностью песчаного океана они с высоты производят жалкое впечатление. До сих пор территория, занимаемая Сахарой, очень мало исследована — меньше даже, чем территория безбрежных, дремучих и опасных джунглей Амазонки. Летчики стараются облетать наиболее пустынные районы, а если и летят над песками, то стараются держаться поближе к краю. До сих пор исследователи ищут и не могут отыскать на территории Сахары легендарный оазис с романтическим названием «Рай бушменов», хотя рассказы о нем передаются из поколения в поколение и есть будто бы люди, которые в этом оазисе побывали и собирали алмазы, которые валяются прямо на песке. Об этом тоже пишет Лоуренс Грин. А он должен хорошо знать то, о чем пишет, ибо сам родился в Южной Африке. Много исследователей пыталось разгадать тайны Сахары, кое-что люди об этой пустыне знают, но… немало человеческих костей белеет сейчас под жгучим африканским солнцем среди песка. Костей тех смельчаков, которые не вернулись.

В Африке есть и другая гигантская пустыня — Калахари. Огромные пространства занимают пустыни в Австралии, Южной и Северной Америке. Азиатская пустыня Такла-Макан, расположенная в Таримской впадине на северо-западе Китая, считается одной из самых труднодоступных на земном шаре из-за резкой континентальности и сухости климата и отсутствия растительности. Многие тысячи квадратных километров занимает пустыня Гоби в Монголии. А гигантский Аравийский полуостров практически весь — пустыня.

По помимо сухости, жары и резких колебаний температуры есть и еще одна беда пустынь, скрытая в недрах: чрезмерная засоленность почвы. Часто именно по этой причине пустыня лишена растительности.

Какие только формы не принимает жизнь, чтобы приспособиться к самым жутким условиям! О пингвинах, живущих припеваючи в кошмарных условиях морозной и ветреной Антарктиды, мы уже говорили. О слепых пещерных жителях тоже. В сухом, раскаленном пекле пустыни тоже есть довольно разнообразная жизнь. Есть интереснейшая видовая кинолента Уолта Диснея «Живая пустыня». Она повествует о кипучей жизни в одной из самых суровых пустынь Земли — Долине Смерти, расположенной на территории Соединенных Штатов Америки. В этих прокаленных зноем песках обитают, оказывается, десятки видов живых существ… Недавно стало известно о племени тубу, кочующем в самом сердце Сахары, в районе плато Тибести и Тенере, где нет даже песка, потому что обжигающий ветер сгоняет его прочь, а окрестный пейзаж напоминает снимки лунной поверхности. Что же говорить о наших Каракумах и Кызылкумах, скудная растительность которых все же достаточно богатая, для того чтобы дать приют не только мелким, но даже крупным животным — таким, как зайцы, лисы, джейраны, сайгаки? Наши пустыни кормят большие отары овец, а также коров, верблюдов — правда, в том случае, если не нарушаются правила выпаса и не вступает в свои права эрозия… Все это заставляет еще раз задуматься о поразительной приспособляемости живых существ к самым, казалось бы, невыносимым условиям.

И все же с точки зрения человечества даже покрытая кое-какой растительностью и населенная кое-какими животными пустыня остается пустыней. Здесь бессмысленно возделывать поля и сажать сады. Люди ютятся в редких оазисах, а огромные территории остаются неосвоенными — двадцать процентов земной суши, территория, равная всей Африке или трем Европам.

Но это еще не все. Неосвоенными остаются не только пустыни. Полупустыни и сухие степи с этой точки зрения ненамного отличаются от пустынь. Они тоже непригодны для человеческой жизни. Если собственно пустыни занимают 20 процентов суши, то пустыням, полупустыням и сухим степям принадлежит уже 40–45 процентов. Почти половина. А ведь есть еще ледники, скалы, болота, непригодные для жизни людей… Человечеству остается не так уж много. А оно неуклонно и очень быстро растет…

Когда нас было мало, мы не задумывались о таких «мелочах». Земля казалась бескрайней. В результате, с тех пор как гомо сапиенс стали хозяевами на земле, они довели до эрозии и превратили в непригодные для жизни 20 миллионов квадратных километров плодородных земель — площадь, почти равная территории всего Советского Союза или двум Европейским континентам. Чтобы вы могли лучше осознать эту цифру, заметим, что сейчас во всем мире используется для земледелия 15 миллионов квадратных километров территории. Все поля и сады Земли укладываются в эту цифру. Потеряли же мы 20. Больше того, что имеем сейчас. Потеряли больше половины того, что имели когда-то…

Мы начали с того, что принялись осваивать целинные и залежные земли, орошать сухие степи и даже пустыни. В нашей стране, например, площади, орошенные Каракумским каналом, а также участки Голодной степи и Вахшской долины, орошенные, очищенные от излишних солей при помощи дренажа и промывки, превратились в цветущие сады. И это прекрасно.

Но в то же самое время мы все еще продолжаем терять то, что имеем. И теряем пока больше, чем осваиваем. Увы. Почему? Каким образом? По-разному…

Одна из таких потерь — вырубание тугаев.

Культурные растения, посаженные на бывших тугайных землях, гораздо менее приспособлены к здешним своеобразным условиям, чем тугайные. Они не могут с тем же успехом сопротивляться грозному наступлению соленых подпочвенных вод, уровень которых неуклонно повышается год от года. Вскоре растения уже не будут в состоянии справляться с солью. Бывшая плодородная тугайная земля становится засоленной и непригодной. Ее бросают. На месте пышной когда-то растительности — саванна, тропики — образуется мертвый солончак. А люди вырубают новую порцию тугаев…

Между тем тугаи ценны для нас с разных точек зрения. Они, например, могут служить великолепным пастбищем для домашних животных — коров, лошадей — и пристанищем для множества диких — кабанов, зайцев, фазанов. Древесина туранги — единственный полноценный строительный материал для деревянных пустынных построек. В Ширик-Куль-тугае одно из самых ценных растений — это, пожалуй, солодка, которая образует сплошные заросли. Ее корни применяются в медицине, в кондитерском деле, пивоварении и даже… в пожарном деле — как пенообразующее вещество для огнетушителей. Медицинское значение солодки до конца не исследовано, однако, но мнению многих ученых, оно гораздо больше, чем принято думать. В медицине применяются также: кермек Гмелина (вяжущее и кровоостанавливающее средство), лох узколистный (концентрат плодов — вяжущее средство при желудочных заболеваниях), гребенщик тамарикс. В промышленности используются корни эриантуса, волокна кендыря, дубильные вещества гребенщика и кермека, тростник. А сколько здесь растений, лекарственные и другие свойства которых пока еще не исследованы!

И еще очень важное. Тугайные леса имеют большое берегоукрепительное значение. Уничтожим леса — корни деревьев, кустарников и трав перестанут скреплять частицы почвы по берегам, вода начнет вымывать их, река замусорится, обмелеет, может изменить свое русло, а может исчезнуть совсем, вода уйдет в ненасытные пески…

И все же тугаи вырубают. Помните дымок на горизонте и деловитый стрекот трактора, когда мы ездили отмечать командировки в Хаджи-тугай? Иногда этот тревожный звук долетал теперь и до нашей стоянки.

Мы с Георгием Федоровичем беседовали о тугаях вечером, пока Сабир с Хайруллой готовили ужин.

— Даже запрет любительской охоты — ханжество, — сказал Жора. — Браконьерство — это, конечно, большое зло. Но оно все же несравнимо с гигантским организованным злом — вырубанием тугаев.

…Солнце село, начала выплывать луна, которая еще более округлилась со дня нашего приезда. Замерцали звезды. Как только лунный свет стал заметнее, чем вечерние сумерки, словно по расписанию зарыдали шакалы.

«Аы!.. Лы-ы… Аы-ы-ы…» — плакали они, жалуясь на свою жизнь. И я подумал, что отчаяние этих хищников вряд ли вызвано муками пробудившейся совести. Все проще. Не осталось благородных тигров, за которыми можно было подбирать объедки. Теперь приходится самим гонять редких зайцев, подстерегать осторожных фазанов. Легко ли? Тугаи вырубаются. Скоро, возможно, их не станет совсем… Печально это все. Как же тут не рыдать?

 

МЫ УЕЗЖАЕМ…

Накануне отъезда, в самую последнюю ночь, я вышел из палаткипри свете луны.

Медленно ходил по обжитому за две недели берегу: по вытоптанной нами площадке, где так любили копать свои коварные воронки личинки муравьиных львов; по окрестностям, поросшим кустиками верблюжьей колючки, на которых я охотился за Солнечной Гипермнестрой; по перекрестку у спуска к протоке, где встретилась самая первая в жизни фаланга; по пологому берегу протоки, где удили карасей, а я фотографировал самца-каракурта… Мимо дневной гасиенды, мимо маленькой палатки, которую мы поставили на время ветров, мимо лохов, на которые в один из вечеров было нашествие небольших светло-коричневых здешних хрущей, так что деревья гудели в сумерках, и мы ловили жуков по звуку и сажали их в бутылку, чтобы потом насаживать на крючки… Я ходил по знакомым местам, с трудом узнавая их и поражаясь тому, как все относительно в нашем мире. Вот те же самые, кажется, до самых мелочей знакомые места, а как изменились они при свете луны!

От плоского, низкого берега протоки, разукрашенного лунными бликами и черными кружевами теней, я поднялся к палатке, голубеющей, колышащейся на легком ветру, как плывущий ковчег, и повернулся лицом к пустыне. Странное дело. Уходящая под луну бескрайняя поверхность, поросшая серой шерстью полыни и янтака, казалась обжитой, домашней, очень уютной. Прохладный ветер приносил знакомые запахи полыни, ферулы и мелодичный, успокаивающий звон сверчков.

Как часто начинаешь по-новому узнавать места, в которых жил, именно тогда, когда приходит время расстаться!

Я хотел поймать фалангу, чтобы отвезти ее в Москву, своей любимой племяннице, чтобы это странное существо дало ей какое-то представление о тех местах, в которых я побывал…

Вообще фаланги у нас в экспедиции не были редкостью. После описанного нашествия их в нашу палатку они частенько забегали на территорию лагеря и больше всего любили прятаться в одежде, которая висела на ветвях лохов или просто лежала на стульях. Как правило, фаланги — ночные животные, однако, потревоженные, они прекрасно бегают и днем, а есть и просто дневные виды. В Испании есть фаланга, которую называют солнечным пауком…

Самая великолепная — самая крупная и красивая — фаланга была обнаружена Сабиром в брюках, которые висели на дереве. Мы поймали ее, посадили в стеклянную банку и назвали Тамарой — по имени героини одного их самых душещипательных рассказов Розамата. Героиня эта, по словам рассказчика, отличалась неземной красотой, но в то же время самой земной дородностью и высоким ростом, что в свое время приводило в отчаяние нашего бравого донжуана, не отличающегося атлетизмом… Фаланга Тамара едва уместилась в банке со своими длинными ногами, тем не менее уже на другой день, привыкнув, как видно, к своему новому положению, она с аппетитом уплетала кобылок, кузнечиков, которых мы для нее ловили, даже вареную рыбу. Вообще была она холеная, гладкая, полненькие жвалы ее двигались бойко и с изяществом. Посмотрели бы вы, как ловко, словно две хорошо смазанные пилорамы, ходили вверх-вниз, вперед-назад ее острые буро-красные челюсти, перетирая пищу. Даже волоски на теле и на ногах Тамары были, кажется, шелковистее, чем у других фаланг, и ярко-янтарного цвета. Чувствовалась порода. Вначале она принимала угрожающую позу и даже слегка шипела, как только мы открывали крышку банки, однако потом привыкла и продолжала свою трапезу, не обращая на нас ровно никакого внимания. К сожалению, Тамара не загостилась у нас. На третью ночь, понадеявшись на ее сознательность, я оставил слегка приоткрытой крышку банки, чтобы обеспечить Тамару на ночь чистым воздухом. Утром крышку была сдвинута, а нашей великолепной гостьи в банке не оказалось. Я горевал больше всех… Правда, на другой день в своих плавках, лежащих на стуле в палатке, я обнаружил еще одну фалангу, маленькую, которую, руководствуясь тем же принципом, мы назвали Люсей. Но Люся была не чета Тамаре. И хотя она благополучно сидела в банке, ожидая отправки в Москву, однако мне хотелось поймать какую-нибудь покрупней. Ну, если не Тамару, то хотя бы такую, которую мы вправе были бы назвать именем еще одной героини рассказов Розамата — Клавой…

Свет луны был такой яркий, что отчетливо видно не только каждую травинку, но даже глиняные комочки на дороге. Ага, кажется, это она! Промелькнувший призрак, прыткое ночное видение, сразу доказавшее, что неподвижность ночной пустыни — мнимая. В руках у меня была стеклянная банка, сверкающая от луны голубоватыми отблесками. Пытаться накрыть призрак отверстием банки бессмысленно. Я отправился в палатку, чтобы взять фонарь.

— Ты что по ночам бродишь? — сонным голосом проворчал Жора. — Смотри, щитомордник укусит. Или скорпион…

Я вернулся на то место, где, кажется, видел фалангу, и остановился. Вот он, стремительный призрак! Рыжее десятиногое существо застыло в луче фонаря. Двумя черными бусинками сверкнули вознесенные на темя глаза. Я проворно накрыл ее банкой.

Ночью фаланга казалась большой и красивой, но утром я убедился, что она хотя и достаточно крупная (тело 4–4,5 сантиметра длиной), однако тощая и слишком волосатая. Ее не хотелось назвать ни Клавой, ни каким-нибудь другим женским именем. Скорее всего, это был самец.

Теперь я имел две фаланги и двух маленьких скорпионов.

Скорпионов я отыскал под экспедиционным ящиком с продовольствием, который стоял в головах моей кровати. Вообще, если фаланг в экспедиции мы встретили не меньше двух десятков, поймали двух самцов-каракуртов, одного красивого редкого паука эрезус-нигер, то со скорпионами было туго, хотя они в тех местах, несомненно, живут. Когда ездили в песчаную пустыню Алька-куль-кум и по дороге останавливались в маленьком хуторе — несколько глинобитных домиков, несколько деревянных сараев посреди голой пустыни, тут же гигантский стог сена, накошенного весной, и загон для нескольких коров — и даже заходили в один из домов в гости, где рассаживались на полу на кошме, а рядом высилась гора аккуратно сложенных стеганых одеял, то первое, о чем я спросил у хозяина, пригласившего нас, это:

— У вас чаён бар? (Скорпионы есть?)

Хозяин со сдержанным удивлением посмотрел на меня и утвердительно кивнул. Он позвал своего чернявого сынишку, сказал ему что-то, и тот повел меня на скотный двор. Парнишка взял вилы и копнул соломенную подстилку. Внимательно, с замиранием сердца разглядывая зловонную глубину, я обнаружил лишь каких-то мелких жучков и мокриц. Скорпионов не было. Парнишка копнул еще несколько раз и, улыбаясь, передал мне вилы. Мои попытки тоже не увенчались ничем. Камней, под которыми могли бы скрываться ядовитые паукообразные, поблизости не было, я перевернул какую-то корягу, лежащую рядом с домиком, но там, кроме жучков и мокриц, тоже не было ничего. Отковырять от дома кусок штукатурки или, на худой конец, приподнять край кошмы, на которой мы сидели, я не решился. Пора уже было ехать, и я остался без скорпионов. По-казахски это, кажется, звучало так: «Чаён йок».

Говорят: ищешь далеко — находишь близко. Действительно. На другой же день после поездки, отодвигая ящик, стоящий в головах моей раскладушки, я обнаружил сразу двух скорпиончиков-баласы. Длиной вместе с хвостиком каждый из них едва достигал сантиметров четырех, однако ядовитая железа на конце хвоста была уже вполне зрелой, набухшей, а жало — острое, слегка изогнутое, очень хорошо приспособленное для своей роли. В этом отроческом возрасте скорпиончики уже в состоянии дать отпор тем, кто нарушает их покой. Взрослые, они иногда достигают десятисантиметровой длины, а укусы, вернее уколы, некоторых видов очень опасны, особенно для детей и особенно если укол приходится в область лица или горла.

Не мешает помнить, что укусы в эту область вообще очень опасны, и случалось, люди погибали, ужаленные в область горла шершнем или даже домашней пчелой.

Рассказывают, что на целине в Казахстане одна девушка, вернувшись с поля, взяла чайник с водой и хотела попить из носика. А в носик чайника забралась фаланга. Потревоженная, она укусила девушку в небо, и та умерла через полчаса от удушья..

Еще десяток очевидцев стал с тех пор считать фалангу самым ядовитым существом… Видимо, в челюстях той фаланги застряли гниющие остатки пищи — они и внесли инфекцию… Грустный результат. Но стоит, наверное, еще раз повторить: пожалуйста, не пейте из носика, налейте воду в стакан, который перед тем сполосните…

Итак, сборы, укладывание, последняя коллективная фотография бородатых участников экспедиции, последний взгляд на обжитые места. Розамат, который исчез после поездки в Алька-куль-кум, вернулся как раз накануне отъезда, и каждое слово его, каждый жест, интонация голоса — все выражало гордость самим собой в связи с освоением окрестных земель. Он не терял времени понапрасну и изъездил пустыню вдоль и поперек — по делам совхоза и по другим разнообразным делам.

— Езжу теперь, не заблуждаюсь! — с восторгом говорил он, и его черные глаза сверкали. — Большое удовольствие для меня! Знаешь, Юра, ехал я с одним казахом, он говорит: «Смотри, всадник». Гляжу, гляжу — ничего не вижу. Десять километров проехал — тогда увидел. Вот дальновидные глаза у казахов! А все равно заблудиться легко, если дорогу не знаешь. Один казах целый месяц заблудился!..

Наш голубой фургон ехал быстро и почему-то забирал к востоку. Пустыня была здесь более суровой на вид, более голой. Приблизительно через час посреди ровной поверхности ни с того ни с сего показались два бугорка. Мы направились к ним. Вскоре стало ясно, что один из бугров — самая настоящая круглая юрта из шкур, другой — стог сена. Розамат остановил фургон, вышел из кабины, уверенно направился в юрту и вынес целый бидон свежего прохладного айрана — кислого молока с водой. Следом за ним из темного проема юрты вышла женщина-казашка и, загораживаясь ладонью от солнца, с улыбкой смотрела, как мы пьем. Розамат взирал на нас с гордостью: он, оказывается, специально сделал крюк на восток чтобы напоить нас айраном.

Отведав айрана, мы поехали дальше и через некоторое время приблизились к двум большим холмам. Па одном из холмов виднелись большие камни. Мы все вылезли из машины, взобрались на холм и принялись переворачивать камни в поисках скорпионов и многоножек для фотографии. Многоножки по-узбекски называются «мингуёк», что значит «тысяча ног». Мы ворочали камни, состязаясь в силе, но, кроме еще одного скорпиончика-баласы, так ничего и не нашли. Я понимаю, что надо было не ворочать камни, а просто сесть отдохнуть. Тут бы уж наверняка какое-нибудь ядовитое паукообразное оказалось под нами…

У колодца Кырк-Кудук, куда Розамат привез нас уверенно, хотя и ехал другой дорогой, пастухи поили отару овец. По очереди, небольшими партиями, овцы организованно подходили к бетонному бассейну колодца и дружно пили, пока другие в ожидании нервно топтались на месте и сдержанно, вполголоса блеяли. Главный пастух, пожилой казах с выцветшими глазами и лучистыми морщинками вокруг них, прекрасно говорил по-русски и на мой вопрос о скорпионах и каракуртах сказал, что их здесь хватает, и добавил, что его самого кусал каракурт.

— Днем было, — рассказывал он. — Пришел я, отдохнуть прилег на землю. Задремал будто! Потом чувствую, кто-то в шею сзади меня укусил, комарик вроде. По шее хлопнул, раздавил, опять дремать хочу. Потом как меня кто толкнул — посмотреть, кого же это я раздавил. Смотрю — каракурт, шайтан! Вскочил я, кричу мальчишке: «Меня каракурт кусал, езжай за доктором!» А сам — мочиться скорей. Тут главное помочиться, потому что через десять минут уже ничего не получится, все парализует. Ой, а потом началось… Внутри все сдавило, пить хочется, тоска такая, и в глазах темно. Ногой двинуть не могу, живот болит, лежу на земле и маюсь. И так страшно, вот-вот умру, думаю, умираю уже. Доктор приехал, отвезли меня в город, сыворотку кололи, потом в больнице лежал. Пиво пил. Много пива. Не хочется, а надо. Чтобы яд вышел. Через месяц выписали, еще месяц у себя дома лежал, опять пиво пил. Потом ничего. Шея еще долго болела, а так ничего.

— Спичкой прижечь надо было, — сказал я. — Про спичку не знали?

— Теперь знаем, а тогда не знали. Теперь все спички носим.

Солнце пекло немилосердно, овцы толпились и блеяли, вокруг расстилалась пустыня, казах рассказывал, как его кусал каракурт, а на северо-западе возникли два тонких высоких столбика и двигались к нам. Смерчи. Один быстро рассеялся, а другой набирал силу, рос в высоту, распухал и двигался все быстрее. Недалеко от нас ветер тоже завивал маленькие столбики, но они, конечно, не шли ни в какое сравнение с тем. Я вспомнил то, что читал когда-то об ураганах, торнадо, смерчах и самуме… Похоже, что на прощанье пустыня делала нам представление, намекая на то, что хотя мы и жили на Сырдарье без особенных приключений и никто нас не укусил, но все же здесь может случиться всякое…

Смерч был не очень велик, даже я, неопытный, понял, что он не слишком велик, тем более что ветер все же несильный, да и небо ясное, не предвидится, вероятно, ничего особо тревожного. Когда он был метрах в ста, ясно стало, что поперечник его — метров десять, а высота раз в пять больше. Он приблизился и прошел метрах в пятнадцати от нас, едва не задев краем машину. Сухая глина, пыль, песок, какие-то щепки и мусор вращались с огромной скоростью, образуя мутные, полупрозрачные стенки живой, слегка изгибающейся вертикальной трубы — она прошла рядом с нами, а мы стояли в тишине, почти безветрии, и хотелось подойти к живой трубе и потрогать. Она миновала нас, быстро ушла на восток, скрылась за невысоким холмом.

Мы поехали дальше, опять другой дорогой, и на горизонте увидели озеро. Это было поразительно — сверкающее под солнцем озеро посреди пустыни, причем пустыни опять суровой и голой, местами даже совсем сухой и растресканной. В первую минуту я подумал, что это мираж, но мы приближались, а озеро не пропадало, наоборот, оно росло, и даже видна стала какая-то чахлая растительность на его берегах. Вот оно уже совсем выросло, мы были метрах в трехстах, и я заметил, что поверхность его неподвижная и что-то уж слишком блестит, как ледяная. И еще я заметил, что невдалеке от озера — три верблюда. Два стоят величаво, один лежит. Ясно было уже, что не к озеру мы подъезжаем — к солончаку, что ни в нем, ни вокруг нет воды — все высушено и выжжено, а растительность, скорее всего, мертва, и тем более непонятно было, почему здесь верблюды. Розамат гнал быстро, прямо к солончаку, видимо, хотел как следует убедиться, а может быть, нам показать вблизи; он ехал как будто бы прямо на верблюдов, желая, как видно, напугать их. Я представляю себе, каким шумным, беспокойным, совершенно неуместным явлением в ослепительной пустоте дня предстал перед верблюдами наш голубой фургон. Но они проигнорировали нас. Они облили презрением нашу неуместную, назойливую суетливость. Два из них вели себя так, будто нас и не было, — они не пошевелились. И только один — тот, что, вероятно, считал себя вожаком, — только он позволил себе лишь один раз величаво и медленно повернуть свою гордую голову в нашу сторону. Спокойно, с достоинством посмотреть на нас. И отвернуться.

Не знаю почему, но картина эта показалась мне чрезвычайно значительной. Я стоял в пыльном фургоне, держась за ходящие ходуном стенки, ощущая, как едкая, горькая пыль набивается в ноздри, горло, в уши, глаза, понимая, что вспыхнувшая было надежда искупаться оказалась действительно миражем, а солнце печет так, что, кажется, сил уже больше нет терпеть, и вообще неизвестно, когда мы доберемся до дома. В памяти живо было воспоминание о казахской юрте, о пастухе, которого укусил каракурт, о колодце, овцах, о смерче. И теперь — это «озеро», голая пустыня вокруг и верблюжий взгляд, полный достоинства.

Царство духа среди голой, прокаленной солнцем равнины. Вспомнились индийские йоги, факиры, заклинатели змей, бедуины. Племя тубу, кочующее всю жизнь на раскаленных плоскогорьях под солнцем…

И вот тут, в который уж раз в своей жизни, подумал я, что путешествия — это очень важно. Это, может быть, самое важное. Скажите, где еще вы сможете увидеть — не только увидеть, прочувствовать! — такой вот полный достоинства и силы духа взгляд посреди мертвой равнины?! Не в кино, не на экране телевизора, не в чьем-нибудь рассказе, не во сне, а в самой реальной действительности.

Много путешествий было уже в моей жизни, но я хочу, чтобы их было еще больше. Я думаю, что когда-нибудь обязательно куплю выносливую машину — какой-нибудь бывалый «газик» — и покачу по нашей прекрасной земле куда глаза глядят. Что может быть интересней, чем странствия, чем бесконечное узнавание нового, попытка понять, изучить?..

Да ведь и сама наша жизнь, если подумать, — это ведь не что иное, как непрестанное, непрекращающееся путешествие. До самого конца.