Семь столпов мудрости

Аравийский Лоуренс

Лоуренс Томас Эдвард

Книга 7

Кампания на Мертвом море

 

 

Главы с 82‑й по 91‑ю. После взятия Иерусалима Алленби поставил перед нами ограниченную задачу. Мы начали хорошо, но, когда дошли до Мертвого моря, плохая погода, наши скверные характеры и разногласия подорвали наступательный дух и разрознили наши силы.

Я повздорил с Зейдом, направленным в мое распоряжение, вернулся в Палестину с рапортом о том, что мы потерпели неудачу, и с просьбой о другом назначении. Алленби был полон надежд, связанных с его крупным планом весенней кампании. Он сразу же отправил меня обратно к Фейсалу с новыми полномочиями и обязанностями.

 

Глава 82

Стыдясь триумфа, который был не столько триумфом, сколько воздаянием должного администрации Иерусалима со стороны Алленби, мы возвращались обратно, в штаб-квартиру в Шее. Наши помощники вытащили из больших корзин все необходимое для обильного ланча из многих блюд. Нам выпали короткие минуты отдыха, тут же нарушенного французским политическим представителем месье Пико, которому Алленби разрешил войти в город вместе с Клейтоном и который объявил звучным, как флейта, голосом: «А завтра, мой дорогой генерал, я предприму необходимые шаги для того, чтобы учредить в этом городе гражданское управление».

Это было чрезвычайно смелое официальное заявление. За ним последовало молчание. Салат, цыпленок под майонезом и сэндвичи с паштетом из гусиной печенки замерли в наших ртах неразжеванными, и мы, замерев, повернулись к Алленби. Даже он какой-то момент казался растерянным. Мы уже стали опасаться, как бы вождь не проявил слабость. Но лицо его уже наливалось краской. Он сглотнул, выпятив подбородок (его любимый жест), и жестко проговорил:

– В зоне военных действий единственной властью является главнокомандующий, то есть я.

– Но сэр Грей, сэр Эдвард Грей… – забормотал месье Пико.

– Сэр Эдвард Грей имел в виду гражданское управление, которое будет учреждено, когда я сочту это уместным в условиях военного положения, – оборвал его Алленби.

Вновь заняв места в автомобиле, мы, выразив благодарность, устремились по спасительному горному склону в свой лагерь.

Там Алленби и Доуни сообщили мне, что британцы из последних сил, разрываемые снарядами и осыпаемые пулями, сражались с турками на линии от Рамлеха до Иерусалима. Они просили нас в период затишья пройти на север, к Мертвому морю, и ждать, пока они не выйдут прямо к его южной оконечности, восстановив таким образом непрерывную линию фронта. К счастью, этот вопрос уже обсуждался с Фейсалом, который готовил сходящееся с разных направлений наступление на Тафилех как необходимый первый этап.

Пришло время спросить Алленби, что он намерен делать дальше. Он полагал, что будет скован до середины февраля, затем планировал выступить на Иерихон. Большое количество продовольствия доставлялось противнику по Мертвому морю, и он просил меня считать эти перевозки второй целью, если превалировать будут действия в Тафилехе.

Надеясь улучшить эту перспективу, я ответил, что в случае, если турок будут постоянно беспокоить, мы могли бы соединиться с ним у северной оконечности Мертвого моря. Если бы он смог обеспечить ежедневную поставку в Иерихон пятидесяти тонн предназначенных для Фейсала продовольствия, материальных средств и боеприпасов, мы могли бы оставить Акабу и перевести свою штаб-квартиру в долину Иордана.

В результате этого разговора мы стали ясно представлять себе весь ход операции. Арабам предстояло как можно скорее дойти до Мертвого моря, остановить доступ продовольствия противнику и выйти к Иордану до конца марта. Поскольку первые меры должны были занять месяц до выступления, а все подготовительные мероприятия были завершены, я мог взять отпуск. Я поехал в Каир и провел там неделю за опытами с изолированным кабелем и взрывчатыми материалами. После чего решил, что лучше будет вернуться в Акабу, куда мы и прибыли в самое Рождество. Там мы обнаружили Снэгга, старшего офицера в этом городе, устроившего праздничный обед для британской общины. Он суетился между столами, за которыми легко разместились сами хозяева и больше двух десятков гостей.

В первые дни восстания роль Провидения играл для нас «Хардинг». Однажды в дождливый зимний день с гор приехал в Янбо Фейсал, озябший, мокрый, жалкий и усталый. Капитан Линбери послал на берег моторный катер и пригласил шерифа на борт судна, где его ожидали теплая каюта, мирная трапеза и прекрасная ванна. Покончив со всем этим, он лежал в кресле с неизменной сигаретой и полусонно говорил мне о том, что теперь знает, каким должен быть рай.

Джойс сказал мне, что дела шли хорошо. Положение заметно изменилось после победы Мавлюда. Турки сосредоточились в Абу-эль‑Лиссане. Мы отвлекали их систематическими рейдами южнее Маана. Абдулла и Али делали то же самое под Мединой, и туркам, вынужденным охранять железную дорогу, приходилось отводить солдат из Абу-эль‑Лиссана для усиления слабых участков.

Мавлюд смело выставлял посты на плато и начал совершать набеги на караваны снабжения противника, шедшие из Маана. Ему мешали сильный холод, дожди и снегопады на высокогорье. Некоторые из его плохо одетых солдат умирали от холода. Но турки также теряли людей и еще больше вьючных животных. Эти потери затрудняли им подвоз продовольствия и требовали все новых и новых людей, которых приходилось забирать из Абу-эль‑Лиссана.

Наконец у них стало слишком мало сил, чтобы удерживать широкий фронт, и в самом начале января Мавлюду удалось заставить их отойти к Мрейге. Бедуины перехватили турок на марше и отрезали последний батальон. Это заставило турок стремительно отойти к Ухейде, находившейся всего в шести милях от Маана, а когда мы оказали на них угрожающее давление, они ушли к Семне, линии сторожевого охранения Маана, в трех милях от него. Таким образом, к седьмому января Мавлюд полностью сковывал Маан. Благодаря этим успехам у нас образовались десять свободных дней, и, поскольку мы с Джойсом редко бывали свободны одновременно, мы решили отметить этот случай автомобильной поездкой через топкие низины к Мудоваре.

Автомобили теперь находились в Гувейре, в стационарном лагере. Джилмен и Даусет со своими экипажами и пятью десятками египетских солдат за долгие месяцы провели автомобильную дорогу через ущелье. Они проделали огромную работу, и теперь дорога была готова до Гувейры. Мы взяли пикапы фирмы «Роллс», заполнили их запасными шинами, горючим и четырехдневным запасом продуктов и отправились в наш испытательный пробег.

Низины были совершенно сухими, и дорога казалась превосходной. Наши шины оставляли лишь едва заметные следы на ее бархатной поверхности, когда мы на полной скорости маневрировали по гладкому пространству, объезжая купы тамариска и с грохотом проезжая под нависавшими скалами. Водители радовались как дети и мчались вперед одной шеренгой, затеяв какую-то сумасшедшую гонку. Стрелки спидометров доходили до цифры шестьдесят пять, что было совсем неплохо для автомобилей, месяцами бороздивших пустыню только при текущем ремонте дороги, когда у водителей было для этого время и необходимые инструменты.

На песчаном перешейке между первой и второй низиной мы соорудили гать из стволов кустарника. Когда она была готова, по ней в дыму из выхлопных труб с опасной скоростью, чтобы избежать ударов поднятых колесами стволов, рискуя целостью рессор на незаметных неровностях, проехали автомобили. Однако нам было известно, что сломать «роллс-ройс» практически невозможно, поэтому мы не осуждали наших водителей Томаса, Роллса и Сэндерсона. Толчки вырывали штурвалы из их рук, и, проехав гать, они задыхались от напряжения, разглядывая истертые до крови ладони.

Мы поели, отдохнули и совершили еще один скоростной бросок, вспугнув на полпути газель в низине, в тщетной погоне за которой рванулись в сторону два больших автомобиля.

В конце этой второй низины, дизийской Гаа, тянулась целая миля отвратительной дороги, до третьей низины Абу-Саваны, по которой мы совершили последний блестящий пятнадцатимильный скоростной марш сначала по грязи, а потом по твердому кремнистому грунту. Там мы выспались в ту холодную ночь, насладившись мясными консервами и чаем с бисквитом, английской речью и смехом вокруг костра, над которым то и дело с треском взлетали снопы золотых искр. Покончив со всем этим, мы улеглись в мягкий песок, завернувшись каждый в два одеяла. Для меня это был настоящий праздник, так как поблизости не было ни одного араба, перед которым я был бы вынужден играть свою неприятную для меня роль.

Утром мы доехали почти до самой Мудовары, где поверхность грунта была идеальной для водораздела. Таким образом, наша рекогносцировка принесла нам быстрый и легкий успех. Мы тут же повернули обратно, за броневиками, чтобы немедленно предпринять операцию при поддержке взвода горных орудий.

Этот взвод генерал Клейтон обнаружил в Египте и в предусмотренный планом момент прислал к нам. На каждом из шести автомобилей, специально усиленных для работы в трудных условиях, находились два десятифунтовых орудия с расчетами британских артиллеристов. Было чистым издевательством вручать этим прекрасным людям такое старье, и тем не менее их самолюбие, казалось, вовсе не было этим задето. Их командиром был молчаливый шотландец Бродей, никогда не выходивший из себя и никогда не проявлявший слишком большой тревоги, человек, считавший унизительным для себя жаловаться на трудности и стоявший горой за своих товарищей. Какую бы сложную задачу перед ними ни ставили, они всегда принимались за ее выполнение с невозмутимой решительностью, исполненные несгибаемой воли. В любых обстоятельствах, в любых критических ситуациях они были готовы оказаться в нужный момент в нужном месте, обливаясь потом, без пререканий и жалоб.

На следующий день из Гувейры выехали восемь внушительных автомобилей, к заходу солнца доехавших до места нашей старой стоянки за Мудоварой. Это было прекрасно, и мы разбили лагерь, намереваясь утром отыскать дорогу к железнодорожной линии. Рано утром мы выехали на машине Роллса на рекогносцировку и обследовали невысокие, труднопроходимые горы до самого вечера, когда оказались в назначенном месте за последним гребнем над Тель-Шамом, второй станцией к северу от Мудовары.

Мы обсудили возможность подрыва полотна под поездом и пришли к выводу, что местность была слишком открытой и на ней находилось очень много блокгаузов противника. Поэтому мы решили напасть на окруженное траншеями оборонительное сооружение прямо напротив нашего укрытия. В новогоднее утро, незадолго до холодного по здешним понятиям полудня, похожего на летний день в Англии, мы, как следует позавтракав, осторожно двинулись по каменистой равнине к небольшому холму, господствовавшему над турецким постом. Мы с Джойсом вышли из машин и поднялись на его вершину, чтобы осмотреться.

Командовал Джойс, и я впервые присутствовал при боевой операции в роли зрителя. Новизна тактики действовала на нас в высшей степени благоприятно. Бронированные автомобили работали превосходно, и под защитой их стальной брони наши солдаты продвигались вперед без потерь. Мы, подобно генералам регулярной армии на маневрах, сидели на вершине холма, лаконично обмениваясь впечатлениями и следя за ходом сражения в бинокли.

Дело начала батарея «тэлботов», энергично вступив в бой прямо под нашим наблюдательным пунктом, а тем временем все три броневика поползли в обход турецкого земляного укрепления, словно большие собаки, принюхивавшиеся к следу зверя. Солдаты противника высовывали головы из окопов, чтобы посмотреть на происходившее. Все выглядело очень мирно и несколько странно, пока броневики не развернули свои «виккерсы» и не стали поливать окопы свинцом. Поняв, что это атака, турки спрятались за брустверами окопов и открыли яростный огонь по машинам. Это было столь же безнадежно, как стрелять по слонам мелкой дробью. Поняв это, они перенесли свое внимание на орудия Броуди и осыпали пулями землю перед их огневыми позициями.

Было очевидно, что сдаваться они не намеревались, как не менее очевидно было и то, что в нашем распоряжении не было средств, чтобы вынудить их к этому. И мы отошли, удовольствовавшись тем, что тщательно изучили линию обороны и убедились в том, что грунт был достаточно твердым для действия бронеавтомобилей на необходимых скоростях. Однако солдатам хотелось большего, и, желая поддержать их порыв, мы двинулись в южном направлении к Шаму. Бродей выбрал огневую позицию для орудия в двух тысячах ярдов и начал укладывать снаряд за снарядом в зоне станции.

Турки перебежали к блокгаузу, а броневики открыли беспокоящий огонь по дверям и окнам станционных зданий. Они могли бы свободно ее занять, будь поставлена такая задача, но мы отозвали всех обратно и вернулись в укрывавшее нас от противника предгорье. Нашей первостепенной задачей был выход к железной дороге, с преодолением множества трудностей на равнине и в горах. Мы подошли к ней совершенно не готовыми к действиям, не имея никакого представления о том, какими должны были быть наши тактика и методы, и все же нас научила многому именно эта неопределенность.

Уверенность в том, что через день после выхода из Гувейры мы сможем действовать на линии железной дороги, означала, что сообщение по ней будет полностью зависеть от нас. Все турки в Аравии не смогли бы справиться даже с одним бронеавтомобилем на открытой местности. Таким образом, и без того отчаянное положение Медины становилось безнадежным. Германскому штабу это было понятно, и после посещения Маана Фалькенхайном они неоднократно настаивали на отходе со всей территории южнее этого пункта, но старая турецкая партия видела в Медине последний оплот османского суверенитета в святых местах, основу претензий на халифат. Эти чувства преобладали над военной необходимостью.

Британцы относились к проблеме Медины удивительно неразумно. Они требовали ее захвата и щедро снабжали деньгами и взрывчатыми материалами операции, которые Али и Абдулла непрерывно проводили со своей базы в Янбо. Когда я настаивал на обратном, они относились к моей точке зрения как к остроумному парадоксу. Для оправдания нашей обдуманной бездеятельности на севере нам приходилось демонстрировать слабость, что свидетельствовало, как они понимали, о слишком большой трусости арабов, боявшихся перерезать железнодорожную линию под Мааном, чтобы потом удерживать его в заблокированном состоянии. И мы пользовались этой скверной репутацией, что было не самой благородной, но зато самой легкой уловкой. Штаб понимал в войне настолько больше, чем я, что отказывался считаться с моим мнением о необычности условий, в которых приходилось действовать нерегулярному арабскому войску.

 

Глава 83

Когда мы вернулись в Акабу, тамошние дела заняли все наши оставшиеся свободные дни. Моя роль касалась главным образом организации личной охраны для защиты собственной персоны, потому что слухи обо мне постепенно придавали моей личности все большее значение. После нашего первого прибытия из Рабега и Янбо турки были озадачены, а потом в раздражении стали обвинять англичан, якобы те являются движущей силой и руководителями арабского восстания, как если бы мы приписывали эффективность деятельности турок германскому влиянию.

Однако турки говорили об этом достаточно часто, чтобы внедрить эту мысль в умы многих людей, и назначили вознаграждение в тысячу фунтов за живого или мертвого английского офицера. С течением времени они не только раздули представление обо мне, но и назначили за меня особую цену. После захвата Акабы эта цена стала весьма значительной. После того как взорвали Джемаля-пашу, мы с Али оказались первыми в их списке: двадцать тысяч фунтов за живого или десять тысяч за мертвого.

Разумеется, цена эта была символической, неизвестно, золотом ли или в ассигнациях, и не было никакой гарантии того, что деньги вообще будут выплачены. И все-таки это оправдывало принятие некоторых мер предосторожности. Я принялся увеличивать контингент охраны до численности роты, зачисляя в нее людей из числа бывших не в ладах с законом, парней, не терявших бдительности при любых обстоятельствах. Мне были нужны крутые ребята и отличные всадники. Благодаря большому везению трое или четверо из таких, вполне отвечавших этим меркам, присоединились ко мне с самого начала.

Однажды вечером в Акабе я спокойно читал книгу в палатке Маршалла (приезжая в лагерь, я всегда останавливался у нашего доктора шотландца Маршалла), когда вдруг в палатку вошел, бесшумно ступая по песку, какой-то агейл – худощавый, темный, невысокого роста, превосходно одетый. Он нес на плече богатейший из всех, какие мне доводилось видеть, седельный мешок хасской работы. С каждой стороны по его шерстяной ковровой ткани, пестревшей серым, алым, белым, оранжевым и синим орнаментом, свисали в пять рядов вязаные кисти, а от середины и с нижней части ниспадали пятифутовые ленты с геометрическим узором, украшенные кистями и бахромой.

Уважительно поздоровавшись, юноша бросил мешок на мой ковер, проговорил: «Ваш» – и исчез так же внезапно, как и появился. На следующий день он пришел снова, на этот раз с верблюжьим седлом такой же красоты, луки которого были отделаны длинными медными накладками с изысканной йеменской гравировкой. На третий день он явился с пустыми руками, в простой полотняной рубахе и, опустившись передо мной на пятки, заявил, что хочет поступить на службу ко мне. Он выглядел странно без своих шелковых одежд. Глядя на его худое, усыпанное оспинами, лишенное растительности лицо, ему можно было дать сколько угодно лет, но при этом его тело было гибким, а в манерах чувствовалась вызывающая мальчишеская дерзость.

Его длинные черные волосы были тщательно заплетены в косы, ниспадавшие по три по каждой щеке. Глаза были невыразительными, сузившимися до щелок. У него был влажный, чувственный приоткрытый рот, придававший его лицу какое-то добродушное, полуциничное выражение. Я спросил, как его зовут. Он назвался Абдуллой эль-Нахаби, а прозвище у него было Разбойник, унаследованное от высокочтимого отца. Родился он в Борейде и в юности пострадал от гражданских властей за недостаточную набожность. Когда стал юношей, неудачное приключение в доме замужней женщины заставило его спешно покинуть родной город и поступить на службу к эмиру Неджда Ибн Сауду.

На службе у эмира сквернословие довело его до порки и тюрьмы. Он дезертировал в Кувейт, где снова отличился влюбчивостью. По освобождении переехал в Хайль и нанялся в услужение к эмиру Ибн Рашиду. К сожалению, там он настолько невзлюбил своего офицера, что публично поколотил его палкой погонщика верблюдов. Последовало наказание в прежнем духе, и после нового тюремного заключения его снова вытолкнули в мир, в котором у него не было друзей.

Строилась Хиджазская железная дорога, и он приехал туда в поисках удачи, но подрядчик урезал ему жалованье за то, что он спал в полдень. Он отомстил подрядчику тем, что отрезал ему голову. Вмешались турецкие власти; жизнь в мединской тюрьме показалась ему очень тяжелой. Бежав через окно, он добрался до Мекки, и за его доказанную честность и опытность в обращении с верблюдами его сделали почтальоном на участке между Меккой и Джиддой. Находясь в этой должности, он перешел к оседлому образу жизни, отказавшись от юношеских экстравагантностей, переселил в Мекку отца с матерью и посадил их в лавку, купленную на капитал, полученный в виде комиссионного вознаграждения от торговцев и разбойников, зарабатывать для него деньги.

После года процветания Абдулла попал в засаду, потерял верблюда, а вместе с ним и вверенный ему почтовый груз. В компенсацию ущерба у него изъяли лавку. Однако он оправился от этой катастрофы, поступив на службу в шерифскую полицейскую кавалерию на верблюдах. За заслуги его перевели в младшие офицеры, но к его подразделению было привлечено слишком большое внимание из-за бытовавшего в нем обычая драться на кинжалах, сквернословить и развратничать, чему способствовало большое количество публичных домов в любой аравийской столице. Однажды его губам пришлось слишком долго дрожать от сардонических, непристойных, лживых замечаний в его адрес, и он ударил кинжалом ревнивого атейба прямо при дворе, на глазах у оскорбленного таким поведением шерифа Шарафа. Шараф строго соблюдал общественное приличие, и Абдулла был подвергнут жесточайшему из наказаний, которое едва не стоило ему жизни. Достаточно оправившись после этого, он поступил на службу к Шарафу. Когда началась война, его назначили ординарцем Ибн Дахиля, капитана подчиненных Фейсалу агейлов. Репутация его росла, но мятеж в Ведже привел к тому, что Ибн Дахиль стал послом, Абдулла потерял свое место и Ибн Дахиль дал ему рекомендательное письмо для поступления на службу ко мне.

В этом письме говорилось о том, что в течение двух лет Абдулла был верным человеком, но дерзким и непочтительным. Он был самым опытным агейлом, которому пришлось служить у многих арабских князей и которого увольняли каждый раз с поркой и заключением в тюрьму за слишком необычные проступки. Ибн Дахиль говорил, что Абдулла был вторым после него наездником, знатоком верблюдов и таким же храбрецом, как любой сын Адама, и это понятно, так как глаза его были слишком плотно прищурены, чтобы видеть опасность. Действительно, он был первоклассным слугой, и я тут же взял его к себе.

На моей службе он лишь однажды попал в кутузку. Это было в штабе Алленби. Начальник полиции в отчаянии позвонил мне и сообщил, что какой-то вооруженный дикарь, обнаруженный сидящим на пороге резиденции главнокомандующего, был без сопротивления доставлен на гауптвахту, где пожирал один за другим апельсины, словно на пари, заявляя при этом, что он мой сын, один из псов Фейсала. Все апельсины были съедены.

В военной полиции Абдулле случилось впервые говорить по телефону, когда его связали со мной. Он говорил, что такой прием обеспечил бы комфорт в любой тюрьме, и церемонно удалился, когда его освободили. Он категорически отвергал саму возможность того, чтобы ему пришлось ходить по Рамлеху невооруженным, и ему выдали пропуск, в который вписали разрешение на ношение сабли, кинжала, пистолета и винтовки. В первый раз он воспользовался этим пропуском, чтобы вернуться в здание гауптвахты с сигаретами для военной полиции.

Он изучал претендентов на службу в моей охране, и благодаря ему и Зааги, другому моему командиру (жесткому человеку офицерской выучки), вокруг меня образовалась настоящая банда смелых опытнейших людей. Британцы в Акабе называли их головорезами, но головорезами они были только по моему приказу. Возможно, в глазах других было ошибкой то, что им позволялось не признавать никакого другого авторитета, кроме меня, и все же, когда я отсутствовал, они были благосклонны к майору Маршаллу и с рассвета до ночи забивали ему голову непонятными для него разговорами о статях верблюдов, об их породах и корме. Маршалл был очень терпеливым человеком, и двое или трое из них с первыми лучами солнца усаживались рядом с его кроватью в ожидании момента, когда он проснется и можно будет продолжить его образование. Добрую половину моих телохранителей составляли агейлы (почти пятьдесят из девяти десятков) – динамичные, проворные недждские крестьяне, цвет и гордость армии Фейсала, и их забота о своих верховых верблюдах была яркой особенностью их службы. Однако агейлы, которые все были наемниками, ничего не делали хорошо без хорошей оплаты, в противном случае они приобретали дурную славу. Того из них, кто дважды проплывал по подземному водопроводу в Медину и возвращался с полным отчетом о положении в осажденном городе, считали совершившим самый смелый подвиг на арабской войне.

Я платил своим людям по шесть фунтов в месяц – стандартное жалованье в армии для солдата с верблюдом, но они ездили на верблюдах, принадлежавших мне, так что эти деньги были их чистым доходом. Для них это делало службу привлекательной и позволяло мне регулировать настроения в лагере по своему усмотрению. В интересах соблюдения моего временного графика, а времени у меня было меньше, чем у большинства других, мои рейды были долгими, трудными и всегда внезапными. Обыкновенный араб, для которого верблюд составлял половину его достояния, не мог допустить, чтобы он повредил ноги в моих скоростных переходах. Кроме того, такая езда была мучительна и для человека. Поэтому мне приходилось брать с собой отборных всадников и сажать их на моих собственных животных. Мы покупали за большие деньги самых быстроногих и сильных верблюдов, каких только можно было купить. Выбирать приходилось, руководствуясь критериями резвости и силы, независимо от того, какими они могли бы оказаться под седлом: действительно, часто мы выбирали верблюдов с тяжелой поступью, как более выносливых. Их заменяли или помещали в нашу ветеринарную лечебницу, когда они слабели, а их наездников определяли в госпиталь. Зааги возлагал на каждого солдата личную ответственность за состояние его верблюда и за подгонку сбруи.

Парни очень гордились службой в моей личной охране, предполагавшей высшую степень профессионализма. Они одевались в одежду любого цвета, кроме белого, потому что это был цвет одежды, которую постоянно носил я. В любое время они находились в состоянии получасовой готовности к шестинедельному рейду, чего хватало только на упаковку в седельный вьюк продуктов. От использования вьючных верблюдов они уклонялись, считая это для себя постыдным. Мои охранники могли ехать днем и ночью, беспрекословно подчиняясь моей воле и считая для себя недостойным малейшее упоминание об усталости. Если какой-нибудь новичок начинал жаловаться, остальные его урезонивали или же резко обрывали.

Сражались они как дьяволы, когда я от них этого требовал, а иногда и когда не требовал, в особенности с турками или с любыми чужаками. Если один телохранитель поднимал руку на другого, это считалось последним оскорблением. Они всегда были готовы как к богатому вознаграждению, так и к жесточайшему наказанию. Они хвастались на всю армию лишениями, которые им приходилось терпеть, и своими доходами, готовые к любому делу и к любой опасности.

Опираясь на мой авторитет, ими непосредственно командовали Абдулла и Зааги, с жестокостью, оправданной лишь сознанием того, что каждый мог при желании в любой момент оставить эту службу. Но за все время у нас произошел только один такой случай. Все остальные, хотя и были молоды, хорошо обеспечены, полны плотских страстей, хотя и подвергались искушениям чреватой неожиданностями жизни, хорошо питались, занимались физическими упражнениями, – казалось, окружают ореолом святости опасность, находя некое очарование в своих добровольных страданиях. Одержимость людей Востока самостоятельностью между плотью и духом глубоко изменила в их мышлении представление о рабстве. Эти парни находили удовольствие в субординации, в сознательном принижении плоти, более ощутимо осознавая свободу в равенстве мышления; они почти предпочитали рабство, более богатое опытом, нежели власть.

Таким образом, связь между хозяином и слугой в Аравии была одновременно более свободной и более обусловленной, чем мне приходилось наблюдать в других местах. Слуги боялись меча правосудия и кнута управляющего не потому, что первый мог деспотично положить конец их существованию, а второй исполосовать им бока кровавыми рубцами, а просто потому, что они были символами и средствами реализации освященного клятвой повиновения. Эти люди испытывали радость от принижения, от своего свободного выбора пойти ради хозяина на все ценой собственной плоти и крови, потому что их индивидуальность была равноценна его индивидуальности, а контракт между ними был добровольным. Такая безграничная преданность, похожая на обет, исключала ощущение униженности, ропот и сожаление. Если же, в силу слабости нервов или недостатка храбрости, они оказывались не готовы к беззаветному самопожертвованию, то навечно покрывали себя позором. Страдание было для них спасением, очищением, почти украшением. Оно наполняло их ощущением справедливости, когда они, изможденные до последней степени, все же выживали. Страх, сильнейший стимул для лодыря, отступает, когда его охватывает любовь либо к избранному делу, либо к другому человеку. И тогда страх перед наказанием исчезает и покорность уступает место сознательной преданности. Когда люди посвящают этому саму свою жизнь, в их одержимости не остается места ни для добродетели, ни для порока. И они отдают за это свои жизни, больше того, жизни своих товарищей, что во многих случаях оказывается гораздо труднее, чем пожертвовать собой.

Нам, сторонним наблюдателям, казалось, что выбранный ими идеал, ставший почти всеобщим, превзошел личные идеалы каждого отдельного человека, прежде являвшиеся для нас нормальной меркой мира. Не заставлял ли нас этот инстинкт с удовлетворением принимать окончательную приверженность некоему поведению, в котором наши противоречивые «я» могли бы настроиться на достижение разумной, неизбежной цели? И все же сам факт возобладания над индивидуальностью делал этот идеал преходящим.

Однако в течение какого-то времени, когда арабы были одержимы этим идеалом, жестокость власти отвечала осознанной ими необходимости. Кроме того, они были кровными врагами тридцати племен, и акты кровной мести случались ежедневно. Их взаимная вражда мешала им объединиться против меня, а существовавшие между ними различия позволяли мне иметь среди них сторонников и соглядатаев во время моих разъездов между Акабой и Дамаском, между Беэр-Шебой и Багдадом. У меня на службе из моих телохранителей погибло почти шестьдесят человек. Словно следуя какой-то странной справедливости, события вынуждали меня оправдывать ожидания моей личной охраны. Я становился таким же жестоким, стремительным, пренебрегавшим опасностью, как они. Шансы против меня были очень серьезными, а климат грозил мне смертью. За короткую зиму я это преодолел, взяв себе в союзники мороз и снег. В выносливости между нами не было большой разницы. До войны я годами проявлял беспечность в отношении своего образа жизни. Я научился один раз как следует наесться, а потом два, три или четыре дня не брать в рот и маковой росинки, а затем с лихвой наверстывал упущенное. Я взял себе за правило избегать всякой регулярности в питании и научился не привыкать ни к какому распорядку вообще.

Таким образом, я был органически подготовлен к эффективной работе в пустыне; я не ощущал ни голода, ни пресыщения, и меня не отвлекали мысли о еде. В походе я мог не пить в течение многочасового перехода от одного колодца к другому и, подобно арабам, напиваться воды сверх меры, чтобы компенсировать жажду, испытанную накануне, или запасти в организме воду на время очередного дневного перехода.

Таким же образом, хотя сон оставался для меня величайшим удовольствием на свете, я заменял его колыханием в седле на ночном марше и не чувствовал неодолимой усталости, проводя без сна ночь, следовавшую за какой-нибудь особенно трудной ночной операцией. Эти навыки приходили в результате многолетнего самоконтроля (подобное преодоление обычных привычек вполне могло бы быть уроком мужества), и благодаря им я прекрасно вписывался в условия нашей работы, но, разумеется, они давались мне наполовину в результате тренировки, наполовину благодаря накопленному опыту, и не без усилий, как это было у арабов. Зато в моем распоряжении была энергия мотивации. Их менее напряженная воля ослабевала раньше, чем моя, и в сравнении с ними я выглядел более подтянутым и более способным к действию.

Я не осмеливался вникать в источники своей энергии. Материалистическая концепция мышления, лежавшая в основе подчинения арабов чужой воле, мне вовсе не помогала. Я достигал самоотверженности (в той мере, в какой это мне удавалось) совершенно противоположным путем, через понятие нераздельности психического и физического, являвших собой единое целое, через понимание того, что наши тела, вселенная, наши мысли и восприятие были зачаты в молекулах материи, этом универсальном элементе, через который пробивалась форма в виде конфигураций различной плотности. Мне казалось немыслимым, чтобы совокупности атомов могли размышлять иначе, как в терминах атомов. Мое извращенное чувство ценностей ограничивало меня признанием того, что абстрактное и конкретное, как символы, обозначают противоположности более серьезно, нежели, скажем, либерализм и консерватизм.

Практика нашего восстания укрепляла во мне эту нигилистическую позицию. Во время восстания мы часто видели, как люди доводили себя или их доводили другие, до самого жестокого предела выносливости, и все же никогда не было и намека на физический надлом. Коллапс всегда разрастался из-за моральной слабости, разъедавшей тело, которое само по себе, без предательства изнутри, не имело власти над волей. В походах мы были бестелесными, не имели ни плоти, ни желаний, а когда во время какого-нибудь промежутка это чувство истаивало и мы обнаруживали зрением свои тела, они с какой-то враждебностью, с мстительностью достигали своей высшей цели – и вовсе не как носители души, а как биологические элементы, служившие лишь для унавоживания почвы.

 

Глава 84

Вдали от линии фронта, в Акабе, наш энтузиазм иссякал, а это подрывало моральное состояние людей. И мы были очень рады, когда наконец смогли уйти оттуда в чистые, девственные горы над Гувейрой. Ранняя весна одаривала нас то жаркими солнечными днями, то прохладной облачной погодой. Массы клубившихся облаков скапливались у вершины плато в девяти милях от нас, где в густом тумане, под дождем, нес свою вахту Мавлюд. Вечера бывали такими холодными, что особую ценность приобретали теплый халат и костер.

В Гувейре мы ждали сообщений о начале нашей операции против Тафилеха – группы деревенских поселений, занимавших командные высоты над южной оконечностью Мертвого моря. Мы планировали взять их, действуя одновременно с запада, юга и востока. Начать операцию должны были с востока нападением на Джурф, ближайшую станцию Хиджазской железной дороги. Руководство этой атакой вверялось шерифу Насиру, которого называли Счастливым. С ним пошел Нури Сайд, начальник штаба Джафара, командовавший отрядом солдат регулярной армии, в распоряжении которого было одно орудие и несколько пулеметов. Они наступали от Джефера. На четвертый день их авангард вошел в Джурф. Как и всегда, Насир руководил своим рейдом умело и расчетливо. Джурф представлял собою укрепленную станцию с тремя каменными зданиями, окруженную фортификационными сооружениями и окопами. За станцией был невысокий холм, также окруженный траншеями и земляным валом, на котором турки установили два пулемета и горную пушку. За холмом поднимался высокий кряж с острым гребнем, отделявший Джефер от Баира.

Слабость обороны определялась как раз этим кряжем, потому что турок было слишком мало, чтобы удерживать и его, и холм со станционными постройками, а с гребня кряжа открывался обзор железной дороги. Насир ночью скрытно занял всю вершину холма, а затем оседлал железнодорожную линию выше и ниже станции. Несколькими минутами позднее, когда достаточно рассвело, Нури Сайд поднял свое горное орудие на гребень кряжа и с третьего выстрела прямым попаданием подавил турецкую пушку, находившуюся на хорошо видной ему сверху огневой позиции.

Возбуждение Насира нарастало: воины племени бени сахр оседлали своих верблюдов, клянясь, что немедленно ворвутся на станцию. Нури считал это безумием, потому что турецкие пулеметы все еще продолжали вести огонь из окопов, но его слова не произвели на бедуинов ни малейшего впечатления. Он в отчаянии открыл беглый огонь по позиции турок из всех видов оружия, имевшегося в его распоряжении. Воины бени сахр рассыпались у подножия основного кряжа и мгновенно взлетели на холм. Увидев несшуюся на них орду всадников на верблюдах, турки побросали винтовки и удрали на станцию. Были убиты всего два араба.

Нури спустился с кряжа к холму. Турецкая пушка оказалась неповрежденной. Он развернул ее кругом и ударил прямо по билетной кассе. Бедуины разразились радостными криками, глядя на то, как в воздух взлетели обломки деревянных балок и камни, снова вскочили на своих верблюдов и ринулись на территорию станции как раз в тот момент, когда противник сдался. Около двухсот уцелевших турок, в том числе семь офицеров, стали нашими пленными.

Бедуины обогатились: кроме оружия, им досталось двадцать пять мулов, а в станционном тупике стояли семь вагонов с деликатесами для офицерских столовых в Медине. Там было такое, о чем бедуины раньше вряд ли слышали, и кое-что, о чем вообще слышать не могли. Их восторг был беспредельным. Даже горемыки-солдаты из отряда регулярной армии получили свою долю – оливки, козинаки из кунжута, урюк и другие сласти, выращенные в их родной, теперь полузабытой Сирии.

У Нури Сайда были другие вкусы, и он спас от разграбления дикарями-бедуинами мясные консервы и напитки. В одном из вагонов обнаружили груз табака. Поскольку ховейтаты вообще не курили, его поделили между воинами бени сахр и солдатами армейского отряда. Таким образом, мединский гарнизон остался без табака, и это так подействовало на заядлого курильщика Фейсала, что он приказал навьючить несколько верблюдов ящиками дешевых сигарет и отправить их в Тебук.

По завершении мародерства инженеры взорвали два паровоза, водокачку, раздаточную помпу и стрелки запасных путей. Они сожгли захваченные вагоны и повредили мост, правда незначительно, потому что, как обычно после победы, все были слишком заняты и слишком разгорячены, чтобы всерьез заниматься подобными делами. За станцией разбили лагерь, а около полуночи прозвучал сигнал тревоги, когда с юга с шумом подошел ярко освещенный поезд, остановившийся перед поврежденным накануне участком пути, о котором машинисту явно было известно. Ауда выслал разведчиков, поручив им выяснить обстановку.

Прежде чем они вернулись в лагерь Насира, явился одинокий сержант, пожелавший вступить добровольцем в армию шерифа. Его послали турки, чтобы разведать положение на станции. Он рассказал, что в поезде было всего шестьдесят человек, с горной пушкой, и что все это можно было бы взять без единого выстрела, если бы он вернулся обратно с хорошим для турок докладом. Насир рассказал об этом Ауде, тот ховейтатам, и они тихо отправились организовывать засаду, но перед самым выходом наши разведчики решили, что смогут обойтись своими силами, и открыли огонь по вагонам. Машинист, испугавшись, дал задний ход и погнал невредимый поезд обратно в Маан. Нам оставалось лишь сожалеть об этом.

После этого рейда погода снова испортилась. Три следующих дня непрерывно шел снег. Люди Насира с трудом вернулись в свои палатки в Джефере. Это плато под Мааном находилось на высоте от трех до пяти тысяч футов над уровнем моря и было открыто всем северным и восточным ветрам. Они со страшной силой дули из Центральной Азии или с Кавказа, через обширную пустыню, обрушиваясь на эти горы, о которые разбивался их первый яростный натиск. Зима еще более жестоко разыгралась ниже, в Иудее и на Синае.

Англичане страдали от холода за Беэр-Шебой и Иерусалимом, наши же арабы бежали туда, чтобы согреться. К сожалению, британские тыловые службы слишком поздно поняли, что нам предстоит воевать на местности, напоминающей Альпы. У нас не хватало палаток для четвертой части всего контингента, нас не снабдили ни теплой одеждой, ни сапогами, ни достаточным количеством одеял, которых полагалось по два на человека в горных гарнизонах. Наши солдаты – те, что не дезертировали и не умирали, – влачили жалкое существование, которое вымораживало из них всякую надежду.

Как и было предусмотрено нашим планом, хорошие новости из Джурфа позволили сразу же послать арабов во главе с шерифом Абдель Майеном из Петры в предгорья и через них в Шобек. Это был жуткий переход: крестьяне с отмороженными ногами шли в густом белом тумане, дрожа от холода под своими овечьими шкурами, вверх и вниз по долинам, лежавшим между крутыми склонами, и по опасным карнизам, над которыми нависали, словно застывшие наплывы серого чугуна, сугробы снега с торчавшими из них толстыми стволами лишенного листвы можжевельника. Лед и мороз лишали сил животных и многих солдат, но все же они, эти прирожденные горцы, привычные к своим очень холодным зимам, продолжали упорно продвигаться вперед.

Турки слышали о том, что они, преодолевая значительные трудности, медленно приближаются, и уже заранее оставляли свои пещеры и укрытия среди деревьев; спасаясь бегством в направлении выгрузочной железнодорожной станции, они бросали по дороге своего панического отступления обременявшие их вещи и снаряжение. Эта тупиковая станция лесной железнодорожной ветки с ее временными сараями находилась в секторе обстрела арабской артиллерии и оказалась просто ловушкой. Бедуины рвали на куски солдат противника, выбегавших из пылавших стен своих построек. Арабы убивали или же забирали в плен солдат противника, а также захватывали склады в Шобеке, старом форте монреальских крестоносцев, словно парившем в воздухе на меловой конической вершине над извивавшейся внизу долиной. Там разместил свою штаб-квартиру Абдель Майен, пославший донесение об этом Насиру. Уведомлен был и Мастур. Он оседлал своего коня и, оставив комфорт своих палаток в солнечной глубинке Аравии, двинулся со своими людьми через узкое ущелье к Тафилеху.

Однако преимущество оставалось за Насиром, который за один день добрался сюда из Джефера и после ночного марша под ураганным ветром на рассвете появился на краю обрывистого склона лощины, в которой прятался Тафилех. Он предложил туркам сдаться под страхом обстрела артиллерийскими снарядами: то была пустая угроза, потому что Нури Сайд с пушками отправился обратно в Гувейру. В деревне было всего сто восемьдесят турок, но их поддерживали представители крестьянского клана мухаисинов, и не столько из-за любви к ним, сколько потому, что выскочка Диаб, один из главарей этого клана, объявил себя сторонником Фейсала. И они ответили на ультиматум Насира градом неприцельных пуль.

Ховейтаты рассредоточились между скалами, чтобы ответить огнем. Это не понравилось старому льву Ауде, который пришел в ярость оттого, что деревенские наемники осмелились сопротивляться своим извечным хозяевам, племени абу тайи. Он, резко дернув повод, пустил свою кобылу в галоп и выехал с равнины, чтобы осмотреть местность под самыми восточными домами деревни. Там он остановил лошадь и, погрозив рукой, прокричал своим великолепным голосом: «Собаки, вы что, не знаете Ауду?» Когда мухаисины поняли, что перед ними тот самый неукротимый сын войны, сердца их оборвались, и уже часом позже шериф Насир в городском особняке потягивал чай со своим гостем, турецким губернатором, пытаясь утешить внезапно утратившего власть чиновника. С наступлением темноты приехал и Мастур. Его воины из племени мотальга мрачно глядели на своих кровных врагов абу тайи, разместившихся в лучших домах. Оба шерифа поделили город между собой, чтобы изолировать одних своих буйных соратников от других. У них не хватало авторитета, чтобы быть влиятельными посредниками, потому что с течением времени Насир был почти признан своим у абу тайи, а Мастур у джази.

Когда настало утро, обе стороны уже вступили в перебранку, и весь день прошел в тревоге, потому что мухаисины боролись за власть среди крестьян, и новые осложнения были связаны с двумя факторами: одним из них была колония морских разбойников-сенуситов из Северной Африки, которых турки поселили на богатой, но полузаброшенной пахотной земле, другим было не перестававшее жаловаться деятельное предместье, в котором жила тысяча армян, уцелевших после печальной памятной депортации их 1915 года.

Народ Тафилеха жил в смертельном страхе перед будущим. У нас, как обычно, не хватало продуктов и транспортных средств, но мы ничего не ждали от мухаисинов. У них была пшеница и ячмень, но они прятали свои запасы, было много вьючных верблюдов, ослов и мулов, но они угнали их в безопасные места. Они могли бы заставить уйти и нас тоже, но, к счастью для нас, не додумывались до этого. Отсутствие интереса было лучшим потенциальным союзником навязанного нами порядка, потому что правление Фейсала зиждилось не столько на консенсусе или на силе, сколько на всеобщей инертности, тупости, апатии, в результате чего нежелательных проявлений можно было ожидать лишь от меньшинства.

Фейсал делегировал командование продвижением к Мертвому морю своему юному единокровному брату Зейду. Это была первая миссия Зейда на севере, и он принял ее со страстной надеждой. Советником у него был наш генерал Джафар-паша. Его пехота, артиллеристы и пулеметчики из-за отсутствия продовольствия оставались в Петре, но сами Зейд и Джафар приехали в Тафилех.

Дела шли хуже некуда. Ауда проявлял весьма унизительное великодушие к двум юношам племени мотальга – Метабу и Аннаду, сыновьям Абтана, которого убил сын Ауды. Оба они, люди энергичные, определившиеся, самоуверенные, стали поговаривать о мести: это была угроза синицы ястребу. Ауда объявил, что подвергнет их порке на рыночной площади, если они будут позволять себе такие разговоры. Все было бы хорошо, но на каждого из его людей приходилось по двое сторонников Метаба и Аннада, нарастала угроза вспышки страстей в масштабе всей деревни. Юноши во главе с моим драчуном Рахайлем вызывающе расхаживали по всем улицам.

Зейд отблагодарил Ауду, расплатился с ним и отослал обратно в пустыню. Информированным вождям племени мухаисин пришлось стать вынужденными гостями в шатре Фейсала. Их враг Диаб был нашим другом. Мы с сожалением вспоминали поговорку о том, что лучшими союзниками нового режима, добившегося успеха через жестокость, являются не его сторонники, а его оппоненты. Благодаря большому количеству золота, находящегося в распоряжении Зейда, экономическое положение улучшалось. Мы назначили офицера-управляющего и приняли организационные меры в пяти наших деревнях в предвидении будущего наступления.

 

Глава 85

Тем не менее эти планы быстро повисли в воздухе. Еще до того, как они были согласованы, мы, к нашему удивлению, столкнулись с внезапной попыткой турок вытеснить нас из Тафилеха. Мы этого никак не ожидали, потому что, казалось, не было и речи о том, чтобы они могли надеяться завладеть Тафилехом. Алленби был в Иерусалиме, и для турок выход из войны зависел от их успешной защиты Иордана от наступления генерала. Если бы не пал Иерихон, или пока он не пал, Тафилех оставался деревней, не представлявшей интереса. Не было бы привлекательным и обладание им. Все, чего мы желали, – это пройти его, надвигаясь на противника. Для людей, оказавшихся в таком критическом положении, как турки, попытка отбить его у нас, чреватая еще одной катастрофической неудачей, была бы величайшей глупостью.

Хамид Фахри-паша, командующий 48‑й дивизией и амманским сектором, думал иначе, а может быть, просто имел такой приказ. Он собрал около девятисот пехотинцев, сколотил три батальона (в январе 1918 года турецкий батальон представлял собой жалкое зрелище) с сотней кавалеристов, двумя горными пушками и двадцатью семью пулеметами и двинул их по железной и грунтовой дорогам на Керак. Там он реквизировал весь местный транспорт, мобилизовал гражданских чиновников для укомплектования своей новой администрации в Тафилехе и вышел маршем на юг, намереваясь захватить нас врасплох.

Внезапность ему удалась. Мы впервые услышали о нем, когда его кавалеристы-разведчики нарвались на наши пикеты в Вади-Хезе, очень широкой и глубокой, трудно проходимой горловине, отрезавшей Керак от Тафилеха и Моаб от Эдома. В сумерках он отвел их назад и нарвался на нас.

Джафар-паша набросал план оборонительной позиции на кромке южного склона большой тафилехской ложбины, предлагая в случае нападения турок сдать им деревню и защищать нависавшие над нею сзади высоты. Это показалось мне вдвойне неразумным. Склоны были очень круты, и их оборона была таким же трудным делом, как наступление на них. Их можно было бы обойти с востока; кроме того, если бы мы сдали деревню, от нас отвернулось бы местное население, которое бы приняло сторону вошедших в их дома оккупантов.

Однако это была руководящая идея – все, на что был способен Зейд, – и около полуночи мы отдали приказ. Вооруженные всадники направились к южному гребню, а караван вьючных верблюдов был отправлен для безопасности по нижней дороге. Это вызвало панику в городе. Крестьяне подумали, что мы уходим (впрочем, так думал и я), и бросились спасать свое добро и жизни. Сильно подморозило, и под ногами хрустел лед. Смятение и крики, заполнявшие мрак узких улиц, были ужасны.

Шейх Диаб не переставая твердил о недовольстве горожан, подчеркивая тем самым величие собственной преданности. У меня между тем складывалось впечатление, что горожане были крепкие люди с большим потенциалом. Чтобы убедиться в этом, я то сидел на крыше своего дома, то ходил в темноте вверх и вниз по крутым переулкам, скрывая лицо под капюшоном плаща, дабы не быть узнанным, а мои телохранители неотступно следовали за мной на расстоянии голосовой связи. Таким образом, мы слышали все, что происходило. Людьми действительно овладел панический страх, но никаких протурецких настроений не было. Мысль о возвращении турок приводила горожан в ужас, и они были готовы делать все, что было в пределах их физических возможностей, чтобы поддержать любого выступившего против турок лидера, который заявил бы о своем намерении сражаться. Этого было достаточно, так как отвечало моему страстному желанию оставаться на месте и вступить в бой.

Я наконец встретил юных шейхов племени джази – Метаба и Аннада, прекрасных в своих шелковых одеждах, со сверкавшим серебром оружием, и послал на поиски их дяди, Хамд эль-Арара. Я попросил его проехать на север от ложбины и сообщить крестьянам, которые, судя по доносившемуся шуму, продолжали сражаться с турками, что мы готовимся прийти к ним на помощь. Хамд, меланхоличный, учтивый, храбрый воин, галопом помчался к ним с двумя десятками своих родственников – это было все, что ему удалось собрать в момент всеобщей растерянности.

Стремительный галоп этой кавалькады по городским улицам явился последней каплей, которой не хватало для того, чтобы страх горожан достиг высшей точки. Хозяйки выбрасывали свои кое-как связанные в узлы пожитки в окна и двери, однако ни один мужчина не проявлял к ним никакого интереса. Крики прыгавших по узлам детей сливались с непрестанными воплями их матерей, а мчавшиеся всадники то и дело палили на полном скаку в воздух, видимо желая подбодрить самих себя. И словно в ответ на это, замелькали вспышки выстрелов вражеских винтовок, высвечивавшие контуры северных скал в истаивавшей перед рассветом черноте неба. Я поднялся на противоположные высоты, чтобы посоветоваться с шерифом Зейдом.

Зейд сидел с серьезным видом на камне, осматривая местность в полевой бинокль в поисках противника. По мере усложнения ситуации он обычно становился все более отрешенным и равнодушным. Меня охватила ярость. Турки, просто в силу здравомыслия их генералитета, вообще никогда не пошли бы на попытку вернуть Тафилех. Это была простая жадность, позиция собаки на сене, недостойная серьезного противника, самое безнадежное дело, которое мог бы затеять какой-нибудь турок. Как они могли рассчитывать на цивилизованную войну, не давая нам шанса сохранить к ним уважение? Их глупости постоянно подрывали наше моральное состояние, ничто не могло заставить наших солдат относиться с уважением к их умственным способностям. Утро было леденяще холодным, а я провел всю ночь на ногах и был в достаточной мере зол и уверен, что они заплатят за вынужденное изменение хода моих мыслей и моего плана.

Судя по быстроте продвижения турок, их было немного. У нас имелось полное преимущество во времени, местности, численности, и мы могли легко нанести им полное поражение, но этого оказалось недостаточно, что приводило меня в ярость. Мы, оказывается, должны были сыграть в навязанную ими игру в малом масштабе: дать им решительное сражение, как они того хотели, и убить их всех до одного. Я мог бы восстановить в своей памяти полузабытые тексты ортодоксальных армейских уставов и пародировать их в ходе операции.

Это было отвратительно, потому что, когда арифметика и география складывались в пользу союзников, мы могли бы не причинять лишних страданий людям. Мы могли бы победить, отказавшись от сражения, перехитрить турок, перемещая свой центр, как бывало в двадцати подобных случаях раньше, но на этот раз скверное настроение и самомнение объединились, чтобы заставить меня не довольствоваться сознанием своей силы, а публично заявить о ней противнику и вообще всем. Убедившийся теперь в непригодности линии обороны, Зейд был вполне готов прислушаться к голосу дьявола-искусителя.

Я первым делом предложил, чтобы Абдулла выдвинулся вперед с двумя пушками для разведки боем сил и позиций противника. Затем мы обсудили следующий этап, и с большой пользой, так как Зейд был хладнокровным и храбрым воином, с темпераментом настоящего офицера. Мы видели, как Абдулла поднимался на другой склон. Какое-то время стрельба усиливалась, а затем с увеличением расстояния постепенно затихла. Его появление подтолкнуло всадников из племени мотальга и крестьян, которые напали на турецкую кавалерию и сбросили ее с первого кряжа, погнали через равнину шириной в две мили и через кряж за нею вниз, по первому уступу большой котловины Гесы.

За этой котловиной располагалась основная масса турецких сил, теперь снова выходивших на дорогу после суровой ночи, когда они были отброшены на исходные позиции. Они вступили в бой, и Абдулла был тут же остановлен. Мы слышали отдаленные раскаты пулеметных очередей, сливавшиеся с гулом сильных разрывов снарядов: артиллерия противника вела беспорядочный огонь. Слушая все это, мы понимали, что происходило, да и хорошо все видели. Новости были отличными. Я хотел, чтобы Зейд сразу же продвинулся вперед, но он, проявляя осторожность, настоял на том, чтобы мы дождались точной информации от командира его авангарда Абдуллы.

Согласно теории, в этом не было необходимости, но он знал, что я не был настоящим военным, и оставлял за собой право сомневаться в моих советах, когда они звучали слишком категорически. Однако я настоял на двух из них и сам отправился на передовую, чтобы составить свое суждение об обстановке. По пути я увидел своих телохранителей, копавшихся в домашнем скарбе, вынесенном жителями на улицы, чтобы впоследствии его увезти, и находивших там много интересного для себя. Я послал их за нашими верблюдами и велел как можно скорее доставить пушки к северному склону горловины.

Дорога спускалась в рощу фиговых деревьев со скрученными в узлы, подобно змеям, синими стволами, долго остававшимися голыми после того, как вся остальная растительность уже зеленела. Отсюда дорога поворачивала на восток и, долго извиваясь по долине, поднималась к гребню. Я сошел с дороги и стал подниматься напрямик по скалам, еще раз убедившись в бесспорном преимуществе восхождения босиком, когда подошвы уже затвердели после мучительного привыкания или были слишком окоченевшими от холода, чтобы чувствовать острые выступы и царапины от них. Хотя этот новый путь и заставил меня пролить много пота, он заметно сократил мне время, и очень скоро, оказавшись на вершине, я нашел ровную площадку, а потом поднялся на последний кряж, с которого открывалась панорама всего плато.

Этот ровный склон со следами византийских фундаментов представлялся вполне подходящим в качестве резервной или же последней линии обороны Тафилеха. Правда, никакого резерва у нас не было, – никто не имел ни малейшего понятия о том, кого или чего мы могли бы откуда-то ждать, – но если бы мы получили вдруг какое-то подкрепление, это место для него вполне годилось. В этот самый момент я увидел личных агейлов Зейда, скромно прятавшихся в лощине. Чтобы заставить их сдвинуться с места, требовались слова такой же силы, как и для того, чтобы они расплели свои заплетенные в косы волосы. Но я в конце концов рассадил их по кромке резервного кряжа. Их было около двух десятков, и на расстоянии они выглядели прекрасно, как дозор какой-нибудь внушительной армии. Я вручил им свое кольцо с печаткой для подтверждения их полномочий и приказал собирать всех, кто бы к ним ни пришел, в особенности моих парней с их пушкой.

Когда я шел на север, к передовой линии сражения, мне встретился Абдулла, направлявшийся со своими новостями к Зейду. У него кончились боеприпасы, он потерял под артобстрелом пятерых солдат и одно автоматическое орудие. Два других, как он полагал, захватили турки. Он намеревался взять Зейда со всеми его людьми и сражаться дальше, и мне было нечего добавить к его сообщению. Был смысл в том, чтобы предоставить моих счастливых хозяев самим себе и дать им поставить точку в их собственном правильном решении.

Таким образом, в моем распоряжении оказалось время для изучения предполагавшегося поля боя. Небольшая равнина шириной около двух миль была окружена невысокими, поросшими зеленой растительностью кряжами, и ее очертания напоминали треугольник, основанием которого был мой резервный кряж. Через нее проходила дорога на Керак, уходившая в долину Хеса. Турки с боями пробивались именно по этой дороге. Абдулла отвечал за западный, или левый, кряж, который теперь был нашей линией огня. Когда я проходил через долину, продолжался артобстрел; жесткие стебли полыни кололи мои израненные ноги. Вражеская артиллерия стреляла с перелетом, и снаряды, порой задевая гребень кряжа, разрывались позади. Один из них упал поблизости, и я определил его калибр по горячему наконечнику. Я все еще шел по долине, когда артиллеристы уменьшили дальность, и к тому времени, когда я дошел до кряжа, над ним уже рвались шрапнельные снаряды. Очевидно, турки каким-то образом вели наблюдение, и, оглядевшись, я увидел, как они поднимались по восточному склону за выемкой Керакской дороги. Они должны были скоро охватить нас с фланга у нашего отрога западного кряжа.

 

Глава 86

Нас было около шестидесяти человек, собравшихся за кряжем двумя группами: одна ближе к его подножию, другая – у вершины. Нижняя группа состояла из крестьян, пеших, тяжело дышавших и жалких, и все же они были единственными, кто согревал душу в тот день. Они говорили о том, что у них кончились боеприпасы и что все кончено. Я уверял их в том, что это лишь начало, и, указывая пальцем на густонаселенный резервный кряж, говорил, что все оружие находится там. Я уговаривал их поспешить обратно, подтянуть пояса и держаться на кряже. Мы должны были прикрыть их отход, закрепившись здесь.

Они, оживившись, поспешили туда, а я направился к верхней группе, цитируя в уме строки устава о том, что не следует прекращать огонь с одной позиции до готовности начать обстрел со следующей. Командовал боем юный Метаб, раздевшийся до своих жалких протертых подштанников. Его черные локоны, мокрые от пота, ниспадали по испачканному изможденному лицу. Он в отчаянии махал руками и хрипло плакал от досады, потому что надеялся отличиться в этом первом бою на нашей стороне.

Мое появление в последний момент, когда турки уже прорывались, было для него еще горше, и раздражение его только усилилось, когда я сказал, что намеревался всего лишь изучить местность. Он посчитал это легкомыслием и выкрикнул что-то по поводу христианина, вступающего в бой невооруженным. Я возразил ему, вспомнив остроумные слова Клаузевица об арьергарде, выполняющем свое назначение в большей степени своим присутствием, нежели действием, но ему было явно не до шуток, и, возможно, он был прав, потому что небольшой кремнистый вал, за которым мы прятались, разразился огнем. Турки, знавшие, что мы находились там, нацелили на него два десятка своих пулеметов. Высота его была четыре фута, длина пятьдесят, и состоял он из сплошных кремнистых ребер, от которых с оглушительным треском отскакивали пули. В воздухе над нами висели такое гуденье и свист, вызываемые рикошетами и осколками кремня, что, казалось, сама смерть смотрела на нас из-за этого естественного бруствера. Стало понятно, что нам очень скоро придется уйти оттуда, и, поскольку у меня не было лошади, я ушел первым, а Метаб пообещал, что постарается продержаться еще десять минут.

Я согрелся от быстрой ходьбы и теперь считал шаги, чтобы лучше рассчитать дальность огня, когда турки станут нас вытеснять, поскольку у них была всего лишь эта единственная позиция, к тому же плохо защищенная с южного направления. Теряя этот кряж племени мотальга, мы, вероятно, могли бы выиграть сражение. Всадники почти продержались обещанные десять минут, а затем без потерь покидали свои позиции. Метаб позволил мне держаться за стремя, чтобы быстрее меня вывести, и наконец мы на последнем дыхании оказались среди агейлов. Был самый полдень, и у нас имелось время, чтобы спокойно все обдумать. Высота нашего нового кряжа была около сорока футов, и по своей конфигурации он очень подходил для обороны. Нас было на нем восемь человек, и люди постоянно прибывали. Мои телохранители со своим орудием присоединились к нам. Появился с двумя своими людьми разгоряченный инженер-подрывник Лутифи, а после него подошла другая сотня агейлов. Все это стало напоминать какой-то пикник. Постоянно повторяя с радостным видом одно и то же слово «прекрасно», мы озадачили солдат, лишая их возможности оценить положение. Автоматическое оружие разместили на гребне, и был отдан приказ «огонь по любой цели», чтобы не переставая беспокоить турок. Однако попусту стрелять запрещалось. В противном случае временное затишье прекращалось. Я улегся в укрытом от ветра и прямых лучей солнца месте и проспал целый благословенный час. За это время турки заняли старый кряж, растянувшись по нему, как гусиный выводок, и расчетливо заняли позиции напротив нас. Наши люди оставили их в покое, довольные тем, что свободно выставляли себя напоказ. Ближе к вечеру приехал Зейд с Мастуром, Расимом и Абдуллой. Они привели наши основные силы, состоявшие из двух десятков пехотинцев на мулах, тридцати всадников племени мотальга, двух сотен крестьян, пяти автоматических винтовок, четырех пулеметов и горной пушки египетской армии, побывавшей в сражениях под Мединой, Петрой и Джурфом. Это было великолепно, и я поднялся, чтобы их приветствовать.

Турки увидели нас и открыли огонь из пулеметов и горных орудий. Но они не заботились о прицельности огня и все время промахивались. Мы напомнили друг другу, что законом любой стратегии является движение, и начали маневрировать. Ставший кавалерийским офицером Расим со всеми нашими всадниками должен был окружить восточный кряж и обойти левый фланг противника, поскольку теория предлагала в подобных случаях нападать не по линии фронта, а организовывать так называемую точечную атаку.

Расим был готов к выполнению такого непростого задания. Входящий в его отряд Хамд эль-Арар перед выступлением поклялся умереть за арабское дело, церемонно обнажил свою саблю и, назвав ее по имени, обратился к ней с героической речью. Расим взял с собой пять автоматических пушек, и это значительно усиливало его выступление.

Мы в центре занимались парадным построением, чтобы выступление Расима осталось незамеченным противником, который занимался тем, что бесконечную вереницу своих пулеметов располагал с интервалами слева, вдоль кряжа, как на витрине в музее. Эта тактика представлялась заведомо проигрышной. Кряж был сплошь кремневым, без покрывающей породы, которая могла бы задерживать пули. Мы видели, как при ударе пули о грунт и пуля, и кремень разлетались дождем смертельно опасных осколков. Кроме того, нам было известно расстояние, и мы тщательно регулировали угол возвышения наших пушек Виккерса, благословляя их длинные старомодные прицелы. Наши горные орудия были закреплены на подставках и находились в полной готовности к внезапному удару шрапнелью, как только Расим займет исходное положение для атаки.

Как мы и ожидали, прибыло подкрепление из Аймы в количестве сотни солдат. Их прибытие убедило нас в необходимости отказаться от теории маршала Фоша и в любом случае атаковать с трех сторон одновременно. Мы послали прибывших из Аймы солдат с тремя пулеметами окружить правый, или западный, фланг противника. Затем был открыт огонь по туркам с нашей центральной позиции, который очень сильно беспокоил их открытые линии ударами и рикошетами.

Противник чувствовал, что обстановка складывается для него неблагоприятно. Старый генерал Хамид Фахри собрал свой штаб и тыловые службы и приказал каждому вооружиться винтовкой. «За сорок лет военной службы я никогда не видел, чтобы повстанцы сражались так, как эти. Становитесь в строй», – приказал он. Но было уже слишком поздно. Расим выдвинул вперед пять своих пулеметов с расчетами по два человека. Они быстро и скрытно заняли позицию и смяли левый фланг турок.

Люди из Аймы, знавшие каждый стебелек травы на этих пастбищах, принадлежавших их родной деревне, без потерь подползли на расстояние в триста ярдов до турецких пулеметов. Противник, занятый устранением нашей фронтальной угрозы, заметил их только тогда, когда они внезапным залпом смели его пулеметные расчеты и привели в полный беспорядок правый фланг. Увидев это, мы послали вперед всадников на верблюдах.

Их возглавил гофмейстер Зейда Мухаммед эль-Гасиб, восседавший на своем верблюде в сиявшем, развеваемом ветром одеянии, с алым флагом агейлов над головой. Все остававшиеся с нами в центре – наши слуги, артиллеристы и пулеметчик – рванулись за ним.

День оказался для меня слишком долгим, и теперь я дрожал от нетерпения, желая увидеть, чем кончится дело. Зейд рядом со мной бурно радовался тому, как прекрасно осуществлялся наш план в холодном зареве заходившего солнца. С одной стороны кавалерия Расима сметала в пропасть за кряжем разбитый левый фланг, с другой – люди из Аймы добивали беглецов. Центр противника в беспорядке откатывался по ущелью под натиском наших пехотинцев и всадников на лошадях и верблюдах. Армяне, весь день в тревоге прижимавшиеся к земле за нашими спинами, теперь повытаскивали свои ножи и ринулись вперед, подбадривая друг друга криками на турецком языке. Я думал об ущельях между здешними местами и Кераком, о Хесской котловине с ее разбитыми дорогами, проходившими по головокружительным карнизам, о мелколесье, о теснинах и узких дефиле. Дело шло к резне, и мне следовало бы воззвать о милости к противнику, но после яростного напряжения битвы я чувствовал, что мой мозг и тело слишком устали, чтобы я мог спуститься в это ужасное место и потратить ночь, спасая турок. Своим решением провести это сражение я убил двадцать или тридцать из наших шестисот человек, а раненых, наверное, было втрое больше. Однако ни это, ни уничтожение тысячи несчастных турок не могло повлиять на исход войны.

Мы захватили два их горных орудия фирмы «Шкода», которые нам очень пригодились, двадцать семь пулеметов, две сотни лошадей и мулов и пятьдесят пленных. Уйти в сторону железной дороги удалось всего пятидесяти измученным туркам. Арабы устремились за ними, безжалостно расстреливая убегавших. Наши солдаты быстро отказались от преследования, потому что в них заговорила жалость, они были усталыми и голодными, и было очень холодно. От этого вечера у нас осталось ощущение не славной победы, а ужаса растерзанных тел людей, которые были нашими солдатами и которых разнесли по их домам. Когда мы возвращались, начался снегопад. Собрав последние силы, мы донесли до лагеря наших раненых солдат. Раненые турки остались на поле сражения и поумирали уже на следующий день. Это не находило оправдания, как и вся теория войны, но упрекнуть нас было не в чем. Мы рисковали своими жизнями под огнем противника, чтобы спасти своих товарищей, и если нашим правилом было не поощрять арабов убивать как можно больше турок, то в еще меньшей степени мы требовали, чтобы они берегли жизни врагов.

На следующий день и в последовавшие за ним дни снегопад все усиливался. Погода нас связывала, и по мере монотонного течения дней мы теряли надежду на возможность каких-то действий. А ведь мы могли бы продвинуться по пятам нашей победы за Керак, вытесняя турок в Амман самими слухами о нашем приближении, но ни наши потери, ни усилия не дали ничего, кроме отчета, который я отослал в британскую штаб-квартиру в Палестине на потребу штабу. Написанное в расчете на эффект, это донесение было полно замысловатых сравнений и смешных наивностей и создало в штабе представление обо мне как о скромном любителе, следовавшем великим образцам, если не как о клоуне, хитро поглядывавшем на то, как они во главе с дирижером Фошем под барабанный бой шли по старой кровопролитной дороге в дом Клаузевица. Подобно этому сражению, то была почти точная пародия на применение правил теории. Штабистам это понравилось, и с невинным видом, доведя до конца логику шутки, они за убедительность отчета наградили меня орденом. В нашей армии было бы больше сверкающих наградами мундиров, если бы каждый был способен самостоятельно составить толковое донесение.

 

Глава 87

Польза хесской земли была в преподанном ею мне уроке. Действительно, всего через три дня наша честь была, по крайней мере частично, восстановлена хорошей и серьезной операцией, проведенной нами с помощью Абдуллы эль-Фейра, расположившегося лагерем под нами, в раю южного побережья Мертвого моря – на равнине, изобиловавшей ручьями пресной воды и богатой растительностью. Мы послали ему сообщение о победе и о нашем плане совершить налет на озерный порт в Кераке и уничтожить турецкую флотилию.

Он отобрал около семидесяти всадников среди бедуинов Биэр-Шебы. Они совершили бросок по прибрежной дороге, проходившей между предгорьями Моаба и берегом моря, до самого турецкого аванпоста и, едва стало смеркаться, когда глаза еще могли видеть достаточно далеко, чтобы без риска мчаться галопом, вырвались из мелколесья на берег, к моторному катеру и к парусным лихтерам, стоявшим на якоре в северной бухте, ничего не подозревавшие команды которых мирно спали – кто на пляже, кто в стоявших рядом камышовых хижинах.

Это были корабли турецкого военно-морского флота, не рассчитанные на отражение нападения с суши, тем более кавалерийской атаки. Их разбудил топот подкованных копыт наших ворвавшихся вихрем лошадей. Схватка завершилась мгновенно. Хижины были сожжены, все склады разграблены, корабли отведены на глубину и затоплены. Затем, без всяких потерь и с шестью десятками пленных, наши люди вернулись обратно, хвастаясь своей удачей. Это было двадцать восьмого февраля. Мы достигли также нашей другой цели – перекрытия сообщения с Мертвым морем – на две недели раньше, чем обещали Алленби. Третьей целью было устье Иордана под Иерихоном, выход на которое планировался до конца марта, и все было бы хорошо, если бы не непогода и не отвращение к хлебу, который был доставлен нам еще в кровавый день Хесы. Положение в Тафилехе улучшилось. Фейсал прислал нам боеприпасы и продукты. Цены падали, так как люди начинали верить в нашу силу. Племена, расселившиеся вокруг Керака и ежедневно контактировавшие с Зейдом, предложили присоединиться к нему с оружием, как только он решит выступить.

Однако именно этого мы не могли сделать. Перспектива зимы увела и людей, и их вождей в деревню и погрузила в тусклую праздность, что же до советов побольше двигаться, то они помогали мало. Я дважды пытался исследовать заснеженное плато, на каждой стороне которого, где умирали турки, валялись смерзшиеся клочья жалкой одежды. Но жизнь здесь была невыносима. Днем снег немного подтаивал, а ночью снова смерзался. Ветер резал кожу, пальцы немели и теряли чувствительность. Щеки тряслись, как высохшие листья, пока не утрачивали саму способность дрожать, после чего их мышцы сводила безумная боль.

Выступить в поход по снегу на верблюдах, животных, совершенно неспособных двигаться по скользкому грунту, означало бы рисковать восстановить против себя пусть даже небольшое количество всадников на лошадях. Однако по мере того, как тянулись дни, даже эта последняя возможность уходила. В Тафилехе кончались запасы ячменя, и наши верблюды, которых непогода уже давно лишила подножного корма, теперь испытывали недостаток и в зерне. Нам приходилось отводить их вниз, в более счастливый Гор, путешествие до которого и обратно к нашему гиблому гарнизону занимало целый день. Это был дальний, окольный путь, напрямик же до Гора было чуть меньше шести миль, и он был нам ясно виден, так как лежал на пять тысяч футов ниже нашего лагеря. Соль сыпалась на наши раны при виде этого почти что зимнего сада на берегу озера. Мы же были заперты в кишевших паразитами домах, сложенных из холодного камня, без дров, без пищи, а кругом бушевал ледяной ветер, тогда как в долине солнце изливало свое сияние на весеннюю траву, усеянную цветами, а воздух был таким теплым, что люди ходили без плащей.

Моя доля была более счастливой, чем у большинства других, потому что Зааги отыскал для нас пустой недостроенный дом с двумя гулкими комнатами и двором. На мои деньги были куплены дрова и даже зерно для верблюдов, которое мы припрятали в углу двора, где любитель животных Абдулла мог их чистить, называя каждого по имени, и они, отзываясь на это, осторожно брали хлеб своими мягкими губами прямо из его рта, как будто целовали. И все же это были скверные дни, поскольку, чтобы насладиться костром, приходилось задыхаться от зеленого дыма, который плохо выходил через наши самодельные заслонки, установленные в оконных проемах. С грязной крыши непрерывно капала вода, и тучи блох по ночам ползали по каменному полу. Нас проживало двадцать восемь человек в двух крошечных комнатах, провонявших от страшной тесноты.

В моем седельном вьюке была книжка «Смерть Артура», помогавшая мне бороться с отвращением. У солдат же имелись только физические ресурсы, и в нашей тесноте их нравы становились все более грубыми. Их несовместимость, в обычное время гасившаяся расстоянием, теперь жестоко обступала меня. Кроме того, рана на бедре терзала меня приступами мучительной колющей боли. Изо дня в день нарастала напряженность в наших отношениях, по мере того как наше положение становилось все более отвратительным, близким к животному состоянию.

Наконец Авад, дикий представитель племени шерари, повздорил с коротышкой Махмасом, и вмиг засверкали кинжалы. Трагедии удалось избежать, и дело ограничилось легким ранением, но был нарушен величайший закон телохранителей. Поскольку тот и другой были забияками, всех выставили в другую комнату, и их начальники вынесли свой вердикт, подлежавший немедленному исполнению. Однако ужасные удары плеткой Зааги показались моему просвещенному воображению слишком жестокими, и я остановил экзекуцию, пока исполнители еще не успели разогреться. Авад, лежавший во время наказания без единой жалобы, медленно поднялся на колени и, на подгибавшихся ногах, качая головой, зашагал к своему спальному месту. Затем пришел черед Махмаса, юноши с тонкими губами, заостренным подбородком и таким же заостренным лбом, чьи бусинки-зрачки сошлись у переносицы, выражая тем самым величайшее раздражение. Он не был моим телохранителем, а числился всего лишь погонщиком верблюдов. Постоянно уязвленное самолюбие делало его поведение в компании непредсказуемым и опасным. Когда Махмас проигрывал в споре или оказывался предметом насмешки, он бросался вперед с всегда находившимся под рукой небольшим кинжалом и вонзал его в своего обидчика. Сейчас он съежился в углу, скаля зубы и клянясь сквозь слезы, что покончит с теми, кто его тронет. Арабы, для которых выносливость была венцом мужественности, не посчитали нужным делать скидку на его нервы. Крики Махмаса внушали ужас, а когда его отпустили, он, опозоренный, выполз из комнаты и скрылся в ночи.

Мне было жалко Авада. Его твердость меня пристыдила. И я почувствовал это еще сильнее, когда следующим утром услышал хромающие шаги во дворе и увидел, как он пытался исполнять свои обычные обязанности по уходу за верблюдами. Я позвал его в дом, чтобы подарить ему расшитый головной платок в качестве вознаграждения за верную службу. Он вошел, жалкий, угрюмый, выказывая, как мне показалось, робкую готовность к новому наказанию. Мое изменившееся поведение его обескуражило. К вечеру он уже распевал песни, громко разговаривал с товарищами и выглядел гораздо более счастливым, чем когда-либо раньше: как оказалось, потому что нашел в Тафилехе какого-то глупца, купившего у него мой подарок – шелковый платок – за четыре фунта.

Такое обостренное нервозное восприятие нами ошибок другого было столь сильным будоражившим фактором, что я решил расселить отряд и отправился на поиски денег, которые могли нам понадобиться с приходом хорошей погоды. Зейд израсходовал первую долю суммы, выделенной для операции в районах Тафилеха и Мертвого моря, частично на жалованье, частично на продовольствие, а также на вознаграждение победителей при Сейль-Хесе. Где бы мы ни определили линию фронта, нам предстояло рекрутировать и, следовательно, платить за свежие силы, потому что только местные жители разбирались в качестве грунта да и сражались лучше всех других, защищая от противника свои дома и посевы.

Присылку мне денег мог бы организовать Джойс, но в это время года осуществить такое было нелегко. Надежнее было бы отправиться за ними самому и, кстати, более целесообразно, чем продолжать нюхать зловоние разношерстной толпы в Тафилехе. Таким образом, в один прекрасный день, обещавший быть чуть более ясным, чем обычно, мы впятером пустились в дорогу. Мы без приключений доехали до Решидийи, а поднявшись на седловину за нею, оказались под нежаркими лучами солнца. После полудня погода снова испортилась и усилился ветер с севера и запада, что нас очень огорчило, так как мы ехали по голой равнине. Когда мы переехали вброд реку Шобек, пошел дождь, сначала порывами, но потом более спокойно, хлеща косыми струями в левое плечо и словно укрывая нас от главной ярости ветра. Ударяясь о грунт, струи дождя разлетались белыми брызгами. Мы двигались без остановок и еще долго после захода солнца продолжали подгонять своих дрожавших верблюдов, постоянно скользивших и нередко падавших на скользкой грязи долин. Мы делали почти по две мили в час, несмотря на все трудности дороги, и быстрое продвижение было таким неожиданным и радостным для нас, что от одного этого нам становилось тепло.

Я намеревался ехать всю ночь, но на подходе к Ордоху на нас опустился густой туман, словно низкая, окружившая нас кольцом завеса, над которой в вышине, на фоне спокойствия неба, словно клочья какой-то вуали, вились и приплясывали облака. Перспектива, казалось, изменилась, дальние горы выглядели маленькими, а ближние холмы – большими. Мы слишком отклонились вправо. Хотя грунт этой открытой местности на вид казался твердым, он предательски разрушался под тяжестью верблюдов, и их ноги с каждым шагом проваливались дюйма на четыре, а то и пять. Несчастные животные промерзли за целый день пути и наталкивались друг на друга так часто, что их бока были в ссадинах. Они давали нам понять, что делают нежелательную для них работу, борясь с новыми трудностями. Для этого они пробегали несколько шагов быстрее, резко останавливались, оглядывались кругом или же пытались сойти в сторону от дороги.

Мы гнали их вперед, пока дорога не пошла через каменистые долины, с зубчатой линией горизонта. Справа, слева и впереди, там, где их не должно было быть, в глубоком мраке виднелись горы. Опять морозило, и грунт долины обрастал льдом. Двигаться дальше по такой дороге в темень было бы безумием. Мы нашли большое обнажение породы. Под ним, где можно было укрыться от ветра, мы уложили вплотную друг к другу верблюдов, иначе они могли бы просто подохнуть от холода, и улеглись сами, тесно прижавшись к ним в надежде согреться и уснуть.

Однако, по крайней мере, я не согрелся, да и нельзя было сказать, что поспал, а просто задремал, когда мне показалось, что к моему лицу медленно прикасаются какие-то гигантские пальцы. Я огляделся. В темноте кружились крупные, мягкие хлопья снега. Через минуту или две снег сменился дождем, а потом ударил мороз. Свернувшись в плотный клубок, испытывая боль во всем теле и не в состоянии даже пошевелиться, я пролежал так до рассвета. Рассвет этот был каким-то неверным, но все же достаточно убедительным. Я повернулся в грязи на другой бок, чтобы взглянуть на своих людей, завернувшихся в плащи и прижавшихся вплотную к бокам животных. На лицах каждого из них лежала печать безысходного скорбного отчаяния.

Они были южанами, все четверо от страха перед зимой заболели еще в Тафилехе и теперь направлялись отдохнуть в Гувейру, пока вновь не станет тепло. Здесь, в этом тумане, им казалось, что над ними нависла угроза смерти, и хотя они были слишком гордыми, чтобы жаловаться на это, всем своим видом показывали, что то, что они для меня делали, было с их стороны жертвой. Никто из них не заговорил со мной и даже не пошевелился. Я поднял за волосы одного из них и доказал ему, что он все еще способен что-то чувствовать. Поднялись на ноги и другие, и мы пинками подняли окоченевших верблюдов. Единственной нашей потерей был бурдюк с водой, примерзший к земле.

При свете дня горизонт оказался совсем близко, и мы поняли, что нужная нам дорога проходит слева, в четверти мили от нас. По ней мы и двинулись дальше. Верблюды были слишком измучены, чтобы нести на себе груз наших тел (все они, кроме моего, после этого перехода подохли), а грязь в долинах была такая, что мы сами скользили и падали не меньше верблюдов. Однако нам помогал прием, использовавшийся в Дераа: мы широко расставляли ноги и, делая шаг, старались зацепиться за грязь. Таким образом, поддерживая друг друга, мы продолжали продвигаться вперед.

Воздух стал таким холодным, что, казалось, мог заморозить все что угодно, но мы этого избежали. Переменившийся за ночь ветер налетал с запада порывами, сковывавшими наши движения. Наши плащи раздувались как паруса и стаскивали нас с дороги. В конце концов мы их скинули, и ехать стало легче, так как плотно облегавшие тело гимнастерки от ветра не надувались. Направление резкого ветра с дождем и снегом мы определяли по белой дымке тумана, уносимой им через горы и долины. Наши руки онемели до полной потери чувствительности, и ссадины мы замечали только по красным пятнам; тела же окоченели не настолько, и мы часами дрожали под зарядами града, осыпавшего нас с каждым порывом ветра.

Уже подступали сумерки, когда мы, проехав десять миль, прибыли в Абу-эль‑Лиссан. Люди Мавлюда разошлись по домам, и нас никто не встречал, чему я был рад, так как мы выглядели грязными и жалкими, как стриженые коты. После Абу-эль‑Лиссана дорога была легче: промерзший грунт на протяжении последних двух миль до вершины Штара был твердым, как железо. Из ноздрей наших верблюдов при каждом выдохе вырывался белый пар. После быстрой езды мы скоро увидели в разрывах облаков роскошную Гувейрскую равнину, алевшую цветами, теплую и уютную. Облака эти как-то необычно нависали над котловиной, образуя плоский слой, похожий на свернувшееся молоко и державшийся на уровне вершины, на которой мы стояли. Мы несколько минут с удовольствием любовались этим зрелищем. То и дело от облаков отрывались пучки ледяной пушистой пены, похожей на пену морского прибоя, и опускались на нас. Стоя на краю крутого обрыва, мы чувствовали, как они падают на наши лица, а оборачиваясь, видели, как белая кромка проплывала над зубчатым гребнем, разрываясь в клочья и превращаясь в порошок инея или в струйки воды на торфянистой почве. Налюбовавшись небом, мы спустились ниже и, наслаждаясь спокойным мягким воздухом, направились через перевал к сухому песку. И все же удовольствие оказалось не таким полным, как мы надеялись. Боль от восстановления кровообращения в наших конечностях и в мышцах лица была гораздо острее, чем ощущение при замерзании, при обратном процессе, и мы наконец поняли, что наши ноги жестоко изранены и побиты о камни. В ледяной грязи мы этого не чувствовали, но здешний теплый солоноватый песок разъедал ссадины. Словно обезумев, мы повскакивали на своих верблюдов и, тупо нахлестывая их, устремились в Гувейру. Перемена в окружающей обстановке сделала верблюдов спокойнее, и они благополучно доставили нас домой.

 

Глава 88

Праздные вечера, в особенности три из них, проведенные под тентами бронеавтомобилей за разговорами с Аленом Доуни Джойсом и другими, не без наших хвастливых рассказов о Тафилехе, доставили нам большое удовольствие. И все же эти друзья, как мне казалось, были несколько опечалены, потому что проведенная вместе с Фейсалом две недели назад большая экспедиция с целью овладения Мудоварой себя не оправдала. Это произошло отчасти потому, что по-прежнему существовала старая проблема взаимодействия регулярных войск с нерегулярными силами, а отчасти из-за ошибки старого Мухаммеда Али эль-Бейдави, поставленного командовать людьми из племени бени атийех, который дошел с ними до воды, скомандовал: «Полуденный привал!» – и просидел там два месяца, потворствуя гедонистским склонностям арабов, которые делали их беспомощными рабами плотской терпимости. В Аравии, не знавшей изобилия и излишеств, мужчины были подвластны обольщению самой простой пищей. Каждый кусок, проходивший через их губы, мог, если они оказывались недостаточно бдительными, превратиться в наслаждение. Соблазнительной роскошью могли стать такие простые вещи, как проточная вода или тенистое дерево, редкость которых и злоупотребление ими часто разжигали их похоть. Это напомнило мне Аполлона: «Отойдите от него вы, люди Тарса, сидящие на своей реке как гуси, опоенные его белой водой!»

Из Акабы доставили тридцать тысяч фунтов золотом для меня и для моей кремовой верблюдицы Водейхи, лучшей из остававшегося поголовья моего табуна. Она была выращена племенем атейба и выиграла для своего старого хозяина много скачек. Верблюдица находилась в прекрасном состоянии, упитанная, но не слишком, подушечки на ее ногах затвердели в многочисленных переходах по кремнистым северным землям, шерсть у нее была густая, матовая. Невысокая и на первый взгляд тяжеловатая, она была всегда послушна и шла плавно, поворачивая налево или направо, в зависимости от того, с какой стороны я похлопывал ее по рогу седла, и поэтому я ездил на ней без палки погонщика, с удобством читая на ходу какую-нибудь книгу, когда позволяли условия марша.

Поскольку мои люди были в Тафилехе, или в Азраке, или вообще в отпуске, я попросил Фейсала назначить для меня временных сопровождающих. Он предоставил мне двух своих кавалеристов с лошадьми, Серджа и Рамейда, из племени атейба, а для охраны моего золота выделил шейха Мотлога, в ценности качеств которого мы убедились, исследуя на броневиках равнины под Мудоварой. Он поехал с нами как знавший местность гид и, восседая высоко на куче багажа, погруженного на фордовский автомобиль, указывал препятствия. Машины на большой скорости выехали на песчаные холмы и скатывались с них, раскачиваясь, как лодки на волнах. На одном опасном повороте грузовик занесло и развернуло на сто восемьдесят градусов. Мотлога выбросило из машины, и он ударился головой. Маршалл остановил автомобиль и подбежал к нему, кляня себя за неосторожность. Но шейх, уныло потирая ушибленную голову, мягко проговорил: «Не беспокойтесь обо мне. Я просто пока еще не научился ездить на этих штуках».

Золото было разложено в мешки по тысяче фунтов. Я вручил по два мешка четырнадцати из двадцати людей Мотлога, а последние два взял сам. Один мешок весил двадцать два фунта, и при ужасных дорожных условиях два мешка, подвешенных к седельным вьюкам с обеих сторон, были предельным грузом для верблюда. Мы пустились в путь в полдень, надеясь проехать как можно больше, но, к сожалению, уже через полчаса верблюды ступали по мокрому грунту; начавшийся затяжной дождь промочил нашу одежду до нитки, а шерсть верблюдов свернулась под дождем, сделавшись похожей на шкуру промокшей собаки.

Именно на этом этапе Мотлог увидел палатку шерифа Фахда на вершине горы из песчаника. Несмотря на то что я спешил, он предложил остановиться на ночлег в этом месте и посмотреть, как будут выглядеть эти горы на следующий день. Я понимал, что попусту проводить дни в нерешительности было фатальной ошибкой, и поэтому попрощался с ним и продолжил путь с двумя своими людьми и с шестью связанными с Шобеком ховейтатами, присоединившимися к нашему каравану.

Эта дискуссия нас задержала, и мы добрались до подножия перевала только с наступлением темноты. К сожалению, начался мелкий дождь, и едва мы успели позавидовать Мотлогу, воспользовавшемуся гостеприимством Фахда, как внезапно какая-то красная вспышка слева заставила нас повернуть в том направлении. Мы увидели Салеха ибн Шефию, расположившегося в палатке и трех пещерах с сотней своих вооруженных вольноотпущенников из Янбо. Салех, сын шутника бедняги старого Мухаммеда, был отличным парнем, взявшим приступом Ведж в памятный день Виккери.

«Чейф энтс!» – я два или три раза повторил арабское приветствие. Салех сверкнул глазами, как это умели делать люди племени джухейна, подошел ко мне и с поклоном раз двадцать подряд своим сильным голосом, не переводя дыхания, проговорил: «Чейф энтс». Я не любил оставаться в долгу и так же торжественно повторил те же слова еще раз двенадцать. Он ответил мне новой длинной серией залпов – на этот раз их было много больше двадцати. И я сдался, начиная понимать, как много значило в Вади-Янбо бесконечное повторение приветствий.

Несмотря на то что с моей насквозь промокшей одежды стекала вода, он пригласил меня в палатку, на свой ковер, и, пока подходило тушеное мясо с рисом, дал мне новую одежду, сшитую его матерью. Потом мы улеглись и проспали всю ночь в полном комфорте под стук капель дождя по двойному слою полотна палатки работы мастеров Мекки.

На рассвете мы продолжили путь, дожевывая хлеб гостеприимного Салеха. Едва мы ступили на крутой подъем, как Сердж посмотрел вверх: «Горы-то в ермолках!» – заметил он. Действительно, каждая вершина была покрыта белым куполом снега. Непривычные к снегу люди племени атейба устремились вверх по перевалу, чтобы пощупать это чудо своими руками. Их верблюдам снег также был незнаком, животные, опуская к земле свои медлительные шеи, принюхивались к его белизне, а потом поднимали головы и продолжали смотреть вперед, по-прежнему не проявляя никакого интереса к окружавшей их действительности.

Наша благодушная пассивность была нарушена в следующую же минуту: на нас обрушился северо-восточный ветер, обдавший нас таким ледяным, кусавшим и жалившим холодом, что мы, беспомощно хватая ртом воздух, тут же повернули обратно. Нам казалось, что продолжать двигаться навстречу ветру было смертельно опасно, и мы, почти прижавшись друг к другу, с трудом сопротивляясь его шквальным порывам, двинулись к обещавшей сомнительное укрытие долине. Серджу и Рамейду, в которых вселяло ужас это новое испытание для их легких, казалось, что они задыхались, и я повел наш маленький отряд в обход, за «гору Мавлюда».

Люди Мавлюда бессменно простояли лагерем в этом месте, на высоте в четыре тысячи футов над уровнем моря, два месяца. Им пришлось жить в неглубоких землянках, вырытых в склоне горы. У них не было дров, если не считать скудной мокрой полыни. Они каждые два дня разжигали из нее костер, чтобы испечь себе хоть сколько-нибудь хлеба. Не было у них и никакой одежды, кроме заношенной летней английской формы хаки. Они спали в своих пропитанных влагой ямах на пустых или полупустых мешках из-под муки, под общими одеялами из таких же связанных узлами шести или восьми мешков. Больше половины из них умерли или заболели от холода и влажности, и все же остальные бдительно вели наблюдение, ежедневно вступая в перестрелку с турецкими аванпостами, и только суровость климата защищала их от сокрушительной контратаки. Мы были многим обязаны им, и еще больше Мавлюду, чья стойкость укрепляла их чувство долга.

История этого покрытого шрамами бывшего воина турецкой армии была списком рискованных дел, спровоцированных его стойким пониманием чести и национализма араба, веры, за которую он три или четыре раза жертвовал своим будущим. Должно быть, то была сильная вера, помогавшая ему добровольно сносить три зимних месяца на маанском фронте, разделяя эту судьбу с пятью сотнями простых людей и поддерживая их сердечную преданность ему.

Мы всего за один день сполна ощутили на себе эти трудности. На гребне кряжа под Абу-эль‑Лиссаном земля была схвачена морозом, и нам мешал только бивший в глаза сильный ветер, но потом начались настоящие неприятности. Верблюды упрямо останавливались в жидком месиве у подножия двадцатифутового склона, покрытого скользкой грязью, и беспомощно мычали, словно желая сказать, что не могут доставить нас наверх. Мы спешились, чтобы им помочь, но так же безнадежно, как и они, скользили под уклон. Тогда мы поснимали свои новые, бережно хранимые башмаки, выданные нам для защиты от зимнего холода, и босиком затащили верблюдов наверх.

На этом закончился наш комфорт, и до заката нам пришлось спешиваться и разуваться еще раз двадцать, не считая случаев, когда мы падали вместе с поскользнувшимися верблюдами под звон монет, перекрывавший гулкий звук удара о землю их раздутых животов. Когда они еще не были обессилены, такие падения злили их так, как только можно разозлить верблюдицу, но теперь они лишь жалобно скулили от испуга. Мы тоже огрызались друг на друга, потому что проклятый ветер не давал нам передышки. В Аравии не могло быть ничего более убийственного, чем северный ветер под Мааном, а в тот день он был резок и силен как никогда. Он пронизывал насквозь нашу одежду, как будто ее на нас вовсе не было, превращал наши скрюченные пальцы в когти, не способные держать ни повод, ни палку, конечности немели настолько, что мы не могли перекинуть ногу через штырь седла, а когда, сброшенные с падавших животных, распластывались на земле, то не могли разогнуть ног, во время езды обхватывавших верблюжьи бока.

Однако дождь давно прекратился, и на ветру стала высыхать наша одежда; мы продолжали упорно двигаться на север и к вечеру доехали до небольшой речки Басты. Это означало, что мы делали больше мили в час. Опасаясь, что на следующий день и мы, и наши верблюды будем слишком усталыми, чтобы двигаться с такой же скоростью, я решил перейти ее вброд. Речка вздулась от дождей, и верблюды уперлись, отказываясь войти в воду. Нам пришлось спешиться и перевести их на другой берег в поводу, шагая по пояс в ледяной воде.

Над горами ветер бушевал, как враг, рвавшийся на приступ, и около девяти часов все, стеная, повалились на землю, отказываясь двигаться дальше. Я и сам чуть не плакал, сдерживаясь только из нежелания поддаться охватившей всех слабости. Мы уложили своих девятерых верблюдов фалангой и улеглись между ними относительно удобно, прислушиваясь к жесткому шелесту высохших водорослей, перекатывавшихся под ветром по берегу. Ощущение было такое, будто это шелестели волны по бортам корабля, на котором мы плыли в ночи. Яркие звезды вспыхивали в разрывах проносившихся над нашими головами облаков, и от этого казалось, что непрерывно менялись места и конфигурация созвездий. У каждого из нас было по два армейских одеяла и по кругу печеного хлеба, и мы, чувствуя себя защищенными от основных неприятностей, хорошо выспались в грязи и холоде.

 

Глава 89

На рассвете мы, отдохнувшие и повеселевшие, продолжили путь. Погода улучшалась, и сквозь рассветную серую мглу все яснее становились видны унылые, поросшие полынью горы. На их склонах просматривались голые известняковые ребра этой очень древней земли. По котловинам между ними ехать стало труднее из-за грязи. Затянутые туманом долины превратились в медлительные потоки тающего снега, и скоро он снова густо повалил мокрыми хлопьями. К полудню, похожему на сумерки, мы доехали до безлюдных развалин Ордоха. Над ними то поднимался, то снова затихал ветер, и медленно двигавшиеся в небе гряды туч обдавали нас мелкими зарядами снега.

Я надеялся избежать встречи с бедуинами, находившимися между нами и Шобеком, но наши спутники-ховейтаты вели нас прямиком к своему лагерю. За семь часов мы проехали шесть миль, и они дошли до полного изнеможения. Оба солдата из племени атейба не просто выдохлись, но и полностью пали духом и прямо-таки по-бунтарски стояли на том, что никакая сила на свете не заставит их отказаться от отдыха в палатках этого племени. Мы долго спорили об этом на обочине дороги.

Что касается меня, то я чувствовал себя вполне бодрым и довольным и возражал против того, чтобы воспользоваться гостеприимством этих бедуинов. Полное отсутствие денег у Зейда было прекрасным предлогом попытаться помериться силами с эдомитской зимой. До Шобека было всего десять миль, и оставалось еще пять часов светового дня. И я решил продолжить путь в одиночестве, считая, что буду в полной безопасности, так как в такую погоду ни один турок и ни один араб не выйдут из палатки и встречи в пути исключаются. Я взял у Серджа и Рамейда четыре тысячи фунтов и отругал их за трусость, хотя в действительности они трусами вовсе не были. Дыхание Рамейда прерывалось частыми всхлипываниями, а нервозное состояние Серджа проявлялось в том, что из его груди в такт покачиванию верблюда вырывался жалобный стон. Они что-то бормотали в беспомощном гневе, когда я отпустил их и уехал.

Правду сказать, у меня была самая лучшая верблюдица. Превосходная Водейха играючи шла вперед под добавочным грузом золота. На ровных участках я ехал в седле, на подъемах же и спусках мы скользили рядом друг с другом, не без комических ситуаций, которые она, казалось, оценивала не хуже меня.

К заходу солнца снегопад прекратился. Спускаясь к реке Шобеке, мы увидели на противоположном склоне коричневую тропу, выводившую путника к деревне. Я попытался проехать кратчайшим путем, напрямик, но замерзшая грязь меня обманула, я стал проваливаться сквозь тонкую ледяную корку (края ее обломков были остры, как ножи) и увяз настолько, что испугался, как бы не пришлось провести там всю ночь, то утопая, то выбираясь из этой грязи или полностью увязнув в ней, что было бы равносильно смерти.

Почуявшая опасность Водейха, отказавшись ступить в эту трясину, стояла в растерянности на кромке твердой суши и печально смотрела на мою борьбу с болотом. Однако мне удалось, ухватившись за повод, убедить ее подойти ко мне поближе. Тогда я резко выбросился спиной на поверхность хлюпавшей топи и, нашарив у себя за головой ногу верблюдицы, вцепился в шерсть над ее копытом. Она испугалась, резко отпрянула назад и вырвала меня из трясины. Мы осторожно двинулись вдоль русла к безопасному месту и там перешли на другой берег, после чего я не без колебаний полез в воду и смыл с себя тяжелый груз налипшей глины.

Дрожа от холода, я снова уселся в седло. Перевалив через кряж, мы спустились к основанию конуса правильной формы, венец кладки которого был кольцевой стеной старого монреальского замка и выглядел очень величественно на фоне ночного неба. Становилось все холоднее. Снежные сугробы в фут толщиной лежали по обе стороны тропы, поднимавшейся спиралью в гору. Белый лед уныло потрескивал под моими босыми ногами, когда мы приблизились к воротам; для того чтобы въехать, мне пришлось взобраться по терпеливому плечу моей Водейхи в седло. Потом я пригнулся, потому что, только прижавшись к шее верблюдицы, мог избежать удара о камни свода арки, когда Водейха устремилась под арку в ужасе от этого странного места.

Я знал, что шериф Абд эль-Муйеин все еще должен был находиться в Шобеке, и поэтому смело поехал по спавшей улице под призрачным светом звезд, игравшим с белыми сосульками и их тенями между стенами, крышами под слоем снега и заснеженной землей. Верблюдица в сомнении остановилась над ступенями, которые были едва заметны под толстым снежным покровом, но я не обратил на это внимания, утратив бдительность, поскольку уже доехал до цели своего ночного перехода, и упал на мягкий снег. От неожиданности я при этом вскрикнул, нарушив тишину ночи, и через минуту услышал хриплый голос, протестующе взывавший к Аллаху из-за толстой мешковины, закрывавшей похожее на амбразуру отверстие в стене убогого домишки справа от меня. Я спросил, где можно найти Абд эль-Муйеина. «В большом доме», – ответили мне, и я направился к дальнему углу крепостной ограды старого замка.

Подъехав туда, я в надежде, что меня кто-нибудь услышит, окликнул воображаемого собеседника. Ворота распахнулись, из них вырвался клубок дымного света, и сквозь завесу кружившихся в нем пылинок на меня уставились черные лица, пытавшиеся понять, кто к ним пожаловал. Назвав себя, я их дружелюбно приветствовал и сказал, что приехал, чтобы съесть с их хозяином барашка, после чего невольники подбежали ко мне, шумно выражая свое удивление, помогли спешиться и увели Водейху в зловонную конюшню, которая служила жильем и им самим. Один из них провел меня по наружной каменной лестнице к двери дома и дальше, между столпившимися слугами, извилистым проходом, через ветхую крышу которого капала вода, в небольшую комнату. Там лежал на ковре лицом вниз Абд эль-Муйеин, дышавший остатками воздуха, стелившегося по полу под слоем дыма.

С трудом переставляя дрожавшие от усталости ноги, я облегченно опустился рядом с ним и в точности скопировал его позу, желая хоть как-то уберечься от клубов дыма: в бойнице, прорезавшей толстую наружную стену, стояла медная жаровня, в которой, потрескивая, пылали поленья. Пока я снимал и развешивал перед огнем свою насквозь промокшую одежду, он нашарил рукой и протянул мне набедренную повязку. Дым по мере превращения дров в рдеющие угли все меньше ел глаза и глотку. Абд эль-Муйеин хлопнул в ладоши, требуя, чтобы слуги поторопились с ужином, – тушившаяся в масле с изюмом баранина была уже почти готова, а пока подали горячий, приправленный специями «фаузан» (так на сленге харитов назывался чай – по имени его кузена, правителя их деревни).

Привычно благословив блюдо с дымившимся мясом, Муйеин объяснил, что уже завтра он и его люди умрут с голоду либо пойдут грабить проезжих. В его подчинении находились две сотни солдат, но уже не было ни продуктов и ни фунта денег, а люди, посланные им к Фейсалу за помощью, видно, застряли в непроходимом снегу. Услышав это, я, в свою очередь, хлопнул в ладоши, потребовал, чтобы принесли мои седельные сумки, и вручил ему пятьсот фунтов в счет суммы, ожидавшейся от Фейсала. Это была хорошая плата за угощение. Мы вместе подшучивали по поводу моего необычного путешествия в одиночку, зимой, с немалым количеством золота в багаже. Я повторял, что Зейд, как и он сам, был в стесненных обстоятельствах, и сказал о Сердже и Рамейде с арабами. Глаза шерифа помрачнели, и он сделал несколько пассов в воздухе своей палкой, я объяснил ему в оправдание их отсутствия, что холод мне не страшен, потому что в Англии такая погода стоит большую часть года. «Да простит их Аллах», – проговорил Абд эль-Муйеин.

Через час он извинился: оказалось, что он только что женился на шобекской женщине. Мы поговорили о его женитьбе, целью которой было рождение детей. Я не поддался этому соблазну, памятуя о старом Дионисии Тарском.

Люди были шокированы тем, что в свои шестьдесят лет он оставался неженатым, считая такие вещи, как продолжение рода, неизбежной функцией тела, подобной очищению желудка. Их заповедью было почитание родителей. Я спрашивал, как они могли с удовольствием смотреть на детей, на эти воплощенные доказательства их неуемной похоти. И предлагал им представить себе младенцев, которые, словно черви, выползают из чрева матери, – испачканные кровью сморщенные существа, какими они были когда-то сами! Мои слова звучали для них как прелестнейшая шутка. Потом мы завернулись в ковры и, согревшись, крепко уснули. Блохи маршировали по нашим телам взад и вперед сомкнутым строем, но моя нагота, эта традиционная защита арабов от кишевшего паразитами ложа, делала их атаки более терпимыми, к тому же я слишком устал, чтобы расчесывать укусы.

Утром я проснулся с разламывавшей голову болью и заявил, что должен ехать дальше. В сопровождение мне отрядили двух человек, хотя все говорили, что в ту ночь мы до Тафилеха не доберемся. Однако я подумал, что хуже, чем накануне, быть не могло, и мы стали осторожно скользить вниз по крутой тропе к равнине, по которой тянулась римская дорога, по велению знаменитых императоров обставленная кучами камней, игравших роль верстовых столбов.

Проезжая по этой равнине, оба сопровождавших меня труса сбежали к своим товарищам, остававшимся в старом замке. Как и накануне, я то и дело спешивался и вновь садился в седло, хотя дорога теперь была очень скользкой, за исключением вымощенных в древности участков. Мостили дорогу по приказу императорского Рима, который когда-то превратил мусульман в обитателей пустыни. По ней мне можно было ехать, но все же лучше было идти пешком, переходя вброд места, где потоки воды за четырнадцать веков начисто смыли основание дороги. Пошел дождь, сразу же промочивший мою одежду, а потом поднялся слабый холодный ветер, и при каждом движении хрустел покрывавший меня панцирь из белого шелка, делая меня похожим на театрального рыцаря или хорошо замороженный свадебный торт.

Верблюдица везла меня по равнине три часа, и это был прекрасный отрезок пути. Но нас ожидали новые неприятности. Мои проводники точно предсказали сильный снегопад: снег полностью занес дорогу, зигзагами поднимавшуюся вверх между отвесными стенами, глубокими рвами и беспорядочно разбросанными кучами камней. Мне стоило огромных трудов объехать два первых выступа. Водейха, уставшая шагать в снегу по самые костлявые колени, стала заметно слабеть. Однако она одолела еще один крутой отрезок пути – как видно, с единственной целью избежать тропы, проходившей по самой кромке пропасти. Потом предательский откос футов в восемнадцать длиной утянул нас вниз, в огромный сугроб замерзшего снега. Водейха с ревом поднялась на ноги и, дрожа от пережитого страха, застыла как вкопанная.

Когда так артачатся верблюды-самцы, это означает, что они через пару дней умрут на месте, и у меня возникло опасение, что пришел конец силам и моей верблюдицы. Я спешился, погрузившись по шею в снег перед нею, и тщетно пытался вытянуть ее из сугроба. Потом потратил много времени, пытаясь толкать ее сзади. Затем поднялся в седло, и она тут же села. Я спрыгнул с нее, с трудом заставил ее подняться на ноги и, подумав, что сугроб не так уж глубок, стал разгребать снег голыми руками и босыми ногами. В конце концов я очистил для Водейхи отличную дорожку шириной в фут, глубиной три и длиной шагов в восемнадцать. Наст был таким прочным, что свободно выдерживал мой вес. Я с усилием продавливал его, копал снег и выбрасывал по обе стороны медленно продвигавшейся траншеи. Края обломков снежной корки были острыми, и мои запястья и лодыжки сильно кровоточили от порезов, оставляя за собой след в виде розовых кристаллов, напоминавших бледную, очень бледную мякоть недозревшего арбуза.

Покончив с этим, я вернулся к Водейхе, терпеливо продолжавшей стоять на месте, и поднялся в седло. Она легко зашагала вперед, так резво, что мы скоро выбрались на основную дорогу. Мы осторожно двинулись по ней, причем я шел впереди, промеривая палкой толщину снежных заносов и прокапывая новые проходы там, где сугробы оказывались слишком глубокими. За три часа мы добрались до вершины, на западную сторону которой обрушивались порывы сильного ветра. Мы сошли с дороги и стали с трудом карабкаться по изрезанному гребню; внизу, на залитой солнцем равнине Арабах, зеленевшей в тысяче футов под нами, как фигурки на шахматной доске, виднелись дома деревни Даны.

Когда пришлось сойти с гребня, дорога снова потребовала больших усилий, и Водейха снова заупрямилась. Это становилось уже слишком серьезным, потому что близился вечер. Я внезапно осознал всю опасность моего одиночества: если ночь застанет нас беспомощными на этой вершине, Водейха, это драгоценное животное, падет. Кроме того, я не мог забыть и о солидном весе золота, которое находилось при мне; даже в Аравии нельзя надежно спрятать на целую ночь шесть тысяч соверенов на обочине дороги.

И я отвел Водейху на сотню ярдов назад по нашей очищенной от снега дороге, поднялся в седло и погнал ее к крутому склону. Она благосклонно отозвалась на мои действия. Мы преодолели склон и выехали на северный выступ, с которого открывался вид на сенуситскую деревню Рашейдию.

Этот склон горы, защищенный от ветра и открывавшийся солнцу после полудня, был уже свободен от снега, и только в нижней части его тонкий слой покрывал мокрый и грязный грунт. Когда Водейха попыталась бежать по нему хорошей рысью, все ее четыре ноги расползлись, она села на зад и, крутясь во все стороны, заскользила со мной в седле, спустившись по склону на добрую сотню футов. Наверное, она ободрала себе зад (под снегом были камни), потому что, уже на ровном месте, как-то странно запрыгала, крутя им, как растревоженный скорпион. А потом побежала со скоростью десять миль в час по грязной дороге к Рашейдии, скользя и двигаясь такими стремительными рывками, что я вцепился в нее изо всех сил, боясь упасть и переломать себе кости.

Целая толпа арабов, людей Зейда, задержавшихся из-за плохой погоды в пути к Фейсалу, выбежала навстречу, услышав рев Водейхи, возвещавший о нашем приближении, и радостными криками приветствовала наше вступление в деревню. На мой вопрос о том, что слышно нового, они ответили, что все новости хорошие. Затем я снова уселся в седло, чтобы проехать последние восемь миль до Тафилеха, где вручил Зейду письма и некоторое количество денег и с удовольствием улегся в недосягаемую для блох постель, чтобы проспать всю ночь.

 

Глава 90

Утром я проснулся почти слепой от вчерашнего снега, но довольный и бодрый и задумался над тем, чем заполнить предстоявшие дни бездеятельности до прибытия остального золота, и решил лично изучить подходы к Кераку и грунт, по которому мы должны были впоследствии двинуться к Иордану. Я попросил Зейда принять от Мотлога оставшиеся двадцать четыре тысячи фунтов и до моего возвращения взять из них столько, сколько было необходимо для покрытия текущих расходов.

Зейд рассказал мне, что в Тафилехе появился еще один англичанин. Эта новость меня удивила, и я отправился повидаться с лейтенантом Керкбрайдом – юным, говорившим по-арабски штабным офицером, посланным Дидесом для подготовки доклада о возможностях разведки на арабском фронте. Это было началом установления связи, полезной для нас и делающей честь Керкбрайду, молчаливому, выносливому парню, восемь месяцев проведшему среди арабских офицеров в качестве их компаньона.

Холода миновали, и передвижение стало возможно даже высоко в горах. Мы проехали Вади-Хесу и добрались до самой границы долины Иордана, тишина которой была нарушена продвижением Алленби. Там нам сказали, что турки все еще удерживают Иерихон. Затем мы вернулись обратно, в Тафилех, после рекогносцировки, вполне обеспечивавшей наши будущие действия. Каждый шаг нашей дороги, на которой мы планировали соединиться с британцами, был вполне проходим. Погода стояла такая хорошая, что было бы вполне разумно выступить в поход немедленно, с расчетом завершить дело за месяц.

Зейд выслушал меня холодно. Я увидел сидевшего рядом с ним Мотлога и саркастически приветствовал его вопросом о том, что сталось с его золотым счетом, а затем стал снова излагать свою программу намеченных действий. Меня остановил Зейд:

– Но это потребовало бы невозможных денег.

– Вовсе нет, – возразил я, – денег у нас хватит, чтобы с лихвой покрыть все расходы.

Зейд ответил на это, что у него денег больше нет, а когда я удивленно уставился на него, довольно сконфуженно пробормотал, что потратил все, что я привез. Я подумал было, что он шутит, но он долго говорил о том, как много был должен шейху Тафилеха Диабу, и крестьянам, и ховейтатам Джази, и племени бени сахр.

Такие расходы были мыслимы только при оборонительных действиях. Названные племена сосредоточивались в Тафилехе, и кровная вражда этих людей не позволяла использовать их к северу от Вади-Хесы. Допустим, что шерифы при своем продвижении зачисляли к себе на службу всех мужчин в каждом округе на ежемесячное жалованье, но совершенно ясно, что это было фикцией, так как жалованье подлежало выплате только в случае участия людей в активных боевых действиях. У Фейсала было больше сорока тысяч на его акабских счетах, тогда как общая сумма субсидии от Англии не превышала семидесяти тысяч. Жалованье номинально подлежало выплате, и этого часто требовали, но законных обязательств в этом отношении не было, однако Зейд заявил, что он выплатил его всем.

Я был ошеломлен. Это означало полный крах моих планов и надежд, крушение наших усилий сохранить доверие Алленби. Зейд стоял на своем, утверждая, что все деньги потрачены. После этого разговора я пошел к Насиру, который в то время болел лихорадкой, и узнал правду. Он с досадой сказал, что слова Зейда – это вранье: Зейд был слишком молод и пуглив, чтобы противоречить своим бесчестным, трусливым советникам.

Всю ночь я думал о том, как выправить положение, но оно выглядело безнадежно, и я ограничился тем, что утром послал письмо к Зейду, в котором сообщал, что, если он не вернет деньги, я должен буду уехать. В ответ он прислал мне свой якобы отчет о расходовании денег. Пока мы собирались в дорогу, прибыли Джойс и Маршалл. Они приехали верхом из Гувейры, что явилось для меня приятным сюрпризом. Я рассказал им, зачем возвращаюсь к Алленби: чтобы получить от него новое назначение. Джойс сделал бесплодную попытку воззвать к Зейду, после чего пообещал о сложившейся ситуации доложить Фейсалу.

Он должен был закрыть все мои дела и распустить телохранителей. И я всего с четырьмя людьми почти сразу после полудня уехал в Беэр-Шебу, направляясь кратчайшим путем в британскую штаб-квартиру. Наступление весны делало начало этого перехода по краю долины Вади-Араб прекрасным, что превосходило все ожидания, а мое прощальное настроение лишь обостряло восприятие этой красоты. На дне оврагов зеленели деревья, а сверху их обрывистые склоны были похожи на лоскутные одеяла, состоящие из отдельных пестрых лужаек, голой породы, отливающей множеством красок. Такое разнообразие цветов определялось вкрапленными в саму породу минералами, а также эффектом, который производила талая вода, падавшая с кромки скалы либо небольшими потоками, либо распыленная до состояния водяной пыли и бриллиантовых струй, срывавшихся с бахромы свисавших над обрывами зеленых папоротников.

В Бусейре, небольшой деревне, расположившейся на каменистом холме над пропастью, мои спутники настояли на том, чтобы сделать привал и поесть. Я согласился, потому что если бы мы накормили здесь своих верблюдов, дав им немного ячменя, то смогли бы ехать всю ночь и уже утром прибыть в Беэр-Шебу. Однако, не желая задерживаться надолго, я возразил против того, чтобы заходить в дома, предлагая поесть в походных условиях. Затем мы направились по извилинам большого перевала в теплую долину Вади-Дахил, над которой едва не смыкались вершины скал и гор, так что из черной как уголь глубины были почти не видны сиявшие в небе звезды. Мы сделали короткую остановку, чтобы успокоить нервную дрожь в ногах наших верблюдов после поистине ужасного спуска. Потом мы поехали по руслу стремительного потока глубиной до щетки над копытом верблюда, под длинной аркой из стволов шелестевшего бамбука, смыкавшихся так низко над нашими головами, что их похожая на вееры листва касалась наших лиц. Удивительное эхо, звучавшее в этом сводчатом коридоре, пугая верблюдов, заставляло их то и дело переходить на рысь.

Скоро мы выбрались на открытый простор Арабы. Доехав до центрального русла, мы поняли, что сбились с пути, и неудивительно, потому что руководствовались только моими воспоминаниями о карте Ньюкомба трехгодичной давности. Полчаса ушло на то, чтобы найти пригодный для верблюдов склон, по которому можно было бы подняться на покрытую слоем почвы скалу.

Наконец мы его нашли и стали прокладывать себе путь по виткам мергелевого лабиринта – странное место, бесплодное от соли, словно внезапно застывшее во время волнения моря, чьи волны превратились в твердую волокнистую землю, очень серую в свете полумесяца, царившего в ту ночь в небе. Потом мы, повернув на запад, доехали до высокого раскидистого дерева, четко вырисовывавшегося на фоне неба, и услышали бормотание большого ручья, вытекавшего из-под его корней. Верблюды немного попили воды. Они совершили спуск в пять тысяч футов с тафилехских гор и теперь им предстоял трехтысячефутовый подъем в Палестину.

В низких предгорьях перед Вади-Мурром мы внезапно увидели костер, сложенный из крупных бревен, угли в котором еще оставались добела раскаленными. Поблизости никого не было – доказательство того, что костер этот дело рук какого-то военного отряда, тем более что он был разожжен не так, как это делали кочевники. Непогасшие угли говорили о том, что люди были где-то близко, а размеры костра позволяли предположить, что их было много, поэтому осторожность вынудила нас поторопиться продолжить путь. Как оказалось, то был лагерный костер британского отряда на фордовских автомобилях, разведывавшего дорогу для автомобилей от Синая до Акабы.

С рассветом мы стали подниматься на перевал. Шел мелкий тихий дождь, казавшийся приятным после крайностей Тафилеха. В горах стояли необъяснимо неподвижные клочья тончайших облаков. Мы доехали благодатной равниной до Беэр-Шебы к полудню, в хорошем темпе сделав вниз и вверх по холмам почти восемьдесят миль.

Нам сообщили, что только что был взят Иерихон. Я направился в штаб Алленби. Там я встретил Хогарта и признался ему, что приехал просить Алленби перевести меня на службу в другое место. Я вложил всего себя в арабское дело и потерпел крах из-за своих ошибочных оценок. Причиной этого был Зейд – родной брат Фейсала и человек, который мне действительно нравился. Теперь я хотел, чтобы меня назначили на какую-нибудь должность, требующую простого подчинения и не связанную ни с какой ответственностью.

Я посетовал на то, что с момента высадки в Аравии мне всегда предоставляли выбор, меня всегда просили и никогда ничего не приказывали и что я смертельно устал от этой свободы принятия решений. Я полтора года находился в непрерывном движении, каждый месяц проезжая на верблюдах по тысяче миль, или летая на аэропланах, или гоняя по стране на мощных автомобилях. В последних пяти операциях я был ранен, и мое тело так настрадалось, а нервы так расшатались, что теперь мне приходится силой заставлять себя сохранять хладнокровие под огнем. Я обычно испытывал голод, а последнее время – и постоянный холод, и мороз и грязь превратили мои раны в гнойные нарывы.

Однако эти страдания и лишения, которые я пережил, должны были занять присущее им незначительное место в моем презрительном отношении к моему грязному телу. Больше всего меня мучил обман, которому я поддался и который оказался привычным для меня строем мыслей: претензия на лидерство в национальном восстании чужого народа, повседневное ношение чужой одежды, разговоры на чужом языке, всегда с задней мыслью о том, что выполнение «обещаний», данных арабам, зависело от того, какова будет их военная сила, когда придет время выполнить обязательства. Мы сознательно обманывали себя надеждой на то, что к моменту наступления мира арабы окажутся способны без посторонней помощи и без обучения защищать самих себя. А тем временем лакировали свой обман чисто и дешево, руководя необходимой им войной. Но теперь этому обману противились мысли о беспричинных, ничем не оправданных смертях в Хесе. Моя воля покинула меня, и меня пугала перспектива одиночества, если, конечно, ветры обстоятельств не подхватят вновь мою опустошенную душу.

 

Глава 91

Хогарт дипломатично не ответил на мои откровения ни словом, а просто повел меня завтракать к Клейтону. Там я из разговора понял, что в Палестину прибыл Смэтс из министерства с новостями, изменившими наше положение. Они несколько дней пытались привлечь меня к работе на совещаниях и наконец послали аэропланы в Тафилех, но пилоты сбросили их послания под Шобеком, к арабам, которые были слишком связаны скверной погодой, чтобы сдвинуться с места.

Клейтон сказал, что в новых условиях не может быть и речи о том, чтобы меня отпустить. Восток только теперь по-настоящему приступал к действиям. Военный кабинет склонялся к тому, чтобы поручить Алленби вывести Запад из тупика. Ему предстояло как можно скорее захватить по крайней мере Дамаск, а по возможности и Алеппо. Турцию следовало вывести из войны раз и навсегда. Трудности Алленби были связаны с правым, восточным флангом, который все еще располагался по Иордану. Он позвал меня, чтобы обсудить вопрос о том, могли бы арабы под моим руководством освободить его от этой заботы. Выхода у меня не было. Я должен был снова раскинуть сети обмана на Востоке. В моем категорическом неприятии полумер я сделал это быстро и полностью попал в них сам. И я принял эту миссию, понимая, что таков «иорданский» план, видимый под британским углом зрения. Алленби дал согласие, правда спросив меня о том, были ли мы еще в состоянии это сделать. Я ответил, что нельзя рассчитывать на успех, если с самого начала не будут учтены новые факторы.

Первым из них был Маан. Мы должны были захватить его до начала операций на других территориях. Предоставление дополнительных транспортных средств увеличило бы радиус действия соединений арабской регулярной армии, и они могли бы занять позиции в нескольких милях к северу от Маана и постоянно перерезать железную дорогу, вынуждая гарнизон Маана выходить из города для борьбы с этими диверсиями. А в полевых условиях арабы с легкостью наносили бы туркам поражения. Мы потребуем семьсот вьючных верблюдов, дополнительное количество артиллерийских орудий и пулеметов и, наконец, гарантий против нападения с фланга, из Аммана, на время проведения операции по захвату Маана.

План был разработан именно на этой основе. Алленби приказал направить в Акабу два соединения верблюжьего транспортного корпуса, представлявшего собой организацию египтян под руководством британских офицеров, которая действовала весьма успешно в ходе беэр-шебской кампании.

Это был хороший подарок, потому что его суммарная грузоподъемность теперь обеспечивала нам возможность держать четыре тысячи солдат регулярной армии на расстоянии в восемьдесят миль от базы. Были обещаны также и орудия, и пулеметы. Что же касается защиты от нападения из Аммана, то Алленби сказал, что обеспечить ее будет нетрудно. Он намеревался для безопасности своего собственного фланга в кратчайшее время захватить Сальт, за Иорданом, и удерживать его силами индийской бригады. На следующий день было назначено корпусное совещание, и, чтобы присутствовать на нем, я был вынужден задержаться.

На этом совещании было определено, что арабская армия немедленно выступит на Маанское плато для захвата Маана, что британцы перейдут через Иордан, оккупируют Сальт и дезорганизуют юг Аммана, а также по возможности разрушат железную дорогу, в особенности большой тоннель. Произошла дискуссия о том, какое участие в британской операции примут амманские арабы. Болс считал, что мы должны продвигаться вместе. Я возразил против этого, поскольку последующий отход в Сальт вызвал бы слухи и соответствующую реакцию, и будет лучше, если мы не станем входить, пока это не уляжется само собой.

Четвуд, который должен был руководить наступлением, спросил, как его солдаты отличат «своих» арабов от противника, поскольку они предвзято относились ко всем, кто «ходит в юбке». Я сидел на совещании в долгополой хламиде и, естественно, ответил, что те, кто носит юбки, недолюбливают людей в военной форме. Общий смех закрыл этот вопрос, и все пришли к согласию в том, что мы поможем британцам удерживать Сальт только после того, как они в нем укрепятся. Как только падет Маан, арабские регулярные части подойдут ближе и обеспечат снабжение из Иерихона. Вместе с ними подойдут все семьсот верблюдов, которые помогут обеспечить им радиус действия в восемьдесят миль. Этого должно быть достаточно для того, чтобы арабы могли действовать под Амманом во время крупного наступления Алленби по фронту от Средиземного до Мертвого моря – второй фазы операции, имеющей целью захват Дамаска.

Я покончил со своими делами и уехал в Каир, откуда меня через два дня по воздуху переправили в Акабу для заключения новой договоренности с Фейсалом. Я высказал ему свое мнение о том, что они поступили со мной плохо, потратив без моего ведома деньги специального назначения, которые в соответствии с соглашением я привез исключительно для кампании в районе Мертвого моря. По этой причине я отказался от услуг Зейда, посчитав невозможным держать такого советника.

Итак, Алленби прислал меня обратно. Но мое возвращение отнюдь не означало, что ущерб делу был возмещен. Была упущена великолепная возможность, и ценное продвижение вперед не состоялось. Турки без труда за одну неделю могли бы вернуть себе Тафилех.

Фейсала тревожила мысль о том, как бы потеря Тафилеха не повредила его репутации, и он был шокирован тем, что я не проявлял большого интереса к судьбе города. Желая его успокоить, я заметил, что этот город теперь не имел для нас никакого значения. В зоне компетенции Фейсала настоящий интерес представляли находящиеся на противоположных ее концах Амман и Маан. Тафилех не стоил потери даже одного солдата: в самом деле, если бы турки пошли на Тафилех, они неизбежно ослабили бы или Маан, или Амман и фактически облегчили бы нам задачу.

Это его не очень успокоило, но он послал Зейду срочное предупреждение о наступавшей опасности. Без всякой пользы для себя через шесть дней турки захватили обратно Тафилех. Тем временем Фейсал перестроил снабжение своей армии. Я сообщил ему хорошую новость: Алленби в благодарность за проведенную операцию в районе Мертвого моря и Абу-эль‑Лиссане выделил триста тысяч фунтов в мое единоличное распоряжение и прислал караван из семисот вьючных верблюдов, укомплектованный персоналом и оснасткой.

Этому очень обрадовалась вся армия, потому что обозные колонны помешали бы нам воспользоваться преимуществами в полевых сражениях арабских регулярных войск, на обучение и организацию которых Джойс, Джафар, а также множество арабских и английских офицеров потратили долгие месяцы. Мы составили приблизительные графики и планы действий, после чего я быстро отправился на пароходе обратно в Египет.