Семь столпов мудрости

Аравийский Лоуренс

Лоуренс Томас Эдвард

Книга 9

Колебания перед последним рывком

 

 

Главы с 98‑й по 106‑ю. Быстро реализовав переброску частей из Индии и Месопотамии, Алленби настолько превзошел все надежды, что смог спланировать осеннее наступление. Близкий к действительности расчет соотношения сил каждой из сторон показал, что победа будет зависеть от того, насколько Алленби удастся обмануть турок, создавая у них иллюзию того, что опасность угрожала им за Иорданом.

Мы могли бы способствовать этому, не проявляя активности в течение шести недель и симулируя таким образом слабость, что спровоцировало турок на попытку наступления.

Затем в решающий момент арабы должны были перерезать железнодорожные коммуникации с Палестиной.

Такой двойной обман требовал точнейшего расчета действий во времени, поскольку соотношение сил оказалось бы нарушенным как преждевременным отходом турок в Палестину, так и их преждевременным нападением на арабов за Иорданом. Мы позаимствовали у Алленби часть имперского корпуса верблюжьей кавалерии, чтобы подчеркнуть наше якобы критическое положение, тогда как в действительности подготовка к наступлению на Дераа шла полным ходом и единственным препятствием для нее была не ко времени продемонстрированная размолвка с эмиром Хусейном.

 

Глава 98

Одиннадцатого июля мы с Доуни снова говорили с Алленби и Бартоломью и благодаря их благородству и доверию увидели всю подноготную генеральского мышления. Это был чисто технический эксперимент, обнадеживающий и весьма ценный для меня, тоже наполовину генерала в моем собственном представлении. Когда шла вовсю работа над планами, Болс был в отпуске. Отсутствовал и сэр Уолтер Кемпбелл. Их помощники Бартоломью и Ивенс чертили схемы реорганизации армейского транспорта, не зависевшие от уставного походного порядка, обеспечивая такую гибкость, чтобы любое преследование противника могло продолжаться без перерывов.

Уверенность Алленби была твердой как стена. Перед наступлением он объезжал свои секретно сосредоточенные войска, ожидавшие сигнала, и выражал уверенность в том, что благодаря своей самоотверженности они захватят тридцать тысяч пленных, и это тогда, когда вся игра зависела от случая! Бартоломью был настроен более тревожно. Он говорил, что попытка реформировать всю армию к сентябрю – это безнадежное дело и что даже если бы армия оказалась к этому времени в состоянии боеготовности (в момент отправки в готовности были несколько бригад), в действительности мы не должны были полагаться на то, что наступление будет развиваться так, как запланировано. Его можно было развернуть только в прибрежном секторе, против Рамлеха – выгрузочной железнодорожной станции снабжения, потому что только там можно было сосредоточить необходимый резерв запасов. Это представлялось настолько очевидным, что Бартоломью не мог мечтать о том, что турки проявят слепоту, хотя в данный момент их диспозиция говорила о том, что они этого не учитывали.

План Алленби состоял в том, чтобы перед самым девятнадцатым сентября сосредоточить основную массу пехоты и всю кавалерию под сенью олеандровых и оливковых рощ Рамаллаха. Он надеялся одновременно провести в Иорданской долине такую демонстрацию силы, которая убедила бы турок в том, что там продолжается сосредоточение войск. Оба рейда на Сальт привели к тому, что глаза турок были прикованы исключительно к территории за Иорданом. Каждое движение там, будь то со стороны англичан или арабов, сопровождалось новыми мерами предосторожности со стороны турок. Это говорило о том, в каком страхе они находились. В прибрежном секторе, а именно эта зона угрожала туркам реальной опасностью, противник держал абсурдно мало солдат. Наш успех зависел от того, как долго будет сохраняться это их фатальное заблуждение.

После успеха в Майнерцхагене обманные приемы, применение которых до начала сражения для обычного генерала было лишь разумно допустимым, для Алленби стало главным принципом стратегии. Соответственно, Бартоломью должен был развернуть под Иерихоном все находившиеся в Египте забракованные палатки, перебросить туда ветеринарные госпитали и санчасти, развернуть ложные лагеря, разместить муляжи лошадей и солдат во всех правдоподобных местах, перебросить ложные мосты через реки, собрать и открыто выставить на позиции все захваченные в боях орудия, нацелив их в сторону противника, и в указанные дни обеспечить передвижение нестроевых подразделений по пыльным дорогам, чтобы создать впечатление окончательной концентрации сил для штурма. Одновременно Королевские военно-воздушные силы должны были поднять в воздух резервные формирования новейших летательных аппаратов. Господство их в воздухе на несколько дней лишит противника возможности вести воздушную разведку.

Бартоломью хотел, чтобы мы со всей энергией и изобретательностью внесли свой вклад в его усилия со стороны Аммана. Но предупреждал нас, что даже при этом успех будет висеть на волоске, поскольку турки могли спасти свою армию и заставить нас снова проводить сосредоточение путем отвода своего прибрежного сектора на семь или на восемь миль. Тогда британская армия почувствовала бы себя как рыба, выброшенная на берег, со всеми своими железными дорогами, тяжелой артиллерией, перевалочными пунктами, складами, лагерями, которые окажутся не там, где надо, и без оливковых рощ, в которых можно было бы скрыть сосредоточение в следующий раз. И поэтому, хотя Бартоломью гарантировал, что британцы делали все, что было в их силах, он умолял нас попросить от его имени арабов выйти на позицию, которую они не смогли бы оставить.

Эта многообещавшая перспектива вновь отправила меня с Доуни в Каир в хорошем настроении и с мыслями о новых планах. Новости из Акабы вынудили снова вернуться к обороне плато от турок, которые только что выдворили Насира из Хесы и рассматривали вопрос об ударе на Абу-эль‑Лиссан в конце августа, когда должен был начать действовать наш отряд под Дераа. Если бы нам не удалось задержать турок еще на две недели, угроза их нападения могла бы нас парализовать. Срочно требовалось что-то новое.

Сложившаяся конъюнктура навела Доуни на мысль об уцелевшем батальоне имперского корпуса верблюжьей кавалерии. Возможно, ставка могла бы уступить его на время нам, чтобы спутать расчеты турок. Мы телефонировали Бартоломью, который нас понял и переадресовал нашу просьбу Болсу в Александрию, а также Алленби. После активного обмена телеграммами мы отправились в дорогу. Нам был придан на месяц полковник Бакстон с тремястами солдат на двух условиях: первое – мы должны немедленно представить план их операций, второе – они не должны понести потерь. Бартоломью счел необходимым извиниться за последнее великодушное, согревающее сердце условие, которое казалось ему недостойным солдата!

Мы с Доуни сидели над картой и промеряли предстоявший Бакстону путь от Канала до Акабы, оттуда через Румм, с взятием ночным штурмом Мудовары, далее через Баир, с разрушением моста и тоннеля под Амманом и с возвращением обратно в Палестину тридцатого августа. Их действия могли бы предоставить в наше распоряжение один спокойный месяц, в течение которого две тысячи наших новых верблюдов научились бы пастись в пустыне, одновременно доставляя дополнительные количества фуража и продовольствия группе Бакстона.

Пока мы работали над этими планами, из Акабы прибыл еще один, более детально разработанный, графически исполненный Янгом для Джойса и основанный на нашем июньском понимании независимых арабских операций в Хауране. В этом плане учитывалось продовольствие, боеприпасы, фураж и транспортные средства для переброски двух тысяч личного состава всех званий из Абу-эль‑Лиссана до Дераа, принимались во внимание все наши ресурсы. Кроме того, план содержал временные графики завершения укомплектования складов и начала наступления в ноябре.

Даже в том случае, если бы Алленби не сосредоточил свою армию, этот план априори должен был провалиться. Он зависел от немедленного усиления арабской армии в Абу-эль‑Лиссане, в чем Хусейн отказал, к тому же ноябрь был слишком близок к зиме с ее непроходимыми от грязи дорогами, ведшими в Хауран.

Алленби планировал начать наступление девятнадцатого сентября и хотел, чтобы мы выступили не раньше чем за четыре и не позднее чем за два дня до этого. Он говорил мне, что его замысел на фронте Дераа шестнадцатого сентября осуществили бы трое солдат и один парень с пистолетами и сделали бы это лучше, чем тысячи солдат неделей раньше или неделей позже. Правда, он совершенно не думал о нашей боевой мощи и не признавал нас как часть своего тактического контингента. Наша задача в его понимании была моральная, психологическая: сдерживать намерения командования противника в отношении трансиорданского фронта. Своим английским умом я разделял этот взгляд, но моей арабской ипостаси представлялись одинаково важными как агитация, так и сражение, поскольку одна служила целям совместного успеха, а другое – утверждению самоуважения арабов, без которого никакая победа не была бы в их понимании полноценной.

Поэтому понятно, что мы отложили план Янга в сторону и принялись выстраивать свой собственный. Чтобы дойти до Дераа из Абу-эль‑Лиссана, потребуется две недели. Перерезание трех железнодорожных линий и отход в пустыню для перегруппировки займут еще неделю. Участники рейда должны самостоятельно продержаться три недели. Картина того, что это значило, была у меня в голове – мы должны были сделать это еще два года назад. Я тут же сообщил Доуни свою оценку, согласно которой наши две тысячи верблюдов в одном походе, без выдвинутых вперед складов или дополнительных вьючных караванов снабжения, будут стоить пятисот солдат регулярной пехоты на лошадях, батареи французских скорострельных 65‑миллиметровых горных орудий, пропорционального количества пулеметов, двух бронеавтомобилей, саперов, разведчиков на верблюдах и двух аэропланов, пока мы не выполним нашу задачу. Это было похоже на своеобразное прочтение мысли Алленби о трех солдатах и одном парне. Мы рассказали об этом Бартоломью, и ставка нас благословила.

Янг и Джойс не выказали большой радости, когда я вернулся и сказал, что их большой план-график был разорван в клочья. И не потому, что он слишком трудновыполним и слишком запоздал. Я пояснил, что это изменение вызвано необходимостью восстановления положения Алленби. Моим новым предложением – я заранее взял с них слово участвовать в его воплощении в жизнь – было сложное соединение в течение следующих, и без того до отказа забитых всякими делами, сорока пяти дней «отвлекающего» рейда британского корпуса верблюжьей кавалерии с главным наступлением – для внезапного нападения на турок под Дераа.

Джойсу показалось, что я допустил ошибку. Ввести иностранцев значило бы парализовать мужество арабов, а отложить их выступление на месяц было бы еще хуже. Янг реагировал на мою идею упрямым и даже агрессивным «невозможно». Верблюжий корпус потребовал бы увеличения количества вьючных верблюдов, которые в противном случае могли бы обеспечить группировке Дераа достижение своей цели. Пытаясь осуществить две такие амбициозные акции, я кончил бы тем, что провалил бы обе. Я защищал свою точку зрения, и у нас произошла настоящая схватка по этому поводу.

Прежде всего я ухватился за соображения Джойса в отношении британского корпуса верблюжьей кавалерии. Он мог бы в одно прекрасное утро прибыть в Акабу – это не вызвало бы подозрений ни у одного араба – и так же внезапно исчезнуть, направляясь в Румм. Переход из Мудовары до Кисирского моста он мог бы совершить через пустыню, вне поля зрения арабской армии, тем самым избежав распространения слухов по деревням. В результате такой скрытности передвижения разведка противника решила бы, что вся исчезнувшая верблюжья бригада находится на фронте Фейсала. Мнимое присоединение такой ударной силы к Фейсалу заставило бы турок очень внимательно отнестись к вопросу о безопасности их железной дороги, в то же время появление Бакстона в Кисире, разумеется после предварительной рекогносцировки, укрепило бы их веру в широко распространенные слухи о том, что мы в ближайшее время намерены напасть на Амман. Разоруженный этими доводами, Джойс теперь поддерживал меня своим благоприятным отношением к моему проекту.

Я не разделял и соображений Янга по поводу транспорта. Прибыв к нам недавно, он с ходу заявил, что поставленные мною проблемы неразрешимы. Но я, не располагая и половиной его способностей и сосредоточенности, знал, что с транспортным обеспечением будет все в порядке. Что же касается верблюжьего корпуса, то мы предоставили Янгу возможность копаться в грузах и расписаниях, поскольку британская армия была его профессией, и хотя он не смог предложить ровным счетом ничего (за исключением мнения о том, что это невыполнимо), все, разумеется, было так и сделано, причем на три дня раньше установленного срока. Другим предложением был рейд на Дераа, и я пункт за пунктом обсудил с Джойсом и Янгом свой замысел в отношении его характера и обеспечения.

Я предполагал переправить фураж – самая тяжелая проблема – за Баир. Янг иронически высказался по поводу выносливости и терпения верблюдов, но я возразил, сказав, что в этом году в районе Азрак – Дераа обильные пастбища. Из продовольствия для солдат я предлагал исключить предназначенное для второго наступления и для обратного перехода. Янг громогласно не согласился со мной, иронизируя насчет того, как прекрасно будут сражаться голодные солдаты. Я пояснил, что мы будем жить среди населения этой страны, однако Янг считал, что эта страна слишком бедна, чтобы можно было в ней жить, я же назвал ее очень подходящей для этого. Янг продолжал настаивать, что десятидневный марш домой после наступательных операций будет долгой голодовкой. Но у меня не было намерений возвращаться в Акабу. Тогда он спросил, что я держал в голове – разгром или победу? Я объяснил ему, что под каждым солдатом был верблюд и что, если бы мы убивали всего по шесть верблюдов в день, вся группировка была бы накормлена до отвала. Но это его не успокоило. Я продолжал урезать его бензин, автомобили, боеприпасы и все прочее до точных цифр, без запаса, что отвечало бы необходимым потребностям согласно плану. Янгу трудно было смириться с этим. Я без конца повторял свою старую теорему о том, что мы живем своей злостью и бьем турок своей решительностью. План Янга был ошибочным именно из-за его скрупулезной выверенности.

Мы должны отправить караван верблюдов с тысячей солдат в Азрак, где их сосредоточение будет завершено к тринадцатому сентября. Шестнадцатого мы окружим Дераа и перережем ее железные дороги. Двумя днями позднее мы отойдем к востоку от Хиджазской железной дороги и будем ожидать вестей о событиях у Алленби. В качестве запаса на непредвиденный случай купим ячмень в Джебель-Друзе и складируем его в Азраке.

Нури Шаалан будет сопровождать нас с контингентом из племен руалла, сердие, серахин и хауран, а также крестьян под командованием Талаля эль-Харейдина. Янг считал все это достойной сожаления авантюрой. Джойс, любивший наши споры, едва не переходившие на кулаки, пытался обратить все в игру, сомневаясь при этом, не слишком ли я амбициозен. Однако я был уверен, что оба они сделают все, что смогут, поскольку дело было уже решено. Доуни помог нам в организационном смысле, добившись от Ставки прикомандирования к нам Стирлинга, опытного штабного офицера, тактичного и умного человека. Страсть Стирлинга к лошадям способствовала быстрому налаживанию его тесных дружеских отношений с Фейсалом и другими военачальниками.

Некоторые арабские офицеры получали британские военные ордена за храбрость, проявленную под Мааном. Эти знаки уважения со стороны Алленби вдохновляли арабскую армию. Командовать экспедицией к Дераа было поручено Нури Саиду, чьи храбрость, авторитет и хладнокровие делали его идеальным лидером. Он начал с того, что отобрал для экспедиции четыреста самых лучших солдат армии.

Французский командир Пизани, удостоенный Военного креста, настойчивый соискатель ордена «За безупречную службу», завладел четырьмя орудиями «шнайдер», присланными нам Кауссом после отъезда Бремена, и сидел часами, до умопомрачения, с Янгом, пытаясь расписать боеприпасы и фураж для мулов, а также своих солдат и свою личную кухню в качестве грузов для половины требовавшихся верблюдов. В гудевших невероятной суетой лагерях солдаты с величайшим рвением вели подготовку к походу. Перспектива была многообещающей.

Нас тревожили собственные внутренние раздоры, которые были неизбежны. Арабское дело теперь переросло нашу неупорядоченную самоорганизацию. Но то, что предстояло, было, вероятно, последним актом. Требовалось совсем немного терпения, чтобы мы смогли заставить работать свои теперешние ресурсы. Неприятности возникали только между нами самими, и благодаря полному отсутствию эгоизма у Джойса мы в достаточной степени сохраняли дух единой команды, предотвращая возможность полного разрыва. Однако высшим авторитетом считался я, и я располагал достаточным резервом уверенности, чтобы при необходимости взвалить все на свои плечи. Меня обычно считали хвастуном, когда я заговаривал об этом, но моя уверенность определялась не столько способностью делать что-то отлично, сколько предпочтением делать что-то, чем бездеятельностью допускать невыполнение обязательств.

 

Глава 99

Был конец июля, а в конце августа экспедиционный корпус должен был уже находиться на пути к Дераа. Пока же предстояло провести верблюжий корпус Бакстона по его программе, предупредить Нури Шаалана, разведать дорогу на Азрак для бронеавтомобилей и подыскать посадочные площадки для аэропланов. Трудный месяц. Было решено начать с Нури Шаалана, который был дальше всех. Его пригласили для встречи с Фейсалом в Джефер седьмого августа. Второй заботой представлялась группа Бакстона. Я сообщил Фейсалу о ее предстоявшем прибытии запечатанным письмом. Чтобы гарантировать отсутствие потерь, Бакстону нужно было ударить по Мудоваре абсолютно внезапно. Я брался сам довести их до Румма на этом решающем участке перехода по самому краю территории племени ховейтат недалеко от Акабы.

Я отправился в Акабу, где с согласия Бакстона объяснил каждой его роте особенности ее марша, сказал о нетерпеливости союзников, на помощь которым им предстояло прийти. Я предупредил, чтобы в случае осложнений они держались как можно более сдержанно, отчасти потому, что они лучше воспитаны, чем арабы, а значит, менее уязвимы, отчасти потому, что их было очень немного. После этих важных разъяснений был рейд вверх по мрачному ущелью Итма, под красными скалами Неджда, по похожим на женскую грудь выпуклостям Имрана, пока мы не прошли через пролом перед скалой Кузаиль и не оказались в царстве родников, холодная свежесть которых пробуждала в нас чувство поклонения. Здешний ландшафт, не обещавший облегчения пути, казалось, доходил до самого неба, а мы, суетливые люди, чувствовали себя пылью у подножия его величественных гор.

В Румме солдаты приобрели первый опыт организации водопоя наравне с арабами и нашли эту процедуру весьма хлопотной. Однако они были удивительно кроткими, а Бакстон, старый суданский чиновник, говоривший по-арабски и понимавший уклад кочевников, очень терпеливым, добродушным и симпатичным человеком. Хазу помогал налаживать контакты с арабами, а Стирлинг и Маршалл, сопровождавшие караван, были в дружеских отношениях с племенем бени атийех. Благодаря их дипломатичности, а также заботе о британских офицерах и рядовых никаких неприятных инцидентов не возникало.

Я оставался в Румме весь первый день их пребывания там, молча созерцая оторванность от жизни этих здоровых парней, похожих на крепких школьников, в их рубахах с короткими рукавами и в легкомысленных шортах, безликих и несерьезных, бесцельно толкавшихся около скал. Три года Синая выжгли краски из их загорелых лиц с голубыми глазами, слабо мерцавшими под пристальными, мрачными взглядами бедуинов. В своей массе это были широколицые, не претендовавшие на высокий интеллектуальный уровень люди с грубоватыми чертами, совсем не похожие на арабов с их тонко вырезанными породистыми лицами, чьи предки были исторически старше примитивных, прыщавых, добропорядочных англичан. Солдаты с континента выглядели неуклюжими рядом с моими отличавшимися прирожденной гибкостью ребятами.

Я уехал в Акабу через Итм, с его высокими горными стенами, на этот раз всего с шестью молчаливыми, не задававшими никаких вопросов телохранителями, следовавшими за мной как тени, дружными между собой и замкнувшимися в своем узком мире песка, кустарника и гор. Мною вдруг овладела тоска по родине, живо высветившая мою бесприютную жизнь изгнанника среди этих арабов, чьи высшие идеи я эксплуатировал, превращая их любовь к свободе всего лишь в еще одно орудие, способствовавшее победе Англии.

Был вечер, впереди солнце опускалось на ровную гряду Синая, и мои глаза как-то странно воспринимали яркий свет, исходивший от этого раскаленного шара. Я смертельно устал от своей кочевой жизни, но, к моему удивлению, меня до сих пор очень редко влекло к себе угрюмое небо Англии. Этот закат был каким-то неистово резким, возбуждавшим, варварским, оживлявшим цвета пустыни, словно поток воды, – впрочем, это новое чудо силы и тепла являло себя каждый вечер, и мне же теперь страстно хотелось слабости, прохлады и серого тумана, хотелось, чтобы мир не был таким хрустально ясным, таким четко разделенным на черное и белое, на правильное и ошибочное.

Мы, англичане, годами жившие за границей среди иностранцев, всегда гордились своей страной, о которой всегда помнили, гордились этой странной реальностью, которая не имела ничего общего с населявшими ее людьми, потому что те, кто любил Англию больше всего на свете, часто меньше всего любили англичан. Здесь, в Аравии, я торговал своей порядочностью ради блага Англии.

В Акабе собрались остатки отряда моих телохранителей, готовых к победе, потому что я пообещал солдатам из Хаурана, что они отметят этот большой праздник в своих освобожденных деревнях, и заверил их в том, что день этот близок. Мы последний раз собрались на ветреном морском берегу, у самого уреза воды, где солнечные лучи вспыхивали на гребнях морских волн, соперничая с пылавшими глазами моих на глазах менявшихся людей. Их было шестьдесят. Зааги редко собирал вместе так много своих солдат, и когда мы отправлялись через коричневые горы в Гувейру, он деловито распределил их, как это делали агейлы, определяя центр и фланги, расставляя справа и слева поэтов и певцов. Таким образом, наш рейд обещал быть музыкальным. Зааги огорчило то, что у меня не было знамени, как подобало князю.

Я ехал на своей Газели, старой верблюдице, по-прежнему находившейся в прекрасной форме. Ее верблюжонок недавно умер, и Абдулла, ехавший следом за мной, освежевал тушку и теперь вез высохшую шкуру за своим седлом, как подхвостник. Мы стройной колонной двинулись вперед под пение Зааги, но через час Газель высоко задрала голову и зашагала как-то неловко, высоко поднимая ноги, как это делают танцоры с мечами.

Я попытался ее урезонить, но Абдулла быстро поровнялся со мной, помахал своим головным платком над головой и спрыгнул с седла со шкурой верблюжонка в руке. Поднимая ногами мелкий гравий, он забежал вперед и остановился перед Газелью, замершей на месте с жалобным стоном. Абдулла расстелил на земле перед нею маленькую шкуру и притянул к ней голову верблюдицы. Она перестала стонать, трижды потерлась губами о сухую поверхность, потом снова подняла голову и, подвывая, зашагала вперед. Так повторилось несколько раз за день, но наконец она, похоже, забыла о своей потере.

В Гувейре у Сиддонса ждал аэроплан. Нури Шаалан и Фейсал просили меня немедленно прибыть в Джефер. Из-за большой разреженности воздуха аэроплан то и дело проваливался в воздушные ямы, так что мы едва не споткнулись о гребень Штара. Я сидел, раздумывая над тем, разобьемся мы или нет, едва ли не надеясь на это. Меня не оставляла уверенность в том, что Нури был полон решимости потребовать выполнения условий нашей позорной полусделки, осуществление которой представлялось еще более грязным делом, чем сама ее идея. Смерть в авиационной катастрофе была бы выходом из положения, и все же я вряд ли этого хотел, но вовсе не из страха, потому что я чувствовал себя таким уставшим, что меня уже ничего не могло испугать, и не из-за угрызений совести, так как мне представлялось всецело нашим собственным правом решать, жить нам или нет, а просто по привычке, потому что в последнее время я рисковал собой только тогда, когда это бывало полезно для нашего дела.

Пытаясь как-то классифицировать свои мысли, я находил, что в большой войне одинаково важны и интуиция, и разум. Инстинкт говорил: «Умри» – разум же подсказывал, что нужно лишь разрубить оковы, связывающие ум, и дать ему свободу. Смерть в результате несчастного случая хуже, чем преднамеренная. Если я без колебаний рисковал своей жизнью, с какой бы стати ее пачкать? И все же, как мне представляется, жизнь и честь относятся к разным категориям, и проблемы одной не могут быть решены за счет другой. Что же касается чести, то разве я не потерял ее год назад, когда убеждал арабов в том, что Англия сдержит свое обещание?

А может быть, честь подобна листьям Сивиллы – чем больше их теряется, тем драгоценнее становится самый маленький листочек? Может быть, ее часть равна целому? Моя скрытность лишала меня возможности иметь арбитра меры ответственности. Разврат физического труда кончался лишь жаждой большего, тогда как сознание вечного долга, необходимости подвергать все сомнению завивало мой рассудок в головокружительную спираль и никогда не оставляло в нем места для мысли.

Наконец мы, оставшись в живых, добрались до Джефера, где нас встретили в прекрасном расположении духа Фейсал и Нури. Было непостижимо, как этот старик совершенно свободно и органично слился с нашей молодостью. В самом деле, это был очень старый, злой, уставший от жизни человек, окруженный аурой печали и упрека; единственным движением черт лица его была горькая улыбка. Над его жесткими ресницами усталыми складками нависали веки, сквозь которые проникающий свет солнца, становясь красным, входил в его глубокие глазницы, придавая им вид каких-то огнедышащих кратеров. В этих кратерах медленно сгорал тот, на кого смотрел старик. И только абсолютно черный цвет окрашенных волос да омертвевшая кожа лица, покрытая сетью морщин, выдавали его семидесятилетний возраст.

Состоялась церемонная беседа, потому что в шатре этого неразговорчивого вождя собрались первые люди его племени, знаменитые шейхи, так затянутые в шелка – либо в собственные, либо в подаренные Фейсалом, – что они шуршали при каждом их движении, как на женщинах. Первым среди собравшихся был Фарис: подобно Гамлету, он не прощал Нури убийства своего отца Соттама. Это был худой человек с отвисшими усами на неестественно белом лице, за мягкими манерами и слащавым голосом которого скрывалось осуждение всего на свете. «Надо же, – удивленно пропищал он, имея в виду меня, – он понимает наш арабский язык». Там были Трад и Султан, серьезные, с круглыми глазами, резавшие правду напрямик, видные военные и известные кавалерийские командиры, а также приглашенный Фейсалом мятежный Миджхем, помирившийся со своим упрямым дядей, который, похоже, лишь наполовину терпел присутствие рядом с собой этого унылого человека с маловыразительным лицом, хотя все поведение Миджхема было подчеркнуто дружелюбным.

Миджхем также был видным командиром, соперничавшим с Традом в осуществлении набегов, но слабым и жестокосердым. Он сидел рядом с Халидом, братом Трада, еще одним богатым, деятельным лидером, лицом похожим на Трада, но не таким упитанным, как тот. Меня приветствовал Дурзи ибн Дугми, неприятно напомнивший мне о своей алчности в Небхе, – человек зловещей внешности: одноглазый, с носом крючком, крупный, угрожающий всем своим видом, недалекий умом, но не лишенный храбрости. Был там и Хаффаджи, баловень судьбы, которому я выказывал свои дружеские чувства из-за уважения к его отцу, а вовсе не за какие-то его личные достоинства. Он был достаточно юн, чтобы радоваться миражу военных приключений.

Смешливый юноша Бендер, давний приятель Хаффаджи, перед всеми собравшимися просил меня зачислить его в отряд моих телохранителей. От своего молочного брата Рахайля он слышал об особенностях этой службы и ее безмерных радостях, и рабская психология заставила его поддаться ее нездоровому очарованию. Я уклонился от прямого ответа, но поскольку он продолжал настаивать на своем, вывернулся, заметив, что я не король, чтобы мне служили слуги Шаалана. Тяжелый взгляд Нури на мгновение встретился с моим, и я прочел в нем одобрение.

Рядом со мной сидел Рахайль, важничавший, как павлин, в своей кричащей одежде. Во время беседы он шепотом называл мне имя каждого из присутствовавших. Им не было нужды спрашивать, кто я такой, потому что и моя одежда, и внешний вид ничем не отличались от реалий, сопутствующих жизни в пустыне. Настороженность вызывало только то, что я был начисто выбрит и одет в подозрительно чистую шелковую одежду ослепительно-белого цвета (по крайней мере, снаружи), с красно-золотым плетеным головным шнуром работы мастеров Мекки и с кинжалом на поясе. Одеваясь таким образом, я укреплял публичное признание Фейсалом моей роли.

Фейсал во многих случаях брал верх на таких советах, привлекая на свою сторону все новые племена, правда, нередко сваливал эту работу на меня, но никогда до этого дня мы не были настолько заодно с ним, поддерживая и опираясь друг на друга с наших противоположных полюсов, и дело шло легко, как детская игра. Племя руалла просто таяло в пламени нашего двойного огня. Мы могли поднять его одним жестом, одним словом. В прикованных к нам глазах стояла напряженность, светилось доверие, и дыхание собравшихся перехватывало волнение.

Фейсал одной фразой дал им осознать национальную идею, заставив задуматься об истории и языке арабов, потом выдержал паузу: для этих неграмотных, но искусных ораторов слова были живыми, и им нравилось смаковать каждое слово, оценивая его на вкус. Следующая фраза продемонстрировала им силу духа Фейсала, их соратника и вождя, жертвовавшего всем ради национальной свободы. Он снова умолк, и присутствующие в воцарившейся тишине с трепетом смотрели на человека, на которого им хотелось молиться, как на икону. Он был лишен амбиций, слабостей и ошибок, для него, потерявшего глаз и руку, единственным смыслом было жить в борьбе или умереть, служа одной цели – освобождению.

Он, разумеется, и воспринимался как человек-икона, без плоти и крови, но тем не менее реальный, потому что именно его индивидуальность придала этой идее третье измерение, заставляла капитулировать богатство и хитрости мира. Хотя Фейсал был отгорожен от мира в своем шатре, жил словно под невидимой чадрой, оставаясь нашим лидером, в действительности он был наилучшим слугой национальной идеи, ее инструментом. И даже в вечернем мраке шатра ничто не могло выглядеть более благородно.

Он продолжал вызывать в воображении слушавших его образ скованного противника, находившегося в вечной обороне, для которого лучший исход состоял в том, чтобы не делать больше, чем необходимо.

Наш разговор был хитро направлен так, чтобы решение участвовать в движении освобождения исходило бы от них самих, а их выводы были бы самостоятельными, а не навязанными нами. Скоро мы почувствовали, что они загорелись. Они переглядывались и говорили между собой со все большей живостью, согретые взаимным теплом и пониманием. В их сбившихся фразах чувствовался большой душевный подъем и вера в то, что совсем недавно выходило за пределы их поля зрения. Они стали торопить нас, словно перехватив у нас, неповоротливых иностранцев, инициативу, старались дать нам понять всю степень своего доверия, тут же снова забывали про нас и опять пылко обсуждали предложенные нами цель и средства. К нашему делу примкнуло новое племя. Наконец Нури произнес простое «да», которое значило больше, чем все сказанное до сих пор.

В нашем проповедовании не было ничего, что рассчитывало бы только на нервно-психологическое воздействие. Нам были не нужны новообращенные за чашку риса, не убежденные духовно люди. Деньги были лишь связывающим цементным раствором, а не строительным камнем в нашем общем деле. Чтобы купить солдат, нужно было бы положить в основу движения денежный интерес, тогда как наши последователи должны были пойти на все без всякой корыстной цели.

Моя доля работы по привлечению новых людей делалась так незаметно, что никто, кроме Джойса, Несиба, Мухаммеда и Дейлана, по-видимому, вообще не знал, что я действовал. В представлении человека, руководствующегося интуицией, все то, во что верят двое или трое других, обладает некой чудодейственной святостью, за которую он мог бы пожертвовать собственной свободой и жизнью. Для человека рационального война за национальную идею была во многом таким же обманом, как и религиозная война, и ничто на свете не стоило того, чтобы за него сражаться, а сам акт сражения не мог быть достоин никакой похвалы, будучи лишен истинной добродетели. Никакие обстоятельства не могут оправдать человека, поднимающего руку на другого, хотя собственная смерть человека – это последнее выражение его свободной воли, спасительная милость и мера невыносимости страдания. Мы заставляли арабов приобщаться к нашему кредо, потому что это приводило в состояние работающего механизма опасную страну, где люди могли бы считать свои дела изъявлением их собственной воли. Моя ошибка, слепота моего руководства (стремящегося найти способ быстрого обращения) позволили им выработать тот конечный образ нашей цели, которая в действительности сводилась лишь к нескончаемому усилию, направленному на достижение недостижимого воображаемого света. Наша толпа, ищущая света, была похожа на жалких собак, обнюхивающих фонарный столб. Я один обслуживал эту абстракцию, и моей обязанностью было принести ее к алтарю.

Ирония состояла в том, что я ценил непосредственные цели больше, чем жизнь или идеи. Несообразность моей реакции на дурное призывала к действию, ложившемуся бременем на самые разные вещи. Для меня было трудной задачей находить компромисс между эмоцией и действием. Я всю свою жизнь стремился к тому, чтобы научиться самовыражению в какой-то образной форме, но всегда был слишком рассеян, чтобы освоить хотя бы техническую сторону такого процесса. Наконец, по чистой случайности, сопровождавшейся каким-то извращенным юмором, но сделавшей меня человеком действия, я получил место в арабском восстании, – готовая, вполне осязаемая эпическая тема, открывшая передо мной дорогу в литературу, искусство, далекое от всякой техники, после чего меня во всем происходящем стал интересовать только механизм. Мне, как и всему моему поколению, эпический стиль был чужд. Память не давала мне ключа к героическому, и поэтому я не мог проникнуться сущностью таких людей, как Ауда. Он представлялся мне фантастическим, как горы Румма, и древним, как Маллори.

Живя среди арабов, я оставался лишенным иллюзий скептиком, завидовавшим их легковерности. Незамеченный обман выглядел весьма успешным и становился своего рода платьем человека с претензиями. Среди нас невежды, поверхностные люди и обманутые становились счастливыми. Они прославлялись за счет нашего обмана. Мы расплачивались за них потерей самоуважения, и их жизнь приносила им глубокое удовлетворение. Чем больше мы осуждали и презирали самих себя, тем более цинично мы гордились ими. Было так просто переоценивать других, они были жертвами нашего обмана, беззаветно сражаясь с противником. Они неслись впереди наших замыслов, как по ветру мякина, но они были вовсе не мякиной, а самыми храбрыми, самыми простыми и самыми веселыми из людей. Credo quia sum? Но не создает ли сам факт, что тебе верят многие, искаженное представление о праведности и справедливости?

 

Глава 100

Мой рассудок долго метался, извиваясь, по пыльному простору этого текста. Потом я понял, что это предпочтение Неизвестного Богу было идеей – козлом отпущения, – которая убаюкивала, принося лишь ложный покой. Чтобы выжить, исполняя приказ или, может быть, долг, – это было легче. Солдат переносил только непреднамеренные удары, тогда как нашей воле приходилось играть роль десятника, пока рабочие не падали в обморок, держаться в безопасном месте и подталкивать других к опасности. Могло бы выглядеть вполне героическим, если бы я положил жизнь за дело, в которое я не могу верить, но заставлять других умирать с искренним чувством исполнения долга за мой посерьезневший образ было настоящим похищением душ. Принимая нашу проповедь за истину, эти люди были готовы убивать ради нее – условие, которое делало их действия скорее правильными, чем славными. Главным было изобрести проповедь, а потом с открытыми глазами умереть за сотворенный ею же образ.

Казалось, что все дело движения в целом могло быть выражено в терминах смерти и жизни. Обычно мы осознавали наше тело через боль. Радость становилась острее от нашей долгой привычки к боли, но наш ресурс противостояния страданию превышал нашу способность радоваться. Здесь играла свою роль летаргия. Мы были одарены обеими этими эмоциями, потому что наша боль была взбаламучена внутренними вихрями, нарушавшими ее чистоту.

Рифом, на котором многие терпели кораблекрушение, была тщетность ожиданий того, что наша стойкость заслужит искупления, возможно для всего народа. Такое ложное обольщение порождало пылкое, хотя преходящее удовлетворение, состоявшее в том, что мы чувствовали, что впитали в себя боль или опыт другого, его индивидуальность. Это был триумф, духовный рост. Мы избегали наших пылких «я», завоевывали свою геометрическую законченность, хватались за преходящее «изменение мышления».

В действительности же мы породили некую замену наших собственных целей и смогли вырваться из этого знания, только притворяясь верящими в смысл, а также в мотив.

Человека толкает на самопожертвование мысль о том, что именно ему дан свыше редкий дар жертвоприношения и что никакая гордость и никакие мелкие радости мира не могут сравниться с этим добровольным выбором искупить чужой грех, чтобы довести свое «я» до совершенства. В этом, как и в любом стремлении к совершенству, есть некий скрытый эгоизм. Любая перспектива имеет лишь одну альтернативу, и попытка ухватиться за нее всегда обкрадывала людей, лишая их возможности испытать причитавшуюся им боль. Такая замена их радовала, подрывая при этом мужество их собратьев. Безропотное приятие такого попущения есть не что иное, как свидетельство их несовершенства. Их радость оттого, что им удалось уберечь себя от ждавшего их испытания, была грешной. По одну сторону пути человека лежит самосовершенствование, по другую – самопожертвование. Гауптман учил нас брать так же великодушно, как мы даем.

Страдание за другого возвеличивает, облагораживает. Не было ничего выше креста, с которого можно было созерцать мир. Гордость и опьянение им превосходили воображение. И все же каждый крест с распятой на нем жертвой отнимал у всех претендовавших на него все, кроме жалкой доли подражательства. Добродетель жертвоприношения сосредоточена в душе жертвы.

Истинное искупление должно быть свободным и по-детски непосредственным. Даже когда искупающий грехи осознавал подспудные мотивы и результаты своего поступка, это не приносило ему пользы. Поэтому альтруист присваивал себе некую возвышенную роль, потому что, оставайся он пассивным, его крест мог бы стать уделом невиновного. Однако разве можно считать правильным позволять людям умирать лишь потому, что они чего-то не понимают? Слепота и безрассудство наказывались более сурово, нежели преднамеренное зло. Закомплексованные люди, знавшие о том, как самопожертвование поднимало спасителя и свергало продажного, и скрывавшие это знание, могли таким образом позволить безрассудному собрату принять позу ложного благородства. По-видимому, для нас, руководителей, не было прямой тропинки в этом расходившемся концентрическими кругами лабиринте нашего поведения. И все же я не мог в своем молчаливом согласии на обман арабов опуститься до откровенного лицемерия, хотя, разумеется, должен был иметь какую-то склонность, какую-то позицию для оправдания обмана или же вообще не должен был обманывать людей и два года заниматься только доведением до успеха того обмана, который другие облекали в определенные формы и проводили в действие. Вначале я не имел никакого отношения к арабскому восстанию, но потом получилось так, что на мне лежала ответственность за само его существование. Не мне говорить о том, когда именно моя вина превратилась из второстепенной в главную, за какие конкретные руководящие действия меня следовало бы осудить. Достаточно уже того, что с марта в Акабе я горько раскаивался в том, что дал вовлечь себя в движение, и этой горечи хватило с лихвой, чтобы отравлять мои свободные часы, но не хватало достаточно, чтобы заставить меня решительно порвать с ним. Отсюда колебания моей воли и бесконечные вялые жалобы.

 

Глава 101

В тот же вечер Сиддонс отправил меня аэропланом обратно в Гувейру, и ночью, по прибытии в Акабу, я уже имел теплую беседу с Доуни. Утром следующего дня мы по гулу аэропланов поняли, что группа Бакстона начала штурм Мудовары. Он решил до рассвета провести бомбардировку города силами трех групп бомбардировщиков, одна из которых должна была расчистить путь к станции, а две другие разрушить главные укрепления.

Соответственно, незадолго до полуночи были выложены белые полотнища, указывавшие бомбардировщикам направление на цели. Начало штурма было назначено на без четверть четыре, но оказалось, что найти дорогу не так-то легко, поэтому начать действия против северного узла обороны удалось лишь тогда, когда почти рассвело. После того как на цель обрушилось множество бомб, солдаты устремились вперед и легко ее взяли. Отряд, штурмовавший станцию, также с успехом закончил свою операцию. Эти события ускорили взятие среднего укрепленного узла: на то, чтобы его солдаты сдались, потребовалось всего двадцать минут.

Северный редут турок, на котором находилось орудие, оказался более стойким и свободно обстреливал станционный двор и наши подразделения. Бакстон под прикрытием южного укрепления руководил огнем орудий Броди, укладывавших снаряд за снарядом со свойственной им точностью. Аэропланы Сиддонса бомбили сверху, а корпус верблюжьей кавалерии с севера, востока и запада обрабатывал окопы противника огнем пулеметов «льюис». В семь часов утра тихо сдался последний из солдат противника. Четверо убитых и десятеро раненых – таковы были наши потери. У турок был убит двадцать один солдат и сто пятьдесят взяты в плен вместе с двумя полевыми орудиями и тремя пулеметами.

Бакстон сразу же приказал туркам развести пары на пожарном паровозе, чтобы напоить верблюдов, а солдаты тем временем разрушали колодцы, уничтожали насосные установки и расшивали две тысячи ярдов рельсов железнодорожного пути. В сумерках заряды, установленные у подножия большой водокачки, разнесли ее, превратив в куски камня, разлетевшиеся далеко по равнине. Почти сразу же после этого Бакстон скомандовал своим солдатам: «Шагом марш!» – и четыре сотни верблюдов поднялись разом, как один, на ноги и со страшным ревом, как в Судный день, вышли в поход на Джефер. Сияющий Доуни отправился в Абу-эль‑Лиссан поздравить Фейсала. Перехвативший его в пути курьер, посланный Алленби, вручил ему предостерегающее письмо к Фейсалу. Главнокомандующий просил Фейсала не предпринимать никаких опрометчивых действий, потому что успех броска британцев был случайностью, и если бы он окончился неудачей, арабы остались бы на другом берегу Иордана, где им невозможно было бы оказать помощь. Алленби особенно просил Фейсала не выступать на Дамаск, но быть в готовности к этому, когда события надежно примут благоприятный оборот.

Это весьма разумное и своевременное предостережение явно относилось ко мне. Однажды вечером в Ставке главнокомандующего я в раздражении сболтнул, что 1918 год кажется мне последним шансом и что мы в любом случае должны будем взять Дамаск, независимо от судьбы Дераа или Рамлеха, поскольку лучше взять его и потерять, чем не брать вообще.

Фейсал многозначительно улыбнулся Доуни и ответил, что он во что бы то ни стало попытается этой осенью взять Дамаск, и если британцы не смогут принять участия в его наступлении, он спасет свой народ, заключив сепаратный мир с Турцией. Он давно был в контакте с некоторыми кругами в Турции, а Джемаль-паша переписывался с ним. Джемаль внутренне считал себя мусульманином, и восстание Мекки имело для него решающее значение. Он был готов едва ли не на все, чтобы заполнить эту брешь в вере. Поэтому письма его содержали ценные мысли, и Фейсал отсылал их в Мекку и в Египет, надеясь, что там в них прочтут то, что находили мы. Но содержание их в Мекке понималось буквально, и мы получали предписания отвечать Джемалю, что теперь нас рассудит меч. Это звучало величественно, но в войне не следовало пренебрегать столь заманчивой возможностью. Правду сказать, примирение с Джемалем было невозможно. Он поотрубал головы видных людей в Сирии, и мы предали бы кровь друзей, если бы допустили это примирение, но, отвечая в таком духе, мы могли бы способствовать расширению национально-клерикального раскола в Турции.

Наш особый интерес вызывала антигерманская часть турецкого Генерального штаба во главе с Мустафой Кемалем, который не отрицал право арабских провинций на автономию в рамках Османской империи. Фейсал отправлял тенденциозные ответы, и оживленная переписка продолжалась. Турецкие военные начинали жаловаться на пиетистов, чья набожность заставляла их ставить церковные реликвии выше стратегии. Националисты писали, что Фейсал лишь использовал в своей поспешной и разрушительной деятельности их убежденность в необходимости справедливого и неизбежного самоопределения Турции.

Понимание возбуждающего фактора влияло на Джемаля. Сначала нам предложили автономию для Хиджаза. Затем это распространили на Сирию, а потом и на Месопотамию. Фейсал по-прежнему казался недовольным. Тогда Джемаль через своего представителя в Константинополе добавил наследственную власть монарха к доле, предложенной хозяину Мекки Хусейну. Наконец они сказали нам, что усматривают логику в претензии семейства пророка на духовное лидерство в исламе!

Комическая сторона этих писем не должна затемнять их реальной роли в расколе турецкого штаба. Ортодоксальные мусульмане считали шерифа неисправимым грешником. Модернисты считали его искренним, но нетерпеливым националистом, сбитым с толку британскими обещаниями.

Их сильнейшей картой было соглашение Сайкса – Пико, предусматривавшее раздел Турции между Англией, Францией и Россией, идею которого сделали достоянием публики Советы. Джемаль прочитал самые недоброжелательные пункты соглашения на банкете в Бейруте. Это оглашение нам в какой-то мере повредило, потому что Англия и Франция надеялись заделать трещину в политике формулировкой, достаточно туманной, чтобы каждый мог истолковывать ее по-своему.

К счастью, я заблаговременно выдал Фейсалу секрет о существовании договора и убедил в том, что его выход мог бы оказать такую значительную помощь британцам, что после заключения мира они из чувства стыда не смогли бы его обмануть при выполнении условий договора. И если бы арабы поступили так, как предлагал я, не было бы никакой речи об обмане. Я просил его поверить не нашим обещаниям, как делал его отец, а в свои собственные сильные действия.

Британский кабинет в это время очень кстати пообещал арабам или, скорее, не признанному официально комитету семи простаков в Каире, что арабы сохранят за собой территорию, которую отвоевали у Турции. Эта радостная весть циркулировала по Сирии. Чтобы способствовать принижению Турции и показать, что они могли дать столько обещаний, сколько было партий, британцы в конце концов сформулировали документы А для шерифа, В – для своих союзников, С – для Арабского комитета, D – для лорда Ротшильда, новой силы, чье появление обещало нечто двусмысленное в Палестине. Старый Нури Шаалан, сморщив свой мудрый нос, вернул мне свою папку документов с озадачившим меня вопросом о том, какому из всех их можно было верить. Как и раньше, я бойко ответил: «Последнему по дате» – и эмир по достоинству оценил мой юмор. Впоследствии он, делая все возможное для нашего общего дела, иногда, когда не сдерживал свои обещания, уведомлял меня о том, что это произошло в результате появления какого-нибудь более позднего по времени намерения!

Однако Джемаль продолжал надеяться, будучи человеком упрямым и напористым. После поражения Алленби в Сальте он прислал к нам эмира Мухаммеда Саида, брата отъявленного наглеца Абдель Кадера. Мухаммед Саид, низколобый дегенерат с отвратительным ртом, был таким же хитрым, как и его брат, но не таким храбрым. Стоя перед Фейсалом и предлагая ему джемалевский мир, он был самой скромностью.

Фейсал сказал Мухаммеду Саиду, что он мог бы предложить Джемалю лояльное отношение арабской армии, если бы турки оставили Амман и передали бы всю его провинцию арабам. Ослепленный алжирец, полагая, что добился громадного успеха, устремился обратно в Дамаск, где Джемаль его едва не повесил за подобное усердие.

Встревоженный Мустафа Кемаль просил Фейсала не играть на руку Джемалю, обещая, что, когда арабы утвердятся в своей столице, к ним присоединятся недовольные режимом в Турции и используют свою территорию в качестве базы для нападения на Энвера и его германских союзников в Анатолии. Мустафа надеялся на то, что соединение всех турецких сил восточнее Тауруса позволит ему выступить прямо на Константинополь. Последние события лишили смысла эти сложные переговоры, которые были скрыты и от Египта, и от Мекки. Я боялся, что британцев могли бы потрясти поддерживавшиеся таким образом Фейсалом сепаратные связи. Но из солидарности со сражавшимися арабами мы не могли перекрыть все пути примирения с Турцией. Если бы европейская война провалилась, это было бы для них единственным выходом, и во мне всегда жил тайный страх перед тем, что Великобритания могла бы опередить Фейсала и заключить свой собственный сепаратный мир, но не с националистами, а с консервативными турками.

Британское правительство зашло очень далеко в этом направлении, не информируя своего малого союзника. Точная информация о предпринимавшихся шагах и о предложениях (которые были бы фатальными для столь многочисленных, сражавшихся на нашей стороне арабов) приходила ко мне не официальным, а приватным путем. Лишь один раз из двадцати мои друзья помогли мне больше, чем наше правительство, чьи действия и молчание были для меня одновременно примером, стимулом и лицензией действовать подобным же образом.

 

Глава 102

…Мы с Джойсом решились на еще одну из наших совместных автомобильных экскурсий, на этот раз в Азрак, чтобы разведать дорогу к Дераа. Для этого мы выехали в Джефер, чтобы встретиться со знаменитым корпусом верблюжьей кавалерии, который бесшумно прибыл, словно скользя по сиявшей равнине, в полном порядке, в уставном строю, перед самым заходом солнца. Офицеры и солдаты были окрылены своим мудоварским успехом и свободой от приказаний и лишений, связанных с пребыванием в пустыне. Бакстон заявил, что они готовы отправиться теперь куда угодно.

Им предстояло отдохнуть два дня и принять четырехсуточный рацион с их склада, должным образом развернутого заботами Янга рядом с палаткой Ауды. Рано утром мы с Джойсом и Сандерсоном, взяв с собой нескольких солдат, забрались в машину техпомощи, за руль которой уселся могучий Роллс, и направились в Вади-Баир, у колодцев которого расположился родственник Ауды Альваин – подавленный, молчаливый человек, прятавшийся здесь, чтобы быть как можно дальше от Ауды.

Мы остановились всего на пять минут, чтобы договориться с ним о безопасности людей Бакстона, и сразу же уехали в сопровождении юноши дикой наружности из племени ширари, который должен был помочь нам отыскать дорогу. Мы хотели выяснить, проходима ли эта дорога для тяжелых бронированных автомобилей, которые должны были прибыть сюда позднее.

Плато Эрха было вполне проходимым. Его кремневые обнажения чередовались с островками из затвердевшей грязи, и мы быстро проехали мили, отделявшие нас от мелких холмов Вади-Джинза, густо поросших съедобной для верблюдов травой.

Одетые в лохмотья пастухи абу тайи, разъезжавшие с непокрытыми головами, с винтовками в руках и распевавшие какую-то военную песню, собирали вместе нескольких пасшихся верблюдов. Звуки нашего ревущего мотора вспугнули всадников, скрывавшихся в видневшихся впереди низинах. Мы направили автомобили вслед за пятью всадниками на верблюдах, изо всех сил уходившими на север, и догнали их за десять минут. Они грациозно уложили верблюдов и поспешили нам навстречу как друзья – это была единственная остававшаяся им роль, поскольку голые мужчины не могли позволить себе вступить в ссору с передвигавшимися быстрее них людьми, укрытыми броней. Это были люди племени джази ховейтат, несомненно грабители. Громкими криками они выражали радость по поводу неожиданной встречи со мною. Я был довольно краток и приказал им немедленно возвращаться в свои палатки.

Мы проехали по восточному склону Ум-Харуга по твердой дороге, но ехали медленно, потому что приходилось переезжать вброд канавы, выкопанные поперек дороги, и укладывать фашины из кустарника в тех местах, где старицы от паводковых вод были мягкими или засыпаны толстым слоем песка. К концу дня мы обратили внимание на то, что долина еще больше зазеленела обильно росшей пучками травой, кормом для наших будущих караванов.

Утром северный воздух и свежий ветер были настолько холодными, что мы устроили себе горячий завтрак. Немного согревшись, под ровный гул моторов мы двинулись через место слияния Ум-Харуга с Дирвой, по широкому бассейну самой Дирвы и за едва заметный водораздел в Джешу. Это были мелкие водные системы, спускавшиеся к Сирхану через Аммари, который я намеревался посетить, потому что в случае неудачи в Азраке нашим следующим прибежищем должен был стать Аммари, если он окажется доступным для автомобилей. Эти бесконечные «если» врывались почти в каждый наш новый план.

Ночной отдых освежил Роллса и Сандерсона, и они блестяще переправили нас через шафрановый кряж невысокой Джеши и выехали в большую долину. К вечеру мы увидели меловые гряды и, объехав их бледные пепельные склоны, оказались в Сирхане, как раз у самых колодцев. Это обеспечивало нам безопасный отход, потому что никакой противник не обладал достаточной мобильностью, чтобы запереть для нас одновременно и Азрак, и Аммари.

Мы дозаправили радиаторы ужасающей водой из пруда, в котором когда-то играли Фаррадж и Дауд, и двинулись на запад через голые кряжи, пока не оказались уже достаточно далеко от колодцев, чтобы в темноте на нас не наткнулись рейдовые отряды. Там мы с Джойсом сидели, наблюдая заход солнца. В небе переливались цвета от серого до розового, затем красного и такого невероятно глубокого алого, что мы затаили дыхание в ожидании какого-нибудь выброса огня или удара грома, который разорвал бы царившую вокруг головокружительную тишину. Тем временем солдаты открыли банки с мясными консервами, заварили чай и разложили все это вместе с бисквитами на одеяле для вечерней трапезы. Потом, завернувшись в несколько других одеял, мы роскошно выспались.

На следующий день мы быстро проехали через дельту Гадафа до громадной, покрытой грязью равнины, раскинувшейся на семь миль на юг и на восток от болот под старым азракским замком.

Сегодня мираж скрыл от наших глаз границы равнины пятнами цвета синеватой стали, которые оказались поднявшимися высоко в воздух купами тамариска, чьи контуры сглаживала знойная дымка. Я планировал доехать до источников Меджабера. По его поросшему деревьями руслу мы могли бы проехать незамеченными, и Роллс решительно бросил свою машину вперед, через широкую полосу зарослей высокого камыша. Дорога перед нами постепенно опускалась, и за нами вставал султан пыли, похожий на какого-то извивающегося дьявола.

Наконец тормоза протестующе запели, когда мы углубились в плантацию молодого тамариска, возвышавшегося над наметенными ветром кучами песка. Мы извивались между ними, пока не кончился тамариск и его место не занял влажный песок, испещренный колючим кустарником. Автомобиль остановился за возвышенностью Айн-эль‑Ассада, под прикрытием тростника, между стеблями которого, как драгоценные камни, сверкали капли прозрачной воды.

Мы осторожно поднялись на невысокий могильный холм над большими прудами и увидели, что места водопоя пусты. Над открытым пространством висела дымка, но здесь, где земля была покрыта кустарником и не могли собираться волны зноя, резкий свет солнца освещал перед нами долину, такую же кристально чистую, как и ее струившиеся воды, и пустынную, если не считать диких птиц да стад газелей, робко толпившихся группами и готовых к бегству от страха перед выхлопом наших машин.

Роллс вел машину мимо римского рыбного садка; мы проехали краем западного лавового поля вдоль заросшего травой болота к синим стенам молчаливого форта с его шелестевшими, как шелк, кронами пальм. Мертвая тишина форта внушала скорее страх, нежели сулила покой. Я чувствовал себя виноватым в том, что увлек автомобиль с его безукоризненно вышколенным экипажем из одетых в хаки северян в такую даль, в это скрытое от всех легендарное место. Однако моим спутникам очень понравился окружавший нас пейзаж, который был похож на декорацию, написанную рукой опытного художника. Новизна и уверенность в себе делали для них Азрак более привлекательным, чем безжизненная равнина.

Мы остановились всего на несколько минут. Я и Джойс поднялись на западную башню форта и пришли к единому мнению о том, что многочисленные преимущества Азрака делают его вполне пригодным в качестве промежуточной базы, хотя, к моему огорчению, здесь не было пастбища, поэтому вряд ли возможно будет расположиться тут на время между первым и вторым рейдом. Потом мы проехали через северную часть низины и убедились в том, что она представляла собой готовую посадочную площадку для аэропланов, которые Сиддонс должен был придать нашему летучему отряду. В числе других положительных качеств этой местности я отметил хорошую видимость. Наши машины, которым предстояло промчаться двести миль до этой новой их базы, не смогут не заметить этот янтарный щит, отражающий яркий свет солнца.

Мы снова, в ускоренном темпе, двинулись в открытую кремнистую пустыню. В эти послеполуденные часы было очень жарко, особенно под пылавшими колпаками стальных башен броневика, но наши водители как-то выдерживали это, и еще до захода солнца мы были на гребне кряжа, разделявшего долины Джеши и открывавшего более короткий и легкий путь в сравнении с дорогой, по которой ехали сюда.

Ночь застала нас намного южнее Аммари, и мы остановились на господствовавшей над местностью высотке, где дул драгоценный после дневной жары легкий ветерок, доносивший к нам ароматы растительности со склонов Джебель-Друза. Трудно описать удовольствие, которое нам доставил сваренный солдатами чай, после которого мы, разложив по углам нашего стального ящика по нескольку одеял, уснули на мягком ложе. Эта поездка доставляла мне одно удовольствие, потому что у меня не было никаких забот, кроме разведки дороги. К тому же ей придавали пикантность воспоминания о юноше из племени шерари. Эти воспоминания были совершенно естественными, и не только потому, что на мне одном была одежда его племени, но и потому, что я говорил на его диалекте. Его, этого отверженного беднягу, никто раньше не принимал всерьез, и он был поражен таким добрым обращением с ним англичанина. Его не только ни разу не побили, но даже не сказали ему грубого слова.

Он говорил, что все солдаты держались отстраненно и замкнуто и что он чувствовал какую-то угрозу в их плотно обтягивавшей, недостаточно покрывавшей тело одежде и во всем их мрачном облике. На нем развевались от ветра юбки, плащ и концы головного платка, на солдатах же были только рубахи и шорты, краги и башмаки, и ветру не за что было на них зацепиться. Эти вещи солдаты не снимали ни днем ни ночью, и они, словно кора на дереве, сковывали тела людей в жару, когда они, обливаясь потом, ковырялись в своих запыленных, в подтеках горячего масла машинах.

Кроме того, они всегда были гладко побриты и одеты все одинаково, и его, привыкшего отличать одного человека от другого главным образом по одежде, сбивало с толку это внешнее однообразие. Чтобы их различать, ему приходилось с трудом запоминать индивидуальные особенности их почти обнаженных форм. Они ели недоваренную пищу, пили горячий напиток, мало разговаривали друг с другом, а когда это случалось, чуть ли не каждое слово вызывало у них какой-то непонятный трескучий смех, недостойный человека. Юноша шерари был уверен в том, что солдаты – мои рабы и что в их жизни мало отдыха и радостей, хотя любой парень из его племени считал бы роскошью возможность ехать со скоростью ветра, удобно сидя в кресле, и каждый день есть мясо, вкусное консервированное мясо.

Утром мы снова мчались по нашему кряжу и после полудня прибыли в Баир. К сожалению, у нас были проблемы с шинами. Бронеавтомобиль оказался слишком тяжел для кремнистого щебня, колеса все время слегка проваливались, когда мы ехали на третьей передаче, и от этого шины сильно нагревались. Камеры не раз лопались, нам приходилось останавливаться, поднимать машину домкратом и менять либо колесо, либо шину. Погода была, как всегда, жаркой, и необходимость останавливаться, поднимать броневик и накачивать шины выводила нас из себя. В полдень мы доехали до большого хребта, по которому предстояло ехать до Рас-Мухейвира. Я обещал нашим помрачневшим водителям прекрасную дорогу.

Такой она и была. Все мы словно обрели второе дыхание, даже шины не доставляли хлопот, когда мы мчались по извилистому хребту, описывая длинные кривые то с востока на запад, то в обратном направлении, оглядывая сверху то открывавшиеся взору слева от нас неглубокие долины, простиравшиеся к Сирхану, то раскинувшуюся справа равнину, по которой в отдалении проходила Хиджазская железная дорога. Светлыми пятнами, видневшимися сквозь дымку, застилавшую горизонт, были ее станции, залитые потоками солнечного света.

Перед самыми сумерками мы добрались до конца хребта, спустились в низину и со скоростью сорок миль в час поднялись по склону Хади. Перед самым наступлением темноты мы подъехали по пахотным угодьям Аусаджи к колодцам Баира. Долину освещало множество костров. Это Бакстон и Маршалл с верблюжьей кавалерией расположились лагерем после двух нетрудных переходов из Эль-Джефера.

Вокруг колодцев царило раздражение и недовольство, потому что в Баире их было всего два и теперь оба они буквально осаждались желавшими дорваться до воды. Из одного люди племен ховейтат и бени сахр черпали воду для своих натерпевшихся жажды шестисот верблюдов, а вокруг другого толпились с тысячу друзских и серахинских беженцев, дамасских торговцев и армян, направлявшихся в Акабу. Эти шумно ссорившиеся между собой бедолаги перекрывали нам доступ к воде.

Мы с Бакстоном уединились, чтобы провести военный совет. Янг, как и обещал, прислал в Баир двухнедельный рацион для солдат и животных. От него оставалось продуктов на шесть дней для людей и на десять дней фуража для верблюдов. Погонщики верблюдов выехали из Джефера в настроении, близком к мятежу от страха перед пустыней. По пути они потеряли, разворовали или продали часть запасов, имевшихся у Бакстона.

Я подозревал в этом жаловавшихся армян, но с них взять было нечего, и нам пришлось изменить наш план применительно к новым условиям. Бакстон освободил свой караван от всего лишнего, а я вместо двух бронеавтомобилей оставил один и выбрал другую дорогу.

 

Глава 103

Мне пришлось помочь корпусу верблюжьей кавалерии завершить долгую процедуру водопоя из колодцев глубиной в сорок футов, порадовавшись покладистости Бакстона и его трехсот солдат. Казалось, что их присутствие оживило долину, и люди племени ховейтат, которые никак не могли представить себе, что на свете так много англичан, никак не могли насмотреться на происходившее. Я гордился их проворством и четкой организованностью их добровольной работы. Рядом с ними иностранцами в Аравии выглядели арабы. Бакстон был исполнен радости, потому что был человеком понимающим, начитанным и смелым, однако он занимался главным образом подготовкой к продолжительному форсированному маршу.

Я проводил многие часы за раздумьями, подытоживая все сделанное, чтобы понять, где я оказался в переносном смысле этого слова в этот тридцатый день моего рождения. Я вспомнил о том, как четыре года назад собирался к тридцати стать генералом и удостоиться дворянства. Эти желания были теперь в пределах досягаемости (если я проживу еще четыре недели) – только фальшь, которую я чувствовал по отношению к арабам, излечивала меня от грубой амбициозности.

Рядом со мной были верившие мне арабы, мне доверяли Алленби и Клейтон, за меня умирали мои телохранители, и я начинал задумываться над тем, не основаны ли все завоеванные репутации, в том числе и моя, на обмане.

Теперь предстояло установить прейскуранты моей деятельности. Любой мой искренний протест называли скромностью, недооценкой самого себя и очаровательностью – людям всегда хотелось верить в романтическую сказку. Это меня раздражало. Я не был скромным, но стыдился своей неловкости, своей физической оболочки и своей непривлекательности, делавшей меня человеком некомпанейским. У меня было такое чувство, что меня считали поверхностным. Это приводило к усердной детализации – пороку дилетантов, делающих первые шаги в своем искусстве. Насколько моя война была перегружена мыслями, так как я не был солдатом, настолько моя деятельность была перегружена деталями, так как я не был человеком действия. Это была интенсивная деятельность сознания, всегда заставлявшая меня смотреть на любые факты с позиции критики.

К этой позиции следует добавить постоянное испытание голодом, усталостью, жарой или холодом и скотством жизни среди арабов. Все это делало человека ненормальным. Вместо фактов и цифр мои блокноты пестрели записями мыслей, мечтаний и самооценок, навеянных нашим положением и выраженных абстрактными словами в пунктирном ритме верблюжьей походки.

В этот день рождения в Баире я принялся, чтобы удовлетворить собственное чувство искренности, анатомировать свои убеждения и мотивы, нащупывая их в непроглядном мраке своего сознания. Застенчивость, порожденная неуверенностью в себе, ложилась на мое лицо маской, часто маской безразличия или легкомыслия, и озадачивала меня. Мои мысли цеплялись за этот кажущийся покой, зная, что это всего лишь маска; несмотря на мои попытки никогда не задерживаться на том, что представлялось интересным, бывали слишком сильные моменты, чтобы их можно было контролировать, и это пугало меня.

Я отлично сознавал присутствие во мне связанных вместе сил и ипостасей, и именно они определяли мой характер. Мне страстно хотелось нравиться людям – так сильно, что я так никогда и не смог никому дружески открыться. Страх перед неудачей столь важной для меня попытки заставлял меня воздерживаться от нее. Кроме того, существовал известный стандарт: за откровенность впоследствии оказывалось стыдно, если другой не был способен на вполне адекватный ответ на том же языке, посредством тех же самых способов и по тем же самым мотивам.

Было стремление стать знаменитым, но был также и страх перед тем, что люди заподозрят меня в чрезмерном тщеславии. Презрение к собственной страсти отличаться от других заставляло меня отказываться от всех предлагавшихся почестей. Я дорожил собственной независимостью почти так же, как любой бедуин, но бессилие моего видения лучше всего показало мне мой образ на лживых картинах, а подслушанные мною косвенные замечания других позволили мне лучше понять создаваемое мною впечатление. Стремление подслушивать и подсматривать все, что происходит со мной самим, было моим постоянным штурмом моей собственной, так и оставшейся неприступной цитадели.

Если кто-то хотел применить ко мне силу, я таких людей ненавидел. Поднять руку на живое существо для меня было равноценно осквернению самого себя. А попытка дотронуться до меня или слишком быстро проявить ко мне интерес заставляла меня содрогнуться. Я мог бы выбрать противоположное только в том случае, если бы мой ум не был деспотичным. Я всегда был горячим сторонником абсолютизма женщин и животных и больше всего сетовал на свою судьбу, когда видел какого-нибудь солдата с женщиной или же человека, ласкавшего собаку, потому что мне всегда хотелось быть таким же совершенным, но мой тюремщик сразу же уводил меня в камеру. Во время войны мои чувства и иллюзии всегда оставались внутри меня, и этого было достаточно, чтобы победить, но совсем недостаточно, чтобы уничтожать побежденных или сдерживать свои чувства, если они не вызывают у тебя ненависти, а наоборот, и, возможно, истинное постижение любви могло бы состоять в любви к презирающему тебя.

Мне нравилось то, что было ниже меня, и я шел за удовольствиями и приключениями вниз. Там виделась уверенность в падении, конечная безопасность. Человек мог подняться на любую высоту, но всегда существовал уровень животного, ниже которого он пасть не мог. Это было удовлетворение, за которым следовал отдых. Сила обстоятельств, годы и ложное достоинство все больше и больше лишали меня этого, но остался стойкий привкус свободы от двух юношеских недель в Порт-Саиде, от погрузки угля на пароходы вместе с другими отверженными с трех континентов и от свертывания ночью в клубок, чтобы выспаться на волнорезе под Де-Лессепсом во время отлива.

Правда, всегда была опасность, что желание только ожидает повода взорваться. Мой рассудок был насторожен и молчалив, как дикая кошка, чувства – подобны грязи, в которой увязли ее лапы, и мое «я» (всегда помнившее о себе и о своей застенчивости) говорило этому животному, что было дурно пускаться в пляс и вульгарно есть после того, как придушил добычу. На свете не было ничего, что могло бы испугать это «я», запутавшееся в нервах и сомнениях; оно было реальным зверем, а вся эта книга – его шелудивой шкурой, высушенной, набитой соломой и выставленной напоказ людям.

Я быстро перерос идеи. И поэтому не доверял высококлассным специалистам, которые нередко были всего лишь интеллектами, запертыми между высокими стенами, и действительно превосходно, во всех деталях знали каждый камень мостовой во дворе своей тюрьмы, тогда как я на их месте мог бы знать, из какого карьера вырублены эти камни и сколько заработал каменщик. Я обвинял их в неточности, потому что всегда находил материалы, которые могли служить некой цели, а желание было надежным проводником по некой единственной из множества дорог, ведущих от цели к свершению. Плоти здесь места не было.

Я многое понимал, многое недооценивал, многое пристально рассматривал и принимал как таковое, потому что убежденности в своих действиях у меня не было. Вымысел представлялся мне более ценным, чем конкретная деятельность. Меня посещали амбиции карьеризма, но не задерживались, потому что мое критическое «я» не могло бы не заставить меня отвергнуть их возможные плоды. Я всегда поднимался выше обстоятельств, в которые оказывался вовлечен, но ни с одним из них добровольно не связывал себя никакими обязательствами. Действительно, я смотрел на себя как на источник опасности для обычных людей, поскольку обладал способностью неуправляемо отклоняться от курса, распоряжаясь ими.

Я следовал, а не начинал, и, по правде говоря, даже следовать у меня не было никакого желания. Была лишь слабость, удерживавшая меня от умственного самоубийства, какая-то вялая задача постоянно глушить огонь в печи моего мозга. Я развивал идеи других людей и помогал им, но так никогда и не создал ничего сам, поскольку не мог одобрять созидание. Когда что-то создавали другие, я мог сделать все для того, чтобы результат превзошел все ожидания, оказался лучшим.

Работая, я всегда старался служить, потому что роль лидера слишком бросалась в глаза. Подчинение приказу обеспечивало экономию мучительной мысли, было своего рода холодильником для характера и желаний и безболезненно вело к забвению деятельности. Неотъемлемой частью моей неудачи всегда было отсутствие начальника, который мог бы мною понукать. Все мои начальники либо по неспособности, либо от нерешительности, либо потому, что я им нравился, предоставляли мне слишком полную свободу, как если бы не понимали, что добровольная склонность к рабскому подчинению являла собой высшую гордость болезненной натуры, а альтруистское страдание было ее самым желанным украшением. Вместо этого они предоставляли мне свободу действий, которой я злоупотреблял с вялой снисходительностью. В каждом саду, на который может польститься вор, должен быть сторож, собаки, высокий забор, колючая проволока. И никакой безрадостной безнаказанности!

Фейсал был храбрым, слабым, невежественным человеком, пытавшимся делать работу, которая была под силу только гению, пророку или крупному преступнику. Я служил ему из сострадания, и этот мотив унижал нас обоих. Алленби больше всего отвечал моей тоске по хозяину, но мне приходилось его избегать, не осмеливаясь признать поражение из опасения, как бы он не произнес то дружеское слово, которое не могло бы не поколебать мою верность. И все же этот человек с его ничем не запятнанным величием и интуицией был для нас настоящим идолом.

Существовали некоторые качества, например мужество, которые не могли существовать самостоятельно и, чтобы проявиться, должны были смешиваться с какой-то хорошей или дурной средой. Величие Алленби было другим с точки зрения самой категории этого понятия. Его независимость была гранью характера, а не интеллекта. Она делала излишними для него обычные человеческие качества: ум, фантазию, проницательность, трудолюбие. Судить о нем по нашим стандартам было так же нелепо, как судить о степени заостренности носа океанского лайнера по остроте бритвы. Его внутренняя сила делала эти стандарты неприменимыми к нему.

Похвалы, расточавшиеся другим, возбуждали во мне отчаянную ревность, потому что я оценивал их по их нарицательной стоимости, тогда как, если бы точно так же похвалили меня хоть десять раз кряду, я посчитал бы, что эти похвалы ничего не стоят. Я был постоянным, неминуемым военным судом для самого себя, потому что для меня внутренние пружины действия не были подкреплены знанием чужого опыта. Оказание доверия должно быть в первую очередь продумано, предвидено, подготовлено, проработано. Мое «я» подвергалось обесценению некритической похвалой другого.

Когда какая-то цель оказывалась в пределах доступного для меня, я больше ее не желал. Я черпал наслаждение в самом желании. Когда желание завоевывало мою голову, я прилагал все усилия, пока наконец не получал возможности протянуть руку и взять это желаемое. А затем отворачивался, удовлетворенный тем, что это оказалось в моих силах. Я искал только самоутверждения.

Многое из того, что я делал, шло от этого эгоистического любопытства. Оказываясь в новой компании, я пытался привлечь внимание к проблемам распутного поведения, наблюдая влияние того или иного подхода на моих слушателей и рассматривая коллег-мужчин как многочисленные мишени для моей интеллектуальной изобретательности и остроумия, пока дело не доходило до откровенного подшучивания. Это делало меня неудобным для других людей, они начинали чувствовать себя неловко в моем присутствии. К тому же они проявляли интерес ко многому тому, что мое самосознание решительным образом отвергало. Они разговаривали о еде и о болезнях, об играх и о чувственных наслаждениях. Я испытывал стыд за себя, глядя на то, как они деградируют, погрязают в болоте физического. Действительно, истина состояла в том, что я не был похож на «себя», и я сам мог это видеть и слышать от других.

 

Глава 104

Мои мысли были прерваны сообщением о непонятной суматохе в палатках племени товейха. Увидев бежавших ко мне с громкими криками людей, я приготовился к тому, что придется улаживать драку между арабами и солдатами корпуса верблюжьей кавалерии, но, оказалось, речь шла о помощи: за два часа до этого племя шаммар совершило под Снайниратом набег на владения племени товейха. Напавшие угнали восемьдесят верблюдов. Чтобы не показаться совершенно безразличным к этому, я посадил на запасных верблюдов четверых или пятерых своих людей, друзей и родственников пострадавших и послал их вдогонку за грабителями. Бакстон со своими солдатами выступил после полудня, сам же я задержался до вечера, чтобы проследить за тем, как мои люди грузили шесть тысяч фунтов пироксилина на тридцать египетских вьючных верблюдов. Моим недовольным телохранителям предстояло вести этот караван со взрывчаткой.

Мы договорились с Бакстоном о том, что он заночует недалеко от Хади, и направились туда, однако не обнаружили ни костра, ни натоптанной дороги. Мы внимательно всматривались в темноту, не обращая внимания на дувший прямо в лицо со стороны Хермона неприятный северный ветер. Черные склоны, овеваемые суровым ветром пустыни, были безмолвны и казались нам, городским жителям, привыкшим к запаху дыма, или пота, или свежевспаханной земли, подозрительными, навевавшими дурные предчувствия, почти опасными. Мы повернули назад и комфортно расположились на ночь под нависшим над дорогой выступом в почти монастырском уединении.

Утром мы долго осматривали открывшуюся нашим взорам, простиравшуюся миль на пятьдесят пустынную местность, надеясь увидеть наших пропавших спутников, когда наконец со стороны Хади донесся крик Дахера, увидевшего их караван, приближавшийся по извилистой тропе с юго-востока. Накануне они еще до наступления темноты сбились с дороги и остановились до рассвета. Мои люди подсмеивались над их проводником шейхом Салехом, ухитрившимся заблудиться на пути между Тлайтукватом и Баиром, который был не сложнее дороги от Триумфальной арки до Оксфордской площади в Лондоне.

Однако утро было восхитительным, солнце светило нам в спину, а ветер освежал наши лица. Верблюжья кавалерия величественно уходила за покрытые инеем вершины в зеленые глубины Дирвы. Солдаты Бакстона выглядели совсем не так импозантно, как при вступлении в Акабу, потому что его гибкий ум позволил ему перенять опыт боевых действий нерегулярной армии и приспособить уставные требования к новым условиям.

Он изменил походный строй своей колонны, отказавшись от формального разделения на две роты, и теперь вместо прежних безупречных цепочек всадники двигались группами, разделявшимися или снова без задержки соединявшимися в зависимости от состояния дороги или поверхности грунта. Он уменьшил грузы и заставил перевесить их так, чтобы сделать шаг верблюдов длиннее, что увеличило расстояние суточного перехода. Он включил в походный распорядок своей пехоты на верблюдах остановки по потребности (чтобы верблюды могли помочиться!) и ввел послабления в отношении ухода за животными. Прежде приходилось их чистить, холить, как китайских мопсов, и каждая остановка сопровождалась шумным массажем горбов освобожденных от вьюков верблюдов путем обхлопывания их потниками. Теперь же за счет этой экономии увеличилось время, в течение которого животные могли есть подножный корм и отдыхать.

В результате всего этого наш имперский корпус верблюжьей кавалерии стал быстрым, гибким, выносливым и молчаливым, за исключением тех случаев, когда животные собирались в одном месте, потому что тогда все три сотни верблюдов-самцов поднимали в унисон такой рев, что звуки этого концерта разносились в ночи на многие мили. Каждый очередной переход делал солдат все больше похожими на рабочих, они все комфортнее чувствовали себя на верблюдах, становились более крепкими, стройными и проворными. Они вели себя как школьники на каникулах, а дружеское общение между офицерами и солдатами делало всю атмосферу просто восхитительной.

Мои верблюды научились арабской походке на полусогнутых коленях, с поворотом лодыжек, шаг их несколько удлинился и стал чуть быстрее обычного. Верблюды Бакстона шли неторопливой привычной рысью, без вмешательства со стороны солдат, сидевших на их крупах и отделенных от прямого контакта с ними подкованными железом башмаками, а также деревом и сталью манчестерских седел.

Хотя я начинал каждый этап пути с ехавшим рядом в повозке Бакстоном, мы с моими пятью спутниками всегда оказывались далеко впереди, особенно когда я ехал на своей стройной Бахе – ширококостной, громадного роста верблюдице, получившей свое имя за тонкий визг, в который превратился ее рев после того, как пуля прошила ей подбородок. Это было очень породистое, но со скверным характером полудикое животное, не терпевшее обычного шага. Высоко задрав нос, с развевающейся по ветру гривой, Баха выплясывала на ходу какой-то сложный танец, который ненавидели мои агейлы за то, что он утомлял их нежные чресла, мне же он, пожалуй, даже нравился.

Выигрывая таким образом у британцев три мили, мы подыскивали какой-нибудь участок с густой травой или с сочными колючками и ложились отдохнуть, упиваясь теплой свежестью воздуха, предоставляя верблюдам возможность попастись, пока нас не догоняли остальные.

Сквозь жаркое марево, трепетавшее поверх сверкавшего на солнце кремня, устилавшего склоны кряжа, в поле нашего зрения сначала показывалась узловатая коричневая масса колонны, которая словно пульсировала от раскачивания шагавших верблюдов. По мере приближения эта масса разделялась на небольшие группы, которые то разрывались, то сливались одна с другой. Наконец, когда караван был уже совсем близко, мы начинали различать отдельных всадников, похожих на больших водоплавающих птиц, по грудь погруженных в серебристую дымку, впереди которых величественно покачивалась в седле атлетическая фигура Бакстона, возглавлявшего своих обожженных солнцем, веселых, затянутых в хаки солдат.

Было странно видеть, как по-разному они ехали. Одни сидели вполне естественно, несмотря на грубые, жесткие седла, другие как-то выпячивали зады, наклоняясь вперед, как арабские крестьяне, третьи приподнимались в седле, словно ехали на австралийских скаковых лошадях. Мои люди, судя по их виду, едва удерживались от насмешек, я же сказал им о том, что отберу из этих трехсот солдат сорок парней, которые дадут сто очков вперед в искусстве верховой езды, в бою и в выносливости любому из четырех десятков солдат фейсаловской армии.

В полдень мы остановились на час или на два под Рас-Мухейвиром, потому что, хотя жара в тот день была меньше, чем в августе в Египте, Бакстон не захотел заставлять своих солдат двигаться по этому пеклу без перерыва. Верблюдов мы отпустили попастись, сами же после завтрака улеглись немного поспать, игнорируя вцепившихся в наши потные спины мух, скопищем сопровождавших нас от самого Баира. Мои телохранители ворчали, считая, что ехать на груженых верблюдах было ниже их достоинства, уверяли, что никогда раньше они не терпели такого позора, и богохульно молили Аллаха о том, чтобы мир не узнал о моем деспотизме по отношению к ним.

Они были вдвойне недовольны, потому что вьючные верблюды были сомалийскими, максимальная скорость хода которых не превышала около трех миль в час. Колонна же Бакстона делала по четыре мили, сам я больше пяти, и, таким образом, для Зааги с его сорока разбойниками наши переходы были медленной пыткой, разнообразие в которую вносили только артачившиеся верблюды да необходимость поправлять съезжавшие с них вьюки.

Я ругал их за эти капризы, называя обозниками или кули, и всячески высмеивал, пока они не стали над собой смеяться сами. После первого дня пути они согласились с предложением продлить дневные переходы на темное время (очень ненадолго, потому что животные, страдавшие куриной слепотой, в темноте ничего не видели), сократить время завтрака и полуденных привалов. Караван за время пути не потерял ни одного вьюка из их груза, что было большим достижением для этих изысканных джентльменов, оказавшимся возможным только потому, что под их внешним лоском скрывались самые лучшие погонщики верблюдов из тех, кого можно было нанять в Аравии.

На этот раз мы заночевали в Гадафе. Когда мы остановились на привал, нас обогнал броневик. Сияющий проводник из племени шерари ухмылялся нам из-под крышки броневой башни. Часом или двумя позднее прибыл Зааги, доложивший, что все в порядке.

Он попросил Бакстона не убивать прямо на дороге верблюдов, получивших повреждения на марше, потому что его солдаты каждый раз использовали это как предлог для очередной трапезы с верблюжатиной и движение каравана задерживалось. Зааги никак не мог понять, почему британцы убивали своих больных верблюдов. Я объяснил ему, что мы считали своим долгом застрелить товарища, тяжело раненного в бою и которому уже ничем нельзя было помочь, но он возразил, что это может покрыть нас позором. Он был уверен в том, что вряд ли нашелся бы человек, который не предпочел бы постепенную смерть в пустыне от слабости внезапному прерыванию жизни. Действительно, в его понимании самая медленная смерть была милосерднее всего другого, поскольку отсутствие надежды смягчило бы горечь поражения в бою и предоставило бы душе человека возможность раскаяться в грехах и подготовиться к принятию Божьего прощения. Наш английский довод, согласно которому быстрое умерщвление чего угодно, кроме человека, есть высшее добро, он всерьез не принимал.

 

Глава 105

Каждый новый наш день был похож на предыдущий, всякий раз мы с трудом продвигались на сорок миль. Однако предстоящий день был последним перед выполнением задачи по разрушению моста… Я отправил половину своих людей из вьючного каравана вперед, чтобы они оседлали каждую из окрестных высот. Это было сделано, но пользы нам не принесло: когда мы уверенно и бодро двигались к уже хорошо видному впереди нашему прибежищу Муаггару, с юга показался турецкий аэроплан, облетел нашу колонну и улетел в направлении нашего движения – в сторону Аммана.

К полудню мы в мрачном настроении въехали в Муаггар и укрылись в развалинах фундамента римского храма. Наши наблюдатели заняли позицию на гребне, откуда открывался вид на убранные поля равнины, простиравшейся до линии Хиджазской железной дороги. Мы осматривали в бинокль горные склоны, серые камни на которых были похожи на стада пасшихся овец.

Мои люди отправились в раскинувшиеся под нами деревни, чтобы узнать новости и предупредить жителей, чтобы они не выходили из домов. Возвратившись, они сказали, что обстановка складывалась не в нашу пользу. Вокруг лежавших на токах буртов провеянной кукурузы стояли турецкие солдаты, потому что сборщики налогов всегда замеряли обмолоченное зерно под охраной подразделений пехоты на мулах. Три таких отряда, всего сорок солдат, провели эту ночь в трех деревнях, ближайших к большому мосту, – тех самых деревнях, через которые нам неизбежно предстояло не раз пройти.

Мы собрались на экстренный совет. Аэроплан либо обнаружил нас, либо нет. Это в худшем случае могло привести к усилению охраны моста, но не вызывало у меня больших опасений. Турки, вероятнее всего, посчитают, что мы представляем собою авангард третьего рейда на Амман и скорее сосредоточат, нежели рассредоточат свои отряды. Солдаты Бакстона были опытными бойцами, и он составил прекрасные планы. Успех был обеспечен.

Сомнение вызывал вопрос о том, во что обойдется разрушение моста, во сколько жизней британских солдат, так как мы помнили о приказе Бартоломью не допустить потерь живой силы.

Присутствие турецких всадников на мулах означало, что наш отход не будет беспрепятственным. Верблюжий корпус должен был спешиться на расстоянии почти мили от моста (ох уж эти шумные верблюды!) и продвигаться дальше в пешем строю. Шум штурма, не говоря уже о взрыве трех тонн пироксилина под мостом, не сможет не всполошить всю округу. Турецкие патрули в деревнях могут наткнуться на место укрытия наших верблюдов, – что было бы для нас катастрофой, – или по меньшей мере преградить нам путь отхода по пересеченной местности.

Солдаты Бакстона не смогли бы рассеяться после взрыва моста, чтобы по отдельности отыскать дорогу обратно в Муаггар. В ночном бою кто-то обязательно окажется отрезанным, а кто-то – убитым. Нам придется дожидаться их, возможно потеряв в это время кого-то еще. Общие потери могли бы составить пятьдесят человек. Разрушение моста должно было так напугать и дезорганизовать турок, что они, по нашему предположению, оставили бы нас в покое до конца августа, когда по плану наш длинный караван выступил бы из Азрака. Сейчас было двадцатое число. Если в июле опасность казалась угрожающей, то теперь она была совсем рядом.

Бакстон согласился с этими доводами, и мы решили отказаться от подрыва моста и немедленно возвратиться обратно. В этот момент из Аммана вылетели новые турецкие аэропланы и в поисках нашей группы разделили на четыре части непроходимые горы к северу от Муаггара.

Услышав о принятом решении, солдаты разочарованно ворчали. Они гордились участием в этом долгом рейде и очень надеялись, что смогут сказать недоверчивому Египту о том, что программа полностью выполнена.

Чтобы использовать создавшееся положение с возможной пользой, я послал Салеха и других вождей с поручением пустить среди их людей слухи о нашей большой численности и объяснять наше появление как рекогносцировку армии Фейсала перед взятием Аммана штурмом в новолуние. Турки боялись это услышать. В ужасе от возможности такой операции они предусмотрительно ввели в Муаггар свою кавалерию. Турецкие разведчики нашли подтверждение диких россказней крестьян, обнаружив, что вершина горы усыпана пустыми банками из-под мясных консервов, а горные склоны изборождены глубокими колеями от колес громадных автомобилей. Следов там действительно было очень много! Турок настораживали эти тревожные сведения, и нашей бескровной победой было то, что нам удалось целую неделю поддерживать в них ощущение непосредственной угрозы. Разрушение же моста должно было дать нам выигрыш времени в две недели.

Мы подождали до наступления темноты, а затем направились обратно в Азрак, до которого было пятьдесят миль. Мы делали вид, что этот рейд был туристическим, и делились впечатлениями от руин древних римских построек и охотничьих угодий гассанидов. Верблюжий корпус практиковал ночные переходы, и это стало почти привычкой, так что в дневное время он отдыхал, и не было случая, чтобы его подразделения заблудились или потеряли связь. В небе сияла луна, и мы ехали непрерывно. Около полуночи проехали мимо одинокого дворца Харанех, из осторожности не повернув к нему и не осмотрев его своеобразные особенности. В этом отчасти была вина луны, белизна и холод которой делали наши мысли такими же замороженными, как и она сама.

Поначалу я опасался, как бы мы не встретились с арабскими налетчиками, которые могли бы по неведению напасть на верблюжий корпус, поэтому выслал своих людей на полмили вперед колонны. В дороге нам стали попадаться многочисленные крупные ночные птицы, вылетавшие у нас из-под ног. Их становилось все больше, словно вся земля была покрыта ковром из птиц. Они появлялись в мертвой тишине и доводили нас до головокружения, летая над нами кругами. Волнообразные траектории их безумного полета штопором ввинчивались в мой мозг. Их количество и зловещее молчание приводили в ужас моих людей, и тогда они брались за свои винтовки и стреляли влет, посылая пулю за пулей. Наконец ночная тьма снова опустела, и мы стали располагаться на ночлег.

Мы проспали среди благоухавшей полыни до разбудивших нас первых лучей солнца. В середине дня, изрядно уставшие, мы доехали до Кусейр-эль‑Амры, небольшого охотничьего домика Харита – короля пастухов и покровителя поэтов. Дом очень красиво смотрелся на фоне тихо шелестевших тенистых деревьев. Бакстон устроил в холодном сумраке большой комнаты свой штаб, и мы улеглись там, дивясь на вытершиеся фрески на стене. Кое-кто из солдат расположился в других комнатах, большинство же устроились вместе с верблюдами под деревьями, продремав там всю вторую половину дня. Вражеские аэропланы нас не обнаружили, найти нас там было просто невозможно. На следующий день мы были уже в Азраке, с его чистой водой вместо болотной жижи, которая с течением дней вызывала у нас все большее отвращение.

Кроме того, Азрак был знаменитым, благословенным местом, королем здешних оазисов, более великолепным, чем Амрух с его зеленью и журчащими ручьями. Я пообещал всем баню. О ней давно мечтали не мывшиеся с самой Акабы англичане.

Мы спокойно дошли пешком до Азрака. Когда мы были на гребне последнего кряжа, выстланном лавовым галечником, и увидели кольцо меджабарских могил, это прекраснейшее из кладбищ, я побежал вперед, к своим людям, чтобы предотвратить любую возможную случайность в этом месте и еще раз почувствовать его величие и отстраненность от мира, прежде чем подойдут другие. Солдаты казались надежными, и я перестал опасаться, что Азрак утратит свою редкостную первозданность.

Однако мои страхи не имели никаких оснований. В Азраке не было арабов, он был, как всегда, прекрасен, и даже еще более прекрасен несколько позднее, когда его сиявшие пруды заблестели лоснившимися от пота и воды белыми телами плававших в них наших солдат, а слабый ветер, шевеливший тростник, сливался с их веселыми криками и плеском воды. Мы вырыли большую яму и закопали в нее наши тонны пироксилина для сентябрьской экспедиции в Дераа, а затем долго бродили между кустами саа, собирая ее сладкие сочные ягоды. Мои спутники называли их «шерарским виноградом», снисходительно глядя на нашу прихоть.

Мы провели там два дня: было трудно расставаться с освежающей влагой прудов. Бакстон съездил со мною в форт, чтобы посмотреть на алтарь Диоклетиана и Максимиана, и собирался произнести слово в прославление короля Георга Пятого, но наше пребывание там было отравлено серыми мухами и окончательно испорчено несчастным случаем. Какой-то араб, стрелявший рыбу в большом пруду, уронил винтовку, и шальной пулей был убит наповал лейтенант шотландской кавалерии Рауэн. Мы похоронили его на меджабарском кладбище.

На третий день мы ехали мимо Аммари через Ешу, приближаясь к древней земле Тлайтуквату. Доехав до Хади, мы почувствовали себя дома и ускорили движение, совершив ночной бросок под пронзительные крики солдат «Сыты мы? Нет!» и «Живы мы? Да!», перекатывавшиеся эхом по длинным склонам мне вдогонку.

Случилось так, что мы заблудились между Хади и Баиром и до рассвета ехали по звездам (очередной привал для солдатского обеда был в Баире, потому что вчерашний рацион был исчерпан). Начавшийся день застал нас в густо заросшей деревьями долине, и это была, разумеется, долина Вади-Баир, но никогда в жизни я не смог бы сказать, были ли мы выше или ниже колодцев. Я признался в своей ошибке Бакстону и Маршаллу, и, пока мы колебались, случилось так, что на дороге показался один из наших давних союзников по Веджу Сагр ибн Шаалан, который и указал нам верную дорогу. Часом позже верблюжий корпус получил свой паек и разместился в своих старых палатках у колодцев, где предусмотрительный египетский доктор Салама, рассчитавший, что верблюжья кавалерия возвратится именно в этот день, заранее наполнил водопойные резервуары водой в количестве, достаточном для того, чтобы сразу напоить не меньше половины изнывавших от жажды верблюдов.

Я с солдатами решил отправиться в Абу-эль‑Лиссан на бронированных автомобилях, потому что Бакстон теперь уже был на безопасной территории, среди друзей и мог обойтись без моей помощи. Мы уселись в первую машину, быстро поехали по крутому склону к Джеферской равнине и промчались по ней со скоростью шестьдесят миль в час, поднимая тучи пыли, скрывшие от наших глаз второй броневик. Когда мы доехали до южной границы долины, второго броневика не было видно. Вероятно, его экипажу пришлось возиться с шинами. Решив подождать и удобно рассевшись на песке, мы всматривались в пестрые волны миража, качавшиеся над пустыней. Очертания их темного пара под бледным небом, становившимся все более голубым от горизонта к зениту, двенадцать раз в час меняли свою конфигурацию, и каждый раз нам казалось, что это ехали наши товарищи. Наконец вдали показалось черное пятно, за которым волочился длинный шлейф пронизанной солнечными лучами пыли.

Это был наш второй броневик, мчавшийся на большой скорости, рассекая дрожавшее марево знойного воздуха, который, закручиваясь, срывался с раскаленного металла башни броневика, – настолько горячей, что голая сталь обжигала обнаженные руки и колени экипажа, прижимавшиеся к стенкам при каждом крене громадной машины на неровностях иссушенного в порошок податливого грунта. Его покрывал плотный ковер пыли, ожидавшей часа, когда низовой осенний ветер поднимет ее в воздух и начнется пыльная буря.

Наш броневик стоял, глубоко увязнув шинами в пыли. Пока мы ждали вторую машину, солдаты плеснули бензин на песчаный холмик, подожгли его и сварили нам чай – армейский чай, полный листьев, плававших в воде из пруда, желтоватый от добавленного в него сгущенного молока, но приятный для наших пересохших глоток. Пока шло чаепитие, подъехали наши задержавшиеся товарищи и рассказали, что от жары и скорости, с которой они мчались по равнине, у них лопнули две камеры марки «Белдем». Мы напоили их своим горячим чаем. Отхлебывая чай небольшими глотками, они со смехом стирали со своих лиц пыль испачканными в машинном масле руками. Эта серая пыль, застрявшая в выгоревших бровях и ресницах и в каждой поре кожи лица, старила их, ее не было только там, где струйки пота проторили по покрасневшей коже бороздки с темными краями.

Солнце уже опускалось, а нам еще предстояло проехать пятьдесят миль. Выплеснув из кружек остатки чая с осадком, капли которого разлетелись, как шарики ртути, по пыльной поверхности, покрылись пылью и утонули в ее податливой серости, мы направились через разрушенную железную дорогу в Абу-эль‑Лиссан, где Джойс, Доуни и Янг сообщили нам последние новости. Все шло неплохо. Действительно, приготовления были закончены, и они были готовы разъехаться: Джойс – в Каир, чтобы побывать у дантиста, Доуни – в Ставку, чтобы сказать Алленби, что мы готовы выполнять его приказания.

 

Глава 106

Пришедший из Джидды пароход, на котором должен был уехать Джойс, доставил почту из Мекки. Фейсал развернул «Кинг Хусейн газетт» – газету короля Хусейна – и обнаружил в ней заявление короля о том, что неправомерно называть Джафара-пашу генералом, командующим арабской Северной армией, так как такого ранга не существовало. Действительно, в арабской армии не было ранга выше капитана, в каковом шейх Джафар, как и все другие, и исполнял свои обязанности!

Король Хусейн опубликовал свое заявление (не предупредив об этом Фейсала) после того, как прочитал о том, что Алленби наградил Джафара орденом. Сделал он это для того, чтобы досадить арабам северных городов, сирийским и месопотамским офицерам, которых презирал за их распущенность, а также опасаясь, что они добьются успехов. Король понимал, что они сражались не за его верховенство, а за свободу их собственных стран под их собственным управлением. У этого старого человека неконтролируемо росла жажда власти.

Приехав к Фейсалу, разгневанный Джафар подал в отставку. Его примеру последовали наши дивизионные офицеры со своими штабами, командиры полков и батальонов. Я просил их не обращать внимания на чудачества семидесятилетнего старика, отрезанного в Мекке от всего мира, чье величие создали они сами. Фейсал отказался принять их отставки, подчеркнув, что их назначения (поскольку его отец не утверждал их в должностях) исходило именно от него, Фейсала, и что заявление короля дискредитировало только его самого, и никого другого.

Исходя из такого понимания ситуации, Фейсал телеграфировал в Мекку и вскоре получил ответную телеграмму, в которой король назвал его предателем и объявил вне закона. Он ответил депешей, в которой слагал с себя командование акабским фронтом. Его преемником Хусейн назначил Зейда. Зейд сразу же отказался от этого назначения. Шифрованные послания Хусейна пылали гневом, и вся военная жизнь в Акабе внезапно остановилась.

Перед отплытием парохода Доуни позвонил мне из Акабы по телефону и печально спросил, значит ли это, что вся надежда рухнула. Я ответил, что все может быть, все зависит от случайности, но что, возможно, мы выдержим это испытание.

Перед нами было три пути. Первый – оказать давление на Хусейна, чтобы заставить его отозвать свое решение. Второе – продолжать действовать по-прежнему, игнорируя решение короля. Третье – официально объявить о независимости Фейсала от его отца. Как среди англичан, так и среди арабов у каждого подхода были свои сторонники. Мы послали Алленби телеграмму с просьбой загладить инцидент. Хусейн был упрям и коварен, и могли уйти многие недели на то, чтобы вынудить его перестать ставить палки в колеса и признать свою ошибку. В нормальных условиях мы могли бы подождать эти несколько недель, но в настоящее время дело осложнялось тем, что через три дня должна была начаться, если ей вообще было суждено состояться, наша экспедиция в Дераа. Мы должны были изыскать какие-то способы продолжения войны, пока Египет искал бы решения вопроса.

Первым делом я должен был послать срочное письмо Нури Шаалану о том, что не смогу встретиться с ним на собрании его племен в Кафе, но с первого дня новолуния буду к его услугам в Азраке. Это была досадная необходимость, потому что Нури мог заподозрить меня в перемене позиции и не приехать на встречу, а без племени руалла половина нашего потенциала и эффективности наших действий под Дераа шестнадцатого сентября была бы утрачена. Однако нам пришлось рискнуть этой менее значительной потерей, поскольку без Фейсала, регулярных войск и орудий Пизани экспедиция эта просто не состоялась бы, и поэтому я должен был ждать в Абу-эль‑Лиссане.

Другой моей обязанностью было отправить караваны из Азрака – грузы, продовольствие, бензин, боеприпасы. Янг готовил все это, как всегда бескорыстно используя любую возможность. Он сам был для себя главным препятствием, но не было такого человека, который мог бы ему в чем-то помешать. Я никогда не забывал сияющего лица Нури Саида, когда он после совместного совещания обратился к группе арабских офицеров со вселявшими бодрость словами: «Ничего, ребята, он говорит с англичанами так же, как с нами!» Теперь он видел, что выступал каждый эшелон – хоть и не вовремя, но с опозданием всего лишь на один день, под командованием назначенных арабских офицеров, согласно плану. Нашим принципом было отдавать приказания арабам исключительно через их собственных начальников, чтобы не допускать прецедентов неповиновения или превращения их в стадо овец.

Третьей моей задачей было противодействовать бунтарским настроениям среди солдат. Они наслушались ложных слухов о кризисе в высших слоях командования. В частности, возникло какое-то недоразумение между артиллеристами и их офицерами, и солдаты развернули орудия на офицерские палатки. Однако начальник артиллерии Расим опередил их, сложив важные части орудийных затворов пирамидой в своей палатке. Я воспользовался этим, чтобы поговорить с солдатами. Поначалу чувствовалась напряженность, но в конце концов из простого любопытства они заговорили со мной более откровенно, до этого же момента я был для них просто наполовину бедуинским англичанином.

Я объяснил им, что раздоры среди высшего командования были всего лишь бурей в стакане воды, и это их развеселило. Их мысли были обращены к Дамаску, а не к Мекке, и они не признавали ничего, кроме своей армии. Они были напуганы слухом о том, что Фейсал якобы дезертировал, поскольку он не показывался им уже несколько дней. Я пообещал немедленно представить им Фейсала. Когда он вместе с Зейдом проехал перед строем на своем автомобиле, по приказанию Болса специально для шерифа окрашенном в зеленый цвет, глаза Фейсала убедили солдат в том, что они заблуждались.

Моим четвертым делом было отправление войск в назначенный день в Азрак. Для этого пришлось восстановить уверенность солдат в верности офицеров. Нури Саид, как и каждый солдат, был преисполнен готовности использовать открывавшиеся перед ним возможности. Солдаты с готовностью соглашались отправиться в такую даль, как Азрак, в ожидании извинения Хусейна. Если бы этого удовлетворения не было получено, они могли бы вернуться или же отказаться от своих обязательств, если же результат будет положительным, в чем я заверял Нури Саида, незаслуженные упреки в адрес Северной армии покроют щеки старика краской стыда. Мы объяснили рядовому составу, что решение таких крупных проблем, как продовольствие и жалованье, полностью зависело от сохранения организации. Солдаты уступили, и отдельные колонны пехоты на верблюдах, пулеметчиков, египетских саперов, артиллеристов Пизани выступили в поход по определенным для них маршрутам в соответствии с обычной практикой Стирлинга и Янга, всего на два дня позднее установленного срока.

Последней моей обязанностью было восстановление верховенства Фейсала. Без него попытки добиться сколько-нибудь серьезных результатов между Дераа и Дамаском были бы тщетными. Мы могли бы начать наступление на Дераа, чего, собственно, и ожидал от нас Алленби, однако захват Дамаска – чего ожидал от арабов я и что было причиной моего присоединения к ним на поле войны, перенесенных мною тысячи страданий и растраты моих умственных и физических сил – зависел от присутствия с нами на передовой линии фронта Фейсала, не обремененного чисто военными обязанностями, но готового принять те политические ценности, которые будут завоеваны для него ценою нашей плоти и крови. В конечном счете Фейсал согласился стать под мою команду.

Что же касается извинений из Мекки, то Алленби с Уилсоном делали все, что могли, перегружая телеграфные и телефонные линии. Если бы их усилия ни к чему не привели, мои действия должны были бы состоять в обещании Фейсалу прямой поддержки британского правительства и в обеспечении ему вступления в Дамаск в качестве суверенного правителя. Это было возможно, но я хотел избежать такого развития событий, считая, что это произойдет только в случае крайней необходимости. До сих пор восставшие арабы делали историю своей страны чисто, и я не хотел, чтобы наша авантюра перешла в жалкое состояние раскола накануне общей победы и последующего мира.

Король Хусейн вел себя как ни в чем не бывало, многословно возражая, манипулируя бесконечными околичностями, выказывая непонимание серьезного влияния своего вмешательства в дела Северной армии. Мы посылали ему простые объяснения, на которые получали оскорбительные и весьма туманные по содержанию ответы. Его телеграммы шли через Египет, а радиограммы принимали наши операторы в Акабе, откуда их на автомобилях пересылали мне для передачи Фейсалу. Арабские шифры были простыми, и я делал нежелательные куски этих депеш совершенно бессмысленными путем перестановки цифр шифра перед тем, как вручить их Фейсалу. Таким несложным приемом я избегал излишнего усложнения обстановки в его окружении.

Эта игра продолжалась несколько дней. Мекка никогда не дублировала депеши, о непонятности которых туда сообщалось, а вместо этого телеграфировала новый вариант, тон которого с каждым разом смягчался в сравнении с резкостью первого послания. Наконец пришло некое длинное послание, первая половина которого содержала невнятное извинение, а вторая была повторением оскорблений в новой форме. Я отрезал хвост этой телеграммы и, пометив начало словами «весьма срочно», отнес ее в палатку Фейсала, где он сидел, окруженный офицерами своего штаба в полном составе.

Его секретарь поработал над депешей и вручил расшифрованный текст Фейсалу. Мои намеки возбудили интерес присутствовавших, и, пока он читал депешу, все глаза были устремлены на него. Удивленный Фейсал недоуменно посмотрел на меня, потому что смиренные слова шифровки были совершенно несовместимы со склочным упрямством его отца. Потом он повернулся кругом, прочел вслух извинение Хусейна и, закончив чтение дрогнувшим голосом, проговорил:

– Телеграф спас нашу честь.

Разразился хор восторженных голосов, и, воспользовавшись этим, Фейсал прошептал мне на ухо:

– Я имею в виду честь почти каждого из нас.

Это было сказано так очаровательно, что я рассмеялся и скромно возразил:

– Не могу понять, что вы имеете в виду.

– Я пожелал служить во время этого последнего марша под вашим началом, почему вы считаете, что этого недостаточно? – вопросом ответил Фейсал.

– Потому что это не соответствовало бы вашей чести.

– Вы всегда предпочитаете своей чести мою, – пробормотал он и энергично, почти прыжком, поднялся на ноги со словами: – Теперь, господа, помолимся Аллаху и за работу.

Мы за три часа составили графики движения и выработали инструкции для наших преемников здесь, в Абу-эль‑Лиссане, обозначив область их деятельности и обязанности. Я ушел к себе. Джойс только что возвратился к нам из Египта, и Фейсал пообещал поехать вместе с ним и с Маршаллом в Азрак, чтобы присоединиться ко мне не позднее двенадцатого числа. Весь лагерь гудел от восторга, когда я влез в машину Роллса и поехал на север, надеясь вовремя догнать отряды племени руалла под командованием Нури Шаалана перед наступлением на Дераа.