Король жил в подвале и другие сказочные истории

Арбенин Константин Юрьевич

Истории

 

 

Два клоуна

Хоронили двух клоунов – белого и рыжего. Оба они прожили долгую трагикомическую жизнь и умерли в один день. Судьба сначала соединила их, потом развела, а под занавес снова соединила. На похоронах случился полный аншлаг. Публика плакала, коллеги выражали соболезнования, клака растерянно похлопывала. Природа отдала дань артистам мелким непродолжительным дождём. Маэстро Мементини взмахнул своей волшебной палочкой – и оркестр заиграл парад-алле…

У рыжего было прозвище Туф, белого звали Бабёф. По молодости лет клоуны выступали в бродячей труппе господина Сикорского и делили кров в одном походном фургончике. По утрам они готовили яичницу-глазунью из одного яйца, рыжий съедал белок, белый проглатывал желтую сердцевинку. Днём оба ухаживали за воздушной гимнасткой по имени Ия. Рыжий рассказывал ей анекдоты, острил, корчил животные рожи, садился на голову; белый читал чужие хорошие стихи. Вечер клоуны проводили на арене, вдыхали опилки, выдыхали смех, а ночью, когда рыжий начинал громко и жизнерадостно храпеть, белому выпадали бессонница и одиночество. Бабёф смотрел в темноту и думал о воздушной гимнастке Ие, о том, что стихи, должно быть, лучше звучат при Луне, и о том, что пригласить свою возлюбленную на свидание ночью было бы неделикатно по отношению к ней и нечестно по отношению к Туфу. По этому поводу белый часто грустил, болел и плакал украдкой, а потом ещё выносил такое настроение на арену. На представлениях он давал волю чувствам и ревел так, что слёзы брызгали из его глаз двумя тёплыми ручейками. Публика принимала это за трюк и хохотала, аплодируя. Рыжему такой сентиментальный тон не нравился, он всегда был бодр и радовался жизни, того же требуя от товарища. «Не корчи из себя трагика, – поучал он белого за кулисами. – Клоун должен быть смешным! А смешить может только тот, кто сам по жизни весел». Белый ничего на это не отвечал, только застенчиво улыбался. Рыжий ещё пуще сердился и, едва они выскакивали на ковёр, принимался беспощадно пинать и колотить собрата, щедро раздавал ему затрещины и тумаки. Публика ухахатывалась до икоты и была невообразимо довольна: она-то сидела чуть выше и знала, что все эти пинки и подзатыльники – всего лишь искусная игра двух актёров, что всё это не по-настоящему. Публика – особенно дети – души не чаяла в клоунах, одинаково снисходительно любя и рыжего драчуна, и белого плаксу.

Время катилось вниз. Земной шар оказался маленьким и круглым. В двадцатый раз мелькали те же города, повторялись те же шутки и фокусы. На двадцать первом туре клоуны поняли, что ничего нового в цирке их не ждёт. Тогда они вышли на арену в последний раз, шутя попрощались со зрителями, раздали детям весь запас воздушных шаров и стали собирать чемоданы. Желание завершить чехарду бессмысленных круговых передвижений и познать оседлый образ жизни подстегнуло их покинуть шапито. Перед уходом оба сделали предложения воздушной гимнастке Ие, рыжий предложил руку, белый пообещал сердце. Ия ни одному не отказала, но и согласия своего не дала. Подарив каждому по воздушному поцелую, она сказала, что подумает, но предупредила, что думать будет долго. Клоуны обещали ждать.

В городе, где они осели, был неплохой драматический театр. Клоуны показались его провинциальному худсовету. Скорее это был провал, чем успех. Бабёф не мог запомнить ни одного длинного трагического монолога, если только тот не был зарифмован, а Туф так громко и визгливо декламировал любовную лирику, что его партнёрши глохли и на неделю выпадали из творческого процесса. Тем не менее, рассудил руководитель театра господин Беньяменсон, имена клоунов были на слуху и могли привлечь дополнительного зрителя, а значит, и увеличить сбор, поэтому Туфа и Бабёфа всё же приняли в труппу. Правда, не в основной состав, а на вторые роли. Белому велели исполнять пантомимические интермедии в серьёзных спектаклях, рыжему доверили несколько острохарактерных эпизодов на детских утренниках. Однако клоуны умудрились так проявить себя в новом качестве, что зрители валом повалили на спектакли. Взрослые с восторженным интересом принимали пятиминутные выходы Бабёфа. Дети корчились от смеха, глядя на сказочных персонажей Туфа. В прессе появилась заметная критическая статья, в которой под орех разделывался весь репертуар драматического театра, подвергалась сомнению бесспорность таланта господина Беньяменсона и утверждалось, что «единственными свежими пятнами на этой мутной самобранке являются дерзкие импровизации одарённого комика Туфа и полные лиризма и грустной иронии пластические этюды мима Бабёфа». В театральной среде статья вызвала отвращение и зависть. Актёры стали искоса приглядываться к клоунам, самые хваткие попробовали плести вокруг них интриги. Господин Беньяменсон отмалчивался и выжидал; казалось, он вот-вот примет концептуальное решение: либо выгонит вон заезжих выскочек, либо введёт их на бенефисные роли. И только публика оставалась выше конфликта, она спекулировала билетами и подделывала контрамарки, но помыслы её оставались чисты. Дети тащили на утренники родителей, родители брали детей на вечерние представления, и, хотя малышам выступления белого клоуна казались слишком грустными, а взрослые считали, что рыжий чересчур хохмит, в целом все были довольны. Только некоторые зрители всерьёз жалели о том, что нельзя было теперь увидеть своих любимцев вместе, рука об руку – они всё ещё воспринимали Туфа и Бабёфа как единое целое.

А клоуны всё это время жили в одном гостиничном номере и по-прежнему завтракали одной яичницей на двоих. Днём они писали письма своей возлюбленной, рыжий вкладывал в послание расплющенную ромашку, белый упаковывал в конверт цветок ноготок. Вечерами спорили о своей работе.

– Ты выглядишь глупо, а не смешно, – читал отповедь Туф. – Нельзя так сразу убивать в себе клоуна. Веселая мина при серьёзной игре – вот рецепт успеха. Контраст настроений создает объём, многоплановость.

– Я и так имею успех, – несмело возражал Бабёф.

– Это он тебя имеет, – насмехался Туф. – Спектакли, в которых мы играем, слишком скучны и бездарны, чтобы усугублять их тем же со своей стороны. Зритель любит смеяться, комика он приветствует всегда и везде, даже в трагедии. А к зрителю надо прислушиваться, иначе он не будет прислушиваться к тебе!

– Ко мне нечего прислушиваться, я играю без слов, – уныло говорил Бабёф, и разговор заканчивался.

У белого было ещё что сказать рыжему, у него была к нему масса критических замечаний, но природная робость не позволяла ему высказать их напрямик. И белый выносил свои ощущения на сцену, через пантомиму пытаясь выразить то, о чём не смел рассказать словами. Но рыжий редко приходил на спектакли с участием коллеги, а если все же доводилось – больше обращал внимание на форму, не пытаясь прильнуть к содержанию. Так оба оставались при своем: Бабёф не прислушивался к Туфу, Туф не приглядывался к Бабёфу.

Оркестр маэстро Мементини разыграл комическое попурри.

Напряженная ситуация в театре разрешилась сама собой. О талантливых артистах прознали в столице, после чего импресарио самой крупной телевизионной компании предложил им делать собственные авторские программы. Клоуны собрали имущество, оседлали поезд и отправились в Москву, предоставив коллегам возможность самим выпутываться из накрученных ими же интриг. Бабёф выбрал вечернюю программу, она называлась «Воспоминания с улыбкой», выходила раз в месяц, смешное в ней соседствовало с печальным, гости в студии рассказывали о своей юности, травили старомодные байки, музицировали, пели романсы и читали вслух чужие хорошие стихи. Туф взялся за ежедневную передачу – шумную, красочную, веселящую – под названием «Разноцветная пицца», ее запускали в эфир ранним-ранним утром, чтобы зрители набирались хорошего настроения на весь день. Жили клоуны теперь отдельно, им предоставили квартиры в домах по разные стороны одной улицы. Поначалу клоуны сохраняли традицию завтракать вместе, но вскоре утратили её и ограничились нечастыми заходами в гости. Потом визиты поредели. Каждый стал готовить свою глазунью. Раз попробовав желток, рыжий стал выбрасывать его в мусорную корзину. Белый не смог привыкнуть к белку и отдавал его соседской собаке Тарелочке. Рыжий завёл манеру в полдень выпивать стакан молочного коктейля. Белый пристрастился к апельсиновому соку. Вечера рыжий проводил в ночных клубах. Белый ночами гулял по набережной, смотрел в небо и предавался мечтаниям: небосвод напоминал ему воздушную гимнастку Ию – в чёрном трико с серебряными блёстками. Иногда кто-нибудь из клоунов случайно заставал своего коллегу в собственном телевизоре и просматривал его передачу. Оба были, мягко говоря, не в восторге. Бабёфу с самого начала не нравилась затея Туфа, он считал, что острить каждое утро по расписанию – аморально. «Язык – не лезвие, – говорил он сам себе, – затупится – не сменишь». Туф, наоборот, считал, что безнравственно откладывать шутки впрок, до конца месяца, как это делает Бабёф. «Юмор – товар скоропортящийся, – объяснял он себе. – Бороды у анекдотов растут быстрее, чем монтируешь передачу». Глядя программы Бабёфа, Туф морщился от скуки. Бабёф, просматривая очередное туфовское шоу, от досады только мотал головой. Но публика не вдавалась в этические проблемы клоунов и получала от обеих программ только положительные эмоции. То, чего недодавала ей ежедневная «Пицца», она добирала в спокойных вечерних «Воспоминаниях» – и духовная жажда была полностью удовлетворена. Телекомпания, таким образом, была довольна работой обоих авторов. Через некоторое время Туф купил себе шикарный «шевроле» белой масти. Господин Бабёф приобрёл оранжевый «паккард». Ночи господин Туф стал коротать в вечерних ресторанах. Господин Бабёф разбавлял бессонницу романтическими прогулками по Москве-реке на водном велосипеде. Глядя на тёмную гладь воды, укачивающую в себе блуждающие огоньки светил, он вспоминал свою возлюбленную – пряди её черных волос, брови, трико, туфельки, блёстки… Утром его будила отвратительная программа коллеги Туфа, она стала откровенно тупой, бессодержательной и штопалась белыми нитками. Однажды Бабёф не выдержал: не закончив завтрака, он бросился в соседний дом, к Туфу, с намерением высказать наконец всё накопившееся недовольство прямо ему в лицо.

– Как тебе не стыдно! – воскликнул он. – Что ты творишь! Ты же клоун, а не паяц! Разве ты не чувствуешь больше разницу между смешным и пошлым? Если от шуток тошнит, а остроты дурно пахнут, значит, это уже не юмор, а казарма! Мы, клоуны, как повара: чувство вкуса – главное в нашей профессии. А ты ему изменяешь! И с кем! Над чем ты шутишь? Что это за воляпюки без трусов? По-твоему, это смешно? Заметь, даже стриптизёрши не начинают снизу! Вспомни слова нашего учителя: обнажая недостатки, говорил он, не забудь прикрыть достоинство. Мы же давно не в цирке, теперь у нас слишком широкая аудитория, чтобы разрешить себе такую узость темы! Нас смотрят даже глухие! Если тебе не стыдно перед сурдопереводчиками, постыдись хотя бы несчастных, читающих по твоим губам! Пойми, друг мой: трагический актёр может позволить себе всё вплоть до бездарности, но комик – комик не имеет права на вульгарность и пошлятину, ибо на него смотрят дети!

Так сказал белый и поймал себя на том, что впервые в жизни он произнёс членораздельный монолог без единой шутки. Рыжий долго держал в руках паузу, а потом выдал полную местоимений фразу:

– Ты думай что хочешь, но я не виноват, что она предпочла меня…

Если два шутника одновременно теряют чувство юмора, то причиной тому – женщина. Бабёф поначалу даже и не понял, о чём это толковал ему Туф. А дело было в воздушной гимнастке Ие. Возраст всё больше притягивал её к земле. Наконец настал момент, когда она решила перестать порхать с жёрдочки на жёрдочку и принять одно из предложений со всеми обтекающими последствиями – семьёй, домом и, может быть, даже детьми. Поразмыслив сердцем, она остановила свой выбор на Туфе – его программа выходила ежедневно, а стало быть, денег он получал больше, чем Бабёф, решила она. И, отстучав срочную телеграмму, Ия явилась к рыжему клоуну с самыми серьёзными намерениями. Белый ничего ещё об этом не знал… Поворот сюжета оказался для него столь неожиданным и жестоким, что бедняга заболел, слёг и неделю провёл в полной горизонтальной прострации. Когда он всё же стал выползать на работу, его бледный вид поразил прежде всего гримёров – надобность в белилах временно отпала. На свадьбу Бабёфа не пригласили.

Оркестр маэстро Мементини исполнил вариацию на тему свадебного марша.

После отповеди Бабёфа Туф обозлился. Его передачи окончательно поглупели, шутки расползлись по плоскости. В народе программу стали называть не иначе как «Разноцветная задница». Но рыжего это не смущало, он продолжал в том же духе, с теми же буквами. Со стороны казалось, будто он делает это кому-то назло. И лишь одно событие заставило его опомниться – появление первенца. У клоуна и воздушной гимнастки родился сын. Туф на всё посмотрел его детскими глазами, расстроился и впал в глубокую депрессию. Комику стало не до шуток. Не показывая вида жене, он стал заниматься самокопанием, тосковал о чём-то и ждал, когда же появится его друг Бабёф и объяснит, что делать дальше. Но Бабёф видеть и слышать бывшего товарища не хотел, к тому же он давно переживал собственный творческий кризис. Передача Бабёфа поскучнела, стала тусклой и не выражала ничего, кроме упадка сил её автора; в народе её окрестили «Улыбка, притянутая за уши». Публика, ещё недавно требовавшая пиццы и воспоминаний, пресытилась. Оба запала иссякли, не взорвав своих бомб. Окончательно утратив интерес к смешному, белый клоун ушёл с телевидения и стал снимать полнометражный художественный фильм для большого экрана. Работа над сценарием и первый опыт постановки такого рода настолько захватили его, что пришлось, само собой, вылезти из унылого состояния. Радость творчества вернулась к Бабёфу и привела с собой славу. Фильм получился автобиографичным, трагикомическим и поимел бешеный успех у публики. Киностудия тут же заключила с режиссёром контракт ещё на две постановки. Тем временем бывшей воздушной гимнастке, ныне домохозяйке Ие начал надоедать однообразный юмор её рыжего мужа. Посмотрев фильм господина Бабёфа, она поняла, что совершила роковую ошибку. Но рок роком, а воздушный гимнаст никогда не забывает о страховке: эту ошибку, решила она, легко можно исправить. Не тратя времени даром, Ия проворно оформила развод с рыжим и в тот же вечер явилась к белому с намерениями ещё более серьёзными, чем прежде. Бабёф принял её с фонтанчиками счастья на глазах и усыновил мальчика. В его следующем фильме воздушная гимнастка исполнила главную женскую роль, а спустя ещё девять медовых месяцев родила ему сына.

Свадебный марш был исполнен повторно, на бис.

Как ни странно, уход Ии положительно подействовал на Туфа. У него будто две горы свалились с плеч. Совесть и ревматизм перестали мучить, а вместо них появились азарт и жизнерадостная злоба, которые и были, по большому счёту, его главными музами. На смену супружеским разносолам вновь пришла холостяцкая яичница без глаза, рыжий стал худеть и приобретать прежнюю форму. Туф закрыл свой телевизионный проект и сочинил заявку на постановку цветной широкоэкранной кинокомедии. Заявку приняли на той же студии, где работал Бабёф. Пути клоунов стали частенько пересекаться в коридорах фабрики грез, но друг с другом они не здоровались, запутывали взгляды и пригибали глаза. Белый с супругой полулегально присутствовали на премьере туфовской картины. Публика чуть не взорвала хохотом зал, Ия вежливо улыбалась, Бабёф плевался газированной слюной. Когда по окончании просмотра рыжий кинорежиссёр вышел на авансцену и зрители встретили его овацией, белый не выдержал и стремительно покинул зал. Не имея больше возможности высказать свое впечатление об увиденном автору лично, с глазу на глаз, господин Бабёф опубликовал в центральной газете разгромную статью. Возмущённый господин Туф ответил тем же – накропал подробный критический приговор всем киноработам своего коллеги. Белый выдал ещё статью, рыжий парировал открытым письмом. Пошло-поехало, публикации приобрели затяжной периодический характер. Белый обвинял рыжего в несерьёзности, голом комиковании и поверхностном взгляде на жизнь. Рыжий ставил белому в вину смешение стилей, недопустимую в комедии сопливость и подозревал его в извращённой любви к несчастливым финалам. Дело осложнялось тем, что всё это время клоунам приходилось снимать своё кино в соседних павильонах и они по-прежнему сталкивались нос к носу в узких коридорчиках студии. Чтобы не показывать друг другу глаз, оба завели себе тёмные очки, как это принято у настоящих маститых кинорежиссёров. В сочетании с клоунскими париками очки выглядели нелепо, но нелепости, как известно, только украшают знаменитых людей. А господа Туф и Бабёф стали прочно знамениты. Критики теперь ругали их фильмы, но любовь публики отнять не могли. Картины срывали прокатные кассы с петель, зрители одинаково бойко шли и на опусы Туфа, и на экзерсисы Бабёфа и с не меньшим удовольствием следили за их перепалкой в прессе. Будучи по природе своей лучше всех осведомлена, публика знала, что всё это – не по-настоящему, что вся газетная эпопея – ловкий и остроумный рекламный трюк, затеянный белым и рыжим клоунами по их взаимной договорённости. Публика упорно не хотела воспринимать этих господ по отдельности.

Оркестр маэстро Мементини замер, барабанщик пустил напряжённую дробь.

Однажды, как раз когда противостояние достигло критической точки, судьба столкнула клоунов лбами на банкете в честь открытия международного кинофестиваля. По одну сторону стола с яствами режиссёр Туф давал интервью зарубежным журналистам, по другую сторону – мастер Бабёф вёл беседу со своими зрелыми учениками. Бывшие товарищи умышленно повернулись друг к другу спинами, но тонкий поэтический слух белого уловил слова своего ненавистного коллеги.

«Не вижу смысла, – говорил рыжий мэтр, – спорить о вкусах с тем, у кого вкуса нет. Я имею в виду публику. Поэтому мои произведения изначально безвкусны, в них есть только цвет и запах». Бабёф вскипел, развернулся к Туфу вполоборота и утрированно громко произнес: «Тот, кто считает свою публику дурой, сам – публичный дурак!» Рыжий на секунду замолк, потом тоже развернулся и, как бы по неаккуратности, выплеснул на белого шампанское из своего бокала. Все присутствующие повели ухом, журналисты навострили фотоаппараты и телекамеры. Бабёф не спеша отряхнулся, отдал ученикам стакан с виски, взял со шведского стола порцию торта и запустил ею прямо в лицо обидчику. Туф снял очки и усмехнулся. Потом он внезапно издал боевой клоунский вопль – оглушительный и противный. После этого в ход были пущены все остальные торты и пирожные. Клоуны устроили настоящее кремовое побоище – прямо у всех на виду. Вечером шоу продемонстрировали по телевидению. Публика была в восторге: клоуны поливались шипучим лимонадом, таскали друг друга за волосы, переворачивали столы, били посуду головами – да так, что никто не в силах был их разнять. Публика сразу догадалась, что всё это не взаправду, а так, для развлечения угрюмых кинематографистов. «Молодцы наши-то, – восклицала публика. – Во чего учудили!» Когда клоунов удалось-таки растащить в разные стороны, каждый из них был с головы до ног по-боевому вымазан тортом и комкал в руках честно добытый парик своего врага. Публика и в этом распознала специально заготовленный сюрприз, ведь ещё никто и никогда не видел Туфа и Бабёфа без клоунских париков. Оказалось, что у рыжего на самом деле волосы седые и редкие, а белый был попросту лыс. Фотографии опростоволосившихся знаменитостей опубликовали буквально все уважающие себя жёлтые издания, вокруг банкета поднялся ажиотаж, ажиотаж добавил популярности фестивалю, кремовые бои вошли в моду. В конечном итоге и зрители, и устроители не остались внакладе, а скорее даже наоборот. На клоунов посыпались выгодные предложения, их стали приглашать на всякие ответственные, но скучные мероприятия – специально покидаться тортами. Но им уже было не до смеха, не до популярности, не до приглашений. Туф и Бабёф не смогли оправиться от случившегося. Бывшая жена рыжего и нынешняя супруга белого клоунов, известная киноактриса, на том банкете не присутствовала (она занималась с детьми британским диалектом). Дуэль на тортах посмотрела по телевизору, сыновьям смотреть не разрешила. После просмотра Ия, не медля ни минуты, упаковала имущество, посадила детей в машину и уехала в неизвестном направлении. Бывшим супругам она послала телеграммы идентичного содержания: «Вы превратили жизнь балаган зпт не желаю быть жертвой вашего искусства зпт спасаю детей тчк воздушным поцелуем Ия». А про себя подумала ещё так: одно дело – быть музой поэта, но музой клоуна быть невыносимо…

Оркестр взял паузу на вдох, маэстро Мементини перелистнул последнюю страницу партитуры.

Оба клоуна долго и тяжело болели, потеряли вес, аппетит и работоспособность. Интересные предложения отвергали. Петербуржский продюсер Дехтярь слезно умолял их принять участие в постановке «Дон Кихота», уповал на то, что публика жаждет увидеть их вместе в одной работе, увещевал, что роли рыцаря печального образа и его оруженосца просто созданы для Бабёфа и Туфа, клялся выписать из-за границы британскую кинозвезду Ию Икс на роль Дульсинеи… Клоуны отказались. Они оккупировали старческие постели в своих загородных особнячках и, глядя в потолок, думали каждый о своём. Туф думал о том, как мало смешного встречал он в своей жизни и вряд ли смог бы прожить так долго, не развлекай он сам себя своими же дурацкими выходками. С другой стороны, размышлял он, комик слишком уязвим: если серьёзного человека шутка может ранить, то шутника серьезность может и вовсе прибить. «Должно быть, отсюда и появляется цинизм; циник – это подстреленный шутник», – думал Туф. Бабёф же задавался вопросами. С бегством жены ему стало спокойнее, отчаяние сменилось печалью, печаль перебродила в грусть, а грусть осела задумчивостью; по душе потекли живительные мысли – все с вопросительной интонацией. «Если всё то трагическое, что происходило со мною, так веселит зрителя, – спрашивал себя Бабёф, – не являются ли глупостью все мои переживания? Может быть, всё это время меня вдохновляла не любовь, а её отсутствие?» И он делал вывод: трагедия начинается в тот момент, когда комик возомнит себя лириком.

Плодами этих раздумий стали два фильма. Клоунам удалось снять их в те небольшие промежутки активности, когда ипохондрическая болезнь отступала. Ученики помогли профессорам довести постановки до совершенства. Обе картины получились ровные и пронзительные, печаль и смех обрели в них равновесие. Критики единодушно признали фильмы лучшими в коллекциях обоих мастеров. Публика слегка обманулась в ожиданиях и выглядела немного растерянной, но всё равно упорно заполняла кинозалы и раскупала пиратские видеозаписи.

Закончив работу, ни рыжий, ни белый с кроватей больше не вставали. Последние интервью давали лёжа. «Жизнь слишком грустна, – разоткровенничался рыжий. – Я пытался сделать её чуть веселее, не жалея на это своих сил. Теперь я постарел, и сил у меня не осталось. А главное – у меня больше нет желания паясничать и кривляться». Белый признался: «На протяжении всей жизни я выдавливал из себя комика. По капле, по слезинке. Я избегал веселья и стеснялся быть смешным. В моём последнем фильме я потешаюсь над этой своей серьёзностью». Друг о друге мастера не желали слышать. Ученики Бабёфа отважились хитростью показать своему профессору фильм его коллеги. Они тайком привезли в Передышкино копию картины и, зная, что после обеда старик любит смотреть в потолок, спроецировали туда изображение. Ученики Туфа проделали то же самое со своим мастером. Заговор удался. Вечером в особняке рыжего клоуна зазвонил телефон.

– Здравствуй, Туф, – сказал белый.

– Здравствуй, Бабёф, – ответил рыжий.

– Смотрел твой последний фильм, – сказал белый.

– А мне показали твой, – ответил рыжий.

Помолчали в трубку, посчитали выдохи.

– Ты чего звонишь? – спросил рыжий.

– Есть одна идея, – сказал белый. – Может получиться замечательное представление. Но одному не потянуть.

– Смешное будет представление? – заинтересовался рыжий.

– Ужасно смешное, – заверил белый. – Такого смешного никто ещё не делал.

Рыжий подумал, потом спросил:

– Но в нём, конечно, будет и грустинка?

– Как же без неё! – согласился белый. – Будет. Самая маленькая, но самая горькая на свете грустинка.

Рыжий ещё подумал.

– Ну что ж, – решил он наконец, – пожалуй, можно напоследок тряхнуть стариной.

– Значит, по рукам, Туф? – спросил белый.

– По рукам, Бабёф, – ответил рыжий.

На следующее утро газеты сообщили о кончине господина Туфа и господина Бабёфа. Ни о каких болезнях речи не шло. Утверждалось, что выдающиеся деятели искусств умерли от смеха. Над кем они смеялись – об этом остаётся только догадываться.

У мёртвых, говорят, друзей не счесть. На похороны помимо многочисленной публики съехались все: циркачи господина Сикорского, актёры господина Беньяменсона, работники телевидения, труженики киноиндустрии, ученики и критики. Маэстро Мементини привёл свой прославленный оркестр в полном составе, включая треугольник и дрессированную канарейку. Из знаменитостей первой величины отсутствовали лишь драматург Капитонов (по неизвестным причинам) и иллюзионист Фатуманян (его прибытие ожидалось с минуты на минуту). Господин Гуцулко, бывший жонглёр и чревовещатель, а ныне видный искусствовед, лично знавший покойных в лучшие времена, произнёс торжественную речь.

– Они прожили долгую трагикомическую жизнь, – сказал господин Гуцулко, – и умерли в одну ночь. Именно так – одну жизнь на двоих. Как бы ни разъединяла их судьба, творчество возвращало их друг к другу, и мы, благодарные зрители, всегда будем помнить их вместе. Наша память отказывается вспоминать их врозь. Клоуны никогда не грустили и ссорились только на потребу публики. Это же они завещали и нам, благодарным зрителям. Их смех – это наше с вами богатство. Они сделали много всего, но ещё больше не успели сделать. Многочисленные ученики, последователи, подражатели продолжат дела покойных. Как говорится, плохо смеётся тот, кто не имеет наследников…

Клоуны слушали господина Гуцулко со спокойными полуулыбками на размалёванных лицах. Смерть уравняла их: рыжий, казалось, чуть похудел и вытянулся, белый же, наоборот, ссутулился и потучнел. Если бы не разного цвета парики, их можно было бы принять за одного человека, лежащего одновременно в двух гробах. У изголовья стояла пожилая дама в чёрном платье с серебряными блёстками. В скорбном облике бывшей актрисы и воздушной гимнастки Ии попеременно проскальзывали черты трагической вдовы и комической старухи. Рядом с ней находились два мальчика – сводные братья Биф и Топус. И хотя на головах у них были траурные кепочки, некоторые наиболее зоркие глаза не упустили из виду тот факт, что старшенький – четырнадцатилетний Биф – был белокур, а младшенький – девятилетний Топус – конопат, когда по логике вещей должно было быть наоборот. Зоркие глаза тут же поделились этим наблюдением со злыми языками, и последние пустили по рядам скандальный шепоток. Глухонемая толпа в один момент наполнилась слухами и сплетнями. Но подозрительные взгляды не смутили вдову. На сей раз она оказалась выше публики. Ия была единственной душеприказчицей двух клоунов, она одна знала самую страшную их тайну – тайну, которую никакая самая благодарная публика не могла и не должна была знать. Тайна заключалась в том, что рыжий клоун Туф с рождения был блондином и полжизни ему приходилось красить волосы хной, а белый клоун Бабёф на самом деле был рыжим, но, тщательно скрывая это, вытравливал свой цвет перекисью и прятал веснушки под слоем грима. Ия хранила эту тайну как зеницу ока, и тайна хранила её. К тому же для полноты счёта у неё была припасена собственная тайна: всю жизнь воздушная гимнастка одинаково любила обоих своих мужей и даже теперь не могла предпочесть одного из них другому. Обладание двумя страшными тайнами накладывало на лицо Ии тень многозначительности и возвышающей силы. Клоуны смотрели на неё чуть иронично, с неподвижной теплотой, как бы прощаясь, прощая и прося прощения одновременно.

Оркестр закончил дивертисмент. Маэстро Мементини разломил пополам свою волшебную палочку и бросил обломки в квадратную яму. Цирковые высыпали туда же горсти подковёрных опилок. Остальные обошлись обычной землей.

– Образно говоря, – подытожил господин Гуцулко голосом бывшего чревовещателя, – их лица, ещё при жизни ставшие масками, отчеканены на двух сторонах одного блестящего таланта, который мы сегодня торжественно зарываем в землю.

Поверх могилы водрузили плиту белого мрамора с рыжими вкраплениями. Коллеги и бомонд вскоре покинули кладбище, уехала и вдова с сыновьями. Не расходилась только публика, ведь она всё ещё понимала, что всё это – не по-настоящему, а значит, самое интересное впереди. Публика ждала появления иллюзиониста Фатуманяна и надеялась, что именно ему и отведена главная роль в представлении. Вот сейчас, думала публика, он появится, выстрелит из своего духового пистолета в воздух – и откуда-нибудь сверху, из-под самого купола, спикирует на землю летающий сундук, а из него выскочат два всеобщих любимца, два клоуна, белый и рыжий, живые и невредимые на радость всем зрителям…

Но магистр магнетических наук фокусник-маг Казимир Гургенович Фатуманян пребывал в это время в бельгийском городе Антверпене, где давало гастроли его эзотерическое варьете. С часу дня он сидел в волшебном комоде с двойным дном, тщетно пытаясь совершить элементарнейший трюк – перемещение в пространстве. Подобные фокусы он проделывал сотни раз, прилюдно, но сегодня ничего не получалось. Все попытки переместиться на похороны его старинных друзей, знаменитых клоунов, так и не увенчались успехом. Видимо, погода в этот день была нелётная.

2003

 

Дом в конце тоннеля

Здравствуй, дорогой мой, любимый мой Дом! Моё родное пристанище, прибежище, жилище! Мой друг, опекун и наставник! Как же я соскучился по тебе, уютный мой! Девять лет я скитаюсь по вселенной, перелистываю галактики, перепрыгиваю с планеты на планету, тычусь лбом в блюдце иллюминатора, ищу непонятно что, бегу неизвестно от кого, и все эти девять лет думаю о тебе, помню тебя, мысленно к тебе обращаюсь. А ты ни разу мне не написал, только короткие полунасмешливые поздравления с Днём космонавтики. Почему? Неужели ты, такой умный, умелый, памятливый, до сих пор не научился писать? Не верю. Забыл меня? Тоже не верю. Может, тебе нечего мне сказать? Разве что так.

Ну да, видать, Магомету легче дойти до горы, чем дождаться её, поэтому я сам решил высказаться, хотя бы после девятилетнего молчания расставить, как говорили древние, точки над i.

Не буду спрашивать, как ты поживаешь, как чувствуешь себя, исправны ли твои системы, давно ли делали ремонт. Уверен, что всё у тебя в порядке, что стоишь на месте монументально, на то ты и создан таким – крепким, исправным, ко всему готовым. Есть ли у тебя душа, Дом? – вот о чём хочется мне спросить. Ранима ли она, или, как и тело твоё, создана из железобетона и взрывостойкого стекла? Вздыхаешь ли ты по ночам, Дом, ну хотя бы мысленно?

А может быть, твоей душой был я, и с моим отлётом ты обездушел, стал всего лишь пригодным для жилья строением? Или нет, знаю, душа – это она, та, которая осталась в тебе и с тобой. Ведь не бывает двух душ у одной сущности, вот я и вынужден был сбежать от вас в открытый космос, вот и оказался третьим лишним.

Зато теперь я не третий, я – миллионный лишний в этой вселенной, космический бомж, нелегальный иммигрант, мыслящая начинка одноместной маневровой капсулы. Я слоняюсь по вселенной, доверившись автопилоту, а в штрихкоде у меня липовая приписка к какой-то далёкой звёздочке, на которой нет даже кислорода. Возможно, мой отлёт был глупостью, пусть так. Мне не привыкать к глупостям – я ещё на Земле освоил этот род занятий, причём не без твоей помощи.

Помнишь, Дом, как ты дал первый свой сбой? Вроде бы мелочь: что-то там напутал с погодой и выдал мне зимнюю обувь, меховой плеер и куртку с подогревом, хотя на дворе была всего лишь осенняя слякоть. Но каково было мне! Все смотрели на меня, как на дурака, и я вынужден был, перекрикивая звучащего в плеере Шнитке, каждому постовому объяснять, что это не я виноват, что это мой дом так меня вырядил. Я ещё никогда не чувствовал себя так глупо, я всерьёз разозлился на тебя тогда. Так разозлился, что подал в суд и потребовал удержать с твоего счёта пятьсот юаней – за моральный ущерб. И мне кажется, я имел на это право – думаешь, мне было приятно, что ты выставил меня полным идиотом! Да и сумма была чисто символическая – пятьсот юаней, подумаешь, я ежемесячно перечислял на твой счёт в четыре раза больше. А ты обиделся. Теперь я точно это могу сказать: да, ты тогда обиделся. Знаешь, зря: у тебя сбой, у меня сбой – всего-то программный вопрос. А что в результате? В результате именно с этого момента началось наше с тобой недопонимание. Так очень часто бывает с лучшими друзьями: они настолько исчерпывают друг друга, что чувства засыхают в их душах и первая ничтожная мелочь вдруг высекает искру ненависти. Они начинают дуться друг на друга и раздувают эту искру до настоящего пожара. Дружба выворачивается наизнанку и становится сначала соперничеством, а потом и враждой. А в нашем случае был ещё и катализатор – то самое масло, которое древние добавляли в огонь.

Катализатором была она.

И мысль привести в дом женщину пришла мне как раз после этой нашей размолвки. Нет, конечно, у меня был ты, но ты – это совсем другое. Ты – друг, помощник, ты никогда не возразишь и не откажешься выполнить мою команду. А человеку этого мало, человеку нужно, чтобы ему возражали. Истину он умеет добывать только в споре, в поединке, в бойне. Человек рождает истину, убивая себе подобных или самого себя. Вероятно, поэтому все наши истины такие сомнительные. Комфорт утомляет человека, душа требует диссонансов. И вот я, человек, привёл её – женщину, королеву диссонансов, царицу размолвок, богиню скандала. И всё в тебе встало на свои места, то есть перевернулось с ног на голову.

Ты не представляешь, как я волновался, когда решился вас познакомить. Мне было очень важно, чтобы между вами возникла симпатия, чтобы ты принял её, чтобы она тебя полюбила. Я так тщательно готовил её к этой встрече, объяснял, как ты мне дорог, рассказывал, что ты для меня значишь. И, видимо, перестарался – сам подпилил сук, на котором сидел. Я и не заметил, как быстро ваши отношения перешли границы дозволенного. Да поначалу на вас было просто смешно смотреть: ах, как она обустраивала тебя, как украшала всякими штучками, как дарила тебе модные новшества! Ах, как она нежилась в твоих креслах, как подкладывала поленца в твой камин! Ах, ах, ах. И это она-то – та, которую воспитали отец с матерью, которая знать не знает, что такое быть пасынком своего дома, которая жилище называет не иначе как «место жительства»! А ты и рад был – всё шире разевал свой бесстыдно-алый камин, всё больше и больше обдавал её теплом, уютом, глазел на неё своими жадными зеркалами. Мне бы тогда догадаться, чем всё это чревато, а я, дурак, радовался, умилялся её домовитости и твоему гостеприимству.

Впрочем, гостем она никогда не была. В том-то всё и дело, что я не разменивался на гостей – я сразу привёл тебе хозяйку. В первую же нашу ночь я посвятил её во все тонкости домоуправления, раскрыл пароли и коды и сдал, так сказать, не только дела, но и позиции.

С чего началось, ты помнишь? Мне кажется, что с окон. Я люблю, когда за окнами лето, а она предпочитала позднюю осень. Мы начали пререкаться, потом быстро успокоились, решили, что окон много, пусть у меня в кабинете будет лето, у неё в спальне – осень, а в гостиной мы запрограммируем что-нибудь нейтральное или даже включим «объективку». Вроде бы всё разрешилось. Но остался осадок, который очень быстро всплыл: в истории с нашим любимым композитором она уже проявила характер. Она твёрдо заявила, что не выносит «средневековых германцев», и все мои возражения, что средневековье сильно позднее, а Шнитке – вовсе не германец, результатов не возымели. Она упорствовала, говорила, что это невозможно слушать, что её укачивает даже от фамилии. Сама она предпочитала дожди – у неё была коллекция самых разных дождей: от грибных до проливных, от робкой ленинградской мороси до бешеных тропических ливней, после которых – потоп. И вот в её комнате всё время шумел дождь и была поздняя осень. А у меня – лето, но уже без Шнитке, я уступил, я не включал больше музыку. И моё беззвучное лето стало поздним, как то самое средневековье.

А потом были тараканы. За большие деньги, по счастливой случайности, я приобрёл две дюжины отборных пегих пруссаков с отличной родословной. Шесть племенных самцов, остальные – самочки. Мне очень нравилось, как они деловито шуршат на ночной кухне, как топочут лапками по разложенным на столе бумагам, ласково пробегают по предплечью во время сна. Я так им радовался. Но оказалось, что она не любит домашних насекомых. Это был наш самый мучительный спор, в конце которого мне как мужчине пришлось уступить. Сговорились на искусственном сверчке: забили в твою звуковую карту стандартный сигнал и локализовали его в районе столовой. А все пруссаки одним волевым решением, одним нажатием клавиши были всосаны в очистительные розетки и погибли в твоём оптимизаторе. А что я мог поделать? Я же любил её, любил даже больше тебя со всеми нашими тараканами! Не мог же я донести «зелёным» на любимую женщину! Я вот только не понимаю, почему этого не сделал ты, ведь по инструкции ты обязан сообщать о подобных вещах незамедлительно? Неужели уже тогда ты стал ей потакать и подыгрывать? Признайся, ты уже тогда решил за ней приударить, покорить её сердце своими слащавыми выходками?

Кстати, о тараканах. На каком-то блошином спутнике за бешеные космические тугрики я купил на развод троих, завёрнутых в кусок туалетной бумаги с перфорацией, чтоб не задохнулись. Здешние тараканы никакие – бледные, маленькие, вялоусые. То ли мне подсунули однополых, то ли они совсем не способны размножаться в реактивных условиях, но ничего из этой затеи не вышло. На третьи сутки тараканы исчезли, как сквозь обшивку провалились. Я опять остался один, совсем один. К чему это я? А вот к чему: каждый человек имеет право на тараканов! Напиши это крупными буквами на своём кухонном мониторе – пускай она читает и перечитывает, пусть мотает на ус.

Когда же вы успели сговориться? Почему ты принял её сторону? Почему в конце концов вы ополчились против меня? Неужели дело в ремонте, в мебели? Неужели она подкупила тебя этим? Да, каюсь, я никогда тебя не ремонтировал, не покупал тебе новых кресел и тумбочек, мне даже в голову это не приходило. А зачем? Разве ты не мог сделать это сам, разве у тебя не было соответствующей программы? Разве я по мере своих скромных человеческих сил не следил за твоей чистотой, за сохранностью твоего имущества! Я даже ни разу не готовил себе еды, ел только твоё, из каталога, чтобы только не покорёжить что-нибудь на кухне. Я ведь именно ради твоего блага никогда не приглашал гостей, разве что в детстве, на дни рождений, да и то не больше трёх-четырёх одноклассников, самых спокойных и дисциплинированных. Никаких танцев до упаду, никаких вечеринок с девчонками, никаких попоек – ни в коем случае! Чтобы, не дай бог, не пострадало твоё нутро, чтобы не причинить тебе боль, драгоценный мой! Думаешь, мне не хотелось порой гульнуть, как всем, закрутить какую-нибудь чёртову карусель! Разве ты не оценил этой жертвы? Я относился к тебе как к равному, апеллировал к высшему твоему началу, как же ты не понял! Я дарил тебе книги, десятки, сотни томов из букинистических каталогов – что может быть дороже?

Господи, как же я скучаю по тебе, Дом мой! Как же я хочу хоть во сне очутиться в твоей прохладной прихожей, не спеша полежать в твоей ванне, услышать под ногами скрип твоих отслаивающихся половиц! Никогда и ни к кому я не был так привязан, никогда и никому я не хотел быть таким нужным, никогда и ни от кого не ждал взаимности – только от тебя, Дом мой, опора моя, моя крепость!

Она на это говорила, что я захламляю тебя, развожу пыль. «Кто всё это будет читать?» – спрашивала она. А иногда так: «Когда ты всё это будешь читать?» Боже, что за меркантильный подход к книгам! Она не понимала, что они нужны были мне не для чтения, а для уюта. У меня из головы, из сердца не выходит этот злополучный день, когда она протянула мне плоский пластмассовый бокс и сказала: «Держи, отныне ты не будешь душить нас своей бумажной пылью. Все твои книженции я слила сюда». Она так и сказала – «книженции». Три тысячи томов – с картинками, с засаленными корешками, с отпечатками немытых детских пальцев, с записанными на полях мыслями и номерами телефонов, с завалившимися между страниц кредитками, травинками и крошками от печенья – всё это вы одним махом пустили в оптимизатор! Варвары. Я понимаю, Дом, что не ты управлял этим аутодафе, но ты промолчал, ты согласился. Что стоило тебе сделать вид, что твой процессор завис, что запала какая-нибудь кнопка на пульте домоуправления! Нет, ты выполнил все операции с тупой солдафонской покорностью, будто ты машина, а не разумное существо нового поколения. Почему-то со мною ты не был таким безотказным, таким податливо исправным! Тебе, должно быть, доставляло удовольствие зависать на моих командах и чётко выполнять всё, что задаст она.

Признайся, от отсутствия книжных шкафов тебе стало лучше, просторнее, я слышал, как изменилось твоё дыхание, каким оно стало размеренным и глубоким. Опять изменился запах. Или мне это только показалось и ты не чувствуешь разницы между запахом книг и запахом дисков? Я чувствую. Мне самому стало легче дышать, прекратились мои приступы астмы. Хорошо, возможно, это было сделано во благо всех нас. Но почему вы сделали это за глаза, пока меня не было дома? Почему ты не предупредил меня?

Ведь вы будто бы выстрелили мне в спину! Я почувствовал себя посторонним в тебе, я стал всё время оглядываться, корчить рожи твоим камерам слежения. Во мне что-то надломилось, и, когда она переселила меня на второй этаж, в пустующую детскую, я уже не спрашивал ни о чём и не сопротивлялся. Я приготовился к самому худшему: если женщина переселяет мужчину в детскую – это плохой знак. И вот она объявила о своём намерении сделать капитальный ремонт. Ну что ж, я всё понял, я наконец догадался, кто ей нужен на самом деле, кто ей дороже. Да и тебя я раскусил. Моя крепость предала меня, она открыла объятия этой троянской лошади, а сам я пал, развалился в одночасье, будто источенный термитами пень. Мне даже полегчало как-то.

Говорят, что в конце тоннеля обязательно должен быть свет, иначе тоннель не имеет смысла. Я девять лет лечу по этому мерцающему тоннелю, я видел десятки огоньков, сотни маячков, но света в конце я не вижу. Можно ли увидеть свет, когда ты сам двигаешься с его скоростью?

У нас здесь гравитация ни к чёрту, а когда, случается, вырубает предохранители, наступает полная невесомость. Я повисаю между приборными досками и вспоминаю те счастливые часы, когда мы с ней были вместе, жили вместе и твои мягкие водородные кровати делали наши тела невесомыми, а души наполняли необъятной радостью. Как прекрасна была та невесомость – без дождей и без Шнитке, только шуршащий на задворках сверчок и наши дыхания… Прости, что я говорю об этом, возможно, тебе неприятно, но ведь это было, ты сам знаешь. А здешняя невесомость тяжела. Нет ничего хуже одинокого человека в невесомости, такой человек ровно ничего не стоит, он жалок, он равен нулю. Этот человек – я. От невесомости у меня начинают слезиться глаза, а говоря начистоту, я плачу. Это очень глупо звучит, но ещё глупее выглядит: нет ничего глупее, чем плакать в невесомости. Слёзы пузырьками разлетаются вокруг тела и колышутся в воздухе, как рыбья икра в морских глубинах. В конце концов я засыпаю а, когда гравитация восстанавливается, посеянные мною слёзы начинают капать сверху на моё лицо и будят меня. Я сам на себя плачу – вот до чего я дошёл, Дом! Нет предела у одиночества, оно – как космос.

В тот злополучный сентябрьский вечер шёл настоящий дождь, а я принял лишнего, попросту говоря, напился. Это вы довели меня до такого собачьего состояния – своим нескончаемым ремонтом. И вот я, как какой-нибудь бездомный пёс, дышал в твой паршивый индикатор и требовал пустить меня в свой собственный дом! Я, твой хозяин и друг, стоял коленями в водосточной луже и умолял вас – уже вас обоих – не вызывать санитарный наряд! Где, спрашиваю я, в какой такой конвенции написано, что человек в нетрезвом состоянии не может войти в свой собственный дом и завалиться в свою собственную кровать? Покажите мне этот поганый документ, и я не поленюсь – собственноручно проделаю в нём перфорацию!

Нет, я никогда не прощу тебе эти трое суток в наркологическом санатории, никогда. Не ей – тебе! Не прощу эту чёртову прививку от алкоголя – что может быть бесчеловечней и унизительней! Вот скажи, санитар жилищного хозяйства: чем жить теперь мне, одинокому космонавту, вышедшему на большую трассу космической бесконечности?! Чем, спрашиваю я тебя? Здесь – в неприкрытом космосе, где каждый встречный странник за пятнадцать юаней готов слить тебе всё горючее из своего бака прямо в твой рот, – я, непьющий, выгляжу опять же полным идиотом, ровно как тогда, в мрачной зимней одежде посредине разноцветной земной осени. Благодарю тебя, уважаемый мой Дом!

Здесь, на станции, у меня тоже есть небольшая библиотека – одиннадцать томиков любимых земных авторов, которые я выменял у одного межзвёздного барыги. «Робинзон Крузо», «Дневники Ийона Тихого», «Записки сумасшедшего», «Обломов»… Это моё самое большое сокровище, слава богу, посягать на их жизнь некому. И я, честно говоря, не пойму, кто из вас разумнее – ты или книги. Так и живу: разговариваю с книгами и пишу письма Дому – чего только не случится с человеком в космосе!

А ещё я читаю бортовой информатор и внимательно слежу за всем, что происходит там у вас, на Земле. Вы, дома, молодцы, вы не на шутку развернулись, я рад за вас. Я нисколько не сомневался, что нынешние выборы выиграет дом. Дом-президент – это огромное достижение. Я плохо представляю, что это за «домострой», о котором все говорят, но думаю, слово «хозяин» в применении к человеку постепенно теряет свою былую актуальность, верно? Так нам и надо. Мы, люди, слишком мобильны для того, чтобы быть честными и надёжными. Человек может уехать в другую страну, сбежать в иную галактику, наконец, умереть. А дом никуда не денется, он всегда на виду, ему так или иначе приходится заботиться о своей родине – у него-то точно другой не будет. Человек неустойчив во всех смыслах, вот он и мечется по свету, мешает жить себе и другим и даже в космосе не находит того, что искал. А вы, дома, твёрдо стоите на земле, у вас есть фундамент; и с места вас не сдвинешь, и жизни вам отмерено немалое число лет. Интересно, человек, когда наделил вас первым разумным чипом, понял ли, что создал наконец-то идеальное существо – надёжное, сильное, непоколебимое? Это тебе не легкомысленные роботы, теряющие голову при первой же магнитной буре, не коварные в своей ограниченности компьютеры, не тупые клоны-чернорабочие с зашитой в голове разрывной контролькой; дом – существо общественно полезное, общественно значимое. Он – ячейка общества и, в конце концов, основа государства; только дом может управлять человеком и в то же время заботиться о его благе. Как мне хочется, чтобы у вас получилось наконец всё то, что не удалось нам. Вы – наша надежда, новое содержание земной жизни, облачённое в самую давнюю, самую традиционную его форму. Хорошо обновлённое старое.

Но как же вы, чёрт побери, посмели? Как посмели вы так забыться? Когда и в какую такую голову пришла вам эта мысль – стать наравне с человеком, стать выше человека? Каким образом забыли вы своё место – место покладистого и прозорливого слуги, сильного и неуязвимого раба – не более? Кто позволил вам, кто разрешил?! Впрочем, знаю, кто позволил. Мы сами и позволили, люди. Мы так заботились о своём личном благополучии, так изощрялись в облегчении своей нелёгкой доли, так рьяно, слепо, безоглядно выдумывали и изобретали, что в конечном итоге вы, дома разумные, лишили нас необходимости быть вместе. Вы разделили нас стенами, заборами, невидимыми решётками и парализующей сигнализацией, вы превратили нас в домоседов – и мы стали рабами собственного комфорта, а вы – нашими хозяевами. Поделом.

Одиночество – непарное слово, у него нет даже антонима; сколько ни прибавляй к нему, в результате все равно получается единица. Знаешь, о чём я мечтаю? О возвращении. Нет, не в тебя, не беспокойся, вас я никогда не посмею потревожить – о возвращении хотя бы на Землю. Я мечтаю накопить тугриков и юаней, лечь на возвратный курс и, благополучно приземлившись, купить себе хозяйку – какую-нибудь пустую двухэтажную дачку позапрошлого века. Мне ведь не надо супермоделей, мне нужна простая добротная изба со стеклопакетами, камином и дребезжащим кондиционером. И всего-то мне от неё нужно, чтобы согревала меня, кормила три раза в день, выдавала мне уличную одежду соответственно погоде да раза два в неделю меняла постельное бельё. И, может быть, тогда я перестану чувствовать себя одиноким, может быть, тогда невесомость снова покажется мне чем-то фантастическим и желанным.

Но хватит ли мне на возвратный курс? Нет, не денег – времени, отпущенных лет жизни, которую я так опрометчиво закинул в эту звёздную пустошь, в этот метеоритный лабиринт, в это беспросветное космическое ничто без начала и конца, без исхода и возвращения.

Да, вся человеческая жизнь крутится вокруг домашнего очага, вся человеческая история пляшет от печки. Но именно дом отделяет человека от других людей и делает одиноким. И я помню, как началось это моё космическое одиночество – оно началось на Земле, оно началось с тебя. Мне исполнилось десять, сиротская комиссия поздравила меня с совершеннолетием, потом сотрудник привёл меня в тебя и, поставив посреди гостиной, сказал: «Знакомься, это твой дом. Отныне он отвечает за тебя, а ты – за него». Было воскресное утро, я увидел светлую комнату полную игр и игрушек, и почувствовал себя самым счастливым человеком на земле. Сотрудник выдал мне паспорт и инструкцию и навсегда ушёл, впервые пожав мне руку, как взрослому. И я принялся знакомиться с тобой: щёлкал выключателями, проверял возможности, исследовал все твои функции, задавал вопросы. Мне нравилось, что в тебе было что-то по-настоящему живое, таинственное. Как дивно мы играли в тот вечер! Я ещё не знал, что твои окна не объективны, и полночи возился с игрушками, пока не уснул прямо среди них. А ровно в семь утра ты заставил меня встать, умыться, одеться, накормил и отправил в училище – без всяких поблажек, безо всякого снисхождения. И тогда я понял, что нет в тебе пощады, а есть только одно – программа. И я стал привыкать жить по твоим внутренним законам, отказывать себе во всём, приносить себя в жертву. Не принимал гостей, не уезжал в путешествия, не делал перестановок. Боялся за тебя и жил тобой, жил внутри. В конце концов, я отдал тебе свою любовь и свою душу. А ты принял всё это, переварил, не зажмурившись, а меня попросту выплюнул в космос – как высосанную лимонную кожурку. Я – твой плевок, твоя отработанная порода, твоя недозревшая падалица. Я опустел, как покинутый дом. Мы обменялись местами. Ради чего? Не понимаю. Будучи снаружи, трудно постичь то, что творится внутри.

Неужели же лишь ради того, чтобы однажды купить в комиссионке подержанную капсулу и улететь в космос? И не мешать вашему домашнему благополучию, вашему обывательскому счастью. Почему бы и нет? К чёрту всё, подумалось мне тогда, пусть моя любимая остаётся с моим самым близким, самым родным существом, а я катапультируюсь в другой мир и буду смотреть на них свысока, как и подобает настоящему мужчине. Или настоящему неудачнику – можно сказать и так.

Человек не знает меры – вот что всегда подводило его. Не переборщили ли мы и на этот раз – я имею в виду затею с вами, с домами разумными? Я читал, что у вас уже появились ходячие модели. Будьте осторожны: стоит сделать первый шаг, оторваться от фундамента – и соблазны облепят вас со всех сторон, как космический моллюск – борт стыковочной станции. Начнёте подворовывать, двурушничать, воевать домами и повторите нашу человеческую эволюционную одиссею со всеми её катастрофическими последствиями.

Сдаётся мне, скоро вы всех нас, людишек, выкинете с балконов, спустите с лестниц, вышвырнете за двери, уморите в лифтах, задавите нас своей небоскребущей массой – зачем мы вам! Если уж вы научились предавать, то остальное приложится очень быстро. Впрочем, вы оставите себе наших женщин: разве можем мы, компьютерные карлики с полной атрофией мышц и частичной закупоркой мозга, соревноваться с вами, такими большими многоэтажными самцами из стекла и бетона, способными обеспечить их всем, стоит только правильно сформулировать желание и нажать на кнопку «ввод». Уж чего-чего, а формулировать и нажимать она всегда умела…

Но я цел и невредим, и я нашёл то, за чем улетел с Земли: нашёл музыку, которой ещё нет в её фонотеке. Звуковую дорожку высылаю вместе с письмом. Это музыка метеоритов, которые мнут и корёжат обшивку моей капсулы, и одновременно – музыка отчаяния, с которым в ту ночь я колотил в нашу общую дверь. Музыка человеческих диссонансов, космический Шнитке. Короче говоря, это музыка того дождя, за которым не бывает и потопа. Вчера, слушая её, я автоматически нажал на запись и загадал: если выберусь из этой музыки живым, напишу тебе письмо.

Выбрался. Написал.

И теперь прошу тебя вот о чём. Точнее, не прошу, а как хозяин и повелитель даю тебе задание, которое ты обязан исполнить. Отпусти меня, Дом. Отвяжись. Девять долгих лет я разматываю пуповину памяти, и вот наконец вчера она натянулась до предела и метеоритный дождь перерубил её. Что толку в памяти? Память быстрее света, но вектор её скорости всегда направлен только назад. А я хочу вперёд, к новому свету. Да, человеку нужен дом, но ещё больше человеку нужен человек. Никакой, даже самый комфортный и сверхсовременный, самый разумный дом не принесёт ему радости, если он будет в этом доме один. Человек ищет собратьев по разуму в космосе и в глубинах океана, создаёт их сам у себя дома и поначалу радуется, что собрат нашёлся и контакт установлен. А потом эйфория проходит и человек снова возвращается к человеку. Почему? Потому что нам нужны братья не по разуму, а по глупости – только глупость, только пренебрежение презренной пользой, наплевательское отношение к рацио, это самое «право на тараканов» роднит одушевлённые существа. Вот и мотаюсь я и мне подобные по галактикам в поисках Человека. И не обманный свет давно почившей звезды жажду я увидеть в конце своего тоннеля, а тусклый свет в окне, примитивную электрическую лампочку в 60 ватт, лучше которой никто ещё ничего не изобрёл, – лампочку, освещающую такую же одинокую жизнь, как и моя собственная. И чем более отдаляюсь я от Земли, тем больше во мне надежды увидеть этот рукотворный человеческий свет. Нонсенс? Парадокс? А может быть, новейшая теорема? Вот ведь: чем больше расстояние, чем меньше вероятие встречи, тем более приобретаю я уверенности, что здравый смысл выше законов физики, что та лампочка где-то ждёт меня. Видимо, такова глупая человеческая душа, до понимания которой тебе, Дом, надо ещё расти и расти – этаж за этажом, блок за блоком, век за веком, открытие за открытием.

Вот поэтому я говорю на прощанье: знай своё место, Дом. Будь здоров, отчий. Мира тебе и согласия.

2006

 

Соната для чайника со свистком

Немолодой холостяк Семён Васильевич купил себе в комиссионном магазине обнову – Чайник со свистком. Принёс его домой и определил место на кухонной плите – тут ему теперь жить и работать. А Чайник оказался не из простых, а с талантом. Были у него слух и голос, и больше всего на свете он любил, согреваясь, насвистывать классические музыкальные номера. Получалось у него это очень даже хорошо, без фальши: раньше-то тот Чайник много лет жил у настройщика и кое-чему научился. Уж на что Семён Васильевич равнодушен был к классике, а и ему нравилось, как Чайник насвистывает. Он даже чая стал в два раза больше пить, только чтобы послушать лишний раз что-нибудь из Брамса или из Чайковского. Мало того, через какой-то месяц Семён Васильевич стал отличать менуэт Боккерини от полонеза Огинского, а адажио Альбинони от реквиема Верди. А потом совсем неожиданная вещь произошла. У Семёна Васильевича на кухне испокон веку обитал старый Радиоприёмник, который музыке тоже в общем-то не чужд был, но в последние годы впал в некоторый маразм, пел вульгарные песни, кряхтел и заикался, а иногда даже выражался неприличными словами. Так вот, хозяин взял да и выкинул его. Решил: зачем нужна эта рухлядь, если теперь есть в доме настоящая музыка; да и экономия на радиоточке опять же какая-никакая, а ощущается.

В общем, Чайник со своими симфониями и фугами пришёлся Семёну Васильевичу, как говорится, по душе и ко двору. Но на той же кухне давно снимал угол старый ворчливый Холодильник. Так вот ему Чайниковы трели никакого удовольствия не доставляли, скорее наоборот. Тому Холодильнику ещё в молодости грузчик наступил на ухо, поэтому и слуха у него не было. Вместо этого был у него хронический бронхит, вследствие которого он оглушительно храпел и кашлял – не только ночью, но и иногда днём. Ну а когда его многолетний приятель – гнусавый и заносчивый Радиоприёмник угодил по вине Чайника на помойку, Холодильник просто возненавидел этого свистуна.

– Безобррразие! – ворчал Холодильник по ночам. – Свистит и свистит почём зря, все деньги из дома высвистел! Лучше бы гимн утром играл или что-нибудь для души, из Алика Кобзманова – вот это я понимаю! А то какие-то тили-пили!

Холодильник ставил себя намного выше Чайника. На то у него были веские и уважительные причины. Во-первых, у него внутри лежали продукты, а в Чайнике только вода булькала. Во-вторых, у него был свой отдельный угол, а Чайник ютился на коммунальной плите вместе с двумя Кастрюлями и старухой Сковородой. И самое важное – Холодильник работал от электричества, у него был прямой провод в розетку, и это наполняло его неизъяснимой гордостью и самодовольством. А Чайник – что! У него даже никакого намёка на провод не было, был он гол и сложными внутренними механизмами похвастаться не мог. Непонятно, откуда в нём эта самая музыка возникала, из каких таких пустот и глубин. Поэтому – так считал Холодильник – Чайник не имел права высказываться, а тем более – исполнять музыкальные номера.

А Чайник места своего не понимал, на ворчание Холодильника никак не реагировал и продолжал себе повышать своё исполнительское мастерство, выдавал всё более сложные и красивые партии. Да ещё птицы за окном подпевать ему стали: расслышали, что в этом доме чудесный Чайник живёт, и принялись слетаться по утрам, настраивать свои звонкие голоса по кухонному камертону, распеваться прямо Холодильнику в раздавленное ухо. Холодильник вконец рассвирепел.

«Ну ничего-ничего, – думает, – скоро зима придёт, тогда я управу-то на этот хор найду! И солиста-водохлёба приструню, попомните моё слово! Посмотрим, как он запоёт!» Затаил обиду и стал дожидаться, пока птицы на юг улетят, а Семён Васильевич окна на зиму бумажками заклеит.

Но и зима облегчения Холодильнику не принесла. Дома похолодало, и хозяин ещё чаще стал Чайник кипятить: взял манеру каждые два часа согревать чашечкой чая тело, мелодиями – душу.

И тогда задумал Холодильник соседа своего извести.

Пришёл однажды Семён Васильевич на кухню, налил в Чайник воды, зажёг конфорку и уже совсем было собрался надеть свисток на носик, как вдруг Холодильник под руку ему зашёлся кашлем. Таким бурным кашлем, что Семён Васильевич перепугался, стал Холодильник по спине стучать, а про свисток совсем забыл. Так и ушёл с кухни, оставив свисток на столике.

А Холодильник после того выключился – мол, он здесь ни при чём. А ведь знал, что без сигнала Семён Васильевич про Чайник наверняка не вспомнит! Чайник уже выкипать стал, пар из него так и валит, а свистнуть никак не получается. Он хрипит, сипит, булькает – всё без толку. Вот уж и воды в нём не осталось, вся в воздух ушла. Раскраснелся Чайник, пластмассовая ручка плавиться начала. Две Кастрюли и старуха Сковорода смотрят на него с сочувствием, Холодильник про себя осуждают, а сделать-то ничего не могут – ну пошипела немного Сковородка, ну позвякали крышками Кастрюли, а толку чуть.

В общем, Семён Васильевич запах учуял, когда уже вся ручка на плиту стекла и пузыриться стала. А Чайник весь почернел, стал снаружи как та сковорода – шершавый и покорёженный. И хотя внутри он остался бел и гладок, голос у него с тех самых пор пропал – как отрезало.

Семён Васильевич, насколько смог, почистил его мелким песочком, но это не помогло. Теперь из носика раздавался лишь негромкий однотонный свист, сплошная нота ми. Холодильник этому исподтишка радовался, а на виду по-отечески утешал пострадавшего:

– «Ме» – это ничего, это хорошая нота, не хуже других. Чайник – не патефон, с него одной ноты вполне достаточно. Вот у меня нот вообще нет, одни хрипы да храпы – а я ничего, на жизнь не жалуюсь, потому и беру от неё по потребностям. Как говорил мой сборщик: кому мало дано, тому много положено!

Но зря Холодильник похвалялся, потому как вскоре после этих заявлений случилось с ним несчастье. Как-то ночью вырубилось по всему дому электричество. Холодильник спросонья только кашлянуть успел, дёрнулся, громыхнул всем металлическим телом – и отключился. Чайник-то понял, что дело неладно, а на помощь позвать не может, да и некого – все спят. Поутру электричество включили, а Холодильник в себя так и не пришёл: от толчка что-то в его организме разорвалось, какая-то жизненно важная жидкость на пол вытекла, и как Семён Васильевич ни тряс его, как по бокам ни пошлёпывал, не оживал старик. Продукты в нём испортились, лёд растаял, температура упала до катастрофической метки. Вызвал хозяин холодильного мастера.

– Всё, – говорит мастер, – извините, хозяин, но холодильничек ваш восстановлению не подлежит. Он своё с лихвой отслужил, пора ему на покой. Выражаю вам свои, так сказать, соболезнования. Могу посодействовать в приобретении нового агрегата.

Но новый агрегат Семён Васильевич пока покупать не стал – не на что. Ему и на новый чайник-то сейчас денег не хватало, не то что на холодильник. И стал он, пока зима, немногочисленные скоропортящиеся продукты вывешивать в авоське за форточку, а Холодильник оставил на прежнем месте наподобие тумбочки – складывал в него крупу, картошку, пустые бутылки.

Старик совсем потерял былой блеск: ни шевелиться, ни ворчать уже не мог, и провод его, вынутый из электрической розетки, безвольно валялся в пыли у плинтуса. Чайнику было жаль его. Так жаль, что он в первый раз за всё это время почувствовал в себе музыку – печальную прощальную сонату для Чайника со свистком. Посвящается соседу Холодильнику. Самое интересное, что музыка эта появилась внутри Чайника сама собой и никакому композитору не принадлежала – это было собственное Чайниково сочинение. Да и не сочинение вовсе, а так просто – чувствование. И вечером, когда всё внутри него стало закипать, он попробовал насвистеть эту нехитрую мелодию. Видимо, получилось что-то весьма странное, потому что Семён Васильевич, быстро прибежав на кухню, долго не гасил огонь и всё слушал и слушал этот хриплый порывистый свист. Даже глаза у него заслезились – то ли от пара, то ли от этой пронзительной ноты ми… А потом Семён Васильевич присел за стол, склонился над пустой чашкой и даже чаю себе не налил – всё думал о чём-то да вздыхал.

Так и молчали они целую ночь на кухне: безголосый Чайник, обесточенный Холодильник да немолодой холостяк Семён Васильевич. Думали все трое приблизительно об одном и том же: о том, что нечто самое важное в их жизни уже потеряно и восстановлению не подлежит. И как теперь продолжать жить без этого самого важного? И можно ли всю оставшуюся жизнь держаться на одной только ноте, когда точно знаешь, что раньше их было семь?

Но впереди ожидалась весна. Должны были вернуться из тёплых стран птицы, Семёну Васильевичу на работе обещали дать небольшую прибавку к зарплате, во вторник по телевизору намечался концерт симфонического оркестра, да и в недрах Чайника зрел уже какой-то неведомый доселе жанр. Значит, перспективы всё-таки были.

И пока эти трое коротали ночь на кухне и обо всём об этом размышляли, они слышали внутри себя музыку. Не гимны, не дурацкие песенки, а ту самую – живую классическую музыку в исполнении Чайника со свистком. Даже Холодильник слышал теперь именно её. Стало быть, музыка та не исчезла, не расплавилась, не улетела на юг. И чтобы услышать её надо было совсем немного – замолчать и задуматься.

2002