Собачий бог

Арбенин Сергей Борисович

На окраине сибирского городка происходят загадочные убийства. Растерзанные тела находят в переулках, на свалках. Власти устраивают массовый отлов бродячих собак и отстрел волков...

О местном краеведе ходят нехорошие слухи. Все, кто входит в его дом, бесследно исчезают. Старик не топит печь, лежит в пустой холодной комнате, в которой нет никакой мебели кроме лежанки и белой шкуры на полу…

Больного и старого пса Тарзана хозяева увозят из дома и бросают в лесу. Но пес должен вернуться и спасти свою Маленькую Хозяйку. Он знает, что рядом с ней, среди синих сугробов, растет Нечто, что грозит всему живому.

Это Нечто чувствует и студент, снимающий комнату в деревянном доме неподалеку. Студент, который в лунные ночи способен превращаться в собаку...

 

Томск. Черемошники. Декабрь 1994 года

Там, в синей тьме, за сараем, заметенным снегом, за черными досками, таился Ужас.

Тарзан хорошо чувствовал его. Он слышал его вздохи и тяжкие судороги, пробегавшие по доскам и угасавшие в снегу. Тарзан давно принюхивался и прислушивался к этому не называемому существу, но так и не смог понять, кто это.

У существа не было запаха, кроме запаха страха. Казалось, нечто просто таится за гнилыми досками, выжидая своего дня, своего часа.

Тарзан был на страже. Иногда, когда Ужас просыпался в безлунную зимнюю ночь, Тарзан начинал выть и выл, пока Ужас вновь не погружался в небытие.

Тарзан чувствовал, что его хозяева ничего не знают об Ужасе, поселившемся в дальней части двора. Тарзан и сам не знал о нем, пока жил по другую сторону дома. Тогда Тарзан был молод и хорошо знал свое дело, облаивая прохожих, предупреждая припозднившихся двуногих чужих, что здесь их ожидает неласковый прием.

Но потом Тарзан состарился и, как решили хозяева, поглупел. Его хриплый лай стал мешать им по ночам. И тогда они перенесли конуру подальше от улицы, в конец двора, туда, где лежал всякий хлам, подальше от жилого дома.

Тарзан не понимал, чем вызваны перемены в его судьбе. Он и здесь продолжал верно служить хозяевам, выслеживая жирных крыс, шмыгавших под дощатым настилом, облаивая тех, кто жил в соседнем дворе.

А потом однажды он почувствовал, что рядом с ним поселилось Оно.

Тарзан стал бояться. Он был еще сильной собакой, смелой и сильной, озлобленной от своей цепной жизни. Он никогда и ничего не боялся, кроме Старого Хозяина, который мог ударить Тарзана поленом по глазам.

Теперь все изменилось. Старый Хозяин бил Тарзана гораздо реже. Зато здесь, в сугробах, часто возились дети, и в их числе — Молодая Хозяйка. Тарзан стал бояться за нее.

Когда Тарзан впервые увидел, как молодая хозяйка, не подозревая о притаившемся Ужасе, идет по сугробам, он едва не обезумел. Он рычал и лаял, он рвался с цепи, приседал на задние лапы и бросался вперед, насколько хватало цепи. Он таки добился своего: Молодая Хозяйка испугалась и убежала. Тарзан еще рычал, косясь налитым кровью глазом на черные доски сарая, когда пришел Старый Хозяин. Хозяин был очень зол. Он ударил Тарзана сапогом в ребра, а когда Тарзан спрятался в конуру — стал пинать конуру. Тарзан выл, скулил и рычал — он пытался сказать о страшной опасности, — но Старый Хозяин ничего не хотел понимать. Он выкрикивал грязные и страшные слова и пинал конуру, пока не устал.

Тогда Тарзан понял: Старый Хозяин не любит Молодую Хозяйку. Он, наверное, знает про Ужас. Он, может быть, ждет, что Ужас поглотит Хозяйку, как Тьма поглощает Свет.

И тогда Тарзан решил во что бы то ни стало спасти Молодую Хозяйку. Ему теперь часто снился сон, как Ужас выходит из-за досок, перешагивает через выгребную яму, забитые снегом тарные ящики, через нагромождения шифера, стекла, сгнивших горбылей, и идет к жилому дому, неслышно скользя по снегу. И тогда Тарзан — сгусток злобы и гнева — вылетает из конуры, обрывая цепь, и его зубы впиваются в тощую, обросшую перьями и мхом шею… И льется черная гадкая кровь, и Ужас никнет, оседает, расплывается перед глазами клубами зловонной тьмы.

И Тарзан просыпался, дрожа от страха и ненависти, и, ощетинившись, долго вглядывался и внюхивался во тьму, в которой тяжко ворочался пока еще копивший силы Ужас.

Зима выдалась голодной и лютой. На дальней городской окраине морозный туман погружал во тьму переулки, занесенные снегом, так, что свет фонарей казался тусклее лунного, гудели провода, и любой звук катился по сугробам, подпрыгивая, как мячик.

Здесь, на отдаленной окраине, почему-то было всегда холоднее, чем в центре города. По вечерам в переулках сгущалась морозная мгла и редкие фонари сияли в тумане отдаленно и отрешенно, словно были огнями из другого мира.

В одну из ночей по переулку шел человек. Скрипел снег, сквозь мглу кое-где подслеповато щурились окна темных домов. Звенели от холода провода, и не было больше никаких других звуков.

Переулок был длинным. Фонари не горели.

Когда сзади послышался какой-то таинственный шорох, прохожий обернулся. В конце переулка клубилось голубое облако света, и в этом облаке, стремительно приближаясь, неслась огромная тень.

Прохожий застыл на месте. Еще секунда — и из морозной обманчивой пелены выскочила собака. Она мчалась почти бесшумно — лишь легкий шорох сопровождал гигантские прыжки.

Человек отступил с дороги к заборам, тут же передумал, затоптался на месте, — и вдруг побежал.

Сгустилось облако и потемнело. Дикий вскрик никого не поднял с постели.

В глухой тишине со стороны товарной станции зазвякали далекие стальные колесные пары и заскрипели тормозные колодки товарных вагонов.

Из темного окна ближайшего дома неотрывно глядело чье-то лицо. Облитое луной, белое, в очках.

Когда собаки исчезли, растаял морозный туман, и утренняя звезда зажглась на угольном небе, дверь скрипнула. На порог вышел старик в телогрейке, в шапке-ушанке. Он покурил, стоя на крыльце, глядя в небо. Потом пошел к дровянику, вытащил лопату и жестяную ванну с привязанной к ручке веревочкой. Неторопливо прошелся по двору, вдоль забора, подбирая клочья одежды, куски человеческого тела, казавшиеся черными, сложил все это в ванну. Взялся за веревочку и потянул ванну за сараи, к бане. Ванна скрипела, оставляя след на снегу. Ванну он втащил в баню, вывалил содержимое на холодный скользкий пол предбанника. Вернулся с пустой ванной во двор. Деревянной лопатой стал снимать верхний, заляпанный кровью, слой снега, набил ванну с верхом, оттащил ее в огород и опрокинул в дальнем углу, в силосную яму. Прикрыл сверху чистым снегом.

Закончив работу, поставил ванну и лопату на место. И снова закурил, щурясь сквозь очки на одиноко сиявшую звезду.

Когда на звезду внезапно набежало облако и в воздухе стал реять снег, — удовлетворенно крякнул. Затоптал папиросу и двинулся к бане.

Снег пошел гуще, огромными белыми хлопьями. В снегу потонули черные покосившиеся заборы, сараи и избы.

Над баней поднялся и, прижимаясь к земле, потек темный дым. И до самого рассвета плыл горький дым над побелевшим, заваленным свежим снегом, миром.

 

Иоанно-Предтеченский Заволжский монастырь, XVI век

В лето 7077-е появились на дорогах люди с собачьими головами. Головы эти были приторочены к седлам. А люди были в черных не то рясах, не то кафтанах, и страшны были не головами, не рясами, и не метлами опричь собачьих голов, — ножами да секирами.

А лето выдалось плохим: неурожаи, пожары, да еще и войною несло с запада. И стали знамения твориться, и мор пришел в города и веси.

По дороге к монастырю, что на Спеси-реке, ехал верховой. Человек как человек, одет изрядно, оружие справное.

Монастырь был не слишком большой и богатый, но стены имел каменные, и ворота дубовые. Путник спешился, стукнул в ворота. Долго не отзывались, так что стукнул еще и еще.

Завозились. Наконец, откинулся крюк, выглянул в оконце седенький ключник.

— Впусти, отче, странника, — сказал путник.

— Ох-ох, — заохал ключник. — Ныне много народу съехалось, все кельи заняты, и в конюшне, и в амбаре… А кто будешь-то, мил человек?

— Вот мил человек и буду. Не государев слуга, а боярский сын. По своим надобностям в Москву еду.

— В Москву другой дорогой едут! А ты вон и с ручницей. Стрелять учнешь, а братия почивает…

— Чего ради стрелять кинусь? Пусти — не в лесу же ночевать.

Двери открылись. Ключник махнул рукой:

— Туда, что ли, ступай. Под стеной амбара — там соломы постелили, тоже странные спят. Лошадку к коновязи привяжи, в конюшне, говорю, тоже места нет.

— Добро… — пошел было странник, но обернулся: — А кто там, под стеной-то? Псоглавцы?

Ключник, запирая ворота, глянул искоса, помедлил:

— Головы у их, как у всех добрых людей. Отужинали и спать легли. А кто, откуда, куда путь держат, — про то не ведаю.

Приезжий лег на солому, шапку — под голову. Рядом богатырски храпели странники.

Когда взошла луна и выглянула в прорезь тягучих облаков, словно щурясь, — далеко, в лесу послышался одинокий волчий вой.

Странник поднялся. Тенью заскользил от одного спящего к другому. Наклонялся — и шел дальше.

Вошел и в конюшню — неслышно, как кошка. После конюшни заглянул и в клети, а после в кельи вошел. Входил в каждую — и быстро выходил. Будто и не было никаких запоров.

Утро занялось — и крик поднялся.

И у амбара, и в амбаре, и в конюшне, и в кельях — везде лежали мертвые люди, зарезанные во сне. Да зарезанные страшно: с порванными глотками, с почти откушенными головами.

А странник пропал, хотя и не выезжал со двора. Пропал вместе с лошадью.

Братия и послушники попрятались по кельям. Потом игумен Михаил велел запереть ворота.

Монахи за конюшней стали копать глубокую яму. Игумен стоял рядом, надзирал, хмурясь и кусая губы.

А потом вдруг всем велел разойтись по кельям и усердно молиться. Кельи запер собственноручно, перекрестился:

— Борони Бог, дойдет до Москвы — не сносить нам голов.

Он подумал.

— А ведь дойдет, дойдет… Странники донесут.

Заперевшись в собственной келье, игумен споро разделся до исподнего, достал из сундука — из потайного отделения, — крестьянский кафтан, шапку, кушак, переоделся. Большими ножницами наспех, кое-как, клочьями подстриг бороду; побросал в дорожный мешок книги, золоченую утварь, золотой крест, в кушак затянул золотые монеты. Выглянул из окошка, огляделся. Кряхтя, пролез в узкий проем, засеменил к каменной ограде, неловкий в кафтане — словно ряса мешала…

— Странно, — заметил Неклюд Рукавов. — Монастырь есть, а монасей не видно.

Отряд конных опричников остановился на дороге. Впереди возвышались монастырские постройки; над ними кружилось воронье. Ни на дороге, ни на огородах не видно было ни единого человека. И ворота монастыря были сиротливо распахнуты.

— Ступай вперед, — велел Генрих Штаден. — Разведай.

Неклюд кивком подозвал двоих, тронул коня.

Они неспешым шагом подъехали к воротам. Неклюд крикнул:

— Эй, святые отцы! Есть тут кто живой?

Хриплое карканье было ответом: в небо взмыло столько воронья, что в воздухе потемнело.

Неклюд вытащил из-за пояса ливонский пистоль.

И въехал в распахнутые ворота.

Спустя немного времени Неклюд и оба его товарища во весь опор мчались назад. Штаден привстал в стременах.

— Что такое?

— Мертвые! Мертвые там все! Валяются, где спали. И во дворе, и в кельях. Головы оторваны, как будто зверь лютовал.

Штаден подумал. Обернулся к отряду:

— А что, водятся в ваших старых лесах оборотни?

Не дождался ответа и спросил громче, но уже с другим смыслом:

— А в сказках?..

Еще подождал, и молча поскакал к монастырю. Черные всадники сначала нехотя, потом всё быстрее, понеслись следом.

Первое, что бросилось Штадену в глаза — изуродованные, с выклеванными глазами трупы, валявшиеся под стенами. Над трупами вились черные рои мух, а запекшаяся кровь, вытекшая из разорванных глоток, была темной, с блестящим вороновым отливом.

Генрих остановил коня. Нагнулся, разглядывая труп.

— А ведь это наши, — сказал вдруг Неклюд, тревожно косясь по сторонам. — Кажись, Федора Кошкина ватага.

— Вижу, что наши, — сказал Штаден. И повернулся к отряду:

— Обыщите все кельи, все закоулки. Найдите хоть единого живого человечка!

Сам выехал за ворота, спешился, сел под деревом. Рядом пристроился дьяк Коромыслов, приданный Штадену в качестве толмача и «для доброго совета». Якобы хорошо умевший, как шепнули Штадену в приказе, «вины еретические и иные говорить». «Для советов? Нет, такой говорун — для доносов», — правильно понял Штаден, едва увидев дьяка. Почти безбородый, длинноносый, темнолицый, — для ча еще такую харю держать?

Коромыслов, не глядя на Штадена, сказал:

— Прошлой ночью случилось.

— Откуда знаешь? — спросил Штаден.

— По запаху чую.

Штаден промолчал. Видно, дьяк не только в еретических винах был осведомлен, но и в практической анатомии.

Убийца. Того гляди, пырнет ночью ножом ни с того, ни с сего…

Опричные стали возвращаться. Неклюд, зеленый лицом, доложил:

— В монастыре монахов нет. Одни опричные слуги. Все — перерезаны. Иные, видно, сопротивлялись: лежат странно. У кого птицами глаза не выклеваны, — смотрят так, будто черта увидели.

— А кони?

— Коней нет. У коновязи мётла да собачьи головы. Седел, оружия тоже нет.

— В подвал спускались? — спросил Штаден.

— Борони Господь! — испуганно перекрестился Рукавов.

Штаден хлопнул себя по колену.

— Вы, русские, дикий народ! В подвалах-то кто-нибудь живой и схоронился. А кроме того, где монастырское добро? Или покойники его попрятали? Или оборотень унес?..

Он встал и пошел к воротам.

Неклюд посмотрел ему вслед мученическими глазами, потом, обернувшись к товарищам, снова кивнул и со вздохом поспешил за Штаденом.

Дверь в закрома была тоже распахнута. Добротная дверь с кованой перевязью: в замке торчал обломок железного ключа.

Штаден велел свернуть факел, зажег, и начал спускаться по древним каменным ступеням.

— Хорошо строили, крепко, — как в Литве. Может, пленные ливонцы? — елейным голосом сказал сзади Коромыслов.

Неклюд хмыкнул, но промолчал.

Штаден прошел низким сводчатым коридором, вошел в кладовую. Из-под ноги прыснули с шорохом мыши.

И тут же откуда-то раздался неосторожный звон.

— Проверь! — приказал Штаден Неклюду. — Да не бойся: видишь, покойников тут нет. А вот живой, я думаю, есть.

Он нагнулся, рассматривая залитые воском глиняные сосуды. Постукивал по ним, по каменным стенам. Приговаривал:

— Maus, maus! Komm heraus!..

Опричные с факелами, грохоча сапогами, побежали по подвалу, заглядывая во все кладовые. И точно: вскоре раздался чей-то не голос даже — голосок.

— Дяденьки! Ой, дяденьки! Не убивайте!..

И через минуту перед Штаденом оказался совсем молодой монашек, почти мальчик. Светловолосый, с перепуганным насмерть лицом.

— Ты тут один? — строго спросил Штаден. — Никого больше нет?

— Никого! Один я живой.

Мальчишку выволокли на свет.

— Ну, рассказывай! — приказал Штаден.

— Не видел! Христом Богом, как на духу — ничего не видел! Меня настоятель с вечера в подвал посадил. Я только слышал — кони сильно ржали, да по временам вроде вскрикивал кто-то…

— А что, много странных приехали?

— Ой, много! Коновязи не хватило! Спали даже на земле.

— А чьи они?

— Опричные, а то чьи же? Не в черном, как вы, но с собачьими головами при седлах!

Штаден кивнул. Шустрый малец. Хорошо. Многое приметил.

Он нагнулся ниже и спросил:

— А за что ж тебя наказали, — к мышам сунули?

— Да… — зарделся юнец. — Я к Маланьке бегаю…

— Кто это — «Маланька»?

Юнец зарделся еще пуще, до багровости, и Неклюд невольно хохотнул:

— Баба! Поди, из ближней деревни, а?

— Ну… — подтвердил юнец; его даже слеза прошибла.

— И что? Настоятель выследил?

— Не… Монаси донесли. Они к ей тоже бегали, да меня там, на огородах, и пымали. Сначала мужикам отдали — ой, больно дерутся мужики-то! Чуть до смерти не убили. А потом отняли и к игумену привели. А он строг — страсть! И велел меня бросить в подвал. Народу был — полон двор; игумен хотел после со мной разобраться…

Штаден задумчиво потер массивный бритый подбородок.

— Значит, повезло тебе.

Он оглянулся на Неклюда, на Коромыслова.

— Правду говорит?

— А кто его знает, — проворчал Неклюд.

— Ноги ему подпалить. Огонь — он завсегда правду отворяет, — деловито подсказал Коромыслов.

Штаден молча, выпуклыми глазами посмотрел на дьяка. Ничего ему не ответил. Повернулся к мальцу:

— А монахи-то где?

— Так сбёгли! — не моргнув глазом, ответил малец.

— И игумен сбёг?

— Ну, он — самый первый!

Штаден с любопытством посмотрел на юное, почти девичье лицо послушника.

— Откуда знаешь? Ты ж в подвале сидел?

— А в щёлку глядел. Щёлку провертели давно еще, — и глядел. Да и слышал, как братия собиралась. Добро делила.

— Добро делила, говоришь? Это плохо… Вот что. Веди-ка моих людей в ризницу, в молельню, в келью игумена. Понял? Может, не всё добро святые отцы унесли.

Юнец кивнул.

— Тебя как звать?

— Юрием. А раньше Волком звали.

— О! — Штаден поднял брови. — Вольф. Хорошо! Значит, не обошлось тут без оборотня, а?

Опричники изменились в лице, а Штаден улыбнулся.

— Ты, Волк Волкович, проведешь моих людей повсюду, по всем тайникам, где золото может быть, парча, и другое, царской казне потребное. Слыхал, что война с ливонцами идет? Так на войну много денег нужно. Ну, если живой останешься, после огня, — расскажу тебе про войну. А сейчас помоги моим людям всё добро собрать. Понял?

Юрий торопливо закивал, со страхом поглядывая в невозмутимое безбородое лицо Коромыслова. Опричные приготовили корзины, мешки, и двинулись по кельям.

Монастырь и впрямь был обчищен, — братия постаралась на совесть. Собрав всё, что еще можно было унести, отряд опричников потянулся к воротам.

Но за воротами их ожидал сюрприз: всю дорогу перед монастырем запрудила толпа мужиков — с дрекольем, вилами, цепами.

Штаден молча посмотрел на них, обернулся, вопросительно взглянул на Коромыслова, на Неклюда. Неклюд расправил плечи, выехал вперед.

— Здорово, земщина! — гаркнул зычно. — Бунтовать надумали, али как?

Толпа заволновалась, задвигалась. Вперед вышел крепкий бородач, покряхтел, глядя исподлобья.

— Мы не против царя, значит, — сказал он. — А только против душегубцев.

— И кто же, по-твоему, душегубцы? — спросил Штаден.

Бородач снова закряхтел.

— Про то и знать хотим.

Оглянулся, поискал глазами в толпе.

— Эй, Егорий! Выдь. Скажи.

Толпа вытолкнула вперед человечка в монашеской рясе. Человечек мелко трясся от страха, глаза были белыми, безумными. Повертевшись перед толпой, он вдруг взвизгнул фальцетом:

— А кто святое место убийством испоганил? Кто народ в обители порезал? А?

Неклюд переложил плеть в левую руку, правую положил на рукоять пистоли.

— А кого порезали? — спросил хмуро. — Опричных и порезали.

— А вы-то кто такие? — спросил монах, брызжа слюной при каждом слове.

— Догадайся, — ласково сказал Неклюд.

Бородач вдруг дернул монаха сзади.

— Остынь-ка, Егорий. Это ведь опричные и есть. Может, дознание приехали учинить…

— Нет! — взвился Егорий. — Я нечистую силу за версту чую, сквозь черные кафтаны, сквозь стены! Сквернавцы это, псы! Адово собачье отродье!

Штаден тронул лошадь, выехал вперед Неклюда и сказал:

— Я царский слуга, Генрих Штаден. Царем поставлен отрядом командовать, бояр-изменщиков, да худых монасей казнить! А ваши-то монастырские в худом ой как повинны!

Бородач в недоумении глянул на него, обернулся на толпу. Егорий, дрожа, не отрываясь глядел на Штадена.

— Деревенских девок брюхатили! — рявкнул Штаден.

Всё смолкло на время. У Егория отвалилась челюсть; он стоял, вдруг окаменевший, — вся трясучка прошла.

— А это верно, — сказал кто-то в толпе. — Малашка — дура, дак оне и к другим…

— А куны? Последнее драли! Сколь пота на них пролито!

Егорий стоял. Штаден медленно поехал вперед; толпа нехотя стала расступаться, давая дорогу.

Внезапно Егорий поднял палец. Кривой черный палец уперся в синее небо.

— Бог свидетель! Вражья собачья сила идёт! — прошептал он.

Свистнула сабля. Пальца не стало; брызнула кровь из руки, и Егорий, округлив глаза, смотрел на нее, потеряв дар речи.

Мимо него ехали опричные, плевались. А он медленно-медленно, капая вокруг кровью, оседал в пыль.

Последний из опричных взмахнул саблей: сверкнуло на солнце. Голова Егория отскочила от тела и покатилась в пыльный подорожник.

Когда топот коней затих вдали, и крестьяне разошлись, чтобы посовещаться, как быть дальше, что делать с трупами, — черное тело, валявшееся в горячей пыли, внезапно шевельнулось.

Приподнялось. На четвереньках, неуверенно переставляя ноги и руки, боком побрело к обочине. Остановилось у подорожника и лопухов, стало шарить руками.

Наконец, нашло собственную голову с застывшим в диком изумлении лицом.

Руки неумело, ошибаясь, приставили голову к обрубку шеи, струившейся подсыхающей сукровицей. Повернули голову так и этак.

Потом тело словно распласталось на земле, и ряса стала темнеть, лохматиться, словно превращаясь во что-то, словно обрастая шерстью, и шерсть быстро седела, белела, становилась серебристой.

Через мгновенье на обочине, в лопухах, стояла громадная белая собака.

Дышала, высунув язык и тяжко водя боками.

В желтых глазах горел солнечный луч.

Собака постояла, принюхиваясь. Потом повернулась и скрылась в зарослях.

 

Черемошники. Декабрь 1994 года

В Китайском переулке стоял красивый дом — с мансардой, резным балкончиком. Крашеный веселой бледно-синей краской, в солнечные дни он сиял и светился среди розовых сугробов, почему-то напоминая о новогодних праздниках; возможно, потому, что под балкончиком росла не только старая черемуха, но и парочка маленьких ёлок.

Внизу жили хозяева — дед, почти не встававший с лежанки, и супруга его, бабка Ежиха. Прозвана она так была не за характер, а просто по фамилии — Ежовы.

В мансарде обитал студент Вовка Бракин, плативший хозяевам всего двести рублей в месяц — деньги ему слали родители откуда-то из Красноярского края.

Бракин был полноватым, среднего роста, со щетиной на пухлых щеках. Учился он на философа, но и в жизни был настоящим философом. Ходил, погруженный в себя, подняв голову, и глядя поверх окружающих невидящим, приподнятым взором. Казалось, ничто не могло поколебать его глубокого внутреннего спокойствия. Но это было внешнее впечатление. Друзья Бракина знали, что его постоянно гложут сомнения.

Бракин возвращался домой поздно. Ездил он на трамваях, — не потому, что не было денег на маршрутку, а потому, что на трамвае было привычнее: как показали ему когда-то, на первом курсе, эту дорогу, так он и придерживался ее, не думая, что на автобусах было бы и быстрее, и комфортнее.

В трамваях было холодно, пахло мочой и рвотой. Терлись в них по большей части безработные, попадались бомжи и цыгане. Вид Бракина часто вызывал у этой публики антипатию. Прокуренные девицы толкали его, проходя по салону. Безработные, одетые в допотопные искусственные шубейки, с ненавистью глядели на долгополое супермодное пальто и белое кашне Бракина. Если Бракин ехал сидя — непременно находился кто-нибудь, кто как бы невзначай опускал ему шапку на глаза или наступал на ногу. Если Бракин стоял — обязательно толкали, притискивали к поручням.

Но Бракин обращал на обидчиков подернутые неземной дымкой глаза, и обидчики, как правило, терялись.

Вообще, Бракин считал, что с внешностью ему не повезло. Его вид почему-то вызывал у сограждан отрицательные эмоции. На Черемошках, еще на первом курсе, местные пацаны попытались даже с ним разобраться. Разборок не вышло. Бракин на оскорбления отвечал лениво и туманно, как бы с легкой грустью. Возможно, это была замаскированная насмешка, но местные, не искушенные в словесных баталиях, отступали, как бы недоумевая. Ну, не от мира сего парень. Крыша отъехала. Фи-ло-соф, словом. Чего с него взять? Даже не курит, не говоря уж об игле.

Он и выпивал редко и не слишком охотно. Если приводил к себе даму — а у философинь и филологинь университета он пользовался некоторой популярностью, — то покупал одну-две бутылки шампанского. Если выпивал с друзьями — предпочитал коньяк. А наутро после возлияния непременно покупал себе пачку натурального томатного сока. За это друзья крестили его эстетом, а Серега Денежко, с утра разгонявший похмелье пивом, непременно замечал, перефразируя Квакина из повести Гайдара «Тимур и его команда»: «Сок пьешь? Ишь ты, сок пьет… Гордый. А я — сволочь».

Работать Бракин не любил. Редко-редко, когда уж вовсе было необходимо, брал в руки фанерную лопату, чтобы откинуть снег от крыльца, почистить дорожку к сортиру — считал, что это, вообще-то, забота хозяев. Вот и на этот раз, вернувшись с лекций около девяти вечера, решил размяться — последние снегопады завалили двор чуть что не выше человеческого роста.

Не особенно напрягаясь, Бракин поскреб перед крыльцом, стал отбрасывать снег с узенькой — едва-едва протиснуться — тропки к сортиру.

Погода была тихая, в свете далекого, единственного на весь переулок фонаря искрился снег, ни один звук не тревожил мирное безмолвие.

Бракин увлекся, вспотел. Добрался до сортира — хозяева им почти не пользовались, ходили дома на ведро, — остановился передохнуть, облокотился на лопату и стал смотреть в небо. В небе то появляясь, то исчезая в полосах облаков, плыла мутная белая луна.

Бракин перевел глаза вниз и замер. За штакетником, отделявшим соседний двор, совсем близко от Бракина, стояла странная фигура. Сначала Бракину показалось, что это собака. Большая, кудлатая собака, как видно, приблудная. Но вот фигура разогнулась — и Бракин открыл от изумления рот. Это был человек, но человек какой-то странный, — как бы бесформенный, с руками, висевшими до самой земли. То есть, до самого снега.

Было темно, а зрение у Бракина было не очень. Замерев, он пытался рассмотреть того, кто стоял, не шевелясь, за штакетником. Но когда существо внезапным бесшумным прыжком перемахнуло через штакетник и сугроб и оказалось прямо перед Бракиным, — только протяни руку, — Бракин подумал, что кратковременная потеря сознания ему не повредит. Однако сознание осталось при нем и Бракин просто попятился, и пятился, пока не рухнул спиной в снег. Когда, опомнившись, спустя несколько секунд он выбрался на тропинку — существа нигде не было видно.

Бракин вытянул с тропинки лопату, добрался до крыльца, вбежал в сени и только тут слегка перевел дух. Прислонив лопату к стене, запер входную дверь на ключ, по лестнице поднялся в мансарду. Запер и эту дверь. Разделся. Выключил свет. Помедлил, и снова включил.

Напился воды, постоял у стола, и тихо, стараясь не скрипеть половицами, лег в кровать. Думал, что не сможет уснуть в эту жутковатую ночь. Но оказалось наоборот: провалился в сон, едва лишь коснулся головой подушки.

Ему что-то снилось — что-то тяжелое и страшное. Было душно, он рвал с лица то, что мешало ему дышать. Сначала одной рукой, потом двумя. И наконец проснулся.

В комнате горел свет. В окошко заглядывала белая луна. Из рукомойника капала вода. Бракин сел и помотал головой. Что-то было не так.

От звуков капающей воды снова захотелось пить. Бракин собрался с силами и поднялся. По полу гулял сквозняк. Хозяева всегда советовали Бракину ходить дома в валенках, а Бракин считал, что валенки — это старческий маразм, что главное — заниматься спортом. Но в этот раз пол показался ему особенно ледяным. Бракин поежился и пошлепал босыми ногами к ведру с водой, стоявшему на табуретке у двери. Он знал, что от двери, хотя и закрытой старым одеялом, особенно сильно дует, и заранее покрылся мурашками. Он пил маленькими глотками — вода была ледяной, — пил и думал. То, что ему только что почудилось во сне, он уже не мог вспомнить. Помнил лишь ощущение тяжкого ужаса, от которого он то ли прятался, то ли убегал. Глянул в окно. И что-то вспомнил. Уронил алюминиевую кружку, чуть не бегом вернулся к кровати и нырнул под одеяло с головой.

И лишь под утро забылся полусном-полубредом, и поднялся рано, разбитый и хмурый.

Хотелось в сортир, но вылезать из теплой постели, ступать ногами на ледяной пол… Б-р-р!..

В окне розовело утро. Внизу — было слышно — встала уже Ежиха, гремела посудой. Натужно кашлял дед.

И все-таки надо было идти. Бракин оделся, спустился в сени, открыл дверь. И как-то полегчало, отлегло: утро занималось розовое, как картины Ренуара, и пахло таким вкусным свежим снегом…

Бракин замер, не дойдя до сортира. Хотя ночью снова выпал легкий снежок, следы были видны вполне отчетливо. На стороне соседа — маленькие, собачьи, а по эту сторону штакетника — два здоровенных глубоких следа, которые мог оставить только человек.

«Сессия на носу», — почему-то подумал Бракин. И сейчас же понял, почему: следом за сессией каникулы, и можно будет уехать, улететь, убежать, скрыться, спрятаться… И забыть обо всем.

 

Спасо-Ярское сельцо, XVIII век

В лето 7227, на Ефросинью, случился в деревне пожар.

Сгорело немного: поленица да крыша сарая, остальное успели потушить, залить водой сбежавшиеся односельчане.

Злющая Ольга Буратаева, полуостячка, налетела в темноте на хозяина-погорельца, залепила по морде, да еще хотела оттаскать за чуб. Спасибо, не дали — вмешались соседи, оттащили Ольгу. А погорелец, Николай Сеченов, только глазами хлопал да разводил руками, черными от сажи.

До петухов судачили, порешили, что Николай не виноват, а виновата его сожительница, солдатка Матрена: напилась, что ли, браги, шаталась по двору с огнем — ключи потеряла. Да и упала. Огонь нашел прошлогодние, хорошо просушенные дрова — и взвился, стреляя, будто из ружей.

Матрену Николай увел (лицо черное от сажи, в слезах — вопила, баба глупая, пока водой не окатили) воспитывать. Другие еще постояли на дыму, стлавшемуся над погашенными и разбросанными дровами (под дымом гнус не ел), да и тоже разошлись.

Наутро происшествие снова обсуждалось. Протрезвевшая, опухшая то ли от слез, то ли от мужниных побоев Матрена клялась и божилась, что огня не роняла, ключей не искала. Бес поджег. Либо молния. Посмеялись, да и махнули рукой.

А через несколько дней другое случилось. Проснулся Николай ночью, хотел выйти по малой нужде, глянул в оконце (ночь темной была, а с вечера дождь шел) — и обмер. Кто-то черный, полусогнутый, бесшумно скакал по огороду. Только пофыркивал.

Николай перекрестился, давай Матрену трясти за плечо. Пока добудился, выглянули — зверь-то неведомый уже и сгинул.

Матрена поворчала: должно, собака приблудная, а то теленок чей. Завтра посмотрим. И снова легла.

Утром Николай по всему огороду прошел, — а огород был немалый да ухоженный — никаких следов. Только ботва кое-где примята. И совсем уж, было, успокоился Николай, но на самом краю грядок, где огород к полю выходил и оградка была, вдруг увидел свежий след. И не человечий, и не медвежий. Непонятный. На собачий похож.

— Так то ж кобель Семенов! — засмеялась Матрена. — У него кажный год по собаке пропадает. Сбегают, да в лесу живут. Кто кур ворует? Эти, кобели лесные.

— Кур куница потрепала, — угрюмо ответил Николай. — Причем тут кобель?

У Семена-пьяницы действительно собаки почему-то не держались. То ли кормил их плохо, то ли обижал как — а только сбегали они от него. Веревки перегрызали, скобы выворачивали — с цепью убегали. Про Семена даже говорили, что он собак в тайности убивает и проезжим цыганам продает. А те пироги пекут и на ярмарках торгуют. Да что они, дураки, цыгане-то? Надо — так у них самих собак полно.

Лето выдалось жарким, сухим. Спали — двери настежь, перед сном в избах огонь разводили — дымом гнуса выгоняли. Так и спали. Но Николай стал вдруг на ночь двери запирать. Матрена смеялась, да жаловалась, что от духоты всю ночь мокрая, чесотка под мышками завелась. Николай угрюмо советовал почаще ходить в баню.

Да не до бань было — самая страда, сенокос, огороды. Днем вымирало село — все в поле, только дряхлые старики да старухи оставались, да дети совсем малые.

И в самый этот зной появился в деревне незнакомец. И никто его, кажется, не видел, кроме глухого старца Яшки да его правнучка Ванюшки.

— Обличьем городской. Должно, царский посланник, — глубокомысленно рассказывал Яшка, по обыкновению, крича, будто с колокольни. — Проведали в Питербурхе про наши беды, вот и прислали!

Яшку накормили, да и рукой махнули. Яшка съел большущую миску гороху, вылизал ее и уснул прямо на лавке, за столом.

Ванюшка — тот посмышленей оказался.

— На ём кафтан был длинный-длинный. А из кафтана — шерсть клочьями.

— Из кафтана росла? — спрашивали.

— Может, и росла. А голова здоровенная, как чугунок. И черная.

— А рогов, рогов не было? — крестилась бабка Пелагея.

— Не заметил. Может, и были. Я спать хотел. Выглянул с овину, а жарко же, все плывет. Я гляжу — он и чешет по улице. Прямо к тракту. За гору перевалил, и всё. Я думал — приблазнилось. И снова спать лег.

Потом Ванюшка подумал и еще вспомнил:

— Ножищи у него в обутках каких-то странных. Вроде шкуры намотаны бараньи. И пыли не было. Как будто плыл, а не шел.

Больше от него ничего не добились.

Незаметно осень пришла, в делах да заботах лето угасло. Дожди начались, дороги размыло. Даже в гости перестали ходить, и кумушки попритихли, и Николай успокоился.

Он теперь о мальчонке мечтал от Матрены. И Матрена была согласна, да вот что-то никак у них не выходило.

Николай брагу истребил, пить Матрёне настрого воспретил. Побил даже. Они и к бабке ходили, за реку, в Верхне-Боровку. Бабка велела свечек наставить Богородице, почесала Матрене голову, побормотала что-то, взяла десяток яиц в оплату и велела идти.

Но и это не помогло. Матрена говорила — подождать надо. Она чувствует, мол.

Зима пришла, ударили морозы, — да такие, каких давно не бывало. Сорок дней и ночей кряду трещало в лесах и на озерах, и лопался лед, и гнулись деревья, и не было снегу. По ночам туман застилал звезды и зловещие круги сияли вокруг Луны — по три-четыре, ровных, будто обручи.

И из города вдруг пошли вести одна страшнее другой.

Будто бы разбойники завелись на дорогах, и дороги стали непроезжи. Не стало в городе хлеба и мяса, и жители стали есть собак, а когда собаки кончились — прочую мелкую живность. И крысы — слышь! — побежали из города, хоронясь по обочинам, питаясь сородичами.

А потом и вовсе: объявились-де в городе собаки-людоеды. Сначала шалили по ночам: поутру во дворах и на улицах находили замерзшие трупы с объеденными лицами, руками и животами. А потом страх потеряли — большущими дикими стаями налетать стали средь бела дня на прохожих, так что люди перестали по улицам ходить. И на возы налетали, лошадей жрали, людей резали, волки — волками.

Начался в городе страшный мор, вымирали целыми дворами, а по ночам в тех дворах сатанинский вой: собаки-людоеды пировали.

В деревнях жить еще можно было. Но в город старались не ездить, и на пришлых людей смотрели искоса: кто их знает, какую заразу несут? Не взбесятся ли и мирные деревенские Каквасы и Запираи?..

…В глухую ночь появился в деревне человек. На нем были шкуры то ли собачьи, то ли какие иные звериные, и шел он по-звериному, припадая на руки.

Ночь была светлой, сквозь морозную дымку сияла луна. Проходил незнакомец по безлюдной горбатой улице, вдоль изб и оград, и ни одна собака не тявкнула, не проснулась.

У последней избы остановился. Шумно потянул воздух носом. И исчез.

Николай вышел до ветру. Ночь была хорошая, и жена только-только отпустила его из горячих своих объятий, и было на душе Николая светло, как в небе. Тяжелую дверь прикрыл за собой осторожно, чтоб не обеспокоить притомившуюся от ласк Матрену.

…Скрипнула-таки дверь, как ни старался войти бесшумно.

— Чо так долго-то? — спросила Матрена — теплая, нежная, белая, раскинувшаяся на широкой самодельной кровати.

Вошедший молча скользнул ей под бок. Горячая рука погладила Матрену по щеке.

— Ладно, вставать рано, — зевнула она и отвернулась к стене.

Мохнатая рука спряталась в складках скомканной холстины. А другая — теплая, человечья, — погладила Матрену по круглому горячему заду.

— Опять? — Матрена повернулась. — Ох и ненасытный ты стал, Николаюшка!

Снова были жаркие ласки, и в синее заиндевевшее окошко молча заглядывала луна, но и она не могла помешать двоим, сопевшим и стонавшим в избе.

А потом Матрена уснула. И мохнатая рука появилась снова и гладила ее по голому животу, по бёдрам, и ласкалась, ласкалась. Матрена спала, причмокивая во сне, в котором ее Николай был царским сыном, заместо юродивого Алексашки, и ласково смотрел на нее и повторял не своим — чужим, толстым голосом: «Матренушка, сыночка мне роди… Матренушка, выкорми… Вырастет сыночек, выйдет в поле, обернется зверем вольным лесным и пойдет в поля, в лес, и все зверьё лесное поклонится ему. А кликнешь — вернется. Человечий бо сыночек будет. И лесу родным, и человеку…»

В глухую ночь подняли собаки неистовый лай. Такого еще не было — словно взбесились. Иные хозяева выходили, пинками загоняли собак в конуры. Собаки, исходившие лаем, огрызались.

И вдруг стихло.

Николай, сидевший на крыльце — упарился, охаживая палкой кобеля, — замер. Черная фигура показалась в конце улицы. Быстро-быстро, будто не шла, а летела, скользила от двора ко двору. Возле иных дворов замирала. В иные и входила (собаки молчали), и даже заглядывала в окна.

Так прошла всю деревню. Задержалась у избы Николая. Николай, открыв рот, глядел на незнакомца. Был он согбен, седая борода словно светилась в лунном свете. Николай даже разглядел глаза — не ласковые, но и не враждебные. Глянул на Николая, помолчал, вздохнул, — и вдруг исчез.

В избу Николай вполз задом, на четвереньках. Опрокинул жбан с квасом. Ругнулся.

Матрёна спала.

Не помня себя, забрался Николай в постель, прижался к теплому боку Матрёны. Зажмурился.

Так и уснул. И знал: в окошко глядеть нельзя, не надо. Там он стоит, незнакомый. Ждет чего-то. Смотрит…

 

Черемошники. Декабрь 1994 года

Однажды возле ворот остановился грузовик. Веселые мужики вошли в избу, сели за стол. Один выпил с хозяином самогона — хозяин гнал сам, не доверяя магазинной водке, поэтому все внешние грозы — эпохи трезвости и эпохи моря разливанного — его в этом смысле не касались. Шофер не пил — не положено; вышел во двор, подошел к будке Тарзана. Собака лежала, не шевелясь, на своей подстилке. Только шевельнула сухим носом, приоткрыла и тут же зажмурила слезящиеся глаза.

Шофер присел на корточки.

— Ну что, белоглазый? Устал, поди, на цепи?.. На волю-то хочешь, а?..

Тарзан насторожился. Он почувствовал в ласковом голосе запах грядущей непоправимой беды.

И когда шофер протянул руку — погладить — на загривке Тарзана приподнялась шерсть. При этом сам Тарзан оставался недвижим и спокоен.

— Э-э, да ты с характером!.. — Шофер убрал руку. — Не зря хозяин от тебя избавиться хочет…

Потом во двор вышли все четверо — Хозяин, Хозяйка и двое приехавших мужиков.

— Ишь, смотрит-то как… — не выдержала Хозяйка.

Хозяин молча снял с крюка поводок и Тарзан напрягся, даже коротко тявкнул: этим поводком его, бывало, охаживал хозяин. Но Хозяин не собирался бить. Он даже как-то непривычно ласково потрепал ему ухо. Отстегнул карабин цепи от ошейника. Пристегнул поводок.

— Ну, пойдем.

Хозяйка вздохнула и даже приготовилась вытереть глаз краем передника.

— Ну! — прикрикнул на нее Хозяин. — Сама же просила! Обосрал все вокруг…

И Тарзана увели. Один из приехавших мужиков влез в кузов, стал тянуть за собой Тарзана. Тарзан поупирался было, безнадежно кося глазом в сторону, но, получив пинок от Хозяина, неловко запрыгнул в кузов.

Когда грузовик тронулся, он вдруг понял, что его навсегда увозят от Молодой Хозяйки. Он рванулся, натянул привязанный к переднему борту поводок. Захрипел.

Грузовик прыгал по кочкам, выезжая с улицы — дорога здесь не асфальтировалась и была разбита большегрузными машинами. Выехал на асфальт и понёсся.

Тарзан все стоял, выкатив набок глаза и высунув язык от усилия порвать поводок. Он глядел на шиферные и жестяные крашеные крыши, заборы, поленицы, одинокие тополя — глядел неотрывно, будто стараясь отыскать дом, в котором прожил всю свою не очень долгую жизнь.

Грузовик проскочил железнодорожный переезд — успел до того, как загудел, опускаясь, шлагбаум, — и понёсся все быстрее к выезду из города.

Тарзан успокоился и лег. Лежать было неудобно — тряско. Но он лежал, угрюмо клацая зубами, когда грузовик встряхивало; он не глядел по сторонам.

Два белых пятна над глазами были обращены к пасмурному небу.

— Баба, а где Тарзан? — спросила Аленка, вернувшись из садика и обнаружив пустую конуру.

— Убежал Тарзан, — скороговоркой ответила баба.

Но когда дед вытащил на середину двора собачью конуру и стал курочить ее на доски — всё в хозяйстве сгодятся, — Аленка заплакала.

— Ну, чего ты? — спросила баба; они сидели у окна в кухне; из окна была видна часть огорода, теплица, сараи — и дед, орудовавший гвоздодером. — Увезли Тарзана. В деревню.

— Зачем? — спросила Аленка сквозь слезы.

— Нужнее он там! — повысила голос баба, встала, поворачиваясь к печке. Потом добавила спокойнее:

— Там он будет дом сторожить. Курятник. Там, в деревне, лисы кур таскают… Там ему лучше будет. Простор, лес, речка… А у нас чего? Несколько лет просидел на цепи. Выпустишь — весь огород потопчет. Конь-то какой вымахал!.. Палисадник вон весь загадил. Ну, не плачь.

И Аленка больше не плакала.

А потом стал приходить Он. Сначала он просто снился. Стоял посреди комнаты — мутный, большой, молчаливый. И постепенно из снов перебирался в явь.

Аленка давно уже спала одна в маленькой комнатке — почти в закутке — за печью. Сама однажды, еще осенью, решила:

— Баба! Я теперь большая. Буду спать одна.

— А не забоишься? — спросила баба.

Аленка насупилась. Подумала.

— Андрей сказал, что давно уже спит один. И Анжелка. Еще смеялись. Боякой назвали… А я не бояка. Не бояка же, баба?..

В первый раз, увидев темную расплывчатую фигуру на фоне голубого, подсвеченного с улицы фонарем окна, Аленка вскрикнула. Закрыла глаза, полежала. Но так было еще страшней. Открыла — громадная тень по-прежнему тихо стояла над ней.

Аленка решила, что это сон. Натянула одеяло на голову. Сосчитала до десяти, выглянула — он стоял.

Она хотела вскочить, чтобы бежать к бабе — вон она похрапывает за перегородкой, — но тут же испугалась. Вдруг, пока она лежит, он ее и не видит? А только она соскочит — и сразу протянет руки, схватит…

Она снова закрылась одеялом. Стала про себя шептать молитву, которой выучила её баба. Молитва была не к месту, но все равно с ней было легче.

Прошло сто лет, когда она, наконец, решилась, и выглянула снова.

Он, темный на фоне серебристо-синего окна, по-прежнему был здесь.

Она пошевелилась, следя за ним. Стала соскальзывать с кровати. Пол был обжигающе ледяным — в деревянных домах всегда так, — но она не почувствовала холода. Баба будет ругаться, что не надела тапочки — толстые, тёплые, вязаные тапочки… Аленка попыталась нащупать их ногой возле кровати. Есть один. Она сползла еще больше, прикрывая одеялом грудь и живот, будто одеяло могло ее защитить. Тапочек наделся. Опустила на пол вторую ногу… И внезапно тень присела. Так стремительно и неожиданно, что Аленка не успела вскрикнуть. И тут же ощутила теплое, мягкое прикосновение.

Будто кошка о ногу потерлась. Но кошки в доме не было — баба не хотела: убирать за ней, да еще шерсть летит, да котят будет каждые полгода носить…

И тут до Аленки дошло: этот странный, темный — он нежно надевал ей на ножку тапочек. Делал это осторожно, бесшумно и… приятно.

А потом разогнулся. Медленно-медленно поднимался в полный рост, и казалось, что он не уместится здесь, под слишком низким для него потолком.

И вдруг стало светло. Аленка поморгала, села, спустив ноги на пол. Ледяное окно сверкало под уличным фонарем. Комната была пуста.

Телемастер Иван Иванович называл себя «последним телемастером уходящей эпохи». «Последним» — вовсе не потому, что мастер он был плохой, наоборот: в столетний ламповый «Рекорд» мог новую душу вложить. Чинил всё — и старое советское, и новое, антисоветское. Чинил на совесть. Мало того — к каждому телевизору имел собственный подход. И жалел иногда: сколько нестандартных решений принимал, выдумки, изобретений почти, — и никто этого, кроме него самого, оценить не мог.

Еще «последним» он называл себя потому, что в своё время один-единственный из своего пункта «Рембыттехники» не обзавелся личным автомобилем. Можно сказать, безлошадным остался. То ли потому, что лишнего с клиентов не брал, то ли потому, что не умел деньги в руках держать: таяли, уходили невесть куда. Да и клиенты у него были, грех сказать: старики да старухи, ветераны-льготники. Такие если и заплатят сверху — засаленную «трёшку». Грех брать.

Иван Иванович и теперь, в эпоху частного предпринимательства, обходился без машины. Хотя именно теперь она бы ему ой как пригодилась. Надо откладывать деньги, копить. Надо с клиентов драть втридорога. Глядишь — уже летом какой-нибудь старенький «жигуль» появится. Тогда уже можно в газетных объявлениях о ремонте телевизоров смело приписывать, как другие: «выезд за город, доставка техники бесплатно».

Но, однако, размечтался. Сегодня вряд ли появится возможность «сверху» взять: уж больно район неказистый, дурной славой пользующийся.

Иван Иваныч приехал на трамвае. Трамвай полз до конечной остановки целый час. Скрежетал по заледенелым рельсам. Окна замохнатились инеем, и куда едешь — черт его разберёт.

На конечной остановке Иван Иваныч сошел, осмотрелся. В этих краях ему в последний раз довелось бывать лет этак…

Иван Иваныч не стал вспоминать, сколько лет. Редкая цепочка людей, тоже сошедших на конечной, уже исчезала в переплетении ветвей, там, куда не доставал свет фонарей. Иван Иваныч бросился следом. Ему по телефону так и объяснили: сойдете с трамвая — и туда, куда все: по тропинке, мимо товарной станции, мимо пакгаузов, через железнодорожные пути. А там — фонарь. И переулок сразу.

Было холодно. Морозный туман стелился под ноги, ресницы смерзались. Снег хрустел под ногами. Твёрдый, как битое стекло.

Черные фигуры пешеходов впереди прыгали через пути. Где-то сбоку, из тумана, глядели большие глаза тепловоза. Громыхали колеса, бубнил что-то далекий голос диспетчера.

Опасливо оглядываясь на тепловоз, на черневшие во тьме товарные вагоны, Иван Иваныч быстро добежал до спуска с насыпи.

Впереди сиял фонарь, а еще дальше, налево — веселые окна магазинчиков.

«Э! — понял Иван Иваныч. — Да ведь сюда автобусы ходят, маршрутки. А клиент меня трамваем заставил ехать». Иван Иваныч окончательно загрустил. Видать, клиент-то совсем нищий. Ветеран всех войн, вместе взятых. Хотя голос, вроде, молодой. Ну, по телефону не разберешься. Кстати, телевизор у него вовсе раритетный — «Русич», первый цветной. Ламповый еще.

Иван Иваныч спустился с насыпи, прошел мимо фонаря и углубился в абсолютно темный переулок.

Нет, переулок все же был не абсолютно тёмным. Он был наполнен каким-то матовым голубым сиянием.

Мороз усилился. Стонали старые тополя вдоль черных заборов, звенели невидимые провода «воздушки».

Иван Иваныч споткнулся, упал. Даже чемодан, в котором были инструменты и запчасти, выронил. Поднялся, отряхнулся. Велел себе впредь быть повнимательней.

Адрес он помнил, но беда была в том, что на домах указателей либо не было вовсе, либо их было не видно: во-первых, темень. Во-вторых — инеем заросли. Поди тут разбери, где он, дом номер 18, да еще и "Б".

Переулок был пуст. Кое-где светились подслеповатые окна. Иван Иваныч сделал шаг к забору — разглядеть табличку на стене дома. И тут же из-за забора раздался собачий рык, — да такой, что Иван Иваныч невольно отскочил.

Он стал считать дома. Вроде, этот, с кирпичным забором, должен быть десятым. Значит, недолго осталось…

Он и не подозревал в этот момент, насколько недолго.

Из проулка бесшумно и быстро появилась громадная тень.

Иван Иваныч остановился. Показалось — лошадь, или телёнок.

Потёр глаза рукавицей, пригляделся. И тут же в небе из-за облака быстро вынырнула луна.

Прямо перед ним сидела огромная серебристо-белая собака. Глядела ласкающими янтарными глазами. Ждала.

Иван Иваныч обернулся. Начало переулка было далеко-далеко; там клубилось пятно светло-голубого тумана.

Иван Иваныч сделал шаг вперед. Белая собака приподнялась. К прыжку приготовилась! — догадался Иван Иваныч, почувствовав вдруг, что не может дышать.

Он стал пятиться, и пятился, пока не почувствовал спиной новую опасность. Оглянулся.

Поперек переулка ровной шеренгой сидела целая стая кудлатых псов с горящими глазами.

Иван Иваныч прижал к груди чемоданчик с запчастями. Он увесистый, с металлическим каркасом. Пожалуй, углом если врезать, так…

Он не успел додумать. Почему-то белая дорога выскользнула из-под него и бросилась прямо в лицо. Он вскрикнул от боли, почувствовал, что спасительный чемоданчик отлетел далеко в сторону. И еще он почувствовал, как что-то тяжелое, невероятно тяжелое, придавило его к земле, и горячее дыхание обожгло ему шею. Иван Иваныч попытался втянуть голову в плечи, но от падения воротник пальто оттопырился, а шарф сбился.

Больше Иван Иваныч ни о чем не успел подумать.

Окрестности Северска. Декабрь 1994 года

Это был бор. Черный, глухой, безрадостный. Даже снег у подножия сосен казался черным, и Тарзан поднимал голову, не понимая, где он, как тут оказался, и почему вокруг так тихо — невыносимо тихо. Он взлаял было на эту тишину, — и примолк: бор ответил дальним эхом, после которого тьма и тишина, казалось, бросились прямо к тому месту, где сидел Тарзан; бросились, приблизились вплотную, и присели на корточки, вглядываясь в темную собачью морду с белыми отметинами.

Тарзан шевельнулся, оскалился. Они отпрыгнули.

И где-то далеко хрустнула ветка, рухнул мягким комом снег.

И снова тишина…

Повозившись и успокаиваясь, Тарзан прижался к стволу, от которого даже сквозь ледяную корку пахло смолой. Свернулся калачиком, закрыл хвостом глаза и задремал.

Но ему не спалось. Тишина и темнота бродили рядом, на кошачьих лапах, трогали за мокрый нос, и, внезапно подпрыгнув, шевелили вверху ветвями, так что сыпались иголки. Тарзан прядал ушами. Открывал один глаз.

Вверху было небо. Знакомое черное небо с пятнами звезд. Звезды успокаивали, они были родными здесь, в глухомани, вдали от дома, от Молодой Хозяйки, от вкусного ломтя хлеба, пропитанного пеной от варки мяса.

Вспомнив об этом хлебе, Тарзан ощутил голодные спазмы в животе, хотел завыть, но не решился. Надо было ждать. Так сказал Старый Хозяин: «Жди! Приедем…».

Внезапно он вспомнил Молодую Хозяйку и подскочил. Ему послышался ее голос: «Ко мне, Тарзан! Домой!»

Тарзан поднял морду, принюхиваясь. Снежинки падали на горячий нос и таяли — у них был запах тревоги и весны.

Он покружился на одном месте. «Жди!» — говорил ему один голос. «Домой!» — звал другой.

И был кто-то третий, кто осторожно пытался проникнуть в сознание, шебуршился, скребся. Он был без голоса, и приказы отдавал немо. Шерсть у Тарзана вздыбилась. Он не хотел впускать в себя того, Чужого, но и противиться его власти было выше его сил.

«Жди!». «Домой!». «В лес иди, в лес… Сделай логово… Охоться на зайцев… Ты будешь свободен от Хозяев, ты будешь сам себе хозяин», — это был не шепот, не приказ. Это было похоже на голос матери, давно позабытой матери, которая его, слепого, вылизывала и подталкивала к соскам, разбухшим от молока. Тарзан от этого смутного, как небыль, воспоминания даже взвизгнул по щенячьи и поскребся лапами.

И снова, опомнившись, поднял голову.

Глухой черный лес. Скрипят старые стволы, и где-то поверху гуляет ветер, сбрасывая с хвойных лап пригоршни снега.

Тарзан фыркнул, помедлил, и лег, стараясь устроиться поудобнее.

«Жди!» — приказал кто-то так близко, словно стоял рядом. «Домой!» — пощекотало ухо. Тарзан взглянул на звезды и неожиданно, пугаясь самого себя, тихонько завыл.

И чей-то другой, чужой, противный голос, присвистнул среди дальних черных стволов и захохотал.

 

Верховья Нар-Югана

Степан Айгин уже несколько дней не разжигал очага, не варил ни рыбы, ни мяса. Лежал, укрывшись шкурами, и глядел в едва различимое, полностью заплывшее льдом окошко.

В избушке было холодно. Иней лохмами свисал из углов, ледяным потоком стекал с подоконника, бородатился из невидимых щелей в потолке, — там, куда было выведено железное колено дымохода.

Степка был болен. Но знал, что эту болезнь могут вылечить лишь холод и голод.

Эту избушку построил его дед, которого тоже звали Степкой. А до этого здесь стоял шалаш, в котором жил прадед Степки, шаман Айго. В те времена племя Белого Колты было многочисленным и свободным. Его угодья простирались от верховьев Кети до Каза, а охотники смело ходили и на восток, добираясь до земель Великого Энка, и на запад — до матушки Оби.

Теперь все не так. Теперь не осталось никого из родичей, и даже никого, кто еще мог бы поговорить со Степкой на родном языке. Последней была охотница Вперед-Идущая-Крылатая. Но ее никто так не называл, да никто и не знал ее настоящего имени. Для всех она была Катькой Буратаевой, одинокой вдовой, жившей в глухомани, где человеческого следа не встретишь. У нее была избушка, и несколько охотничьих заимок. По временам она выходила из тайги, приносила шкурки соболей и белок, покупала соли, спичек, керосину, охотничьих припасов, муки — и опять исчезала на несколько месяцев.

Ее дети разъехались кто куда. Младшенькую, Маришку, видели в аэропорту Верхневартовска. Там она жила, выклянчивая у пассажиров и летчиков выпивку. Пила все, что давали. И хорошо, когда давали одеколон: а то пошутят — такого поднесут, что глаза на лоб полезут. Она пила и денатурат, и даже однажды — ацетон. Уползла в болота, начинавшиеся почти сразу за поселком авиаторов, отлежалась там, оклемалась, — и опять появилась на привокзальной площади. Живучая, однако.

Скоро и она умрет. Старшие-то давно, видно, сгинули, ушли в Нижний мир. Весь народ Колты ушел туда. Никого не осталось… Один Степан еще и помнит, знает про Время Торума. И это время закончится на нем.

Тогда земля перевернется, поменявшись местами с небом, и живые станут мертвыми, а мертвые — оживут.

Так думал Степка, кряхтел, ворочался в бессонные ночи и знал, — все это может быть, а может и не быть. Совсем другое всё стало. Мир другой. Речка другая. Рыбы попадаются с тремя глазами, двухголовые.

А дичь в тайге бьют со страшных крылатых машин. Бьют, матерясь, ничего и никого не жалея. Степка знал, что когда наступит конец времен, этих людей ничто не спасет. Их души будут заслонены душами страшных живых машин, механизмов. Всех, которые вгрызаются в землю, достают ее живое черное нутро, качают его, выплескивая на тысячу шагов вокруг. Всех механизмов, которые валят живой лес, губя бессмертные души деревьев. Тени машин упадут на тени умерших людей, пришедших в тайгу не с миром. Заслонят их. И не станет живых душ.

Может, так будет. А может, и нет.

Надо было приготовиться к последнему плаванью. Разрезать штаны, навязать узлов, таких, чтобы нельзя было развязать: на мертвецах когда-то крепко-накрепко завязывали одежду, чтобы душа его не смогла выйти из тела, вернуться в Средний мир и бродить неприкаянной, пугая живых.

Но сил не было.

Вздыхал Степка и понимал одно: смерть приходит, однако.

 

Черемошники

— Але-он! Але-он! Але-он!.. — заунывно слышалось с улицы.

— Слышишь? — Сказала баба. — Опять твой жених пришел.

— Ну и что, — сказала Аленка.

Баба помолчала. Раскатывала тесто на пирожки. Сегодня выходной, к вечеру дети приедут с семьями, угостить надо будет.

— Але-он! Але-он!.. — заунывно звал мальчишеский голосок.

— Ну, чего кричит… Выйди к нему, что ли.

— Не пойду, — сказала Аленка; она рисовала фломастерами картинку, сопела, вытягивала язык от старания.

— О-ох, художница… — вздохнула баба.

— Але-он! Але-он!.. — глухо ныло за окном.

— Да чтоб ты пропал! — не выдержала баба. — Иди скажи, что не выйдешь — а то ведь до вечера звать будет.

Аленка послюнила фломастер, старательно подрисовала зайцу усы и вздохнула:

— Сейчас скажу.

Она отставила рисунок, критически оглядела его.

— Ох, художница! — уже сердито сказала баба. — И пальцы все вымазала, и нос… Вон, даже язык синий!

— Ну и что, — сказала Аленка. Выпрыгнула из-за стола и побежала в комнату, к окошку, выходившему на улицу.

— Ай-яй-яй… — проворчала баба вдогонку. — Хоть бы нос вымыла — жених-то увидит!

— У него у самого сопли висят! — крикнула Аленка и прилипла носом к стеклу.

За оградкой палисадника, в сугробе, стоял мальчик. Увидев Аленку, засветился от радости, втянул носом белую соплю, поправил сползавшую на глаза шапочку.

— Аленка! — закричал обрадовано. — Выходи!

— Не выйду! — крикнула Аленка и даже головой помотала — косички разлетелись в разные стороны.

— А чего? — обиженно спросил мальчик.

— Не хочу!

Он снова шмыгнул носом, вытер его рукавицей.

— Выходи. На Джульке покатаемся…

Аленка скосила глаза: Джульки не было видно. Да и вообще на дороге никого не было, только за соседским забором хрипло лаял Малыш.

— Але-он! — завел свое жених. — Выходи-и!..

Аленка вздохнула. Делать все равно было нечего.

— Ладно, выйду! — крикнула она и погрозила фиолетовым, выпачканным фломастером пальчиком. Это она показала, чтобы Алешка высморкался. Алешка опять засветился, снял рукавицу и закричал радостно:

— Выходи! Я счас! — и побежал куда-то вбок — наверное, запрягать Джульку.

Джулька был здоровенной беспородной псиной, кудлатой, неопределенно-коричневой масти. Грозный с виду, с тяжелым, хриплым басовитым лаем, он, бывало, пугал прохожих чуть не до обморока. Пугал — и наслаждался. Это была его собственная игра: лежать под забором тихо-тихо, прислушиваясь. Пропустит своих, знакомых, пропустит бомжа по прозвищу Рупь-Пятнадцать, который на зиму остался у здешних цыган в работниках, — а как услышит чужие, торопливые, не слишком уверенные шаги, тут же морду высунет над хилыми досочками забора, да как рявкнет мощным басом!

Прохожих словно сбивало с ног. Спотыкались, отлетали к противоположной стороне горбатого переулка, а то и падали. И тогда Джулька, не скрываясь, с наслаждением начинал лаять — и словно голос треснутого колокола разносился над переулком: «Бу-ух! Бу-ух!»

Никто из чужих, конечно, не знал, что Джулька совсем не кусался. Честно говоря, ему и лаять-то было лень. Но он знал, как действует на людей его лай, а особенно — если он высовывал над забором жуткую, огромную кудлатую голову.

Катать Алешку он не любил. Но катал, понимая, что такова уж его собачья судьба. А вот Аленку… Она была легкая, невесомая. Она нежно щекотала его за большим, как у медведя, ухом, — и он летел, грозно порыкивая на встречавшуюся на пути разную собачью мелочь, а Аленка сзади визжала и то и дело падала с санок в сугроб. Тогда Джулька, пролетев вперед, останавливался, падал на брюхо, и молча ждал, когда Аленка выберется из сугроба и снова угнездится в санках.

Аленка выбежала в переулок. Перед ней, виновато втянув голову в плечи, в своем кургузом пальтишке, из которого он давно уже вырос, стоял Алешка.

— А Джулька где? — спросила она.

Алешка длинно шмыгнул, втягивая в ноздрю отвисшую соплю и сказал:

— Заболел Джулька.

— Как заболел?

— Ну, так… Лежит и молчит. Я его и хлебом кормил, и сахар дал, — он только отвернулся.

Аленка строго посмотрела на своего «кавалера». Поправила на нем криво сидевшую вязаную шапочку. Подумала и строго сказала:

— Пойдем посмотрим!

И зашагала вперед. Алешка плелся сзади, шмыгая носом и как-то по-стариковски покряхтывая.

Джулька — невероятных размеров кудлатый пес, — лежал в стайке, на старом половике.

— Его сюда папка перевел, — шепотом пояснил Алешка. — В будке-то холодно, вот он и перетащил.

Он шмыгнул носом и добавил почему-то:

— Один-то я бы не смог.

— Ты папку просил? — спросила строгим голом Аленка, поглаживая громадный лоб Джульки.

— Ну. Долго просил. Он даже в меня поленом кинул. Матерился — страсть. А потом пошел посмотреть. Видит, — подыхает собака-то. Ну, ему жалко и стало.

— Надо было врача вызвать, — тем же строгим голосом сказала Аленка. — Он ветеринар называется.

— Вете… ранар? — удивился Алешка.

Подумал, шмыгнул.

— Не. Соседи обсмеяли бы. В прошлом году у Хоничевых Кабысдох сам сдох, безо всякого этого ветаранара.

— Ве-те-ри-нар! — строго повторила Аленка.

— Ну… Я и говорю… — кивнул Алешка. Ненадолго задумался, наклонив голову набок.

— Вообще-то папка у меня добрый, ты не думай, — зашептал Алешка. — Даром, что дровами кидается. Ну, или выпьет когда, придирается.

Аленка оглядела уютную стайку.

— Я ему это… старого сена с чердака притащил. Чтоб мягше было. А сено осталось, еще когда папка коз держал. Я однажды вечером поссать побежал — а мимо стайки же. А тут луна. Гляжу — из стайки чертова морда глядит! Черная, рогатая, с бородой! Козел, значит. Высунулся, — и глядит!

Он поежился, шмыгнул, неумело приспосабливаясь, следом за Аленкой, поглаживать могучий лоб Джульки, покрытый вялой мокрой шерстью.

— В общем, до сортира я тогда не добежал, — честно добавил он.

— Да ладно тебе про козлов-то… — поморщилась Аленка.

Наклонилась к Джульке совсем низко, заглянула в слезящиеся глаза. Пес через силу попытался лизнуть ее в руку.

Аленка склонилась еще ниже. Алешка подумал — она его целует. Потом понял, — шепчет что-то. Он молчал, — боялся, что помешает.

Внезапно по огромному телу пробежала судорога. Пес вытянулся, задние лапы заскребли по соломе.

И вдруг затих.

— Помер! — ахнул Алешка. Открыл рот, и по лицу его, смешиваясь с соплями, побежали слезы.

Аленка еще раз погладила недвижимую голову пса. Деловито поднялась, оглядела собаку.

— Ты его не корми пока. Только воду на ночь оставь, — сказала строго.

— Чего? — слезы у Алешки мгновенно высохли.

А Аленка уже выходила из стайки в светлый снежный день веселой деловой походкой.

Алешка заторопился за ней.

— Чего ты сказала-то, а? Он же помер, а?

Аленка повернулась к нему.

— Он живой. Только поспать ему надо, одному побыть. Он сейчас там, в другой стране, где мертвые собаки.

Алешка раскрыл рот и глаза так широко, как не раскрывал никогда в жизни.

— Игде? — шепотом спросил он.

Аленка мельком взглянула на него, покачала головой.

— Не знаю. Но к утру Джулька обязательно вернется. Так что воду поставь, и папке накажи в стайку не заходить. Даже если услышит что-то.

— Ну да! Послушает он! Увидит — мертвый, и на помойку за переезд стащит…

— А ты ему скажи, чтоб не трогал. Скажи, пусть завтра стащит! Ты говорил, он у тебя добрый.

— Ага, добрый… Как поленом огреет…

— Папки должны быть добрыми, — наставительно сказала Аленка.

Они уже вышли за ворота и брели по переулку, горбатому от сугробов.

— Вот у меня папка — добрый.

Алешка опять удивился.

— Так у тебя же нет папки! Слышь? Мне мамка говорила!

— Папки у всех есть, — сердито отозвалась Аленка.

Алешка неуверенно согласился:

— Ну да, конечно… Только они потом иногда деются куда-то.

— «Деются»! — передразнила Аленка уже совсем сердито. — Мой папка никуда не делся. Он… он… Он на войне, понял?

— Понял! — радостно подтвердил Алешка, хотя ничего не понял: но простой и жуткий аргумент, что папка Аленки, оказывается, на войне, огрел его по голове, не хуже того самого полена. — А я-то всё думаю: и куда твой папка делся? Как летом тебя сюда привез, — так и с концом. Поминай, как звали.

— Ладно, — Аленка вздохнула. — Я домой пойду. Баба хватится — искать выйдет.

И пошла в своей продранной на локте фиолетовой курточке, которая уже стала ей короткой. Тонкие ножки осторожно и плавно переступали по белому снегу.

— Слышь! — крикнул Алешка. — А Джулька точно живой?

— Точно, — кивнула она на ходу.

Алешка замолчал и стоял, глядя ей вслед, забыв подтереть нос. Потом почесал затылок, сдвинув на лоб вязаную шапочку.

— Так вон что, — сказал самому себе. — Она, значит, ведьма, что ли?..

Постоял в раздумье, ничего не решил, но, осенённый многими новыми и важными мыслями, побежал домой.

 

Нар-Юган

В этот момент далеко на севере, за белыми ледяными болотами, в нетопленой избушке очнулся старый охотник Степка. Он открыл глаза, видевшие только что карбас, полный мертвых людей — карбас плыл по черной таежной реке в страну последней охоты. И он сам, Степка, сидел в этом карбасе.

Но это были не сами люди, а только их души, которые временно отделились от тел. Они плыли к Торуму испросить у него позволения пожить еще немного.

Наверное, ему, Степке, Торум это позволил. Потому, что Степка внезапно очнулся.

Очнувшись, он закряхтел, поворачиваясь набок. Злые звезды глядели в заросшее льдом окошко. Степка дотянулся до бадейки, разбил ковшом лёд и напился сладкой холодной воды. Ему тут же захотелось есть, — до судорог в животе.

«Надо вставать, однако, — подумал он. — Котел на огонь ставить, мороженую рыбу варить…». И тут же забылся тяжелым, без сновидений, сном.

А по белому редколесью бежал худой кудлатый пес. Он внезапно остановился, поднял обросшую инеем морду к холодной луне и завыл.

Ему никто не ответил: волков в этих гиблых местах никогда не было, а охотники с собаками сюда не заходили.

Черемошники

В темной стайке, согретой горячим влажным дыханием, спал, положив львиную голову между огромных лап, Джульбарс, — или, попросту, Джулька.

За переездом, там, куда уводила тупиковая железнодорожная ветка, под насыпью, была огромная помойка. Рельсы заржавели, в тупике стояло несколько тоже ржавых колесных пар. Это место, вдали от автомобильной трассы, облюбовало окрестное население под помойку. Везли сюда всё, вплоть до содержимого выгребных ям. Когда ямы переполнялись, зимой их выдалбливали ломом, грузили в металлические корыта, прибитые к санкам и, чаще всего по вечерам, везли за переезд.

Повез однажды санки с кучей смерзшегося добра и бомж Рупь-Пятнадцать, зимовавший в цыганской избе. Доехал, мечтательно поглядывая в звездное небо и, опрокидывая корыто, внезапно увидел человеческую руку. Рука казалась живой и теплой — обнаженная, с полусогнутыми пальцами. А там, где должен был быть локоть, зияла черная рана и белели осколки костей.

Свет прожектора с крыши недалекого склада красок хорошо освещал руку, лежавшую открыто, на куче разнообразного хлама и нечистот.

Рупь-Пятнадцать забыл про корыто. Оглянулся по сторонам, и бросился к стоявшей на железнодорожном переезде будочке.

Старуха в оранжевом жилете сидела за столом, прихлебывала чай из жестяной кружки. В будочке было тепло, и она сняла валенки, протянув ноги в дырявых носках к самодельному тэну. Работы у нее, по правде сказать, было немного. В день проходило здесь два состава: оба — на «второй поселок Черемошники» (так называлось это жутковатое местечко на административно-бюрократическом языке) где, вопреки всему, еще теплилась жизнь: гигантские промышленные здания завода ДСП теперь были приспособлены под склады металлолома.

Нынче поезда больше не будет, шлагбаум был поднят и закреплен. Старуха собиралась, допив чай, отправиться домой — жила она неподалеку, в одном из переулков.

Когда в дверь ворвался Рупь-Пятнадцать, она подносила кружку ко рту. Грязное, сто лет немытое лицо бомжа было неестественно перекошено.

— Ну, чего тебе? — грозно спросила смотрительница.

— Там… это… рука человечья.

Старуха молча поставила кружку. Внимательно разглядела посетителя, которого отлично знала: по пустякам к занятым людям он не лез.

— Где? — спросила она. И тут же догадалась сама — где: в основном, по вони, сразу заполнившей будочку, едва Рупь-Пятнадцать втиснулся в нее. — На помойке?

— Ага. Я говно повёз, а там она. Оторванная.

Старуха с грохотом отодвинулась от железного сварного столика.

— Я там сегодня проходила, — все тем же грозным голосом сказала она. — Никакой руки не видела. Может, тебе померещилось? Может, опять где спирту достал?

— Не… Цыган спирт не разрешает. Только сегодня обещал, вечером: заставил, инородец проклятый, ихний сортир чистить. А сортир у них сто лет не чистился! Туда войти нельзя — на месте дырки — ледяная горка! Cлоев сто. Я два часа только ломом долбил, да потом еще лопатой — внизу пожиже оно…

— Тьфу ты! — плюнула старуха. — Замолчь ты про своё говно! Аж сердце зашлося, дышать от вони трудно стало.

— Говно не мое… — начал было оправдываться Рупь-Пятнадцать, но тут же примолк под грозным взглядом старухи.

Старуха со вздохом влезла в чугунной крепости белые валенки, взяла железнодорожный фонарь.

— Ну, пойдем, покажешь. Не дай бог, человека убили. Тогда придется по рации диспекчеру сообщить. А это ох и морока! По судам свидетелями затаскають. На старости лет. Тьфу!!

Милицейский наряд приехал сравнительно быстро: спустя всего два часа после звонка бабы Маруси. Все это время Рупь-Пятнадцать, как часовой, проторчал на помойке над найденной человеческой рукой, закоченевшей и будто бы указующей грозным перстом на невезучего Рупь-Пятнадцать. Старуха, матерясь, как грузчик, — или, в данном случае, как железнодорожник, — пыталась его звать обогреться, потом плюнула, заперла сторожку, и отправилась домой, рассудив, что если «им» надо — так сами найдут. А у нее еще изба не топлена.

Наряд был из райотдела вневедомственной охраны. А в охрану щуплых да необстрелянных не берут. Туда на работу в очередь стоят. А отбирают строго: одних гренадеров.

Два здоровенных усатых мужика в коротких полушубках, которые казались им маловаты, увешанные дубинками, рациями, пистолетами, наручниками, газовыми баллончиками, — с трудом вылезли из райотдельского «жигуленка». У одного, который был постарше, был даже короткоствольный автомат. Они посветили фонариками, поискали остальные части тела. Заставили Рупь-Пятнадцать отгрести часть мусора и нечистот. Рупь-Пятнадцать с обреченным вздохом принялся ковыряться в дерьме. Причем, заметил он про себя, не в своем, — в цыганском. Но протестовать, жаловаться было бесполезно. Рупь-Пятнадцать давно уже знал, что вся жизнь — штука совершенно бесполезная и никчемная, и поэтому больше не удивлялся бессмысленной несправедливости мира.

Милиционеры отошли к машине и стали писать протокол.

— Тебя как зовут?

— Рупь-Пятнадцать.

— Рупь-Пятнадцать ты знаешь где? У магазина, — сурово ответил милиционер. — Фамилию давай. Ишь, «Пятнадцать». Долларовый миллионер, мать твою. Фамилия-то есть?

— Уморин.

— Чего? — не поверил полушубок.

— Уморин, — внезапно застеснявшись, повторил Рупь-Пятнадцать.

— Ну ладно, Уморин-Пятнадцать-Копеек… Или, лучше сказать, «Уморин — Зоркий Глаз». Гм… А дальше?

— Чего «дальше»?

— Ну, Уморин, так Уморин, уговорил. А дальше-то как? Имя, отчество?

— А! — сообразил наконец Рупь-Пятнадцать. — Павел Юрьевич. Вроде… Тысяча девятьсот семьдесят второго года рождения. Вроде. Место рождения — станция Мамочка.

— Тьфу на тебя! — захохотали оба милиционера. — Повезло тебе, гляжу, с самого рожденья. Так и живешь везучим. Паспорт есть?

— Есть. У цыгана… Ну, у хозяина.

— Понял, — согласился тот, что писал протокол. — Придется заехать и к цыгану. Он у тебя чем занимается? Еще нарвешься на наркоту.

— Не! — обрадовано сказал Рупь-Пятнадцать. — Мой цыган правильный, наркотой не торгует. Он лошадьми торгует.

— Ворованными?

— Не! Что ты! Он в деревне их держит, в Малиновке. А сюда привозит торговать.

Про торговлю самопальной водкой, которой занимались три дочери цыгана, Рупь-Пятнадцать предусмотрительно промолчал.

Старший повернулся к напарнику, кивнул на находку в снегу, все еще зловеще указывавшую в небо:

— А эту хренотень куда? Не сторожить же её тут.

Второй полез в машину, начал переговоры по рации.

А спустя полчаса вокруг помойки стояли уже несколько машин, и множество людей, чертыхаясь, скребли лопатами, долбили ломами. Нашли ногу, а дальше, у самого железнодорожного тупика — окровавленные части тела.

— М-да… — сказал эксперт-криминалист. — Это не маньяк. Даже у маньяков таких зубов не бывает.

 

Черемошники. Январь 1995 года

Сначала по дворам прошли хмурые люди в форме. Представлялись участковым и его помощниками. Они переписали всех жителей — не только прописанных, но и тех, кто жил без прописки. Таких здесь было немало: кто снимал комнату или дом, кто жил вместо прописанных здесь родственников, а кто, как гражданин Уморин, и вовсе бомжевал в батраках.

Но почему-то особенно люди в форме интересовались собаками. Переписали всех хозяйских, спрашивали, много ли здесь бродячих.

— А как же не много! Очень много, — сказала Аленкина бабушка, обрадованная возможности поболтать. — Тут же у нас с двух сторон железная дорога, дома брошенные, на той стороне и вовсе здания кирпичные, пустые. Наркоманы там бывают. Вы бы их переловили. А то страшно ходить стало с трамвайной остановки — там конечная трамвая, так мы через рельсы-то, мимо этих пакгаузов. Идешь и боишься, мало ли что наркоманам в их дурную башку придет. Вот вы бы их…

— Да мы их и так ловим, — поморщился милиционер. — Сегодня их оттуда выгоним, а завтра они снова там. Сторожить их, что ли? Да и дома эти не наши — линейного отдела… Вы нам про собак, бабушка, давайте.

— Про собак? Вот я и говорю… — она приостановилась и закончила почти сердито: — Чего про собак-то рассказывать? Они никому не мешают. Лают, да не кусают. Да и не до того им в такую-то пору. Морозы-то вон какую неделю стоят. Я такие холода помню, когда еще до войны…

— Про собак, — устало напомнил милиционер. — Так-таки никого ни разу и не покусали?

Бабушка задумалась на минуту.

— Ну, напугали раз ребятишек. Нашу Аленку соседский кобель чуть не загрыз. Хозяин-то, Сашка, вечно пьяный — ну, и не заметил, как кобель — его Малышом звать, кобеля, а какой он Малыш! Чистый конь, — так вот, он с блокпоста сорвался. Выскочил на улицу, — это еще прошлым летом было, — и на ребятишек-то и кинулся. Я в огороде была, — слышу…

Милиционер негромко прихлопнул рукой по столу. Бабушка оборвала себя на полуслове и привскочила от неожиданности.

— Я вас про бродячих собак спрашиваю! Русским языком! А не про соседских кобелей! — рявкнул он.

— А ты тут по столу не стучи! — тоже повысила голос бабушка. — Я тебе про кобеля и говорю, а не про суку! У иного хозяина, говорю, собака хуже бродячей. И управы не найти! Участковый в тот раз приходил, и что? Бумажку написал, и ушел. А Сашка потом воду мне в огород провел, — откупился, значит… Он вообще-то, когда трезвый, золотые руки… А бродячие собаки чего? Идите вон к остановке — увидите. Они на люках теплотрассы греются. И кормежка у них там — из магазинов выбрасывают просроченную колбасу, если дурака купить не найдут…

— В общем, так, — сказал милиционер официальным голосом и поднялся во весь свой немалый рост — шапкой за лампочку зацепился, — У вас собака есть?

— Была. Надысь в деревню отвезли, тоже конь был, весь палисад засрал…

— Значит, сейчас у вас собаки нет. — Милиционер длинно вздохнул и сделал крыжик в блокноте. Ему давно уже хотелось курить и материться. — Значит, так. Скажите всем соседям, — если мы кого дома не застанем, — чтоб завтра, с девяти утра, все домашние животные… то есть, собаки, ну, хозяйские псы, — на цепях сидели, или под запором. Я понятно говорю?

— А чего ж непонятного? Я же не совсем еще дура, — поджала баба губы; она была росточком ниже милиционерского жетона. — Так всем и скажу — чтоб с утра всех собак привязали…

И вдруг насторожилась:

— А что? Бродячих ловить будете?

— Будем! — кратко сказал милиционер. Оторвал шапку от абажура — столетнего, со стеклянными висюльками, — нахлобучил её на круглую голову, крякнул и вышел, громко хлопнув дверью.

А баба, надев старые калоши, вышла запереть за ним ворота и долго стояла, глядя ему вслед.

Потом сказала:

— Ну, устроили нам новогодние празднички, нечего сказать. Тьфу!

И захлопнула ворота, так что взвизгнули ржавые петли.

В эту ночь Вовке Бракину не спалось.

Ему не спалось и в предыдущие ночи, — с тех пор, как увидел он странные следы. Но в эту ночь не спалось совсем, напрочь. И не то, чтобы он чего-то боялся. Вроде, не из самых пугливых. Но тьма из углов лезла в глаза, и сердце томительно сжималось. Бракин лежал, стараясь не глядеть в темные углы и мужественно борясь с желанием включить свет. Он бы и включил, но почему-то подумал: Ежиха заметит, ворчать начнет, — мол, чего по ночам электричество жжешь? До весны не отстанет.

А может, и не начнет?

Бракин приоткрыл один глаз.

Прямо в окно заглядывала белая, в пушистом ореоле, луна.

Бракин зажмурился. Вроде с вечера не было луны. Взошла, что ли? И тут же вздохнул с облегчением. Открыл глаза, осмотрел посветлевшую мансарду, взглянул в углы, из которых лунное сияние изгнало темных мохнатых карликов. Мансарда ему, впрочем, не понравилась. Скаты с двух сторон делали ее похожей на крышку гроба.

— Раскольников, блин… — прошептал Бракин вслух. — Только топора не хватает.

Длинно вздохнул, уже соображая, что сна, видно, уже не будет до утра, что сейчас придется встать, согреть, что ли, чаю, съесть припасенный с вечера покупной бутерброд… И внезапно почувствовал какое-то движение в комнате. Взглянул вбок — и обмер от ужаса. Ему показалось, будто от него самого, от Бракина, отделилось нечто тёмное, похожее на размытую человеческую фигуру. Фигура бесшумно вскочила с постели и встала, прислонившись к стене.

Бракин задохнулся, и воющим голосом спросил:

— Ты кто такой? Откуда здесь? А?

И замолчал. Потому, что у стены уже никого не было.

Бракин медленно поднялся. Осмотрел постель, заглянул под кровать… Сердце тяжко ухало в груди.

В голове его зазвучали вдруг чужие голоса, словно спорили о чем-то таком, что касалось его, Бракина, лично. Бракин хотел вмешаться в беседу, но у него не получилось. Невидимые собеседники в голове словно отмахнулись от него, и продолжали спор.

А потом все стихло.

Бракин медленно, неуверенной походкой, как-то боком засеменил к окну. В окне стояла ослепительная луна и страшным своим огромным глазом глядела прямо на него. Луна глядела призывно, гипнотически.

И тогда Бракин внезапно всё понял.

Он повернулся к луне боком, глядя искоса в окно. И внезапно, словно его кто-то толкнул, рывком опустился на четвереньки.

И стало, наконец, темно: теперь луну заслоняла столешница.

Луны не было видно, но Бракин чувствовал ее свет за своей спиной, и поджал ноги, чтобы луна не достала их.

Все чувства его внезапно обострились. Теперь тьма, окружившая его, нисколько не пугала: он знал, что в ней спрятано. Знал, что в углу лежит засохшая корка хлеба, а чуть дальше, в паутине, яичная скорлупа и пробка из-под бутылки коньяка. Он слышал шорох тараканов под старыми, вспучившимися обоями и чувствовал тараканий запах. От простыни, свешивавшейся с постели, крепко пахло человеком. От ножек стола — противным столярным клеем. От пола — пылью и краской.

Что-то новое, неожиданное стало открываться ему со всех сторон, и в груди вдруг стало больно от нараставшего изнутри клокотанья. Не в силах вынести боли, Бракин поднял голову, и внезапно завыл вполголоса — протяжным хрипловатым воем.

Вздрогнув от неожиданности, плотнее забился под стол. Прислушался. Всё было тихо и в мансарде, и за белым, промороженным в несколько слоев, мохнатым окном.

Тогда он осторожно вылез, подбежал к входной двери. Встал на задние лапы, дотянулся мордой до крючка. С третьей попытки откинул крючок и толкнул лапами тяжелую, подбитую старым одеялом дверь.

И только тут понял, что с ним что-то произошло. Что-то, чего не бывает, не может быть. Или может, — но только во сне.

Но страха не было. Покрутившись в дверях, он вдруг подумал, что, это, наверное, и есть просто сон.

И с легким сердцем скатился вниз по лестнице.

Он бежал по переулку, погруженному в тягостный холодный черно-синий сон; синий снег — внизу, черное небо — вверху. А к небу тянут заиндевевшие лапки тополя, рябины, черемухи и клены.

Всё было так ново, так необычно, что Бракин, хоть и спешил, но то и дело останавливался, кружил на месте, внюхиваясь в след полозьев, в желтые пятна под деревянными электроопорами. Запах от желтых пятнышек был чарующим: положительно, от него трудно было оторваться. Этот запах рассказывал о друзьях и врагах, и о женщинах… То есть, самках. Ну, то есть этих самых… Суках.

Пока он добежал до площадки, где разворачивались автобусы, в морозном воздухе уже слегка пахло рассветом, хотя небо по-прежнему было черным-черно.

К площадке боком стояла серая заиндевевшая пятиэтажка. На дальнем её конце была металлическая дверь: вход в почтовое отделение. А напротив двери, метрах в шести, находились мусорные контейнеры и тут же — чугунная крышка колодца теплотрассы.

Бракин подошел к крышке неспешно и слегка боком: на крышке лежали, прижавшись друг к другу, несколько бродячих собак самого разного вида и масти.

Они даже не повернули голов к Бракину, хотя Бракин и попытался привлечь к себе внимание: урчал, повизгивал, скреб лапой. Наконец, одна из собак — маленькая, рыженькая, — заворчала и приподняла голову.

Зарычала предупреждающе. От этого негромкого рыка пробудились еще две-три шавки. Уставились на пришельца.

«Думают, будто я тоже к ним хочу. Погреться», — решил Бракин и вильнул хвостом. Подождал. Собаки молча его разглядывали.

Бракин, снова вильнув хвостом, сел, начал перебирать передними лапами. И неожиданно даже для себя самого сказал:

— Тяф!

Рыжая приподнялась, глядя угрожающе, исподлобья. Заворчала.

«Да-а… — подумал Бракин. — А лексикон-то у них бедноват».

Аленка словно предчувствовала, что Он придет. Долго не спала, то куталась в одеяло, то совсем сбрасывала его с себя. Ворочалась. Вздыхала, не открывая глаз.

Баба выводила носом заунывную свистящую песню, по временам всхрапывая лошадкой. Это были единственные звуки: в доме и за окном царила полная тишина.

Окно заросло льдом и инеем, и ярко серебрилось, отражая свет невидимой луны.

Потом Аленка задремала. Ей почему-то приснился цирк, а в цирке — она, на большом одноколесном велосипеде. Какой-то клоун помогал ей сесть в высокое седло и говорил: «Крути быстрей педали! Крути, и не бойся! Самое главное — не бойся!»

Аленка действительно стала крутить, изо всех сил вцепившись в изогнутый руль, но это не помогло: колесо свернулось набок, больно вывернув ногу, и Аленка полетела вниз…

Она вскрикнула, просыпаясь. И тут же почувствовала, что чьи-то мягкие, пушистые, необыкновенно ласковые руки держат её, не давая упасть.

Она не открыла глаз, только сжалась, пряча голову в руках.

А потом почувствовала, что её плавно приподняли и уложили в постель. Простынь была прохладной, очень приятной. И подушка оказалась взбитой — как раз так, как нравилось Алёнке.

Она спокойно легла, вытянулась. Всё тот же невидимый, мохнатый, бережно укрыл её одеялом. «Странно, — подумала Алёнка, — одеяло ведь было горячим, а сейчас — холодное, приятное».

Она хотела сказать об этом, но пушистая рука коснулась её губ, и тихий шелестящий голос произнес над самым ухом:

— Спи, моя хорошая. Спи. Завтра ты увидишь много плохого, но не бойся. Они никого не убьют, и тебя не тронут. Только не выходи на улицу. Читай, рисуй, смотри телевизор.

— А кто это — «они»? — спросила Алёнка.

— Солдаты.

— С автоматами? — встрепенулась Алёнка и приоткрыла один глаз. Тёмная, высокая — под потолок — тень плавала над ней, заслоняя серебристое окно.

— Да. С оружием. Разным. И еще — сети. И много машин. Но ты не бойся. Я не дам им тронуть тебя. Я тебя уберегу.

— Но ведь они могут убить?

— Могут. Но ты не бойся.

— А если они убьют Джульку?

— Нет. Не убьют. Они будут искать бродячих собак. А Джулька живет дома. Завтра утром хозяин, отец Андрея, посадит Джульку на цепь, — и тогда его никто не тронет.

Темная фигура отплыла от постели, на мгновение в комнате потемнело.

— Спи, — шепнул ласковый голос. — Спи, смотри только добрые сны, и ни о чём не беспокойся. Только постарайся утром не выходить на улицу.

Тень коснулась Алёнкиного лба, и тихо отступила, будто начала таять.

— Что бы ты ни увидела, и что бы ни услышала завтра, — не выходи из дома. Постарайся. Не выходи. Услышишь предсмертные крики. Услышишь выстрелы. Услышишь шум моторов, — отойди от окна. Не слушай. Не смотри. Помни: ТЕБЕ НЕЛЬЗЯ ЗАВТРА ВЫХОДИТЬ ИЗ ДОМА!

Алёнка уже крепко спала, поджав ноги, натянув одеяло до самых глаз. Она твердо знала, что теперь ей ничто не угрожает, что это темное ласковое существо сумеет её защитить. Её, — и её дом.

Бракину стало холодно. Он лег прямо в снег, дрожа всем телом. И тут же порывисто вскочил. Рыжая собачонка, было уснувшая, снова приподняла голову.

«Опасно! — сказал ей Бракин. — Всем вам надо уходить!»

Рыжая заворчала, потом зевнула, и снова сунула морду в лапы.

Бракин тоже лег, — поближе к плотно сбитой собачьей стае. По примеру Рыжей положил лапы на морду, — мороз кусал его за нос.

Из-под собачьих тел из колодца теплотрассы поднимались клубы белого теплого пара. Пар не мог подняться высоко, — и опадал вниз холодными белыми иглами.

От собак пахло теплом, немытой, свалявшейся шерстью, мочой, отбросами. Но Бракин вскоре притерпелся к запахам и задремал. Он дремал вполглаза, следил за Рыжей, ворчал, думал, как прогнать собак, как увести их подальше отсюда.

В окнах пятиэтажки начал загораться свет. Значит, уже шесть утра.

ЭТО скоро начнется.

Бракин вскочил, словно ужаленный, сон мгновенно слетел с него. Пора! Пора уходить!

Он с трудом оторвал лапы и живот от снега, — шерсть прикипела морозом, — поднялся и кратко, но настойчиво тявкнул.

Рыжая даже не пошевелилась.

Бракин сделал новую попытку: тявкнул трижды, а потом осторожно ткнул носом Рыжую в бок. Рыжая не глядя, спросонья, тяпнула его за нос. Бракин взвизгнул от боли.

«Дура! — рявкнул он, дрожа от холода и ярости. — Убьют — так тебе и надо!»

Он напоследок куснул Рыжую в бок, быстренько отскочил и потрусил за пятиэтажку. Там был двор, отделенный забором от чьих-то огородов. А в огороде должен же найтись какой-нибудь приют…

С утра над переулком разорались вороны. Да так, что перебудили жителей. Вороны перелетали с дерева на дерево, кружили над дворами, и, сгрудившись где-нибудь на крыше сарая, начинали дикий ор.

Светало медленно, неохотно. Утро словно боялось войти в переулок.

Побоище началось ровно в девять утра.

Баба Надя вышла с ведром за ворота, — до колонки, воды принести, — и с испугу села в снег: прямо за углом ее огорода стоял крытый грузовик, напомнивший ей почему-то «полуторку» военной поры и еще что-то, что она с испугу и по слабому знанию техники отнесла к танкам.

— Ой, — прошептала она, и кинулась назад в дом.

Было еще темно, но по черному небу стремительно неслись невообразимые пернатые облака — и не багровые, и не темно-красные, а какие-то сиренево-фиолетовые, даже чуть ли не розовые.

Баба Надя, спрятавшись за калиткой, оставила амбразуру и выглядывала хитрым глазом. Из кабины танка вышел здоровенный детина в зимнем камуфляже, потянулся и спросил вдруг:

— Ну? Чего смотришь?

Но не на ту бабу Надю он нарвался. Совсем не на ту. Баба Надя распахнула калитку, отставила ведро назад, упёрла руки в крутые бока, и визгливым голосом завопила:

— А вы кто? А вам чего надоть? Ишь, въехали на танках, куда их не звали, да еще и смотреть запрещают!

Военный не сразу оправился от такой скороговорки, произнесенной к тому же с невыразимым пылом.

Он подошел поближе.

— И не подходи! — взвизгнула баба Надя, немедля прячась за калитку. — Щас вот кобеля спущу, — он те штаны-то поправит!

Военный отступил на шаг, откашлялся и сказал мирным голосом:

— Мы тут, бабуля, не по доброй воле. У нас приказ. Служба у нас такая, понимаешь? Так вот, по этому приказу велено сопроводить сводную бригаду «Спецавтохозяйства» по отлову бродячих животных.

Баба Надя долго переваривала этот монолог. Потом — военный аж подпрыгнул от неожиданности, — взвизгнула:

— Так вы чо — живодеры?

— Да не-ет. Я же вам объясняю, мы сопровождаем…

— Живодеры, значит, — утвердилась в своем мнении баба Надя. И внезапно, набрав в грудь воздуха, завизжала на всю улицу:

— Слышь, Клава! Живодеры приехали! В нашем ауле собак будут душить!

Из-за противоположного забора, к удивлению военного, сразу же высунулось востроносое, в полушалочке, личико.

— Ты спрячь свою Динку, или как ее! — продолжила баба Надя.

— Дык спрятала уже! — пронзительным фальцетом завизжала в ответ баба Клава.

Та-ак, — подумал военный. Фактор внезапности сам собой отпадает.

Каждый переулок был заперт с обеих сторон самой разнообразной техникой: от мусоровозов и бульдозеров «Спецавтохозяйства» до грузовиков вызванной на подмогу воинской части и, конечно, милицейских машин. Милиция и военные, правда, в дело не вмешивались, они вообще тут были как бы в стороне. Они стояли кучками, курили, балакая между собой, а само дело их словно не касалось. Но когда с подвыванием на них наскочил пес, изгнанный из какого-то ночлега «живодерами», милиционеры отреагировали мгновенно: несколько ударов дубинками, — и пес отлетел в сугроб и затих.

Собаколовы прочесывали местность методично, со своими громадными сачками и сетками. Они шли по четверо, а позади шагал милиционер с автоматом и опасливо косился по сторонам.

Между тем уже рассвело. Фиолетовые упругие тучи превратились в сырые тяжкие облака. И внезапно стоявший много дней мороз спал. Казалось, это произошло чуть ли не мгновенно. Только что звенели провода и потрескивали деревья, — и вот уже изморось пала на них. Белыми стали и автомобили, и бульдозеры, и заборы, и даже кацавейка бабы Нади, которая, заняв пост на крыше своего низенького — под мотоцикл — гаража неотступно следила за военными действиями, при этом громко делясь с соседями своими соображениями.

Но эти соображения заглушал истошный собачий вой и визг. Вой поднимался все выше над поселком, достиг уже товарной станции и дальних многоэтажек, так что люди стали выглядывать из окон.

Собаколовы, вбрасывая в «воронок» еще советских времен очередную жертву, выглядели слегка виноватыми, и по сторонам не глядели.

— Душегубы-то, слышь, — кричала баба Надя бабе Клаве, — уже на Стрелочный зашли. Возле дома бабы Маруси кого-то изловили!

Баба Клава, по причине малорослости, ничего не видела, и поэтому с напряжением внимала визгу соседки.

Машин-собаковозов было две. И они беспрерывно курсировали между поселком и недалеким отсюда мусороотвалом. Внутрь фургонов были введены выхлопные трубы, и на мусороотвале мертвых собак крючьями вытаскивали рабочие и нанятые бомжи и сбрасывали в глубокую шахту — знаменитую «трубу Беккера». В этой самой трубе трупы бродили, как старый виноград, и как бы самопереваривались.

Труба стояла неподалеку от собачника — хлипкого сооружения из досок. Там обычно держали отловленных собак, когда не было прямого приказа «душить». Или когда некоторым, после душегубки, удавалось выжить.

— Вы хоть душегубку-то свою не включайте! — чуть не плача, кричала смотрительница питомника тетя Галя, женщина с обветренным, распухшим лицом. Она вытирала нос громадной рукавицей, и начинала причитать:

— Ить некуда уже толкать. Все клетки полные. Я счас вольер открою, — пускайте их туда!

Собаколовы, и без того пускавшие газ через раз, стали молча выпускать живых в вольер — небольшое загаженное помещение без крыши, предназначенное, по идее, для выгула бездомных собак.

В самом питомнике, — или, точнее, отстойнике, — собаки были набиты в клетки до отказа. Большая часть из них, от усталости и голода, лежали друг на друге вповалку, лишь иногда слабо огрызаясь на соседей.

Тетя Галя ругала собак матом, сморкалась, и выходила на подъездную дорогу — встречать очередную машину.

Вокруг, насколько хватало глаз, высились припорошенные снегом мусорные холмы. По ним, привлеченные шумом, медленно спускались местные обитатели — бомжи.

— Что за шум, хозяйка? — спросил толстый краснорожий бородач в каком-то нелепом, обрубленном снизу тулупе.

Из сторожки вышли дежурный и начальник смены, которого специально вызвали сегодня на работу и велели «одеться соответственно».

Начальник смены, молодой парень, оделся соответственно: в черное долгополое пальто с белым кашне, из-под кашне виднелась белая рубашка с галстуком, на голове — теплая кепка с «ушами».

Появление бомжей в планы начальства, видимо, не входило.

— Зачем тут это чмо? — сердито спросил он у дежурного.

— Так местный, — вполголоса пояснил тот. — Предводитель ихний. Давно тут живет. Помогает, когда надо.

Начальник покачался с пяток на носки тупоносых черных туфель.

— Знаю я, как он вам помогает, — сказал он. — Убери его. Не дай Бог, вся кодла из конторы приедет проверять. Да еще, я слыхал, мэр может пожаловать. Собы-ытие! — саркастически протянул он. — Десять лет собак разводили, а теперь решили сразу всех передушить.

— Трубы не хватит, — задумчиво сказал дежурный.

— А они трамбовать будут! — хохотнул начальник.

Повернулся к бомжу.

— Эй, как тебя, Борода! Сегодня неприёмный день. Сам уходи, и своих предупреди, чтоб не высовывались.

Борода миролюбиво сказал: «Понял, начальник!» — и полез вверх по мусорному монблану, пока не исчез в морозном тумане, который окутывал вершины рукотворных гор.

Начальник поглядел на нескольких рабочих в ватниках и телогрейках, которые с ломами и лопатами ковырялись у подножия свежей мусорной кучи: делали вид, что работают.

— Холодно, — сказал начальник. — Пойдем, что ли, ещё по маленькой.

А тетя Галя сидела на крылечке питомника, подперев голову рукой в огромной рукавице, и потихоньку плакала.

Вой над поселком постепенно начинал стихать. Уже одна из собаковозок стояла без дела, водители военной техники бродили вокруг машин, а начальство стояло отдельной кучкой на «главной площади» поселка — на конечной остановке автобуса, где были несколько магазинов и почта. Эта могучая генеральская кучка уже изрядно замерзла. И позволила себе распить бутылочку коньяка: генеральские лица стали морковного цвета.

Внезапно послышался звон и грохот. В доме, стоявшем довольно далеко от генералов, там, где обернутые фольгой трубы теплотрассы образовывали арку, внезапно вылетело окно, брызнуло стекло. Из окна во двор метнулся темный собачий силуэт.

— Что это там? — строго спросил один из генералов, повернув голову.

Не дождавшись ответа, поманил пальцем старшего офицера, который стоял неподалеку, тоже в кучке офицеров. Офицер торопливо сунул пластиковый стаканчик товарищу, вытер губы и подбежал.

— Что там? Слышал звон?

— Так точно, товарищ генерал-майор!

— Выясни!

Офицер трусцой ринулся в переулок, за ним поспешали двое омоновцев.

Они добежали до дома, где послышался звон, заглянули через забор. В доме выхлестало окно, занавеска вывалилась наружу. Во дворе никого не было.

Офицер замешкался, не зная, что предпринять. И, пока он так думал, опершись рукой о покосившийся забор, внезапно перед самым его лицом появилась страшная морда. В первую секунду офицер подумал: «черт!», — потом, уже выхватывая из кобуры ТТ, разглядел — это был человек. Странный, прямо скажем, но все-таки человек.

Он был небрит, и не просто небрит: казалось, лицо было покрыто мохнатой шерстью.

— Э-э… — протянул офицер. — Ты чего, хозяин?

Существо молчало, тяжело дыша.

— Двери, что ли, не хватило — в окно вываливаешься? — спросил кто-то.

— Да он, видать, с перепою, — отозвался другой омоновец.

Офицер выслушал всех, еще раз поглядел на человека. Человек тяжело дышал, изо рта разило чем-то тошнотворным. Руки он прятал за пазухой телогрейки.

— Ладно, обойдемся без скандала, — сказал офицер мохнатому. — Иди спи. Да окно одеялом завесь, — выстудишь избу-то.

Существо качнулось, напряглось. В зловонном рту заклокотало, и низкий, хриплый голос отчетливо произнёс:

— Оставь.

Офицер уже повернулся было уходить, но остановился.

— Чего «оставь»?

Существо опять качнулось, словно слова давались ему с трудом:

— Оставь нас в покое, — выговорило оно.

— Да я тебя и не трогаю!.. — начал было офицер, и осёкся. Прямо на него глядела медвежья морда с открытой пастью, и из пасти капала слюна.

Офицер отскочил, путаясь в кобуре. Омоновцы подняли автоматы, повернулись к начальнику, ожидая команды. Но команды не последовало: пока офицер вытаскивал пистолет, снимал с предохранителя, — медведь исчез. Исчез, будто его здесь и не было. Пустой белый двор с навесом. Под навесом, — тележка с алюминиевой бочкой — по воду ходить; аккуратная поленица берёзовых дров. Лопата для снега… Двор как двор.

Только занавеска, вывалившись из окна, шевелилась на ветру. Да под окном поблёскивали рассыпанные осколки стекла.

— Тьфу, зараза… — перевёл дух офицер. — Иван! Позови сюда участкового. Пусть всё проверит. Леший тут, что ли, живет?.. Вот же гадство, как напугал.

Он совал ТТ в кобуру, но рука так дрожала, что пистолет никак не слушался.

Джулька проснулся. Он лежал, не шевелясь, лишь слегка водил одним чутким, как локатор, ухом. Сквозь тявканье, визг, рычанье бродячих собак Джулька ясно чувствовал, что переулок заполнен чужими, непрошеными гостями.

Джулька полежал, прислушиваясь, соображая. Вздохнул и поднялся на нетвердые ещё лапы. Толкнул мордой хлипкую дощатую дверцу. Щеколда легко опустилась от толчка и Джулька выбрался на свет.

Свет был ослепительным. Белый снег, белое небо, — белый, белый мир. Джулька потянул воздух носом. Да, сегодня в мире творилось что-то неладное. Совсем, совсем неладное.

Джулька прошел по тропинке, пробитой Андреем в сугробах, вышел в огород, и неторопливо побрел к забору, отделявшему двор от улицы.

Пока он болел, и конуру, и площадку перед ней в углу огорода изрядно занесло снегом. Джулька поворчал, и упал прямо в снег, прижимаясь боком к забору.

За забором слышался шум: скрипел снег под чужими, уверенными шагами, в отдалении фырчали моторы. Лаяли охрипшие собаки и доносились человеческие голоса.

Джулька лежал, принюхиваясь, с равнодушным видом, полуприкрыв глаза. Он уже знал, что сейчас произойдет. Он предвкушал, он наслаждался предчувствием великого представления.

И вот шаги приблизились. Тяжелые, чужие шаги.

Джулька почти неохотно приподнялся, упёрся передними лапами в доски и высунул голову.

Генерал-майор Лавров, совершавший обход поля боя, не особенно торопился. Мороз спал, да и коньячок, устроившись в обширной утробе, приятно согревал изнутри. Вся свита нестройно брела в субординационном отдалении, разглядывая заборы, голые деревья, старух, торчавших в запотевших окошках.

— Деревня и деревня, — сказал кто-то. — Никогда бы не поверил, что до центра города отсюда — двадцать минут.

— Э-э, ты еще на Втором поселке не был! Во где зона! В смысле, по Стругацким — экологического бедствия, — подхватил второй офицер. — У меня там знакомый живет, в общежитии завода ДСП.

— А зачем он там живет?

— Ну, во-первых, больше негде. А во-вторых, там ему удобно: он три комнаты соединил, получилась квартира. Правда, горячей воды нет и канализация забивается. Зато, прикинь, недавно хвалился, что платит за все про всё 45 рублей! Со светом, прикинь? Он там, кажется, единственный нормальный человек. Остальные нигде не работают. Бутылки собирают, металл воруют. И незаконных там много. И русские мигранты, и молдаване, и чеченцы. Прикинь, только цыган нет. Пьянь страшная. Половина общаги разбавленным спиртом торгует. Этот мой друг — он художником, вообще-то, работает, — рассказывал: на выборы у них любят ходить. Ну, которые с пропиской. Выборы у них там — праздник, ну, они и наряжаются, как на праздник. И вот, говорит, вышла одна баба, у ней мужик пьяница, колотит её постоянно, — так вот, пошла на выборы: вся принаряженная, в допотопном платье, бигудями завитая, накрашенная. А под глазом — во-от такой фингал! Прикинь!

Оба засмеялись. Генерал хотел обернуться, недовольство лицом выразить, и не успел.

Прямо перед ним над забором поднялась невообразимая львиная морда. Слегка помятая, вроде, даже добродушная. И пророкотала:

— У-у… Ав!

Звук оказался за пределом возможностей человеческого восприятия. С генерала снесло шапку, а сам он, отскочив, сел в снег.

Смешки сзади затихли. Генерал в ужасе смотрел на морду и беззвучно шевелил губами. Потом стал наливаться красной, синюшной даже, краской. Цапнул себя за кобуру. И вспомнил, что кобура — для вида: набита бумагой. Ему по нынешней его должности пистолет с собой носить не полагалось.

Повернувшись к оторопевшей свите, рявкнул почти молодецки:

— Ствол!

Кто-то подбежал, услужливо подал ему АКС. Генерал, сидя, выхватил у него из рук автомат и нажал на крючок.

Отдача, с непривычки, оказалась слишком сильной. Генерал грузной спиной повалился на дорогу, а автомат продолжал прыгать у него в руках, и сверху на генерала падали черные ветки, сухие зазимовавшие листья, хлопья снега, и со свистом летели брызги от расщепленных досок. И шипели, плавя снег, далеко отлетавшие стреляные гильзы.

— Баба!! — чужим, страшным голосом взвизгнула Алёнка, бросаясь к окну. — Баба, что это?

Баба вздрогнула, засеменила к другому окну.

Автоматная очередь стихла.

— Баба, баба! — уже плачущим голосом звала Алёнка.

— Вот ироды! — выговорила, наконец, баба. — Уже стрелять тут удумали.

Аленка подбежала, затеребила бабкин подол. Глаза — испуганные, в половину лица.

— Баба, это что — война?

— Да кто их, проклятых, разберет! Должно, с собакой не справились. Может, бешеная попалась. Тьфу-ты, грех!..

Она сунула ноги в галоши, накинула драный грязный пуховик с капюшоном.

— Я выйду погляжу. А ты дома сиди!.. Как бы окна, ироды, не побили…

Она распахнула тяжелую дверь, шаркая, выбежала из избы. Через минуту с улицы донёсся её хриплый, но сильный, совсем не старушечий голос:

— Это вы чо тут, а? Начали с собак, а закончить людьми хотите, а?

К её голосу сейчас же присоединился хор других голосов — соседей.

А потом проревело раскатистое:

— Ма-алчать!!

Отовсюду по переулку бежали люди: жители, военные, милиция.

Генерал по-прежнему сидел на дороге; с тупым и равнодушным видом рассматривал автомат.

— Да я тебя… — раскатилось сзади, — под трибунал! Стрелок говнистый! Генерал сраный! — этот был толстомордым, в зимнем камуфляже, с двумя большими звездами на погончиках. — Да тебя сюда для чего поставили? Коньяк жрать?..

Потом, слегка успокоившись, толстомордый, прошипев напоследок: «развелось тут у вас тыловых генералов», спросил у кого-то:

— В кого он палил?

— Собака тут, товарищ генерал-лейтенант… — пояснил офицер. — Здоровенная такая, как лев. Высунула морду из-за забора, да как рыкнет. Ну, товарищ генерал-майор по нему и вдарили.

— Кто ему автомат дал?

Из кучки омоновцев нехотя отозвались:

— Ну, я… Только я не давал…

Омоновец замолчал, не зная, как объяснить, что его автомат сначала оказался в руках какого-то странного местного жителя, — вырвал он его из рук, что ли, в суматохе? — а потом уже — у генерал-майора.

— Записать фамилию, — приказал толстомордый. — Что там с собакой?

Один из военных заглянул через забор.

— Сдохла псина. Вон, забор весь в дырах.

— Собака на цепи?

— Никак нет…

— Зайди в дом, выясни, почему.

Толстомордый мельком глянул вокруг:

— Значит, так. Отставить операцию. Жителей — по домам. Пройти по всем переулкам, выяснить, нет ли пострадавших. Гильзы соберите. А ты…

Он повернулся к генерал-майору.

— Иди в машину. Пиши подробный рапорт.

— Какой? — нехотя отозвался тот, все ещё сидя на дороге.

— Как хрен кривой! — вполголоса отозвался толстомордый.

— А ты мне не указ, — тускло промямлил Лавров.

— Жаль, что не указ. А то бы я тебя сейчас рядом с этим псом положил, — проскрежетал всё так же вполголоса генерал-лейтенант.

Из-под забора просачивалась кровь, и сугроб становился розовым. Генерал-майор Лавров не без труда поднялся: штаны у него были мокрыми. Поглядел вокруг, удрученно развёл руками.

— Товарищ генерал-лейтенант! Мальчонка там! — испуганно крикнул кто-то.

Толстомордый тяжело глянул на Лаврова.

— Живой?

— Ранен, вроде…

— Тьфу, твою мать!.. Пойдем во двор.

Алёнка торопливо накинула курточку, выскользнула во двор. Ворота были открыты. Она выглянула: в переулке, неподалеку от её дома, толпилось множество людей, больше всего — военных. Бабы нигде не было видно.

Алёнка вернулась, заперла входную дверь, ключ положила под коврик. И выбежала за ворота.

Генерал-майору Лаврову просто повезло. При советской власти он тихо и мирно трудился в Пятом отделе, почитывал запрещенные книжки, изданные «Посевом» и рукописи полусумасшедших студентов, возомнивших себя борцами за права человека. Настоящих антисоветчиков, связанных с зарубежной агентурой, среди его подопечных не было. Да и откуда им быть в тихом областном центре, не избалованном вниманием столиц? Но, конечно, приходилось бдить. Брать на заметку. Работать с комсомольскими вожаками. Ну, и вообще. Жизнь была спокойной, на майорской должности. Но вот дернул же черт — захотелось вместе с «ветром перемен» перемен и в личной судьбе. Карьеры захотелось. Живого, как говорится, дела.

В начале 90-х, когда образовалась налоговая полиция, Лавров по протекции эту полицию возглавил. Перепрыгнув через звание, получил генерал-майора. Года два поработал начальником полиции. Построил коттеджик на «Поле Чудес», обзавелся джипом, новой молоденькой женой, детей от первого брака распихал по самым престижным вузам. И в неофициальном местном «клубе генералов» стал своим. Правда, из полутора десятков генералов почти десять были такими же, как он — однозвездночными (их за глаза остальные, «настоящие» генералы называли звезданутыми): прокурор области, начальник местного УИНа, управления ГО и ЧС, начальник местного управления Минюста и прочие вполне «свадебные» генералы.

Но золотые деньки быстро миновали. Ввиду полной профессиональной неспособности (а на самом деле — в связи с вопиющими превышениями полномочий, выразившимися, как говорится юридическим языком, в систематическом получении взяток) его по личному указанию губернатора вывели из полиции на вольные хлеба.

Впрочем, хлеба оказались тоже неплохими: Лавров возглавил службу охраны «Спецавтохозяйства». Это только кажется, что у такого предприятия как «Спецавтохозяйство», кроме мусорных контейнеров на металлолом, воровать нечего. Ещё как есть чего! Одних неучтенных сборов за уборку территории накапывало столько, что все начальство, вплоть до мастеров, не бедствовало. Были и договора с коммерческими и прочими организациями на уборку, очистку стоков, вывоз мусора. Хотите поскорее? Подумайте, кому и сколько надо дать…

Служба охраны поначалу охраняла территорию, технику, а потом втянулась в «дополнительные услуги», предоставляя крышу мелким предпринимателям, которым было легче платить налом, чем отчислять грабительский налог на уборку территории или переводить деньги «за услуги».

И сегодня вот так, постыдно, закончилось первое в жизни Лаврова боевое крещение.

«Посадят теперь», — подумал он. Всё старое припомнят. И землю под коттедж, за которую уплачены копейки. И то, что строила его «своя» фирма, тоже почти даром, по липовым платёжкам. И связи с предпринимателями из криминального мира… Да много чего, если захотят, вспомнят.

Но главное сейчас — всё же мальчишка. Теперь их жизни прочно связаны. Помрёт малец — и Лаврову конец.

Рифма! Мать её так…

Он подождал у забора. Услышал, что мальчишку лишь зацепило рикошетом, нахлобучил шапку и отправился к своей персональной машине — «Волге» с тойотовским движком.

Всё происходящее почему-то казалось ему сном. Он и двигался, как во сне. Мимо сугробов, заборов, деревьев. А потом почему-то оказался между двумя рядами жителей. Это были старики и старухи в телогрейках, овчинках, старых пуховиках. Старики и старухи смотрели на него молча, и Лавров всё глубже втягивал голову в плечи, пока подбородок не упёрся в галстук. «Ну, чего вылупились? — хотелось крикнуть ему. — Развели тут волкодавов! А они на людей бросаются. Хорошо ещё, что я попался. А если бы он девочку какую перепугал? Да она бы на всю жизнь заикой осталась!»

Народ молчал. Вообще, народ был какой-то странный, сонный, не в себе. И Лавров шёл как сквозь строй. Длинный переулок, падла. Еще кто камнем запустит. И поделом, дураку старому.

Внезапно ему навстречу двинулся какой-то странноватый старик с лицом, посеченным мелкими царапинами, и в невообразимой мохнатой шубе.

Он шел прямо на Лаврова, при полном молчании окружающих и в полной тишине. Даже вороны перестали каркать. Слышно было только сопение двух охранников из команды Лаврова, — они топтались сзади.

Старик остановился в двух шагах. Лавров тоже остановился.

Молча глядели друг на друга.

И вдруг Лавров почувствовал холодок между лопаток, и волосы слегка шевельнулись под шапкой.

Аленка протиснулась между двумя военными. Над громадным, поверженным телом Джульки на корточках сидел Андрей. Рукав его куртки был запачкан кровью. Но он не плакал, и даже сопли под носом высохли. Он сидел над псиной и гладил мощный покатый лоб.

Увидел Алёнку. Потеснился. Алёнка присела рядом.

Помолчали, потом Андрей покосился на неё. Спросил сдавленным шепотом:

— Теперь-то оживить уже не сможешь?

Алёнка промолчала. Глядела в выбитый пулей, вытекший глаз Джульки, в кровавую яму на месте глазницы.

— Никто его не оживит, — тихо ответила она.

Во двор ввалились Коля-собаколов с напарником.

Постояли.

— Родители-то дома?

— Не… — ответил Андрей, не оборачиваясь. — На работе…

Собаколовы потоптались.

— Ну, тогда, значит, подвиньтесь. Мы его заберем.

— Куда? — вскинулся Андрей.

— Ну, куда… На кладбище собачье.

Андрей поднялся, вытер нос. Оглядел Колю, военных, — всех, кто набился во двор.

— А хрена вам! — крикнул звонко. — Мы сами его похороним. Понятно? Верно, Алён?

Алёнка молча кивнула.

Потом она поднялась на ноги, снова прошла мимо всех, вышла в переулок и быстрым шагом пошла к Лаврову, стоявшему вдалеке спиной к ней.

— Аленка! Ты куда? — хриплым голосом крикнула заметившая её баба. Но Аленка только упрямо тряхнула головой, — так, что слетел капюшон и разлетелись в стороны светлые косички.

Она почти упёрлась в широкую мокрую спину генерала. Ткнула его пальцем. Генерал почувствовал не сразу, — всё смотрел, как завороженный, в глаза странного старика. А почувствовав, наконец обернулся.

Увидел Алёнку, слегка удивился. Повернулся совсем, даже на корточки присел.

— Тебе чего, малявка? — спросил как можно ласковее.

— Я не малявка, — хмуро ответила Аленка. Губы у неё задрожали. — Это ты Джульку убил.

Лавров прочистил горло, растерянно улыбнулся.

— Ну, так получилось, детка. А это твой пёсик?

— Это не пёсик! — дрогнувшим голосом — вот-вот разревется, — выкрикнула Алёнка. — Он умный был! Он никого ни разу не укусил. Шутил он так: выглянет через забор, когда незнакомый человек идет, — и гавкнет. Пугал только. Он шутил так, шутил! Мы его в санки запрягали и катались по переулку. Он радовался, и мы тоже. А иногда тоже шутил: разбежится, и санки хлоп! — набок.

Алёнка, наконец, не выдержала, заплакала. И сказала сквозь слёзы:

— А ты его, дяденька, насмерть. Прямо в глаз. И весь бок в дырах, кишки видно.

Лавров выпрямился. Ему было не по себе. И показалось, что народ, стоявший по обочинам, сдвинулся с места, и как-то незаметно, крадучись, начал смыкать вокруг него круг.

— Ну… — промямлил Лавров. — Ну, вышло так. Я ж не знал…

— А теперь будешь знать, — раздался скрипучий голос: это сказал старик.

Лавров оглянулся. Его охранников как ветром сдуло, а вокруг стояли старики, старухи, дети, и какой-то расхристанный кудлатый человек с паяльной лампой в руке, и другой, в распахнутом полушубке и тельняшке, с клеёнчатой торговой сумкой на плече.

Они обступали его всё теснее.

Внезапно раздался молодой уверенный голос:

— Это что тут такое? Очередь за субсидией?

Лавров глянул: сквозь толпу прошел молодой омоновец, плечистый, налитой, как культурист.

— Да вот… — Лавров снова прочистил горло и сказал хрипловатым, чужим голосом: — Самосуд, кажется, решили устроить.

Омоновец оглядел толпу, хмыкнул, и вдруг сказал:

— Самосуд — это правильно. А то от нашего суда справедливости не дождешься.

Народ облегченно вздохнул, а мужик в тельняшке поскрёб заросшую щетиной шею и возразил:

— Самосуд — нельзя. Потом верёвок не оберешься.

Посмотрел на Лаврова и сказал загадочно:

— Слышь, петухастый. Вяжи коци.

Видя, что Лавров не совсем понял, добавил:

— Ну, если по-вашему, по-научному — фраернулся, так линяй. А то слепок сделают.

Генерал рассеянно кивнул, снова взглянул на Алёнку.

— А ты, девочка, тоже хиляй… То есть, это, иди, иди домой. К мамке с папкой. Иди.

Губы были ватными. Не слушались.

И внезапно, подняв голову, Лавров увидел вокруг не человеческие лица, — а оскаленные собачьи морды. Звери со всех сторон подбирались к нему, из оскаленных пастей падали клочья пены.

Лавров схватился за голову, закрыл глаза, и побежал куда-то, расталкивая то ли людей, то ли собак, окруживших его.

Бракин попался одним из первых. Загребли его запросто. По сравнению с другими собаками, не только бродячими, но и домашними, цепными, он был слишком упитанным и, как следствие, неповоротливым.

Как только его зажали между двумя переполненными мусорными контейнерами, Бракин понял, что сопротивляться бессмысленно, и покорно дал надеть на себя железный обруч. Обруч был прикреплен к длинной палке, а палку держал средних лет мужчина в телогрейке и спецовке, натянутой поверху.

Мужчину звали Коля, — Бракин понял это еще во время недолгой погони, закончившейся так печально.

— Ишь ты, какой смирный, — сказал Коля. — Слышь, Саш! А ведь непохоже, что он бродячий!

— Не похоже, — согласился Саша. — Жирный слишком. Но он ведь с бродячими на люке спал. Чего нам их, сортировать, что ли?

Коля покачал головой.

— Нет, не бродячий… А выпущу-ка я тебя, вот что.

Он потянул за палку и снова удивился: пёс не сопротивлялся, не упирался всеми лапами в снег, и даже не пытался грызть обруч. Он повиновался молча и безропотно, и только глядел на Колю грустными, всё понимающими глазами.

Коля не вынес этого взгляда. Воровато оглядываясь на могучую генеральскую кучку (генералы смеялись, слушая похабный анекдот), он тихо повёл пса за угол пятиэтажки. Там были кусты, потом небольшая детская площадка с накренившейся набок каруселью и скрипучими качелями, а за площадкой — заборы, огороды, хлебный киоск…

— Вот же, зараза, и выпустить негде, — ругнулся потихоньку Коля.

Углядел просвет между заборами и потащил пса туда. Через десяток метров заборы кончились. Впереди были кривая улочка и большой пустынный сквер, с футбольным полем посередине. Поле было заметено снегом, и по нему в разные стороны тянулись пешеходные тропки.

— Во! — обрадовался Коля.

Стащил с головы Бракина обруч, потрепал его за ухом и сказал:

— Ну, беги.

Бракин глядел умными, всё понимающими глазами.

— Беги, говорят тебе! — повысил голос Коля. — Там в парке укроешься, а за парком новостройки, — собакам вообще раздолье. Ну?

Пёс махнул хвостом и уныло повесил голову.

— Да чтоб тебя! Ну и торчи здесь, как дурак, у всех на виду!

Коля забросил палку с обручем на плечо и двинулся в обратный путь.

Через минуту его что-то насторожило. Оглянувшись, он увидел, что пёс довольно бодро трусит за ним.

— Ах ты, гад! — не выдержал Коля. — А вот я тебе сейчас…

Он схватил пса за бока, развернул мордой к скверу и наподдал ногой под зад.

— Беги, беги домой, скотина такая!

Скотина мрачно оглянулась на Колю и, кажется, укоризненно качнула головой.

— Уйди, сволочь! — рявкнул Коля, топнул ногой и замахнулся палкой.

На этот раз пес всё понял. Он задумчиво, и даже как-то с укоризной посмотрел на Колю и побрел по тропинке в кусты.

Коля облегченно вздохнул и побежал обратно, туда, где снова слышались лай и визг, и также маты его напарника Сашки.

Когда фургон почти наполнили, Сашка приволок маленькую рыжую собачку. Собачка оказалась с характером: сопротивлялась, вырывалась и норовила укусить своих мучителей до последнего момента. В фургон её буквально забросили.

Коля начал закрывать двери.

— Гляди-ка, — сказал Сашка. — Сам пришёл!

У Коли ёкнуло сердце от нехорошего предчувствия. Он оглянулся.

В двух шагах от фургона стоял тот самый упитанный пёс. Он наклонил голову набок и по-собачьи неумело улыбался.

— Давай и этого туда, раз сам напросился! — крикнул Сашка. — Сейчас сетку наброшу…

— Не надо, — ответил Коля.

— Чего?

— Не надо, говорю, сетки. Я думаю, этот скот просто решил покончить с собой.

С этими словами Коля приоткрыл дверь фургона, и пёс, благодарно вильнув хвостом, прыгнул внутрь.

Сашка ахнул.

— Ну и дела-а! Я такого ещё не видел. Может, он из цирка сбежал?

Коля промолчал, захлопнул дверь, пошел к кабине, буркнув на ходу:

— А у нас вся страна — один сплошной цирк. Давай, поехали…

Первое время собаки, запертые в фургоне, метались, царапали обитые жестью стены, рычали, визжали и выли. Собак было много, так что скакали они буквально по головам.

Бракин лежал, забившись в уголок. Не прыгал, не рычал, не рвался на волю. Он знал, что сейчас будет, и что надо делать.

Когда в душегубке завоняло приторно-машинной вонью, собаки взвились ещё пуще. Фургон подбрасывало на ухабах, трясло, заносило на поворотах, и собаки сплетались в клубок.

Но постепенно они стали успокаиваться. Яд медленно проникал в кровь, в мозг, туманил сознание. Собаки засыпали.

Тогда Бракин выполз из угла, прижимаясь мордой к полу, где воздух был почище. Ползал, обнюхивая собак, пока не нашел Рыжую. Толкнул её носом. Рыжая слабо дернула лапой.

Бракин осторожно взял её зубами за загривок и потащил к дверце. Положил ее носом к щели, и лег рядом, плотно прижавшись к Рыжей. В щель от быстрой езды сквозило холодным свежим воздухом. Бракин дышал сосредоточенно, и следил за тем, чтобы Рыжей тоже хорошо дышалось.

Так они и ехали до самого ПТБО — полигона твердых бытовых отходов.

Дверцы фургона открылись. Рабочий специальным крюком стал вытаскивать собак.

— Эй! Да тут один кобель живой!

Коля мгновенно подбежал, уже зная, о ком идет речь. Он взял на руки Бракина, как ребёнка, и под изумленным взглядом рабочего оттащил его подальше от фургона, положил в снег.

Бракин открыл мутноватые глаза. Тявкнул. Сосредоточенно взглянул в глаза Коле, перевел взгляд на фургон и снова коротко тявкнул: серьезно и настойчиво.

— Чего это он? — спросил рабочий, вытаскивая крюком мертвых собак.

Коля не ответил. Подошел к фургону, стал осматривать собак. И точно: вот она, дышит. Рыженькая, на лисичку похожа. Коля и её взял на руки и бережно отнёс к Бракину, уложил рядом. Бракин дотянулся и лизнул Коле руку.

— Ну-у, вы даёте, вообще! — протянул рабочий. Он даже на корточки присел, чтобы получше разглядеть всю эту сцену. — Ты чего, Колян? В собаки решил записаться? Во, блин, доктор Айболит!

— Заткнись, — кратко сказал подошедший Сашка. — Где Галя? Галь-ка!

Из питомника вышла заплаканная тетя Галя.

— Ну, чего?

— Возьми ещё двоих.

— Да миленькие вы мои! Я бы с радостью, — да куда? Им уже повернуться негде, только стоя! Я уж себе двоих определила, а больше не могу. Муж убьет! У нас их дома и так уже двое есть.

— И у меня двое, — сказал Сашка.

— Ладно, — сказал Коля. — Я их себе возьму. Пусть пока здесь, до конца смены… Присмотришь?

— Ой, — сказала Галя. — Да куда ж тебе? У тебя у самого дома пятеро! Чем кормить будешь?

— Чем-нибудь. А эти, — видишь, — не простые.

Сашка сдвинул шапку, поскреб затылок.

— Точно, не простые. Этих продать можно. Рублей триста за кобеля. Ну, и сотню — за рыжую.

Коля закурил. Сказал с усмешкой:

— Я бы, Сань, тебя продал. Да только кому ты нужен?

А Бракин смирно сидел на снегу, словно ожидая, когда решится его судьба. Изредка лизал в морду Рыжую. Рыжая очнулась. Жалобно тявкнула и начала хватать пастью серый снег.

Лавров оглядел место битвы. Переулок погружался в ранние зимние сумерки; примчалась, взвыв сиреной, «скорая», и тут же умчалась. Народ, пришибленный, молчаливый, стал исчезать. Только военные еще толклись в дальнем конце переулка.

Лавров сел в персональную «Волгу». Водитель вопросительно взглянул на него.

— Домой, Павел Ильич?

— Куда там домой… Давай на полигон.

На полигон приехали, когда сквозь плотные темные облака на несколько минут выглянуло багровое солнце, тонувшее за горизонтом. Вершины дымящихся мусорных гор окрасились кровавыми отсветами.

Хрипло каркало воронье. Высоко в небе все еще кружили несколько стервятников, высматривая добычу. Под горой замерли два бульдозера, рабочие курили на крыльце сторожки, ожидая автобус. Снег стал мягким, рыхлым, и над полигоном стояла удушливая, тошнотворная вонь.

Лавров велел:

— Не въезжай в самое говно. Остановись, где почище.

Остановились метров за сто от сторожки. Начальник смены, увидев его, встал было, потом махнул рукой. Если надо, дескать, — сам подойдет. Пусть потом ботиночки молодая жена отмывает.

Лавров нехотя вылез, зажал нос рукой и сделал несколько шагов по направлению к сторожке. Подождал. Никто к нему и не думал бежать с докладом. Вот дерьмо собачье!

Только над кромкой ближайших мусорных гор показались головы нескольких любопытных бомжей.

В машине заговорила рация, Лавров взял протянутый водителем микрофон.

— Пал Ильич, ты где? — раздался низкий бас директора «Спецавтохозяйства».

— На полигоне.

— А чего там делаешь? — удивился бас. — Ты вот что, давай-ка в контору. В шесть разборки будут в «Белом доме». Сам вызывает. Наделал ты шума…

— Ничего я не наделал, — обиженно выкрикнул Лавров. — Собака на меня из-за забора кинулась. Кто ж знал, что она цепная и не бешеная?

Директор помолчал.

— Это всё понятно, и не в этом беда. Ты мне скажи, кто тебе, старому дураку, автомат дал?

Лавров не сразу понял смысл сказанного, а когда понял, — швырнул микрофон в кабину и, с треском захлопнув дверцу, пошел к сторожке, не разбирая дороги, — прямо по каше из снега и отходов.

Но, пока он шел, его обогнал служебный «пазик», и рабочие быстро попрыгали внутрь, словно не желая встречаться с Лавровым.

— У, б…! — выматерился Лавров и остановился.

Темнело быстро и неотвратимо. Издалека, из переполненного питомника, доносились звуки собачьей грызни. Сторожиха закрывала ворота огороженной территории.

Слева, прикрытая железобетонной заглушкой, слегка парила труба Беккера, разнося в сыром воздухе тошнотворный запах недоваренной требухи.

Справа, на кручах, шевелились смутные тени бомжей.

А впереди, у ограды, на снегу чернели силуэты двух собак. Лаврову показалось, что собаки смотрели на него.

«Да, зря я сюда приехал», — подумал он.

Неудачный день. Всё пошло кувырком с самого начала, когда выяснилось, что к операции подключились и ОМОН, и воинская часть. «Будто бы мы сами не справились бы!» — подумал Лавров.

Он повернулся и пошел к машине. Внизу, под ногами, что-то чавкало. Вот и водителю, Гришке, работы прибавил — коврик в машине мыть придется. Что за день!..

«Да ничего, — подумал Лавров дальше, — вывернусь как-нибудь. Не впервой. А, действительно, какая сука мне автомат дала?»

Он начал вспоминать. Вроде, какой-то молоденький милиционер-патрульный. Или омоновец? Черт, некогда было глядеть, запоминать. Вроде, молодой такой, пацан совсем. Струхнул, видать, перед генералом. Главное, автомат-то был полностью готов к стрельбе. С предохранителей снят, патрон в патронник дослан, и регулятор поставлен на непрерывную стрельбу. Как будто нарочно, специально, падла… В мозгу затеплилась какая-то отгадка, ключ ко всей истории. Но, главное, теперь все можно было свалить на молодого омоновца. "Вот этого сосунка и надо наказывать… А то ишь — сразу «ра-апорт!»

А во-вторых, его, Лаврова, подставили. Вот оно! Именно так — подставили!..

В темноте фыркнул двигатель, зашуршали колёса. Лавров поднял голову. Ему показалось, что его «Волга» разворачивается, и плавно, не торопясь, отъезжает.

Лавров остолбенел. Это ещё что? И свет, гад, не включает!

Да что они все сегодня, — сдурели?? В машине и мобильный остался!

Лавров плюнул. Обернулся: по периметру рабочей зоны загорелись тусклые лампочки. В сторожке свет не горел.

Лавров постоял в раздумье: шум отъезжавшей машины затих вдали. И сразу вокруг будто наступила мертвая тишина. Ни ворон, ни бомжей, ни собачьей грызни в переполненном питомнике.

И тьма.

А потом из-за облака медленно стала выползать луна. Больная, горькая, — словно открывался огромный бело-голубой глаз.

«Подставили, подставили, — тупо думал Лавров. — Только вот кто? И зачем?..»

Он топтался на месте, толстый, низенький, и вся фигура его выражала полное недоумение. Но потом что-то заставило его насторожиться.

Лавров увидел, что две собаки, сидевшие у ограды, поднялись и неспешно направились к нему. Лавров машинально оглянулся в поисках палки, камня, — какого-нибудь оружия. Впрочем, он знал, что бродячих собак легко обмануть: надо только сделать вид, будто нагнулся, чтобы поднять с дороги камень. Бродячие собаки прекрасно понимали этот жест и, как правило, поджимали хвосты и убирались восвояси.

Когда собаки приблизились и Лавров уже хотел применить испытанный обманный прием, он вдруг увидел, что собак стало больше. И оглянулся. Луна мертвенным светом озарила припорошенный снегом мусор. И с этих белых слегка дымящихся холмов бесшумно и медленно спускались прямо к нему, Лаврову, небольшие стаи собак. Облитые лунным светом, собаки казались серебристо-белыми.

Лавров почувствовал, что взмок. Первые две собаки были уже близко. Лавров быстро нагнулся, глянул искоса: собаки замерли на месте.

Но те, что спускались с круч, продолжали медленно приближаться, смыкая вокруг Лаврова круг, отрезая все пути к отступлению.

Несколько мгновений тянулась эта бредовая, нереальная сцена. Лавров не заметил, как, машинально отступая, оказался рядом с трубой Беккера.

— А ну, пошли вон! — грозно крикнул Лавров. Поискал глазами — и, к своей радости, увидел отрезок водопроводной трубы, воткнутой в снег: этим отрезком приоткрывали заглушку.

Схватив трубу, он грозно поднял руку.

И сейчас же увидел, как дверь собачника рухнула в снег, и изнутри вывалилась огромная стая собак. Собаки молча и сосредоточенно кинулись к ограде. Ограда была из обычной проволоки, метра два в высоту, но поверху, от столба к столбу тянулись два ряда колючки.

Не веря глазам, Лавров наблюдал, как необъятная свора собак бесшумно прыгала — и легко преодолевала ограду.

— Эй! — закричал не своим голосом Лавров. — Эй, кто-нибудь!

Он надеялся, что выйдет сторож, но в кильдыме было по-прежнему темно. Может быть, услышат бомжи? Уж им-то никак не выгодно, что на полигоне, считавшемся их законной территорией, произойдет ЧП, найдут мёртвого генерала.

Но и эта тайная надежда рухнула: никто не показался.

И, внезапно похолодев, Лавров понял: не найдут! Не найдут и клочка камуфляжной формы, а не то, что тела.

Собачья свора все теснее сжимала кольцо вокруг него. Собак становилось все больше, их было невообразимо, невероятно много. Казалось, собаки собрались со всех окрестностей, и теперь, куда ни глянь — все пространство занимала плотно сбитое собачье воинство.

Серебристо-белое под луной. Молчаливое. Молчаливое — вот что было самым диким и страшным. Ни озверелого лая, ни яростных оскалов, ни дикого волчьего воя.

Лавров, уже отказываясь что-либо понимать, машинально пятился, выставляя перед собой железяку. Пятился, пока не упёрся спиной в железобетонный край выступавшей из снега гигантской железобетонной трубы — собачье-кошачьего могильника.

Собаки опускали морды. Они хотели начать с его ног. И Лавров инстинктивно поджимал их. Он влез на бетонный край трубы. И тут собачье воинство ринулось в атаку.

Он отбивался первые несколько секунд. Потом ему в голову почему-то пришла мысль, что внутри трубы можно спрятаться. Что же, что вонь! Вонь можно потерпеть. Теперь главное — выжить…

Неимоверным усилием, просунув отрезок трубы в щель, Лавров сдвинул гигантский круг заглушки. Изнутри пахнуло теплой сыростью и смрадом разлагающихся трупов. Ему даже показалось, что он слышит слабое шипение: трупы плавились в щелочи, и жижа пузырилась и пенилась, как пенится мясной бульон.

И, уже ныряя внутрь, Лавров внезапно вспомнил, как в его руках оказался тогда, в переулке, злополучный автомат. Его подал ему не патрульный-первогодок. И не солдат-срочник. И не омоновец.

Лавров вспомнил звериные глаза, притягивающие, засасывающие взгляд, на иссеченном осколками лице. Это он, этот старик, дал Лаврову автомат! Он, наверное, прятал оружие под свой мохнатой шубой, а потом вытащил и быстро сунул Лаврову в руки. Или как-то незаметно стащил его с плеча зазевавшегося молодого милиционера, — кутерьма-то была какая!

Лавров даже застонал от осознания этой чудовищной несправедливости.

Но правды теперь никто, никогда не узнает.

Рана оказалась пустяковой: Андрею залили борозду на плече едучей жидкостью, зашили грубыми стежками и крепко перебинтовали. Молодой круглолицый медбрат, стриженый под ноль, всадил ему в живот укол, и еще один — в мягкое место. Андрей не только не плакал — даже не показал, что ему больно.

Взглянув ему в глаза, медбрат хлопнул его по макушке и сказал равнодушно:

— Ну, молодец. Теперь будешь долго жить.

Ушел за ширму и лёг; было слышно, как заскрипел казенный больничный лежак.

Отец приехал на грузовике соседа, дяди Юры. Отец был выпивший. Но не ругался, молчал. Даже сказал «спасибо» молоденькой девушке, писавшей справку.

Поехали домой. Было уже темно, город сиял огнями всех цветов, напоминая об уходящем празднике.

Андрей шмыгнул носом и спросил:

— Пап, а где Джулька?

Отец, сидевший с краю, долго не отвечал. Потом сердито сказал:

— Все там будем!

 

Окрестности Великого Новгорода. XVI век

— А что, далеко ли сейчас царь? — спросил Генрих Штаден, обернувшись.

— Возле самого Новагорода, — тамошние монастыри зорит, — охотно ответил дьяк Коромыслов, недавно прискакавший от главного отряда Иоаннова войска.

— И богатые там монастыри? — с интересом спросил Штаден.

— Богатые… Да только наши, подмосковные, пожалуй, побогаче будут.

— И, однако же, Новгород большую торговлю ведет. И на Белом море, и на Ладоге, и через Плесков.

Дьяк промолчал. Не хотел объяснять немцу, сколько раз с Новагорода московские князья контрибуции брали, сколько раз самых богатых новгородцев зорили и в Понизовье переселяли.

— А там что? — Штаден кивнул на густой ельник, бежавший вдоль самой дороги.

— Да что… Лес да болото.

— А живет там кто? — не унимался немец.

— Почти никто и не живет. Места-то гиблые.

— Не, — вмешался Неклюд, опричный из боярских детей и главный помощник Штадена; такой же жадный. — Стригольники там живут. Прячутся.

— Это, что ли, язычники?

— Во Христа веруют, да неправильно, — недовольным голосом объяснил Коромыслов. — Еретики.

Штаден подумал что-то про себя, потом привстал в стременах и сказал:

— А что, ребятушки, не пограбить ли нам жидов-стригольников?

— Да разве с них что возьмешь? — пожал плечами дьяк. — Они нищенствуют: в том их вера. Дескать, Христос заповедал бедными быть. У них ни крестов золотых, ни икон в окладах…

— Там, где мужик своим трудом живет, пограбить всегда есть что, — рассудительно заметил Неклюд.

Генрих Штаден приостановил коня.

— А дорогу знаешь?

Неклюд пожал плечами.

— Изловим кого на дороге, аль на перепутье, — так и узнаем.

Деревенька широко раскинулась по холмистым берегам озерца, среди древних елей. Летом темный, почти черный ельник, подбегавший к самой воде, отражался в ней мрачными вытянутыми фигурами, похожими на древних идолов. А еще отражались в черной воде косогор и крепкие, по-северному добротные избы, с крытыми дворами, иные избы в два этажа. И отражались лодки, перевернутые на берегу.

И облака отражались. И птицы.

Но сейчас стояла студеная пора, озерцо замерзло, в проруби бабы полоскали белье, из труб вились дымки.

Штаден остановил коня на другом берегу озера; деревенька была видна, как на ладони.

Штаден поёжился.

— У нас это называется: три волчьих года. Три зимних месяца, значит. Волчье время.

— У нас в старых летописях тоже зиму зовут волчьим временем: «Бусово время», — сказал дьяк и гордо задрал голову — чуть шапка не свалилась; знай, дескать, наших.

Штаден посмотрел на дьяка, улыбнулся в усы.

— Ладно. Идём вокруг озера, с двух сторон. Неклюд — ты давай налево, а я справа зайду. Да чтоб ни едина ветка не хрустнула, и снег с дерева не посыпался!

— Знамо, — ответил Неклюд и повернул коня.

Бабы, полоскавшие белье, не видели, как черные всадники, прячась за обснеженными елями, крадутся двумя колоннами к деревне.

А когда заметили — поздно было: прямо на них по льду наскакал страшный бородатый детина, взмахнул саблей:

— Кто пикнет — голову снесу! Айда в деревню.

В деревне уже хозяйничали опричники. Штаден расставил вокруг караулы, чтоб никто не выскочил из окруженной деревни, добро не унес.

Сам спешился у крепкой двухэтажной избы с большим подворьем. Наметанным глазом уловил: живет тут либо какой жидовствующий поп, либо местный богатей.

Ворота были не заперты. Во дворе заливались яростным лаем здоровенные черные, с белыми подпалинами, псы. Штаден в сопровождении Неклюда и двух опричных вошёл во двор. Во дворе было чисто, опрятно. А на крыльце стояла женщина, и из-за её подола выглядывали трое детей.

— Неласково встречаешь, — сказал Штаден. — Зови хозяина.

— Встречаем всех по-разному, — ответила женщина мягким певучим голосом. — Кто с добром приходит — тому почёт. А кто вором — не обессудь.

Потом, помедлив, приказала мальчишке:

— Оська! Убери собак, — говорить мешают.

Мальчишка с готовностью побежал, загнал собак в хлев.

— А хозяина нету сейчас, — продолжала женщина. — Поехал в Торжок, воск да рогожу повёз.

— А! — сказал Штаден. — Тароват, значит.

Обернулся:

— Неклюд, проверь конюшню. Мало ли что… В дом-то пустишь?

— Пущу.

Женщина посторонилась.

Штаден поднялся на крыльцо, вошел в горницу. Ребятишки, округлив глаза, разглядывали его оружие, черный панцирь на груди. Верткая девчушка хотела потрогать шитый золотом кафтан, но Штаден рявкнул:

— Брысь!

Оглядел комнату. Богатством здесь и не пахло. Разве что иконы в окладах…

Он глянул в красный угол. И не сразу понял, что в иконописных ликах что-то не так. Шагнул ближе, вглядываясь. Знакомые лики были писаны словно демонской силой. Издали можно было узнать и Оранту, и Одигитрию, и Вседержителя, и Распятие, и даже Млекопитательницу. Но вблизи жуткое глумление, похабщина изображений поразили даже видавшего виды Штадена.

Не оборачиваясь, крикнул:

— Неклюд!

Неклюд вбежал, громыхая саблей.

— Чего тут?

— А вот, погляди.

Неклюд повернулся к киоту. Лицо его внезапно вытянулось, румянец сбежал со щек.

— Ты такое когда-нибудь видел? — спросил Штаден.

— Нет. И не приведи Господь видеть…

Штаден указал пальцем на лик, изображенный в центре.

— Кто это? — он в недоумении повернулся к хозяйке, стоявшей позади, со сложенными на груди руками.

Женщина изменилась в лице, но промолчала. А шустрый мальчонка Оська, высунувшись из-за широкой мамкиной спины, сказал:

— Млекопитательница! Не видишь, что ль?

— Это Млекопитательница? — Штаден набычился. — Это… Это… Кого она молоком питает??

Внезапно Неклюд рванулся вперед, рывками начал срывать похабные лики со стены, швырять на пол и с силой топтать ногами.

На шум прибежал и Коромыслов, вытягивая хищный, любопытный нос. Но, увидев чудовищные образа, и он побелел и охнул.

— Богохульники! Дьяволопоклонники! Сатане молитесь? — взвизгнул он не своим голосом.

— Нет, не сатане, — спокойным голосом ответила хозяйка. — Это бог наш единый, сын Бога-отца, который на небе…

Неклюд, устав топтать — доски уже были в щепах, — отозвался:

— Непотребство это неслыханное. Это чертов бог. Волчий!

— Бывают боги всякие, — почти спокойно ответила женщина. — И куриный, и лошадиный… Отчего же и такому не бывать?

— Волчьему, что ли? — прошипел Коромыслов.

Оська высунулся из-за материнской спины:

— То не волчий, — сказал он дрогнувшим голосом, показав пальцем на растоптанные иконы. — То бог собачий, пёсий. А у волков не бог, у них злая богиня…

Дьяк с силой плюнул. Размахнулся и ударил хозяйку кулаком в грудь. С ног сбить не сумел, но дети завизжали. И как будто в ответ со двора раздался взрыв собачьего неистового лая.

— Прочь отсюда! — сказал Штаден.

— Нет! Нехристи смерти повинны! — выкрикнул Неклюд, выхватывая из ножен саблю. С поворотом рубанул хозяйку, — рана получилась глубокая, но не смертельная: места для разворота не было.

Штаден схватил Неклюда за руку:

— Прочь отсюда! — повторил грозно.

Пока Неклюд и двое опричных казнили черных псов, которые с яростью налетали на них, Коромыслов подпер поленом двери избы, принес сена, насыпал под дверью. Набросал сена к стенам дворовых построек, высек огня.

Когда огонь занялся, начав лизать дверь, опричники выбежали на улицу.

— Антихрист здесь поселился! Жечь! Всех запереть по избам — и жечь! — кричал Коромыслов размахивая руками.

Штаден не отдавал приказов — молчал. В глазах все еще стоял образ зверинообразной «млекопитательницы» с мохнатым детёнышем на руках, и распятая, в колючем ошейнике, с пробитыми лапами псоглавая человечья фигура.

Деревня запылала. В треске огня потонули вопли людей. Опричные, оседлав коней, выстроились на берегу, глядя, как быстро и жадно огонь, подгоняемый пронзительным ветром, с оглушительным воем пожирал деревню.

Огонь был такой, что Штадену стало жарко. Он прикрывал лицо рукавицей, что-то бормотал по-немецки. Когда сквозь треск и вой из пожарища доносились вопли, опричники торопливо обкладывали себя крестным знамением и бормотали молитвы.

— Вот они где, настоящие-то еретики! — вопил Коромыслов. — Вот оно, богомерзкое семя!

— Нет, — угрюмо сказал Штадену Неклюд. — Это не стригольники, не жидовствующие.

— А кто? — спросил Штаден.

— Уж дьявол-то точно знает, — ответил Неклюд.

Когда избы стали догорать, и черный дым стал сменяться белым, и раскаленные уголья начал заливать растаявший до земли снег, Штаден велел, наконец, поворачивать в обратный путь.

— Волчье время. И волчье логово, — сказал Штаден.

Внезапно раздался крик сразу нескольких голосов. Штаден остановил коня, оглянулся. И волосы зашевелились у него на голове.

Из-под черных дымящихся развалин того самого дома медленно выбирались какие-то существа. Одно — высокое, со взрослого человека. Оно медленно, покачиваясь, поднялось на ноги, обгоревшие до костей. Черное безгубое лицо склонилось к развалинам. Рука в лохмотьях обгоревшей кожи потянула еще кого-то из-под углей: волчонок, не волчонок, а так — что-то маленькое, обуглившееся, но еще живое.

«Да это ж наша хозяйка с Оськой!» — в ужасе понял Штаден, вскрикнул не своим голосом, и погнал коня прямо через озеро, прочь от деревни.

Он не оборачивался, не хотел видеть того, что будет дальше.

А обгоревшая мать взяла на руки черное скулящее существо и, баюкая, пошла прямо по тлевшим угольям, не разбирая дороги, — к лесу.

 

Нар-Юган

Пёс лежал на солнце, на гребне увала. Под ним подтаял снежок. Теплый, почти весенний ветерок шевелил прошлогоднюю траву, торчавшую из-под снега.

Он смертельно устал. Последние несколько дней он ничего не ел. Грыз какие-то сухие стебли, кору, откапывал из-под снега мох. И еще — глотал снег. Много снега.

Он знал, — они близко, рядом. Они тоже голодны, и тоже смертельно устали. Но для них это редколесье, эти промерзшие болота были домом. Они родились здесь. И не собаками, а волками.

Тарзан сморгнул гнойную слезу: в последние дни у него стали гноиться глаза. Нужен был ельник. Нужно было погрызть мерзлой хвои. Но ельника не было: было необъятное болото, поросшее уродливым осинником и чахлыми соснами.

Позади, далеко-далеко, волки запели свою тягучую грозную песню, означавшую, что они идут по следу, и что победа близка.

Тарзан попытался подняться на ноги. Но то ли ноги не держали, то ли шерсть прикипела к насту. Тарзан закрыл глаза и тихонько завыл. И тотчас же далекий волчий вой прекратился.

Тарзан успокоился. Солнце скрылось за серой пеленой; поднялся ветер, заструилась поземка. Тарзану стало тепло, и чем больше заметало его снегом, тем теплее становилось.

Он вдруг увидел себя сидящим у печки. Склонив голову на бок, прислушивался к чему-то. Вот в сенях, за дверями, завешенными старым одеялом, послышались чей-то легкий топоток, и голос, звенящий колокольчиком. Дверь открылась, откинулось одеяло, и в морозном облаке в кухне появилась Молодая Хозяйка. Золотые волосы растрепались из-под вязаной шапочки. Щеки — красные от мороза.

— Тарзан! — позвала она.

Тарзан взвизгнул и от радости сделал под собой лужу.

Молодая хозяйка подхватила его на руки, он, повизгивая и перебирая лапами, чтобы влезть повыше, лизал Хозяйку в подбородок, в нос, в губы…

— Фу, глупый, — смеясь, сказала Хозяйка. — Иди! Вон лужу наделал, — баба увидит, отругает.

Тарзан визжит. Он ничего не слышит от радости, от безмерного, удивительного счастья.

Молодая Хозяйка опускает его на пол, на широкие, крашеные блестящей краской доски.

— Пойдем на улицу! Пока баба не увидела…

Тарзан с готовностью, подпрыгивая вокруг Молодой Хозяйки, начинает радостно лаять.

А на улице — холод. Мёрзлое скользкое крыльцо. Красное солнце садится за белые крыши, за мертвую паутину ветвей, за флюгер на высоком шесте, за заборы, за розовые сугробы…

Тарзан поскальзывается на крыльце и скатывается вниз, подскакивая задом на ступеньках. Молодая Хозяйка смеётся…

Тарзан внезапно очнулся. Ощущение тепла пропало; сумеречный ветер с колючим снегом пробивал свалявшуюся, больную шерсть до самых костей.

Он с трудом оторвал морду от лап, стряхивая с головы снег.

Он уже всё понял, даже не успев подумать или оглядеться.

Они нашли его.

Над ближайшим сугробом медленно и бесшумно появилась громадная белая волчица. Она была похожа на призрак. Может быть, она и была призраком? Тарзан ощущал этот запах тревоги, исходивший от неё. Точно такой же запах тревожил его по ночам там, дома, где он жил когда-то так счастливо с Молодой Хозяйкой…

Тарзан потер лапами морду, глаза; всё застилала мутная пелена. Белая волчица неотрывно смотрела на него прищуренными желтыми глазами.

А позади Белой вырастали тени, — серые тени волков.

Постояв, словно выслушав немой приказ, волки двинулись по кругу, окружая Тарзана.

Тарзан снова уронил морду на лапы. Тяжело, протяжно вздохнул. Ему не встать. Он не смог защитить Молодую Хозяйку. Он слишком слаб против Ужаса, который вырос за дровяником и теперь победно шествует по миру.

Он лежал, сначала напрягшись, а потом, успокоившись — размяк. Его занесло снегом с одного бока, но он не шевелился.

Странно: волки не нападали. Он взглянул сквозь метель. Волки, поджав хвосты, стояли вокруг, изредка поглядывая на Белую.

 

Полигон бытовых отходов

Утром Бракина разбудил шум множества голосов. Он пробрался по телам спавших собак — иные ворчали, иные нехотя огрызались, — к стене и приник глазом к щели.

Между сторожкой и вагончиком для рабочих бродило множество людей. Некоторые были одеты по всей чиновничьей форме: в долгополых пальто, с кашне, едва прикрывавшими белые воротнички с темными галстуками.

Среди толпы выделялась странноватая пухлая дама в пуховике, в норковой шапке набекрень. От дамы за версту несло запахом тысяч собак. Бракин слегка сморщил нос.

Она кричала:

— Зверство! Это просто зверство! Вас за это будут судить, я точно в суд пойду! Вы изверги!

Бракину стало интересно.

— Ну, и забирайте их в свой приют, Эльвира Борисовна, если мы изверги, — огрызнулся один из чиновников.

— Денег! — взвизгнула дама. — Денег дайте! Мне нечем кормить животных! Их шатает от голода!..

— Они там скоро друг дружку жрать начнут, — сказал другой чиновник.

— А что прикажете делать? Я и так всю пенсию на собачий корм трачу! Да еще добрые люди помогают, — несут, что могут. Не все же такие бездушные, как вы!

— Бездушный — это, видимо, я, — спокойно заметил высокий человек в очках, без шапки. Это был мэр города Ильин.

— Да! Да, да, да! Вы — самый бездушный! — выкрикнула Эльвира Борисовна.

Ильин слегка обиделся:

— Я, между прочим, вашему «Верному другу» бесплатно муниципальное имущество передал. Бывший склад. А мог бы продать!

— Скла-ад? — взвилась Эльвира. — Да там ремонтировать нужно сто лет! Крыша течет, в стенах щели! И ни копейки на ремонт не дали!

— Насчет копеек — вопрос не ко мне. Бюджет верстает дума, она ваш приют и вычеркнула из титула. А если бы мы склад продали оптовой фирме, как и планировалось, она бы там порядок навела.

— Ах, ду-ума?? — еще больше взъярилась Эльвира.

Тут встрял один из чиновников:

— Еды у вас не хватает потому, что собаки плодятся с космической скоростью.

— Ну правильно, — сказал мэр. — Чем же собачкам еще там заниматься?

Эльвира открыла было рот, но тут же закрыла и вдруг расплакалась.

И так же внезапно плакать перестала. Размазала тушь по круглым щекам и твердо сказала:

— Хорошо! Я поднимаю общественность. Телевидение. Прессу. Мы с вами будем бороться. Мы встретимся в другом месте!

— Вот-вот, поднимите общественность, — сказал Ильин. — Это, пожалуй, лучше всего. Пусть собаками займутся добрые люди, — хоть часть отдадим в хорошие руки, хоть часть спасём.

Он подозвал помощника.

— Зовите ребят из ТВТ, из «ТВ-Секонд». Пусть поснимают собачек и вечером покажут в эфире. Мир не без добрых людей.

— А я? — испуганно спросила Эльвира Борисовна — начальник приюта «Верный друг».

— А что «вы»? И вы тоже снимитесь. Скажете несколько слов в камеру, пригласите сюда добрых людей. Да, у вас же в приюте ветеринар есть? Пусть осмотрит этих, новеньких. Чтоб больных случайно не раздать.

 

Черемошники

Аленка сидела за кухонным столом, подперев щеку ладошкой. Другой рукой катала хлебные крошки.

— Баба! Можно я папе позвоню?

Баба оторвалась от исходившей паром кастрюли.

— Чего звонить? Зачем?

— Джульку убили.

— Больно папке интересно, что твоего Джульку убили! — в сердцах сказала баба. — Только деньги переводить на разговоры.

Аленка промолчала. Баба с грохотом переставила кастрюлю с огня на край печи.

— И, как нарочно, дед уехал. Уже неделю как уехал, и неизвестно, где он и как.

— Ну, он же к своему брату поехал, — сказала Алёнка.

Баба вздохнула.

— А у меня тоже есть сестра, — продолжала Аленка. — Только она не совсем родная, да? Она в Питере живет. И папа с ней.

Баба промолчала.

— Баба, — сказала Алёнка. — А Питер — это далеко?

— «Питэр, Питэр», — в сердцах передразнила баба. — Далеко! Только и слышу, что про «Питэр». Про мамку, небось, и не вспомнит.

— Я помню, — обиделась Алёнка. И добавила: — Она умерла.

Крышка слетела с кастрюли с грохотом. Покатилась по полу и закружилась возле холодильника со щемящим, тоскливым дребезжанием.

Баба отвернулась, приложила фартук к глазам. Всхлипнула.

У Аленки глаза тоже стали мокрыми, она уперлась носом в стол, молчала. Надо потерпеть. Баба всегда так: повсхлипывает-повсхлипывает, потом уйдет в большую комнату, где никто не живет с тех пор, как мамы не стало, встанет в уголок перед иконкой, висевшей на стене, и шепчет молитвы.

Вся эта комната была сплошь заставлена комнатными цветами в самых разных горшках и горшочках; цветы висели по стенам в кашпо, стояли на полу на треногах, и запах в комнате всегда был одуряющим. Время от времени баба пересаживала отростки в маленькие горшочки и несла на базар — продавать.

Вот и сейчас она ушла в большую комнату, оттуда стали доноситься всхлипывания, перешедшие постепенно в глухое бормотание.

Но не это было самое плохое. Самым плохим было то, что баба после таких молитв становилась сердитой, злой. И тогда уж к ней с вопросами и просьбами не подступайся: прогонит.

Аленка перетерпела слезы.

Мамы не было давным-давно, и Алёнка её почти не помнила. Она бы и не помнила, если бы баба время от времени не напоминала.

Придёт соседка, сядут они с бабой, начнут говорить о родне, о знакомых, о соседях, и в конце обязательно заговорят о маме.

Алёнка не любила эти разговоры. Уходила на улицу. В дождь — сидела, нахохлившись, на крыльце под навесом.

Она-то знала, что мама не умерла. Она где-то далеко, но живая. Алёнка это чувствовала. Баба просто не знает, ошибается. И однажды мама вернется, баба вскрикнет, — и тогда уж и Аленка сразу её вспомнит. И, может быть, кинется ей на шею.

А может быть, и нет.

— Алё-он! — послышалось глухое с темной улицы. — Алё-он!

Аленка потихоньку оделась, постояла, прислушиваясь, как баба шепчет странные и страшноватые слова, — и быстро выбежала на улицу.

Андрей, нахохлившись, сидел на крылечке у ворот.

Алёнка села рядом. Посмотрела на его плечо — толстое от намотанных под курткой бинтов, — спросила уважительно:

— Больно?

— А? — очнулся Андрей, махнул здоровой рукой. — Да не-е…

Вздохнул.

— Джульку убили.

— Я знаю, — сказала Алёнка.

Андрей покосился на неё. Подождал, не решаясь задать вопрос, потом тихо-тихо спросил:

— Алён… А ты не можешь его оживить?

Алёнка помолчала.

— Наверное, нет.

Андрей тяжело, по-мужски, вздохнул.

— Я так и думал. Если б его ранили, — ты бы смогла, да? А мёртвого — нет.

Аленка сняла рукавичку, сосредоточенно погрызла грязный ноготь. Потом спросила:

— А где он?

— Джулька?

— Ну да.

— Не знаю… Весь двор обыскал, все сараи, — нету. А папка не говорит. Даже погрозился: мол, ещё раз спросишь, — убью. А драться он мастер. Однажды мамке так врезал…

Алёнка отмахнулась:

— Да знаю я! Ты рассказывал.

Еще подумала. Наконец сказала:

— Наверное, он его за линию отвез. Ну, туда, где мертвого человека нашли.

— Наверное, — согласился Андрей.

— А может быть, туда, куда вчера собак увозили, — на свалку.

Андрей пожал плечами:

— Да какая теперь разница…

— Есть разница, — сказала Алёнка. — Если за линию — мы его похоронить бы смогли.

Андрей открыл от удивления рот.

— Зачем?

— Ну… Так полагается.

Андрей задумался. Потом вдруг вскочил:

— Посиди тут! Я счас!

Он побежал к дому, а через минуту выволок из ворот старые санки с корытом — для мусора.

Подождал Алёнку. Аленка продолжала сидеть, грызя ноготь.

— Айда? — неуверенно спросил Андрей.

— Темно там, — сказала Аленка. — Надо днем искать.

— Днем увидит кто — прогонит.

— Это точно, — согласилась Алёнка.

Андрей поглядел вдоль переулка, освещенного редкими фонарями.

— Не так уж там и темно. Это здесь, на переулке, фонари поломаны. А там же железная дорога, поезда ходят. И переезд. На переезде всегда светло.

Аленка подумала.

— Баба хватится… Искать начнет.

— Да мы ж быстро!

Аленка поднялась, сунула руки в карманы, подумала ещё.

— Ну, ладно. Пойдем. А увидит кто, — мы мусор вывозили, правда? А потом покататься решили.

— Где покататься? — удивился Андрей. — На переезде? Там же машины!

— Ну. Машины. Взрослые же всегда думают, будто дети нарочно там, где машины, играют. Отругают нас, — и всё. А зачем мы туда на самом деле приходили, никто и не подумает.

Андрей в восхищении посмотрел на Алёнку. И, волоча рядом с ней санки, искоса всё поглядывал на неё.

 

Нар-Юган

Тарзана совсем замело снегом. Он спал последним собачьим сном, когда Белая подошла к нему, внимательно обнюхала, обойдя со всех сторон, и присела.

Волки, как по команде, тоже сели.

Волчица подняла морду к темному небу, на котором из-за метели не было видно ни звезд, ни луны, и протяжно завыла.

Это был не обычный тоскливый вой голодных волков. Это была песня. И волки, окружавшие Белую, прекрасно понимали её.

Она пела о том, что дело сделано; пёс, который должен был исчезнуть, — исчез. Его пришлось лишь догнать, и окружить. Его не пришлось рвать на части; всё, что нужно, сделало время, Волчье время. Пёс не дошел до своей неведомой цели. Он никому не смог причинить беспокойства.

Она, Большая Белая, Мать всех волков, вскормившая Ромула и Рема и присутствовавшая при начале мира, теперь станет свидетельницей его конца.

Конец близок, и он стал ещё ближе с исчезновением этого жалкого, смертельно уставшего пса.

Волчица допела свою песню. Волки, снова улегшиеся было в снег, вскочили.

Пора идти. Пора покинуть эти гиблые, промерзающие до самого нутра земли болота. Пора бежать на север, за водораздел. Там — дичь, там — лес, там стада оленей.

Белая повернулась к занесенному снегом холмику боком, подняла заднюю ногу и помочилась, окропив ледяную могилу неизвестного глупого пса, который надеялся спасти свой глупый собачий мир.

Белая отошла, и следом за ней то же самое сделали остальные восемь волков.

Потом они повернули к северу и затрусили цепочкой по необъятному миру, в узкой щели между двумя безднами, — щели, в которой только и возможна жизнь. Очень краткая жизнь, так похожая на сон.

 

Полигон бытовых отходов

Переполох начался внезапно. На полигоне появилось множество людей. Первыми от машин, оставленных на дороге, гуськом шли женщины из клуба «Верный друг». Женщины тащили набитые собачьей едой клеёнчатые сумки и рюкзаки.

Следом за ними бежала толпа операторов с камерами и журналистов с микрофонами. А еще следом неторопливо шагали важные компетентные лица в одинаковых пыжиковых шапках, черных долгополых пальто, кашне и с белыми треугольничками рубашек.

Собаки разом проснулись, поднялся шум и гам. Рыжая вскочила и тоже хотела кинуться куда-то сломя голову, но Бракин осторожно куснул её за загривок. Рыжая огрызнулась, но притихла, и снова легка под бочок Бракина. Только поднимала уши и вертела головой, да ещё перебирала лапами от жгучего собачьего любопытства и нетерпения.

Все последующее казалось Бракину таким бестолковым, неумным, глупым, что он просто закрыл глаза, и лежал, уткнув нос в лапы. Рыжая, хоть и повизгивала вопрошающе, тоже смирно лежала рядом.

Собак выводили, сортировали, гладили их и щупали, один нахальный мужчина лез к ним со шприцом.

Собаки несмело брехали и жались друг к другу.

Были здесь и дурно пахнувшие старухи, и экзальтированные дамы, порывавшиеся целовать собак в носы, и солидные малоразговорчивые дяди-бизнесмены, и капризные дамы, одетые не по сезону. И, конечно же, дети. Разные. Но в чем-то главном всё равно одинаковые.

А между ними сновали озабоченные юноши и девушки, совали микрофоны и спрашивали какую-то дичь. Самым осмысленным вопросом, на вкус Бракина, был такой:

— А вы пробовали кормить собаку корейской кухней?

Бракин даже приоткрыл один глаз, чтобы посмотреть на остроумца, задавшего кому-то этот по меньшей мере оригинальный вопрос.

Потом он задремал. Ему приснилась Верка, староста группы. Она влезла на парту в своей набедренной повязке, которую называла юбкой, и, дрыгая толстыми бёдрами, вопила: «Кто от клещей не застраховался, на стипендию может не рассчитывать!!»

Хоть это был и сон, но всё же очень похожий на правду.

Бракин совсем было уснул, когда знакомый голос раздался у входа в собачник.

— Эй, циркач! Ты здесь, что ли?

Бракин поднял морду. В проеме маячила незнакомая фигура, но по запаху Бракин сразу узнал собачника Колю.

Бракин подумал, открыл оба глаза, зевнул и кратко тявкнул.

Рыжая встрепенулась, во все глаза глядя на Колю.

— А я уж думал, тебя «верные друзья» увели! — радостно сказал Коля.

«Нет, — ответил Бракин. — Меня решили в полуклинику сдать. Для опытов».

— А ко мне жить пойдешь? — спросил Коля, присаживаясь на корточки.

Бракин поморщился: вокруг было разлито столько собачьих нечистот, что ему стало неудобно за своих сородичей.

Бракин поглядел на перемазанные Колины брючины и тявкнул. Он хотел сказать: «Пойду, — но только вместе вот с этой, рыженькой».

Коля подумал.

— Ай, ладно, — сказал он, поднимаясь. — Айдате оба. Как-нибудь отругаюсь. В гараже будете жить, что ли. По очереди.

Бракин покосился на Рыжую. Та уже сидела, перебирая от нетерпения лапками, преданно глядела на Колю.

«Сучка, блин. Одно слово», — подумал Бракин. И нехотя поднялся с нагретого места.

За воротами уже было потише: корреспонденты разъехались готовить «специальные» эксклюзивы, любители животных тоже постепенно рассосались.

На полигон медленно надвигались ранние зимние сумерки.

— За мной! — скомандовал Коля и двинулся к дороге.

Бракин плёлся за ним и думал: "У него, поди, «Запорожец». Или, в лучшем случае, «Ока». Хорошо, если не «инвалидка»…

Но он ошибся — и ошибся крупно: на дороге, явно поджидая Колю, красовалась «японка» кремового цвета.

Бракин чуть не сел от удивления. Поглядел на Колю с уважением. «Видно, на бродячих собаках тоже можно деньги делать», — кратко резюмировал он для себя.

Коля открыл заднюю дверь.

— Давайте, лезьте.

Но тут Бракин решил проявить твёрдость. Чтобы он — всё пузо в дерьме! — полез в этот храм из кремовой кожи? Не-ет, хоть он уже и не совсем человек, но человеческое достоинство пока ещё при нём.

Рыжая непонимающе вертелась возле него, не решаясь прыгнуть первой в распахнутую дверцу.

Коля потоптался. Потом сообразил:

— А! Ты ведь интеллигент! Ну, извини, — не учёл.

Он достал из багажника старый коврик, развернул и постелил в салоне.

— Устроит? — спросил лаконично.

Бракин деликатно тявкнул, толкнул сначала Рыжую, потом влез внутрь сам.

Коля оглядел их, присвистнул.

— Не, ты всё же циркач, как я погляжу! Только из какого цирка — не ясно. К нам цирк в последний раз осенью приезжал.

Бракин сдержанно тявкнул. Цирка он не любил. Тем более собачьего.

После шикарной машины он был готов ко всему: к двухэтажному краснокирпичному особняку, чугунной ажурной ограде, охраннику у входа… Но Коля, покуролесив по горбатым улочкам неподалеку от грязной речушки Ушайки, остановился перед обычной «деревяшкой» с металлическим сараем-гаражом и черемухой под окном.

Бракин в недоумении огляделся. Ему еще не приходилось бывать в этом районе. Типично деревенская улица, хотя и асфальтированная, штабеля горбылей у ворот, деревянные заборы, вороньи гнезда в кронах старых тополей.

Коля открыл дверцу, выпуская собак. Двинулся к гаражу, но был остановлен воплем:

— Ты опять??

В калитке стояла осанистая женщина с газетой в руке. Из-за её спины, со двора, донёсся радостный разноголосый лай.

Коля промолчал, боком подошел к гаражу, стал открывать висячий замок.

— Чем ты их кормить будешь, ирод? — повысила голос женщина.

— Да ничего… — промямлил Коля. — Прокормимся как-нибудь.

Он показал на Бракина и сказал льстивым голосом:

— Ты только посмотри, какой кобель. Экстерьер-то, а? Да за него можно кучу денег огрести!

Женщина мрачно посмотрела на Бракина. Бракин ей, видно, глянулся. Но потом она заметила Рыжую, которая пряталась за Бракиным и завопила уже в полный голос:

— А эту на что?!

— Ну… — смутился Коля. — Это вроде подруга его. Шерсть хорошая. Пояс лечебный на поясницу свя…

Он не договорил, женщина бросилась к нему, сжимая в руке свернутую газету, как дубинку:

— Пояс? Пояс? Да сколько их вязать-то можно? А шапку, ирод, не хочешь, а? Рыжую!!

Она успела огреть Колю газетой по шее, пока тот нырял в гараж.

В гараж она не пошла. Остановилась, сделавшись задумчивой, и сказала:

— И где ж они жить будут?

— Да здесь и будут, — отозвался Коля из темноты.

— Здесь? — обреченным голосом сказала женщина.

— Ну, а где ж им ещё… Больше негде.

— Ирод, — подытожила женщина, пошла во двор и с треском захлопнула калитку.

Коля выглянул. Посмотрел на Бракина.

— Ты её не бойся. Бывает. Вы ж у меня не первые. А Людка добрая. Вообще-то.

И задумчиво почесал шею.

Остаток дня Бракин и Рыжая провели в гараже, все на том же драном коврике. Издалека доносилась ругань: видимо, Коле пришлось совсем худо.

Было холодно, голодно, нещадно кусали блохи, и Бракин неумело, но ожесточенно чесался и покусывал бока и хвост. Рыжей блохи были привычны. Она дремала и изредка потявкивала во сне.

От инструментов и запчастей на полках, от канистр и бочек воняло невыносимо. От этих запахов тоже хотелось чесаться, и Бракин с тоской вспомнил свою уютную теплую мансарду в Китайском переулке.

Спустилась ночь.

Внезапно за дверью послышались шаги, скрежет замка. В гараже вспыхнула тусклая грязная лампочка. Коля подошел к собакам, поставил две алюминиевые чашки с чем-то съедобным. Рыжая мгновенно ожила, рванулась к еде, с жадностью в минуту выхлебала всё. Посмотрела на Бракина, который лежал, отвернувшись от чашки. Осторожно потянулась ко второй чашке, прижала уши — и накинулась.

Бракин вяло стукнул хвостом: жри, мол, давай, не бойся.

Коля всё это время сидел на корточках, вздыхал, сосредоточенно о чём-то думал.

Рыжая вылизала и вторую чашку. Пыхтя, круглая, как мячик, ткнулась в руки Коли. Потянулась, вильнула хвостом. Глаза у нее были узкие, замаслившиеся.

Коля погладил её по голове.

— Вот что, ребята… — сказал он уныло. — Придётся вам, понимаешь, уйти.

Рыжая ничего не поняла. Бухнулась на спину, выставив круглое, почти безволосое брюхо, вытянула лапы — просила почесать.

Бракин поднял ухо, взглянул на Колю.

«Мы понимаем», — сказал он, и Коля догадался.

— Отвезу-ка я вас обратно на Черемошки. Там вам всё же привычней будет.

Он взял коврик, постелил под задним сиденьем. Рыжая взвизгнула, видимо, предвкушая очередное развлечение, с готовностью сиганула внутрь. Бракин молча полез следом.

Коля сел за руль, выехал из гаража.

Запер ворота, снова сел в кабину.

Ехали молча, долго, петляли по бесконечным кривым закоулкам, о существовании которых Бракин и не подозревал. Свет фар выхватывал из тьмы заборы, заводские цеха, деревянные домишки, черные тополя, переметенные позёмкой трамвайные рельсы.

Наконец машина остановилась.

Коля вышел, открыл заднюю дверцу.

Бракин выглянул: машина стояла перед той самой пятиэтажкой, возле которой находились помойка и люк теплотрассы. Молча прыгнул из машины в снег. Рыжая удивленно тявкнула: она пригрелась и прикорнула в машине, и не понимала, зачем надо вылезать в холод и тьму.

Бракин обернулся на неё, негромко, но внятно рыкнул.

Рыжая поёрзала, вздохнула, и колобком выкатилась следом.

Хлопнули дверцы, заурчал мотор. Машина мазнула белым светом по помойке, кирпичной стене склада, и пропала за углом.

Стало темно и тихо.

Рыжая забеспокоилась, несколько раз тявкнула. Побегала вокруг, обнюхала люк теплотрассы, крыльцо, которое вело к железной двери почтового отделения, вернулась. Села напротив Бракина и наклонила голову. Как бы спрашивала: ну, в смысле, и что дальше?

Бракин взглянул в сторону переулка, помеченного реденькой цепочкой фонарей. И неторопливо затрусил мимо помойки, склада, магазинов, через площадь, где разворачивались автобусы, — прямо в полутемный горбатый переулок.

Рыжая в недоумении тявкала, то отставала, то припускалась следом. Наконец, смирилась, и покорно побежала за Бракиным.

Пройдя по одному переулку, Бракин свернул в другой, потом в третий.

Остановился перед аккуратным домиком с мансардой. В домике горел свет. Бракин сел и негромко тявкнул: здесь!

Рыжая села рядом и тоже уставилась вверх, на темный балкончик под крышей: на этом балкончике Бракин, бывало, в летние ночи любил сидеть, глядя в небо.

В двух кварталах от того места, где сидели Бракин и Рыжая, по переулку двое ребятишек тащили санки с корытом, полным снега: снег был навален с верхом, горбом.

Навстречу им выехал из ворот Рупь-Пятнадцать с алюминиевой бочкой: отправился к колонке за водой. Ему было скучно, и при виде ребятишек он остановился. Спросил:

— Чего везёте?

— А тебе-то что? — огрызнулся Андрей. Санки были тяжелые, он сопел и упирался изо всех сил.

Рупь-Пятнадцать помолчал.

— Снег мы везём! — сказал Андрей, и тоже остановился. Сам-то он тащил бы и ещё, но жалел Алёнку: часто останавливался передохнуть.

— Снег? — переспросил Рупь-Пятнадцать. — А чего его возить туда-сюда? Снегу везде много.

— Не твоё дело! — снова огрызнулся Андрей.

Рупь-Пятнадцать пожал плечами.

— Конечно, не моё. А интересно всё-таки.

— Мы играем, — объяснила Алёнка. — Игра у нас такая, понимаешь?

— Понимаю, чего ж не понять.

— А чего везём — тайна!

— Тайна — это хорошо, — сказал Рупь-Пятнадцать, вздохнул, и потащил санки с бочкой к колонке. — Тайны я уважаю. Они у всех есть. Только у меня у одного тайны нет.

Андрей и Алёнка, проводив его глазами, снова схватились за постромки. Свернули в Японский переулок — совсем короткий, почти не жилой: из пяти домов два были заколочены, третий почти развалился. Вот к нему-то и подкатили дети свой груз.

Огляделись. Вокруг было тихо, темно. Только звезды ярко сияли над головами, смутно освещая черные строения и синий снег.

Андрей перелез через почти поваленный забор. Увязая в глубоком снегу, добрался до калитки. Долго возился с ней, открывая: снег мешал. Наконец приоткрыл.

Они с трудом втиснули санки в ворота. По сугробам, завалившим двор, полезли за развалины, к сараям.

Сюда уже не доставал свет фонарей. Здесь было темно, мёртво, страшно.

— Не бойся! — шепнул Андрей.

— Я не боюсь, — ответила Алёнка.

— Я тут еще днем ящик приглядел. Вон там спрятал, в сарае. Положим его в ящик, снегом забросаем. А потом, может, и настоящую могилу сделаем.

Алёнка пожала плечами.

— У собак могил не бывает.

— Ты что? — обиженно сказал Андрей. — Сама же говорила!

Он вытащил ящик из перекошенного сарая, достал оттуда же обгрызенную фанерную лопату. За сараем, в самом глухом месте, со всех сторон окруженном покосившимися заборами, бурьяном, таким высоким, что верхушки торчали из сугробов в рост человека, принялся копать в снегу яму.

Алёнка время от времени помогала ему.

Андрей скреб и скреб, пока не доскребся до мёрзлой земли.

Снял мокрую шапку, утёр ею лоб и лицо.

Потом они перевернули санки с корытом, кое-как переложили окоченевший труп Джульки в простой деревянный ящик, в котором когда-то, наверное, хранились лопаты и тяпки. Наверное, тут когда-то жила большая и работящая семья.

Ящик они забросали сверху снегом, утрамбовали. Андрей осмотрел получившийся сугроб. Припорошил его снегом. Спрятал в сарай лопату, достал растрепанную метлу.

— А это зачем? — спросила Алёнка.

— Пойдем обратно — я следы замету.

Аленка вздохнула, но ничего не сказала.

Так он и сделал.

Замел снегом и калитку, так, будто никто в нее не входил.

Постоял.

— Ну, пошли, что ли…

Когда вышли с Японского и повернули к дому, где жила Алёнка, Андрей шмыгнул носом и тихо сказал:

— Я, вообще-то, думал, что у тебя получится.

— Что?

— Ну, что… Оживить его, что ли…

Он снова шмыгнул, подождал ответа.

Алёнка ничего не ответила. Махнула рукой на прощанье и побежала к дому. «А теперь, — думала она, — мне надо искать Тарзана».

Она не видела, что на перекрестке, возле колонки, сидели в снегу и смотрели на нее две собаки: одна большая, темная, с большой головой, другая — маленькая, рыжая, с хитрой лисьей мордой.

Когда ворота, скрипнув, закрылись за Алёнкой, собаки поднялись, как по команде, и побрели в сторону Китайского переулка.

Когда Бракин и Рыжая снова подошли к дому в Китайском переулке, Еж и Ежиха спали: свет в окнах не горел, и даже лампочка перед лестницей в мансарду тоже была выключена.

Бракин потянул носом знакомые запахи. И легко перепрыгнул через штакетник. Обернулся. Рыжая, всё еще тяжеловатая после Колиного обеда, перелезла следом.

Они запрыгали по сугробам палисада, обогнули дом сзади и подобрались к лестнице со стороны огорода. Бракин на секунду задумался: закрыл ли он дверь перед тем, как уйти? И тут же вспомнил: лапой ключ в замке не повернешь.

Скачками поднялся по крутой лестнице, поскреб дерматиновую обивку тяжелой двери. Рыжая стала ему помогать: вцепилась зубами в край обивки, порыкивая, тянула рывками.

Дверь подалась, а потом и отворилась с тягостным скрипом.

Бракин ещё не знал, что ему предстоит сделать, но чувствовал, что сейчас он должен быть здесь, дома.

Он вбежал в мансарду, стуча когтями по полу. Покрутился, обнюхиваясь, потом подбежал к столу, поднялся, уперевшись лапами в столешницу и уставился в окно.

В окне поблескивали звезды.

Но вот облако сдвинулось, и из-за дымчатого края показался лунный серп.

Бракин взвизгнул от радости. Он глядел на серп, появлявшийся величественно и неотвратимо, и сияние его проникало в самую душу Бракина.

Он стал вытягиваться, расти вверх. Он даже не заметил, куда девалась шкура, — словно её и не было.

Он очнулся, только когда Рыжая залилась отчаянным испуганным лаем. Тогда он обернулся.

Ощетинившись, оскалив лисью морду и припав животом к полу, Рыжая отползала к дверям.

— Фу ты, — сказал Бракин своим собственным голосом, который показался ему странным и неестественным. — Рыжик, ты куда?

Рыжая подпрыгнула от неожиданности, зарычала, но тут же снова испугалась, повернулась и опрометью бросилась к двери. Бракин прыжком опередил её — благо, мансарда была маленькой, — и успел захлопнуть тяжелую дверь. Рыжая откатилась в сторону, испуганно повизгивая, сжимаясь в комочек.

Бракин включил свет. Огляделся. Всё здесь оставалось так, как и было, когда он уходил. Разобранная постель, простыня свешивается до пола, на столе засохшие объедки. Видимо, Ежиха, как обычно, даже не заметила его отсутствия.

Почувствовав страшный голод, Бракин включил чайник, сполоснул свою единственную кастрюльку и заварил сразу четыре пакета китайской лапши.

И только когда взял ложку и начал, торопясь и не жуя, глотать обжигающий суп, вспомнил о Рыжей.

Оказывается, она уже освоилась с его новым обликом. Обнюхала голые ноги (Бракин всё ещё был в трусах), и уселась рядом, глядя умильными глазами на хозяина. Она уже сообразила, что хозяин по желанию может превращаться в кого угодно, и это было для её маленького умишка вполне естественно.

Бракин достал с полки металлическую чашку, щедро налил в нее лапши, поставил на пол.

— Ешь!

Рыжая понюхала. Лапша была горячей, но пахла соблазнительно. Она стала ходить вокруг чашки кругами.

Поев и запив холодной водой, Бракин бросил на пол у кровати старый свитер, в котором ходил по дому. Сказал Рыжей: «Спи!».

Залез в кровать, с наслаждением потянулся, поворочался, зевнул. Дотянулся до выключателя. И тут же провалился в сон.

 

Полигон бытовых отходов

Лавров падал долго, так долго, что успел привыкнуть к отвратительным запахам, к невидимым во тьме пузырям, которые лопались и шипели, и даже к своей судьбе, — такой странной, зигзагообразной.

Потом, спустя долгое-долгое время оказалось, что он уже и не падает, и не летит, а просто плывет в черном потоке. И рядом с ним плывут множество собак. Никто из них не визжал, не гавкал, и даже не обращал внимания на Лаврова.

«Странно!» — подумал Лавров.

Поток сжимался, становился всё стремительнее, и Лаврову стало сначала просто тесно, а потом очень, чрезвычайно тесно. Уже казалось, что поток весь состоит из миллионов собак, каких-то странных, гибких, студнеобразных, как медузы. К тому же поток светился сине-зеленым светом, искры бежали по нему сверху, и, ныряя, исчезали в глубине.

«Очень странно!» — опять подумал Лавров.

Потом он начал задыхаться. И только тогда начал понимать, что происходит. «Господи! — впервые в жизни сказал он. — Господи, да ведь я — в аду!»

И когда совсем уже не стало воздуха, а ребра трещали, стиснутые мокрыми, неестественно длинными собачьими телами, Лавров с облегчением потерял сознание.

Он очнулся, когда стало легко и свободно дышать, и незнакомый лающий голос сказал на неизвестном наречии, которое Лавров почему-то прекрасно понял:

— Добро пожаловать в Кинополь!

Лавров открыл глаза. Перед ним возвышался бронзовотелый человек, голый, только в странной юбке с полукруглыми полами. Но самое странное было то, что у человека была черная собачья голова. Длинная вытянутая морда незнакомой, почти лисьей, породы. Человек не казался гигантом, и все же возвышался над Лавровым. И тогда Лавров понял, что сам-то он стоит на четвереньках, и под ладонями у него — холодные отполированные камни.

Лавров задрал голову, увидел темные своды и странную колоннаду — несоразмерную, из тесно стоящих квадратных массивных колонн.

— Кино… поль… — выговорил Лавров.

Псоглавец кивнул и вытянул руку, пролаяв повелительно:

— Становись в очередь!

Лавров послушно, на четвереньках, побежал по направлению вытянутой руки и увидел бесконечную вереницу согнутых существ, медленно двигавшуюся куда-то далеко-далеко, к смутно сияющему трону.

Целую вечность Лавров двигался в этой веренице, не смея оглянуться, видя перед собой кого-то темного, не совсем похожего на человека. Может быть, это была собака? «Значит, — уныло подумал Лавров, — я попал в собачий ад».

Мысль мелькнула и пропала. Очередь двигалась, и сзади слышался повелительный лай, подгонявший все новых и новых мертвецов.

Наконец свет приблизился. Лавров поднял глаза от липких от пота и крови каменных плит, и увидел бога. Он сразу понял, что это бог, хотя он не был похож ни на одного из известных ему богов.

Темнокожий, высокий, гибкий, в собачьей бронзовой маске на голове, с черным потоком волос, в ожерельях, браслетах, — он ласково касался каждого, проходящего перед ним. И тогда Лавров вдруг понял, кто это, хотя никогда не был силен ни в истории, ни, тем более, в мифологии. Это — Анубис, первый владыка Расетау. И вовсе не к нему движется очередь, а дальше, к другому трону, гораздо большему, из сияющего золота.

На троне сидел бог с удивительной диадемой на голове. Но бог не смотрел вниз, и выглядел, будто статуя.

Зато у его ног сидел длинный ряд полуголых служителей. У них были острые уши и подозрительные глаза. Они сидели, скрестив ноги, неестественно выпрямив спины. В руках у них были какие-то приспособления, и Лавров понял, что это, только когда очередь дошла до него.

Темнокожий служитель, не глядя на Лаврова, протянул руку. Рука свободно прошла сквозь камуфляжную форму, сквозь кожу, сквозь плоть. Лавров ощутил укол боли и страшный, волнующий холодок. Он внезапно понял: служитель вытащил у него из груди сердце, похожее на бесформенный комок потемневшего мяса, опутанного пленкой и жиром. Служитель положил сердце в чашу и стрелка весов заколебалась.

— Чист, чист, чист… — как заведенные повторяли служители слева и справа. Лавров понимал: это значило, что мертвые получили прощение, их сердца оказались легки и безгрешны, а души их — чисты.

Лавров с ужасом перевел взгляд на весы в руках своего служителя, на свое заплывшее жиром, дряблое сердце, и понял: не чист.

— Не чист! — объявил служитель равнодушным голосом, вложил сердце ему в грудь и выжидательно посмотрел на Лаврова.

— И… это… куда мне теперь? — выговорил непослушными губами Лавров.

Служитель беззвучно пошевелил губами, махнул рукой кому-то, кого Лавров не мог видеть.

И сейчас же послышались грозные лающие голоса. Твердые, как металл, руки, схватили Лаврова и отшвырнули далеко от служителя, от очереди, от трона.

Лавров вывернулся, рванулся, было, назад, — и застонал, сбитый на бок ногами псоглавцев.

— Суд окончен! — пролаял один из них. — Чего же ты хочешь?

— Пощады! — выкрикнул Лавров.

Лежа на каменном полу, он вдруг увидел, что бог поднялся с трона и идет прямо к нему.

Лавров заскулил, завозился, протянул к босым ногам бога обе руки.

— Пощады! — повторил он, словно выговаривал заклинание, магическое слово, способное изменить его судьбу.

— Здесь не бывает пощады, чужестранец, — сказал Анубис. — Уходи.

И мгновенно пол поднялся на дыбы, и Лавров заскользил по плитам, измазанным кровью, калом, сукровицей, и чем-то еще тошнотворным, липким и скользким.

Он скользил вниз, в бесконечную бездну, все глубже и глубже в подземный мир, а потом внезапно увидел свет и закричал истошно и дико, как кричат сумасшедшие, на пике безумия открывшие Истину.

 

Третий микрорайон

Ровно в шесть Олег подошел к гаражу. Вытащил газету, свёрнутую жгутом, поджег, отогрел замок. Он был не первым: в бесконечно длинном ряду гаражей там и сям уже скрипели ворота, урчали прогреваемые двигатели. Кто-то таксовал, кто-то спешил на «законную» работу. Олег тоже предпочел бы нормальную работу, но пока приходилось заниматься извозом. Два раза в день, рано утром и поздно вечером, он выкатывал на своей «пятерке» из гаража, и медленно объезжал остановки по Иркутскому тракту, потом сворачивал на Лазо, и, если пассажира не попадалось, ставил машину на одной из самых людных остановок. Откидывался на спинку сиденья, дремал.

Сегодня для Олега был обычный рабочий день. Позевывая и недовольно бурча что-то себе под нос, он открыл замок, с трудом повернул металлическую дверь. Пошарил рукой на стене и включил свет.

Повернулся и обмер.

Машины в гараже не было. А в центре его, на слегка подгнивших досках, сидела огромная белая псина с кроваво-красными глазами. Остроухая, с шикарной серебристой шерстью и иссиня-черной пастью. Псина не рычала. Она улыбалась, показывая клыки.

Олег хотел попятиться, но пятиться было почему-то некуда.

«Если она сейчас прыгнет, — подумал он краем сознания, машинально пытаясь нашарить рукой что-нибудь тяжелое, — я и пикнуть не успею. А если и успею — никто не услы…».

Она прыгнула.

И его крика никто не услышал.

 

«Белый дом». Кабинет губернатора

Максим Феофилактович поднял голову, нехотя протянул руку. Пожатие у Ильина было, как всегда, энергичное и крепкое.

«Спортсмен чертов», — подумал губернатор. А вслух сказал:

— Ну, что будем делать?

— С собачками? — безмятежно спросил Ильин, усаживаясь в роскошное кресло.

— С собачками! С кем же еще? Уже до Москвы дошло!.. — грубо повторил губернатор. Лицо его мгновенно вспыхнуло: такое уж оно было от природы. Почти альбинос, с белыми волосами и красноватыми глазами, он страдал этим с детства: любое волнение мгновенно окрашивало щеки, шею, уши, а иногда и нос в пурпурный цвет.

— Ну, что делать… Комиссия сейчас решит.

— Да что она решит, эта комиссия! — в сердцах сказал губернатор. — Только и знают, что деньги клянчить: то на наводнение, то на засуху.

Он говорил о комиссии по чрезвычайным ситуациям.

Ильин сказал:

— Я думаю так: опасных собак отстреливать. Остальных отлавливать в плановом порядке.

— В плановом! — опять передразнил Феофилактыч. — Да ты видел, что они с мужиком сделали?

— Это в третьем микрорайоне? Видел.

— Там же весь гараж кровью забрызган! Даже кости разгрызли! Это же не собаки уже, а какие-то звери!

Ильин помолчал.

— Знаешь, ко мне вчера на приём один мужичок пришёл. Еле-еле пробился сквозь мою Людочку, — а ты же знаешь, она и танка не пропустит, под гусеницы ляжет, — так вот, мужичок этот оказался краеведом. По профессии этнограф, но давно уже на пенсии. Его страсть — мифология о собаках.

— Чего? — сделал круглые глаза губернатор.

— Ну, сказания, сказки, исторические свидетельства. Короче, все, что связано с собаками. Город-то у нас старый…

— Я в курсе, — не без яда заметил Феофилактыч.

— …И на протяжении всей его истории накопилось множество фактического материала о собаках. Еще начиная с тех, что жили с местными самоедами.

Ильин сделал паузу, на которые был большим мастером, и продолжал:

— И ты знаешь, много интересного рассказал.

— Ну-ну, — поощрительно сказал Максим Феофилактыч, придвинул бумагу, взял «паркер». — Ты только скажи, как фамилия.

— Фамилия у мужичка простая — Коростылев. Он в пединституте преподавал когда-то, но это было сто лет назад. Ему сейчас под восемьдесят.

— И что же он рассказал?

— Оказывается, — подался вперед Ильин, — в нашем городе уже случалось подобное. Обычно — во время неурожаев, голода, эпидемий. Первый раз — лет триста назад, при Петре. Тогда в окрестностях объявились собаки-людоеды. Из города люди боялись выезжать, а обозы с продовольствием, — мукой, рыбой, мясом, — посылались из деревень под усиленной охраной. Мужики, кстати, отказались ездить, — обозы вначале сопровождали бабы, а у города их встречали служилые казаки.

— Ну?

— Ну, и обозы пропадали. В городе мор начался. Народ тоже озверел. Друг друга есть начинали, вроде собак…

Губернатор отложил ручку, так и не сделав ни одной записи. Вздохнул.

— А причем тут бабы?

— Баб волки почему-то не трогали.

— Не трогали? Волки?

— Ну, или собаки, только одичавшие, — поправился Ильин.

Губернатор поискал глазами что-то на столе, не нашел, и уныло спросил:

— И что?

— Ничего, — пожал плечами Ильин. — Я на всякий случай дал задание своим летописцам в мэрии в архивах покопаться.

Помолчали.

— Ты что же, считаешь, что сейчас тоже — голод, неурожай? — спросил вдруг губернатор. Щеки слегка заалели.

Ильин дипломатично промолчал.

— Люди с голоду пухнут? — повысил голос Феофилактыч. Пристукнул по привычке ладонью по столу. — Я знаю, кто и почему пухнет! С жиру они пухнут!..

Снова помолчали: оба знали, кто пухнет, и почему.

Ильин сказал:

— Коростылев говорит, что и у местных племен — остяков, самоедов, — я, если честно, в них не разбираюсь, — тоже с собаками были проблемы. Чуть ли не до войн доходило.

— Может, это были волки? — неохотно спросил губернатор.

— Может быть. Но Коростылев говорил о собаках.

Губернатор поворошил белый чуб.

— А может быть, это и не волки, — сказал Ильин.

— Да какие волки… — Феофилактыч махнул рукой. — Волки к городу за километр не подойдут, а вокруг Черемошек и вовсе на два километра промзона, железная дорога, пригороды, дачи…

— И не волки, и не собаки, — продолжая свою мысль, с нажимом сказал Ильин.

Губернатор вскинул на него почти прозрачные глаза, опушенные белесыми ресницами.

— Ты что? Ты на что тут намекаешь? А? Оборотни, что ли, у нас завелись? Ты думай, что говоришь. Хотя, конечно, зачем тебе думать! Не с тебя, а с меня голову будут снимать.

Ильин пожал плечами.

— Остяки с оборотнями дел не имели. Они считали, что это тени околевших собак…

Губернатор развел руками:

— Ну-у, договорились! — хмыкнул и снова ожесточенно поворошил изрядно поредевший за годы губернаторства чуб.

— Конечно, тебе можно говорить, — повторил Феофилактыч одну из своих излюбленных мыслей. — Москва с меня спросит. Я, я здесь за всё отвечаю!

И он снова стукнул ладонью по столу.

В дверь заглянул Колесников, один из членов комиссии по ЧС.

Губернатор строго взглянул на него, сказал:

— Подожди.

— Понял, — кивнул Колесников. — Только все уже собрались.

— Вот пусть все и подождут!

Дверь закрылась.

— Ну, — повернулся губернатор к мэру. — И чем тогда дело кончилось?

— Да ничем. К весне собаки пропали. Часть собак изловили, поубивали, голодом в ямах заморили. Остальные разбежались. Там вот что интересно: тогдашний воевода шамана приглашал. Шаман, вроде бы, ему и подсказал, как надо сделать, чтоб от напасти избавиться.

Ильин замолчал. Губернатор вздохнул:

— Сейчас мы тоже шаманить будем. Да, ты своего спецавтохозяйственника уволил?

— Пока нет.

— Почему?

— Ну, так известно, почему.

— На больничный сел? — хмыкнул губернатор.

— А то… — Ильин сделал паузу. — Между прочим, у них, у мусорщиков, тоже есть жертвы. Заместитель по безопасности пропал. Последний раз его видели на городской свалке. То ли бомжи изловили и съели, то ли…

Губернатор давно привык к шуточкам мэра, смеяться не собирался.

— Это который заместитель? Тот самый Лавров, что ли?

— Лавров.

— Зря мы его тогда, после налоговой полиции, не посадили, — задумчиво заметил губернатор. — Глядишь, сейчас живёхонек был бы… Ну, вот Гречин нам на комиссии доложит, кто пропал и куда. И почему, кстати, Лаврова не посадили вовремя.

Ильин невесело рассмеялся.

А губернатора внезапно осенила новая мысль:

— Что ты про бомжей сказал?

— Да пошутил я. Может, говорю, Лаврова бомжи поймали и съели. Их там, на свалке, целая колония обитает.

— Да я не про то! — отмахнулся Максим Феофилактыч. — Ты лучше вспомни: кто первый труп обнаружил? Ну, тот, что за переездом?

— Бомж, — сказал Ильин, и даже привстал. Идея, действительно, многое могла объяснить.

— Вот! — радостно сказал губернатор. — И тут — опять бомжи. Соображаешь?

И, не дождавшись ответа, нажал кнопку вызова:

— Комиссия вся собралась? Так чего она ждет? Пусть заходит! — рявкнул в микрофон.

 

Черемошники

На этот раз Алёнка уже спала, когда Он бесшумно вошел прямо в её сон. Он опустился на колени (если у него были колени) перед постелью и, сгорбясь, замер. Большая темная фигура с лунным контурным ореолом.

Алёнка, не просыпаясь, протянула руку, нащупала мягкую, шелковистую шерсть. Стала гладить её. Шерсть искрилась. Он сидел, не шевелясь, и было непонятно, нравятся ему поглаживания Алёнки, или нет.

— Тебя долго не было, — шепнула она. — А у нас убивали собак.

— Я знаю.

— Ты не мог помешать им?

— Я пытался.

Алёнке стало грустно. Она отвернулась. Мохнатая тень лежала на стене. Зыбкая, непонятная, как призрак.

Алёнка сказала:

— Я хочу найти Тарзана.

Он молчал.

Алёнка украдкой взглянула на Него: Он не исчез, он всё ещё был здесь.

— Ты не знаешь, где Тарзан? — спросила она.

— Знаю, — помедлив, прошептал Он. — Тарзан далеко.

— Но он живой? Его не убили, как Джульку?

— Не знаю.

Алёнка вздохнула и повторила:

— Я хочу найти Тарзана. Ты ведь поможешь мне?

Мягкая невесомая рука коснулась Аленкиного лба, щёк, пощекотала ухо.

— Нет.

— Почему? — удивилась Алёнка, и даже привстала.

— Потому, что тебе не нужна моя помощь.

Алёнка ничего не поняла. Она села на постели, потёрла глаз кулаком. Зыбкая фигура откачнулась, отступила в дальний темный угол. Теперь луна не освещала её, и Алёнка, как ни старалась, не смогла ничего разглядеть: просто сгусток темноты затаился там, в углу, — и всё.

— Я думала, ты поможешь мне. Я думала, ты мой друг.

— Я больше, чем друг, — голос возник сам по себе, как будто Алёнка разговаривала сама с собой, и её собеседник был внутри неё.

— Тебе не нужна моя помощь, — повторил Он. — Ты сможешь сделать сама всё, что нужно.

— Но ведь Тарзан, ты сказал, далеко?

— Неважно.

— И, может быть, он уже умер?

— Неважно и это. Ты ведь оживила Джульку.

— Нет! Я не смогла! Они застрелили его!

— Ты оживила Джульку, когда он умирал. А потом, живого, его убили. А воскресить убитого трудно. Почти невозможно.

Алёнка, наконец, стала что-то понимать.

— Ты передал мне часть своей силы, — сказала она.

— Нет, — мягко возразил он. — Я не могу передавать силу. Просто ты такая же сильная, как я. А может быть, даже сильнее.

Тень поднялась из угла, выросла до потолка, но и так ей было тесно, — она согнулась, сгорбилась. Совсем-совсем близко Алёнка на один только миг увидела глаза. Обыкновенные человеческие глаза, в которые попал лунный свет.

Глаза погасли, и фигура стала таять.

— Иди туда, куда считаешь нужным, — прошелестел удаляющийся голос. — И делай то, что нужно. И помни: у тебя много врагов. И еще помни: у тебя есть друзья.

Тень растворилась в полумраке комнаты, и луна скрылась за облаками.

Алёнка улыбнулась во сне. Баба ворочалась за перегородкой, бормотала что-то своё, непонятное, и вздыхала.

Алёнка вдруг оказалась в заснеженном поле. Мглистое небо низко нависало над землей, и словно пригибало к земле редкие, корявые стволы деревьев. И в этом небе, почти над самой землей, с хриплым карканьем метались несколько ворон.

Аленка стояла на вершине пологой гряды. Из-под снега тянулись и трепетали на морозном ветру сухие стебли. Вдали темнела кромка леса. И на всем пространстве, куда ни взгляни — ни одной живой души, ни зверя, ни человека. Только темно-сизое небо, бело-серый снег и черные кривые деревья.

Аленке было холодно, и с каждой минутой холод становился все нестерпимей. Она была в футболке и трусиках, — так, как спала. И почему-то любимый игрушечный пушистый енот, с которым она обычно засыпала в обнимку, тоже был здесь, — у неё на руках. Он был толстый, тёплый. И лупил на снег всё тот же непонимающий взгляд. Алёнка чмокнула его в нос и крепко прижала к груди. Стало немного теплее.

Где-то здесь, — Аленка знала это совершенно точно, — нужно было копать. Она положила енота на снег, встала на колени, попробовала отгребать снег руками. Доскреблась до смерзшейся, как камень, черной земли.

Попробовала в другом месте.

Енот, подняв черные брови, глядел на нее, высовываясь из-за небольшого сугроба, с выражением крайнего удивления, и еще — укора.

Аленка, трясясь от холода, сообразила: сугроб! Вот где надо копать.

Она отодвинула енота и принялась копать ямку в сугробе. Когда пальцы переставали чувствовать боль, она совала их в рот. Хватала пушистого енота, прижимала к груди. Потом сообразила: засунула его под футболку. Казалось, от этого стало чуть-чуть теплее.

Она копала и копала, пока не выкопала небольшую пещерку. Она знала: осталось совсем немного. И еще, несмотря на страх, холод и боль, она была почему-то уверена, что все это — только сон. Что она проснется, и снова окажется дома, в своей теплой, такой уютной постельке.

Но сейчас она должна была сделать то, чего никто не сможет сделать, кроме неё.

Она не почувствовала — руки уже ничего не чувствовали, — а увидела, наконец, то, что искала.

— Тарзан! — вскрикнула она.

Смёрзшаяся шерсть; твердая, как полено, лапа.

Осталось немного, еще чуть-чуть.

И она, слизывая со щеки ледяные слезинки, старательно откопала бок и морду Тарзана. Она уже ничего не видела: в ледяной пещерке стало совсем темно. Она легла рядом с ледяным Тарзаном, обняла его, прижалась к нему, и стала дышать в каменную шерсть. Шерсть стала мокрой и мягкой.

Аленка с облегчением разревелась и затихла. В голове у нее все спуталось, поплыло, и она провалилась во тьму.

Утром, сквозь сон, Алёнка услышала какой-то стук. Еще не проснувшись толком, она уже догадалась, что это такое.

Баба на коленях стояла перед порогом и колотила слишком большим для её маленьких рук молотком.

Она бормотала при этом, то ли ругаясь, то ли молясь, и Алёнке, наконец, надоело притворяться. Она села на постели и спросила:

— Баба, что ты делаешь?

Баба посмотрела на неё из-под скрюченной спины.

— А, проснулась уже… Да вот… Чиню тут.

У Алёнки почему-то сильно закружилась голова. Так сильно, что она обеими руками ухватилась за постель, чтобы не свалиться на пол. Комната плыла перед глазами, и старые фотографии под стеклом, развешенные на противоположной стене, водили странный хоровод.

— Баба! — испуганно позвала Алёнка.

— Чего? — насторожилась баба.

— Мне что-то плохо… Голова кружится.

Баба с кряхтеньем поднялась с колен, отложила молоток, засеменила к Алёнке. Потрогала её лоб, всплеснула руками:

— Господи, да ты вся горишь… Простудилась, что ли?

Алёнка откинулась на подушку. Стало жарко, муторно. Было трудно дышать.

— Ай-яй-яй, — запричитала баба. — Всю зиму не болела, в морозы весь день на улице — и ничего. А тут потеплело — и на тебе… Ох, Господи!

Она пригорюнилась, подперев щеку рукой.

— Варенья с водой развести? Кисленького?

Алёнка качнула головой. Губы у нее почему-то мгновенно высохли и стали трескаться.

Баба посмотрела на нее внимательнее и взмахнула руками.

— У меня где-то аспирин был… Я сейчас. Подожди-ка…

Она вышла в кухню, стала копаться в ворохе газет, счетов, рекламных рассылок.

— Баба, — сказала Алёнка. — Ты зачем в порог иголок набила?

— Ась? — как ужаленная повернулась баба. Газеты рухнули с холодильника, и вместе с газетами — всякая всячина: Аленкины заколки, расческа, фантик от «чупа-чупса», календарики, вырезки из журналов, которые делала Алёнка.

— Ты зачем, баба, иголок в порог набила? — повторила Аленка, дыша с трудом, открытым ртом.

— Дык… А ты откуда знаешь?

— Видела.

— Ну… Это от покойника. Снился мне Паша-покойничек. Ну, чтобы он больше не приходил, я вот и набила…

— Нет, — сказала Алёнка.

— Чего — «нет»? Вру я тебе, что ли?

— Это не от покойника, — упрямо повторила Алёнка. — Это от Него.

— От кого — «от него»? — удивилась баба. — Это от которого?

И вдруг села на стул, опустив руки. Покачалась из стороны в сторону. Потом тихо спросила:

— Так, значит, и к тебе ОНО являлось?

И потом, после паузы:

— И кто же это?

Алёнка промолчала.

Баба перебрала складки домашнего застиранного халата.

— Ну, не бойся. Теперь не придет больше.

— Я и не боюсь.

— …Теперь не придёт, — повторила баба, не слушая. — Я теперь всех разуваться за порогом заставлю и на порог наступать. Человек наколется, вскрикнет там, али заругается. А нечисть и не заметит…

— Я и не боюсь, — прошептала снова Алёнка.

Баба вспомнила про таблетки. Снова кинулась искать. Нашла, разломила таблетку пополам, намешала морса из смородинового варенья, принесла Алёнке.

Алёнка взглянула на нее большими, горячечными глазами.

— Баба, — сказала тихо. — Убери иголки.

— Ну вот! Сдались тебе эти иголки! Ты под ноги смотри — и не наколешься.

— Я не наколюсь. Я умру, — сказала Алёнка.

Баба молчала несколько секунд. Потом таблетки и стакан с морсом бесшумно выпали из её задрожавших рук.

Баба побелела, собралась с духом и крикнула:

— Я вот тебе умру! Ишь, чего надумала! «Умру!» Пей таблетку! Пей! Я сейчас тебе градусник дам. Да за врачом сбегаю.

Алёнка молча, угрюмо проглотила таблетку, запила. Вздохнула и снова откинулась на подушку.

— Баба, ты пока не уходи.

— Ладно, ладно! — тут же согласилась баба. — Потом схожу. К соседке, Вальке, — она медсестрой в железнодорожной больнице работает. Сутки дежурит, двое дома. Повезет, так дома застану. А ты полежи пока. Глаза закрой. Может, от аспирина-то легче станет.

«Не станет», — подумала Алёнка, и послушно закрыла глаза.

И как только закрыла, — всё завертелось, закружилось перед глазами, темнота стала цветной и гадкой, и закрутилась воронкой, которая начала засасывать Аленку. Медленно, неотвратимо. А там, в глубине воронки, распускалось огненное, кровавое, страшное.

Алёнка застонала. Баба подскочила, вытащила градусник из-под Алёнкиной руки, подслеповато стала разглядывать. Тихонько ахнула: «Да такой температуры и не бывает! Видно, градусник стряхнутый. Испортился».

Она села на табурет, оперевшись о коленки, и стала смотреть на Алёнку, по временам вздыхая.

Потом сказала тихо:

— Сглазили, видно. Или вправду нечистый извести хочет?

Она перекрестилась.

В окошке зарделся алый рассвет. И в комнату упал красный луч, красный, как молодая горячая кровь, и этот луч перечеркнул белое, неживое Алёнкино лицо.

Баба взглянула, вскрикнула.

— Алёнка! Алён! Ты чего? А ну-ка, проснись! Проснись, говорю! Ты и думать не моги! Ишь чего — «умру»! Мала еще! От горшка два вершка, а туда же!.. Всё папкино воспитание. Ох ты, Господи!

Она сбегала на кухню, набрала в рот воды, и брызнула Алёнке в лицо.

Алёнка не шевелилась.

 

Нар-Юган

Глубоко под снегом и льдом, в замерзшем, окоченевшем собачьем теле встрепенулось холодное сердце. Оно не хотело просыпаться, оно уже жаждало покоя. Уставшее собачье сердце.

Но в нем зародилась, затлела искорка, и стала разгораться, пульсировать, тревожить.

Сердце глухо стукнуло раз и другой. Льдинки в крови зазвенели. Сердце ударило сильнее, затрепетало, как пойманная птица, выгоняя из себя холод, и посылая огонь от разгоравшейся искры дальше — по мертвым жилам.

А потом оно застучало. С перебоями, с усилием, — но застучало, и больше уже не останавливалось.

Тарзан шевельнулся.

Снежный наст над ним лопнул, и Тарзан, мучительно выгнувшись, разбил его на куски.

Солнечный свет ослепил его так, что показалось: ему внезапно выкололи глаза.

Тарзан взвизгнул от боли. От собственного голоса ему стало легче, и, поняв это, он зарычал, залаял, завыл. И с каждой секундой вырывал своё тело из ледяных смертельных объятий, ломал наст, сбрасывал снег. Он выполз из своей могилы, ткнулся носом в щекочущую сухую былинку. Мертвая былинка, торчавшая из-под снега, почему-то пахла жизнью.

Тарзан завыл в полный голос и открыл глаза.

Ослепительное белое поле лежало перед ним. Редкие кривые сосенки отбрасывали на снег глубокие синие тени. Тарзан был один на вершине гряды, посреди бесконечного мертвого пространства, — но он был жив!

Жмурясь, поскуливая, он пополз сначала вниз, а потом — по бескрайнему промерзшему болоту. Устав, он хватал пастью колючий снег и глотал его. С кривой сосны зубами оторвал ветку с хвоёй и стал жевать её, пока она не перестала жечь и колоть дёсна. Потом снова стал глотать снег — пасть слипалась от смолы, резкий жгучий вкус никак не проходил.

Полежав, Тарзан попробовал встать. Получилось не сразу, но всё-таки получилось. Лапы дрожали и разъезжались в стороны, но Тарзан упрямо рвался вперед, к ему самому неведомой и невидимой цели.

Так шел он, пока не спустились сумерки. И шел снова — пока звезды не усыпали мглистое небо.

Лес постепенно густел, деревья становились прямее и выше.

В полночь Тарзан услышал волчий вой. Этот вой он помнил слишком хорошо, но почему-то чувствовал, что ему больше нечего бояться. Он побрел, пошатываясь, на звук, и вскоре увидел их, — всю стаю. Волки сидели кружком, а в центре была волчица с серебристо-белым мехом.

Она давно почуяла Тарзана, но не прерывала своей песни. И, только допев, повернула голову.

Тарзан лежал под деревом на краю поляны. Он не прятался, и ничего не просил. Он просто лежал и смотрел на Большую Белую, словно изучая её.

«Оказывается, ты живуч! Живуч, почти как кошка!» — сказала Белая.

Тарзан не ответил. Он просто лежал и слушал её повелительный голос, возникавший в сознании.

«Но я сама виновата, — снова зазвучал низкий бархатистый голос. — Я ведь хотела убить тебя, но не убила. Оставила околевать в снегу на краю болота. Почему? Я и сама не знала. А теперь я знаю: ты — выродок».

Тарзан молчал. Слушал.

«Ты — выродок из тех, про которых люди сочиняют небылицы. Будто у таких, как ты, во лбу есть третий глаз, а в пасти — волчий зуб».

И тут Белая рассмеялась. Её смех отдаленно смахивал на лисье тявканье. Волки, окружавшие её, беспокойно заёрзали, заоглядывались, настораживая чуткие носы.

«Я ошибалась, — сказала Белая. — Ты нам не враг. Ты враг тому, кто помогает тебе. Он еще не знает, что ты — последнее псовье отребье… Уродец. Двоеглазка! Ярчук!».

Тарзан не выдержал, поднял морду к небу, пролаял:

«Мы — дети одной матери и одного отца! Его зовут Анубис. Я знаю!»

Белая внезапно совершила гигантский прыжок — взметнулась снежная пыль, — и оказалась рядом с Тарзаном. Волки подскочили от неожиданности.

«Больше никогда не говори так! — и от вибрации её низкого голоса дрожь пробежала по телу Тарзана. — У нас разные отцы и разные матери. Рабы и господа рождаются от разных родителей. Твой Анубис породил только рабов — собак и шакалов! Вы — сброд, из которых люди шьют шубы и шапки, и не хотят вас пускать на порог, потому, что вы нечисты. А они, — она кивнула на волков, — мои дети. Свободные дети Сарамы»

Волки медленно, осторожно стали приближаться.

Белая оглянулась на них.

«Нет! Мы уходим. Мы оставим его в живых. Он нам не опасен; не будем отбирать жизнь у того, кто отдает ее сам, по своей доброй воле».

«Он раб!» — рявкнул один из самцов стаи.

«Рабы тоже бывают полезны. Иначе бы их не держали», — не оборачиваясь, ответила Белая.

Потом она совсем низко склонилась к Тарзану, янтарные глаза горели лукавым смехом.

Белая лизнула Тарзана в обмороженный нос.

«И ты, и твой бог — вы сдохнете от старости и тоски. И наступит наше время. Бусово время».

— Вот так штука, однако! Как сюда попал, не знаю, — сказал кто-то удивленным старческим голосом. — Шёл я на Лонтен-Я, а оказался на Лонк-Сур-Я! Заблудился, однако!..

Тарзан открыл глаза. Над ним, склонившись, стоял странный человечек в меховой одежде, от которой воняло рыбьим клеем и плохо вычищенной мездрой.

— Откуда взялся? — спросил старик. — Дух живой или мертвый? А?

Тарзан приоткрыл пасть, но ничего не смог выдавить из себя, кроме жалобного тявканья.

— Э, да ты совсем дохлый! Где бежал? Как бежал? Подожди — по следам узнаю.

Старик оставил Тарзана и быстро побежал к лесу. На ногах, обутых в меховые унты, у него были странные короткие лыжи. Он бежал по следу, оставленному Тарзаном.

Добежал до леса, покрутился, исчез на деревьями.

Тарзан лежал, ждал. Даже если бы он захотел, — он не смог бы никуда уйти.

Старика долго не было. Кто знает, сколько километров он отмахал, что видел, заметил, что понял. Но вернулся он хоть и не скоро, но с ясным лицом.

— Издалека шёл! Живой пёс, настоящий, — сообщил старик, подбежав. Дышал он ровно, как будто и не бегал никуда. — Ну, пойдем в мою избу. Тебя как звать? Меня — Стёпка.

Он двинулся было, но, взглянув на Тарзана, покачал головой.

— Э, да ты сам не пойдешь. Тебе, однако, помогать надо!

В избушке было тесно, непривычно, но тепло.

Стёпка разжег печку, сварил мороженой рыбы и вывалил её в большую деревянную чашку.

Обжигаясь и давясь, Тарзан стал хватать рыбу, не ощущая вкуса. Только когда чашка начала пустеть, он почувствовал вкус и вспомнил, что что-то похожее ел уже однажды — там, далеко, в давно прошедшей жизни.

Наевшись, он просто упал возле чашки, не найдя в себе силы даже выбрать себе место.

Степка критически оглядел его, встал.

— Ну, спи-отдыхай. Вон какой круглый стал! А ты пес непростой. Городской пёс-то, однако. Ничего не знаешь, не понимаешь. И как дошел?

Степка взял чашку, поставил на стол. Котел с рыбой выставил за дверь, на полку в маленькой холодной клети.

— Больше тебе жрать нельзя, однако, — а то опять сдохнешь. А Стёпка пойдет, ещё погуляет маленько. У Степки дел накопилось много. Болел Стёпка. Видно, потому и не знал, что в тайге творится, о чём говорят.

Вечером Степка, раздевшись до рубахи, присел над Тарзаном. Осмотрел спину, заглянул в пасть.

— Э, старый ты, однако! Как такой старый через Лонк-Сур-Я, пастбище духов, прошел? Что жрал? Хвою, однако.

Степка качал головой.

— Вижу, не простой ты пёс, и не зря сюда пришел. А вот зачем — как узнать?

Он перевернул Тарзана на спину. Погладил. С брюха стала кусками — кое-где вместе с кожей — отваливаться шерсть. Степка озабоченно кивал головой.

Тарзан терпел, только изредка поскуливал и потявкивал, как обиженный щенок.

— Ты лежи, жди. Сейчас тебя лечить буду. Фершал я хороший. Сам себя от смерти вылечил, однако.

Он стал прикладывать к красным, обнаженным пятнам на животе Тарзана вываренную березовую кору, смешанную с густым отваром подорожника. Густо обмазал все брюхо, переложил спиной вверх. Осмотрел лапы — и их обмазал пахучими снадобьями. Завернул Тарзана тряпкой, забинтовал лапы, и даже хвост.

Потом снова налил полную чашку густого рыбного варева.

— Жри! Тебе поправляться надо.

Тарзану было больно, он отворачивался от еды, поскуливал.

— Жри, говорю! Сегодня только рыба, завтра мяса добуду — у меня в лабазе припасы.

Тарзан из вежливости похлебал из чашки. Положил морду на обмотанные тряпицами лапы. Задремал.

А Степка, затеплив керосиновую лампу, сидел за столом и думал. Черный от загара лоб прорезали глубокие морщины. Степка вздыхал и качал головой.

— Однако, ничего не придумаю один. Надо Катьку звать. Она годами постарше, видела больше.

Катька пришла через несколько дней.

— Живой ещё? — сказала она вместо приветствия.

— Недавно чуть не помер. Однако даже в лодку с тенями сел, да потом очнулся.

Катька пожевала черными губами. Сняла старую доху, под которой оказалась телогрейка. Сняла и телогрейку, стащила пимы и блаженно вытянула ноги в чулках, связанных в одну иголку.

Ноги были толстые, искривленные.

— А я ходить плохо стала, — пожаловалась она. — Раньше, бывало, на лыжах до поселка за день добегала. А теперь и думать боюсь. Как до сельпо дойти? Мука кончилась, спичек мало, соли.

— Соли дам, и спичек дам, — сказал Степка. — Муки тоже дам, только у меня у самого мало.

Показал на Тарзана, который мирно дремал у них под ногами, спиной к печке.

— Вот показать тебе хотел.

Старуха внимательно посмотрела на пса.

— У таких, говорят, три глаза. Один на лбу, под шерстью. Он этим глазом духов видит.

— И я то же самое подумал, — сказал Степка. — Только не пойму, как он до Югана добежал, если городской.

— Откель знаешь, что городской?

— А ты погляди. Это он сейчас шибко худой, больной. А был-то, видно, что лошадь. И тайги совсем не знает.

Катька стала качать головой из стороны в сторону. Думать.

Степка молчал, ждал.

Наконец Катька сказала:

— Шкура у него плохая. Доху не сошьешь. Разве шерстяной пояс связать? А то что-то спина болит.

— Тьфу ты! — в сердцах сказал Степка, даже ногой притопнул. — Долго думала, — сказала глупое.

Тарзан поднял голову, внимательно посмотрел на Степку, на Катьку. Потом приподнялся, пошатываясь, и легонько зарычал.

Старики уставились на него.

— Это он на тебя, дуру, рычит, — сказал Степка.

— Ну, раз я дура, так пойду домой, — ответила Катька. — Даже муки не возьму.

— Тьфу! Опять дура! Я тебя для чего позвал? Муки дать?

— Не знаю, — Катька поджала сморщенные черные губы. — А только ругань твою слушать не хочу.

Степка сказал:

— Ладно. Ты сама видишь, пёс какой. Надо нам его судьбу узнать. Путь его выведать.

Катька молчала.

— Ну? — сказал Степка. — Ты шаманить умеешь?

Катька открыла рот, полный белых — своих! — зубов:

— Да что ты! Чего надумал! Я и не помню, какой шаман бывает!

— Ты же рассказывала, — твой отец шаманом был.

— Мой отец давно ушел. А бубен-унтувун и гишу студенты в музей увезли.

— Ишь ты! Какие слова помнишь! — восхитился Степка.

— И ломболон унесли. Какой шаманить! Язык свой забыла!..

Катька подперла морщинистую щеку черной рукой.

— Я ведь в девчонках два года с тунгусами прожила, под Турой. Их язык знала, — сейчас забыла. И слова это ихние. Своих не помню, однако. Старая стала.

Степка помрачнел. Потом лицо внезапно его посветлело.

— В тайге, слышь, тропы остались.

— Знаю, — отозвалась Катька.

— Засечки там на старых соснах.

— Знаю. Только по тем тропам давно никто не ходит.

— Мы разве знаем? — спросил Степка. — Тропа травой заросла, но эвенк так ходит — траву не примнет.

Катька покачала головой.

— Когда тут последний раз эвенк проходил, ты помнишь? И я не помню. Отец говорил — раньше они сюда часто ходили.

Степка упрямо повторил:

— А может, и сейчас ходят. Мы не видим — они ходят.

— Ну, пусть ходят. И что?

— У них шаманы еще есть. Они сильный народ, не такие, как мы.

— Теперь ты глупость говоришь, — покачала головой Катька. — Они тоже теперь в избах живут, телевизор смотрят. Диких-то тунгусов не осталось, поди.

И оба замолчали.

Трещали березовые поленца в печке. Гудело в трубе. За окошком было темно, и мороз наваливался на стекло всей своей мощной, тяжелой белой грудью.

— Ладно, — сказала наконец Катька. — На той стороне Лонтен-Я живет один тунгус. Далеко, а у меня ноги болят…

— А ты санки возьми, — сказал Степка.

— А кто санки повезет? Твой кобель?

Степка с сомнением посмотрел на Тарзана. Вздохнул.

— Ладно. Пусть собака сил набирается, ест, раны зализывает. Когда оклемается, — я сам шамана найду. Верную тропу скажешь?

Катька поджала губы, подумала.

— Муки дай, однако.

Раны заживали трудно. Степка чего только не придумывал: дегтем смазывал, распаренную пихтовую хвою прикладывал, камень грел — на брюхо псу клал, в тряпицу замотав. Тарзан терпел. Но на брюхе оставались красные по краям, зияющие раны с пульсирующей паутиной синих сосудов.

Потом Степка нашел в чулане городскую аптечку. Догадался: развел белый порошок из склянки, стал примочки делать. Сначала дело не ладилось, а потом Тарзан вдруг лизать раны начал, беспокоиться, даже лапами чесал.

— Э! — смекнул Степка. — Лекарство помогает, однако!

Он с уважением посмотрел на склянку, с натугой прочитал непонятное слово, написанное мелкими синими буковками.

— Белый человек хорошее лекарство делал! Теперь буду собак лечить.

Оставшиеся склянки бережно обернул тряпкой, положил в консервную жестянку и поставил на полку в красном углу. Пупыг-норма полка называлась — так старики говорили. На полке раньше боги стояли, и разные полезные амулеты: лягушачьи лапы, сушеные ящерки.

Теперь на этой полке стояла рамка с портретом Степки: Степка был молодой, красивый, в городском пиджаке. Он тогда жениться надумал, пиджак купил, а невесте — в подарок — большой котел.

Только не понравился подарок невесте. И в тот же вечер в буфете маленького аэровокзала Степка пропил и котел, и пиджак, и все деньги.

А фотография осталась, — в ателье делали; Степка сразу, как пиджак надел, в ателье пошел. Хотел фотографию тоже невесте на память подарить.

Теперь рядом с фотографией, желтой, засиженной мухами, лежало и чудодейственное лекарство.

А вскоре Тарзан уже сам на улицу просился. Ходил еще плохо, на обмороженные лапы наступал осторожно. А выйдя за дверь, падал в снег брюхом и скалился, глядя в черную тьму леса.

Старый эвенк в поселке действительно был. Но звали его по-русски Тимофеем, и работал он сторожем в сельской школе-восьмилетке. В школе, в маленькой комнатке с отдельным входом, он и жил.

Степка с Тарзаном вошли к Тимофею с опаской. Тимофей лежал на кровати, смотрел на гостей молча.

— Здравствуй, Тимофей, — сказал Степка, робея, и не зная, какое слово можно сказать, какое — нет: много было рассказов в детстве о том, как приходили злые тунгусы, грабили, девок в свои далекие стойбища уводили.

Тимофей глянул строго, не поднимая голову с подушки.

— Хвораю я, — неожиданно тонким голосом сказал он. — Школьный доктор смотрел, — сказал, надо в район ехать, операцию делать. Живот резать, что ли.

Степка закручинился. Потом вспомнил:

— Зачем резать? У меня лекарство есть, знаешь, какое? Вот эту собаку за три дня вылечил. Я его с собой взял, лекарство, на всякий случай.

— Покажи, — заинтересовался Тимофей.

Степка достал из большого, туго набитого рюкзака жестянку, размотал тряпицу, бережно подал пузырек. Тимофей взял с тумбочки очки, надел, прочитал и фыркнул.

Швырнул пузырек в угол, под рукомойник, где помойное ведро стояло.

Степка остолбенел. Тарзан, сразу почуяв неладное, ощетинился.

Едва обретя дар речи, Степка топнул ногой, завязал рюкзак:

— Правильно про вас отец говорил: тунгус — хуже зверя!

Тимофей вытаращил глаза. А потом тоненько засмеялся. И смеялся, пока не закашлялся, — да так, что кровать под ним зазвенела.

Сел, свесил ноги в дырявых носках на пол.

— Ты не сердись! — сказал он. — Мне это лекарство докторша в зад колола, когда я кашлял сильно. Простудился по осени, на рыбалке. Хорошее лекарство, но простое очень. А мне нужно другое. «Импортное» — так называется. Слыхал?

Степка слушал недоверчиво. Переминался с ноги на ногу.

— И про тунгусов — это всё сказки. Мой дед еще в утэне жил, в чуме, значит. А отец уже в избе родился, грамоте выучился, в леспромхозе работал.

Степка молчал. Соображал — верить ли, нет.

— Лекарство твое пенициллин называется. От разных болезней помогает, от ран особенно. И придумали его давным-давно, когда тебя и на свете не было. Сейчас другие лекарства придумали, лучше. Не сердись! Садись за стол. Говори.

Степка сел на стул с гнутыми ножками. Тарзану велел сидеть у дверей. Но говорить не торопился. Как-то не очень хотелось такому городскому тунгусу про путь духов рассказывать.

Тимофей между тем тоже подсел к столу, включил электрочайник, поставил на стол стаканы в подстаканниках, сахарницу, и тарелку с плюшками — из школьной столовой.

Налил чаю и сказал:

— Про тунгусов много чего врали. Но и правда была. Мои предки могли от летящей стрелы увернуться. На сук запрыгнуть, выше головы. Могли даже под снегом пробираться — подкрадываться или от погони уходить. Знаешь, как тунгусов русские ученые люди называли? Индейцами Сибири… Теперь, конечно, всё не то. В далеких стойбищах оленеводы, может, еще и учат ребятишек бороться и на деревянных саблях сражаться. А в поселках кто про это помнит? Тунгус оленем силен. А я оленей не держу.

— Значит, не поможешь ты мне, — сделал вывод Степка и выпил сразу весь стакан, до дна.

— А почему не помочь хорошему человеку? Ты расскажи, — подумаем вместе.

И Степка рассказал.

Тимофей подозвал Тарзана. Тарзан послушался — подошел.

— Это правда, что пес не простой, — сказал Тимофей. — Хотя, по-моему, собаки все непростые. Может, и вправду нечистую силу чуют? Нюх у них, уши, — разве с человеческими сравнишь? А насчет пошаманить… Извини, брат Степка. Я ломболона отродясь в руках не держал. Видел только раз, в детстве, как дед камлает. Напугал меня тогда до смерти.

— Не поможешь, значит, — огорченно повторил Степка, выпивая второй стакан чаю.

Тимофей аккуратно отставил стакан и серьезно сказал:

— Отчего же не помогу? Помогу. Твоего пса надо в город вернуть. Туда, откуда он пришел. Его, видно, плохие люди вывезли, чтоб он им не помешал. Значит, если пес твой в город не вернется, хорошему человеку худо будет. Понял?

Степка мало что понял, но все-таки решил уточнить:

— А как его в город вернуть? Далеко, однако.

— Ты вот что. Ты беги к вертолетчикам. Как раз сегодня рейс будет в город. Прямо к летчику подходи, не бойся. Он мой знакомый, его Константином зовут. Костькой. Он почту возит, больных, если надо. Так что собаку им прихватить не сложно. Попроси, скажи, что собаку там встретят.

— А кто встретит? — удивился Степка.

— Никто не встретит. Пес сам дорогу домой найдет. Ты скажи, главное, — встретят, мол, не беспокойтесь. Пес смирный, мешать не будет.

— Как такое скажу? Врать надо! А не умею, однако.

— Тьфу ты! — сказал Тимофей. — Вот лесной человек! А еще меня зверем обозвал. Ты соври для пользы дела! Чтобы они собаку прихватили. И всё. Понял?

— Понял, — сказал Степка и крепко сжал зубы, сморщил лоб. — Когда вертолет полетит, однако?..

Спустя два часа на вертолетной площадке поселка появился странный человек: на подбитых мехом лыжах, в унтах, с рюкзаком за плечами и с большущей собакой, хромавшей на две лапы.

Вертолетчик сидел в кабине, когда снизу послышался голос:

— Коська!

Вертолетчик удивленно глянул вниз, приоткрыл окно.

— Коська! — повторил черный, словно от копоти, старый остяк.

— Чего-о? — с ноткой презрения спросил летчик.

— Свези собаку в Томск!

Летчик поглядел на старика, на собаку. Покрутил пальцем у виска.

— Ты чего, дед, спирта нанюхался?

Старик не слышал — внутри страшной железной машины уже что-то шумело, гудело, вибрировало. Видно, томилась душа вертолета в железном зеленом корпусе.

— Собаку в Томск надо! Свези! Её там в ерапорту встретят!

— Чего-о??

— Собаку, говорю…

— Какую собаку? Сдурел?

— Вот эту! Хорошая собака! Она городская. Ей, слышь, в город надо, а то хорошему человеку худо будет!

Летчик понял, что дед так просто не отстанет. Слегка высунулся наружу:

— Ты что! Я собак не вожу! Да и лечу я не в Томск, а в Колпашево!

— Дак и ладно! — обрадовался старик. — Ты его в Колпашеве на другой винтолет посади!

— Ну, дед, ты даешь… Мы тебе чего, собачья соцзащита?

Степка, однако, еще не понимал, что попытка его потерпела полный крах. Он сделал хитрые глаза. Оглянулся по сторонам, понизил голос:

— Нельму дам! Муксуна! Осетра!

Летчик покачал головой.

— Соболя дам! — выкрикнул Степка. — Продашь на базаре — богатым станешь! Два соболя дам! Нарочно взял с собой из дому, — а не хотел. Потом подумал: вдруг, мол, Коську встречу. Надо взять!

От такой наглости летчик слегка опешил. Потом засмеялся.

— Двери видишь? Там, где лесенка? Иди туда. И собаку свою тащи… Она не бешеная случайно? А то сейчас в городе, говорят, какие-то бешеные появились… Да ты, лесной человек, в городе давно был? Ну, понятно…

В дверях грузового отсека стоял хмурый летун. Он сказал:

— Давай её сюда. Сам-то летишь, нет?

— Я? — испугался Степка. — Что ты, что ты! Собака одна дорогу найдёт. У-умная!

— Ну, как скажешь…

Тарзан не сразу пошел в вертолет, — поупирался. Степка толкал его сзади, летун тащил за ошейник.

— Привяжу его здесь, к поручню. Кормить не буду, учти!

— А и не надо кормить! Так долетит! Он выносливый!

Летун кивнул и стал закрывать дверь.

Степка спохватился:

— А соболей? Соболей-то?

Дверь захлопнулась.

 

Опричное сельцо в Низовских землях. 7079 год

Генрих Штаден хотел переименовать сельцо, данное ему царем за службу. Но никак не мог придумать название. Больше всего ему нравился «Штаденштадт». Или, в крайнем случае, «Штадендорф». Но глянь в слюдяное окно — какой там «штадт»! На «дорф» — и то не тянет.

Штаден видел слишком много в этой варварской стране. Так много, что глаза его устали. И устала душа.

Он видел убитых монахов — черное от ряс и клобуков поле перед разграбленным монастырем. «Озорство», — думал тогда Штаден.

Он видел убитых, разбросанных вдоль дорог мертвых. Вокруг них бродило воронье, обожравшееся человечины. Вороны так раздулись, что даже не могли улететь — хоть топчи их копытами.

Он видел, как вешали пленных поляков с семьями. Не жалели веревок даже на малолетних детей. Дети устали плакать, и не плакали, — плакали матери, истерзанные, с разбитыми лицами.

Он видел, как опричники, проезжая по улицам, где уже некого было грабить, и нечего взять из домов, секли саблями ворота — за то, что изрезаны красиво; ставни — за расписных петухов. Заборы — за резные сердечки поверху.

А великий князь в Новагороде заставил посадских девок раздеться донага и велел погнать их пиками в Волхов. Пущай, мол, купаются. Но люди с баграми, на мосту и на лодках, хватали крючьями девичьи косы, наматывали на багры, и опускали под воду.

Сын великого князя хохотал.

Но самое страшное, что видел Штаден — когда у матерей отнимали грудных младенцев и разбивали им головы, а матерей заставляли кормить щенков царской псарни.

Когда-то, еще на родине, Штаден слышал, что в древности у склавен был такой обычай. Но после принятия ортодоксальной веры, попы запретили это варварство. И вот оказалось, что обычай остался. И сам богомольный царь поощряет его.

Штаден больше не мог, не хотел этого видеть.

И вот теперь Генрих Штаден, получивший награду, сидел за столом в своей резиденции — самой большой избе села. Перед ним стояла чарка и ополовиненная бутылка зеленого стекла. На тарелках — соленые огурцы, блины, соленая рыба.

Глаза Штадена стекленели.

— Палашка! — крикнул он.

Никто не отозвался.

Штаден пробормотал что-то, поднялся из-за стола. На нетвердых ногах вышел в сени, распахнул пинком входную дверь. Неподалеку, за кривым тыном, на белом пригорке сидела огромная белая собака.

— Dreckhund! — выругался Штаден. — Опять ты здесь?

Он поискал глазами кого-нибудь из дворовых, но все то ли попрятались, то ли были заняты делами — двор был пуст. А за кривым тыном, на котором чернела, нахохлившись, старая ворона, по-прежнему сидел собачий белый призрак. Жмурил янтарные глаза. Улыбался.

Этот призрак преследовал Штадена, начиная с Новагорода, с того дня, как он спалил село идолопоклонников. Призрак появился неслышно, как и положено бесплотному существу. Бежал краем леса вдоль дороги, наравне с конем Штадена, не отставая, не обгоняя.

Первым заметил его Неклюд.

— Глянь-ка! — гаркнул он и указал плетью в лес.

Штаден глянул.

Бело-серебристая тень бесшумно неслась между черно-золотыми стволами сосен.

Коромыслов тоже глянул, и невольно перекрестился.

Штаден приостановил коня. Призрак замер, — и вдруг исчез. Растворился в сугробах.

— Чего крестишься? — недовольно спросил у Коромыслова Неклюд. — Собаку приблудную не видал?

Коромыслов серьезно ответил:

— То не собака.

— Ну, пёс!

— То не пёс.

— Да кто ж тогда? Оборотень, что ли?

Коромыслов снова перекрестился и сумрачно сказал:

— Что волк — вижу. А что оборотень — пока нет. С нами крестная сила!

Оборотень не отстал и вечером, когда расположились на ночлег прямо в лесу, на поляне. Разожгли костры, привязали коней, сняли потники, попоны, сёдла.

Штадену постелили одеяло, сшитое из беличьих лапок, — такое большое, что на нем можно было спать, да им же и укрываться. Одеяло это было взято в одной из новгородских деревень и, говорили, сшили его какие-то дикие угры, жившие далеко на северо-востоке, — новгородцы вели с ними торговлю. Одеяло было большим, но удивительно легким, и места, когда его складывали, занимало совсем немного.

Штаден лег меж двух костров, задремал было, и вдруг услышал:

— Вон она! Вон! Стреляй!..

Грохнул выстрел. Штаден подскочил, ошалело оглядываясь. В круге света метались караульщики, и больше ничего не было видно: за кругом царила полная, черная тьма.

Повскакали и другие опричные, хватаясь за оружие.

— Что? Кого? Где?..

— Да собака померещилась, — оправдывался один из караульщиков. — Прямо к костру сунулась, — я так и обмер!

— Никто не сунулся, — возражал второй. — А просто приблазнилось тебе. Браги лишнего хватил.

— Да вот тебе крест! Морда огромная, что у медведя. Только белая, будто седая. И глазищи горят!

— Идите посмотрите, — распорядился Штаден. Его уже и самого беспокоила эта серебристая неотвязчивая тень.

Из костра достали огня, двинулись с факелами в лес.

— По следам смотрите!

Но следов не было. Пристыженных караульщиков Штаден пообещал наказать, но к ним в помощь приставил еще двоих, наказав обходить поляну кругом с огнями. Неклюд ворчал, что если так палить сдуру — пороха не напасешься.

Задремалось, однако, лишь под утро, когда свет костров померк, и в небе проступили ясные холодные звезды. Штаден озяб, завернулся в беличье одеяло, закрыл глаза. И внезапно увидел ясно и отчетливо: мчится среди звезд черная свора собак, а впереди — большая белая волчица с огненными глазами. Несутся они и за ними гаснут звезды, остается только пустое небо. И злобный хриплый лай медленно замирает вдали, гаснет, как звезды…

Штаден, наконец, уснул.

И оказалось, что это он летит по звездному небу, трубя в изогнутый охотничий рог. Черный ветер бьет ему в лицо, черный плащ хлопает позади, и сбоку и чуть приотстав бесшумно мчится свора охотничьих псов, а над ними — черная воронья стая.

Утро закраснелось между деревьями, залило розовым светом снега.

Призрака не было.

Он появился опять следующей ночью. Штаден не спал — караулил. И дождался-таки. Только вывернула из лохматых облаков луна, под ближайшими соснами появилась тень гигантской волчицы. Силуэт был черным, и только глаза светились, по временам пригасая, — жмурился призрак на огонь.

Штаден никому об этом не сказал. Но днем, когда кто-то снова заметил бегущую краем леса собаку, прикрикнул:

— Молчать! Я не желаю больше ничего слышать о ваших проклятых собаках!

Неклюд его поддержал:

— Что вы, собак не видали? После мора, помните, сколько их развелось по лесам? Вот и одичали, живут теперь по-волчьи. А человека, поди, вспоминают.

И вот теперь, в собственном своем уделе, Штаден снова видел белого призрака.

Набычившись, Штаден глядел за тын. Призрак улыбнулся ему, повернулся, метнув хвостом, и неторопливо побежал за овины.

— Палашка!! — не своим голосом рявкнул Штаден.

Девка тут же появилась, бежала от ворот.

— Где была?

— К попу бегала! — торопливо зачастила девка. — Пост кончается, спрашивала, когда рыбное есть можно. Да яиц ему снесла.

— Дура, — сказал Штаден, давно уже привыкнув к тому, что этим русским словом выражается скорее не состояние ума, а состояние души. — И попы ваши пьяницы, бездельники и сластолюбцы… Позови Неклюда.

Вскоре они с Неклюдом сидели за одним столом, доканчивая бутыль. Палашка сбегала в погреб, принесла браги — вино, дескать, кончилось.

Штаден выговорил по буквам:

— Бра-га… Это есть крепкий квас? Хорошо. Будем пить квас.

Пьянея, Штаден начинал говорить с сильным акцентом, путал слова, забывал.

Неклюд пил, не пьянел, только становился задумчивым.

— Ты собаку видел? — спросил Штаден, прямо взглянув ему в глаза.

— Собака у нас одна, и не всегда углядишь за ней, — сказал Неклюд. — Дьяк Коромыслов зовут.

— Дьяк — тоже собака? — не понял Штаден, вообразив, что Коромыслов превратился в оборотня.

— Собака, да еще какая. Всё вынюхивает, высматривает, да в Москву цыдульки строчит. Сам видел, как он своего человека отправлял.

Штаден махнул рукой.

— Про это мне известно. Мне тоже цыдульки везут, знаю я, о чем Коромыслов пишет. Это мне всё равно. Служба моя скоро кончится. Я вернусь в фатерлянд. И позабуду про ваших собак.

Он потерял на мгновение нить разговора, вспомнив о фатерлянде, таком далеком отсюда, от этих страшных снежных полей и перелесков.

Стукнул кулаком по столешнице.

— Я спрашивал тебя не про дьяка. Про эту белую нечисть, что увязалась за нами в походе.

— И эту видел, — спокойно сказал Неклюд. — Как не видеть? Она сегодня за овином яму в снегу рыла.

— Яму? — удивился Штаден.

— Ну. Всеми четырьмя лапами, — только снег летел.

— Зачем?

— Да кто его знает… А только в народе говорят — это к покойнику в доме.

Штаден вздрогнул, опрокинул чарку по-русски.

— У вас не только попы глупые, но и народ совсем глупый, — сказал он.

Вытер усы рукавом.

— Много Богу молитесь, а в Бога не верите. Собакам верите, да всему, что старухи скажут.

Неклюд промолчал.

Штаден встал, пошатываясь.

— А теперь — спать. Квас крепкий. И ты ложись.

Неклюд дождался, когда Штаден, кряхтя, разденется за занавеской. Палашка кинулась было ему помогать, — Штаден прогнал.

Через минуту он захрапел. Палашка стала убирать со стола, и Неклюд молча, с равнодушным лицом, ухватил её за крепкую ягодицу, подтащил к себе, усаживая на колени.

— Что ты, как зверь какой, — вполголоса сказала она. — Иди на лавку, я приберусь — приду.

Штаден застонал и проснулся.

Над ним стоял Неклюд, в холщовой рубахе, красный со сна. Держал в руке восковую свечку. Лицо его было встревоженным.

— Вставай, хозяин, — вполголоса сказал он. — Из Москвы верный человек прибыл. С дурными вестями. А Коромыслова — нет нигде. Исчез Коромыслов, пропал.

— Что такое? — Штаден приподнялся, мотнул головой и охнул от боли.

— Бежать бы нам надо, — сумрачно сказал Неклюд. — Слышно, царь опричниками недоволен. Грешили, мол, много, а грехи замаливать некому, кроме, значит, его самого.

Штаден приказал подать кафтан, накинул на плечи.

Сел к столу, сказал:

— Зови гостя.

Неклюд помялся, роняя капли воска.

— Может, опохмелишься?

— Это что? Это опять надо вино пить?

— Ну да. Легче станет!

— Нет. У нас это не в обычае. Зови, говорю!

А через час с небольшим, в самое глухое время ночи, выехали со двора Штадена двое саней. Сам Штаден сидел в кибитке, завернувшись в свое беличье одеяло и накрытый шубой с огромным стоячим воротником.

Следом за санями верхом скакал Неклюд и еще трое-четверо самых преданных опричников.

Отъехав версты три, остановились. Здесь был пригорок, и кто-то оглянулся, — ахнул.

— Пожар!

Штаден не без труда выпростал себя из-под шубы и одеяла, встал на снег. Далеко внизу, там, где осталась его деревенька, взвивались к небу языки пламени. Слышались треск и истошные крики какой-то бабы. С колокольни ударили в набат.

— Ну, брат, беда, — сказал Неклюд. — Неспроста это все.

— Почему?

— А поджог ведь кто-то. Может, мужики, а может, и сам дьяк.

— А для ча?

— Кто знает, что у него на уме… — Неклюд покачал головой в гигантской островерхой шапке с собольей опушкой. — И собака яму рыла — тоже неспроста.

— Куда едем-то? — спросил Неклюд спустя некоторое время.

Уже совсем рассвело, черный лес стоял стеной вдоль дороги.

Штаден молчал.

— Я так полагаю, что в Москву нам нельзя, — сказал Неклюд.

— Тогда — в фатерлянд, — ответил Штаден.

— Ясно. — Неклюд обернулся к спутникам и крикнул: — Значит, сворачивайте, братцы!

— Это куда? — спросил Штаден, высовывая голову из-под шубы.

— Неприметными дорогами поедем. В Литву.

— А ты знаешь, где Литва?

— Как не знать! — усмехнулся Неклюд. — Я уж там бывал: Феллин-город воевал…

— А-а! — сказал Штаден и снова сунул нос в шубу. Задремал.

Сани потряхивало — кони бежали шибко по едва видной, пробитой в глубоких снегах колее.

А потом пошли медленней, и Штаден, очнувшись, догадался: колеи не стало, заехали в глушь, в бездорожье. Тревожное предчувствие шевельнулось у него в душе. Он нащупал кинжал на поясе, пожалел, что ручница — так русские называли пистоли, — лежит в ящике, незаряженная.

— Ну, значит, всё, — раздался спокойный голос Неклюда. — Вылазь, нехристь тевтонская.

Штаден завозился под шубой, торопливо открывал ящик, доставал пистоль, пороховницу.

— Вылазь, я те грю! Не хочим шубу кровью мазать. Шуба-то не твоя, боярская, — с имения Лещинского.

— А? — сказал Штаден. — Здесь плохо слышно. Зачем шуба? Сейчас, сейчас…

Торопливо сыпал порох, вкатывал круглую пулю. Порох сыпался мимо, пуля не лезла в ствол.

Неклюду, наконец, надоело. Он нагнулся прямо с седла, откинул полог кибитки, вгляделся в темноту. Услышал шипение, треск… Почувствовав запах, отшатнулся.

Ослепительный огонь ударил его прямо в лоб.

Кони дёрнулись, понесли. Из-под снега вылетели какие-то птицы, испуганно квохча.

Кони провалились в сугроб по брюхо, ржали, бились. Кибитка завалилась набок.

Штаден выкатился наружу, всё еще сжимая в руке дымящийся пистоль. Увидел: Неклюд, раскинув руки, висел в седле головой вниз. Конь его стоял смирно. Троих всадников не было видно.

— Значит, собака к покойнику яму рыла? — тихо сказал Штаден. — Ты ошибся. Du hast aber Mist gemacht! Теперь мы знаем, кто о чем в Москву писал, Коромыслов-дьяк, или ты, верная царская собака. Du Arschoch! Du Drecksack!

Он встал во весь рост. Оглянулся. Кругом стоял черно-белый непроходимый ельник. Над ним металась, каркая, стая ворон. Штаден выругался. Далеко выбираться придется…

Он подошел к лошади Неклюда, кряхтя, сволок грузное тело с седла, бросил в снег. Взял лошадь под уздцы и повернулся, разглядывая следы, которые должны были вывести на дорогу.

Спиной почувствовал чей-то взгляд, и, ещё не оборачиваясь, понял, — чей.

Под ближней елью лежала серебристая, огромная, как медведь, волчица. Она зевнула черно-алой пастью. Потом поднялась, встряхнулась. И неторопливо пошла прямо к Штадену.

Лошадь всхрапнула, задрожала. Штаден удерживал её обеими руками, во все глаза глядя на волчицу.

Но волчица всё так же неторопливо прошла мимо. Отойдя немного, оглянулась на ходу. И снова пошла.

«А! Дорогу показывает!» — догадался Штаден.

И уже с легким сердцем пошел следом за ней, зная, что теперь он не один, и никто не сможет его обидеть — ни царь, ни его верные палачи-слуги.

И еще он знал: у него в жизни произошел очень важный, решительный перелом. Может быть, ему повезло. Может быть, ему, единственному из всех живущих на земле, выпала такая странная честь: стать настоящим Воданом. Великим Воданом. Охотником за звездами и душами людей.

 

Черемошники

Человек с белым бритым лицом, изборожденным морщинами, стоял у окна, глядел на черную ночь и хлопья снега, белого от лунного света. Очки сияли, отражая свет, и казалось, что человек этот — слепец.

Переулок, казалось, вымер, хотя было еще не поздно. Шли редкие прохожие, где-то играла музыка. Не было только одного — собачьего лая.

Собаки никуда не делись, — сидели по конурам, прятались от снегопада. Но молчали, словно вступили в заговор.

Человек отошел от окна, растворившись во тьме. А через минуту во дворе его дома появилась огромная белая собака. Она понюхала снег, подышала с открытой пастью; снежинки приятно щекотали язык.

Потом легко и бесшумно перемахнула через забор и побежала по переулку.

Собаки словно проснулись: то там, то здесь раздавались робкий, или злобный лай, рычание, повизгивание.

Белая не обращала на них внимания.

Она выбежала из переулка, пересекла железнодорожную линию, и побежала по обочине, не обращая внимания на проносившиеся мимо машины.

 

Полигон бытовых отходов

На мусорной свалке, — ПТБО, — царила тишина. Наконец-то всё вернулось к обычному порядку вещей. Днем мусоровозы привозили кучи мусора, бульдозеры нагребали из них новые холмы и горы, бомжи выходили и подсобить, и поживиться.

Ночью наступала тишина. Двое охранников спали в вагончике, дежурная дремала в своей сторожке.

Ночь приближалась к середине, к самому глухому времени суток. Со стороны дороги к полигону быстро бежала белая собака. Она миновала собачник, — теперь, как обычно, полупустой, — лишь несколько собак, объевшись, дрыхли без задних ног. Перепрыгнула через сетчатый забор и приблизилась к сторожке.

Поднявшись на задние лапы, заглянула в окно.

На кожаной кушетке лежала женщина в телогрейке и оранжевом жилете. Маленький телевизор, стоявший в углу на табуретке, работал, но программы закончились, и по экрану бежала рябь.

На столе лежали гроссбухи, остатки ужина, прикрытые кухонным полотенцем, чайник. Возле кушетки стоял масляный радиатор.

Белая ударила лапой по стеклу: раздался скрип когтей.

Женщина на кушетке пошевелилась.

Белая снова ударила, царапнула.

Женщина повернулась к окну, приподняла голову. Что-то сказала — слов не было слышно.

Белая отскочила от окна. Шерсть её поднялась дыбом, так, что показалось, будто собака мгновенно превратилась в чудовище. Прыжок!

Треск рамы, струящийся звон стекла.

А дальше — выставленные вперёд руки женщины и её перекошенное от ужаса лицо.

Настольная лампа упала со стола, разбилась. Почему-то замигали и лампы дневного света на потолке.

Белая одним движением перекусила руку, освободила пасть и рывком достала горло.

И мгновенно, развернувшись в мягком кошачьем прыжке, выскочила в окно. Отбежала за сугроб. Бока её ходили ходуном, с морды капала черная кровь.

В вагончике охранников раздался шум. Минуту спустя распахнулась дверь и пожилой охранник в камуфляже высунулся во тьму. Стоял, присматриваясь и прислушиваясь.

— Ну, чего там, Егорыч? — спросил сонный молодой голос. — Закрой дверь — холоду напустил.

— Пойду посмотрю. Что-то вроде почудилось…

Пожилой вышел, закрыл за собой дверь. Подошел к сторожке — и оцепенел, увидев не разбитое — а просто вынесенное вместе с рамой окно.

Егорыч подбежал, глянул в окно, холодея от ужаса.

В комнате все было в порядке. Шипел и рябил телевизор. Горел свет.

Но на кушетке лежала женщина с вывернутой головой: вместо горла у неё была огромная зияющая рана, в которой еще хлюпало и журчало. Лужа крови натекала под радиатор. И в этой луже отражался экран телевизора и мигающие лампы дневного света.

Егорыч, вцепившись руками в остатки рамы, стоял, не в силах отвести глаз от этого дикого, нелепого зрелища.

И напрасно.

Потому, что эта картина была последней, которую он увидел в своей жизни и которую унес с собой в вечность.

Сзади ему на спину длинным стремительным прыжком упала гигантская тварь и сомкнула волчьи челюсти на заплывшей, в складках и седой поросли, шее.

Молодой охранник вышел, услышав вскрик. У него был служебный «макаров», и его-то он и пытался достать из кобуры, когда бежал к распростертому на снегу Егорычу.

Егорыч лежал, раскинув руки, в белом круге фонарного света. Кровь под ним казалась совершенно черной, и черным делался снег. Но с виду Егорыч был совсем как живой, только испуганный. И — ни одной царапины на лице.

— Ты чо, Егорыч? — крикнул молодой, вытащив, наконец, «макарова», механически снимая пистолет с предохранителя. — Ты чего упал-то?

Молодой проследил за взглядом Егорыча. Задрал голову: получалось, что Егорыч с ужасом рассматривал звездное небо. Но на небе не было ничего необычного.

— Во, блин! — растерянно сказал молодой, озираясь.

Он озирался, поворачиваясь на месте, вместе с пистолетом. И палец судорожно прилип к спусковому крючку. Он озирался, и в таком состоянии, казалось, не мог ни о чем думать. Но на самом деле в голове у него проносились картины одна за другой: с неба слетел Бэтмен. На полигоне приземлилась летающая «тарелка», и шустрые зелёные человечки с непомерно огромными головами и страшным оружием в руках прикончили не успевшего ничего понять Егорыча и мгновенно улетели. Среди обитавших на полигоне бомжей появился маньяк. Какой-нибудь новенький из города, выдающий себя за бездомного: решил спрятаться здесь от правосудия, но не стерпел искушения. И… И… И что дальше?

Он снова невольно поднял голову. И на этот раз — показалось — увидел. Какие-то быстрые тени мелькнули над ним, заслоняя звезды. И далекий, гаснущий в ночи лай послышался на краю небес.

И тут краем глаза возле здания собачника охранник заметил быструю тень.

Он мгновенно повернулся. Но всё было тихо и пусто, и никто не бродил вокруг собачника с окровавленной лопатой в руке, и никто не прятался в тени.

Молодой сделал несколько шагов. Поднял «макарова», подошел к дверям собачника, прислушался. Собаки, кажется, тоже беспокоились. Порыкивали — наверное, во сне.

Всё-таки надо заглянуть, — решил молодой. Откинул крючок, распахнул дверь. И прямо перед собой увидел желтые янтарные глаза, смеющиеся и благожелательные. Глаза, которые не обещали ничего дурного. Но в следующий момент глаза вспыхнули неистовой злобой, и охранник, падая на спину, начал стрелять. Он палил во что-то мягкое, тяжелое, что придавило его к бетонному полу. Он палил и пытался вывернуться, сбросить с себя непомерную тяжесть.

Потом раздался хруст, — боли он почти не почувствовал. И глаза, сиявшие над ним, снова стали благожелательными, как знаменитый ленинский прищур.

Он уже умер, когда рука сама сделала последний выстрел. Но, как и прежние, выстрел прозвучал глухо, словно из-под подушки, и пуля увязла в чем-то невероятно плотном и вязком.

Когда охранник перестал биться, Белая подняла голову и, стоя над трупом, оглядела сбившихся в кучку собак.

Они поняли её безмолвный приказ. Скуля, прижимаясь животами к бетону, поползли к трупу. И по очереди, страшась и восторгаясь, ткнулись мордами в горячую пахучую кровь.

 

Кладбище Бактин

Лавров очнулся. Вокруг была какая-то полумгла, и он не мог понять, где он, и что с ним произошло. Он только чувствовал в груди холод и непомерную, щемящую тоску.

Лавров встал на четвереньки, поднял голову.

Прямо перед ним была витая чугунная ограда, а за ней — высокий трехступенчатый монумент. У подножия монумента, полузанесенные снегом, стояли и лежали голые обручи с остатками бумажных цветов.

С сумрачного неба летел легкий снежок. Царила полная тишина, а вокруг, насколько хватало глаз, высились разнообразные каменные плиты, чугунные кресты, и монументы, похожие на пирамиды.

Лавров начал что-то медленно соображать — словно свет забрезжил в темной голове.

— Ну, здравствуй, переживший смерть, — сказал кто-то не голосом, а мыслью.

Лавров вгляделся. У подножия монумента лежала огромная серебристая — то ли от снега, то ли от седины, — собака. Она лежала спокойно, вытянув передние лапы, гордо подняв могучую красивую голову. Ее глаза сияли мягким светом.

— Кто ты? — глухо спросил Лавров. — Где я?

— Ты — Ка, возвращенный на землю из подземного Кинополя, собачьего ада, — ответил спокойный голос. — И ты в некрополе. Там, где продолжится и закончится Великая Война.

Лавров опустил голову, пытаясь понять то, что понять было невозможно.

— Ты неустрашимое и бессмертное существо, обреченное на муки непонимания, — добавил голос. — Но пока не трудись понять то, что смертные понять не могут. Понимание придет к тебе постепенно. И ты узнаешь всё, что знают духи.

— Зачем? — почему-то спросил Лавров, имея в виду: «зачем всё это?».

Но лежащая серебряная собака всё поняла правильно.

— Чтобы найти покой. Чтобы вернуть свою человеческую сущность — Ах. Её может вернуть тебе лишь владыка Расетау. Он возложит на тебя руки, и ты обретешь покой и бессмертие человеческой души.

— Когда?

— Правильный вопрос, и очень мудрый, — собака прижмурила лучистые глаза. — Тогда, когда найдешь деву, избранную черным мохнатым существом, которое люди называют Собачьим богом.

— Богом? — растерянно повторил Лавров.

Собака рассмеялась, чуть оскалив светящуюся пасть.

— Он давно уже не бог. В нем слишком много человеческой крови. И для продолжения рода ему требуется земная женщина, немху. Такая, которую не принимают окружающие. Считают сумасшедшей, или просто больной. С каждым поколением человеческой крови в нем все больше. А ведь когда-то он был бессмертным, как и я. Но по какой-то причине отказался от бессмертия и ушел к людям, став немху. Сейчас он живет один, прячась по лесам, по заброшенным домам, забытый всеми — и собаками, и людьми. Часть магической силы у него осталась, и мне неизвестно, что он еще может. Сейчас этому бывшему богу, насколько я помню, сто пятьдесят два года, или даже чуть больше. Это — предел. Теперь он начал быстро дряхлеть и терять даже ту силу, которую имел. Ему нужна женщина, она родит его снова, — нового выродка, который тоже, может быть, проживет лет сто.

— Я должен убить его?

— Нет. — Голос внезапно потемнел, и потемнели лучистые глаза собаки. — Ты должен найти деву. Это все, что от тебя требуется. Остальное боги сделают сами.

Лавров, кряхтя, поднялся на ноги. Теперь он видел тысячи, десятки тысяч могил, с протоптанными вокруг них дорожками, с крестами и каменными памятниками, увешанными и обложенными бумажными венками, побитыми ветрами и морозами.

— Некрополь, — кивнула Белая. — Там, где закончится Битва.

Лавров перевел взгляд на неё.

— Кто ты?

— Я — Хентиаменти. Священная собака древних, Страж некрополей. Божество, если хочешь.

Лавров подумал, кивнул.

— Куда мне идти? Где искать эту женщину?

— Где искать — я не знаю. Но знаю, что к ней бежит одинокий старый тощий пес. Ищи одинокого бегущего пса. Он бежит прямо к ней. Пойдешь за ним — найдешь и ее. А найдешь, — убей. И помни: только тогда Анубис совершит над тобой магический обряд и ты обретешь свою Ах, потерянную сущность.

И собака внезапно исчезла. Нет, это просто снег повалил так густо, что некрополь мгновенно потонул во мгле и даже ближних могил уже нельзя было различить. Словно с неба упал белый занавес.

Лавров потоптался, вздохнул. Перешагнул через оградку, хотя рядом была маленькая калитка, и направился к трехступенчатому монументу.

Собаки не было. Не осталось даже следа: там, где она лежала, камень был ровно засыпан снегом.

Лавров постоял, нагнув голову набок. А потом повернулся и двинулся через оградки, могилы, кресты, словно не замечая ничего вокруг.

Он и не замечал, погруженный в мысли о потерянной сущности Ах, и о проклятой людьми и богами деве.

 

Черемошники

Соседка пощупала Аленке пульс, покачала головой. Аленка лежала без движения, глядя невидящими глазами в потолок, и даже на расстоянии чувствовалась, какая она горячая.

— Надо «скорую» вызывать, — сказала соседка.

— Ой, ой… Может, как-нибудь обойдется, — сказала баба. — Я вот ей травку заварила, лед в тряпке на лоб кладу.

Валька махнула рукой. Еще раз поглядела на Аленку, поманила бабу в кухню. Сказала шепотом:

— В городе бешеные собаки объявились. У нас в больнице койки готовят. Уже есть покусанные.

— У неё что — бешенство? — испуганно спросила баба.

— Не знаю. Она с собаками возилась?

— Возилась. А как же. Всю зиму со своим женихом, Андреем.

— Ну-у, во-от, — протянула Валька. — Я могу, конечно, сыворотку принести, укол сделать. Но лучше вызвать «скорую». Они сразу определят, что за болезнь, и всё, что нужно, сделают.

— Баба! — послышался слабый голос.

Обе склонились над Алёнкой.

— Не вызывай «скорую», баба. Она меня в больницу увезёт.

— Да ну, «увезёт»! Может, еще не увезёт. Может, укол сделают, и всё. Да я бы и не вызывала, да как не вызывать, когда не знаешь, чем тебя лечить!

— Пусть тетя Валя сыворотку принесет.

Губы у Алёнки потрескавшиеся, сухие. Ей трудно было говорить, она шептала, с трудом разлепляя запекшиеся губы.

— Принесу, детка, — сказала Валька. — Но болезнь эта опасная. Врачи лучше знают, что за болезнь, и чем её лечить. А я же не врач. Принесу сыворотку от одной болезни, а у тебя окажется просто грипп.

Алёнка прикрыла глаза.

Валька, нашушукавшись с бабой на кухне всласть, — рассказывала, как её мужик, пьяный, чуть в бане не угорел, — ушла. Баба принялась жарить картошку. Масло горело, и глаза слезились от чада: она промокала слезы краем фартука.

— Баба! — вдруг сказала Алёнка. — Вытащи из порога иголки.

Баба выронила ложку, повернулась, как ужаленная.

— Каки-таки иголки? А? Ты что выдумываешь?

— Я не выдумываю. Я видела, как ты их втыкала.

— А может, тебе это приснилось! Я гвоздь кривой на пороге правила.

— Гвоздь… — повторила Алёнка и снова надолго замолчала.

Смеркалось. Картошка была готова. Баба, пригорюнившись, сидела за кухонным столом, глядела в окно, за которым были синие снега и черные заборы; вздыхала.

— Вытащи иголки, баба! — севшим, чуть слышным голосом сказала Алёнка. — А то я умру.

Присев на пороге, вооружившись клещами, плоскогубцами, молотком, баба, подслеповато щурясь, вытаскивала иголки. Некоторые ломались — она их вбивала поглубже.

Отдыхала, потирая спину. Тихонько откладывала инструменты, семенила в спальню, глядела на Алёнку. В комнату падал свет из кухни, и лицо Алёнки было спокойным: она спала.

Баба, вполголоса бормоча молитвы, похожие на ругательства, снова вернулась к порогу.

— Вот выдумает же, а? Иголки ей помешали!

Она загнала последнюю иглу в широкий деревянный порог, перевела дух. Собрала инструменты, открыла дверь и включила свет в маленьком закутке в сенях: там хранились все инструменты, стояло множество пустых стеклянных банок, на полках громоздились какие-то непонятные железяки — дедово хозяйство.

Сзади послышался шорох. Баба проворно обернулась: в сенях был полумрак, но ей показалось — чья-то огромная мохнатая тень метнулась в самый темный угол.

— Ох, — шепнула баба и перекрестилась, не выпуская молотка из рук.

Осторожно выглянула из-за перегородки. Еще раз перекрестилась, хотя уже увидела, что никого в сенях нет.

Вздохнула с облегчением:

— Тьфу ты, пропасть. Своей тени уже испугалась.

Поскорей забежала в избу, прихлопнула тугую дверь.

Подумала — и набросила крючок, чего раньше не делала: все равно дверь из сеней на улицу запиралась на замок.

Потом зашла в спальню, послушала, как мирно посапывает Алёнка. Потрогала лоб: жар, кажется, спадал.

Баба еще раз перевела дух, — на этот раз с облегчением, — вернулась в кухню, присела к столу. Дотянулась до висевшего на стенке старенького проводного радиоприемника. Прибавила звук.

— Я еще раз утверждаю, — донесся спокойный, уверенный голос, — что никаких оснований для общественных протестов нет. Отлов собак в районе Черемошников производился в соответствии с планом и по просьбам жителей. Есть, в конце концов, заявление почтальонки о нападении на неё бродячих собак…

— Еще один вопрос, который волнует наших радиослушателей, да и всех жителей города, — сказал неестественно душевный голос диктора. — Это слух об эпидемии бешенства…

— Да, я уже в курсе. Слухи дошли и до меня. Я ведь не на луне живу. Так вот. Скажу со всей ответственностью: ни о какой эпидемии бешенства речи нет. Есть некоторые факты: бродячие собаки в последнее время ведут себя все агрессивнее, нападают на одиноких прохожих, в особенности в старых, окраинных районах. В связи с этим Госсанэпиднадзором была начата проверка. Инкубационный период от укуса до возникновения у человека симптомов водобоязни, составляет несколько месяцев. До года, если мне не изменяет память. Так что, даже если и есть отдельные случаи заболевания, то проведенный массовый отлов не имеет к ним ровным счетом никакого отношения. Вот передо мной справка из санэпиднадзора: в городе в последние несколько лет случаев бешенства не зафиксировано. Единственно — были подозрения. Но они ни разу не подтвердились. Собаки, вызывавшие подозрения, отлавливались, за ними проводились наблюдения. Как, кстати, ведутся они и за теми, которые были отловлены на Черемошниках. Пока никаких признаков болезни нет. К тому же все радиослушатели знают, что после любого укуса — собаки ли, кошки, — человеку в обязательном порядке делается профилактическая инъекция. Возможно, все это и возбуждает нездоровые разговоры среди определенной части населения. Я имею в виду жителей частного сектора, а также людей с низким культурным уровнем…

— Хорошо! — почувствовав нехорошее, бодро прервала ведущая. — Думаю, вы детально ответили на вопросы радиослушателей, и не оставили места для сомнений. Напоминаю, уважаемые радиослушатели, что у нас в гостях сегодня был мэр города Томска Александр Сергеевич Ильин.

Баба удовлетворенно взглянула на приемник:

— Ну вот. И бешенства никакого нету. А то выдумала — «бешенство! Койки в больнице готовим!..».

Баба зевнула, выключила радио и пошла спать.

Переулки вымерли, на небе не было ни единой звезды, и только редкие, жидкие огоньки фонарей освещали черно-белое безмолвие.

— Сиди здесь и жди меня! — строго сказал Бракин.

Он неуловимо изменился за последние дни. Если бы его увидели сокурсники, — они бы его не узнали.

Он похудел, осунулся, и стал выглядеть старше. Ежиха, завидя его, молча сторонилась, и в глазах её появлялось что-то, похожее на страх и уважение.

Бракин, впрочем, ничего не замечал. Он почти безвылазно сидел в своей мансарде, дважды в сутки топил печь, изредка выбирался в магазин, — покупал себе сосиски и хлеб, а Рыжей — собачий корм. И еще он съездил в «научку» — университетскую библиотеку, — откуда вернулся с толстой кипой книг, брошюр, газет.

Теперь он целыми днями читал.

Рыжая лежала на старом свитере у порога. Из-под полуопущенных век следила глазами за Бракиным. И засыпала под шорох страниц.

А Бракин читал в «Вестнике ветеринара»:

"Крайне неблагополучная ситуация по бешенству сложилась в пригородном селе Томского района Томской области, где в ночь с 10 на 11 декабря неизвестное животное (скорее всего, волк), покусало людей (5 человек, в том числе девочку 14 лет) и 8 животных, в том числе 4 коров в трех частных хозяйствах, и 4 домашних собак.

Животное скрылось, поэтому до настоящего времени нет уверенности, был ли это волк или одичавшая собака.

Пострадавшие люди получили вакцину и иммуноглобулин по схеме. У девочки 14 лет, из-за массивных покусов опасной локализации (голова, плечо, пальцы), специфическая защита оказалась не эффективной и 20 декабря у нее были выявлены клинические проявления бешенства, а 21 декабря она умерла. Лабораторно подтвержденный диагноз — «бешенство». Бешенство — это абсолютно смертельное заболевание, поэтому лечение никогда не приводит к выздоровлению.

В дальнейшем пали или были уничтожены покусанные животные (4 собаки и 4 коровы), кроме того с клиникой бешенства пала корова на молочно-товарной ферме села Воробьевка.

Домашний кот покусал двух человек (мужчину и ребенка), и домашняя собака покусала хозяина.

Не исключено, что еще 33 человека оказались заражены вирусом бешенства, всем им проводится профилактическое лечение иммуноглобулином и вакциной по схеме, клинические проявления бешенства отсутствуют.

По сообщению пресс-центра государственной санитарно-эпидемиологической службы Томской области, в селах Шерстобоевка и Воробьевка введен карантин, проводятся противоэпизоотические и противоэпидемические мероприятия".

Интересно, что это же самое сообщение и в то же самое время прочитал мэр города Ильин.

Он отшвырнул бумагу с грифом «ДСП» и выругался. Взял со стеллажа том медицинской энциклопедии.

"Бешенство (водобоязнь, rabies, rage) — вирусное заболевание теплокровных животных и человека, характеризующееся тяжелым прогрессирующим поражением центральной нервной системы, абсолютно смертельным для человека.

На связь заболевания бешенством с укусами собак указал еще Аристотель. Водобоязнью (гидрофобией) болезнь была названа римским врачом Корнелием Цельсом (I век до н.э.), который впервые описал заболевание. В 1804 г . было воспроизведено заражение собаки слюной больного животного. В 1885 г . Луи Пастер разработал антирабическую вакцину, в течение только 1886 г . была спасена жизнь 2500 человек. В 1903 г . была доказана вирусная природа заболевания.

Вирус бешенства имеет пулевидную форму и относится к РНК-вирусам. Существует несколько биологических разновидностей этого вируса — вирус дикования (распространен в Сибири) и вирус «безумной собаки». Нестоек во внешней среде — кипячение убивает его в течение 2 мин., он чувствителен ко многим дезинфектантам, однако устойчив к низким температурам. Естественными резервуарами и источниками инфекции для человека являются собаки, лисицы, летучие мыши, енотовидные собаки, волки, кошки, — все они выделяют вирус со слюной и заразны в течение последней недели инкубационного периода и всего времени болезни. Источником заболевания может быть человек — известны случаи заболевания после укуса больного. К экзотическим случаям заражения можно отнести инфицирование спелеологов при исследовании пещер, густо населенных больными летучими мышами.

На европейском континенте наибольшую опасность для человека представляют лисы и собаки. Характерными признаками заболевания следует считать изменение поведения — злобное животное становится ласковым; доброе, домашнее — злым. Считается, что одним из основных признаков является изменение поведения животного. Если говорить о лисицах, то для больных животных таким изменением будет желание идти на контакт с человеком, здоровое животное никогда добровольно не пойдет к человеку и убежит при любой попытке приблизиться. Для больных бешенством животных вообще является характерным желание искать помощи у человека. Так, в отношении собак замечено: если животное было диким и неручным, то при заболевании оно меняет поведение и охотно идет к людям. И наоборот, если оно было домашним и ласковым, то, будучи больным, покуда оно себя контролирует, оно старается избегать людей. Внешне больных собак можно отличить по обильному слюнотечению (если погода не жаркая) и слезотечению — дело в том, что вирус бешенства нарушает мозговую регуляцию этих процессов.

Входными воротами инфекции являются поврежденные укусом кожные покровы и слизистые оболочки. От места проникновения вирус распространяется к нервным окончаниям, затем, продвигаясь по нервам, проникает в спинной и головной мозг. Считается, что с момента проникновения вируса в нервное окончание можно говорить о стопроцентной вероятности летального исхода. Наиболее опасны укусы в область головы. Инкубационный период (от укуса до появления первых симптомов) длится 10-90 дней, в редких случаях — более 1 года. Его длительность зависит от места укуса (чем дальше от головы, тем больше инкубационный период).

Симптомы бешенства. Гидрофобия или боязнь воды — судорожные сокращения глотательных мышц, чувство страха, судороги, одышка. Приступы гидрофобии вначале возникают при попытках пить, затем и при виде воды, ее плеске и просто упоминании о ней. Приступы болезненны, поначалу больной активно жалуется на свои мучения. Судорожные приступы также возникают от звуковых, световых и других раздражителей. Во время приступов возникает бурное возбуждение — больные ломают мебель, кидаются на людей, ранят себя, проявляя нечеловеческую силу. «Буйный» период затем сменяется «тихим» — признак начала восходящих параличей, которые впоследствии захватывают дыхательную мускулатуру, что приводит к остановке дыхания и смерти больного. Реже встречается изначально «тихая», паралитическая форма бешенства.

Бешенство — стопроцентно летальное заболевание. Именно поэтому введение вакцины (и иммуноглобулина в особых случаях) в первые после укуса часы является крайне важным. Возможна и профилактическая вакцинация".

Ильин захлопнул книгу. Посмотрел на воду в стакане. Вздрогнул. Потом устало вздохнул и потянулся к телефону.

Бракин тоже захлопнул книгу. Рыжая подскочила со сна, тявкнула, вопросительно глядела на Бракина.

— Бешенство здесь ни при чем, — вслух сказал Бракин. — Это уловка, обманный ход.

Он обхватил голову руками, почесал с двух сторон густую жесткую шевелюру.

«Это — другое», — подумал он. Единство и борьба двух противоположностей, как лаконично и ёмко выразился кто-то из классиков марксизма.

Бракин встал, потянулся. Глянул на отрывной календарь, висевший у окна. Крещение скоро, а значит, — снова морозы.

Голод в лесах, холод, мучительная гибель.

Голос у губернатора был взволнованным, но почти радостным.

— Ты знаешь, кто сейчас у меня с докладом был? Главный наш зверолов, Седых.

Губернатор сделал паузу, ожидая, что Ильин включится в игру. Но Ильин не включился, — ровно дышал в телефонную трубку, ждал.

— Так вот! — радостно объявил губернатор. — В Калтайском лесничестве видели стаю волков!

— Да что ты! — без удивления сказал Ильин.

— А вот то! — рассердился губернатор (Ильин сразу представил себе его порозовевшие щёчки). — Вот тебе и всё объяснение. И оборотни твои, и эти, бабы с обозами. Я приказал волков выследить и отстрелять. Уже две группы готовятся. Со всей области лучших егерей собираю.

Ильин подумал и сказал:

— А как же бешенство?

— Какое бешенство? Нет никакого бешенства, говорю же тебе по-русски! Волки это!

— В городе? В Третьем микрорайоне? — невозмутимо возразил Ильин.

— Да чтоб тебя… — и раздались короткие гудки: губернатор бросил трубку.

Ильин откинулся на спинку кресла, закурил. Потом вызвал Людочку, внятно сказал:

— Соедини-ка меня с Калтайским лесничеством. Кто там директор?

Людочка ничего не переспросила. Это было одним из главных её достоинств. Она сразу, мгновенно понимала все, сказанное шефом, даже самые неожиданные его указания, с самыми дикими географическими названиями.

И ни разу еще, за все три года работы у Ильина, ни о чем не переспросила. И, наконец, самое главное: ни разу ничего не перепутала.

Кажется, весь город чего-то ждал.

Журналисты о собачьей теме почти забыли. Лишь изредка вспоминали о ней, по-прежнему употребляя слово «слухи». Гостелестудия, правда, пригласила для интервью заместителя губернатора по ЧС Густых. Но в последний момент интервью было отменено: Густых срочно уехал в Москву.

И в один прекрасный вечер — грохнуло.

Коммерческий телеканал «ТВ-Секонд» начал очередной вечерний выпуск новостей сообщением:

— Как нам стало известно, в кинологическом центре УВД служебная овчарка набросилась на кинолога-инструктора. Собака нанесла кинологу тяжелые ранения и её были вынуждены пристрелить. Мы обзвонили городские больницы, но ни в одной из них, как нам сообщили, пострадавшего нет. Возможно, он содержится в ведомственном стационаре УВД. На наш звонок в стационаре посоветовали обратиться в пресс-службу УВД и отвечать на вопросы отказались.

Заместитель начальника УВД Ларин по телефону сказал, что ничего подобного не было, но что вообще случаи нападения служебных собак на инструкторов бывают. «Риск всегда есть, вы должны понимать, какая у кинологов работа», — сказал Ларин.

Мы будем следить за дальнейшим развитием событий, — сказала ведущая, — и внезапно в кадре пошла явно незапланированная реклама.

Больше в этот вечер о бешеных собаках не говорили, а после рекламы у ведущей был слегка смущенный вид.

Эльвира Борисовна купалась в лучах славы: уже третий местный телеканал брал у нее интервью. Она, правда, рассчитывала, что её позовут в студию, даже нарядилась соответственно — в укороченную песцовую шубку, которая не скрывала приятную полноту бедер, обтянутых фиолетовыми колготками, и в высоких, с наколенниками, белых сапожках. Под шубой у неё был строгий костюм, как и положено деловой женщине.

Но телевизионщики решили иначе: дескать, интервью в студии будет, но сначала, для антуража, надо отснять репортаж в самом приюте «Верный друг». Эльвира Борисовна пришла в ужас. Приют был переполнен, не чистился со дня основания, кирпичная кладка уже настолько пропиталась собачьими метками, что кирпичи вываливались из стен.

— Хорошо! — сказала она. — Но сниматься будем снаружи.

Оператор — совершенно несерьезный молодой человек в бандитской вязаной шапочке, с прыщами на лице, пожал плечами и сказал, не выпуская изо рта жвачку:

— Так даже лучше. Только чтоб собачки вокруг бегали.

— Собачки будут! — обрадовалась Эльвира и побежала к конторке, где безвылазно жила сторожиха, — она же бывший бомж, — в чьи обязанности входило всё. За это ей полагались крыша над головой и часть собачьего провианта, которым снабжали приют спонсоры. В провиант входили самые разные консервы, картошка, и даже почему-то мука.

— Людмила! — крикнула Эльвира, врываясь в сторожку. — Выводи собак.

— Тех самых? — сумрачно спросила Людмила.

Она лежала на топчане у «буржуйки», накрывшись поношенной дубленкой.

Сам репортер выглядел солиднее своего оператора. Во-первых, он был одет не как бандит или клоун, а как порядочный человек, чиновник: в строгой пыжиковой шапке, в демисезонной темной куртке, с кашне, приоткрывавшем светлый воротничок и галстук. Репортер размотал шнур микрофона и теперь ждал, сидя в машине, выставив ноги наружу, в открытую дверцу.

Эльвира уже бежала назад. За ней неторопливо шествовали три упитанные разнопородные собачки.

Репортер вылез из машины и подошел. Оператор сказал ему:

— Надо вольер поснимать. «Секонд» снимал, и «Телефакт» тоже…

— Не надо вольер! — встревожилась Эльвира. — Чего его по десять раз снимать? Только собачек понапрасну волновать.

Эльвира кокетливо стрельнула глазами сквозь густо закрашенные ресницы и довольно томно пояснила:

— Собачки — они ведь как детки, которые в детдомах родителей ждут. Вы же понимаете?..

Репортер пожал плечами. Не надо — так не надо. Ему вообще не хотелось ехать в этот сраный «Друг» и рекламировать сумасшедшую бабу, одетую, как проститутка.

Он сказал:

— Ну, давайте здесь. Встаньте ближе к питомнику, чтобы стена была видна.

— Не надо стену! — уже почти в отчаянии выкрикнула Эльвира. — Лучше вот тут, на площадке. Смотрите, как чудесно: снег, солнце, березки вдали…

— Собачье говно под ногами, — угрюмо и в тон добавил репортер.

Выплюнул сигарету и сказал:

— Вставайте, как хотите. Только собачек поласкайте. Давай, Алик.

Алик направил камеру на Эльвиру.

— Подождите! Мне надо волосы поправить!

Репортер вздохнул и сказал:

— Алик, сними пока собачек. И планы… А чего тут вонища такая?

Эльвира не стала обсуждать тему недофинансирования. Она напудрила нос, взбила челку, торчавшую из-под шапки, и наклонилась к собачкам.

— Ну, мои деточки, кто к маме на ручки пойдет?

Жирные детки сидели на задних лапах, вывалив розовые пуза. Жмурились на солнце. Изредка выкусывали из боков блох.

— Ну, давай ты, Кеша, — сладко сказала Эльвира кривобокой собачке с уродливой мордой недоделанного мопса.

Кеша лениво тявкнул и полез на подставленные ручки. И тотчас из-за стены питомника раздался многоголосый лай.

— Фу ты, черт! — сказал репортер, оглядываясь на питомник. — Они нам поговорить не дадут. Чего они?

— Съемок не любят, — кокетливо сказала Эльвира.

— Завидуют они этим, — сказал Алик, кивнув на Кешу. — Ишь, три толстяка.

Репортер сказал:

— Ну, черт с ними. Все равно разговор в студии будет… Ну, Эльвира Борисовна, вы готовы?

— Готова!

Эльвира ласково трепала Кешу, который внезапно заугрюмился.

— Значит, Алик, давай.

Он сунул микрофон Эльвире в лицо и спросил неожиданно бодрым голосом:

— И как же зовут эту красотку?

— Ке-еша! — протянула Эльвира.

— И как же она попала в приют? Неужели хозяин бросил?

— А вот представьте себе! Такую красавицу — и выбросил! Но ничего, Кешенька, мы тебе скоро другого хозяина найдем, доброго…

Эльвира стала сюсюкать и лезть к собаке с поцелуями. Кеша угрюмо воротил морду.

— Давно он у вас в приюте? — бодро вопрошал репортер.

— Кеша? Кеша — это «она». Давно! Мне принесли её дети под новый год. Представляете? Праздник, все гуляют, радуются, а на детской площадке замерзает насмерть несчастное существо.

— А может, он потерялся?

— Не «он», а «она»…

— Надо было объявление в газету дать.

— Я давала! — быстро соврала Эльвира и тут же взъярилась:

— А почему это приют должен разыскивать хозяев? Добрые хозяева сами ищут, и сами объявления в газетах дают. На газетные объявления, между прочим, тоже деньги нужны.

— Ладно, — сказал репортер прежним усталым голосом. — Алик, стоп. Эльвира Борисовна, вы сейчас про приют расскажете. Ну, сколько собак у вас, как их кормят. Как раз этот мопс на руках…

Эльвира мгновенно поняла и затараторила:

— Кормить наших собачек мы стараемся усиленно. Они ведь, сами понимаете, попадают к нам ослабленными, часто больными. Мы их лечим, можно сказать, нянчимся с ними. Ну и, естественно, даем усиленное питание. Благодаря нашим спонсорам, а также простым добрым людям, которые приносят и ко мне домой, и сюда привозят, всё, кто чем богат: консервы, колбасы, другие продукты, даже мясо, иной раз и деньги… Но вы не правы. Это не мопс. Это помесь, то есть, дворняжка. Но похож на мопса, правда? Приятно, что вы в породах разбираетесь. А то с государственного телевидения прислали девушку — она овчарку от таксы не отличила…

Тут она внезапно прервала свою речь и поглядела куда-то в сторону дороги.

— Да вот, кстати, идет гражданин. Вероятно, собачку искать, или помочь чем…

— Отлично! — репортер повернулся к дороге. — Алик!

Алик развернулся, держа на плече громоздкую камеру.

Со стороны трассы к ним действительно шел человек. Дородный мужчина в камуфляже. Он шел неестественно прямо, слегка откинув голову назад.

Лай в питомнике, затихший было, вспыхнул с новой силой. И на этот раз в лае слышались нотки страха и злобы.

Мопс, до этого смирно лежавший у Эльвиры на руках, внезапно повернул уродливую морду, и молча, без звука, вцепился в запястье своей патронессы зубами. Эльвира вскрикнула и отбросила Кешу. Мопс широко расставил кривые лапы и зарычал.

— Ну вот, перчатку чуть не порвал… — растерянно сказала Эльвира.

Повернулась к собачнику, откуда всё несся неистовый лай.

— Совсем взбесились, — сказала испуганно. — Пойду попрошу Людмилу — пусть присмотрит за ними, успокоит…

Она побежала к сторожке.

Высокий гражданин приблизился. У него было белое, даже синюшное лицо, и глядел он прямо перед собой невыразительными, погасшими глазами.

Репортер, держа микрофон перед собой, бодро кинулся наперерез:

— Здравствуйте! Мы из телеканала «АБЦ». Снимаем репортаж о питомнике «Верный друг». Можно вас на минуту?

Человек остановился. Лицо его по-прежнему ничего не выражало.

— Представьтесь, пожалуйста… Как вас зовут?

Человек помолчал, как будто сосредотачиваясь. Потом губы его выговорили:

— Ка.

— Не понял? — дружелюбно переспросил репортер.

— Ка, которое не имеет имени, — медленно и глухо ответил человек в камуфляже. Он снова помолчал. — Ибо дела мои на весах Маат оказались тяжкими, я убил Ба священного шакала. Но меня не пожрал Амт с крокодильей пастью, и владыка Расетау вернул мое Ка на землю.

Репортер обернулся на Алика. Тот пожал одним плечом — на втором была камера.

— Вы пришли искать свою собаку? — сделал новую попытку репортер.

— Да! Ибо предсказано предками: «Египет будет сражаться в некрополе». В некрополе — понимаете? Это значит — на кладбище!

Он поднял вверх руку, как бы призывая прислушаться. Лай за стеной раздался с новой силой, и незнакомец проговорил:

— Воистину: сердца их плачут.

Он внезапно тронулся с места, прошел мимо репортера, свернул к дверям собачника. Постоял возле них, прислушиваясь. И вдруг навалился на двустворчатую дверь, закрытую на висячий замок.

— Вы что там делаете? — раздался голос Эльвиры. Она бежала от сторожки, следом за ней, кособочась, спешила Людмила, а следом за Людмилой — три пса. Однако, учуяв незнакомца, псы неожиданно остановились, присели и оскалились.

Дверь стала проваливаться внутрь; из косяков с визгом выворачивались ржавые гвозди, со скрежетом гнулись дверные петли.

— Ой, божечки ты мой! — вскрикнула Эльвира и, споткнувшись, упала. Шубейка задралась до спины, вместе с костюмом. Переспелый зад в растянутых колготках предстал во всей красе.

Двери рухнули, но человек не успел в них войти: ему навстречу вывалился целый клубок собак. С рычаньем, визгом, неистовым лаем собаки бросились по дороге, перескакивая через тело Эльвиры — своего самого верного друга.

Когда собачник опустел, человек в камуфляже вошел внутрь. Через некоторое время оттуда, из зловонной тьмы, послышалось дикое заунывное пение, от которого у репортера волосы поднялись дыбом.

— Алик, ты снимаешь? — вполголоса спросил он, когда громадная свора собак промчалась мимо него.

— Ага, — ответил Алик.

— Кончай. И сматываемся.

Они помчались к машине.

Репортер не видел, как часть своры, покружив по территории питомника, окружила Эльвиру. Не видел, и не хотел видеть того, что случилось дальше. Но Алик снимал до последней минуты, снимал, даже когда уже был в машине, и даже когда захлопнул дверцу — снимал сквозь стекло.

Такого еще никто и никогда не видел. Он первый!

Но они уже не увидели, что было дальше.

А дальше Ка вышел из собачника, причем камуфляж в нескольких местах был продран то ли гвоздями, то ли зубами взбесившихся собак.

Молча двинулся к собакам, которые грызли поверженную Эльвиру. При его приближении стая стихла, отступила. С низким рычанием собаки пятились все дальше и дальше, по мере приближения Ка. Но Ка словно и не замечал их. Он подошел к Эльвире, нагнулся, оглядел бескровное, покусанное лицо. Приподнял голову — увидел кровь. Вздохнул и покачал головой.

Нет, это не та дева, которая нужна Хентиаменти.

 

Колпашево. Аэропорт

— В Томск летишь?

— Ну.

— Местечко найдется?

— Для тебя — найдется.

— А для собаки?

Тут только незнакомый пилот высунулся из кабины «Ми-2».

— Для кого-о?

— Для собаки, — повторил Костя.

Пилот выбрался из кресла, исчез, потом спустился на бетон. По бетону струилась белая поземка.

— Если собака породистая, — неторопливо сказал он, — возьму. За сто баксов.

— Да ты что! У меня таких денег нет.

— А у хозяина? — пилот подмигнул. — Хорошая собака знаешь сколько стоит?

Костя посмотрел на позёмку, уныло вздохнул.

— Наверное, много. Только моя — беспородная. И хозяин у неё неизвестно где.

Пилот помолчал. Потопал ногами. Плюнул.

— Еще бы я собак возил…

Костя опять вздохнул.

— А если я полечу?

— Ты? — удивился пилот.

— Ну. С собакой.

Пилот сказал:

— Это — другое дело! Сто баксов!

— Опять?

Пилот закурил, пряча зажигалку от ветра. Сказал доверительно:

— Я тебе вот что скажу… Садись со своей собакой в автобус — и ехай. Если с шофером договоришься.

Костя махнул рукой и повернулся уходить.

— Слышь! — окликнул пилот. — А ты откуда эту собаку взял?

— Из лесу, — неохотно ответил Костя.

— Так она охотничья?

— Да какое там… Городская.

— И на что она тебе?

— Шапку сшить! — на ходу огрызнулся Костя. И услышал сзади:

— Ну, так бы сразу и сказал…

Тарзану было уютно и тепло. Он лежал в ногах у Кости, а Костя сидел один на заднем сиденье «жигулей»: он купил у частника все три места, да еще приплатил сверху за собаку. Водитель почему-то подозрительно косился на Тарзана.

Тарзан дремал, слушая свист ветра, шуршанье колес по ровной дороге. Незнакомые запахи обволакивали его, и он с удовольствием разбирался в них. Одни были резкими, неприятными — это пахли механизмы, искусственная кожа, синтетика, и что-то, похожее на пихтовый аромат: в салоне был ароматизатор. Другие — приятными, знакомыми; от Кости, например, пахло почти так же, как от Старой Хозяйки, которая частенько бросала Тарзану косточку из супа.

Костя тоже дремал. Он не знал, зачем нужно то, что он делает, но твердо чувствовал, что поступает правильно

Впереди у него были три дня отдыха, и почему бы не прокатиться в Томск? Город теперь меняется день ото дня — готовится к юбилею. Хоть по нормальным улицам походить, а не по колпашевским буеракам.

 

Кабинет губернатора

— Я тебе покажу «чрезвычайное положение»! — губернатор пристукнул ладонью о стол. — И думать забудь!

Пристукнул он на Густых, который считался его любимчиком. А Густых предлагал ввести в городе и окрестностях режим ЧП и начать планомерный отлов животных и принудительную вакцинацию.

Густых надулся.

Максим Феофилактыч уже пожалел, что не сдержался. Сказал мягче:

— Через полгода выборы, — а мы ЧП вводим. Да что я потом Москве скажу? А народу? А?

— Густых подскажет, что сказать, — пробубнил со своего места мэр города Ильин.

Щеки губернатора побагровели. Ильин сказал чистую правду: Густых отвечал за все предвыборные кампании Максима Феофилактыча и еще ни разу не ошибся. А кампаний было уже целых три.

Но тут уж пришлось сдержаться. Этот казнокрад, взяточник, и вообще подлец Ильин был слишком умён. Мог и подгадить, где не надо. А перед выборами — оно совсем, совсем не надо.

— Про «Верного друга» уже все знают? — пересилив себя, спросил губернатор.

— А что? — спросил член комиссии Борисов, круглый человечек в военной форме, — начальник штаба областного управления ГО и ЧС.

«Ну, этот все узнаёт в последнюю очередь», — с досадой подумал губернатор. Вздохнул.

— Собаки взбесились. Вырвались на свободу и разорвали эту свою собачницу, хозяйку притона. То есть, приюта. Как ее? Лебедева, что ли. Эльвира.

— Борисовна, — подсказал Густых.

— Борисовна! — повторил губернатор громче. — И нет больше этой Борисовны! Сторожиха в будке спряталась, все видела.

— Сторожиха? — удивленно сказал Ильин. — Я и не знал…

— Она сейчас у нас, — подал голос замначальника УВД Чурилов. — Допрашиваем.

— И что?

— Да, что… — Чурилов пожал плечами. — Она из бомжей. У нее и раньше, скорее всего, с головой не в порядке было. А теперь и вовсе. Башню, как говорится, снесло. Плетет черт знает что.

— А что именно? — не унимался Ильин.

— Да про какого-то черного человека. Будто он ворота в питомнике выломал. Собак выпустил, а сам внутрь вошел. И пропал.

— Как пропал?

— Я же говорю, у бомжихи с головой непорядок, — сказал Чурилов. — Она, когда собаки разбежались, еще часа три в сторожке сидела. Говорит, Богу молилась. А потом вылезла, в здание питомника вошла. А там — никого. Пошла назад — наткнулась на тело этой Эльвиры. И — всё. Больше ничего не помнит.

— Бред! — кратко заметил губернатор.

Ильин пожевал губами — губы у него были что надо: большие, как бы приплюснутые.

— А что, — сказал он, — ворота там крепкие?

— Мы смотрели, — живо повернулся к нему Чурилов, — видно, его самого очень интересовало все это. — Действительно, ворота здоровенные, деревянная основа, жестью обитые изнутри. Там коровник раньше был. Двери еще советских времен, надежные, только жестью уже для собак обили. Ну, так эти ворота — выломаны. Совсем, с косяками, с петлями.

Губернатор тоже заинтересовался. Смотрел на Чурилова с подозрением.

— Так! — сказал он. — А почему мне об этом не доложили?

Чурилов виновато пожал плечами. Максим Феофилактыч бросил неприязненный взгляд на Ильина.

— Между прочим, в питомнике как раз телевизионщики работали в это время, — сказал Чурилов, опасливо поглядывая на губернатора.

— Какие еще телевизионщики? — гневно спросил Максим Феофилактыч. — Почему мне не доложили? Владимир Александрович! — он развернулся к Густых, сидевшему сбоку. — Почему я узнаю обо всем в последнюю очередь?

— Я сам не знал, — развел руками Густых. — Мне не докладывали…

— А могли бы у Чурилова спросить!

Густых молчал, нагнув голову.

— Могли? Или не могли?.. Вы председатель комиссии, или что?

Губернатор треснул ладонью по столу.

Густых покраснел. Такой выволочки — да еще при всей этой шушере, — он от Максима еще ни разу не получал. Тьфу ты, черт! И что за день такой?

Губернатор повернулся к Чурилову.

— Что за телевизионщики, откуда?

— Из «АБЦ». Мелочь пузатая, — внятно сказал Ильин.

Губернатор отмахнулся. Не отрывая взгляда от Чурилова, сказал:

— Я, кажется, вас спрашиваю?

— Ну да, группа из «АБЦ». Журналист и оператор. Фамилии сказать?

— На кой черт мне сдались их фамилии! Они снимали?

— Снимали.

— Так что вы вола за хвост тянете? Где эта пленка?

— В интересах следствия…

Губернатор хлопнул ладонью так, что подскочили все три микрофона, а раскрытый ноутбук захлопнулся и жалобно пискнул.

— Да что тут у вас творится? — закричал, уже не в силах сдерживаться, Максим Феофилактыч. — Плёнку прячут от губернатора «в интересах следствия». Какого следствия? Вы там что, очумели, не знаете, что происходит? Вы эту пленку в первую очередь должны были передать вот ему, — он ткнул пальцем в Густых. — Он председатель комиссии по ЧС! А положение у нас сейчас как раз такое — Че-Эс!

Он перевел дух. Выпил воды, мрачно оглядел притихшую комиссию.

— Что медицина скажет?

Начальник департамента здравоохранения — огромный, невероятно огромный и толстый человек, — завозился.

— Пока идут наблюдения, Максим Феофилактыч.

— За кем? За укушенными или за собаками?

— За собаками… Укушенных за последние дни практически нет.

— Ну да! — ядовито сказал губернатор. — Укушенных нет, — только разорванные. А что, по трупу определить ничего нельзя?

— Ну… — начальник департамента задумался.

— Хорошо, понятно. Вы, по-моему, и не пытались. А собаки?

— Собаки содержатся в питомнике института вакцин и сывороток, в отдельном блоке. Пока результаты наблюдения отрицательные.

— То есть, бешенства нет?

— Нет.

Губернатор помолчал. Потом спросил тихо:

— А что же тогда есть?

Начальник департамента завозился так, что стул под ним заскрипел, — казалось, вот-вот изогнутые металлические ножки разъедутся в стороны.

— Может быть, мы столкнулись с новым… Не известным пока заболеванием… — промямлил начальник здравоохранения, и тут же оживился: — Интересно, главное, что только собаки ведут себя странно.

— Не понял! — рявкнул губернатор.

— Бешенством, Максим, не только собаки болеют, — неторопливо пояснил Ильин. — Другие животные тоже. Кошки, например. Так что если есть эпидемия, кошек тоже нужно брать на учет.

Губернатор сидел, слегка выпучив глаза.

В наступившей тишине стало слышно, как где-то вдали, за огромными окнами, за бетонными стенами, на берегу реки, завыла собака.

— Хорошо… — наконец выговорил Максим Феофилактыч. — Заседание пока прерывается. Минут на сорок. Никому не расходиться. Чурилов! Немедленно привезите сюда пленку. Да, и этих двух телевизионщиков прихватите. И побыстрей, пожалуйста. А вы все, — он обвел взглядом присутствующих, — крепко-накрепко запомните: ни одно слово не должно просочиться за стены этого кабинета. Ни одно! И никому! Даже если шепнете жене — голову оторву. Ясно?

Ильин чуть заметно покачал головой. Ну, хватил Максим. Это уж чересчур…

Он поднялся, на ходу вытаскивая сигареты. Курить хотелось до звона в голове.

Следом за ним, вздохнув свободнее, стали подниматься и остальные.

— Ковригин! — окликнул губернатор.

Начальник здравоохранения замер, отставив необъятный зад.

— Останьтесь. Вы мне нужны. И вы тоже останьтесь, — кивнул он начальнику санэпиднадзора Зинченко.

И, спохватившись, крикнул уже стоявшему в дверях и закуривавшему Ильину:

— Александр Сергеевич! Ты там про какого-то местного знатока рассказывал, помнишь?

— Коростылев! — подсказал Ильин, с наслаждением выпуская в кабинет струю дыма; курить в губернаторских апартаментах строго воспрещалось, и это было элементарной мелкой пакостью за допущенное губернатором хамство.

Максим все понял. Поморщился.

— Ну, так вызови его сюда. Вечерком. Поговорим с ним с глазу на глаз.

— Вызову, — кивнул Ильин и закрыл за собой двери вполне удовлетворенный.

 

Черемошники

Бракин шел по переулку, по обыкновению высоко подняв голову и рассматривая даль. Возле одного из домов стояла белая «Волга» с «белодомовскими» номерами. Бракин отметил этот факт, как отмечал и откладывал в памяти все мелочи и случайности, замеченные им в последнее время.

Проходя мимо «Волги», в которой дремал скучающий шофер, Бракин взглянул на дом. За забором было видно новенькое, недавно вставленное окно. А в окне — двое мужчин. Одного из них Бракин знал, потому, что часто видел по телевизору. Другого тоже знал, — но откуда, понял не сразу.

Он неторопливо прошел мимо, свернул в Корейский переулок, потом на Чепалова… И лишь когда его мансарда замаячила вдали над опушенной инеем черемухой, Бракин вспомнил.

Белое лицо в очках. Лицо старого человека, с глубокими бороздами на щеках. Очки всегда отражают какой-нибудь свет — фонарный, лунный, солнечный. Поэтому глаз не видно.

Бракин встречал этого старика на улице, в местных магазинчиках. Значит, это к нему сегодня пожаловал в гости сам мэр города.

Войдя во двор, Бракин привычно двинулся к поленнице и остановился: часть дров исчезла. Присмотревшись, Бракин понял: исчезли только березовые дрова. Под навесом теперь лежали одни сосновые.

Это Ежиха, видать, постаралась. И не поленилась же — все березовые перетаскала в дом, на веранду. Да, Бракин, как правило, брал из поленницы только березу — она и разгоралась лучше, и тепла давала куда больше. Но делал это Бракин не по злому умыслу, а машинально, уяснив для себя однажды, что береза для печки лучше.

Бракин покачал головой. Видно, его тут и впрямь считают чужаком. А может быть, и кем-то похуже… Он усмехнулся. Оборотнем, что ли? Ну, что ж тут сказать… Не без оснований.

Хотя, по идее, могла бы сначала сказать: мол, березовые нам самим не помешают, дед-то все лежит, болеет, а мне одной трудно три раза в сутки печь топить. А если, мол, только березовыми, — так можно всего два раза, — утром и вечером. Дед, как заболел, мерзливым стал, — требует, чтоб в доме всегда тепло было…

Но нет, Ежиха просто молча перетаскала дрова.

Запомним и это.

Бракин набрал охапку сосновых поленьев, пошел к своей двери. Краем глаза заметил, как в хозяйском окне шевельнулась занавеска: Бракину даже показалось, что он заметил востроглазое лицо Ежихи.

Поднявшись к себе, он отпихнул ногой радостно бросившуюся к нему Рыжую. Свалил дрова у печки. Разделся, заварил чаю, насыпал Рыжей сухого корма, растопил печь. И долго сидел перед закрытой дверцей, глядя в щель на пляску веселых огненных человечков.

Темнело. Рыжая подошла, потерлась о ногу Бракина.

Бракин не отозвался.

Стало совсем темно. Но Бракин по-прежнему сидел возле печки на табуретке.

А когда в окне показался объеденный с одной стороны бледный лунный диск, Бракин встал, оделся, свистнул Рыжей: пойдем, мол, — и открыл дверь.

Рыжая, истосковавшаяся по воле, с визгом и лаем понеслась вниз по лестнице. Внизу обернулась, дожидаясь хозяина.

— Пошли, — сказал Бракин, выходя в калитку на улицу.

Он неторопливо побрел по горбатому переулку. В руке он держал пакет — словно собрался в магазин. Рыжая весело неслась рядом, то отставая, чтобы пометить столб или дерево, то уносясь вперед, затевая с цепными псами короткую собачью перебранку.

Когда они оказались возле дома очкастого старика, Бракин приостановился. Неподалеку горел фонарь, и задерживаться здесь надолго было ни к чему.

— Вот этот дом, — сказал Бракин вполголоса.

Рыжая насторожилась, высоко подняла одно ухо.

— Здесь живет тот, кто нам нужен.

Рыжая в недоумении оглядела забор.

— Да, здесь, — кивнул Бракин.

Присел на корточки, взял морду Рыжей в руки, — она аж взвизгнула от счастья, — и тихо сказал:

— Сторожи здесь. Дождись, когда хозяин вернется. И потом последи, сколько можешь. Устанешь, замерзнешь, — беги домой. Я буду тебя ждать.

Он поднялся, заметив впереди, в начале переулка, фигуру прохожего.

— Да смотри, не очень тут светись, — быстро предупредил Бракин. — От старика всего можно ждать. Чуть что — прячься, огородами уходи!

Он хмыкнул. И пошёл быстро, не оглядываясь.

Рыжая сидела несколько секунд в прежней позе: недоуменно подняв ухо. Потом встряхнулась, помчалась вперед, — и с лаем налетела на прохожего.

— Да отстань ты! — огрызнулся прохожий.

Рыжая полаяла еще для порядка, и побежала дальше, стараясь не слишком удаляться от дома таинственного старика.

Рыжая вернулась нескоро. Уже луна почти закатилась, лишь краешком освещая угрюмый, погруженный в безмолвие мир, когда Рыжая, стуча коготками, взлетела по лестнице и тявкнула под дверью.

Бракин открыл, присел: Рыжая кинулась ему на руки, стала лизать в лицо, в нос, в губы. Холодная, засыпанная снегом, дрожащая от холода и испуга.

Бракин сел поближе к печке, погладил Рыжую, взял ее морду в ладони, заглянул в глаза.

— Ну, что ты видела? Рассказывай.

Рыжая взвизгнула.

И Бракин словно провалился в её глаза и на какое-то время стал ею, — маленькой симпатичной рыжей собачонкой, бродившей вдоль заборов, обнюхивая чужие метки, и облаивая редких прохожих.

Потом и прохожих не стало. Мороз усилился. В окнах старика было темно, и Рыжая решилась: перескочила через забор в том месте, где ветром намело высокий сугроб, почти по самый забор, — покружила по маленькому дворику, и нашла себе местечко под навесом, где стояли лопата, метла, и лежали еще какие-то вещи, тщательно укрытые брезентом. Рыжая легла в уголок, одним боком — к брезенту, свернулась клубочком и замерла.

Она дремала, когда на улице послышался шорох шин, хлопок открываемой автомобильной дверцы.

— Вот спасибочки, — до самого дома доставили, — раздался старческий дребезжащий голос. Голос был притворным, лицемерным, — Рыжая, это сразу почувствовала. Как, впрочем, чувствуют притворство в голосе почти все собаки, кроме умственно отсталых, — а таких, кстати, немало среди собак благородных, искусственно выведенных пород, — генетически модифицированных, как принято теперь говорить.

— Большой привет градоначальнику, Александру Сергеичу, — проскрипел старик, хотя дверца захлопнулась и машина уже отъехала.

Скрипнули железные ворота, старик быстро прошел в дом.

Но свет не зажег.

Более того: дом оставался тихим, безмолвным, словно в нем и не было никого.

Рыжую это насторожило. Хозяева, возвращаясь домой, хотя бы включают свет, выходят во двор.

Этот не вышел. Может быть, он так устал, что сразу же лег спать?

(Тут Бракин покачал головой. Такое возможно, но… невозможно. Уж в сортир-то он должен был сходить. Правда, многие одинокие старики пользуются по старинке горшками, — стесняться некого, а на улицу зимой, особенно если ночью прихватит, чесать не шибко-то охота).

Короче говоря, Рыжая незаметно для себя уснула.

А проснулась внезапно: почувствовала, что она во дворе не одна. Открыла глаза — и взвизгнула от испуга: прямо над ней, на фоне звездного неба, нависало громадное лохматое чудовище, от которого грозно пахло зверем, кровью, диким лесом.

И не просто кровью.

Зверь стоял над ней, глядя обманчиво лучистыми глазами, широко расставив массивные лапы, нагнув гигантскую серую, серебрившуюся под звездами, голову.

Зверь молчал, и дышал тихо-тихо, чуть слышно.

Рыжая, не долго думая, тут же перевернулась на спину, выставив безволосый живот, стала загребать передними лапами и повизгивать. Визг был натуральным: уж очень она испугалась.

Серебристое чудовище постояло еще с минуту, принюхиваясь и размышляя.

А потом — исчезло.

То есть, наверное, оно так быстро отскочило, перемахнув через забор, что Рыжая, опрокинутая на спину, просто не успела уследить.

Во всяком случае, Рыжая снова осталась одна. Перед ней был небольшой двор, аккуратно вычищенный, подметенный. Снег казался голубым, а лед на бетонной дорожке отсвечивал вороненой сталью.

Тогда Рыжая осторожно поднялась, бесшумно прошла к переднему углу дома, нашла там лазейку, вылезла в палисадник. Обошла дом кругом, по тропинке вдоль штакетника добралась до соседнего дома, перепрыгнула, — и едва не попала в зубы поджидавшего её цепного пса. Пёс, хоть и поджидал, но от такой наглости просто ошалел: Рыжая едва не свалилась ему на голову. Пёс даже отскочил, и с замедлением, гремя цепью и клокоча гортанью, кинулся в атаку.

Атака не удалась: Рыжая была воспитана улицей, и прытью превосходила всех. Она ловким маневром уклонилась от страшных челюстей сторожа, прыгнула к сугробу, перескочила через забор и оказалась уже на Стрелочном переулке.

В переулке царили мрак и тишина, и Рыжая, не чуя под собой ног, стремглав кинулась домой.

— Та-ак, — задумчиво протянул Брагин, ссаживая Рыжую с колен.

Подставил ей чашку с магазинным студнем, прошелся по комнате, и лег.

Луна закатилась. Мансарда погрузилась в полную тьму. Рыжая еще долго чавкала и стучала хвостом в знак благодарности, а потом, повозившись, устроилась на своем половичке и задышала тихо и ровно.

 

Автовокзал

— Ну, всё, старичок, извини… Куда тебе дальше — не знаю.

Костя сидел перед псом на корточках. Тарзан глядел на него молча и пытливо, словно вслушивался в слова и пытался их понять.

— Город большой, ёшкин корень, — ищи хозяина, если сможешь.

Тарзан понял, напрягся, приподнял голову и басовито гавкнул.

Костя погладил его по покатой голове с белыми пятнами над глазами.

— Вишь ты, сразу понял, как про хозяина услыхал, — сказал Костя и поднялся. — Ладно. Иди, брат, ищи хозяина. Ищи!

Он еще потрепал Тарзана за ухом и повернулся. Но успел сделать лишь несколько шагов, как почувствовал: что-то неладно.

Он обернулся. И увидел, как, рассекая вечно спешащую толпу, прямо к Тарзану идут два милиционера.

Один из них на ходу отстегивал от пояса газовый баллон, другой что-то кому-то докладывал по рации.

А Тарзан по-прежнему смирно сидел, склонив голову, смотрел на Костю. И милиционеры заходили на него с двух сторон, с опаской. Тот, что говорил по рации, уже положил руку на кобуру.

— Ну, чего расселся? — неожиданно для себя громко спросил Костя. Хлопнул себя по ноге: — Ко мне!

Радостно тявкнув, Тарзан вскочил и кинулся к нему.

Милиционеры на мгновение замерли, потом почти официальной походкой направились прямо к Косте.

— Здравия желаю, — хмуро сказал один, оглядев Костю и чутьем уловив, что перед ним — не просто шпак, а человек, имеющий какое-то отношение к военной форме и погонам, хотя Костя был в «гражданке». — Ваша собака?

— Моя, — ответил Костя.

— Почему без ошейника и без поводка?

— А разве обязательно? — простодушно спросил Костя. — Вы извините, мужики, я только что с Северов, и собака со мной, оттуда. Мы здешних порядков не знаем.

— Порядки везде одинаковые, — проворчал милиционер. — Собаке в общественном месте полагаются ошейник, поводок, ну, и хозяин, соответственно.

Костя улыбнулся как можно простодушнее. Развел руками.

— У нас они так бегают, вольно…

— Это где это «у вас»? — подозрительно спросил второй.

— На Васюгане.

Милиционеры переглянулись и первый спросил:

— Документы какие-нибудь есть?

Костя молча вытащил служебное удостоверение.

— А… летун, значит, — сказал милиционер. — В отпуск вырвался?

— Ну да. На несколько дней.

Костя ждал, пока удостоверение переходило из рук одного патрульного в руки другого.

— Поня-ятно… — протянул первый. — Черт знает… Штрафануть тебя полагается.

— Штрафуйте, — согласился Костя.

Милиционер со вздохом огляделся. Лицо его просветлело.

— Вон большой магазин в пятиэтажке, «Спутник» называется, — видишь?

— Конечно.

— Ну, так чеши туда, там есть собачий отдел. Быстренько купи ошейник и поводок.

Костя удивленно спросил:

— Ну?

— Вот тебе и «ну»! — передразнил милиционер. — У нас тут с собаками сейчас строго. Всех бесхозных — на свалку, хозяев штрафуем. Между прочим, разрешено против собак оружие применять.

— А как же собак выгуливают? — поинтересовался Костя.

— А кто как — это не наша забота, — хмуро улыбнулся милиционер. — По ночам, в основном…

— Так что, мне в Колпашеве правду говорили? — сказал Костя. — Карантин тут из-за бешенства?

Милиционер не ответил.

— Санёк, — обратился он к напарнику. — Походи вокруг, пооглядывай, как бы кто лишний не увидел. А я пса покараулю.

Он снова взглянул на Костю:

— Чего стоишь? Дуй в магазин!

Второй вмешался:

— А дальше он как?

Первый мгновенно понял, снова повернулся к Косте:

— Ты на колесах?

— Нет. На частнике из Колпашева ехал…

— Ну, тогда совсем плохо… Ни в какой транспорт тебя не пустят. Так что: либо пёхом — переулками, либо на такси. Если сможешь договориться.

— Так строго? — снова удивился Костя.

— У нас всегда строго. Ну, давай, мы подождем.

Костя кивнул, приказал Тарзану:

— Сидеть! Ждать! — и помчался.

Через пару минут прибежал назад с новенькими, еще в упаковке, ошейником и поводком.

Но ни милиционеров, ни Тарзана на месте не оказалось. Текла по тротуару спешащая от автовокзала к железнодорожному и обратно толпа, на площади в очередь подъезжали «маршрутки». Над железнодорожным вокзалом электронное табло показывало время.

«Ёшкин кот! Как сквозь землю провалились!» — и Костя трусцой побежал вдоль остановки, потом свернул к вокзалу. Заглядывал во все уголки, обежал вокзал кругом, даже за заснеженные кусты заглянул. Пропали, — да и только!

«Обманули, сволочи! Не захотели штрафовать, — пожалели…».

Костя остановился и с тоской стал оглядывать набитую народом и машинами привокзальную площадь.

 

Тверская губерния. XIX век.

…К полудню село будто вымерло. Барин и барыня слышали, что в селе идет коровий мор: мрут и коровы, и овцы, и прочая живность. Говорят, даже собаки сбесились, и их, кто поумней, запер с глаз подальше.

День был пасмурный, сумеречный. Шла вторая неделя октября, и дождик, то усиливаясь, то сходя на нет, превратил эти недели в сплошные тягостные сумерки.

Староста накануне приходил, докладывал, глядя в сторону:

— Вы, Егорий Тимофеич, не бойтеся, вам ничего не сделают. А только завтра чтоб света в доме не зажигали. Ни в свечах, ни в печи.

— Вот как? — насмешливо спросил Григорий Тимофеич и позвал жену:

— Аглаша! Иди-ка послушай. Нам крестьяне завтра велят в темноте и холоде сидеть.

Староста смял шапку, тяжело и длинно вздохнул.

— Не серчайте, Егорий Тимофеич — а только обычай такой. Коровью смерть гнать народ собрался. А это дело строгое.

— А попа? — спросила Аглаша, появляясь в дверях в фиолетовом платье, очень шедшем к ее розовому личику. — Попа звали?

Староста исподлобья взглянул на нее.

— Поп тут не при чем. Поп уже с крестным ходом ходил, кадил и молитвы пел, — толку мало. Да он наши обычаи знает, — сам из крестьян.

— И что же это за обычаи? — почти игриво спросила Аглаша.

Староста промолчал, ожесточенно мял шапку и глядел в угол.

Григорий Тимофеич обернулся к Аглаше:

— Пошли Малашку к попу, сделай милость. Может, хоть он нам что объяснит.

— Не объяснит! — вдруг резко и строго сказал староста. Смутился и сбавил голос:

— А не объяснит, потому как сам от греха уехамши. В Вёдрово, к теще. Будто бы теще его нездоровится. Он сегодня поутру и уехал.

Григорий Тимофеич молча, все более и более удивляясь и сердясь, смотрел на старосту.

— Демьян Макарыч! — наконец сказал строго. — Вы сюда пришли шутки шутить?

— Нет-с, и в мыслях не было! — староста, наконец, поднял глаза. Глаза были чистыми, искренними.

— Так что ж такое завтра будет, что нам нельзя свету зажечь?

— А живой огонь будет, — сказал вдруг староста. Покряхтел, поняв, что сказал лишнее, но все же не отступился: — Живой огонь будут добывать. Чтоб, значит, этим огнем коровью смерть и убить.

Григорий Тимофеевич побарабанил пальцами по столу.

— Послушай, Демьян, — сказал почти ласково. — Ты ведь знаешь, что волки у нас завелись?

— Ну, — не очень уверенно подтвердил староста.

— Знаешь, что одного волка недавно мой Петька подстрелил?

— Ну, знаю.

— А видел его?

— Видать не видал, но люди говорят — матерущщий.

— Во-от, — наставительским тоном проговорил барин. — Матерущий. Да такой, я тебе скажу, — сам бы не увидел — не поверил. Полторы сажени от кончика хвоста до носа!

— Ну? — удивился староста.

— Я сам с Петькой измерял. Не волк, а чудовище какое-то.

Он помолчал. Молчал и староста, угрюмо пялясь в пол.

— Так ты что, забыл, когда ваша «коровья смерть» началась?

— Не забыл, — не очень уверенно ответил староста.

— Да вот как дожди зарядили, — так и началась! Помнишь, в Ведрово двух коров задрали?

— Помню.

— Вот то-то и оно! — сказал Григорий Тимофеевич. — Волки это, Демьян. Бешеная стая, которая к нам невесть откуда забрела. Они и начали скот драть.

— Дак… — промямлил староста.

— Дак! — подхватил, почти передразнивая, барин. — Волки это, говорю, а не какой-нибудь леший!

— Знамо, что не леший, — угрюмо ответил староста. Потом вскинул лохматую голову: — Которые задраны — тех мы тоже считаем. Это все — коровья смерть.

— Так вам бы, мужичкам, собраться с облавой, с ружьишками, да и отстрелять этих зверей!

— Нешто нечисть пуля возьмет? — возразил староста, а Григорий Тимофеевич в сердцах хлопнул себя по коленям, вскочил.

— А у Петьки пуля что — заговоренной была, что ли?

Староста помолчал. Потом нехотя ответил:

— Может, и заговоренная.

Барин окончательно потерял терпение. Закричал, так, что Аглаша даже испуганно отскочила к дверям:

— Петька! Эй, кто-нибудь! Позовите сюда Петьку!

Вбежала запыхавшаяся горничная Катерина, сбивчиво доложила:

— Григорий Тимофеевич, Петр Ефимыча нет-с!

— Как — «нет-с»? Куда ж он делся?

— А уехали. Часа два назад велели дрожки заложить, сели и уехали.

— Куда? — повысил голос Григорий Тимофеевич.

— В Ведрово-с… — испуганно сказала Катерина.

— Тьфу ты! — Григорий Тимофеевич едва удержал себя от крепкого словца. — И этот — в Ведрово. Да что у них там, тайная сходка, что ли?

— Не знаю-с! — совсем испугалась Катерина, даже побледнела вся. — А только Петр Ефимыч сказали, что там и заночуют-с.

Григорий Тимофеевич вскочил, не в силах больше усидеть на месте.

— Да зачем? — страшным голосом закричал он. — Зачем ему там ночевать??

Горничная молчала, заметно дрожа. Демьян Макарыч как бы нехотя вмешался в разговор:

— Баили, что он всё волков этих выслеживает. А их надысь в Ведрово будто видели.

Григорий Тимофеевич непонимающе поглядел на Демьяна. Наконец спросил:

— Кто это баил?

— Так… Дворовые болтали… — ответил Демьян и снова опустил глаза.

Григорий Тимофеевич помолчал, поглядел на жену, на горничную. И вдруг плюнул на пол.

— Прямо заговор какой-то! — сказала он почти спокойным голосом. — Или дурной сон. Поп уехал, Петька уехал, крестьяне велят печи не разжигать…

Он снова помолчал. Наконец осознал, что все стоят перед ним, как провинившиеся гимназисты, вздохнул через силу и снова сел.

— Садись, Демьян, — приказал строго.

Поиграл кистями халата.

— Пожалуй, пора вас сечь, мужики, — сказал он, и непонятно было — то ли вправду, то ли просто пугал. — И начать надо с тебя, Демьян, и вот с нее, — он кивнул на Катерину. — Так обоих рядышком на соломе положить, да и высечь, как следует. А становому отписать, что у меня тут заговор, бунтом пахнет.

Он снова помолчал. Катерина охнула, а Демьян побагровел.

— А, Демьян Макарыч? Как тебе такая перспектива?

Староста молчал, и только пуще наливалось кровью и без того темное, обветренное лицо.

Наконец, словно и невпопад, выговорил:

— У Прошки Никитина ребятенок помер.

Григорий Тимофеевич хмуро спросил:

— Что — тоже от «коровьей смерти»?

Староста взглянул на барина исподлобья, и в глазах уже светилась не мрачность, а настоящая ненависть.

— Ребятёнка ихний кобель укусил.

Григорий Тимофеевич перегнулся через стол:

— Ага! Вот видишь? А кобель от волков заразился. Болезнь это, бешенство! «Водобоязнь» по-научному.

— Другие детки тоже хворают, — словно и не слыша, продолжал Демьян. — Их кобели не кусали. А они хворают. И у Никитиных, и у Зайцевых, и у Выдриных.

Он замолчал и крепко стиснул кулаки — огромные, черные, как наковальни.

Григорий Тимофеевич посидел, глядя на эти кулаки, потом откинулся в кресле.

Подумал. Порывисто встал.

— Ладно, Демьян. Уговорил. Посидим завтра без огня. Но гляди у меня! Чтоб никакого озорства! Я сам приеду смотреть, как вы огонь добывать будете.

Демьян просветлел, поднялся и поклонился.

— Благодарствуйте, Григорий Тимофеевич. Мир не забудет добра-то. А поглядеть — пожалуйте. На Бежецком верхе, ближе к вечеру, и начнем.

Начинались ранние сумерки. Накрапывал серый дождь, из деревни не доносилось ни звука.

Григорий Тимофеевич велел закладывать лошадь. Аглаша попросилась было с ним, но он сразу сказал:

— Нет, сиди дома, следи, как бы чего… Девок своих собери, да на стороже будьте. Дворовые тоже разбежались, так что запри ворота. Я поеду верхом; да и дрожек нет — Петька их взял.

Аглаша порывисто обняла его.

— Ты уж, Гриша, поосторожней там… Я видела, какими глазами на тебя вчера Демьян смотрел.

— И какими же?

— Злыми очень.

Григорий Тимофеевич чмокнул в щеку и отстранил жену.

— У них детки мрут, а они собрались колдовством заниматься. Я сегодня утром послал человека в Волжское. Завтра приедет доктор, осмотрит больных детей. А за меня не беспокойся. Я им не враг, и они это знают.

Деревня, вытянувшись вдоль грязной непроезжей дороги, не только издали, но и вблизи казалась нежилой. Избы стояли темные и глухие, не было слышно ни человеческого голоса, ни собачьего бреха.

Григорий Тимофеевич ехал вдоль деревни, с удивлением рассматривая разложенные перед каждыми воротами православные кресты: кресты были сложены из помела, кочерги и лопаты.

А у околицы из мокрых кустов ему навстречу выскочили два странных существа в белых одеждах, с ухватами в руках. Конь прянул в сторону, копыта его разъехались в жидкой грязи и Григорий Тимофеевич с трудом удержался в седле.

Вгляделся. Это были две бабы с распущенными волосами, в исподних рубахах, босые. Лица их были вымазаны сажей.

— Стой, барин. Тебе туда нельзя! — сказала одна из девок.

— Вздор! Мы вчера договорились со старостой. Он сказал, что живой огонь будет добываться на Бежецком верхе. Туда и еду.

Бабы отошли в сторону, посовещались. С неохотой отступили с дороги.

Григорий Тимофеевич тронул коня.

Быстро темнело. Сырое небо все плотнее прилегало к земле, а дождь то усиливался, сбивая с деревьев последние желтые листья, то вновь стихал. И тогда становилось слышно, как где-то вдали, в лесу что-то звенело и страшно кричала женщина:

— Уходи, коровья смерть! Бойся бабьей ноги! Приходи, собачий бог!..

И снова звон, и снова:

— Уходи, коровья смерть! Приходи, собачий бог!

Григорий Тимофеевич заторопился. Уж больно любопытно ему показалось взглянуть, кто это кричит среди мокрого черного леса?

Он свернул на тропу, ведущую на Бежецкий верх. Тут на него вновь наскочили две бабы — верхом на лошадях. Одна из них была совсем голой, только седые космы прикрывали костлявую грудь и отвисший живот. Григорий Тимофеевич не без удивления узнал в ней солдатскую вдову Марфу. Ей было уже далеко за сорок, и в своей наготе, с растрепанными волосами, она походила на старую ведьму. В одной руке она держала печную заслонку, а в другой — жестяной ковш. Время от времени она била ковшом о заслонку, вызывая тягостный, почти похоронный звон, и кричала, призывая собачьего бога.

Увидев барина, подскакала к нему.

— Стой! Ты куда?

— Здравствуй, Марфа, — чуть не ласково сказал Григорий Тимофеевич. — Вот, по совету Демьяна Макарыча еду живой огонь добывать…

Его слова произвели должное действие. Марфа смутилась, повернула коня. Неожиданно сильно свистнула и умчалась во тьму. И уже оттуда, издалека, невидимая, стукнула ковшом в заслонку и крикнула:

— Берегись бабьей ноги!

Вторая баба была в рубахе, и криво сидела на лошади: лошадь была без седла.

— Это ты, Аграфена? — узнал Григорий Тимофеевич; Аграфена в прошлом году вышла замуж, — девка была крепкая, полнотелая, красивая. А сейчас она была похожа на посаженную на лошадь кикимору.

— Я, Григорь Тимофеич, — неохотно отозвалась Аграфена, отступая во тьму.

— У тебя же ребенок грудной. Ты с кем его оставила?

— Ни с кем. Да ничего; поплачет, да и уснет. А в случае чего, так в деревне несколько старух осталось. Они за детьми смотрят…

Григорий Тимофеевич покачал головой. Сморщился: за ворот с фуражки полилась холодная вода. М-да… Если уж и больных детей побросали ради «живого огня» — добра не жди.

Аграфена меж тем стегнула лошадь веревкой и ускакала.

Григорий Тимофеевич поехал следом.

Широкий луг, называемый в народе Бежецким верхом, был весь заполнен народом. Здесь были уже одни мужики и только одна девка. Но какая!

На сооруженных козлах лежал ствол сухой осины. Поперек него лежал другой ствол, ошкуренный. К двум его концам было прилажено десятка два вожжей.

На козлах с двух сторон, придерживая осину, сидело по паре мужиков. А на поперечной сосне, раскорячив белые ноги — девка. Григорий Тимофеевич знал ее, первую деревенскую красавицу Феклушу. Ей не было еще и пятнадцати, но парни уже сходили по ней с ума, да и сам Григорий Тимофеевич, встречая ее, не раз уже подумывал взять в дворовые. Только принципы мешали. Да и Аглаша… Григорий Тимофеевич даже судорожно вздохнул.

Феклуша держалась одной рукой за ствол, другой — за топор, глубоко воткнутый в бревно. Голова её была откинута, лицо смотрело в небо. Густые волосы свешивались на белую спину.

— Ну, помогай, святители! — крикнул хриплый старческий голос.

И внезапно сосна пришла в движение, с визгом заездила по осине. Мужики под команду тянули вожжи туда-сюда, и сосна носилась с бешеной скоростью, взвизгивая голым стволом. Взвизгивала и Феклуша.

Григорий Тимофеевич спешился, присел под кривое деревце, где уже сидели с десяток мужиков, готовые сменить уставших.

— Навались шибче! — крикнул все тот же голос.

Григорий Тимофеевич узнал его. Это был почти столетний старец по прозвищу Суходрев. Он-то, видно, и затеял все это дело с живым огнем.

Мужики разожгли несколько костров и в их свете Григорий Тимофеевич увидел невдалеке огромное, выше избы, скрученное из соломы чучело мары. Чучело было увешано голыми коровьими и собачьими черепами. Рядом с ней в землю была воткнута коса, так, что казалось, будто мара держит её; голова её была закутана в черную тряпку а на тряпке известью намалеван человеческий череп. Это и была «коровья смерть», которую после добычи «живого огня» надлежало сжечь.

Тем временем Феклуша уже выла в голос, стихли шутки-прибаутки притомившегося Суходрева, и только мужики, тянувшие вожжи, время от времени сдавленно выкрикивали ругательства.

Но вот раздался треск; мужики, державшие вожжи, повалились в разные стороны, сосна подскочила одним концом вверх, и Феклуша, державшаяся за ствол обеими руками, получив удар в лоб, мешком свалилась в траву. Перетерлись и лопнули несколько вожжей. В одном исподнем, мокрые с головы до ног, мужики подходили к костру; у кого-то был расшиблен лоб, у кого-то — в кровь разбит нос. Мужики матерились.

Потом вспомнили о Феклуше. Её подняли, поднесли к костру и уложили на расстеленный армяк. Феклуша представляла собой жалкое зрелище, и уже нагота её не казалась запретно-прекрасной. Лицо её посинело и опухло, руки были ободраны в кровь, а на бедрах, с внутренней стороны, вздувались громадные кровоподтеки.

Кто-то догадался — прикрыл её дерюжкой.

Подошел, опираясь на палку и трясясь, Суходрев. Черное лицо с белой копной волос и белой, чуть не до колен, бородой выражало смущение. Мужики глядели на него вопрошающе.

— Неладно что-то, — произнес угрюмый бобыль Пахом. Порванная вожжа рассекла ему щеку.

— Чего ж тут ладного? — подхватил, после короткого молчания другой мужик. — Кто же в дождь живой огонь добывает?..

— Господнему огню дождь не помеха, — сурово сказал Суходрев, однако была в его голосе какая-то неуверенность.

— А Господень ли еще огонь-то… — хмуро отозвался Пахом.

Мужики притихли, задумались.

— И не жаль вам девушку? — вмешался Григорий Тимофеевич, кивая на обеспамятевшую Феклушу.

Мужики не сразу поняли, о ком идет речь. Потом все тот же Пахом, будто огрызаясь, ответил:

— Девки живучи, ничего ей не сделается. Отлежится, оклемается. Как кошка.

Малорослый Фрол Ведров с живостью повернулся к барину, объяснил:

— Нам, Григорь Тимофеич, вишь ты, нужна была самая красивая девка на селе. Да такая, чтоб еще мужнина пота не знала. Вот Феклушку бабы и выбрали.

Григорий Тимофеевич ничего не ответил, но кто-то из мужиков внезапно высказал догадку:

— А может, она уже того, а?..

— Какое «того»? — тут же отозвался Фрол. — Не мы ж выбирали — бабы! Уж они её крутили так и этак, всю обсмотрели, ошшупали. Чистая девка!

— Много они понимают, твои бабы, — угрюмо сказал Пахом и повернулся к Суходреву. — Что делать-то, дед?

— Трудиться надо, трудиться, — дрожащим голосом ответил старец. — Господь поможет, если крепко веровать. Молиться надо, братцы.

— Тьфу ты! — сказал Пахом. — Вот и молись, совиная голова!

Суходрев отошел, все так же опираясь на палку, пал на колени и начал бормотать молитвы.

Григорий Тимофеевич прислушался. Это была дикая смесь псалмов и разных бытовых молитв. Но после каждой Суходрев прибавлял: «Приди, приди, Собачий бог!»

Это уже не лезло ни в какие каноны.

Григорий Тимофеевич поднялся, подошел к Феклуше, заглянул в лицо.

Один глаз красавицы полностью заплыл. На ободранном лбу вздувалась синяя, чуть не черная шишка величиной с кулак. Но Феклуша была в сознании, и, увидев вторым глазом барина, тихо ойкнула и потянула дерюжку повыше, до самых глаз.

— Как дела, Феклуша? Больно? — участливо спросил Григорий Тимофеевич.

— Ничего, Григорий Тимофеевич, — с трудом выговорила Феклуша. — Я потерплю. А до свадьбы, небось, заживет…

Григорий Тимофеевич покачал головой.

— Покалечишься — так и свадьбы не будет. Завтра доктор приедет из Волжского. Непременно тебя ему покажу.

— Да не надо, Григорь Тимофеич, — отозвалась Феклуша, пряча лицо. — Ни к чему ученых господ беспокоить.

— Ладно-ладно, — сказал Григорий Тимофеевич. — Уж об этом позволь мне самому судить. На-ка вот, отпей…

Он вынул из охотничьего подсумка глиняную фляжку с притертой пробкой, отодвинул дерюгу, чуть не силком разжал распухшие, разбитые губы Феклуши.

Феклуша глотнула и закашлялась. Из здорового глаза брызнули слезы.

— Это коньяк, французская водка такая. Поможет немного…

Григорий Тимофеевич поднялся с колен.

Пошел было к костру, но, услышав бормотанье Суходрева, остановился. Старец бормотал, будто молитву, наизусть:

— «Того же лета Господня 6850-го бысть казнь от Бога, на люди мор и на кони, а мыши поядоше жито. И стал хлеб дорог зело… Бяше мор зол на людех во Пскове и Изборске, мряху бо старые и молодые, и чернцы и черницы, мужи и жены, и малыя детки. Не бе бо их где погребати, все могиле вскопано бяше по всем церквам; а где место вскопают мужу или жене, и ту с ним положат малых деток, семеро или осмеро голов во един гроб. И в Новагороде мор бысть мног в людех и в конех, яко не льзя бяше дойти до торгу сквозе город, ни на поле выйти, смрада ради мертвых; и скот рогатый помре».

От костра поднимались мужики.

— Ладно, ребята, наше дело скотское — знай, работай. Айда вожжи вязать; дождь поутих вроде.

— Надо бы вам осину подсушить, — сказал Григорий Тимофеевич. — Разложите костер под стволами.

Демьян Макарович, поднявшийся вместе со всеми, сказал, проходя мимо:

— Не мешай, барин; мы уж тут сами сообразим, как надо.

Григорий Тимофеевич пожал плечами.

— Соображайте. Только Феклушу я вам тронуть не дам.

— Это как? — насупился староста.

— Да вот так. Не дам — и все.

Староста нагнул голову, глядел, как давеча, исподлобья, зверем. Да и другие мужики, столпившиеся за старостой, смотрели на барина неласково.

— Демьян Макарыч, — прямо обратился к нему Григорий Тимофеевич. — Еще раз повторяю, — пожалейте Феклушу.

Феклуша, услыхав, стала возиться под дерюжкой, — пробовала встать. Мужики обернулись на нее. И вдруг низенький Фрол выскочил вперед:

— А и правда, мужики! Замучаем девку до смерти, а огня так и не добудем! Грех!

Взгляд Демьяна погас. Он посмотрел на Феклушу, на Фрола. Сдвинув шапку, почесал затылок.

— Однако как же без девки… Сосну держать надо.

— А вот пусть дед и держит, — сказал Фрол и показал глазами на мерцавшую в полутьме неподалеку белую рубаху Суходрева, бормотавшего уже невесть что.

— Это дело, — вмешался Пахом. — Дед все это затеял, — пусть сам и отдувается. Посидит на сосне, да позовет святителей.

— А ну оземь хлопнется? — сказал Демьян Макарыч.

— Не хлопнется, — мрачно сказал Пахом. — Он жилистый, и жить хочет. А что такое грех — давно уже забыл, если и знал…

— Точно! — обрадовался Фрол. — Тащи колдуна на сосну!

Суходрев пробовал сопротивляться, но его подняли на руки, посадили верхом на сосну и приказали молиться громче.

Остальные взялись за вожжи. Демьян сказал:

— Ну, дед, зови огня! Тащи, ребята!

Сосна взвизгнула, и быстро-быстро заходила по осине. Вожжи, натянутые, как струны, запели.

— Наляжь, робя! — закричал Фрол.

Дед каким-то чудом держался на стволе, широко расставив ноги. Бороду его сносило ветром то взад, то вперед.

— Ох! — охнул он и стал выкрикивать непонятное: — Вертодуб! Вертогон! Трескун! Полоскун! Регла! Бодняк! Авсень! Таусень! Два супостата, смерть да живот!..

Бревно ходило все быстрей и быстрей, Суходрев летал, как птица, и от бесконечного этого полета ему стало чудиться, будто и впрямь над ним кружат крылатые черные волки, а потом прямо перед ним оказалась громадная седая волчица. Она сидела на бревне ровно, прямо, будто и не было бесконечного качания, и не мигая, лучистыми глазами смотрела на Суходрева.

— Сгинь, пропади, собачья смерть! — завопил старик. — Приди, приди собачий бог!

И тотчас же синий дым вдруг повалил из-под ног Суходрева. Сначала тонкой струей, еле заметной в свете костров, потом — всё гуще, ядовитей…

Старик внезапно изловчился и спрыгнул с сосны:

— Чую, чую живой огонь!

И повалился в траву.

Мужики побросали вожжи; подростки, стоявшие наготове с кусками бересты, пучками соломы, кинулись под бревно, стали дуть.

И внезапно взметнулось в низкое темное небо белое пламя.

К лугу из лесу бежали полуголые бабы, вопили что есть силы; Марфа колотила ковшом о заслонку. Мужики громко кричали, и кто-то пробовал было даже плясать.

Быстро похватали запасенные смолистые ветки, посовали в живой огонь. С факелами кинулись к соломенной маре. Солома подмокла, не загоралась. Казалось, мара фыркала белым дымом.

Потом разворошили солому, подожгли.

Огонь взметнулся и стал реветь. Народ отскочил, Марфа, доведенная до исступления, чуть не кинулась в огонь, — бабы её удержали, но растрепанные космы она себе все же подпалила. Её оттащили подальше, кинули рядом с Феклушей.

Григорий Тимофеевич с любопытством наблюдал происходящее, слегка отстранясь от костра, чтобы свет не мешал смотреть.

Вот полетели наземь коровьи черепа. Вот огонь уже лизнул черную голову мары.

Григорий Тимофеевич отвернулся и вдруг заметил возле горевшей сосны странную тень. Кто-то высокий, черный на фоне огня, наклонялся над лежавшим Суходревом.

Григорий Тимофеевич, повинуясь внезапному порыву, чуть не бегом кинулся к старцу.

Подбежал, присел, поднял голову Суходрева. На него глянули остекленевшие глаза, а лицо старика было белее снега.

Григорий Тимофеевич в ужасе оглянулся: громадное мохнатое существо, стоявшее в двух шагах от него, вскинуло руки, закрывая лицо.

И внезапно присело, опустило голову, встало на четвереньки, мгновенно став похожим на гигантского кудлатого пса.

Пес повернулся и побежал к черневшей неподалёку кромке леса.

Григорий Тимофеевич, открыв рот, глядел ему вслед, пока пес не скрылся под елями. И только спустя минуту, опомнившись, закричал:

— Ребята! Суходрев помер!..

И тут же заметил по ту сторону горевших бревен большую серебристую волчицу. Она улыбнулась, прищурив желтые глаза и слегка оскалившись. И внезапно прыгнула вверх. Григорий Тимофеевич не успел толком её рассмотреть; ему показалось, что большая тень промелькнула над ним и растворилась в надвигавшейся ночи.

И откуда-то из-под облаков сиротливо и надтреснуто пропел охотничий рог. Темные тени пронеслись над лугом, уносясь к горизонту. И далекий голос пролаял:

— Der stiller Abend! Meine shone Heimat! Nach Hause, mach rasch!..

 

Черемошники

На этот раз Бракин подготовился основательно. Он сидел в своей мансарде за столом в темном пуховике, карманы которого оттопыривались. На столе перед ним лежала бандитская трикотажная шапочка черного цвета.

Бракин ждал. И как только услышал топоток на лестнице, — встал. В мансарду вкатилась запыхавшаяся Рыжая. Кратко сказала:

— Тяф!

Что означало: очкастого дома нет. На белой «Волге» только что увезли. Очкастый был при параде: в темном, побитом молью костюме, лежалом расстёгнутом пальто; под пальто на пиджаке бренькало несколько медалей.

— Молодец! — сказал Бракин.

Что означало: ты умница, все сделала правильно. Пойдешь со мной — будешь на шухере стоять.

Рыжая с надеждой глянула в свою пустую чашку. Облизнулась и почти по-человечески вздохнула. Поняла: угощение — потом, после дела.

Бракин не стал выключать свет: пусть Ежиха поворчит, и пусть думает, будто студент с замашками нового русского не спит — умные книжки читает. Сама-то Ежиха была свято уверена: от книжек весь вред. И это было не смешно: Грибоедова она не читала, но свой вывод сделала из практического опыта жизни. Кто много читает — к работе негоден. Да и вообще так себе человечишко, никчемный, глупый, ничего не умеющий.

Было уже поздно, мороз усилился, и в переулках не было ни души. Тем не менее Бракин старался быть как можно незаметнее. И когда Рыжая остановилась у столба, а из-за забора подал голос местный пес, который, видимо, ревниво относился к помеченному им самим столбу, а Рыжая попыталась ответить, — Бракин молча наподдал ей ногой. Не больно, но обидно.

Бракин шел, стараясь держаться в тени, обходя исправные фонари стороной. Рыжая семенила следом, чуть сбоку, поближе к заборам. Голоса не подавала, у столбов не задерживалась.

Они подошли к дому, в котором жил очкастый старик. Туман сгустился, переулок был пуст из конца в конец. Бракин перевел дыхание, внутренне перекрестился, — и полез через забор. Снега в эту зиму выпало уже много, и Бракин без труда перешагнул через покосившиеся доски, просто переступив с одного сугроба на другой.

Во дворе, довольно обширном и пустом, было темно и тихо.

Рыжая присела в сугробе, выглядывая через забор в переулок. Бракин подошел к входным дверям. Посветил фонариком: в двери был врезной замок. Это было и не хорошо, и не плохо. Не хорошо, потому, что Бракин ни в каких замках вообще не разбирался, ни в навесных, ни во врезных. Не плохо — потому, что Бракин надеялся на местный менталитет. Хоть и в городе живем, но почти по-деревенски: тут и коров держат, и свиней, и гусей, не говоря уж о курах. У одного из соседей Ежовых были даже две козы.

Бракин стащил с правой руки теплую перчатку, под которой была надета еще одна — хирургическая. И стал шарить рукой за косяком.

Однако ключа там не оказалось. Бракин посветил себе под ноги. На крыльце лежал смерзшийся половичок, но и там ключа тоже не было. Бракин обернулся: Рыжая, навострив уши, сидела неподвижно, отвернув мордочку в переулок.

Слегка занервничав, Бракин принялся наугад ощупывать деревянную, обшитую фанерой стену вокруг входных дверей. И когда уже считал, что ничего не выйдет, придется лезть через окно, выставив стекла, — рука внезапно нащупала еле приметный гвоздь и на нем — плоский ключик. Ключ висел довольно высоко, под самым водосточным жестяным желобом, и разглядеть его даже при свете, пожалуй, было бы трудно.

Бракин с облегчением снял ключ, на секунду зажег фонарь, вставил ключ в скважину. Обернулся, шепнул Рыжей:

— Смотри в оба глаза! Человека или белую машину увидишь, — лай, что есть мочи, и беги домой!

Дверь открылась легко и без скрипа, — она была обыкновенной, филёнчатой, ничем не утеплённой.

Не входя, Бракин предусмотрительно снял ботинки и сунул их в полиэтиленовый пакет, и так, с пакетом в одной руке и с фонариком в другой, вошел в дом.

С первого взгляда комната показалась ему огромной и пустой. Потом, пошарив вокруг фонариком, он разглядел печь, два старых перекошенных шкафа вдоль стены, стул у окна и толстый мохнатый коврик посередине. Больше в комнате ничего не было.

Бракин шагнул к печке, потрогал. Она была холодной, как лед. Тут только Бракин заметил, что и в комнате царит жуткий холод, — рука в хирургической перчатке стала мерзнуть. Бракин натянул сверху теплую перчатку. Прошел вдоль комнаты и увидел стеклярусную занавеску — вход в другую комнату.

Занавеска зазвенела от прикосновения. Бракин слегка вздрогнул. Посветил фонариком. На первый взгляд вторая комната казалась набитой всяким хламом. Приглядевшись, Бракин понял, что это — ворохи самой разнообразной одежды, начиная с шуб и заканчивая телогрейками. Маленькое окошко выходило из комнаты, должно быть, на огород, но его скрывала плотная занавеска.

Возле окна, прямо на куче тряпья, лежал огромный человек. Бракин попятился, но тут же взял себя в руки. Посветил. Человек в порванной камуфляжной куртке, с непонятной эмблемой на рукаве, лежал вытянувшись, словно спал или умер. Бракин посветил ему в лицо. Лицо было темным, непроницаемым. Дотянуться до лежащего Бракин не мог, — мешали горы одежды. Он постоял, еще раз оглядел неподвижную и, кажется, бездыханную фигуру. Потом, чтобы добраться до него, шагнул вперед, наступив на какую-то шубейку. Взметнулось облако пыли. Бракин крепко чихнул, и внезапно похолодел. Шуба задвигалась.

Не отпуская сдвинутую стеклярусную занавеску, Бракин попятился. В белом круге фонарика он внезапно увидел, как из-под шубы выпросталась оскаленная пасть. Чья-то голова пыталась приподняться, выползти из-под шубы. И, увидев остекленевшие глаза, Бракин внезапно все понял.

Это была не шуба. Это была шкура, снятая с волка вместе с головой.

Бракин выпустил занавеску, которая издала, как ему показалось, оглушительный звон. И сейчас же с улицы раздался заливистый лай Рыжей.

Бракин, путаясь ногами в лохматом коврике, кинулся к окну, выходившему во двор — тому самому, откуда очкастый старик-хозяин так часто глядел поверх забора в переулок. В переулке маячил свет фар подъезжавшей машины. Даже не вглядываясь, Бракин понял, что это — «Волга» из «белодомовского», бывшего обкомовского гаража.

Бракин кинулся к двери, мигом обулся, сунул фонарик в один карман куртки, фонарик — в другой. Выскочил на крыльцо, даже не застегнув ботинки, и — не успел. В этот же самый миг открылась калитка, в ней появился силуэт очкастого старика. Старик что-то говорил водителю «Волги»: водитель, нагнувшись, смотрел на старика через сиденье, в открытую переднюю дверцу.

Бракин метнулся было влево, к заднему двору, но понял, что не успеет добежать до угла. Да и следы останутся: здесь, у стены, снег не убирали. Торопясь, каким-то чудом сразу же попав ключом в скважину, Бракин закрыл дверь, повесил ключ, одновременно лихорадочно соображая, что делать дальше. Сказать, что ошибся адресом? Не пойдет. Попроситься переночевать? Еще хуже.

Хозяин, наконец, расстался со своим горячо любимым водителем и начал закрывать калитку. Бракин с тоской огляделся, не видя выхода, кроме как бежать за угол и уходить огородами, через соседние дворы. Там, конечно, облают собаки, может, даже искусают, штаны порвут… Выскочат хозяева… Повяжут, поволокут в ОПМ…

И тут взгляд Бракина упал на бело-голубое пятно, висевшее низко, почти над крышами. Наполовину забранная облаками, в тумане плыла бесформенная луна.

И тогда, больше ни о чем не думая, не сомневаясь, Бракин прыгнул прямо с крыльца вперед, к поленнице. И еще в полете ощутил, как вытянулось тело, став сильным и упругим, и тысячи новых запахов ворвались в сознание.

Он упал у поленницы уже совсем другим существом, прижался животом к утоптанному снегу, затаился. Краем глаза он видел, как хозяин вошел во двор, запер калитку на крюк, двинулся к двери.

Бракин выжидал.

Вот старик поднялся на крыльцо и остановился, слегка склонив голову. Бракин затаил дыхание. А старик вдруг начал медленно оборачиваться.

Белое бритое, почти неживое лицо. Лунный блеск в треснутых стеклах очков…

И Бракин не выдержал. В два прыжка преодолел двор, вскочил на сугроб и перепрыгнул через забор. Не останавливаясь и не оглядываясь, понёсся по переулку.

Припозднившийся прохожий издал возглас удивления и прижался к обочине, прямо к столбу «воздушки». Мимо него с бешеной скоростью пролетел большой лопоухий пес неопределенно-темной масти. А следом за ним, совершая гигантские прыжки, зависая в воздухе на несколько секунд, летела громадная серебристая собака с горящими жестокими глазами.

Бракина занесло на повороте на Корейский переулок, он заскользил по льду, который намерзся вокруг водопроводной колонки, и с глухим стуком врезался в чугунную колонку. И это его спасло. Потому, что Белую не занесло, она не поскользнулась, — она просто по инерции перелетела через лед и распластанного на нем темного пса.

От удара у Бракина в голове помутилось, и что-то повернулось. Запахи внезапно исчезли, и Бракин, скользя по льду подошвами не застегнутых ботинок, уцепился за колонку, поднимаясь.

Белая долетела до конца переулка, остановилась и повернулась. Морда её приняла озадаченное выражение. Широко расставив мощные лапы, чуть склонив голову набок, она смотрела, как возле колонки копошится какой-то человек в пухлом пуховике.

Вот он, наконец, поднялся. В руке его оказался обыкновенный полиэтиленовый пакет. Размахивая им, человек почти не спеша пошел к противоположному концу Корейского, выходившего на хорошо освещенную асфальтированную Ижевскую. По ней мчались машины, и именно по ней вечерами ходили в магазины местные граждане, чтобы не сбивать ноги по скудно освещенному горбатому переулку, который выходил на автобусную площадку.

Белая принюхалась, помотала головой, и внезапно, скакнув куда-то в бок, в рябиновые кусты, занесенные снегом, — исчезла.

Дойдя до трассы, Бракин оглянулся. Переулок был пуст.

А по Ижевской, по синему от фонарей ледяному тротуару зигзагами бегала Рыжая, не пропуская ни одного дерева или столба. Помахивая пакетом, Бракин свистнул. Рыжая подняла голову и опрометью бросилась к нему.

 

Привокзальная площадь

Костя обежал всю площадь вокруг, потом поднялся на стилобат автовокзала и двинулся вокруг здания, к стоянке автобусов. На стоянке, у поручней, стояли люди, ожидавшие посадки. Пара междугородних «пазиков» и «корейцев» стояли в отдалении. Ни милиционеров, ни Тарзана не было — как сквозь землю провалились.

И не то, чтобы Костя сильно привязался к Тарзану. Ему вообще больше нравились кошки. Но возмущала крайняя несправедливость произошедшего.

«Вот же гады! — думал Костя. — Обманули. Как пацана вокруг пальца обвели!» Он с ненавистью поглядел на ошейник с поводком, уложенные в дурацкий шуршащий пакет с фирменной надписью «Мухтар». Поди, брызнули псу в нос из баллончика с перцем, завели куда-нибудь за насыпь, да и пристрелили… Или «собаковозку» вызвали, а пса привязали где-нибудь… Стоп! Где?

Костя быстро сообразил — где, и чуть не бегом направился в вокзальную дежурную часть.

Там сидел сонный сержант и ковырял пальцем в ухе. Перед ним на столе лежала потрепанная книга дежурств, стоял древний черный телефон. На стене висели карта области и портрет президента.

Костя прямо-таки ворвался в «дежурку» и радостно сказал:

— Здорово! А где остальные?

Сержант вынул палец из уха, поглядел на него, на Костю, и, кажется, признав своего, нехотя ответил:

— Да кто их знает. Вышли прогуляться, пивка глотнуть, — и целый час уже где-то бродят.

— Вот черт, — сказал Костя и ляпнул наугад: — А я как раз для Саньки подарок приготовил.

— Какой? — заинтересовался сержант и потянулся через стол.

— А вот! — И Костя вывалил из пакета ошейник и поводок. — Новенькие. В магазине сказали — «фирма».

Сержант слегка округлил глаза, рассмотрел подарок и сказал:

— В «Мухтаре» брал? Знаю. Там сплошь китайское. Красная цена — червонец за пучок.

— Ну, обманули, значит, — легко согласился Костя. — Надо им проверку устроить. По полной программе.

Сержант усмехнулся.

— Не… не получится. Они нам аккуратно отстегивают.

«Ну, вы и гады», — подумал Костя. А вслух сказал:

— Да? Свои, значит? Чего ж говном торгуют?

Сержант раскрыл рот, но подумал, и закрыл. Костя сказал:

— Ладно, мне некогда — автобус через десять минут. Так ты уж передай подарок Саньке.

— Передам… Стой! А какому Саньке?

— Ты чего, Саньку не знаешь? — с упавшим сердцем спросил Костя.

Сержант засмеялся:

— Так они оба Саньки!

— Ну, вот обоим и передай, — сказал Костя с облегчением, и закрыл за собой дверь.

А получилось все просто. Едва Костя затерялся в толпе, один из милиционеров вытащил казенный ошейник с поводком, а второй — баллончик с перечной начинкой.

— Ну что, бродяжка, подставляй, что ли, шею…

Тарзан внезапно все понял. И молча попятился.

— Ты куда, собачка? — ласково спросил тот, что был с баллончиком. Он сделал шаг ближе.

Толпа мирно обтекала их, не останавливаясь, и только несколько пассажиров, ожидавших на остановке маршрутку, обернулись, наблюдая.

— Иди сюда, собачка, иди… Хочешь, косточку дам?

И он действительно вытащил другой рукой из кармана пластмассовую кость.

Тарзан мельком глянул на кость. Он сразу заподозрил подвох, потому, что настоящие кости из супа пахли, а эта была с каким-то странным запахом. Он зарычал низким, на нижнем пределе, голосом, и попятился еще дальше.

Внезапно милиционер, сюсюкавший и уговаривавший, прыгнул вперед, одновременно выпуская из баллончика струю перца. Но промахнулся: Тарзан отскочил в сторону, едва не сбив с ног какую-то женщину, и мгновенно затерялся в круговороте торопившихся людей.

— Стой, гаденыш! — крикнул не на шутку распалившийся милиционер.

Из толпы на него глянули неодобрительно.

Милиционер, встав на ступень стилобата, стал оглядывать толпу. Ему показалось — метнулось под ногами у прохожих что-то тёмное, — и он кинулся наперерез.

И опоздал. И снова стал озираться. И снова показалось: вот же он, чуть не ползком через кусты лезет, метит за железнодорожный вокзал. А там пути с товарняками, а за путями — опытный участок Ботанического сада, а попросту — густой многоярусный лес. «Уйдет!» — подумал милиционер, спрыгнул с парапета, обогнул пристанционные строения, и кинулся через пути.

Он заглядывал под вагоны, спрашивал у рабочих в желтых жилетах, — пёс как сквозь землю провалился.

Остановился на краю леса. Тропинка вела в глубину, в самую чащобу.

Милиционер постоял, отдуваясь и вытирая мокрое лицо.

Потом плюнул. Побрел обратно.

Второй милиционер ждал его на дебаркадере.

— Слышь, Санёк, плюнь ты на него, — сказал он. — Пусть чешет, куда хочет. Все равно далеко не убежит — или в лесу подохнет, или изловят. Чего нам тут пылить?.. Не открывать же было пальбу.

Санек вполголоса выматерился, спрятал кость и баллончик.

— Ладно, — сказал он. — Что далеко не убежит — это точно. Но, чувствую нутром, он опять сюда вернется. Походим, посмотрим…

Второй Санек развел руками и со вздохом поплелся следом за напарником.

А Тарзан в это время уже обежал здание автовокзала, и по аллейке чахлых кустарников помчался мимо автобусов, заборов, каких-то хибар, потом — пятиэтажек.

Свернул к двухэтажному зданию, где, как ему показалось, было безопаснее. Но ошибся. Едва он остановился у высокого крыльца, переводя дух, как большие двери с грохотом открылись и на улицу высыпала густая толпа школьников.

Тарзан фыркнул, и побежал за угол. Там было какое-то подобие скверика с протоптанными дорожками. Тарзан помчался по одной из дорожек, но увидел впереди прохожего, и прыгнул в сторону, в снег, побежал, выдергивая лапы из сугробов.

Затаившись, он подождал, пока пройдет прохожий. И каким-то чутьем понял, что лучше всего сейчас — дождаться ночи.

Выбрав самое укромное местечко в скверике, он принялся отбрасывать передними лапами снег. Выкопав яму под стволом старого тополя, Тарзан забрался в неё, свернулся калачиком, прикрыв хвостом нос. Первые минуты он дрожал от холода. В яме было мокро и неуютно. Ствол тополя тихо ворчал о чём-то; под снегом, в земле, потрескивали корни. В отдалении кричали дети, а еще дальше — нудно и хрипло каркала ворона.

Наконец, Тарзан задремал. И ему снилась нарядная Молодая Хозяйка в белом платье, с голубыми бантами в золотых косичках, — самый красивый человек, которого он встретил в своей короткой собачьей жизни.

 

Тверская губерния. XIX век

Доктор оказался нервным, суетливым молодым человеком. Едва выпив чаю и отказавшись от закуски, он сел в дрожки, чтобы ехать в деревню.

— Да подождите! — встревожился Григорий Тимофеевич. — Я ведь с вами поеду.

— Да? — удивился доктор. — А пожалуйте, пожалуйте. Я подожду.

И он неподвижно замер в дрожках, уставившись в пасмурное небо.

— Видите ли, — сказал он, когда барин вышел на заднее крыльцо, одетый для дороги, — Не всем помещикам нравится наблюдать за нашей работой. Запахи лекарств неприятны, зрелища тоже бывают такие, что нормальный человек может как кошмар воспринять. Опухоли, гниющие конечности, раны невероятные. Недавно в Волжском один мужик под жерновое колесо попал. Нога — всмятку. Пришлось делать ампутацию.

Григорий Тимофеевич уже устроился в докторских дрожках, и слушал со смешанным чувством любопытства и отвращения.

— И как? Успешно?

— Да где там… — доктор только махнул рукой и велел кучеру: — Ванька, трогай.

Затем вновь живо обернулся к Григорию Тимофеевичу.

— Однако самое неприятное — эпидемии заразы. Холера, например. Бороться с ней — все равно, что со стоглавым змием. Одну голову отрубишь — десять вырастают. И мужик до того темный, что до последнего дня доктора позвать боится. Помирает уже, а все одно талдычит: «Это ничего, я животом и раньше страдал. Перемогнусь как-нибудь».

— Вот вы сказали: эпидемия, — подхватил Григорий Тимофеевич. — А у нас ведь тоже какая-то зараза появилась. Началось с собак, кошек, потом коровы стали дохнуть, а теперь вот — и люди.

— Наслышан-с, — коротко ответил доктор. — Железы припухшие?

— Что?

— Железы, говорю, у больных припухшие?

— М-м… — Григорий Тимофеевич неуверенно пожал плечами.

— Если припухшие — это может быть что угодно, — заявил доктор. — Например, чума.

— Чума? — обескуражено переспросил Григорий Тимофеевич и надолго замолчал.

Так и ехали молча по раскисшей от вчерашнего дождя дороге. Небо постепенно светлело, облака редели, и даже солнце пробилось сквозь них неясным рассеянным лучом.

— Ваш человек давеча сказал, что дети мрут? — наконец прервал молчание доктор, сосредоточенно глядевший прямо перед собой.

— Да, дети. Уже несколько младенцев умерло, и, кажется от одной и той же болезни. А вчера еще девушка разбилась.

— Девушка? — удивился доктор.

— Ну да. Девка, — с усилием поправился Григорий Тимофеевич. — Мужики вчера своими средствами с заразой боролись — «живой огонь» вызывали. А девку выбрали бабы, как самую красивую и безгрешную. Ну, она и зашиблась о бревно.

— Вот как, — неопределенно сказал доктор и снова надолго замолчал.

Наконец за поворотом показалась деревня. Солнце уже ясно сияло в небе, и желтая, еще не опавшая листва берез, поседевшие, но не потерявшие листьев ивы приятно радовали глаз. И деревня выглядела не замогильной сценой, как накануне, а вполне обычной, нормальной деревней. На гумнах стучали цепы, мычали коровы, скрипели ворота. Собаки лаяли, и вопили дети, и ругались две старухи у колодца.

Проехали первые избы и доктор сказал:

— Что ж, давайте сначала к девке. Где она живет, ваша красотка? Показывайте…

Григорий Тимофеевич хотел было обидеться на «красотку», но тут же вспомнил, что сам только что назвал Феклушу «самой красивой и безгрешной».

У дома Феклуши стояли Демьян Макарыч и местный священник отец Александр, рано утром вернувшийся из Ведрово.

Староста степенно поклонился гостям, доктор сухо кивнул и спросил:

— А поп тут зачем?

— Соборовать собрались, — ответил Демьян и кивнул на избу.

Вошли.

Феклуша лежала не в горнице, а за печью, за занавеской. Отец, мать и младшие дети выстроились посреди горницы, поклонились гостям. Никто не выглядел испуганным, но, тем не менее, Григорий Тимофеевич слегка нервничал.

— Ох, горюшко-то какое, — внезапно воющим голосом начала мать Феклуши. — Такая девка была, всем на зависть, краше не было в деревне, да вот, Господь распорядился…

— Не каркай! — мрачно оборвал ее отец.

Доктор быстрым взглядом окинул обоих, пробормотал:

— Ну, я, с вашего позволения…

И подошел к занавеске.

Григорий Тимофеевич двинулся следом, но мать Феклуши внезапно тронула его за рукав.

— Пусть дохтур смотрит, — сказала она вполголоса. — А только Феклуша не хотела, чтоб вы, Григорий Тимофеич…

— У нее лихорадка и сильный жар, — сказал из-за занавески доктор. — Она все равно ничего не слышит, так что можете смотреть.

Григорий Тимофеевич заглянул за занавеску.

Феклуша лежала в одной полотняной рубахе без рукавов. Её тонкие белые руки были сплошь синими от кровоподтеков. Половина лица распухла, чудовищно исказив его, искривив рот. Одного глаза вовсе не было видно, другой — в черной обводке, — был закрыт. На лбу растеклась огромная шишка с запекшейся кровью. Даже на расстоянии чувствовался исходивший от нее жар.

— Ну-с, дальше позвольте мне одному, — проговорил доктор и довольно грубо задвинул занавеску.

Григорий Тимофеевич неловко потоптался, мельком взглянул на хозяев — и вышел на воздух.

Демьян вполголоса беседовал с попом; мимо шла баба с коромыслом — и тоже остановилась, послушать.

Григорий Тимофеевич вынул папиросу, закурил, присел на лавочку у ворот.

— А что, барин, доктор говорит? — спросил Демьян, оборачиваясь. — Выживет девка?

— Жар у нее. В беспамятстве лежит.

— Жар — это ничего, — вмешался священник. — Жар пройдет, осталось бы здоровье. Переломов у нее, кажется, нет.

Григорий Тимофеевич молчал.

Отец Александр вздохнул:

— Вы, Григорий Тимофеевич, наверное, меня осуждаете…

— За что?

— За то, что не воспрепятствовал языческому обряду… Ей-богу, хотел, и даже уговаривал. Бесполезно.

Григорий Тимофеевич молча кивнул.

— Никиту Платоныча тоже жалко, — продолжал отец Александр.

— Кого? — не понял Григорий Тимофеевич.

— А старца нашего, Суходрева. Ему ведь, по записи, сто два года было. Еще при государыне Елисавете Петровне родился.

Барин снова промолчал. Демьян снял шапку, по привычке стал мять ее своими огромными черными ручищами.

— Да, жаль Суходрева. Жилистый был старик. Всё выдюжил, с французом воевал. Огонь добыл, лег в траву, — и душа улетела.

Он подумал и добавил:

— Завтра хоронить будем.

Наконец, вышел доктор. Он казался еще более суетливым, глаза горели каким-то неестественным блеском.

— Что ж, должна выжить, — сказал он. — Ушибы, царапины, гематомы и всё такое; однако все кости целы.

Он обернулся на дрожки. Кучер Ванька понял, приударил вожжами, подогнал дрожки поближе.

— Где у вас дети-то болеют? — спросил доктор, занося ногу на ступеньку.

— Демьян! — позвал Григорий Тимофеевич, вставая. — Покажи доктору, проведи по всем избам, — где коровы пали, где люди болеют.

Он коротко поклонился доктору.

— Демьян — староста, — вам покажет. А я, уж извините, домой. Пройдусь пешком, развеюсь. После, как больных осмотрите, — прошу на обед.

Доктор сел в дрожки, Демьян взгромоздился на козлы, сильно потеснив кучера.

Григорий Тимофеевич вернулся в избу.

— Иван, — позвал хозяина. Тихо шепнул: — Если какие лекарства нужны, помощь, — иди прямо ко мне. Я скажу слуге — тебя проведут. На вот пока…

И он сунул в корявую ладонь Ивана ассигнацию.

— Да что вы, Григорь Тимофеевич! — испуганно сказал Иван, разглядев бумажку. — Зачем? Лекарства дохтур оставил (в избе действительно сильно шибало в нос чем-то медицинским, ядовитым, вроде карболки), а таких денег мы отродясь в руках не держали.

— Ничего-ничего. Возьми. Съездишь в Волжское, на торг, купишь Феклуше баранок, отрез на платье, ботинки… Или что она попросит.

И, быстро повернувшись, вышел.

Шел по деревне скорым шагом, не оборачиваясь. Только когда ступил на лесную дорогу, перевел дыхание и слегка расправил плечи.

«А доктор-то, кажется, опиумист….», — подумал мельком, и тут же забыл об этом.

Доктор заехал вечером, перед закатом. Он очень торопился и отобедать отказался наотрез, сославшись на недомогание. И действительно, выглядел он еще более странно, чем утром: глаза блестели и беспрерывно перебегали с одного предмета на другой; руки дрожали. И сам он постоянно совершал суетливые, ненужные движения.

Григорий Тимофеевич догадался, в чем состоит его недомогание, и сказал, что не смеет задерживать.

— А что же больные? Узнали вы причину болезни?

— Без сомнения, несколько человек были покусаны больными животными. Обычная «рабиес». Случаи тяжелые, вряд ли кто-то из них выживет. А в остальном картина обычная: смерть от несчастных случаев, от грязи, от зверства…

Он добавил, что младенец Никитиных умер от элементарной дистрофии, то есть недостатка питания — то ли мать его так наказывала за беспокойство, то ли по какой-то другой причине.

— У нее молока не было, — вставила вдруг горничная. — А корова сдохла. Кормили мякишем, размоченным в воде, да тряпицу с коровьим молоком в рот совали.

— А ты откуда знаешь? — недовольно спросил Григорий Тимофеевич.

— Так я ж родня им, Григорий Тимофеевич, — спокойно ответила горничная.

— И много еще таких голодающих детей в деревне?

— Об том не ведаю. Да у вас же староста есть, и управляющий…

Григорий Тимофеевич крякнул и махнул рукой.

Доктор быстро покивал всем, собравшимся за обеденным столом, и уехал, не дождавшись даже Григория Тимофеевича, который вызвался проводить доктора верхом.

— Гриша! — сказала Аглая, когда Григорий Тимофеевич вернулся расстроенный и обескураженный. — А что такое «рабиес»?

— Бешенство.

Аглаша всплеснула руками.

— То-то я смотрю, наш Полкаша изменился. Раньше — ты помнишь? — на цепь сажали, чтоб кого не укусил. А сейчас стал ласковый, лизаться лезет…

— Вот как? Что же ты мне раньше не сказала?

Он повернулся к старому слуге Иосафату:

— Петька вернулся?

— Не знаю-с. Сейчас выясню.

Слуга ушел.

Григорий Тимофеевич строго взглянул на жену.

— Вот что, Аглаша. Полкан-то наш болен, и болен неизлечимо. Если человека укусит, — человек умрет. Его пристрелить придется.

Он крепко растер виски руками.

— Вот вам и «рабиес»…

Петр Ефимыч явился поздно вечером. Григорий Тимофеевич вызвал его в свой кабинет и прежде всего сделал внушение за внезапный отъезд. Петр Ефимыч был вольнослушателем Московского университета, и доводился Григорию Тимофеевичу внучатым племянником. В последнее время он как бы исполнял обязанности управляющего имением. Нрава он был доброго, но бесшабашного. Крестьян жалел, долги, бывало, прощал, а бывало, платил за должников из своего кармана, — все это Григорий Тимофеевич знал, и, как человек нового времени, просвещенный и либеральный, не слишком сердился. Поэтому и к нынешнему внушению оба отнеслись довольно легко.

Знал Григорий Тимофеевич и то, что племянник был очень охоч до женского пола. Для того, видно, и в Ведрово ездил: уже присмотрел там себе, видать, местную красотку.

Григорий Тимофеевич велел племяннику сесть и вполголоса сказал:

— Вот что, Петруша. У нас в имении обнаружилось бешенство — сегодня здесь был доктор из Волжского, осмотрел больных, и сказал, что есть все признаки «рабиес».

— Болезнь дурная, я слышал, — покачал головой Петр, сразу став серьезным. — И людей, и скотину не щадит.

— Вот-вот. И, главное, вот что. Полкан наш болен.

Петр быстро взглянул на дядю, опустил глаза. Вздохнул.

— Я давно заметил, Григорий Тимофеевич, только не хотел докладывать. Его ведь пристрелить надо. А жалко.

— Жалко, — согласился Григорий Тимофеевич. — А если он всю дворню перекусает? А если, не ровен час, Аглашу цапнет? Или с цепи сорвется, да в деревню кинется?

Петр снова вздохнул.

— Хорошо. Прикажу Иосафату разбудить меня до свету, уведу Полкашку в лес и пристрелю.

Григорий Тимофеевич помолчал.

— Этого мало, Петя. Перестрелять надо всех больных собак по деревне. А тех, которые еще не больны — приказать запереть отдельно от других. Признаки болезни не сразу появляются. Здоровых собак стрелять — лишний грех на душу брать.

Петя побарабанил пальцами по столу.

— А как крестьянам объяснить?

— Не знаю. Знаю только, что объяснять придется. Попрошу Демьяна устроить сход и помочь нам. Иначе — никак. Начнем стрелять по дворам — чего доброго, бунт поднимут.

— Завтра?

— Да. Тянуть с таким делом нельзя. А ты — ты вот что. Утра не жди. Полкан сейчас на цепи, один на псарне, так ты сделай палку с петлей, возьми его, отведи хоть, например, на берег Сологи, и пристрели. Труп в воду столкни.

Петя снова побарабанил пальцами. Лицо его выражало сомнение и смущение.

— Тебе выспаться надо, завтра будет много дел. Так что — иди сейчас, — настойчиво сказал Григорий Тимофеевич. — Аглаша уже спать легла, дворовые тоже. Только Иосафату не спится по-стариковски.

— Я, пожалуй, попрошу старика мне помочь… — сказал Петр Ефимыч и коротко взглянул на Григория Тимофеевича. — А то одному как-то… На убийство это похоже, дядя.

— Я понимаю.

— А точно ли это бешенство? Может, доктор ошибся?

Григорий Тимофеевич серьезно сказал:

— А ты подумай сам. Началось с появления дикой волчьей стаи, потом — падёж скота, кошки стали дохнуть, до людей очередь дошла… Ты по лесам часто ходишь — видел что-нибудь?

Он выжидательно посмотрел на племянника. Тот помялся:

— Да, видел.

— Что же?

— Мертвых лисиц. Один раз на целый выводок наткнулся: лиса-мать, лис-отец, и лисята. Все мертвые, у норы. Я еще подумал — от какой-нибудь своей болезни померли, или тухлого поели, или ягод волчьих… Да мало ли что.

Григорий Тимофеевич посидел еще, потом поднялся.

— Пойду подниму старика. А ты, будь добр, приготовь ружье и припасы. Может, с первого раза не попадешь, может, несколько раз стрелять придется…

Стрелять, однако, не пришлось ни разу.

Они все сделали правильно. Иосафат, поворчав для порядка, оделся потеплее, взял фонарь и пошел на конюшню. Принес длинную палку с петлей на конце. Потом подошли к сараю, где содержали собак; теперь там оставался один Полкан. Вошли.

Полкан спал в углу, свернувшись калачиком. Проснулся, взвизгнул от радости и кинулся к Пете. Короткая цепь натянулась, Полкан встал на задние лапы, забил передними в воздухе.

— Ну-ну, успокойся, — сказал Петя.

Иосафат, уже узнавший подробности, поджал губы:

— Может, он еще и не заразный. Может, дохтур-то ошибся. Вишь, как у него, у дохтура этого, руки-то тряслись. Должно, зашибает сильно. А таким дохтурам верить нельзя. Вот в прошлом годе один тоже приезжал в Вёдрово, так он…

— Полкан, лежать! — приказал Петр.

Пес послушно лег.

Петр вытянул руку и сделал ею круг в воздухе. Полкан и этот фокус знал: перевернулся через спину. Петр вздохнул:

— Ладно. Надо дело делать. Я отстегну цепь, а ты уж, сделай милость, изловчись — петлю на шею накинь. Да фонарь поставь пока — мешать будет.

— А может, Полкан сам пойдет?

Петр молча наклонился к Полкану, отстегнул карабин, опасливо пряча руки.

— Надевай! — сказал он Иосафату.

Но старик замешкался. Протянул палку, Полкан оскалился и внезапно прыгнул к выходу, проскочив между Петром и Иосафатом. Фонарь упал, горящее масло вылилось на солому, растеклось. Солома вспыхнула. Огонь мгновенно охватил дверной косяк. Петр, не растерявшись, вытолкнул Иосафата в открытую дверь, прыгнул следом.

Иосафат упал в грязь и принялся кричать дрожащим голосом:

— Пожар! Пожар!

Все произошло так быстро и неожиданно, что Петр на какое-то время забыл о Полкане.

Из господского дома стали выскакивать дворовые — сначала девки и бабы, потом и несколько мужиков — кучер, конюх, работники, слуги. Привезенный из Москвы повар-француз, живший в отдельной комнате, распахнул окно и закричал:

— O mon Dieu! Je suis etonne! Au lieu de…

Окончание фразы потонуло в рёве огня, охватившего весь сарайчик. Выбежал Григорий Тимофеевич в ночном колпаке, и приказал мужикам окапывать землю вокруг пожара, а бабам — таскать воду вёдрами. Вёдра помогали плохо, а окапывать не давал палящий жар. К счастью, псарня стояла особняком, и огонь в безветрие не мог перекинуться на другие строения; задымилась, было, стена конюшни, но её быстро залили водой. Лошадей, однако, стали выводить на воздух.

— Где Полкан? — спросил Григорий Тимофеевич метавшегося между бабами и мужиками Петю.

— Сбежал! — на ходу ответил Петя, кидаясь к пожарищу с багром наперевес.

— Куда?

— Об том не ведаю, дядя!..

На фоне зарева издалека четко виднелись темные мечущиеся фигуры людей.

Белая, лежавшая на крыше деревянной беседки в саду, глядела на них ласковыми, слегка сонными глазами.

Потом медленно и длинно зевнула, прыгнула с крыши — и растворилась во тьме.

Полкан выскочил на поляну. Присел, тяжело дыша и вывалив сухой шершавый язык.

На небе ровно сияла луна, но с запада наносило тучи, и звезды гасли одна за другой. Пока же луна освещала небольшую поляну, на одном краю которой, прислонившись к стволу вяза, стояло странное мохнатое существо, а на другом краю сидела огромная белая собака с горящими глазами. Полкан оказался как раз между ними.

Почувствовав неладное, Полкан забеспокоился, беспрерывно оглядываясь то на существо, то на белую собаку. От существа пахло странно — неземным, неведомым, и скорее страшным, чем добрым. Зато от Белой так и лилась сила, запах безмерной власти, аромат победительницы.

Существо подняло лапу, словно подзывая Полкана. Белая спокойно сидела, только глаза её открылись шире; они притягивали Полкана, как магнитом.

Полкан внезапно захрипел горлом, упал на брюхо и пополз, приподняв зад и постукивая хвостом, к Белой. Белая улыбнулась. Теперь она смотрела поверх ползущего пса, прямо в глаза неведомого мохнатого существа.

Существо отлепилось от ствола и сделало шаг, словно решило догнать Полкана. Но тучи внезапно закрыли луну.

В небе раздался пронзительный звук охотничьего рога, и налетевший ветер зашумел в кронах; с шелестом и стуком посыпались на землю листья и ветки, и тяжко застонал старый вяз.

Существо открыло рот, похожий на пасть, и почти простонало:

— Упуат…

— Упуат, Упуат… — повторила Белая, прикрыв глаза. — Ах, как давно я не слыхала своего второго имени!

— Ты — порождение Сехмет, пожирающей людей.

— Ошибся. Тебе изменяет память от старости. А свое имя ты помнишь? Дитя шакала, вечно рыскающего по кладбищам? Саб!

— Сарама, — произнесло существо.

— Да, и Сарама! Ты вспомнил, наконец! — торжествующе ответила Белая; ответила не голосом — мыслью. — Вспомнил, кто я? Вспомни еще, что я не только повелительница волков и мать зимы. Я — мать всего человечества, потому, что я зачала тысячи лет назад великий город, который стал началом нынешних времен. Я — основатель городов, Ликополя и Рима.

— Нет, ты мать чумы и холеры.

— Я — воплощение огня!

— Ты — пожирательница трупов, похититель времени, воплощение ночи.

Сарама словно выросла, она стала гигантской, непомерно гигантской, став выше существа. Её лапы стали похожи на стволы деревьев. Она стала своей тенью.

— А ты? — гневно сказала она. — Разве не ты породил Аттилу? И предка Чингисхана?

— Это выдумка. Аттила был обычным человеком.

— Ты лжешь, выродок. Аттила был величайшим человеком с примесью собачьей крови. Он должен был закончить человеческий цикл. Но не закончил, — вмешался ты. Потом был Чингисхан, — и снова ты встал у меня на пути. Но сейчас у тебя нет силы. Ты немху, отребье, отверженный. Ты бессильный старый шакал, отец гиен. И не тебе вставать у меня на пути.

Сарама перевела дух, грудь её вздымалась, в горле клокотало.

— А хочешь знать, что происходит с теми женщинами, которые приняли твое подлое собачье семя? Они все в аду, и там два бешеных пса постоянно грызут им руки, и лижут огненными языками… Но посмотри туда!

Она кивнула в сторону имения: столб огня и белого дыма был виден из-за леса, и даже были слышны далекие, тонкие голоса, будто кричали лилипуты. Вовсю трезвонили колокола далекой церковки, но сквозь звон было отчетливо слышно хриплое воронье карканье.

— Я — воплощение огня!.. — повторила Сарама.

Тень на противоположной стороне поляны шевельнулась.

— Но вода гасит огонь.

— А, я знаю! Ты считаешься здесь сыном Велеса, скотьим богом, которому глупые люди оставляют на полях горсть овса на прокорм!

— Нет, это было давно. Ты верно сказала: теперь я — немху.

Её глаза вспыхнули, и сейчас же, словно вторя ей, ослепительно сверкнуло над лесом, а потом в отдалении, постепенно замирая, тяжко пророкотал гром.

Полкан уже валялся на спине у лап Сарамы, подставив брюхо, и тихо и нудно выл, вымаливая прощение. Белая, даже не взглянув на него, отдала немой приказ. Полкан вскочил, радостно тявкнул, и стремглав понесся во тьму.

Белая взглянула через поляну, — существо тоже исчезло.

Морда Белой стала озадаченной. Потом глаза её погасли, она внезапно стала самой собой, только тень оставалась огромной, мохнатой, жуткой. Она повернулась, и неторопливо пошла через поляну, озаряемая вспышками молний и сопровождаемая раскатами грома.

А Полкан мчался стрелой в сторону деревни. Теперь-то уж он точно знал, что должен сделать.

Холодный дождь водопадом обрушился на темную спящую деревню, на голые леса и черные поля.

Феклуша очнулась. Ей почему-то стало легче, — почти легко; она вздохнула с облегчением, повернулась на бок, и вздрогнула.

Прямо перед ней темнела странная расплывчатая фигура. Ласковая рука коснулась её лба, и боль, к которой она уже почти притерпелась, стала отпускать, в голове посветлело. Феклуша улыбнулась и шепнула:

— Так это тебя звал Суходрев? Теперь я поняла.

Она закрыла глаза и тихо, спокойно уснула. А темная фигура всё стояла над ней, касалась нежной мохнатой лапой лица, гладила сбившиеся, вялые волосы, и распухшие, в черных синяках, ноги Феклуши.

А когда за окном начало светлеть, фигура исчезла. И тогда Феклуша проснулась, чувствуя голод и жажду. Она приоткрыла занавеску и громко шепнула:

— Мама! Мам! Ты вареной картошечки не припасла? И кваску бы мне…

 

Нар-Юган

Стёпка сидел перед печкой, тянул вполголоса какой-то полузабытый сиротский напев. За окном бушевала пурга, снег стучал в белое стекло. На столе горела керосиновая лампа.

Степка думал. Он все никак не мог забыть странного городского пса, оказавшегося вдруг за сотни километров от дома. Сам убежал? Или хозяину надоел, — прогнал?

Степка выл, время от времени вставляя в напев какие-то всплывавшие в сознании полузабытые слова, и думал, думал.

Он вспоминал Костьку. «Хороший людя, однако», — думал он.

Он вспоминал тунгусского шамана — школьного сторожа.

«Плохой людя, однако. Ничего не может. Даже собаке помочь. Как людям помогает?». Степка подумал, и решил — наверное, никак. Получает свою зарплату, пьет чай, ест сладкие плюшки из школьной столовой, и ничего не ждет.

Надо бы к Катьке сходить, посоветоваться. Может быть, она погадает — судьбу пса узнает. Но Катька злая, болеет сильно. Опять муки будет просить, однако. Степка вспомнил про чудодейственное лекарство, которое так не понравилось тунгусу. Плохому не понравилось, — значит, хорошему подойдет, — решил он. Лучше Катьке дать.

Теперь надо ждать, когда утихнет пурга. А пока, решил Степка, надо сделать шаманский посох, тыевун. Посох нужен, чтобы узнать судьбу далекого человека.

Степка оделся налегке и вышел в ночь. Неподалеку от избушки стояла полусухая сосна. Ветки у нее гладкие, длинные. Как раз на посох сгодится.

Как только пурга немного стихла, Степка начал собираться в путь. Собирался основательно, взял шкурки соболя, взял инструменты, даже сшитую из лоскутьев шкуру увязал покрепче, подвесил к туго набитому рюкзаку. Он решил сначала зайти в поселок, сдать шкурки, купить муки и соли. От такого подарка Катька злиться перестанет, подобреет, однако.

Как самую большую драгоценность, Степка завернул в несколько слоев тряпицы и обернул куском вычищенной бересты склянки с чудодейственным лекарством.

В избе Катьки было сыро, холодно. Хозяйка лежала на низеньком самодельном топчане, под одеялом.

— Здорово, Катька! — сказал Степка, входя.

Поставил рюкзак на пол, огляделся. Покачал головой. В избе царил полный беспорядок, воняло какой-то гнилью. «У немужних баб завсегда так, потому, что бить некому, однако», — философски подумал он.

— Чего печку не топишь?

— Дрова берегу, — ответила Катька, глядя в потолок. — Раз в два дня топлю. Когда и реже. Ты же мне дров не наколешь.

— Могу и наколоть.

Катька промолчала. Видимо, и колоть было нечего.

Степка вышел из избушки, посмотрел под кривой навес: там лежала какая-то труха, ломаный сушняк, щепки.

Степка взял топор и веревку, пошел в лес. Нашел несколько подходящих сухостойных сосенок, свалил, обвязал веревкой и притащил к избе. Из-за навеса вышла худая облезлая собака, печально, мокрыми глазами, посомтрела на Степку.

«И сама, небось, голодная, и собаку заморила….».

Степка взял ржавую пилу, уложил одну сосну поперек другой и стал пилить. Через несколько минут разогрелся, скинул доху, потом — телогрейку, оставшись в одной старой клетчатой рубахе.

Через час под навесом высилась аккуратная поленница. Накидав на руку, сколько влезло, поленьев, Степка пошел к избе и заметил, как дернулась занавеска: Катька подглядывала.

Степка затопил печь, замесил тесто и принялся печь блины.

Катька еще полежала для порядку, потом с оханьем и причитанием слезла с топчана, начала помогать.

— Муки вот тебе привез, соли, чаю, — говорил Степка между делом. — А еще лекарства.

Катька помолчала.

— Твоим лекарством только собак лечить, — проворчала она.

— Твою собаку лечить не надо, — мирно ответил Степка. — Её кормить надо, однако. Рыбы сварить. Рыба всё лечит, и силу дает.

Катька подумала:

— Рыбы жалко, однако. Собака у меня сама кормится. Уж который месяц…

Степка плюнул про себя.

Катька наелась, напилась чаю. Громко отрыгнула и снова прилегла на топчан. Темное лицо у нее замаслилось, глаза превратились в щелки.

— Ну, говори, зачем пришел, — сказала она. — Так просто не пришел бы, однако.

— Шаманить хочу, Катька.

Катька приподнялась, и даже глаза-щелки раскрылись.

— Совсем на старости одурел?

— Хочу, однако, судьбу увидеть.

— Чью? Свою? — съязвила Катька.

— Пса, однако.

Катька окончательно проснулась, поставила искривленные толстые ноги на пол.

— Тунгусский шаман не помог — сам решил?

— Тимофей не шаман. Он и стойбища не помнит. Сторожем в поселковой школе работает.

— А пса ты куда дел?

— На винтолете в город отправил. С Коськой.

Катька смотрела на Степку во все глаза — дура дурой.

Наконец сказала:

— Ладно. Как шаманить будешь?

— В лесу, на поляне, костер сделаю. У костра и буду.

Катька вздохнула.

— Как плясать — не знаешь. Слов не знаешь. Как с духом собаки связаться — опять не знаешь. Как же в будущее смотреть станешь?

Степка не ответил. Вытащил из рюкзака самодельный бубен, колотушку, рогатую маску.

Катька следила за ним со всевозрастающим любопытством.

Вдруг сказала со вздохом:

— Ладно. Я бы сама пошаманила, — да ноги не удержат. Ты вот что. Ты будешь плясать, я в ломболон бить. Что увидишь — мне скажешь. Что я увижу — тебе скажу.

Она призадумалась, потом добавила:

— Эх, дурь-траву надо! Без нее трудно будет.

Степка вдруг хитро улыбнулся и достал из рюкзака чекушку водки. Показал Катьке: на дне бутылочки плавали выцветшие лохмотья мухомора.

— А вот еще — в костер кинем, — и из рюкзака появился туесок, наполненный сушеными грибами.

При виде водки Катька непроизвольно вздохнула. Проворчала:

— Зря только водку портил. Грибы можно и так пожевать.

Погода была пасмурной, безветренной. В лесу снег осел, пахло сыростью, хвоей и березовой корой.

Полянку выбрала Катька.

— Место хорошее, доброе. Я его давно знаю.

Она хотела добавить что-то еще, но промолчала.

Степка нарубил сучьев, надрал березовой коры, разжег костер. Когда пламя разгорелось, прибавил несколько сухостойных сосенок и толстых сучьев с высохшей старой березы. Открыл туесок и бросил сухие грибы в огонь.

Снег вокруг костра плавился, шипел, исчезая. Из-под снега проглянула прошлогодняя трава, бурые опавшие листья.

Катька бросила на вытаявшую землю кусок старой вытертой собачьей шкуры. С кряхтеньем, помогая себе руками, села, скрестила ноги.

Степка откупорил бутылку, отпил половину, передал Катьке. Катька приложилась с жадностью, выпила все, вместе с грибными лохмотьями и даже облизнулась.

— Начинать, что ль? — неуверенно спросил Степка.

Катька махнула колотушкой:

— Давай!

И тут же стала мерно постукивать, время от времени выкрикивая слова на незнакомом Степке языке. «Должно, на тунгусском», — решил Степка. Одновременно он начал приседать, подкидывать ноги, как в старинной русской пляске, подпрыгивать и вертеться, совершая постепенно круг вокруг костра и Катьки, мерно колотившей в бубен. Постепенно удары становились все чаще, и Степка взопрел в своей долгополой, специально приготовленной для этого случая, дохе, и в самодельной рогатой маске.

«А ни к чему она, эта маска!» — решил он, и снял ее, отбросил. Потом стащил и доху, и тоже бросил.

Катька ничего не замечала. Закрыв глаза, тянула что-то, перемешивая слова из всех языков, которые помнила.

Чаще сыпались удары, и чаще вертелся Степка. Огонь, окружающие поляну деревья, черная Катька, мешком сидевшая у костра, — все постепенно смешалось перед глазами, все замелькало и начало уплывать куда-то далеко-далеко.

— Степка, что видишь, однако? — донесся издалека голос Катьки.

Степка как будто стоял на вершине горы. Мимо горы, внизу, плыли облака, а в разрывах облаков виднелись странные коробки. Степка вгляделся — и коробки словно приблизились. Только тут он понял, что это не коробки, а большие дома, которые строят в городах.

— Город вижу, однако! — крикнул Степка.

— Гляди еще! — приказала Катька и застучала так шибко, что Степка уже и не успевал за бешеным ритмом.

Степка стал глядеть. Между домами были улицы, по которым в обе стороны неслось множество машин. А вдоль домов, суетясь, толкались люди. Места у них было немного, поэтому они шли, как машины, друг за дружкой: одна колонна в одну сторону, другая — в другую. Но то тут, то там порядок нарушался, и тогда колонны вытягивались, сжимались, разбивались на отдельные кучки.

Тощие деревья мешали смотреть, и тогда Степка присел на корточки, чтоб разглядеть всё получше.

— Что видишь, Степка?

— Людей вижу! По улице бегут, однако!

— Гляди еще! — крикнула Катька и закричала что-то несуразное, как будто передавала кому-то еще слова Степки.

Степка изнемог. Пот щипал ему глаза, мешая смотреть. Он надвинул на мокрый лоб шапку, утерся рукавом. И внезапно словно прозрел: по грязной дороге, мимо каких-то ржавых механизмов, кирпичных стен, рельсов, крашеных в полоску столбиков — бежал он, его пёс.

«Шибко бежит, однако, — обрадовано подумал Степка. — Значит, дорогу знает!»

Он бежал по обочине, а мимо, обдавая его снегом, смешанным с грязью, проносились грузовики. Весь левый бок пса был мокрым, залепленным грязью, но он бежал, не останавливаясь и не обращая внимания ни на что.

Впереди был семафор; шлагбаум опустился, грузовики выстроились в колонну.

Пес несся вперед.

Дежурный на переезде вышел на террасу, поднял флажок, — и открыл рот от удивления: грязный лохматый пес несся прямо наперерез поезду.

Заревел тепловоз, зазвенел в звонок дежурный, — пёс даже не стал утруждать себя, подныривая под шлагбаум: он с ходу, не останавливаясь, перемахнул через него и проскочил под носом у тепловоза.

Степка упал. Он дергался, что-то кричал, колотил руками и ногами по утоптанному снегу. Он так перепугался, что сердце почти остановилось, а дыхание прервалось.

Степка выгнулся дугой, тараща мутные, налитые кровью глаза. Бил рукой по снегу, другой — рвал с груди промокшую от пота рубаху.

Что-то (или кто-то) — казалось ему — внезапно схватил его за глотку железными руками, и давил, душил, выкручивал шею.

В глазах потемнело, Степка судорожно пытался вздохнуть, и не мог.

И тьма ворвалась внутрь него и взорвалась в голове.

— Степка! Ты что? Сдох совсем, однако?

Катька трепала Степку за воротник, приподнимала, била по щекам. Степка — белый-белый, белее снега, — по-прежнему лежал, закатив глаза. Катька выругалась, поднялась, и стала, кряхтя, поднимать Степку за ноги вверх. Согнула ноги в коленях и всей тяжестью навалилась на Степку.

Степка судорожно дернулся, и надрывно вздохнул. А потом задышал часто-часто, и лицо у него постепенно темнело, оживало, и вот уже глаза повернулись, как надо, и вполне осмысленно уставились на Катьку.

— Ну, и ладно, — тоже, за кампанию, часто дыша, сказала Катька. — Живой. Еще поживешь, однако.

Но Степка почему-то захрипел и забился.

Катька снова перепугалась, снова налегла было на щуплое, как у подростка, тело старика.

Степка высвободил рот и вдруг заорал:

— Да слезь ты с меня! Совсем придушила, дура окаянная!

Катька с жалостью посмотрела на него, плюнула, — и слезла.

Стоявшее за деревом мохнатое существо с облегчением перевело дух, и бесшумно, спиной вперед, стало отступать в глубину зимнего леса, оставляя в снегу большие, очень похожие на человеческие, следы.

Через полчаса они уже сидели в натопленной избе Катьки. Пили, отдуваясь, горячий сладкий чай, оба — в одних рубахах, мокрые от пота.

— Что видел, говори, — спрашивала Катька, очень довольная сеансом шаманства, а еще больше тем, что вдруг, в один день, у нее появились и дрова, и мука, и чай, и даже сахар. И мужик. Хоть и завалящий, дохлый совсем, однако, — зато почти родной.

— Пса нашего видел, — тоже очень довольный, отвечал Степка. — Город видел, дома, улицу. Потом — дорогу. По ней машины мчатся, а рядом с ними — пес. Подбежал к дороге, по которой паровозы ходят, — скок через железные колеи! Только его и видели.

— А дальше? — с жадным любопытством спрашивала Катька.

— А дальше кто-то мешать стал. Душить. Я думал — злой дух на моем пути попался. А это, оказывается, ты была.

— Тьфу! — Катька шумно плюнула на пол. — Когда я очухалась, да к тебе подползла, ты уже задушенный лежал. Насилу тебе ноги подняла, да на грудь надавила.

Степка задумался.

— Значит, злой дух. Хотел помешать мне, однако.

Катька тоже задумалась.

— Значит, пес все-таки силу имеет. Мешает он кому-то. Вот его и хотели в тайге похоронить. А он, вишь ты, как-то выполз к твоей избе.

— Наконец-то от тебя умное слово слышу, — сказал Степка. — Я еще когда понял, что пес необыкновенный!

Катька хотела обидеться, но раздумала.

— А я видела мертвого человека, — сказала она.

Степка округлил глаза.

— Убитого?

— А и нет! — торжествующе сказала Катька. — Большой черный человек. Лежит, как неживой, а потом встал и пошел.

— А может, это дух, который из мертвого тела вышел, одежду прогрыз…

— Нет, Степка. Это не дух. Дух из него вышел, — тело осталось. Вот тело я и видела.

— И что же ты видела? — крайне заинтересованный, спросил Степка. Он знал, что женщины — самые сильные шаманы, сильней любого мужика.

— Видела, как он встал и пошел. Руки вытянул, идет сквозь лес, деревья ломает. И всё повторяет:

— Найти пса! Найти пса!..

— А дальше?

— А дальше ты упал, хрипеть начал. Я и перепугалась. Помогать бросилась.

— А черный человек?

— Не знаю. Не видела больше.

Степка шибко задумался, так шибко, что весь лоб стал полосатым, рубчиком, — от морщин.

За дверью послышался хриплый, с подвыванием, лай.

Степка и Катька молча поглядели друг на друга.

— Гости, что ли?

Катька полезла к окошку. Ничего не разглядела.

— Сходи, Степка, посмотри. Может, лесной хозяин появился?

Степка накинул телогрейку, взял со стены ружье.

— Заряжено?

— Да кто бы его заряжал? — философски ответила Катька.

Степка бросил ружье и выбежал.

Наступали ранние зимние сумерки. Катькина собака стояла ровно, не шелохнувшись, неподалеку от навеса, глядела в лес. Хрипло лаяла.

— Э, кого увидел, а?

Собака не обернулась.

Степка подошел поближе. Красный гаснущий круг солнца, недавно пробившийся сквозь облака, уже прятался за деревья. И среди черных стволов — показалось Степке, — мелькнула какая-то фигура. Степка глядел, пока из глаз не потекли слезы. Собака перестала лаять, но продолжала смотреть в лес, и чуть-чуть дрожала.

Степка постоял еще. Сказал:

— Айда в дом. Покормить тебя надо, однако.

Собака заупрямилась было, но Степка пообещал рыбы. Это слово собака, наверное, знала. Недоверчиво взглянула на Степку, и пошла за ним. Время от времени оглядывалась на лес. Негромко рычала.

— Ну, что там? — спросила Катька.

— Не разглядел. Темно уже. Не то шатун, не то какой плохой человек.

— А зачем собаку привел?

— Кормить буду, однако.

Степка взял посудину побольше — плохо обожженную глиняную миску, — вывалил в нее варево из мороженой рыбы. Поставил на пол:

— На, жри.

Взял ружье, сел, и принялся чистить его.

Катька поглядела на все это неодобрительно.

— А кого видел? Высокий, черный?

Степка слегка вздрогнул.

— Может, это он и есть. Узнал, что мы шаманим, псу помочь хотим, и пришел.

Оба замолчали, испуганно глядя в окно.

— Однако, Степка, собаку выпусти, да двери запри, — сказала Катька.

 

Тверская губерния. XIX век

Полкан подобрался к деревне как можно ближе. Полз меж кустами, добрался до овина и прилег. Отсюда плохо была видна изба, — только старый перекошенный плетень, дырявый, заваленный снегом. Но Полкан знал, что у него получится. Таков был приказ, а значит, нужно только подождать.

Звезды погасли, а с черного неба посыпалась снежная крупа.

Полкан разгреб гнилую солому, накиданную возле овина, зарылся в нее поглубже. Постепенно задремал.

Когда начало светать, он проснулся, подскочил, навострил уши.

Деревня просыпалась с шумом, коровьим мычанием, стуком дверей. Земля побелела от белой крупы, которая никак не хотела таять. Где-то заржала лошадь, заблеяли овцы.

Вот отворилась дверь избы. Вышла хозяйка, несла в руках, обхватив подолом, чугунок с месивом. В свинарнике завозились, обрадовано захрюкали свиньи. Хозяйка скрылась за стеной. Хлопнула дверь и Полкан сморщился от донесшегося до него свинячьего смрада.

Потом выскочил малец.

— Тятька! — крикнул он в приоткрытую дверь. — Зима!

— Закрой дверь! Избу выстудишь! — ответил сердитый голос.

Полкан ждал.

Прошли утренние хлопоты. Полкан опять было задремал, но тут во дворе появились новые люди: бородатый кряжистый старик и церковный староста. А с ними — маленький суетливый мужичок. Полкан узнал их по запаху.

Они потоптались на пороге, вошли в избу. Вышли скоро.

— У него собака сдохла, — ему и печалиться не для ча, — сказал мужичок.

Они вышли за ворота и вскоре уже стучались в соседнюю избу.

Полкан ждал, навострив уши. Он чувствовал: скоро, очень скоро наступит подходящий момент.

Но наступил он не так скоро. Уже мутное солнце поднялось над деревней. Белая крупа стала исчезать, оголяя черную грязную землю на убранных огородах. Пар поднимался от белых крыш, и они темнели на глазах.

Вышел, наконец, и хозяин. Гаркнул:

— Баба! Пошли на сход.

— Какой еще сход? — донеслось со двора.

— Всех зовут. По приказу старосты. Доктор, дескать, велел всех собак перестрелять.

— Ох, Пресвятая Богородица! — воскликнул женский голос. — Митька! Останешься дома, с Феклушей и Федькой! Да смотри у меня! Из избы — ни ногой! А я счас.

Баба вошла в избу, вышла переодетая, как на праздник, в цветастом платке.

— Что вырядилась? — спросил хозяин.

— Не в тряпье же на люди идти!

— «На люди»… Собак требуют сказнить, а вам, бабам, и это — праздник. Тьфу!

Хозяева вышли за ворота.

Немного времени спустя дверь избы приоткрылась, показалось востроносое мальчишечье лицо:

— Феклуш, так я быстро. Одним глазком посмотрю — и назад!

Он захлопнул двери и тоже выбежал со двора.

Полкан подождал еще с минуту, рывком поднялся и потрусил через двор к избе.

Дверь была тугая. Полкан поскребся в нее, но понял: не открыть.

Он пошел вдоль стены, принюхиваясь, и не обращая внимания на странный переполох в курятнике. Чуяли опасность куры, квохтали. Ничего. Пусть квохчут. Все равно на разговенье половине кур головы пооткручивают.

Феклуша лежала на лавке. Занавеска была отдернута. Подложив под голову руку, глядела на мальчонку, сидевшего у печи и деловито рассматривавшего полено.

— Ну, чего смотришь? — ласково сказала Феклуша. — Это полено. Им печку топят.

— Пецьку, — повторил малыш.

— Ну да, печку. Чтобы в избе тепло было.

— Теп-о, — подтвердил мальчонка и заулыбался. Тепло он любил.

Покрутив полено так и этак, отщипнул от него тонкую щепку.

— А это — щепка, — сказала Феклуша. — Ею можно печку растапливать.

Малыш поднял голову, с интересом слушая Феклушу.

— Но ты смотри, осторожней: щепка острая, пораниться можно.

— О-остая, — сказал малыш и вдруг заревел, — кольнул себя щепкой в голенький живот.

— Говорила же тебе! Брось её, бяка!

— Бя-ка! — повторил малыш и отшвырнул и щепку, и полено.

Внезапно в сенях загремело.

Феклуша приподняла голову:

— Кто там? Ты, Митька?

Внутренняя дверь вздрогнула: кто-то открывал её, словно наваливаясь всем телом.

Со скрипом дверь стала отворяться.

— Ой! Митька, да не пугай же ты меня! — сказала Феклуша, и осеклась.

На пороге стояла большая темная собака с проседью, дышала, свесив длиннющий язык, глядела весело.

— Ты чья? — опомнившись, спросила Феклуша. — Зачем пришла, а?

Собака глядела молча, вильнула хвостом. Малыш внезапно перевернулся на живот, и где ползком, где на корточках, двинулся к ней.

— Собацька! — радостно пищал он.

И вдруг грохнуло, зазвенело. Маленькое дальнее окошко, выходившее в палисадник, разбилось, и в горницу влетела страшная окровавленная собака. Малыш сел, испуганно посмотрел на нее; рот его перекосился и он отчаянно, в голос, заревел.

— Феденька! Федя! — закричала Феклуша, и стала торопливо сползать с лавки.

В то же мгновение пес, стоявший у дверей, стал меняться быстро и неуловимо. Он поднялся на задние лапы, начал вытягиваться вверх, расти вширь. Вот уже появились, вместо лап, руки и ноги, и странная полузвериная голова с человеческими глазами.

Малыш заорал уже благим матом. Феклуша доползла на локтях и коленях до мальчика, схватила его в охапку, прижала к себе; села и стала отползать назад, за печь, изо всей силы отталкиваясь замотанными марлевыми повязками распухшими ногами. Она не кричала. Но рот у нее был открыт, и казалось, немой невыносимый вопль висел в избе.

Окровавленный пес совершил громадный прыжок прямо к Феклуше. Еще миг — и он дотянулся бы окровавленной пастью до её ног, — и тут существо протянуло мохнатую руку.

Рука схватила взбесившегося Полкана за загривок, легко оторвала от пола и с силой отшвырнула к дверям. Полкан ударился о дверь, упал, но тут же вскочил и без промедления снова кинулся к Феклуше. Из пасти у него текла розовая слюна.

Мохнатый защитник снова перехватил его, на этот раз двумя руками. Одна держала пса за загривок, другая — за горло. Полкан, висевший в воздухе, изогнулся, бешено бил лапами. Существо издало горловой звук, и двинулось к дверям. Держа Полкана на весу, открыло двери и исчезло. В сенях опять что-то загремело, и жуткий голос произнес по слогам:

— Са-ра-ма!

Хлопнула дальняя входная дверь. На минуту стало тихо. А потом издалека, из-за овина, донесся жалобный предсмертный собачий визг. И стало тихо.

Феклуша, прижав к себе мальчонку, в ужасе смотрела в дверь, рукой пыталась нащупать позади себя лавку — и не могла.

Капли человеческой крови светились на полу там, где существо держало бешеного пса, цепочкой вели к порогу, и дальше, за порог.

Феклуша быстро перекрестила судорожно всхлипывавшего мальчика, и стала креститься сама.

В разбитое окно дунул пронзительный, невероятно холодный, почти неземной ветер.

Кабинет губернатора. Комната для отдыха

Коростылев довольно свободно сидел в огромном кресле бежевого цвета, с чашкой чая в руке.

За столом брякал чайной ложечкой Густых. Рядом с ним сидел Ильин, а сам Максим Феофилактыч расположился во главе стола. На столе стояли вазы с пирожным, конфетами, шоколадом.

— В так называемой «городовой» летописи села Десятское, — говорил Коростылев, — описан подобный случай. В несколько дней сбесились все собаки. Часть из них поймали, забили камнями и вилами, а часть скрылась в лесу.

Губернатор слушал молча, нагнув беловолосую голову.

— Так вот, жители ходили по селу с молебном, сжигали трупы собак и павшего скота. Это не помогло: людей тоже коснулась зараза, и в селе — а оно, надо сказать, было тогда едва ли не самым большим в Тобольской земле, — вымерло несколько семей. Стали ловить собак по окрестностям, пока не выловили всех. Или почти всех. А зараза все не уходила. И тогда обратились к местному колдуну из обрусевших татар. И вот какую любопытную вещь сказал этот татарин. Зараза, сказал он, не вне вас. Она — внутри вас. Ищите источник заразы в селе, среди тех, кто прячется, не любит выходить днем на улицу. Поймаете его, — и не станет заразы.

Коростылев замолчал, брякнул ложечкой, проглотил конфету.

— И что, — нетерпеливо спросил губернатор. — Нашли источник заразы?

— Трудно сказать, — тотчас же отозвался Коростылев. — Прямых указаний в летописи нет. Только намеки. Оно и понятно: зараза-то исходила как бы от своего. То есть, я полагаю, завелся в селе пришлый человек, и стал жить. А от него — зараза идет. И пойди догадайся, отчего то лошадь падет, то ребятишки разболеются и помрут.

— Так он, этот пришлый, — больной, что ли? — грубовато спросил губернатор.

— Ну, как бы вам сказать… Наука сейчас на многое смотрит иначе, многое допускает из того, что еще недавно считалось чистой выдумкой. Так вот, этот человек будто бы обладал свойством менять свой облик.

Коростылев замолк, надеясь насладиться всеобщим изумлением. Но Ильин насладиться не дал. Кивнул с серьезным видом:

— Ну да. Оборотень, разумеется.

Губернатор вздохнул.

Коростылев понял, что забрался слишком далеко и слегка сменил тему.

— Вот и у нас в городе. Собак, вроде, переловили, а происшествия продолжаются. Откуда зараза идет? От волков?

— Ну да, от волков, — сказал Ильин, и было непонятно, то ли он шутит, подкалывая губернатора, то ли всерьез говорит, поддерживая эту нелепую беседу.

— Волков в Калтайском лесничестве уже перестреляли, — хмуро отозвался губернатор.

— А зараза, как выражается наш уважаемый ученый, все еще здесь. Среди нас, — сказал Ильин. — Надо бы всем нам провериться, анализы какие-нибудь сдать…

На этот раз все поняли, что Ильин просто острит, подкалывая окружающих, и ни грамма не верит болтовне Коростылева. Впрочем, к шуточкам Ильина все давно уже привыкли.

— Ты бы, Александр Сергеевич, чем шутить… — начал губернатор, и, не придумав продолжения, замолчал.

Густых уткнулся в какие-то бумаги. Изредка что-то выписывал в блокнот. Ильин краем глаза заглянул в бумаги. Там было написано:

«При внешнем осмотре на теле женщины обнаружено множество покусов. Большая часть покусов — в руки, ноги, лицо, голову. Мозг не задет». Это было, наверное, заключение судмедэкспертов о смерти начальницы «Верного друга» Эльвиры.. Видимо, судмедэксперты тоже любили пошутить. Конечно, работёнка у них пакостная. Только шутками да спиртом и спасаются…

Размышление Ильина прервал губернатор.

— Ну, ладно. Спасибо за беседу, — сказал Максим Феофилактыч, нарочно не называя Коростылева по имени-отчеству.

Коростылев понял, поднялся из кресла со старческим кряхтеньем, поставил чашку на стол.

— Премного благодарен за угощение, — по-старинному выразился он.

«Тоже подкалывает, — раздраженно подумал губернатор. — Вот остряки собрались. Разогнать бы вас всех… По совхозам — технику к севу готовить. Тьфу!»

А вслух сказал:

— До свиданья. Спускайтесь, машина вас ждет внизу.

— Премного, премного благодарен, — стал кланяться Коростылев. — А милиция меня там, внизу, на вахте, — пропустит?

— Пропустит, — подал голос Густых. — Я сейчас позвоню.

— Тогда до свиданьица. И за то, что выслушали, благодарен. Хотя это еще не всё, о чем я мог бы вам рассказать, — продолжал Коростылев, пятясь к дверям. — Главный источник заразы — существо вроде человека, но человека умного.

(«Не то, что мы», — в скобках подумал Ильин).

— …Поэтому заразу он передает через собак, кошек, прочую домашнюю живность. Чтоб никто не догадался, никто его невзначай не вычислил…

Губернатор сделал неопределенный жест рукой. Ильин жест понял: «Да иди ты отсюда к хренам собачьим, что ли!»

Когда дверь за Коростылевым закрылась, губернатор обвел присутствующих тяжелым взглядом.

— Ну, и зачем нам этот шут гороховый? — прямо спросил у Ильина.

— Я думал, наведет на мысль. Интересный же человечек, — пожал плечами Ильин.

— Если мы каждого интересного будем выслушивать, — такое услышим!..

— А что? — подал голос Густых. — Может быть, он-то и есть этот самый «источник заразы», а? И собака у него, согласно показаниям соседей, имеется. Правда, показывается редко. Вроде, большая белая сука.

— Что же, он нам про себя рассказывал, что ли? — спросил Ильин.

— Конечно! Он же говорит — «человек умный»! Со следа сбивает. Приемчик известный.

— Так вы за ним последите, — сказал Ильин.

Губернатор задумчиво посмотрел на Густых, потом на Ильина. Поднялся. Взгляд явно выражал сакраментальную мысль: «Ну и дураки же вы оба!»

Вздохнул рассеянно.

— Ладно. Утром соберем комиссию. К нам замминистра едет.

Ильин уже знал об этом, но сделал удивленное лицо.

Густых тоже знал, но только молча кивнул. Для замминистра уже готовилась «культурная программа», сувениры и небольшой, но весомый чемоданчик.

— На сегодня всё. Идите, заразу в себе ищите, — пошутил на прощанье Максим Феофилактыч. И сам почувствовал — шутка получилась неуклюжей. Прямо скажем, — дубовая шутка. Губернатор слегка порозовел, легонько прихлопнул ладонью по столу.

— Поищем, — пообещал Ильин с глубокомысленным видом.

Губернатор ничего не ответил. А то, что он подумал, Ильин догадался. Он подумал: «Ну и мэра мы избрали. То ли шут гороховый, то ли просто сволочь. А скорее — и то, и другое».

 

Черемошники

Коростылев выбрался из машины, снова «благодарствуя» и передавая приветы. Машина укатила, Коростылев оглядел переулок, неторопливо открыл калитку. Зорко оглядел залитый луной двор, пошевелил носом, принюхиваясь. Тихо, почти бесшумно открыл дверь и вошел в дом.

И сразу же подошел к окну.

Из окна был виден двор и переулок почти до самой остановки автобуса.

Он стоял долго, очень долго. Фонари на остановке поредели, только край луны, полузакрытой облаком, да неяркие звезды освещали пустой горбатый переулок.

Внезапно старик напрягся. По переулку не спеша, от столба к столбу, бегала маленькая рыжая собачонка. Коростылев даже на расстоянии, сквозь стекло, узнал её отвратительный сучий запах.

Он сказал негромко:

— Ка!

Через секунду огромная тень, бесшумно выскользнув из соседней комнаты, встала рядом с ним.

— Пора, — сказал старик. — Видишь собаку? Может быть, это та самая. Иди.

Ка молча открыл дверь, его тень на миг заслонила луну и звезды, шагнула к воротам — и растворилась во тьме.

Рыжая не сразу осознала опасность. Сначала она только мельком глянула на прохожего, шедшего по переулку в сторону автобусной остановки. Потом, спустя секунду, ей вдруг почудилось что-то неладное в этой темной, прямой фигуре. Рыжая насторожилась. Выглянув из-за столба, принюхалась. Наконец, слабое дуновение ветерка донесло до нее запах. И этот запах не принадлежал человеку.

Рыжая торчком подняла оба уха. Повертела головой. Темная фигура приближалась, и становилась все огромней и зловещей. Вот выплывшая из-за облака луна осветила его. Белый мертвенный свет облил опущенные плечи, непокрытую голову и мертвое, без выражения, лицо с пустыми глазами навыкат.

Рыжая, осознав всю глубину опасности, прижала уши и со всех ног кинулась в освещенный конец переулка — к автобусному кольцу.

Пулей вылетела на освещенный пятачок, где стояли несколько автобусов, отправлявшихся в последний, ночной рейс. Трое или четверо водителей сидели в одном из «пазиков», что-то ели, пили. Еще один курил, сидя у себя в кабине, и выставив наружу локоть.

Ночной магазинчик был ярко освещен. Посетителей в нем не было, но на стуле дремал молодой парень-охранник в камуфляжной куртке.

Рыжая обернулась. Темный шел прямо к ней ровной, механической походкой, словно автомат.

Рыжая повертелась в поисках выхода. И внезапно увидела открытую дверцу автобуса. В салоне никого не было и было темно. Рыжая заскочила внутрь, пробежала в конец и замерла, забившись под сиденье. Некоторое время ничего не происходило.

Потом автобус содрогнулся. Рыжая выглянула — и шерсть на ней поднялась дыбом: черный человек неторопливо поднимался по ступенькам в салон. Рыжая глянула в окно в надежде, что появится водитель. Но те, что закусывали в освещенном салоне, только мельком взглянули на темного; видимо, решили, что это обычный пассажир.

Рыжая хотела заскулить, но поняла, что как раз этого делать не следует, и снова нырнула под сиденье.

Тяжелые шаги раздавались все ближе. Черный человек, кажется, видел и в темноте. Он не спеша заглядывал под каждое сиденье. Потом вдруг остановился, прислушиваясь. Рыжая сжалась в комок, затаила дыхание.

И внезапно послышался хруст: темный одной рукой сорвал спинку сиденья с болтов, ухватился за металлический трубчатый остов — и вырвал его из пола вместе с креплениями.

Рыжая взвизгнула от ужаса, поднырнула под остов сиденья, который темный человек держал в руках, проскользнула мимо тяжелого, пахнущего гибелью ботинка и опрометью бросилась к выходу. Выскочила из автобуса и помчалась к освещенной трассе, держась поближе к заборам и кустам.

Добежала. Здесь было почти светло, асфальт отливал синевой в свете фонарей. То и дело мимо проносились машины. Рыжая нырнула в тень, обернулась, вывалив язык и тяжело дыша.

А на остановке началось странное. Темный человек вышел из автобуса, заглянул под колеса. А потом, ухватившись обеими руками за край днища, стал приподнимать и раскачивать автобус, — легко, словно это была его обычная забава.

Наконец, побросав недоеденные пирожки, выбежали и водители.

— Эй, мужик! Ты чего, рехнулся? Или в пятак захотел?

Темный продолжал молча раскачивать автобус, отрывая колеса от земли.

— Во, блин, гадство, дает. Эй ты, самодельный! Оставь автобус в покое! Силу девать некуда?

Темный не отвечал. Казалось, он решил вообще положить автобус набок.

Водители взъярились. Двое сбегали в соседние автобусы, вытащили монтажки.

— В последний раз предупреждаю, придурок! — закричал водитель.

Темный напрягся — и опрокинул автобус. Раздался скрип, скрежет, с жутким протяжным звоном посыпались стекла.

— Вот же сука! Н-на!

И монтажка опустилась на голову темного.

Ничего не произошло. Темный оглянулся. На лице его на этот раз появилось вполне осмысленное выражение недоумения. Он взял монтажку, легко вырвал ее из руки водителя и без размаха ударил в лоб. Водитель качнулся, — и повалился на спину.

Другие водители попятились.

— Ванёк, мобильник есть? Звони в ментовку и спасателям!

Больше Рыжая не стала смотреть. Она повернулась и помчалась по тротуару вдоль трассы. Пронеслась весь квартал до Корейского, свернула, и, не снижая скорости, помчалась дальше, — к дому, где жил Бракин.

Коростылев, видевший все это, сверкнув очками, отошел от окна.

Громадная белая волчица выросла перед Рыжей внезапно, будто упала с неба. Рыжая даже не успела притормозить, и с разбега ткнулась мордочкой в мощные седые лапы. Откатилась назад и замерла.

Белая сидела спокойно, глаза её лучились.

И сидела она так, что пробраться к дому не было никакой возможности. Рыжая чувствовала, что Белая гораздо умнее и быстрее Темного Человека. Мимо неё проскользнуть вряд ли удастся.

Рыжая стала пятиться, поскуливая, приподняв зад и припав брюхом к дороге.

Переулок был узким, ни в одном из домов не горел свет. Лишь где-то вдали, за заборами и сараями, сиял одинокий грустный фонарь. Все вокруг было мертво и пусто. Черные покосившиеся заборы, темные, или забранные ставнями, окна. Белые крыши. Тощие голые тополя.

Сзади послышались мерные тяжелые шаги. Рыжая в страхе обернулась — и обмерла: из-за поворота вышел черный человек.

Теперь и назад пути тоже не было.

В отчаянии, не зная, как спастись, Рыжая внезапно подняла лисью морду к луне и пронзительно, страстно завыла.

Белая с удивлением послушала вой, — и внезапно всё поняла.

Это не та собака. Совсем не та.

Она взглянула на темного, приближавшегося большими шагами Ка и мысленно приказала ему:

«Ка, остановись! Это не та собака, которая приведет нас к деве. Не трогай её. Ищи пса. Старого худого пса, который появится здесь скоро. А сейчас — иди домой!»

Ка замер, подняв одну ногу. Он словно бы задумался, наклонив голову к плечу.

Потом развернулся и так же мерно, не спешно, скрылся.

«Вставай, маленькая хитрая лисичка! — Белая взглянула на Рыжую. — Беги домой. И скажи хозяину, чтобы не выпускал тебя больше ночью одну».

Белая поднялась на ноги, взглянула на небо, и внезапно совершила гигантский прыжок в сторону и вверх.

И словно растворилась в темном небе. Лишь мигнули звезды.

Трясясь всем телом, Рыжая дикими глазами оглядела пустой переулок, заборы, белые крыши темных домов.

Волчицы не было.

Когда Рыжая вернулась домой, Бракин её не сразу узнал. На загривке и на боках у нее появилась седина. Она дрожала, стуча коготками, бегала по комнате, не находя себе места. Тыкалась в ладони сидевшего на кровати Бракина, скулила, и снова начинала юлить по комнате.

Бракин сказал вслух:

— Ты встретила того человека, да? Он мертвый, но как бы живой? Он, наверное, погнался за тобой и напугал?

«Да, да, да, — тявкнула Рыжая. — Но еще я видела ту страшную белую волчицу, которая чуть не разорвала меня на части во дворе, — там, где живет человек в очках. Мёртвый-живой шел за мной, я бежала. И столкнулась с Белой. Я знаю, кто это. А ты — нет».

Бракин подумал, отхлебнул чаю из треснувшей чашки.

— Ладно, — сказал он. — Не знаю, — так узнаю. Они ищут собаку. Но не тебя. Так что сядь, успокойся. Иди, я приласкаю тебя.

Рыжая подбежала, снова ткнулась горячим носом в ладони, лизнула их шершавым языком, и опять отбежала.

Посмотрела с тоской и печалью, и легла на свитер у порога.

— На тебя там дует. Давай я переложу свитер ближе к печке.

«Нет. Тогда я не успею предупредить тебя, если мёртвый-живой войдет».

— Вот глупышка, — сказал Бракин и вздохнул. — Ну, хорошо. Как хочешь. Уже поздно. Давай будем спать.

Алёнка поправлялась, но как-то медленно, неохотно, с трудом.

— Вишь, какая бледная, — ворчала баба. — Хоть бы на улицу сходила, погуляла.

— Не хочу, — отвечала Аленка.

— «Не хочу»… А чего же ты хочешь?

— Ничего.

Аленка или лежала в кровати, молча глядя в потолок, или садилась на постели, поближе к окошку, отодвигала бабкины горшки с цветами и подолгу глядела на соседский заснеженный двор.

— Съешь чего-нибудь! — говорила баба.

— Не хочу.

— Опять «не хочу»!

Баба собиралась, шла в магазин, приносила огромные зеленые и красные яблоки, виноград, апельсины. Ворчала как бы про себя, что вся пенсия на эти «хрукты» уйдет. «Хрукты» Аленка ела, — но тоже нехотя, без желания. Откусит яблочка, — отложит. Через час вспомнит про него — опять откусит.

И вдруг однажды в ранние сумерки в окне появилась кудлатая, страшная морда.

— Тарзан!! — не своим голосом взвизгнула Аленка.

Баба от неожиданности выронила кастрюлю, вареная картошка раскатилась по полу.

— Как «Тарзан»? Какой Тарзан? — полушепотом спросила она и тоже кинулась к окну.

А Аленка уже соскочила с постели, одевалась быстро, наспех. С улицы доносилось радостное повизгивание блудного пса. Тарзан колотил лапами по стеклу, даже пробовал его лизать. Баба нащупала под собой стул, села.

— Баба, я его в избу заведу? — спросила Аленка с порога.

— А? — баба выглядела совершенно ошалевшей. — Веди, чего уж там…

Когда Тарзана накормили и вытерпели все его бесконечные ласки, Аленка повела его в пустую стайку, где когда-то держали курей, но куры все передохли от какой-то куриной болезни. В стайке было довольно тепло, — тепло давала лампочка, висевшая под потолком. Дощатый пол был выстлан сеном.

Аленка попросила бабу нагреть ведро воды, взяла хозяйственное мыло, щетку, на которой когда-то баба драла шерсть, и пошла в стайку мыть Тарзана. Тарзан не спал, ждал. Бока его раздулись от еды, морда выражала верх блаженства.

— И где же ты был? — спрашивала Аленка, принимаясь за мытье. — Где ходил, а? Вон шерсть вылезла, шрамы какие. Ты из деревни сбежал, да?

Тарзан повизгивал, норовил лизнуть Аленку в щеку, в руку, но она твердо отворачивала его морду, прикрикивала по-взрослому:

— Да стой ты нормально! Налижешься ещё, успеешь.

В стайку пришел Андрей — баба пустила, — присел рядом на корточки, стал помогать. Тарзан был такой грязный, шерсть так свалялась на нем от грязи и крови, что одного ведра воды не хватило. Андрей вылил грязную воду в помойку, притащил еще ведро.

И они снова мыли, расчесывали, распутывали и вырезали ножницами култы шерсти.

Под конец оба взмокли — не хуже Тарзана.

Они обтерли его ветошкой, и на последок Аленка аккуратно расчесала его своей старой расческой.

Теперь Тарзан стал похож на ухоженную домашнюю собаку. Он еле вытерпел конца мытья, и снова кинулся лизать Аленку и Андрея.

А баба глядела в окно, из-за которого доносились повизгивание пса и голоса ребятишек, и думала: «Прибежал. Небось, километров двести пятьдесят отмахал. Лошадь и лошадь. Чем кормился? А может, он заразный? Дворы по пути зорил? Надо Вальку позвать, — пусть посмотрит».

Баба вздохнула и стала одеваться на улицу.

Когда баба вернулась, не застав соседку дома, — увидела во дворе, на бетонированной дорожке, Тарзана и Аленку с Андреем. Все трое сияли от счастья.

— Баба! Можно мы с Тарзаном на улице побегаем?

— Можно. Но только здесь, по переулку. А где машины — ни-ни. И к почте не ходите. Там милиция дежурит, всех бродячих ловит. Как бы вашего Тарзана не поймали.

— Так он же не бродячий, он теперь домашний. Смотри, какой!

Действительно, пес выглядел теперь чистым, сытым, ухоженным.

Баба покачала головой и пошла в дом.

Когда вышли за ворота, Аленка сразу почувствовала: нет, улица Тарзану не нравится. Едва увидев вдали прохожего, он остановился как вкопанный, напрягся, опустил голову. Даже шерсть на загривке приподнялась.

— Ну что, побежали? — спросил Андрей.

Аленка подумала.

— Нет. Пойдем лучше во двор.

Андрей удивился, шмыгнул носом.

— А чего?

— Видишь? Тарзану не хочется здесь бегать. Наверно, он пока сюда шел, его ловили уже. Напугали сильно.

Прохожий приближался и Тарзан внезапно начал пятиться к воротам.

Андрей посмотрел на прохожего, пожал плечами:

— Ну пошли во двор, раз такое дело…

А на другой день в ворота постучал милиционер с планшеткой на боку. Представился помощником участкового.

Он был невысоким, с одутловатым лицом, и форма на нем была какая-то изжёванная, мятая.

— Здравствуйте, хозяюшка, — сказал он, входа в избу и почему-то зацепившись ногой о порог.

Баба взглянула на него. Хотела было сказать: «Какая я тебе „хозяюшка“?», — но внезапно передумала. Участковый стоял одной ногой в сенях, другой — в комнате, и почему-то глядел на порог. Наконец переступил и второй ногой, снял шапку. Баба подозрительно смотрела на него.

— Разрешите присесть?

— Садитесь, — сказала баба.

Помощник сел, развернул планшетку.

— Так, — сказал он. — Вот здесь написано, что при первичном обходе собаки у вас не было.

— Это при каком «первичном»? Когда облава была, что ли?

— Ну да. Перед самой облавой. Мы всех собак тогда переписывали, помните?

— Я-то всё помню, — сказала баба.

— Не понял? — помощник поднял выцветшие глаза, опушенные редкими рыжеватыми ресницами.

— А чего тут понимать. Обещали облаву на бродячих, а сами хозяйского пса застрелили.

— Это не мы, — слегка смутился милиционер. — Это… Ну, в общем, неувязочка вышла.

Баба промолчала, хлопнула тряпкой по клеёнке перед самым носом помощника и стала вытирать стол.

"Был бы дед был дома, он бы вам показал «неувязочку»! — подумала она.

— Ну, так продолжим, — сказал помощник, убирая со стола планшетку и локти.

— О собаке-то?

— Конечно! — просиял гость. — У вас не было собаки, хотя раньше была. Потом исчезла, а сегодня опять появилась.

— Появилась, появилась, — ответила баба почти сердито. — Да вот интересно, откуда вы так скоро узнали?

— Соседи сказали.

— Какие соседи?

— Ну… — милиционер слегка замялся. — Ваши соседи.

— Это кто ж тут у нас вам про меня докладывает?

Милиционер понял, что попал впросак, и решил перейти в наступление:

— Так собака, говорю, появилась, или нет?

Баба — чего отпираться, — согласилась:

— Появилась. Да не успела появиться, а вы тут как тут.

— Я на службе, — довольный собой ответил милиционер. — Собака, значит, ваша. А где она была все это время?

— А вам-то какая забота?

— Нам забота есть, — суровым голосом сказал милиционер. — В городе есть случаи бешенства. Много больных собак. Вот я и интересуюсь, не больна ли ваша собака.

— Нет, не больна, — отрезала баба.

— А вы что, ветеринар?

— Вот же прицепился, — как бы про себя сказала баба. И сказала погромче: — Я что, не видела бешеных собак? Да я в деревне выросла, и здесь сколько лет живу, всегда с собаками. И бешеных видела, и всяких. Здоровую собаку от бешеной отличить могу.

— Да я и не спорю, — миролюбиво сказал милиционер. — Только порядок сейчас такой: всех новых собак положено сводить к ветеринару, чтобы он справку дал. А без справки собака как бы недействительная. Её могут случайно отловить.

— Как это — «случайно»? — насторожилась баба.

— Ну, допустим, вы её выпустите погулять, а на улице её и поймают. Всем патрулям приказано собак без хозяев ловить, усыплять, и доставлять в питомник.

— На улицу мы её не пустим, — сказала баба. — Да он и сам не пойдет. Видать, тоже наслышан про ваши «неувязочки». Вам неувязочки, а детям — горе.

— Ладно, — сказал милиционер. — Как зовут собаку? Мне записать надо.

— Тарзан.

— Сколько лет?

— А кто ж считал? Ну, Алёнке шесть в том году исполнилось, а Тарзан уже был. Родители Алёнкины его под воротами подобрали. Подкинул кто-то. Пока маленький-то был — еще ничего, а вот вырос, — целый конь, так одни хлопоты с ним. Весь палисадник, говорю, засрал… Извините, конечно, на таком слове.

— Ну, ладно. Запишем — «семь лет».

— Да ему все девять, — возразила баба.

— Хорошо, «девять».

Милиционер внезапно встал.

— В общем, в трехдневный срок получите справку у ветеринара, что собака здоровая. Мы проверим. А, кстати, это не она? Вернее, он.

Милиционер смотрел в дальнее окошко, выходившее во двор. Там по дорожке мимо дровяника носился Тарзан, а его догоняли мальчишка и девочка.

— Он и есть, — подтвердила баба.

Милиционер внимательно смотрел еще с полминуты, потом повернулся, надел шапку, попрощался и ушел.

Аленка влетела румяная, веселая.

— Баба, а кто это к нам приходил?

— Кто-кто… милиционер приходил.

— Зачем? — округлила глаза Аленка.

— Ох… Про Тарзана твоего всё выспрашивал. Где был, да почему нет справки от ветеринара. Говорит, справки сейчас у всех должны быть, что собака не бешеная.

— И что, у всех соседей такие справки есть?

Баба остановилась, подумала. С удивлением взглянула на Алёнку.

— А ведь верно! И как это мне самой на ум не пришло? Пойду-ка я к бабе Клаве. Да к Наде зайду. Поспрашиваю. У них-то тоже кобели есть.

И баба, прикрикнув:

— Сядь, поешь! — стала одеваться.

Она вернулась через час, сердитая, тронь, — зашипит.

— Что, баба? — спросила Аленка. — Узнала про справку?

— Узнала, — кратко ответила баба и больше ничего не сказала.

Алёнка заперла Тарзана в стайке, чмокнула его в лоб на прощанье, и побежала домой.

Было уже темно. По радио рассказывали об успехах какого-то завода, который возглавил новый директор, или, по-новому, «внешний управляющий».

Баба поставила на стол тарелки с супом, нарезала хлеба, вскипятила чайник.

Аленка потренькала жестяным умывальником, наскоро вымыв руки.

Сели ужинать. Аленка съела всё и попросила добавку.

— Ты сегодня молодец, — сказала баба, наливая добавки, и почему-то вздохнула.

За воротами, у низкой ограды палисадника, стоял какой-то человек, глядел в освещенное окно. Ему был виден темный коридор, а в конце — часть ярко освещенной кухни. Там за столом, болтая ногами и весело что-то рассказывая, сидела маленькая девочка с тугими светлыми косичками.

 

Улица Карташова. «Губернаторский» дом

Был одиннадцатый час ночи, когда белая «Волга» остановилась перед чугунной витой калиткой. Трехэтажный краснокирпичный особнячок, окруженный пихтами, светился почти всеми окнами. Особнячок строили по проекту турецкой фирмы, и дом получился, как игрушечка — что внутри, что снаружи. Особенно почему-то умилял губернатора флюгер в виде парусника, установленный на шпиле на коническом жестяном куполе. Парусник показывал бушпритом, куда дует ветер, а при сильном ветре начинал весело трещать.

Правда, при чем тут парусник? Ближайшее море от Томска — за тысячу с лишним километров. Да и то — не море, а Ледовитый океан. По идее, надо было бы петуха установить. Но, во-первых, петух над домом губернатора — несолидно. Во-вторых — опять же, ассоциации нехорошие. Тут недавно внучка вслух сказку читала про золотого петушка. С очень неприятным финалом. Потом приставала: «а почему петушок старичка клюнул, а не шемаханскую царицу? Она же самая злая!»

Да и царь-старичок не из добреньких, — подумал тогда Максим Феофилактыч. И обрадовался: хорошо, что петуха на шпиль не посадили. А ведь было, было такое предложение…

Губернатор вылез из машины. У калитки с той стороны сразу же возникла громадная немецкая овчарка. Овчарка сдержанно гавкнула, помахала хвостом. Губернатор нажал на кнопку звонка. Над входной дверью был установлен маленький, почти незаметный с улицы объектив видеокамеры, вставленный в просверленный кирпич.

Над парадной дверью вспыхнули все лампы, во дворе сразу посветлело. Калитка щелкнула, открылась.

— Не жди, езжай, — устало сказал губернатор водителю.

— Так не положено, — ответил тот.

— Езжай, сказано! Я тут еще с собакой постою, воздухом подышу…

Водитель ничего не сказал, и плавно, почти бесшумно отъехал. Его машина только с виду была «Волгой». Внутри это был полный «Мерседес», изготовленный по спецзаказу.

Отъехав за угол соседнего дома, водитель развернулся, чуть-чуть подал вперед, чтобы был виден двор губернаторского дома, заглушил двигатель, выключил свет.

Губернатор неторопливо побрел по аллее из редких пихт к дому. Водитель хорошо видел, как он на ходу трепал овчарку за загривок. Потом поднял что-то с обочины, бросил к дому. Овчарка бросилась следом. Вернулась.

Губернатор присел на край скамьи из витого чугуна с деревянным сиденьем.

Сидел довольно долго. Наконец, поднялся, и пошел к входным дверям.

Водитель в притаившейся «Волге» облегченно вздохнул и повернул ключ зажигания: всё, на сегодня рабочий день закончен. Можно ехать.

Но в следующее мгновение он забыл и о ключе зажигания, и о рабочем дне.

Из-под пихты навстречу губернатору вышло какое-то чудовище. Водитель подался вперед, вгляделся. Это была огромная бело-серебристая собака.

Она спокойно вышла на аллею и села, глядя на губернатора светящимися глазами.

Овчарка крутанулась на месте, взвыла, и с неистовым лаем бросилась на Белую. А дальше произошло невероятное: громадная, тренированная, откормленная, обученная по всем правилам овчарка от одного взмаха лапы Белой отлетела, перевернувшись в воздухе.

А Белая сидела спокойно, не шевелясь, и смотрела только на губернатора. Максим Феофилактыч застыл на месте. Оглянулся по сторонам. Весь его вид выражал полнейшее недоумение.

Между тем овчарка вскочила, и, даже не отряхнув с себя снег, уже всерьез, как на учениях, бросилась на Белую, целясь ей в горло.

Белая снова взмахнула лапой. И овчарка оказалась на тротуаре, на спине, бешено молотя воздух лапами. А Белая положила ей лапу на брюхо, коротко нагнулась. Раздался визг и овчарка судорожно забилась на тротуарных плитках.

Максим Феофилактыч похолодел: из-под горла овчарки вытекала черная, слегка пенистая кровь.

Включился громкоговоритель, и раздался голос жены:

— Максим, что там такое??

— А черт его знает… — непослушными губами выговорил губернатор.

Белая внезапно поднялась, перешагнула через овчарку, и медленно, как бы нехотя, двинулась к неподвижно стоявшему человеку.

Максим внезапно опомнился:

— Вера! Выпускай Царя с Царицей! И ружье, ружье…

Он недоговорил.

Водитель тоже опомнился, ударил по газам. Машина пулей вылетела из-за угла, затормозила у витой чугунной калитки. Водитель выскочил, на ходу взводя пистолет.

— Семерых волчат убил, — услышал как будто сквозь сон губернатор. — Семерых.

Губернатор сделал шаг назад, не веря глазам и ушам.

Водитель подскочил к калитке, присел, изготовясь к стрельбе. Широкая спина губернатора мешала прицелиться. Водитель крикнул не своим голосом:

— Максим Феофилактыч! В сторону, в сторону!..

— А? — спросил губернатор, зачем-то приседая.

Между тем щелкнул замок входной двери, она раскрылась, выпустив двух здоровенных псин — московскую сторожевую и ротвейлера. С низким, хриплым рычанием они кинулись на Белую.

Белая лишь слегка повернула голову. Рыкнула. И обе собаки замерли, упали на брюхо, заскулили испуганно и жутко.

А в голове губернатора путались свои и чужие мысли: «Загонщики выгнали их на егерей. Их расстреляли из итальянских автоматических винтовок. Вся поляна была красной от крови. А трупы потом освежевали, сняли шкуры и унесли. И оставили на красной поляне. А им там холодно, очень холодно без шкур».

А потом:

«Ведь говорили же мне, надо было питбулей завести. И овчарку во дворе не одну, а две. И охранника… Водителя теперь придется уво…».

Больше мыслей не стало. Что-то бросилось ему в лицо, опрокинуло. Странный хруст раздался в горле и шее. Боли губернатор не чувствовал, — только странную отрешенность и пустоту.

Он еще услышал, как стрелял водитель из-за калитки. Стрелял, пока не кончились патроны. И на краю угасающего сознания услышал еще совсем уже странную рифму:

«Семь! Семь!.. Съем, съем!».

Белая подняла окровавленную пасть. Пронзительные светящиеся глаза смотрели прямо на водителя.

Водитель попятился, как стоял — на корточках. Выронил пистолет, нащупал позади себя дверцу машины и юркнул внутрь.

Что было дальше, он не видел, да и не хотел видеть. Дрожащими руками он включил рацию и что-то кричал кому-то.

А Белая неторопливо рвала на куски труп губернатора, глотала, не давясь, вместе с обломками костей.

На втором этаже распахнулось окно. Послышался длинный женский крик, а потом — пушечный выстрел из крупнокалиберного ружья.

Пуля опрокинула Белую. Она с изумлением поглядела вверх. Приподнялась, и неуверенно поползла под пихты, волоча задние ноги. Раздался второй выстрел, но пуля попала в каменный бордюр, брызнувший мраморной крошкой.

А потом на пихты словно упало с неба темное дымное облако. И мгновенно поднялось вверх. На снегу остались кровавые пятна. Но кровь быстро, с шипением, исчезала, оставляя в снегу дыры до самой прошлогодней травы.

 

Черемошники

Темнело. Баба слушала радио, качая головой, и стряпала пирожки. По радио с утра только и говорили, что о зверском убийстве губернатора Максима Феофилактовича Феоктистова. Говорили о чрезвычайном положении, о том, что прилетели замминистра МВД Александр Васильев и генеральный прокурор Юрий Скуратов. В «Белом доме» беспрерывно заседала комиссия по ЧС. Временно, на период ЧП, вся власть в области передавалась председателю комиссии, и. о. губернатора Владимиру Густых. По радио передавались его выступления, решения, указания.

Баба только качала головой.

Пришла Аленка, — насилу рассталась с Тарзаном.

— В стайке его оставила? — спросила баба.

— Угу, — сказала Аленка, уплетая пирожок с картошкой.

— Привязала там?

— Не-а.

Баба вздохнула.

— А что, надо было привязать?

— Да нет. Все равно всю стайку загадит. Ты бы его на старое место посадила, в палисад. Я бы ему ящик приспособила под конуру. Цепь там осталась…

— Я уже думала, — серьезно ответила Аленка. — Нельзя его в палисад. Ему всю улицу видно, и его тоже всем видно.

— Ну и что? А как же дом сторожить, если никого не видеть? Так и воров не заметишь.

Аленка помотала головой.

— Нельзя в палисад. Он чужих людей не хочет видеть.

Баба хмыкнула:

— Это он сам тебе, что ли, сказал?

— Нет. Я сама заметила.

Баба сказала:

— Все равно в милиции уже знают. Завтра надо им справку принести. А если он людей боится — как же его к ветеринару поташшишь?

— Ветеринара можно домой вызвать.

— Ага. И заплотить. Все твои «детские» за два месяца.

Аленка быстро прикинула в уме.

— Нет, еще останется пятнадцать рублей.

Баба удивилась:

— А ты откуда знаешь?

— А посчитала в уме.

Баба промолчала. Алёнкины способности её не то, чтобы настораживали. И не то, чтобы пугали. Скорее, вызывали какое-то тяжелое, неприятное чувство.

— Да ничего, баб! — весело сказала Аленка, и потянулась за вторым пирожком. — Сейчас про Тарзана все забудут.

— Это почему еще?

— Так губернатора же убили.

Баба присела, судорожно вздохнув.

— Ну, если ты такая грамотная… — начала она и снова задохнулась; перевела дух. — Если грамотная и всё знаешь, то должна понимать: губернатора не человек убил. Его зверь какой-то растерзал.

Аленка замерла с открытым ртом.

— Значит, опять на собак подумают? — тихо спросила она.

— А на кого им еще думать? Медведей и волков пока в городе нету.

— Значит, опять облаву устроят, — упавшим голосом проговорила Аленка и положила недоеденный пирожок.

Вскочила, быстро стала одеваться на улицу.

— Да ты куда на ночь глядя? — крикнула баба.

Дверь захлопнулась.

— Вот же стрекоза, а? — сказала баба.

Аленка подошла к дому, где жил Андрей. Стукнула в калитку. Калитка, к её удивлению, почти сразу же открылась. Андрей стоял красный, распаренный, в расстегнутой старой шубейке, наверное, доставшейся ему от старшего брата.

— Алёнка! — ахнул он. И немедленно провел под носом рукавицей. — Ты чего, а? А я тут снег вот чищу. Папка пьяный пришел, отругал. Днем снег шел, а я не почистил, забыл.

— Выйди, — сказала Аленка.

— Ага! Я счас. Мне маленько осталось. А то папка проснется, в туалет пойдет, — заругается.

И он стремительно начал откидывать снег огромной отцовской лопатой.

— Хорошо у тебя получается, — сказала Аленка, присев на корточки и оперевшись спиной о забор.

— Ну. На… это… натернировался.

Аленка промолчала.

Андрей в пять минут закончил чистить двор, сбегал домой, переоделся и выскочил.

— Так ты чего? — спросил снова, когда они оказались на улице.

— Слышал, что губернатора убили?

— А это кто? — удивился Андрей.

— Это — губернатор. Самый главный в области дядька. Его прямо перед его домом убили. Почти на куски разорвали, и даже некоторые кости разгрызли.

Андрей вытаращил глаза.

— Ну? А ты откуда знаешь?

— По радио весь день передают, и по телевизору. Ты что, телевизор не смотришь?

— Не-а. Папка хороший телевизор давно пропил, а старый только одну программу показывает, и то плохо.

— Ну так вот. Прятать надо Тарзана.

На этот раз Андрей не стал удивляться и переспрашивать. Он как-то сразу всё понял.

— А куда? — понизив голос, спросил он.

— Думать надо, — сказала Аленка.

И они оба задумались, не спеша бредя по пустому переулку.

Вдали задребезжала пустая бочка на санках: Рупь-Пятнадцать плелся за водой.

— Стой, — сказала Аленка. — А может, нам его попросить?

Андрей заоглядывался, ничего не понял и переспросил:

— Кого?

— Да вот его, — Аленка кивнула в сторону дребезжавшей бочки.

— Бомжа?! — удивился Андрей и открыл рот.

Аленка с неудовольствием посмотрела на него.

— Ну да, бомжа. Он у цыган живет, а к цыганам редко кто заглядывает. Они милиционерам платят.

Андрей опять было разинул рот. Потом сказал:

— А вдруг они его съедят?

— Кто? Цыгане? Ты что! Цыгане собак не едят. У них вон, две овчарки во дворе, добро стерегут.

— Ну, бомж съест, — упрямо сказал Андрей.

— Не съест, — твердо сказала Аленка и пошла вперед.

— Здорово, детишки! — издалека закричал Рупь-Пятнадцать.

— Здорово, — сказала Алёнка. — Стой. У нас к тебе дело есть.

— Ко мне? — удивился Рупь-Пятнадцать.

— К тебе, к тебе, — нетерпеливо повторила Аленка. — Ты слышал, что опять облава на собак будет?

— Нет.

— А что губернатора собаки загрызли — слышал?

— Да говорили вроде что-то…

— Значит, опять собак ловить будут, — понял?

— Понял, — кивнул Рупь-Пятнадцать. — Только не понял, я-то тут при чем?

— А ты нам помочь можешь. К вам ведь милиция не ходит?

— Да не видал пока.

— Ну вот, значит, цыганских собак не тронут.

Рупь-Пятнадцать сдвинул вязаную шапочку на лоб и присвистнул:

— Так вам что — собаку надо спрятать, что ли?

— Догадливый, — проворчал Андрей. Он стоял боком и участия в беседе старался не принимать.

— Собаку. Тарзана нашего, — сказала Аленка.

— А! Знаю я вашего Тарзана. Так его ж в лес увезли?

— А он вернулся! — Аленка рассердилась на себя — из глаз едва не брызнули слезы. Она даже топнула ногой.

— Ну, так какой базар! Спрячу.

— Где?

— Ну, у цыган и спрячу. Алёшку попрошу — цыганенка ихнего. Он паренёк добрый, надежный. Не продаст.

— А где он его спрячет?

Рупь-Пятнадцать снова присвистнул — на этот раз не без самодовольства.

— Да у них двор какой — видела? Как три ваших. Они ж две развалюхи соседние купили, и один участок сделали. А там сараев, стаек, погребов — немерено. У них и тайные норы выкопаны. Они там деньги хранят и разное барахло, которое наркоманы приносят — телевизоры там, видики, камеры, — ну, всю такую халабуду. За дозу все тащат. Даже мамкины шубы.

Рупь-Пятнадцать и дальше продолжал бы говорить, но Аленка внезапно погрозила ему пальцем. Рупь-Пятнадцать мгновенно закрыл рот.

Мимо них, пошатываясь, прошел прохожий, — бывший военный, который жил в самом конце переулка, почти у самого переезда.

Когда он скрылся в конце переулка, Рупь-Пятнадцать нагнулся к Аленке и они начали шептаться.

— Завтра в садик пойдешь, — сказала неожиданно баба, когда Аленка вернулась.

— Почему? — удивилась Аленка.

— А хватит дома сидеть. И так почти три недели просидела.

— Я же болела.

— Что болела — это ладно. А теперь не болеешь. С ребятишками там хоть поиграешь, а то все с бабой да с Андреем, женихом своим. Да ещё с собакой вот…

Аленка чуть не расплакалась. Нахмурясь, сидела за столом. Неохотно грызла карамельку.

По радио начали передавать новые распоряжения председателя комиссии по ЧС Густых. Баба сделала погромче.

— В целях безопасности, — говорил диктор, — распоряжением комиссии по ЧС на весь период чрезвычайного положения в лечебных учреждениях всех видов собственности, детских дошкольных учреждениях, учреждениях образования вводится карантин. На время карантина детям до 14 лет запрещено появляться на улице после пяти часов вечера без сопровождения взрослых. Взрослым — после одиннадцати часов. В городе организовано круглосуточное патрулирование, особенно в отдаленных районах. Патрули будут усилены за счет спецподразделений УФСБ, УВД, УИНа, Службы судебных приставов, налоговой полиции, воинских частей Томского гарнизона. Все здания государственной власти, промышленные объекты, вокзалы и другие общественно значимые, или представляющие потенциальную угрозу объекты, а также муниципальный и частный общественный транспорт берутся под круглосуточную охрану. На особый режим переведены все частные охранные структуры…

— Ур-ра, я в садик не пойду!! — закричала Аленка и бросилась обнимать бабу.

Ночью, когда Аленка уже спала, баба тихонько вошла к ней в комнатку. Постояла, подперев щеку рукой и глядя на спящую. Поправила одеяло. Еще постояла. Потом вытерла слезу и тихо вернулась на кухню.

В четыре часа утра в окно стукнули. Аленка уже не спала — ждала.

Был самый темный, мертвый час суток. Аленка тихо оделась, вышла на кухню, ощупью пробралась к двери. Открывала ее долго-долго, сантиметр за сантиметром, боясь, что дверь скрипнет.

Не скрипнула. Так же осторожно Аленка прикрыла её, прислушиваясь к мерному похрапыванию бабы. В сенях накинула куртку, влезла в валенки и вышла во двор. В переулке, за палисадником, маячила высокая тощая фигура. Это был цыганенок Алешка, паренек лет тринадцати. На нем была модная легкая куртка, распахнутая на груди, джинсы заправлены в красные полусапожки на каблуке. Непокрытая курчавая голова серебрилась в свете дальнего фонаря.

Аленка, боясь скрипнуть, медленно приоткрыла железные ворота.

— Где собака? — без предисловий спросил Алешка.

— Сейчас приведу, подожди!

Аленка побежала в стайку. Тарзан сразу же проснулся, хотел тявкнуть, но Аленка сжала ему челюсти, зашипела в ухо:

— Тихо! Ни звука, понял? Сейчас пойдешь с Алешкой и спрячешься, где он велит. И молчи, молчи! А то я тебе пасть тряпкой замотаю.

Тарзан глядел умными глазами, слушал, приподняв одно ухо.

— Я тебя потом заберу. Понял? Жди, я заберу!

Она надела ошейник, взялась за него, и повела Тарзана к воротам. Тарзан заупрямился было, но Аленка шикнула на него, и он смирился.

Алешку Тарзан сразу признал, и даже позволил ему почесать себя за ухом.

Втроем они двинулись по переулку, держась обочины, к цыганскому дому.

В доме в одном из окон горел свет. Алешка сказал:

— Ну, давайте, попрощайтесь. Я его так укрою — никто не узнает, даже отец.

— Иди с Алешкой, Тарзан! — сказала Аленка, чмокнула собаку в лоб. — Слушайся его. Он теперь твой хозяин. Иди! А я тебя скоро заберу. Жди.

Эти слова подействовали магически. Тарзан позволил Алешке взять себя за ошейник и увести. В воротах пес обернулся, бросил прощальный взгляд на Аленку, издал непонятный короткий звук.

Ворота закрылись; было слышно, как Алешка запирает многочисленные замки и задвигает засов.

И стало тихо. Мертво и тихо.

Спало все вокруг — дома, деревья, и даже звезды.

Аленка постояла еще, пока холод не пробрал ее до самых костей, повернулась. И быстро пошла домой.

Вошла без скрипа, разделась в темноте, юркнула в остывшую постель.

И сама себе удивилась: надо же! А еще совсем недавно панически, до слез боялась одиночества и темноты!

И почти тут же уснула.

Баба приподнялась за перегородкой. Послушала ровное дыхание Аленки. Перекрестилась, вздохнула, и снова легла.

Ка тоже не спал в эту ночь. Он вообще никогда не спал, только впадал в темное, бессознательное состояние, похожее на обморок. Но и в этом состоянии он многое чувствовал.

В четыре часа его холодное сердце встрепенулось, почувствовав укол непонятного беспокойства. Ка поднялся с вороха одежды и звериных шкур, медленно, словно сомнамбула, пересек комнату, открыл входную дверь.

Постоял на пороге, подняв голову к небу. Ни луны, ни звезд в небе не было видно.

Ка открыл ворота и вышел в переулок. Довольно далеко, на другом конце переулка, маячили три тени. Ка медленно двинулся вперед, не издавая при этом ни звука.

Он уже разглядел, что двое детей — подросток и девочка — ведут куда-то большую собаку. Ка чувствовал её запах. Этот запах был ему ненавистен. Теперь он был уверен, что напал на верный след. Запаха девочки он не знал, но понял, что это — та самая, с белыми косичками, которая сидела на кухне, болтая ногами.

Он дошел до перекрестка — двигаться дальше было опасно. Дождался, когда подросток и собака скрылись в воротах незнакомого большого дома. И мгновенно шагнул за ствол тополя: девочка бежала в его сторону и могла его заметить. Впрочем, нет: в такой темноте, на краю которой лишь слабо мерцал одинокий фонарь, заметить Ка было невозможно. Он сам был похож на дерево или на фонарный столб.

Девочка добежала до железных ворот. Ворота скрипнули.

Ка стоял, ожидая чего-то еще. Но все было тихо вокруг. Даже машин на Ижевской не было.

Мертвое холодное лицо Ка стало преображаться. Неприятная, жутковатая гримаса исказила его.

Это была улыбка.

На другом конце переулка послышался шум подъехавшей машины. Яркий свет фар высветил весь переулок.

Ка стоял, замерев.

Хлопнули дверцы машины. Послышались голоса.

Через минуту дальний свет переключили на ближний, в переулке сразу потемнело. Какие-то фигуры с автоматами на плечах вошли в переулок, постояли, переговариваясь. Потом вернулись в машину. Снова захлопали дверцы. Машина отъехала куда-то вбок и затихла.

Ка почувствовал исходящую оттуда угрозу. Значит, не сегодня. Нет, не сегодня.

Он повернулся, и так же медленно вернулся домой, прошел в маленькую комнату и лег на шкуры. Он закрыл глаза и снова впал в оцепенение. Но жуткая ухмылка так и не сходила с его лица.

А на автобусной площадке с погашенными огнями стоял обычный тентовый «уазик», которых в эти дни было множество реквизировано в районных и сельских администрациях и в муниципальных службах.

В машине сидели пятеро мужчин. За задним сиденьем, в ящике, был целый оружейный склад: импортное помповое ружье фирмы «Хеклер и Кох» «Король Лев», обычная нарезная «тозовка», один «макаров», простенький прибор ночного видения «Байгыш». А самое главное — гладкоствольный карабин «Сайга» с укороченным стволом и магазином на 8 патронов.

Это были водители маршруток. Они всю ночь колесили по местным переулочкам и тупичкам, выслеживая того громилу, что перевернул автобус и убил их товарища, Славку.

Помповое ружье дал им хозяин маршрута, владелец нескольких автобусов. «Сайгу» тоже раздобыл он. Остальное шоферы собрали сами.

— Почти новый автобус загубил, сука! — говорил хозяин маршрута. — Вы что, такие здоровые, с одним сумасшедшим справиться не могли?

— Он бешеный. А у бешеных сила, как у слона, — оправдываясь, сказал один из водителей.

— Ну, ладно. И за автобус, и за Славку он ответит. У Славки двое детей осталось.

— Да мы уже скинулись…

Хозяин махнул рукой.

— Я тоже… скинулся. На новый автобус держал…

Передавая чехол с ружьем бригадиру, сказал:

— Только смотрите, мужики, — быстро, и наповал. Тут ребята с 12-го маршрута в бой рвутся. Ну, так договорились, что они в резерве останутся. Что, справитесь?

— Обижаешь. Впятером-то?

— Ну-ну… Всякое бывает. Держите меня в курсе. С «двенадцатого» тоже будут наготове. Они старый «уазик»-микроавтобус где-то нашли. Туда десять человек запросто влезают.

Когда заканчивался комендантский час, «уазик» подъехал к стоявшему на краю площадки длинному кирпичному зданию оптового склада. Сторож выглянул из будки. С ним коротко переговорили, и железные ворота отъехали в сторону. Машина въехала во двор и приткнулась в самом дальнем его углу, за штабелями ящиков, укрытых брезентом.

— Ладно, мужики, — сказал Витька, бригадир маршрута, человек лет пятидесяти, лысоватый, с изборожденным глубокими морщинами лицом. — Будем отдыхать до ночи. Утром кто-нибудь в магазин сбегает, хавки купит. Только никакого пива, лады?

— О чем речь…

Мужики устроились, как могли, прямо в машине. Один лег на ящик с оружием, двое кое-как вытянулись на заднем сиденье. Хуже всех было тем, кто сидел на передних. Но и они постепенно закемарили.

Наступало утро.

Когда уже рассвело, их разбудил молодой парень: на дорогое пальто накинута спецовка, на голове — пластиковая строительная каска.

— Я начальник смены Петров, — сказал он.

Бригадир Витька, не выходя из машины, сказал:

— Здравствуйте. А мы тут… с движком что-то…

— Да ладно, — сказал Петров и улыбнулся. — Я в курсе. И директор в курсе. Я вам вот что скажу — машину загоните в наш гараж, — там места хватит. Гараж теплый, не придется двигатель разогревать. А в шестом боксе у меня диваны навалены, местной сборки. Идите туда, поспите хоть как люди. Ближе к вечеру обратитесь к начальнику охраны, Самойленко. Он вас напоит-накормит. Только днем здесь не светитесь: грузчикам про вас знать необязательно.

— Вот спасибо, начальник! — улыбнулся щербатым ртом Витька.

Благополучно завалив предпоследний перед сессией зачет, около десяти вечера Бракин приехал на Черемошку на маршрутке.

Вылез на конечной. Краем глаза заметил патруль с собакой: милиционеры лениво шли в сторону троллейбусного кольца.

Больше ничего подозрительного не было. Правда, маршрутка, в которой он приехал, тут же и умчалась в обратную сторону, так что площадка для автобусов была пуста.

Вот это и было подозрительно.

Бракин, приняв свой обычный философски-рассеянный вид, зашел в магазин. Посетителей в магазине не было, и Бракин углубился в рассматривание колбас.

Две продавщицы — молодая, остроносая, в очках, и пожилая, с выправкой советского труженика прилавка, о чем-то оживленно беседовали. Пожилая рассказывала что-то крайне любопытное, молодая тихо ойкала и прикладывали ладони к щекам.

Рассмотрев колбасы, Бракин перешел к созерцанию разнообразной рыбы. Особенно понравился ему «лещ к пиву». Судя по виду, лещ в виде окаменелости пролежал в скальных породах не один миллион лет. Чтобы его съесть, потребовалась бы водка, а не пиво. И несколько плотницких инструментов. А также тиски, напильник, и…

— Гражданин, вы брать что-нибудь будете? — строго спросила пожилая тоном бывалого сержанта.

— Буду, — лаконично ответил Бракин, и от рыбы перешел к молоку, йогурту и сырам.

Сыры и йогурт тоже навевали палеонтологические мотивы.

— …И вот этот, здоровый, Славкой зовут, — да ты его знаешь, с пятого маршрута, — подскочил к нему с монтажкой. Да как даст по черепу! — услышал Бракин продолжение рассказа.

— Ой! — тихо пискнула остроносая. — И насмерть?

— Не-е… — удовлетворенная произведенным эффектом сказала пожилая гренадерша. — Тут, как говорится, двенадцать пуль в голову, мозг не задет.

— Ой! А это как?

— Ну, сплошная кость. Или железная пластина в затылке. Кто ж его знает? А только, смотрю, он поворачивается так медленно, — тут с будки на оптовом складе прожектор повернули, так у этого железного, гляжу, морда-то прямо зеленая!

— Ой! Инопланетянин, наверное?

— А кто ж его знает! Ну и вот. Этот, с пятого, обалдел, руки опустил. А зеленый монтажку хвать — и его самого по башке. Тот брык — и лежит. Рожа в кровищи.

— Ой!

— А инопланетянин монтажку бросил, и опять давай автобус трясти. А у того кровища, кровища-то хлещет!..

Гренадёрша от торговли перевела дух, взглянула на Бракина и только сейчас вспомнила, что это такое.

Бракин неторопливо сказал:

— Да, кровотечение из головы бывает очень сложно остановить.

Пожилая окончательно повернулась к нему, уперев руки в боки. Лицо её попеременно выражало презрение и обиду.

— Так вам чего, гражданин?

— Мне собачьего корма.

— Какого?

— Любого.

— Пакет большой-маленький? — теряя терпение, спросила гренадерша.

— Мне без разницы. Она хоть сколько сожрет.

Гренадерша покачала головой и с видом, выражавшим: «До чего же тупы люди!» — полезла на полку и взяла самый большой пакет.

— Я такой не унесу, — вяло сказал Бракин. — Дайте поменьше.

Гренадерша оглянулась, шевеля губами. С ненавистью затолкала огромный пакет «Педигри» на место, достала поменьше.

— А вы откуда про кровотечение знаете? — с любопытством спросила остроносая.

— В медуниверситете учусь. На четвертом курсе, — соврал Бракин.

— Вот и бабушка мне всегда говорила — нельзя никого по голове бить, — сказала остроносая.

Отдуваясь, подошла пожилая, швырнула пакет на прилавок — довольно далеко от Бракина.

— Положите, пожалуйста, в пакет, а то так нести неудобно, — сказал Бракин.

У гренадерши от такой неслыханной дерзости отнялся язык.

Но остроносенькая быстро пришла на помощь:

— Я положу! Вам какой пакет? Черный или «маечку»?

— Черный. А то «маечку» неудобно нести. Да она еще и шуршит, проклятая. Идешь и шуршишь на всю улицу, — поделился Бракин. Подумал и еще добавил: — Как шуршунчик.

Остроносая тихонько прыснула в кулачок, положила корм в пакет, подала Бракину.

— Большое спасибо! — с чувством сказал Бракин, подавая деньги. И повернулся к пожилой, стоявшей, как изваяние, над которым надругались вандалы. — Это вы про вчерашний случай рассказываете?

Гренадерша с трудом преодолела отвращение.

— Ну да. О вчерашнем.

— И что, взяли этого инопланетянина?

Пожилая, наконец, смирилась с тем, что от этого покупателя так просто не отделаться. Да и очень уж хотелось поделиться увиденным вчера. Тем более, что дальше было самое интересное — как инопланетянин перевернул набок автобус и преспокойно ушел. И как днем к ней домой приехал хозяин магазина Ашот, которого все звали Шуриком. Да не один приехал — а со следователем ФСБ!

Кстати, вспомнилось гренадерше, ведь следователь в конце допроса (он называл его «беседой») велел никому об увиденном не рассказывать.

Но тут в дверь ввалились несколько парней в камуфляже, вооруженных автоматами, да еще и с огромной овчаркой на поводке.

— С собакой нельзя! — мгновенно переключившись, завопила пожилая.

— Нам — можно, — сказал военный и приказал овчарке:

— Сидеть!

Собака послушно села у дверей, свесив язык.

Магазин наполнился удушливым запахом псины.

Бракин взял покупку, поняв, что больше уже ничего не услышит. Двинулся к выходу, косясь на собаку.

— Гражданин! — окликнул его военный. — Вам далеко идти?

— А что?

— А то, что на часах уже десять-двадцать, — назидательно сказал военный. — А после одиннадцати выходить из дома запрещено. Если не успеете до одиннадцати, — в караульной заночуете.

— Понятно, — сказал Бракин. Он уже слышал сегодня в университете о новом приказе «временного главы администрации» Густых. — Я успею.

И боком протиснулся мимо собаки в дверь.

Автобусов на площадке по-прежнему не было. И прожектор, направленный с караульной вышки оптового склада, заливал ее всю ослепительным светом.

Бракин хотел было идти по хорошо освещенной Ижевской, но раздумал, и пошел в темноту, — в переулок.

В переулке, в самом дальнем его конце, светились огни железнодорожного переезда, да еще скудный свет проникал сквозь занавески горевших окон.

Бракина интересовало только одно окно. Окно, за которым прятался старик в очках и его странный полумертвый жилец. Бракин не сомневался, что вчера ночью именно этот жилец-инопланетянин ударил водителя автобуса по голове монтажкой, а также, кажется, натворил других дел. Надо было спросить утром у Ежихи, — да кто ж знал?

Свет в окне Коростылева не горел. Бракин осмотрелся. В переулке не было ни единой души, люди сидели по домам, напуганные последними сообщениями. Не лаяли собаки, не скребли фанерные лопаты, не хлопали двери сортиров. Только где-то далеко-далеко хрипло, с равными промежутками, каркала ворона.

Тишина и мгла, медленно поднимавшаяся от земли вверх, постепенно проглатывала весь переулок, весь квартал, — дома, заборы, столбы, крыши, деревья…

Бракин вздохнул. Видно, Рыжей придется его еще подождать.

«А как же комендантский час?» — вспомнил он. И махнул рукой: ладно, что будет — то и будет.

Возле ворот соседнего с коростылевским дома горой были навалены березовые чурки, припорошенные снегом. Бракин обошел горку вокруг, присел, съежился. Уперся ногами в чурки, спиной — в дощатый забор.

Из-за чурок его с переулка было не видно. Но и ворота дома Коростылева тоже было видно плохо. Бракин переставил несколько чурок, сделав что-то типа бойницы. Теперь он мог спокойно наблюдать в эту бойницу коростылевские ворота, оставаясь незамеченным.

За его спиной, из-за забора, донеслось вдруг робкое тявканье.

— Т-с-с! — шепнул Бракин, и собака деликатно примолкла.

Дом Коростылева был справа. Автобусная площадка — слева, через два дома. На площадке переговаривались. Видно, это были те военные, которых Бракин видел в магазине.

Время тянулось медленно, нудно. Было холодно. Бракин поднял воротник пальто, завязал шапку «ушами» назад, натянул потуже на голову. Руки сунул в карманы.

И постепенно задремал.

Его разбудил шум отъезжавшего автомобиля. Шум доносился со стороны остановки. Бракин с трудом приподнялся на бесчувственных ногах, помогая себе руками. Глянул влево, и успел заметить промелькнувшую «ГАЗель».

«Наверное, патруль уехал», — решил Бракин.

Автомобиль свернул на Ижевскую и покатил в сторону переезда.

«То ли объезд будут делать, то ли еще куда…», — подумал Бракин.

Как назло, он забыл дома часы. С ним это часто случалось из-за рассеянности. Он забывал не только часы, но и шапки, зонты, пакеты. Один раз даже оставил в трамвае «дипломат». Хорошо, что кондуктор его прибрала: пришлось на другой день тащиться в трамвайный парк и искать свой «дипломат» в груде забытых пассажирами вещей. Да потом еще описывать, что у него внутри. Он тогда еще сильно удивился, узнав, что есть люди и рассеянней его. Пассажиры ухитрялись забывать самые разнообразные покупки; в бюро находок побывали и телевизоры, и приемники, и даже однажды — детская коляска. Хорошо, хоть без младенца…

И все-таки, сколько же сейчас времени? Бракин взглянул на прояснившееся небо, на котором сияли крупные яркие звезды. И пожалел, что совсем не знает астрономии и законов небесной эклиптики: в школе таким пустякам не учили.

Во всяком случае, решил он, уже далеко заполночь.

Теперь в городе царила полная, абсолютная тишина. И лишь издалека, на пределе слышимости, доносился стрекот: наверное, вертолет барражировал над центром города, патрулируя с воздуха «губернаторский квартал» и окрестности местного «Белого дома».

Под этот далекий стрекот Бракин снова задремал, и снова его разбудила машина, и снова со стороны остановки.

«Ну и ночка!» — подумал Бракин вяло. Все следят за всеми. Прямо по Салтыкову-Щедрину: за каждым шпионом — шпион.

Бракин опять задремал, и уже в полусне подумал, что всё: пятнадцать минут ждем — и уходим. Как на занятиях в универе.

Он даже не заметил, как бесшумно открылись ворота со двора Коростылева. Опомнился, лишь когда услышал легкий скрип под ногами.

Черный человек маячил в сгустившейся мгле. Он шел ровно, прямой, словно палка, в сторону переезда.

Бракин приник к бойнице.

Сзади что-то зашумело. Бракин быстро обернулся, и увидел, что автобусная площадка внезапно погрузилась во тьму; оставался только слабый свет из закрытых жалюзи окон круглосуточного магазина.

Бракин снова развернулся. Высокая фигура уже была почти не видна.

С заколотившимся сердцем Бракин выполз на четвереньках из укрытия. И побежал по-собачьи, на четвереньках, держась как можно ближе к заборам.

Краем уха услышал: сзади, на оптовом складе, разъяренно разлаялись сторожевые собаки, что-то стукнуло. И снова стало тихо.

Приостановившись, чтобы отдышаться, Бракин снова ринулся вперед. Он не видел, что позади него, совершая гигантские прыжки, едва касаясь земли, бесшумно летит громадная белая волчица. В тумане ее силуэт казался неправдоподобно огромным; казалось, это летит сказочное чудовище: бескрылое, медлительное, но опасное, как кошмар. Она не догоняла и не отставала. Просто бесшумно взлетала и опускалась почти за самой спиной Бракина.

Вот и Корейский переулок. Темный человек миновал перекресток и зашагал дальше.

Витька сбежал по лестнице вниз из сторожевой будки, выгнал машину из бокса, быстро скомандовал:

— Быстро по местам. Каждый берет ствол. «Сайгу» — Саньке.

— А где он? — спросил кто-то.

— Бешеный? Он к переезду пошел. Мы обгоним его по Ижевской и выедем навстречу, с того конца переулка.

Мужики быстро втиснулись в машину, разобрали оружие. Санька, сидевший впереди, аккуратно поставил карабин между ног, дулом вниз.

— Да осторожнее! С предохранителей не снимайте, а то кто вас знает, шоферюг, — сказал Витька и на малых оборотах выкатился за ворота.

Ка остановился у высокого крепкого дома с металлическим забором выше человеческого роста. В одном из окон горел свет. И возле этого окна стояли два молодых парня, переговаривались, мялись.

Ка замер, наблюдая.

Парни сунули в открывшуюся форточку деньги, получили маленький полиэтиленовый пакетик, перевязанный ниткой, и пошли к переезду.

«Уазик» резко затормозил, не доезжая до переулка. Позади были трасса и хорошо освещенный переезд, а вокруг и дальше, вытянувшись вдоль железнодорожного полотна — скопище разнокалиберных металлических гаражей.

— Вот он! — сдавленно крикнул Санька.

Из переулка, горбясь, вышли два подростка. Увидели «уазик», повернулись, и бегом кинулись к гаражам.

— Да нет, — сказал Витька. — Это ж наркоманы. К местным цыганам за дурью приходили…

Он заглушил двигатель, открыл дверцу.

— Я — вперед, на разведку. Если надо — позову.

Витька выглянул из-за забора. По переулку стелилась синеватая мгла, и во мгле неподалеку он разглядел смутный силуэт темного человека, стоявшего возле высоких железных ворот под массивной кирпичной аркой.

И внезапно он вошел в ворота, которые со скрежетом и металлическим визгом провалились внутрь.

Сейчас же раздался бешеный собачий лай, а потом — множество певучих быстрых голосов.

Во дворе вспыхнул свет. Сквозь мглу Витька видел обманчиво громадные тени, метавшиеся по обширной усадьбе. Потом вдруг бахнул выстрел из двустволки. Восклицание, шум, и предсмертный визг собаки. Сначала один, затем другой.

Потом из ворот выскочила полуодетая толстая женщина и закричала:

— Люди добрые, эй! Караул! Убивают!..

Но голос ее погас в уплотнявшейся сырой мгле.

Она снова убежала во двор. И снова послышался крик:

— Всё возьми! Деньги, золото, на!..

Ответа не последовало, но крик внезапно оборвался.

У Витьки дрогнуло сердце.

Заверещали дети, заплакали.

Лоб покрылся испариной — Витька вытер его рукавом.

Между тем из ворот на четвереньках выбежал какой-то человек и завопил:

— Батюшки! Хозяйке голову свернул! Хозяина чуть до смерти не убил. Теперь по сараям ходит, наверное, Алешку ищет!

Витька высунулся, крикнул:

— Эй, ты! Иди сюда!

Человек приподнялся, озираясь.

— Да здесь я, здесь! Иди, не бойся! Мы сами за Ним охотимся…

Человек, наконец, разглядел Витьку, в полусогнутом состоянии подбежал к нему. Он был без шапки, босой; на майку накинут старый полушубок.

— Ты кто? — спросил Витька.

— Рупь-Пятнадцать… Ну, по-вашему — Пашка. Уморин фамилия. Я в работниках у цыган живу.

— И что там творится?

— Вышиб ворота. Здоровенный! Не иначе, нечисть. Троих покалечил, всех дворовых собак передушил. Хозяин в него с двух стволов — бах! А он покачнулся только…

— Ладно, Уморин, беги за мной… — И Витька кинулся к машине.

— Братва, на выход! Оружие к бою. Счас мы его тут, как от цыган выйдет, и встретим… А ты, — он взглянул на белого, трясущегося Уморина, — посиди пока в машине. А то босой — на снегу.

— Я привыкший, — скромно сказал Рупь-Пятнадцать и юркнул в «уазик».

Мужики пошли цепью. Вошли в переулок, залегли на обочине напротив цыганского дома.

Там было уже почти тихо. Только трещали какие-то доски, скрипели ржавые гвозди, звенели сбитые запоры.

Потом раздался хриплый лай, шум. И внезапно из ворот выскочил большой лохматый пес. Не оглядываясь, стрелой помчался по переулку.

А следом за псом в проеме ворот показалась темная огромная фигура.

Витька выстрелил первым. И загрохотало.

Фигура в воротах задергалась, взмахнула руками, и внезапно повалилась назад.

Витька взмахом руки приказал прекратить стрельбу. Не обращая внимания на засветившиеся позади окна, бросился к воротам.

Но едва он приблизился, Ка зашевелился. Витька замер, открыл рот. А Ка медленно поднимался, вставал, слегка покачиваясь, и наклонив голову к плечу. Вот он распрямился. Белые полуслепые глаза остановились на Витьке. Ка сделал шаг вперед.

— Витёк!! — завопил кто-то сзади. — Уносим ноги!..

Кто-то дернул Витьку за рукав, потащил от ворот.

Он опомнился, и помчался следом за остальными. Влетели в машину, сдвинув Уморина в самый угол, тяжело переводили дух. В машине остро пахло порохом.

В доме напротив, у окна, стоял здоровенный рыжий детина в майке. Скреб волосатые подмышки.

— Рома, чего там? — спросил женский голос из темноты.

— А кто их знает. Может, цыган убивают? А чего — у них есть, что воровать. Все сараи добром забиты.

Женщина — тоже в одной сорочке, — подскочила.

— Ты бы свет выключил в кухне! Еще стекла выхлестают! — крикнула она и побежала выключать. Рома продолжал стоять у окна, глядя, как в тумане бегают какие-то люди. Выстрелов больше не было слышно.

— Должно, всех поубивали, — флегматично сообщил он вернувшейся жене.

— Наркоманы, что ли? — спросила она.

— Ну. — Рома подумал, снова поскреб подмышку. — А может, и милиция. Время-то сейчас какое, а?

В переулке стало тихо.

— Ну их, пойдем, — сказала женщина. — То облава, то комендантский час. И все с автоматами, — по городу страшно пройти…

— Пойдем, — согласился Рома, отходя от окна.

Бракин лежал, почти закопавшись в снег. Смотрел расширенными от ужаса глазами. Он видел, как кто-то — наверное, водители маршруток, — палили в ворота. А потом вдруг увидел несшегося по переулку во весь дух пса.

Инстинктивно, не думая, Бракин приподнялся, и кинулся под ноги псу. Пес коротко взвизгнул, отлетел.

Бракин сидел на корточках, раскинув руки.

— Ты куда, дурачина? — тихо спросил он.

Тарзан озадаченно поглядел на него. И тут Бракин заметил, что сам незаметно превратился в собаку — упитанную черную собаку, стоявшую на раскоряку.

— Ты куда? — повторил он.

— За мной гонится Черный мертвец.

— А чего он хочет?

— Убить меня.

Бракин прикинул.

— Я думаю, — нет. Думаю, совсем другое у него на уме.

Тарзан поднялся на ноги. Теперь два пса, почти одинакового роста, стояли на дороге друг против друга, нос к носу.

— Что же? — спросил Тарзан.

— Ты приведешь Черного мертвеца к своей хозяйке. Она-то ему и нужна.

— Зачем? — оскалился Тарзан.

Бракин по-собачьи пожал плечами — у него это получилось почти по-человечески.

— Пока не знаю…

Внезапно на него сбоку налетел рыжий повизгивающий клубок. Бракин почувствовал шершавый язык на своей морде, фыркнул и обернулся:

— Рыжая! Зачем ты здесь? Я тебя не звал. И как ты выбралась из мансарды?

— Через балкон. Дверь была чуть-чуть приоткрыта.

Впереди, в клубящемся тумане, стихли выстрелы.

— Подожди, Рыжая, сейчас не до тебя…

Внезапно Тарзан ощетинился, присел.

— Ага, — проворковал мягкий бархатный голос, ворвавшийся в разговор. — Все трое здесь. Вот вы-то нам и нужны.

Бракин посмотрел назад и с ужасом увидел большую белую волчицу. Она спокойно лежала позади них на дороге, гордо подняв огромную морду.

А впереди из тумана показался мутный силуэт черного мертвеца. Мертвец шел ровно, медленно, неотвратимо. Вся его одежда была разорвана пулями, и во лбу чернела дыра. Но он был по-прежнему жив и готов действовать.

— Хорошо, что я не убила тебя тогда, в лесу, — сказала Белая и почти ласково посмотрела на Тарзана.

— Ну, так кто же из вас охраняет Деву?

— Я! — быстро сказал Бракин. И даже стал быстро-быстро перебирать лапами.

Белая пренебрежительно взглянула на него. Усмехнулась.

— Твою Деву я знаю. Жадная старуха, заболевшая от жадности и глупости. Нет, — Белая качнула широкой седой мордой. — Дева должна быть молодой. И если не слишком красивой, то обязательно доброй.

— Тогда — я! — сказала Рыжая, выступая вперед. Она отчаянно трусила, но уличное воспитание давно уже приучило её проявлять чудеса храбрости именно тогда, когда нападает трусость, кидаться в опасность с головой; это всегда помогало в боях с почтальонами, продавцами, дворниками, и враждебными стаями, живущими в поселке за переездом — в Усть-Киргизке.

— Ты не только хитрая, лисичка, но еще и на удивление смелая, — сказала Белая.

И внезапно поднялась на все четыре мощных лапы.

— Вон идет тот, кто по запаху узнаёт врагов ночи.

Ка остановился неподалеку. Казалось, он смотрит на всех сразу, одновременно; может быть, так казалось потому, что дырка от выстрела из помпового ружья была похожа на третий глаз.

Ка медленно поднял руку в изорванном в клочья рукаве и молча указал на Тарзана.

— Тихо! — прикрикнул Витёк, берясь за баранку.

— Чего «тихо»? Сматываться пора! Я в него шесть пуль всадил, ни разу не промазал! — сказал Санька.

— А он всё равно живой, — сказал Рупь-Пятнадцать, хотя его никто и не спрашивал.

Витек еще раз сказал:

— Тихо! Убью!..

— А чего… — начал было кто-то, но ему закрыли рот ладонью.

Издалека доносились воющие сирены милицейских машин.

— Далеко… — сказал Витек. — Успеем.

И он нажал на газ.

— Ты куда? — спросил Санек.

— Мы его, гада, на таран возьмем…

— Убей этих троих. Больше они нам не нужны, — сказала Белая, поднимаясь во весь свой гигантский рост.

И, больше не глядя на них, в три летящих прыжка преодолела расстояние до цыганского дома и исчезла в воротах.

Ка поднял руки и присел. Руки у него оказались такими длинными, что все три собаки оказались в полукольце: позади них высился забор.

Собаки ощетинились, припали к земле, медленно отступали, рыча. Только Рыжая сделала попытку проскользнуть под рукой Ка, но не смогла, и отлетела к забору.

Туман все еще не рассеялся. И в этом тумане позади мертвеца засветились два ярко-желтых огромных глаза. Взревел двигатель, и глаза стали стремительно приближаться.

В самый последний момент Ка почувствовал угрозу сзади. Он обернулся, привставая. Но подняться на ноги не успел. Огромные желтые глаза приблизились вплотную и какая-то неведомая, страшная сила, более грозная, чем сила самого Ка, ударила его в колени и подбросила высоко вверх.

Ка издал странный звук. Он упал на ветровое стекло, побежавшее трещинами.

Прямо перед собой Санька увидел темное неживое лицо с разорванной щекой и обнажившимся краем белой кости.

Санька хотел заорать, но тут Витек резко затормозил, и Санька разинутым ртом налетел на поручень над «бардачком». Боли он не почувствовал, и продолжал беззвучно орать; изо рта заструилась кровь.

Ка снесло с капота, он упал на дорогу и покатился.

Полежал секунду-другую, — и зашевелился.

У него были переломаны ноги, но он умудрился подняться, как бы соскальзывая, припадая на руки. Темное лицо, поднятое к машине, ничего не выражало.

— Так, да? Так?? — заорал Витек, сдал назад, и снова рванул вперед.

Белой вдруг не стало. Вместо неё в воротах оказался человек в помятой милицейской форме, почему-то без зимней куртки, и даже без шапки.

Он вошел в ярко освещенный уличными лампочками двор. Увидел трех или четырех собак, чуть ли не разорванных на куски, увидел человека, лежавшего на крыльце, свесив курчавую голову с нижней ступеньки. Неподалеку, привалившись спиной к фундаменту, сидела толстая женщина в одной рубашке. Голова ее была вывернута, и глаза, обращенный вниз, тускло отражали свет.

Милиционер постоял, прислушался.

Двери сараев были выломаны, на снегу почему-то валялись изуродованный велосипед и конский хомут.

А на снегу там и сям светились пятна крови.

Милиционер перешагнул через труп на крыльце, миновал темные, заставленные какими-то бочками сени, и вошел в большую комнату. Мебели здесь почти не было. Только кухонный стол, какие-то лежанки вдоль стен, накрытые чем-то пестрым, и несколько ковров на полу и на стенах.

Милиционер на секунду замер. Он услышал отдаленное завывание сирен, повел плечами, шагнул в следующую комнату. Эта комната оказалась забитой мебелью — дорогой гарнитур, две огромные кровати, не распакованные, стоявшие «на попа» у стен, пухлые, словно надувные, кожаные кресла и диваны, накрытые коврами.

Милиционер встал, склонил голову набок, прислушался.

И внезапно, нагнувшись, откинул угол ковра.

Пол под ковром оказался зацементированным, а в цемент вделан квадратный стальной люк.

Милиционер быстро нагнулся, нашел рукоять, выдвинувшуюся вверх, дернул.

Люк не открылся.

Но теперь милиционер точно услышал сдавленные голоса и шорохи. Потом вскрикнул младенец.

Улыбка раздвинула лицо милиционера. Улыбка, постепенно превратившаяся в оскал. Милиционер согнулся, встал на четвереньки, вытянулся, раздался в толщину, и рыкнул.

Теперь это снова была волчица.

Громадная, седая. Она провела широкой лапой по люку: на металле остались борозды. Глаза Белой загорелись неистовым огнем, и она стала быстро-быстро царапать сталь обеими передними лапами.

Люк начал прогибаться, трещать; куски цемента разлетались по комнате.

Снизу раздались испуганные крики и петушиный подростковый бас, прикрикнувший на кого-то.

Белая подпрыгнула и всей тяжестью рухнула на люк.

Люк обрушился вниз.

В глаза ей взметнулся ослепительный огонь, и уши заложило от грохота: пуля обожгла лоб.

Белая рухнула вниз всей тяжестью, ломая деревянную лестницу с перилами. Внизу она вскочила на ноги, мгновенно огляделась.

Пыль и пороховой дым заполнили подвал, но людей здесь не было: они ушли в боковой ход, черневший в забетонированной стене.

Белая прыгнула в зияющее отверстие, — и словно натолкнулась на что-то, на миг зависла в воздухе, словно в вате, и мягко опустилась на пол.

— Уйди с дороги! — рявкнула она, тяжело дыша.

— Здесь нет того, кого ты ищешь, — возразил низкий голос.

— Есть! Я чувствую запах девы. Я даже вижу её: красивая черноглазая цыганка, слишком молоденькая, правда, но я давно уже стала замечать твою склонность к педофилии… Прочь!

— Эту цыганку зовут Наталья. Ей только двенадцать лет. И она ни в чем не виновата, — спокойно ответил голос.

— Ага! В двенадцать цыганские дочери иногда уже выходят замуж. Уходи, именем твоего покровителя Велеса!

— Велес давно уже умер.

— Да, но ты-то еще жив. Наследник Волха, бывший пастух, защитник выродков и сук!

Внезапно огонь вспыхнул прямо перед ее глазами, так что Белая вначале отшатнулась. А потом рассмеялась лающим смехом.

— Ты вздумал напугать огнем меня? Меня, повелительницу огня? Ты сгоришь и станешь пеплом, горсточкой праха, которой уже нет и не может быть возвращенья…

— Ты снова ошиблась, — прогудел, удаляясь, голос. — Огонь — это твоя стихия. А я всего лишь зову дождь.

 

Тверская губерния. XIX век

Дверь отворилась бесшумно. Но Феклуша тотчас же открыла глаза, инстинктивно поджала ноги под лоскутное, специально сшитое для нее, одеяло.

В избе было темно и душно. Слышался храп тятьки и посапывание Митьки. Только мамка спала тихо-тихо, лишь изредка о чем-то вздыхая.

Через секунду Он был рядом. Феклуша почувствовала его близко-близко, и задрожала всем телом.

Он не касался её. Он лишь присел на корточки, дышал спокойно и ровно. В темноте он казался просто большим расплывчатым пятном.

Потом она почувствовала прикосновение. Он искал её руку мягкой, совсем не мохнатой рукой. Нашел, притянул к себе и положил на грудь. Грудь была мягкая, мягче пуха. А под пухом — твердые мускулы.

Грудь была большой и теплой.

— Этой грех, — одними губами шепнула Феклуша.

Он разогнулся — темный силуэт взметнулся под потолок. И Феклуша вдруг почувствовала, как ласковые сильные руки поднимают её вместе с одеялом.

— Ой, матушки!.. — снова шепнула Феклуша. — Грех ведь это!

У нее потемнело в глазах, она вдруг очутилась посередине комнаты, потом — в дверях. Потом она вдруг почувствовала острый, свежий воздух морозной осени; они уже оказались на дворе.

Еще мгновение — и деревня осталась позади, и стала отдаляться: редкие огоньки таяли и гасли, словно уплывая, пропадая в бездне.

А над ней закачались еловые лапы, запахло хвоей, и вдруг стало тепло и спокойно.

Она лежала на чем-то мягком, похрустывавшем от малейшего движения. А Он был где-то рядом, невидимый, не издававший не звука.

— Маменька тебя видела, — шепнула Феклуша.

Он промолчал.

— А еще в деревне говорят… — она запнулась. — Говорят, что если девушка с собачьим богом согрешит, — то в аду две собаки ей будут вечно руки грызть.

Она помолчала.

— Мясо сгрызут, и отходят. Ждут, пока новое нарастет. А как нарастет — снова кидаются, и грызут, грызут…

Голос прервался. Но тут же она ощутила его теплую ладонь на своем лбу. Прикосновение успокаивало.

— Зачем же вы меня сюда звали? — спросил он.

— Звали? — удивилась она, и тут же догадалась. — Так это дед Суходрев сказал, что никто, кроме тебя, от коровьей чумы не спасёт. Дед много чего знал. У него в лесу даже своя келья была, он ходил туда молиться. И однажды сказал, что никто не поможет: я-де жертву самому Власию приносил, умаливал, — и Власий не смог чуму прогнать. Надо-де собачьего бога звать. Он последний из скотьих богов жив остался. И «жив огонь» добыть поможет. Ты ведь помог?..

Он не ответил. Да она и не ждала ответа.

— Мне барина жалко очень. Он такой добрый. Давеча конфект городских через горничную передал. А тут иду по деревне — староста навстречу. А староста у нас правильный, но сердитый. Суёт мне в руки сверток. И говорит тихо: «Это от барина. Если стыда нет — носи. А только я бы и родной дочери не посоветовал». Я в овин забежала, развернула — а там шаль белая, с узорочьем по краю… Я её обратно завернула, да там, под сеном, и закопала.

Ей было спокойно и хорошо.

— А еще барин обещал меня в ученье отдать, в город увезти.

Она вздохнула. Ласковые руки касались её губ, щек, глаз.

— Ох, — вдруг сказала она. — Я ж теперь некрасивая! Глаз набок стал глядеть!..

И тогда он поцеловал её в больной глаз и шепотом сказал:

— Я еще не встречал таких красивых, как ты. Впервые встретил — за тысячи лет.

Утром, за завтраком, Петр вдруг сказал с расстановкой:

— А на деревне-то у нас — озорничают.

— Что такое? — спросил Григорий Тимофеевич, откладывая нож и вилку.

— У Захаровых кто-то ночью ворота дёгтем вымазал.

Григорий Тимофеевич потемнел.

— Парни, говорю, озоруют, — как бы ничего не замечая, продолжал Петр Ефимыч. — Девка-то у Ивана с норовом, всех парней отвадила. Вот они и отомстили.

— Да за что? — чуть не вскрикнул Григорий Тимофеевич.

Петр Ефимыч оторвался от еды, поглядел на барина, лукаво сощурил глаза.

— Может, и не за что. Так, из озорства. А может, и был грех какой… Тёмный у нас народ!

Григорий Тимофеевич молча, отрешенно глядел на него.

— Иван теперь Феклушу на конюшне вожжами охаживает. По-отцовски учит, значит.

Зазвенело: Григорий Тимофеевич отбросил вилку, сорвал салфетку, отбросил полотенце, лежавшее на коленях.

— Что с тобой, Григорий? — спросила Аглаша.

Спросила не заботливо — почти строго. Имя Феклуши ей уже было знакомо. Дворовые шептались, а горничная докладывала. Григорий Тимофеевич-де дохтура нарочно для Феклуши из Волжского вызвал. Говорят, подарки ей дарит.

Григорий Тимофеевич быстро взглянул на жену, пробормотал:

— Извини, Аглаша, — и быстро вышел из столовой.

Аглая уронила вилку.

Петр Ефимыч сидел смущенный, опустив голову.

Аглая вызывающе спросила:

— Ну, Петр Ефимыч, какие еще новости на деревне? Уж не стесняйтесь, продолжайте. А то мне тут одной без новостей скушно, — хоть волком вой.

Григорий Тимофеевич не жалел коня. Ледяная дорога звенела под копытами, грязная ледяная крошка летела в стороны. Встречные крестьяне поспешно отворачивали телеги в сторону, пешие — не успевали снять шапки.

На всем скаку барин подлетел к измазанным черными кляксами и полосами, похожими на кресты, воротам. Спешился, открыл ворота, вошел во двор.

Хозяйка стояла на крыльце. При виде барина взмахнула руками:

— Ах, батюшки! Грех-то какой! Феклуша-то наша, Григорь Тимофеич…

— Где Иван? — прервал её Григорий Тимофеевич.

Иван появился позади жены, отпихнул её, встал, — нога вперед.

— Грех замолить можно, — сказал жене, будто и не видел барина. — А со стыдом теперя так и всюю жизнь жить, и помирать будем.

— Иван, где Феклуша? — спросил Григорий Тимофеевич, почти перебивая хозяина.

Иван потемнел, глаза сверкнули.

— А тебе, барин, какое до девки моей дело? Или то же самое, молодое?

Григорий не сдержался, дотянулся, хлестнул Ивана плеткой по лицу. Шапка слетела с него, жена ахнула и юркнула в избу.

— Почему шапку не снимаешь перед барином? — закричал, теряя всякое терпение, Григорий Тимофеевич.

Иван утерся рукавом армяка, надетого внакидку. Поднял шапку.

— А скоро кончится ваша барская власть, — с ненавистью сказал Иван. — Не такие уж мы темные, слыхали кое-что, и грамоте знаем. В столице указ готов — свобода, значит. И тогда, барин, заместо поклона, я тебе вот что покажу.

И Иван протянул Григорию Тимофеевичу здоровенный красный кулак.

Григорий Тимофеевич побледнел, как полотно, взмахнул непроизвольно плетью, но огромным усилием сдержал себя. Опустил руку.

— Где Феклуша? — спросил угрюмо, не глядя на Ивана.

Иван молчал, но из избы выглянул Федька и крикнул:

— Тятька в подполье её спрятал!

— Цыц! — рявкнул хозяин, и Федькина физиономия, вытянувшись от испуга, тут же исчезла.

— За что? — хриплым голосом спросил Григорий Тимофеевич.

Иван хмуро взглянул на него.

— А тебе, барин, должно, об этом лучше знать.

Кусая губы, Григорий Тимофеевич с усилием сказал:

— Но я действительно не знаю.

Из избы донесся слегка визгливый голос жены:

— Ну, расписал: «не зна-аю»! А кто подарки дарил, знает?

— Ч-черт, — ругнулся Григорий Тимофеевич сквозь зубы.

Обернулся. В ворота степенно вошел староста.

— Грех, барин, на подворье черта поминать, — сказал он.

— А звериному богу молиться не грех? — сквозь зубы спросил барин.

Староста промолчал.

— Вот что, — Григорий Тимофеевич снова повернулся к Ивану. — Ты выпусти Феклушу. Слово тебе даю, — вот, при Демьяне Макарыче, — нету со мной у Феклуши греха.

— Ска-азывай! — донесся из избы все тот же визгливый женский голос.

Иван внезапно рявкнул:

— Молчи, дура! — и ногой захлопнул позади себя дверь.

Глядел на барина исподлобья, на лице его попеременно отражались злоба и сомнение.

— Выпусти Феклушу. Ну, я тебя прошу.

Староста вдруг закряхтел.

— Моя дочь — моя и воля! — сказал Иван.

Демьян снова странно закряхтел и не слишком уверенно сказал:

— Нет, Иван, тут ты не прав. Мы пока еще господские.

Иван промолчал.

— Пороть надо не Феклушу, а тех, кто ворота дёгтем мазал, — сказал Григорий Тимофеевич.

Перехватил плетку. Ударил ею о ладонь.

— Ну, вот что, Иван, не шутя говорю: не выпустишь девку, заморишь, — по закону, в каторгу пойдешь.

Он быстро вышел, прыгнул в седло, и поскакал в сторону имения.

Демьян с Иваном вышли за ворота, глядели вслед.

С низкого темного неба посыпалась белая крошка, задул пронзительный холодный ветер. В ветвях придорожных ив закаркали вороны.

— И то, Иван, — сказал староста. — Ни к чему девку губить. Может, и не было греха, а парни от зависти, да по злобе созоровали.

Иван поднял на Демьяна мутные глаза.

Сказал твердо, как отрубил:

— Был грех. Сама созналась.

Демьян очумело уставился на Ивана. Наконец, сообразив что-то, тихо ахнул:

— С барином?

Иван криво усмехнулся, запахивая армяк. Сказал загадочно:

— Сказал бы словечко, — да волк недалечко…

Григорий поскакал не прямо в имение, наезженной дорогой, а свернул в лес, поехал по тропинке, чтобы успокоиться.

Постукивали копыта. На ветвях, нахохлившись, сидели вороны.

Григорий Тимофеевич ничего не замечал, погруженный в свои думы.

Да, Феклуша сильно изменилась в последнее время. Кажется, и подарки её не радовали. И на улице она появлялась редко, а на девичьи вечера и вовсе ходить перестала. Петр Ефимыч это тоже заметил, и сказал как-то, что одной красавицей на Руси стало меньше.

— Глаз-то у нее окривел, — простодушно сказал он. — Вот и терзается девка, показаться боится.

Григорий Тимофеевич внутренне был с ним согласен. Но какое-то сомнение точило его душу. Не только в этом было дело, нет, не только. Вот и ворота…

Отродясь в их деревне такого не было, чтоб ворота молодой девки дегтем мазали. Ведь были в деревне молодые и красивые, и грешили, как у людей водится, и даже ребенка однажды в господский дом подбросили. Григорий Тимофеевич ребенка самолично свез в Вёдрово, нашел там кормилицу, заплатил. Да и теперь, время от времени, посылал в Ведрово деньги: парнишка рос при бывшей кормилице, которую почитал матерью, был смышлёным, любопытным. В Ведрове была двухклассная школа, и Григорий Тимофеевич решил, что парнишке обязательно нужно учиться.

Одно время он подумывал было завести школу и у себя. Но то руки не доходили, то с деньгами становилось туговато: после каждой зимы, проведенной в Москве, приходилось влезать в долги. В Москве была квартира, а Аглаша страсть как любила устраивать балы и вечеринки.

Петр Ефимыч время от времени собирал детишек школьного возраста, учил азбуке, счету. Григорий Тимофеевич корил: надо регулярнее. Хоть бы три раза в неделю. Но Петьке частенько бывало недосуг. То хозяйственные дела, в которых он, впрочем, старался не перетруждаться, то охота, то поездки в Ведрово, к сердечной своей зазнобе…

Григорий Тимофеевич вздохнул и поднял голову.

И словно что-то бросилось в лицо, в глазах помутилось. А ведь изменила ему Феклуша! Изменила! Согрешила, — а иначе кто бы осмелился её так на позор выставлять?

Он внезапно застонал, сжав зубы. Хлестнул лошадь, и помчался вперед, без дороги, куда глаза глядят. Лицо горело от ветра и еще от чего-то, что клокотало в груди. Сердце болело — по-настоящему болело, заходилось. Ветер не давал передохнуть.

Уехать. Бросить все к черту. Скоро начальство понаедет, Манифест читать будет. Все, конец прежней жизни. Мужики и раньше перед ним шапок не ломали (сам распустил, долиберальничался), а теперь вон и кулаками грозят. А дальше что? Имение спалят? Судиться начнут? В лесу хозяйничать?..

А тут еще и Феклуша…

Что-то сильно, наотмашь ударило его в горло и грудь. Григорий Тимофеевич не удержался, вылетел из седла. Заржала лошадь.

Видно, на сук напоролся, не заметил.

Григорий Тимофеевич лежал в жесткой сухой заледеневшей траве и смотрел вверх. И думал о себе, как о постороннем. Кровь. Откуда кровь? А, все тот же сук. Встать нельзя — больно. Лошадь где-то рядом, топчется, ржет.

Умереть бы вот так, в лесу, под седым осенним небом. И заметут его тело жухлые звенящие листья, и зальют дожди… А после закроют снега.

Петр, Аглаша, староста соберут народ, начнут искать. Найдут. Старик Иосафат кучу листьев, припорошенных снегом, первым заметит.

А кто-то и злословить будет: барин-де из-за измены простой крестьянской девки ума решился, кинулся в чащу, да и убился насмерть.

Насмерть…

Он тут же вспомнил — но опять же равнодушно, будто его это совсем не касалось: во дворе у Феклуши грязная синеватая свинья терлась об угол избы. К несчастью, значит. И вот оно, — несчастье. С Феклушей. И?.. Нет, или. Да, или с ним.

Кто-то трогал его лицо, проводил, будто мягкой пуховкой. Григорий Тимофеевич не хотел открывать глаз. Но пуховка щекотала, заставляла очнуться.

Он приоткрыл глаза.

Смеркалось.

Падали сверху крупные редкие снежинки. И последние черные листья. И было в воздухе над ним что-то еще: сквозь мельтешение снежинок и листьев появлялись и исчезали тени. То приближались, то отдалялись. Отдаленно они были похожи на собак или волков.

Сожрать, что ли, хотят? Свежую кровь почуяли?

И действительно, он почувствовал на горле, на груди горячие прикосновения. Кто-то лизал его раны. Нет, — зализывал.

Григорий Тимофеевич застонал, почти пришел в себя. Тени кружили вокруг, поднимались в темнеющее небо и исчезали. На их место опускались новые — и снова лизали горячими шершавыми языками.

Нет, это не волки. Это духи собак, арлезы. Арлезы, которые спускаются с небес, и воскрешают смертельно раненых…

Григорий Тимофеевич снова прикрыл глаза и забылся, провалился во тьму — в подполье. И судорожно стал искать руками по углам, и шепотом звать: «Феклуша! Феклуша, родная, ты где?» Кругом были скользкие стены, и было очень, очень зябко.

— Да здесь я, здесь! — ответил вдруг кто-то, смеясь. Ласковые нежные руки прижались к холодным щекам Григория Тимофеевича. Растрепали усы и бороду.

— Поцелуй же меня, поцелуй! — простонал Григорий Тимофеевич.

— Сейчас, сейчас, подожди…

И он почувствовал нежный, невероятно нежный поцелуй. Холодный и горячий одновременно, жадный и неторопливый, соленый и сладкий. Григорий Тимофеевич вздрогнул и выгнулся от наслаждения, ища губами: еще, еще!

Но что-то закрыло ему рот, и голос, совсем не похожий на голос Феклуши, сказал:

— Пока хватит, Гришенька, дел еще много. Приготовься: сейчас ты войдешь в рай.

Он мучительно попытался открыть глаза, и одновременно — вспомнить, чей же этот до боли знакомый голос?

И вспомнил. Это был голос Аглаши.

В ту же секунду ему удалось открыть глаза, уже припорошенные снегом. Он открывал их все шире, и начинал видеть: из темного леса, из чащи, из летящего прямо в него снегопада на него надвигалось нечто грозное, непонятное.

— Аглаша? — вскрикнул он холодеющими губами.

— Называй меня так, если хочешь. Я слышала миллионы имен, которые люди выговаривали в свой последний час. Эти имена — последние слова, сказанные ими. Людям дороги имена, я знаю.

Григорий Тимофеевич замер с расширенными глазами и открытым ртом. Из тьмы на него наплывало огромное, непонятное, постепенно заполнявшее все пространство, не только лес, но и само небо, и даже тот клочок земли, на котором он лежал.

Это была невообразимо огромная, чудовищная, распахнутая зловонная волчья пасть.

И в самый последний миг, уже мертвый, он вспомнил: темные люди в старину верили, что таковы и есть ворота Ада.

Его нашли на другое утро. Холодное, прямое, затвердевшее камнем тело под старым вязом. Тело было слегка занесено жухлой листвой и припорошено снегом. Снег набился в зияющий рот. Снег залепил впадины расширенных от неведомого ужаса глаз.

И в то же самое утро Феклуша уехала из деревни. До Волжского её согласился подвести Фрол, отправлявшийся на заработки.

Закутанная в платки, в старом тулупе, в валенках на босу ногу, она сидела на мешках с нехитрым крестьянским товаром, спиной к Фролу. Телега встряхивалась на ухабах, — Феклуша подпрыгивала на мешках. Пронзительный ветер продувал насквозь. Фрол что-то пел, — не пел, а мычал; ветер сносил его мычание в сторону, в глухой черный бор.

Феклуша ехала в Бежецк, а оттуда собиралась добраться до Твери. А потом и до Москвы. Там можно будет устроиться на фабрику, а то и в домработницы к богатому купцу.

Добрая барыня Аглая написала записку, заклеила, надписала сверху адрес. Объяснила и на словах, как найти нужного человека.

В Москве, впрочем, и без нужного человека можно устроиться. Есть там и земляки-знакомцы.

Она не хотела думать о том, что её ждет. Она думала об одном — о будущем своем ребенке.

 

Черемошники. Январь 1995 года

Сирены взвыли совсем близко. В зеркало заднего вида Витек увидел длинную цепочку мигающих огней: она уже пересекала железнодорожный переезд.

— Сматываемся! — крикнул Санька.

— Щас… Только этого гада еще додавлю…

Витек снова вдавил педаль газа. «Уазик» с ревом скакнул вперед, снова сбил Мертвеца, крутанулся на нем.

Патрульные машины уже въезжали в переулок. Витек рванул баранку и промчался по переулку, свернул в Корейский, потом на Чепалова, на Стрелочный, в Китайский, и потом еще в какой-то проулок, выводивший к заброшенному железнодорожному тупичку.

Заглушил двигатель.

Распаренные, возбужденные, все вывалили из машины. Смотрели в ту сторону, откуда над домами взметались в черное небо снопы искр, слышались автоматные очереди.

Витек утер пот со лба. Взглянул на Рупь-Пятнадцать, который стоял, глядя на пожар расширенными от страха глазами и трясся всем телом.

— Ну что, Паша, — сказал Витек. — Закончилась твоя работа. Придется новое место искать.

Внезапно по черному, чумазому лицу Паши потекли слезы.

— Во даёт, — удивился Витек и повернулся к остальным:

— Братва! Гляди — бомж разнюнился!

— Ты чего? — спросил Санек. — Работу жалко?

— Нет… — Паша швыркнул носом, утерся рукавом, ладонями начал вытирать глаза и щеки.

— А чего?

— Ребятишков жалко.

— Каких ребятишков? — удивился Санек.

— Так их же там четверо, у цыгана-то. Родителей этот волкодав порешил, а ребятишки, видно, сгорели.

И он сел прямо в снег, больше не пытаясь сдержать слез.

Огонь, вспыхнувший в погребе, не остановил Белую. Она прыгнула сквозь него и вдруг увидела молоденького курчавого паренька, полуголого, в джинсах и полусапожках. Паренек держал в руке газовую горелку. Невыносимый жар ударил в глаза Белой. Она взвыла и отскочила.

Что-то опрокинулось и покатилось с грохотом по цементному полу. Это была десятилитровая ёмкость с керосином. Алешка направил пламя на вытекающий керосин, бросил горелку и баллон, и бросился в темноту. Там нащупал руки своих братьев и сестры, и побежал, увлекая их за собой.

Ход поворачивал вправо. Еще несколько метров — и они очутились в другом подвале. По проходу между картонными ящиками с фирменными наклейками дети пробежали в следующий ход.

Здесь уже было совсем темно, но ядовитый запах гари догонял их, заполнял весь лабиринт. Впереди был тупик и лестница вверх.

— Наташка, лезь вперед, открой засов, — скомандовал Алешка. — А вы, — прикрикнул на братьев, — закройте глаза, рукава прижимайте к носу. Старайтесь не дышать!

— Не открывается!.. — раздался сверху испуганный голос Наташки.

— Слезай! Я попробую.

— Чего пробовать? Он же сверху на замок закрыт!

Алешка уперся плечом в люк, закряхтел от натуги. Люк даже не дрогнул.

— Надо было горелку с собой прихватить… — тоскливо сказал он.

Когда черный человек упал, скатившись с капота «уазика», собаки как по команде бросились бежать в глубину переулка.

Тяжело дыша (поспевать за Тарзаном ему все же было нелегко), Бракин старался не отстать от пулей мчавшихся товарищей по несчастью.

Тарзан приостановился на перекрестке. Показал глазами на ближний дом и сказал:

— Мне — сюда. Я должен защитить Молодую Хозяйку.

— Нет, — отдуваясь, сказал Бракин. — Про неё Волчица еще не знает. Я следил, видел. Если волчица не сгорит, — он кивнул в конец переулка, где уже в окнах цыганского особняка плясало пламя, слышался шум моторов и крики. — То ей все равно нужно будет время зализать раны и начать искать заново.

— Искать? Кого?

— Она следила за тобой. Она хотела, чтобы ты привел её к своей хозяйке. Но пока волчица о хозяйке не знает. Так что, думаю…

— Ты выражаешься слишком длинно! — тявкнула Рыжая. Повернулась в Тарзану. — Сейчас тебе лучше спрятаться. Иди за мной! Надо спрятаться, пока идет облава. А потом мы вместе станем сторожить свою хозяйку!

И она, не оборачиваясь, задрав хвост, помчалась вперед.

Ежиха, которую разбудил шум и выстрелы, кряхтя, поднялась со своей лежанки — твердой, как камень, кушетки. Доползла до окна, отодвинула занавеску. В это окно был виден лишь небольшой отрезок переулка, но главное — весь двор, включая тропинку к мансарде, где жил этот чокнутый постоялец.

Она глянула — и обмерла: три тени метнулись по тропинке к входу на мансарду.

Невольно перекрестилась, через левое плечо, — давно забыла, как это делается, или и вовсе не знала. Потом, подумав, догадалась: это постоялец вернулся домой, и зачем-то привел с собой кобеля и маленькую сучку.

— Случать их, что ли, будет? Разве щенков разводить да продавать?

Ничего другого ей в голову прийти не могло.

— Чего там? — послышалось из комнаты, где спал дед. Спал он на широченной пружинной кровати, на перине, с тремя подушками.

— Да, говорю, жилец-то наш совсем очумел. То одну собаку завел, а теперь еще и кобеля домой тащит. Всю фатеру засерут.

— А вот я встану, — неожиданно писклявым голосом злобно выкрикнул старик. — Я с ним поговорю! Я его выставлю сразу, он и не пикнет! Чего не хватало — кобелей приваживать!

«Да где уж ты встанешь!» — со вздохом подумала Ежиха.

А вслух сказала:

— Лежи, дед. Куда тебе вставать? Костыли вон уже рассохлись… Я с ним сама утром поговорю. Очумел ты, скажу, совсем, от своего учения.

— Это точно, — уже спокойней подтвердил дед тем же писклявым голосом. — От наук-то с ума и сходят.

И протянул с невыразимым презрением:

— Уче-о-оные!..

— Ага, — согласилась Ежиха. — От них добра не жди, от ученых-то. Никчемные люди. Нелюди, одно слово.

И она пошла на свою солдатскую кушетку. Кушетка заскрипела.

Ежиха еще долго ворочалась и вздыхала, прислушиваясь: как бы наверху собаки лай не подняли.

Но наверху было тихо.

Подозрительно это, очень даже подозрительно, — решила Ежиха, наконец, засыпая.

Стрельба где-то вдали, за домами, прекратилась, только шумели, подъезжая и отъезжая, машины.

— От времечко пришло! — вдруг пропищал старик, ни к кому особенно не обращаясь. — Почище войны. А все они, ученые эти…

Возле горевшего дома суетились пожарные, милиция, спасатели.

Во дворе подняли два трупа, но в доме больше никого не оказалось.

Стали заливать водой надворные постройки. И тут вдруг появился странный человек: немытый, кудлатый, в телогрейке и босой.

— Тебе чего надо? — прикрикнул на него кто-то. — Давай, двигай отсюда, не мешай работать!

— Я знаю, — сказал Рупь-Пятнадцать.

— Чего ты знаешь? — спросил пожарный, по виду — из начальства; в огонь не лез, стоял в сторонке, наблюдал.

— Знаю, где ребятишки ихние могли спрятаться.

Пожарный начальник покосился на бомжа.

— А ты сам-то кто такой?

— Уморин моя фамилия, — ответил Рупь-Пятнадцать, уже понимая, как надо отвечать в подобных случаях. — Я у этого цыгана в работниках жил. По хозяйству. Ну, воду возил, двор убирал, дрова колол, огород перекапывал… У меня во-он в той избушке квартира была. Сначала с печкой, а потом Никифор Ермолаич, хозяин, значит, отопление сделал: две трубы вдоль стен, а в них вода кипит. От электричества.

Начальник подозвал еще кого-то. Слушал с возрастающим интересом.

— И много у них детей?

— Четверо. Старшие — Алешка да Наташка, и двое мальчишек-погодков.

— Ну, ну? — подбодрил начальник.

— Так они ж под всеми своими домами — а их тут целых четыре, — подземные ходы сделали. Запасы там хранили, вещи разные. Ходы надежные, стены бетонные или кирпичные. Из одного дома можно было в другой пройти. Только в мою избушку ход не сделали.

— Ну, ну?

— Чего «ну»? — вспылил вдруг Рупь-Пятнадцать, вскинув голову. — Искать надо люки в подполье, во всех трех домах оставшихся. Ребятишки наверняка от огня в подполье спрятались, да по ходам и пошли. Только вряд ли выйти смогут: люки везде железные, и навесные замки сверху — хозяин сам отпирал, да лишь иногда Алешке позволял…

Начальник присвистнул, поговорил с милиционером, со спасателями. Три группы бросились через двор к соседним домам, объединенным одним забором: усадьба цыган выходила сразу на два переулка, и еще одной стороной, огородом — на металлические гаражи у переезда.

Алешка сгреб всех троих, прижал к себе. Низко склонил голову, старался дышать через какую-то тряпку. Но это помогало плохо. Голова кружилась, глаза щипало, и хотелось поскорее уснуть, — до того, как пламя доберется досюда по коробкам и ящикам.

Люк вверху внезапно крякнул. Кто-то прокричал:

— Еще раз навались!

И люк распахнулся. Вниз обрушился поток воды. Алешка вскочил, перепуганный, ничего не понимающий, мокрый с головы до ног. Потянул за собой сестру и братьев.

Сверху включили фонари, их лучи забегали, перекрещиваясь.

— Вот они! — закричал радостный голос. — Нашёл! Живёхоньки!..

Один из спасателей, надев маску, спрыгнул вниз, стал выталкивать наверх сначала младших, потом старших.

Сверху их принимали еще двое, другие заворачивали в казённые одеяла, несли во двор.

— Живые, мать твою! — радостным, счастливым голосом сказал спасатель, срывая маску: там, где лицо закрывала резина, кожа была белой, а вокруг — чернее сажи. — Дыму только наглотались, но огня там вроде не видно.

— У них там, видно, пожарные датчики стояли. Богато жили, ничего не скажешь, — сказал другой.

А третий ничего не сказал. Он вышел за ворота, поглядел, как подъезжает «реанимация». И тихо скользнул в темноту переулка, по пути срывая с себя камуфляжную форму.

Форму наутро нашли местные пацанята. И долго удивлялись: как так человек бежал? Сначала шапочку снял, — бросил, потом — куртку, рубашку, тельняшку, сапоги и, наконец, штаны.

— Главное, ни майки, ни трусов нету, — авторитетным голосом проговорил Иннокентий, местный драчун и заводила, хваставшийся тем, что «вот папаша из тюряги выйдет, — он им всем пендюлей навешает». «Им» — это всем личным врагам Иннокентия, а в особенности самым главным из них — учителю химии, школьному завхозу, пожилому охраннику, и директору школы.

Потом Иннокентий, понизив голос, стал рассказывать, что у них на переулке завелся мертвец, — рассказывал главным образом для того, чтоб малышню запугать, хотя и сам побаивался. Мертвец по ночам ходил по переулкам, хватал прохожих и откусывал им головы. А все на собак думали, — оттого-де и облавы устраивать стали. Но вот, наконец, этого мертвеца вчера ночью изловили, в кусочки порубили, и увезли на свиноферму, свиньям скормить.

Аленка, которая тоже прибежала утром на пожар, послушала, и ничего не сказала. Она посмотрела на форму, проследила следы, оставленные на снегу, — и те, что были вначале, и те, какие стали потом. Поглядела — и ушла, не сказав ни слова.

Она пошла к Андрею, чтобы рассказать про пожар. Андрея сегодня почему-то не выпустили гулять.

Возле дома Коростылева остановилась белая «Волга». Из нее вышел вальяжный чинуша в золотых очочках, без шапки, с рыжими волосами и высокомерным лицом. Это был бывший помощник губернатора, а теперь — помощник Густых по фамилии Кавычко.

Он подошел к воротам. С интересом посмотрел на дверное кольцо, не понимая, для чего оно.

— Вы, Андрей Палыч, колечком-то в двери постучите, — деликатно посоветовал, высунувшись из машины, водитель.

Упитанное гладкое лицо Кавычко стало еще более презрительным. Однако он последовал совету, брезгливо взял кольцо двумя пальцами и неловко стукнул два раза.

Подождал.

— Громче стучать надо, Андрей Палыч, — сочувственно сказал шофёр. — Если собаки нету, — в доме и не услышат. Или уж входите сразу, если не заперто.

Андрей Палыч гордо вскинул слегка кудрявую голову, повернул кольцо так и этак. За воротами что-то брякнуло, и они открылись.

За воротами был пустой и, кажется, нехоженый двор: снег ровным слоем устилал весь двор, дорожки, и даже крыльцо.

Кавычко распахнул ворота пошире, чтобы водитель его видел, и прошел к крыльцу, оставляя глубокие следы. Оглянулся. Одинокие следы на белом снегу показались ему почему-то какими-то жуткими.

Он тряхнул кудрями, поднялся на три ступеньки и постучал в дверь согнутым пальцем.

Подождал. Поглядел в окно, затянутое льдом и занавешенное изнутри. И внезапно похолодел. А что, если хозяин умер от внезапного сердечного приступа? И лежит сейчас за порогом, вытянув вверх руку и глядя остекленевшими глазами?

Кавычко замахал рукой водителю:

— Иди-ка сюда!

Водитель услыхал, подошел, озираясь.

— Странно, да?

— Странно, — сказал водитель и лаконично оформил страшную догадку Кавычко: — Помер, поди, и лежит который день.

Андрей Палыч вздрогнул.

— Дверь, наверное, изнутри закрыта, — неуверенно сказал он.

— Наверно, — охотно согласился водитель.

Взялся за ручку, опустил вниз. Язычок врезного замка щелкнул, и дверь открылась.

— Ну вот… — удовлетворенно сказал водитель. — Входите, Андрей Палыч.

Андрей Палыч понял, что авторитет его повис на волоске, совершил над собой гигантское насилие, глубоко вздохнул, закрыл глаза, и вошел.

Глаза невольно открылись. Он оказался в довольно просторной сумрачной комнате. У стены, на диване, покрытом пушистым белым ковром, лежал Коростылев. Андрей Палыч тупо смотрел на него, не понимая, что делать дальше.

— Однако, холодно же тут у вас! — почти весело сказал водитель, вошедший следом.

Коростылев внезапно ожил, повернул костлявую голову.

— Конечно, холодно. Печь три дня не топлена.

— А что так? — спросил водитель. — Заболели, что ли?

— Ну да… Прихворнул малость.

Андрей Палыч стал озираться в поисках стакана с водой, чтобы подать Коростылеву. Во всяком случае, он полагал, что именно это и есть первая помощь больному. Но в комнате не было не только стакана, не было вообще никакой посуды, не было даже и стола. Голые стены в выцветших обоях, большая печь, заросшая инеем.

— Что-то вы совсем живёте… — начал было Кавычко и осекся. Он хотел сказать — «бедно», но это слово в его кругах считалось крайне неприличным, почти непристойным. Поэтому после небольшой заминки он договорил, — По-спартански.

— Да, так вот, — ответил Коростылев. — По-стариковски. Много ли мне надо?

— Ну, много — не много, а чего-то есть надо, — сказал шофер. — Сейчас я печь растоплю.

Коростылев махнул рукой:

— Не надо. Ни к чему дрова переводить. Я привык к холоду. Холод — он, знаете ли, лучше любого доктора. От многих хворей лечит.

— Вот и простудились! — суровым голосом учителя сказал Андрей Палыч и кашлянул: не переборщил ли.

— Хворь моя не от холода, и не от голода. От старости это, сынок, — сказал Коростылев.

И вдруг, в совершенном противоречии с вышесказанным, поднялся и сел.

Он по-прежнему был брит, и одет, как всегда: в слегка поношенный костюм, рубашку, застегнутую доверху, без галстука. Но на ногах у него ничего не было, даже носок.

И неожиданно бодрым голосом спросил:

— Вы, я полагаю, — Андрей Павлович, помощник Максима Феофилактыча, царство ему небесное?

— Э-э… Да, бывший помощник. Теперь я секретарь КЧС, комиссии по чрезвычайным ситуациям, и помощник председателя комиссии.

— Это Владимира Александровича? — спросил Коростылев, проявляя недюжинную память. — Он ведь сейчас, если не ошибаюсь, сосредоточил в своих руках всю исполнительную и часть законодательной власти в области?

Андрей Палыч непроизвольно поморщился. Эк выражается, однако! Не пора ли поставить этого нищего босого прощелыгу на место?

— Приблизительно так, — сказал Кавычко сквозь зубы. — Вообще-то, Владимир Александрович хотел пригласить вас на экстренное заседание комиссии в качестве одного из экспертов… Но, учитывая ваше положение…

— Это положение сейчас перманентно, — загадочно заявил старик и встал. — Когда заседание?

— Ровно в два.

— Так едем!

Андрей Павлович до того поразился произошедшей в Коростылеве перемене, что даже не заметил, как на нем оказались ботинки. И будто из воздуха — в комнате не было ни шкафа, ни вешалки, ни даже гвоздя в стене, — появились поношенное пальто и шапка-ушанка.

Коростылев вытащил из нагрудного кармана очки, водрузил их на хрящеватый нос. Очки по-прежнему сверкали трещинами.

Водитель только руками развел, повернулся, и поспешил к машине. Выйдя на улицу, отогнал от машины какого-то пацана, открыл обе боковых дверцы. Андрей Палыч вышел первым, Коростылев — за ним. Водитель заметил, что ворота Коростылев оставил незапертыми. «Да, — подумал водитель, — любопытный старичок. И квартирка у него странноватая». Он вспомнил, что из большой комнаты был вход в другую — темную. Вход был закрыт старинной стеклярусной занавеской, и разглядеть, что там, за ней, не было никакой возможности. «Наверно, там-то у него и мебель, и холодильник. А может, рухлядь какая-нибудь. Книжки там…».

И шофер забыл о Коростылеве.

Заседание проходило в кабинете губернатора. Вход в здание охраняли омоновцы, они же дежурили на каждом этаже, на каждом повороте коридора. Перед дверью в приёмную тоже стояли два здоровяка с автоматами.

Коростылев прошел мимо них со скучающим видом. Один из омоновцев сделал было останавливающий жест рукой, но Кавычко на ходу, сквозь зубы бросил:

— Этот — со мной!

Они прошли в приемную, где тоже торчал вооруженный человек в камуфляже. При виде Кавычко он отдал честь, а у Коростылева строго спросил:

— Фамилия, имя, отчество?

Коростылев ответил.

— Мобильный телефон, диктофон, видеокамера, фотоаппарат при себе имеются?

— Нет-с, — чопорно ответил Коростылев. — Оружия нет, только зубы.

Охранник не понял, вопросительно взглянул на улыбнувшегося Кавычко. Кивнул и тоже козырнул.

В кабинете, за большим овальным столом, сидели человек десять. В губернаторском кресле — сам Густых. Он держался уверенно, строго. На приветствие Коростылева только кивнул и показал жестом, куда ему сесть. Кавычко поместился рядом с Густых, разложил бумаги, придвинул ноутбук. Взглянул на Густых и сейчас же его захлопнул.

— Наше заседание посвящено одному вопросу, — сказал Густых, не вставая с кресла. — Есть предложение правительства Российской Федерации о массовом отстреле волков и бродячих собак на всей территории нашей области. Слово — главному лесничему.

Поднялся седой человечек в полувоенной лесной форме.

— В настоящий момент на территории области, по данным нашего управления, насчитывается порядка 800 волков. Места их обитания в принципе известны, сейчас они уточняются с помощью вертолетов, снегоходов и другой техники. Стая волков в количестве семи особей, проникшая на территорию пригородного Калтайского лесничества, была уничтожена. По показанию свидетелей из местных жителей, стаей верховодила большая волчица белой масти, видимо, альбинос…

— Короче, — сказал Густых, глядя в стол.

— При отстреле стаи белой волчицы не обнаружено.

— Хватит, — сказал Густых, и лесничий сел. — Зато белая волчица обнаружена в городе, и не где-нибудь, а прямо во дворе губернаторского дома. Есть видеоматериалы и показания дочери Максима Феофилактовича. Трагедия, напомню, произошла спустя сутки после отстрела калтайской стаи.

Он вздохнул.

— Вчера, как вы знаете, было совершено нападение на усадьбу цыган Никифоровых на Черемошниках. Хозяин и хозяйка убиты. Убийца — тоже. Вот предварительное заключение экспертизы по поводу этого маньяка: «Смерть наступила в результате множественных переломов костей таза, позвоночника, конечностей. Дату смерти установить не представляется возможным. Согласно анализам, человек мёртв давно, неопределенно давно. Однако эти данные противоречат случившемуся». Напомню, что заключение предварительное. На полное гистологическое исследование уйдет несколько дней, а на анализ ДНК — месяц. К тому же ДНК у нас в городе не делают, — придётся посылать в Новосиб.

— Белиберда какая-то! — громко сказал Ильин. — Он что, уже мертвым был, когда этих цыган убивал?

Густых снова перечитал справку, пожал плечами:

— Согласен: чертовщина получается, — ответил кратко.

Коростылев поднял глаза и внезапно спросил:

— И где он сейчас, этот убийца?

— В холодильнике, — мрачно ответил Густых. — И, судя по некоторым внешним признакам, — это хорошо знакомый многим из нас человек.

— Кто? — одновременно спросили Ильин и Гречин.

— Бывший заместитель по безу «Спецавтохозяйства» Лавров.

— А акт опознания есть?

— Есть. Только до меня он не дошел, — осел в ФСБ, — раздраженно сказал Густых.

Повисло долгое молчание. В комнате становилось жутковато. И тишина многим показалась замогильной.

Но Густых, сделав усилие, стряхнул наваждение и продолжал:

— Но и это далеко не все. Четверо ребятишек, которых удалось спасти, утверждают, что во время начавшегося пожара видели волчицу-альбиноса. Именно на нее старший из детей, Алексей, направил струю газовой горелки, которая, кстати, и явилась главной причиной пожара. Трупа волчицы пока не найдено. И у меня есть основания предполагать, что она осталась жива. Как в случае с убийством губернатора, когда в нее попала пуля, — из ружья типа «винчестер» стреляла дочь Максима Феофилактовича. Камеры слежения этот факт подтверждают…

— Простите, — раздался голос Коростылева. — Убийца, вы говорите, в холодильнике. А где же ребятишки, о которых вы упомянули?

Густых развернулся к Коростылеву, взглянул на него с некоторым тайным интересом:

— Как — «где»? В больнице, конечно. Они довольно сильно отравились угарным газом, есть ожоги…

— В ожоговом центре военного госпиталя, — встрял флегматичный начальник облздрава Ковригин.

— А вас пока ни о чем не спрашивали, — сказал ему Густых ровным голосом.

Ковригин опустил глаза.

Густых снова повернулся к Коростылеву.

— У меня к вам, между прочим, тоже есть вопрос. Вы, как этнограф и любитель собачьей мифологии, можете как-то объяснить все эти факты?

Коростылев пожал плечами и почему-то сморщился.

— Науке известны многие факты, которые выходят за рамки реальных представлений, — туманно сказал он.

— А конкретнее?

— Ну, мифы об оборотнях, ликантропия, и прочее…

— Вы хотите сказать, что волчица — оборотень?

— Не знаю, Владимир Александрович. Возможно, она вообще не существует.

— То есть? — поднял брови Густых.

— Это нечто нематериальное.

Члены комиссии разом заговорили, замахали руками, кто-то даже тихонько засмеялся.

Густых восстановил тишину одним взглядом. Спросил, обращаясь ко всем сразу:

— А у вас есть другие объяснения?

— Объяснений может быть сколько угодно, — проворчал Ильин. — Психоз, галлюцинация. Фокус, в конце концов: выкрасили волкодава белой краской и натравили на Максима.

Повисло тяжелое молчание.

Густых прихлопнул по столу — в точности так, как это делал губернатор.

— В последние дни множество бродячих и бывших домашних собак покинули город, прячась по окрестностям. С них мы и начнем. Одновременно в районах области, где обнаружены волки, создаются команды лучших охотников, желательно из местных жителей, хорошо знакомых с местностью. Приказываю: операцию по отстрелу волков и бродячих собак начать завтра. Точнее, она уже началась. Но завтра вступит в решающую стадию. Есть вопросы?

— Некоторые частные предприятия в районах в технике и горючке отказывают, — пробурчал начальник штаба управления по ЧС.

— Действует мобилизационный план, — сказал Густых. — И он касается предприятий всех форм собственности. Список «отказников» у вас есть?

— Так точно! — начальник штаба вскочил и положил бумагу на стол перед Густых.

Густых глянул в список, передвинул его Кавычко и сказал:

— Андрей Палыч, займитесь немедленно. Обзвоните всех, из-под земли достаньте. Если будут отказывать — оформляйте обращение в военную прокуратуру. Теперь всё?

Члены комиссии молчали. Но Коростылев вдруг сказал скрипучим голосом:

— А как же быть с фантомом, Владимир Александрович? Ведь, как я понял, эта волчица сейчас в городе.

— С фантомами мы не работаем, — отрезал Густых. — Все патрули, военные, милиция, даже ветеринары оповещены.

— А есть ли предположение, где она, так сказать, дислоцируется? Надо же ей где-то скрываться, отлёживаться днём… — не отступал Коростылев.

— Предположение есть. Но пугать я вас не хочу, — загадочно отрезал Густых.

Коростылев встал, поклонился и сказал:

— А меня, Владимир Александрович, запугать не так-то и просто.

Густых снова поднял брови, а Кавычко наклонился к нему и стал что-то быстро шептать, поглядывая на Коростылева. Под конец он покрутил пальцем у виска.

И взглянул на Коростылева. А взглянув, вздрогнул: глаза этнографа за разбитыми стеклами очков внезапно вспыхнули пронзительным янтарным светом.

Когда все вышли, Густых сказал Кавычко:

— Не нравится мне этот Коростылев. Говоришь, пустая комната?

— Ну да. Холодина, иней на стенах прямо лохмотьями. А сам — в костюме и босиком на какой-то шкуре лежит.

— На какой?

— На белой.

Оба заметно вздрогнули и взглянули друг на друга.

После довольно долгой паузы Густых сказал:

— Ну, вот что. Надо поинтересоваться, кто это такой — Коростылев.

Кавычко просиял.

— Владимир Александрович, досье на Коростылева я начал готовить еще по указанию Максима Феофилактовича.

— И где оно?

Кавычко пожал плечами.

— Может быть, в его сейфе, или здесь, в бумагах.

— «В бумагах», — передразнил Густых. — Что, прикажешь выемку производить?

Кавычко кашлянул. Придвинулся к Густых и сказал:

— Я сам занимался некоторыми вопросами. Например, связался с жилконторой лесопромышленного комбината, на балансе которого был этот дом. Так вот, в 1981 году в этом доме проживала семья из трех человек — молодые родители и сын. Дом они получили от тестя, ветерана войны, который получил от горисполкома трехкомнатную квартиру. Так вот. В один день вся семья заболела и оказалась в реанимации.

— Чем заболела?

— В официальной справке, которую мне выдали по приказу Ковригина в Третьей горбольнице — осложненный дифтерит. Сначала умерла девочка, а потом и родители. Дом был продан некоему Свиридову, работавшему на хладокомбинате. В 1990-м году Свиридов внезапно скончался от острой сердечной недостаточности. Ему сорока лет еще не было. Проживал один, хотя к нему приходила женщина.

— Что за женщина?

— Наверное, знакомая. Сожительница. Проводила с ним несколько суток и уходила, — это по свидетельству Анны Семеновны Лаптевой, соседки. Её опрашивал сам Чурилов.

— И где эта женщина? — не без труда соображая, спросил Густых.

— Лаптева? Ей уже за восемьдесят было, скончалась несколько дней назад.

— Да причем здесь Лаптева! Эта приходящая сожительница!..

Кавычко развел руками.

Густых смотрел на Кавычко расширившимися глазами.

— И ты все эти дни молчал? — сурово спросил он.

Кавычко пожал плечами.

— Максим Феофилактыч сказал, что все это относится к высшему разряду секретности. Он даже фээсбэшников не подключал, велел мне самому. Только Чурилов знал — он в милицейских картотеках справки наводил, и отчасти Ковригин. Он же приказал выдать мне справку и о третьей семье.

Густых откинулся на спинку кресла.

— Была и третья?

— Была.

— И тоже вымерла от холеры?

— Нет. От пищевого отравления.

Густых обвел глазами стол, приставные тумбы с телефонами, кипами бумаг, канцелярскими мелочами.

Наконец сказал:

— Где досье?

Кавычко молчал.

— Откуда взялся этот Коростылев?

— Неизвестно, — сказал Кавычко. — Этим занимался Владимиров, — ФСБ подключили в последний момент, когда стало ясно, что Коростылев нигде не фигурирует, — только записан в домовой книге. Бывший хозяин прописал его как своего дальнего родственника.

— Тот, который от отравления умер?

— Ну да… Извините, Владимир Александрович, но я ведь всего досье не читал… А в жилконторе бардак страшный. Лесопромышленный комбинат стоит, всю социалку сбрасывает. В том числе и эти дома. Домовые книги раздали владельцам домов. Так что я и книги не видел — только запись в карточке.

Густых подумал.

— Хорошо. Иди.

Кавычко поднялся. Как-то неуверенно пошел к дверям. Оглянулся:

— Все нормально, Владимир Александрович?

— Все просто прекрасно! — язвительно ответил Густых и махнул рукой.

Когда дверь за Кавычко закрылась, Густых набрал номер, послушал гудки.

— Владимиров, — раздался как всегда спокойный голос начальника управления ФСБ.

— Густых, добрый день. Что же ты, Александр Васильевич, про досье на Коростылёва мне ничего не сказал?

Владимиров на секунду замялся.

— У меня были инструкции, — наконец сказал он.

Густых хотел было спросить — чьи, но передумал; вспомнил разорванный, полуобглоданный труп Максима Феофилактовича. Ему стало муторно.

— Вот какая просьба к тебе, — сказал, наконец, Густых. — Надо установить за домом Коростылева наблюдение.

Владимиров помолчал.

— Согласен, — сказал наконец.

— Негласное, конечно. Чтоб не дай Бог сам Коростылев хоть что-то учуял. А нюх у него, по-моему — будь здоров.

Владимиров кашлянул.

— Наблюдение уже ведется.

Густых покраснел, но проглотил и эту горькую пилюлю. Владимиров никому не обязан подчиняться, только напрямую Москве. И отчитываться был не обязан. Разве что так, неофициально. Или по особому запросу губернатора.

— Давно? — с усилием спросил Густых.

— Наблюдение ведётся ещё с осени прошлого года, — каким-то вкрадчивым голосом ответил Владимиров.

Густых про себя выматерился от души.

— Ну, надеюсь, твои шпики за заборами не сидят, — грубо сказал он. Хотел еще что-то добавить, но внезапно передумал и бросил трубку.

Посидел, перебирая протоколы заседаний комиссии, которые велись еще при Максиме Феофилактовиче. И вдруг его осенило.

Он снова поднял телефонную трубку.

— Владимиров, — отозвался ровный голос.

— Слушай, Владимиров, — сказал Густых, — А досье на Коростылева случайно не у тебя?

Владимиров вздохнул.

— Откуда вам известно о досье? — спросил он. В этом «вам» звучало нечто железобетонное.

— Кавычко сказал.

— Понятно, — отозвался Владимиров. — Никакого досье нет. Есть разрозненные справки, выписки, документы.

Сделал паузу и добавил:

— Да, они у меня.

 

Медико-криминалистическая лаборатория УВД

Ка лежал в металлическом холодном гробу, и отчетливо сознавал это. Он знал, что не выполнил своего предназначения, не сделал того, что должен был сделать, когда боги вернули его на землю.

Он лежал голый, с вывернутыми ногами, с торчащими как попало переломанными пальцами. Но тело больше не принадлежало ему. Оно было холодным, окоченевшим, чужим.

Там, на металлическом столе, его долго мучили и пытали, резали, сверлили, пилили, совали в него иглы и растягивали крючками. Он не чувствовал боли. Он даже не видел своих палачей. Он лежал в полной тьме, освобожденный от земного, но все ещё живой.

Он хотел, он страстно хотел искупить свою вину. Но здесь, в металлическом гробу, в чужом теле, сделать это было невозможно.

Поэтому Ка просто затаился и терпеливо ждал.

Подходящий момент рано или поздно наступит.

Боги позаботятся об этом, — они не забывают отверженных душ.

Густых приехал в бюро под вечер, когда на улице уже смеркалось. Начальник бюро Шпаков ожидал его.

— Чайку? — спросил он. — Или сразу перейдем, так сказать, к телу?

Густых оглядел крохотный кабинетик с засиженным мухами портретом Горбачева на стене, с допотопным телефонным аппаратом, и сказал:

— Не до чаю, Юрий Степаныч. К телу давайте.

— Тогда — прошу. Вы у нас уже бывали?

— Бывал, — кратко ответил Густых; он был здесь год назад, когда специальная «белодомовская» комиссия решала, выделять ли деньги на капремонт здания бюро, или эксперты еще потерпят. Решили тогда, что потерпят. Но на новое оборудование денег все-таки дали.

Они прошли маленьким коридорчиком мимо дверного проема: оттуда сильно несло формалином и запахом нежити. Свернули в соседнее помещение.

Санитар, сидевший за компьютером и, судя по звукам, игравший в «Принца», поднялся.

— Саш, открой холодильник. Владимир Александрович хочет взглянуть на нашего маньяка.

Санитар кивнул. Подошел к металлическому сооружению, напоминавшему вокзальную камеру хранения, открыл дверцу и выкатил труп.

От санитара явно попахивало спиртным.

— Холодильник у нас новый, германского производства, — сказал зачем-то Шпаков. — Благодаря вам, Владимир Александрович.

— Не мне — Максиму, — мрачно ответил Густых.

Санитар кашлянул и отошел в сторонку. Густых оглядел голый посиневший труп, изрезанный и грубо заштопанный суровыми нитками, с обезображенным лицом.

Густых стало холодно. Очень холодно. Ему даже показалось, что вместо мурашек он вдруг весь покрылся инеем. И волосы заиндевели, и окаменели конечности, и лицо превратилось в маску.

Он хотел что-то сказать, но язык не повиновался ему.

Сердце вздрогнуло и провалилось. Комната в белом кафеле, пьяный санитар в мятом халате, Шпаков, никелированные дверцы холодильника — все поплыло перед глазами, завертелось, и стало таять, исчезать.

Густых хотел ухватиться за край каталки, и неимоверным усилием воли ему удалось это сделать.

— Что с вами? — раздался издалека тревожный голос Шпакова.

Густых не ответил. Он умер.

— Это, без сомнения, он, — сказал Густых.

Он огляделся, узнавая и не узнавая комнату, где только что был. Или он и не уходил из нее?

— Кто? — спросил Шпаков.

Вопрос показался Владимиру Александровичу настолько глупым, что он едва удержался от смеха.

— А вы не понимаете?

— То есть, Лавров? — уточник Шпаков.

— Именно. Значит, никаких дополнительных исследований не потребуется. Этого, вашего, анализа ДНК.

— Однако… — заволновался Шпаков. — Все это нужно документально оформить. Опознание… понятые… Надо вызвать прокурора…

— Вот и вызывайте. Если от меня что-то потребуется еще — звоните. А труп необходимо как можно скорее закопать.

— Что вы сказали? — Шпаков не верил своим ушам.

— Закопать! — спокойно повторил Густых.

— А родственники? — вскричал Шпаков. — Конечно, это дело особое, государственной важности, но родственники-то пока ничего не знают!

— И хорошо, что не знают. Зачем им знать, что близкий человек оказался кровавым маньяком и каннибалом?

Шпаков застыл, разведя руки в стороны. Густых пристально посмотрел на него, на санитара, и быстро двинулся к выходу.

— В военный госпиталь, — сказал он водителю, садясь в «волгу». Это была пока его старая «волга»: занять губернаторскую у него не хватило духа. Хотя идея была заманчива — что значит этот драндулет по сравнению с губернаторским зверем?..

По дороге он позвонил Кавычко.

— Звонил Владимиров! — радостно доложил Кавычко. — Просил о личной встрече.

— Хорошо. Перезвони и назначай на вторую половину дня.

Кавычко замялся.

— Ничего-ничего, звони!

«Пусть теперь Владимиров проглотит хотя бы одну горькую пилюлю, — подумал Густых без особого, правда, злорадства, — не всё же мне глотать!».

— Что, из охотуправления доклада еще не было? — спросил он.

— Пока нет.

Густых отключился, откинулся на спинку сиденья и чуть слышно пробормотал: «Идет охота на волков, идет охота…».

Водитель не выказал никакого удивления. Он давно привык к манерам своего шефа.

Однако в госпитале его ожидал неприятный сюрприз.

— А цыганята ваши выписаны, — сказал начальник, пожав руку Густых. Пожал и почему-то посмотрел на свою руку.

— Как это «выписаны»? — ровно спросил Густых. — А ожоги?

— У старшего из них, Алексея, есть ожоги рук, но они не требуют стационарного лечения. Остальные практически здоровы.

— Та-ак… И куда они направились?

Начальник госпиталя с удивлением взглянул на Густых.

— Их, по-моему, встретила родня. Большая такая цыганская «семья» на трех машинах. Весь приемный покой заполнили, крик, плач, шум. Насилу их выставили.

Густых подумал.

И, ничего не сказав, повернулся и вышел.

Начальник сосредоточенно смотрел ему вслед.

Кабинет губернатора

Кавычко появился без звонка и стука, едва только Густых уселся в кресло за губернаторским столом.

— Владимиров назначил встречу на три часа, — доложил Кавычко.

— Где?

— У вас, конечно, — едва заметная улыбка скользнула по губам помощника.

«О многом знает, подлец, — подумал Густых, глядя на Кавычко. — А о скольком еще догадывается? Вот бы чью душонку вытрясти!»

Кавычко без разрешения уселся сбоку, за овальный стол.

— Да, и еще одно. Пострадавших цыганских детей родственники сегодня утром забрали из госпиталя.

— Знаю, — ответил Густых. — А что за родственники? Где живут?

Кавычко замялся, сбитый с толку.

— Да их много было, цыган-то… Вроде, и местные, городские, и из Копылова. Они сегодня решили похороны устроить. Вот и забрали детишек.

— Похороны, похороны… — задумчиво повторил Густых. — А где?

— Что? — не понял Кавычко.

— Похороны — где? Где этих двоих закапывать будут?

— Так… — Кавычко снова сбился. — На Бактине, наверное. Они же обычно там хоронят, в «предпочетном» квартале.

Он сделал паузу.

— Извините, Владимир Александрович, — с несвойственной ему робостью спросил он. — А можно узнать, почему вы спрашиваете?

Густых помедлил.

— Ну, мы ведь обязаны заботиться о людях. Им, как погорельцам и пострадавшим, надо бы материальную помощь оказать.

Кавычко вытаращил глаза.

— Цыганам? Да у них столько денег… Они себе такие памятники на могилах строят…

Он осёкся. Глаза были по-прежнему круглыми и немного безумными.

— Ну-ну, — ровным голосом сказал Густых. — Видел я их памятники. Рядом с почетными горожанами и Героями России. Кстати, тебе такой не поставят. — Густых помял подбородок, вспоминая что-то важное. Вспомнил. — Значит, фээсбэшник приедет в три?

— Так точно, — по-военному сказал Кавычко.

— А похороны во сколько?

Кавычко вскочил, поняв, что у шефа есть что-то на уме.

— Сейчас постараюсь узнать…

Он вернулся через пару минут, сияющий — даже кудри стали отливать золотом.

— До директора кладбища дозвонился, Орлова, — сообщил он. — Орлов матом цыган кроет. Говорит, что понятия не имеет, как им удалось в «предпочетке» место достать… Говорит, что сам с ними не разговаривал, но его заместитель…

— Во сколько? — прервал Густых.

Кавычко сглотнул и сказал:

— В три часа дня.

— А могила готова?

Кавычко снова оживился, хотя новый поворот темы опять сбил его с толку:

— Про могилу Орлов такое рассказал! Всю ночь целая бригада работала. Это, говорит, целый склеп получился. Большой, на два места, стены забетонированы, внутри — бар с напитками, ковры, лошадиная сбруя…

— Гробы хрустальные? — снова прервал Густых.

Кавычко осекся, теперь уже с некоторым страхом глядя в выпуклые, ничего не выражающие глаза Густых.

Золото в кудрях погасло. Вымученно улыбнулся.

— Гробы импортные, из красного дерева, — лакировка, позолота, ручки для переноски, и все такое…

Кавычко замолчал, боясь, что его снова прервут.

Но Густых молчал. Крутил в руках безделушку, сувенир: никелированную модель нефтяной качалки, подарок от «Томскнефти».

Качнул качалку, поставил на стол. Качалка постукивала, как метроном.

— Вот что. Встречу с Владимировым перенеси часов на… на пять.

Кавычко даже подскочил.

Открыл было рот, но тут же закрыл.

Густых молча смотрел на качалку.

— Значит, на пять? — упавшим голосом спросил Андрей Палыч.

— А что, у тебя появились проблемы со слухом? — бесцветным голосом ответил Густых.

Кавычко отчаянно покраснел. Вышел из-за стола.

— Хорошо, — сказал он. — Я вам когда понадоблюсь?

— Когда понадобишься — узнаешь, — почти загадочно сказал Густых.

Андрей Палыч вышел, не чувствуя под собой ног. Его покачивало, голова кружилась. Происходило черт знает что. Будто сон. Да, кошмарный сон.

Он на секунду задержался в приёмной, переводя дыхание. На месте секретарши сидел здоровенный охранник в подполковничьих погонах.

Он участливо взглянул на Кавычко, спросил:

— Что, Владимир Александрович сегодня не в духе?

Кавычко дико посмотрел на него, не ответил, и выбежал в коридор.

Выждав несколько минут, Густых вышел в приемную. Тускло взглянул на «секретаршу» в погонах.

— Съезжу на место позавчерашней трагедии, на Черемошники.

Подполковник подпрыгнул, схватился за чудовищных размеров трубку еще более чудовищной военной рации образца начала 60-х годов.

— Охраны не надо, — сказал Густых. — Там всё равно за каждым памятником по фээсбэшнику торчит.

— Не могу я вас так отпустить, Владимир Александрович, — сказал подполковник и слегка покраснел. — Приказ есть приказ: сопровождать везде и всюду.

— А если я по дороге к любовнице заехать хочу?

Подполковник покраснел еще больше, набычился и повторил:

— Сопровождать!

— И в сортир, конечно, тоже… — вздохнул Густых.

— До дверей. Туалет должен быть заперт на ключ, а перед вашим посещением в нем должна быть произведена тщательная проверка! — без запинки выпалил подполковник, словно читал невидимую инструкцию.

Густых покачал головой.

Подполковник был уже не красным — багрово-синюшным.

Помолчали.

— Не могу я нарушить инструкции, Владимир Александрович! Не могу! — почти плачущим голосом выдавил подполковник. — Вы и так без телохранителя в машине, а если еще и без сопровождения? Не дай Бог что случится, — хотя бы небольшое ДТП, — с меня же голову снимут!

Густых наморщил лоб, словно обдумывая что-то. Наконец повернулся к двери и уже на выходе, вполоборота, спросил:

— А зачем она вам нужна?

Подполковник позвонил охране, передал «всем постам», положил трубку и задумался. И только спустя некоторое время догадался, о чем его спросил Густых.

Подполковник сквозь зубы выматерился, потом затравленно оглянулся: с четырех сторон приемная просматривалась камерами наблюдения.

Густых поехал на своей «волжанке», группа сопровождения — на сиявшем, новеньком, нежно-сиреневого цвета, «внедорожнике» «Хонда».

Понятно, что идиоты. Их за два километра видать. Но других в охранники и не надо брать. Им думать и некогда, и нельзя.

Мысли мелькали в голове Густых, и мысли были точные, логичные. Ничего необычного не происходило. Хотя Густых чувствовал: необычное УЖЕ произошло.

В переулке, в дальнем его конце, у цыганского дома действительно стояла патрульная машина. Но Густых туда не поехал. Он велел остановиться в начале переулка, у ворот дома, где обитал Коростылев.

«Хонда» приткнулась сзади. Из нее горохом посыпались крепкие здоровяки в камуфляже.

Густых обернулся к ним, спросил:

— Инструкции?

— Инструкции, товарищ исполняющий обязанности! — бодро согласился командир группы, и первым вошел в ворота.

За ним во двор вбежала вся группа и рассредоточилась.

Командир осмотрел дверь, заглянул в окно. Постучал.

Никто не ответил.

— Да не стучите, — входите, — усталым голосом сказал Густых, стоявший на улице, прислонившись спиной к машине.

Ему было интересно, хотя он каким-то внутренним глазом уже видел всё, что сейчас произойдет.

Командир повернул ручку, открыл дверь, вошел. Его не было с пол-минуты. Трое охранников, присевших с автоматами наизготовку в разных углах двора, перебежали к крыльцу.

Но тут дверь приоткрылась, появился командир и призывно махнул рукой. Лицо у командира было вытянутым и совершенно белым.

Охраники один за другим вбежали в дом.

Густых ждал, по временам озирая переулок. Начинало смеркаться. Мимо прошел одинокий прохожий. Потом — молодая мамаша с саночками, на которых полусидел закутанный до самых бровей ребенок. Где-то хрипло закаркали вороны.

Прошло минуты три. Водитель «Хонды» заёрзал, забеспокоился. Подождал еще минуту, переговорил с кем-то по рации и вышел из машины.

— Пойду, проверю, — сказал он Густых. — А вы, уж пожалуйста, сядьте в машину. И пистолетик, уж пожалуйста, приготовьте.

— Вежливый, — это правильно, — сказал Густых, глядя прямо перед собой.

Водитель снял с плеча автомат и скрылся в доме.

Снова повисла тишина. Из дома не раздавалось ни звука.

Каркали вороны. Машина ППС в дальнем конце переулка помигала фарами.

Густых подождал ещё немного, потом медленно и шумно вздохнул. Поглядел на шофёра.

— Разворачивайся прямо здесь. Едем на Бактин.

— На кладбище? — уточнил шофер безо всякого удивления.

— Ну да.

Шофер на секунду замешкался. Кивнул на дом Коростылева.

— А как же эти?..

— Догонят. Они прыткие. Других туда…

Он не стал договаривать.

«Волга» трижды подалась вперед-назад, точно вписываясь в габариты узкого переулка. Объехала «Хонду» по обочине, цепляя рябиновые кусты, и выехала на автобусное кольцо, а оттуда — на Ижевскую, и понеслась, набирая скорость.

 

Поселок Бактин. Городское кладбище

У въезда на кладбище ярко горели фонари. Автостоянка была забита «иномарками».

Густых велел приткнуться где-нибудь между ними и сказал:

— Сейчас вернусь, — хлопнул дверцей и быстро зашагал к воротам.

Он знал, о чём сейчас думает водитель: перепугался до смерти, и не знает, то ли бежать за Густых, то ли доложить сначала. Нет, не доложит. Побоится Хозяина. Густых хотел самодовольно улыбнуться, но у него почему-то не получилось.

Он прошел мимо десятка торговок бумажными цветами самых разнообразных форм и размеров. Несмотря на мороз, цветочницы были одеты довольно легкомысленно: в зауженных курточках, модных шубейках. В большинстве — молодые и красивые.

Они было накинулись на Густых, протягивая ему букетики, но Густых прошел мимо, не повернув головы.

«Богатеет народ», — подумал он, и тут же забыл о цветочницах.

Он вошел в ворота и сразу же увидел большую пёструю толпу цыган. Впрочем, пестрой была лишь небольшая часть толпы, — может быть, самые бедные родственники. Остальные щеголяли, как и положено, в темных строгих костюмах. Почти все были без шапок, мужчины — без пальто, а женщины — в накинутых на плечи шубах. Только пёстрые, сбившиеся в отдельную кучку, были закутаны в шали.

Густых остановился неподалеку, у одной из могил. Это была могила известного профессора, академика, почетного гражданина города Томска. Густых сделал вид, что глубоко скорбит по поводу безвременной кончины профессора. Правда, судя по дате на обелиске, профессор скончался почти десять лет назад.

Густых смел снег с обелиска, рассеянно глядя на портрет ученого старца, сгоревшего на научной работе.

Краем глаза следил за цыганской толпой.

Вот появились и гробы. Женщины заголосили, — в основном, из пёстрых. Возле самых гробов стояли четверо детей, и Густых мгновенно выделил взглядом того, кого искал.

Дева. Настоящая цыганская дева. В строгом черном костюме и юбке, в черных сапожках, с золотой заколкой в иссиня-черных, стянутых на затылке в узел, волосах.

Густых еще постоял, потом медленно двинулся вдоль могил, тесно прилегавших друг к другу: это был «почетный» квартал, где разрешалось хоронить только самых, как раньше говорили, блатных. Хорошее, точное слово, — подумал бывший комсомольский вожак Густых. Теперь они назывались самыми знаменитыми или богатыми горожанами.

Цыганские похороны были в «предпочетном» квартале — там хоронили деятелей помельче, в основном писателей, заслуженных артистов, художников, а также директоров и начальников. Но среди них все чаще попадались памятники с фамилиями деятелей другого рода — криминальных авторитетов, предводителей национальных мафий.

Густых вздохнул, постепенно углубляясь в самую старую часть квартала, под сосны. Здесь было темно, тихо, одиноко и странно. Некоторые могилы провалились, памятники стояли вкривь и вкось, на многих не доставало медных табличек: их свинтили ночные собиратели цветмета.

Зайдя подальше, Густых остановился, присел, и стал ждать. Отсюда ему было видно почти все, а сам он был невидим: свет фонарей сюда уже не доставал.

Ему предстояло трудное, очень трудное дело. У него не было даже плана. Только неизмеримо огромное, заполнившее его всего, чувство долга.

Дева.

Церемония заканчивалась, заиграла траурная музыка — «Адажио» Альбинони. Звуки неслись из «иномарки», стоявшей на дорожке неподалеку от могилы с распахнутыми настежь всеми четырьмя дверцами.

Густых ждал. Его слегка припорошило снегом и он сам издалека мог показаться одним из скульптурных надгробий.

Стемнело.

Издалека, из-за холма, над которым поднимался месяц, донёсся протяжный волчий вой.

 

Черемошники

В комнате было полутемно. Начальник охраны сделал два-три шага, прежде чем начал различать предметы. Впрочем, предметов было немного: печь, да белый пушистый ковер неправильной формы на голом полу; больше здесь ничего не было. Командир огляделся, пожал плечами. Увидел вход в другую комнату и шагнул к ней, когда краем глаза заметил нечто невероятное: ковер, только что лежавший посередине комнаты, внезапно передвинулся к дверям, как бы отрезая путь назад.

Офицер попятился, промычал что-то вроде:

— Э-э! Куда?..

И вдруг увидел, что ковер оживает, поднимается, и, еще не оформившись ни во что определенное, уже глядит на него. Глаза были яркими, как драгоценные камни, — и такими же холодными, бесчувственными, равнодушными и абсолютно нечеловеческими.

Эти глаза заворожили командира; он даже забыл об автомате, висевшем на груди.

Он окаменел, и молча наблюдал, осознавая, что ковер — это шкура. И не просто шкура: теперь это была гигантская серебристая волчица с фиолетовой пастью.

Он вспомнил об автомате, но было поздно: волчица прыгнула, сбила его с ног. Он отлетел к стене, отскочил от нее, как мяч, и с размаху упал животом на пол. Дыхание мгновенно перехватило, и от мучительной боли он забыл обо всем на свете. Когда прямо над собой он увидел волчью пасть, он уже и не думал защищаться. Единственным желанием было — спрятаться, забиться в какую-нибудь щель, отдышаться.

Судорожно извиваясь, он пополз в соседнюю комнату, внутренне завывая от переполнявшего его ужаса, и каждое мгновение ожидая, что чудовищные клыки вопьются ему в шею, и представляя, как хрустнут переломанные позвонки. Поэтому одновременно он из последних сил втягивал голову в плечи и полз, пока не оказался по ту сторону дурацкой позванивающей занавески.

Словно занавеска могла защитить его от безграничной, неземной, космической злобы, шедшей за ним по пятам.

Здесь, за занавеской было еще темнее, но зато под руками оказались горы каких-то шкур, шуб, одежды. В голове у него вспыхнул луч надежды.

Командир ужом скользнул в эту невероятную кучу, ввинтился в самую глубину, и, когда понял, что ничего не слышит и не видит, замер, согнувшись, притянув колени к лицу, в позе эмбриона. И только тогда смог чуть-чуть вздохнуть, хотя в рот тут же полезли ворс, шерсть, исходившие непонятным смрадом.

Когда в комнату вбежали еще трое охранников, они снова увидели белое пятно ковра и пустую комнату. Но они даже не успели окликнуть своего командира, всё произошло ещё быстрей. Белая шкура поднялась с пола на дыбы и прыгнула на них. От молниеносных ударов громадных лап охранников побросало на стены, а потом — на пол. И они, в точности как их командир, заметили спасительный вход в другую комнату, и, почти отталкивая друг друга, быстро вползли под стеклярусную занавеску.

И забились, законопатились в шкурах и шубах, и свернулись эмбрионами, замерев в счастливом ощущении полной безопасности.

Так, словно после долгих скитаний, они вернулись в самое безопасное и счастливое место на свете — в утробы собственных матерей.

Последним вбежал охранник-водитель. Он уже чувствовал, что в доме происходит неладное, поэтому держал палец на спусковом крючке.

Но выстрелить всё-таки не успел: что-то белое ударило его по глазам, хрустнул автомат, охранник взвизгнул от невыносимой боли.

И обмяк.

Белая подняла его с пола за шиворот, как маленького волчонка. Отнесла в комнату, занавешенную стеклярусом, и швырнула на груду тряпья.

Потом села у окна, затянутого льдом, и стала ждать.

Когда высоко-высоко в темнеющим небе острым ледяным светом загорелись редкие звезды, волчица приказала:

— Пора!

Из комнаты, косясь друг на друга, неловко переступая четырьмя лапами, словно путаясь в них, вышли пять восточноевропейских овчарок. От них несло псиной так, что волчица чихнула и с неудовольствием покосилась на них.

Овчарки сели полукругом.

— Здесь, в комнате, и во дворе, много человеческих запахов. Поищите среди них особый: в нем есть примесь запаха сучки, запах спокойствия и чуть-чуть — печного угара.

Овчарки разбежались по комнате, внюхиваясь. Потом сделали стойку, подняв морды.

— Нашли? Хорошенько запомните его. Скоро стемнеет. Вы отправитесь по его следам в маленький переулок неподалеку отсюда, к домику с мансардой. Этот человек сейчас там, наверху. С ним две собаки — рыжая дворняжка и темно-пегий, с проседью, пёс неизвестной породы.

Белая, наконец, соизволила отвернуться от окна и по очереди взглянула на каждого, стоявшего неподвижно, пса.

— Разорвите их на части, прикончите их всех. Бесшумно и быстро.

— Сегодня ночью сходим к твоей хозяйке, — сказал Бракин Тарзану. — Она должна знать, что с тобой ничего не случилось.

Тарзан приподнял голову, моргнул и вскочил.

— Нет, не сейчас, — покачал головой Бракин. — Сейчас опасно. На улицах патрули. Собак ловят. Людей…

Он хотел сказать, что людей тоже ловят, хотя и не душат в душегубках, но вспомнил, что до начала комендантского часа еще далеко. Ему в голову пришла новая мысль.

— А не сходит ли мне в магазин? — сказал он вслух. — Заодно, может быть, и твою хозяйку встречу. Как её зовут?

Тарзан промолчал.

Бракин вздохнул. Нет, так они ни о чем не смогут договориться. Он начал собираться. Кстати, надо прикупить настоящих мясных собачьих консервов, а то Тарзан сухой корм что-то не больно-то ест. Бракин пошарил в карманах куртки, пересчитал деньги, присвистнул. М-да. Денег осталось в обрез.

Бракин вздохнул, неторопливо натянул зимние сапоги, выглянул в окно. Мир был бело-голубым: начинались ранние зимние сумерки.

— Сидеть и ждать! — приказал он собакам и вышел на лестницу.

Под ногами приятно похрустывал снежок. Морозный воздух был острым и ароматным. Бракин дышал полной грудью, не забывая, однако, поглядывать по сторонам.

Но все, казалось, было в порядке. Не слышалось стрельбы, не ревели сирены, не лаяли собаки, не перекликались патрульные.

Бракин свернул в Керепетский переулок. Впереди, возле дома Коростылева, стояла сиреневая «Хонда». И, кажется, пустая. Бракин не замедлил шага. Он даже попытался что-то насвистывать, когда мимо него прошли несколько парней.

Переулок снова опустел, постепенно погружаясь во тьму. Бракин шел не торопясь, даже очень не торопясь. Торопиться ему сегодня было совершенно некуда.

Он увидел Аленку издалека: она стояла возле ворот своего дома с невеселым длинноносым парнишкой, которого, кажется звали Андреем.

— Привет, — сказал Бракин.

Дети замолчали, а Андрей шмыгнул носом и мрачно спросил:

— От кого? — он уже, как видно, имел немалый опыт общения с местной публикой — наркоманами, алкашами и бомжами.

— От собаки по имени Тарзан, — сказал Бракин и остановился.

По лицу Аленки пробежали, одно за другим, несколько разнообразных чувств: радость недоверие, тревога.

— Значит, он живой? — чуть дыша, спросила Аленка. Глаза её расширились и заблестели. — А где он?

Бракин не успел ответить. Ворота скрипнули, показалось старушечье лицо в платочке. Подозрительные глаза впились в Бракина.

— А вы откуда Тарзана знаете? — скрипучим от нехорошего волнения голосом спросила она.

— Да я ж тут не первый месяц живу! — вполне искренне удивился Бракин. — И собак многих знаю, и людей. Вот вас, например. Иногда встречаю с Аленкой, когда вы в магазин идете. А раньше — когда из садика возвращались.

— А-а… — сказала баба, хотя подозрения её еще не вполне рассеялись. — Ну, то-то я вижу, лицо вроде знакомое. Квартируете тут, вроде?

— Ага. Студент. А живу у Ежовых, в Китайском переулке.

Баба пожевала губами.

— Ладно. Аленка, — марш домой! А то скоро этот, мертвый час.

— Ну ба-аба… — заканючила было Аленка, и вдруг смолкла: мимо них, по обочине, промчались пять здоровенных овчарок.

Баба посмотрела на них и сказала с неудовольствием:

— Ну вот, стреляли их, газом душили, — а они вон, как кони, носятся!

И смолкла.

Овчарки словно услышали её. Резко остановились, развернулись и подняли носы.

От людей, стоявших у ворот, доносился тот самый запах. Тот самый. Запах исходил от полноватого флегматичного человека в куртке и легкомысленной осенней шапочке с кисточкой. Овчарки заволновались, заворчали; можно было подумать, что между ними пошла грызня и они вот-вот передерутся.

Они действительно чуть не перегрызлись. Инструкции Белой были понятными и четкими: человек и две собаки. Человек в наличии имелся, собак же видно не было.

Бракин задумчиво посмотрел на них, потом каким-то странным голосом сказал:

— Ну-ка, ребятишки, бабушки и дедушки, давайте-ка быстренько в дом.

— А? — поразилась баба, подумав, что ослышалась.

— Идите в дом, говорю! — зашипел Бракин. — И быстро! Запритесь, никого не пускайте. К вам, кстати, никто в эти дни подозрительный не заходил?

— Заходил, — быстро ответила почуявшая опасность баба. — Милиционер какой-то странный. Помощник участкового. Что попало плел, про Тарзана спрашивал.

— Это не помощник участкового. — Бракин начал подталкивать всех к воротам. — Быстрей, делайте, как я говорю. Объясняться потом будем… На замок! И никаких помощников не пускайте, — никого! Я вернусь, в окно снежок брошу.

Баба торопливо завела детей во двор, — и вовремя: пятеро овчарок, кажется, договорившись, разделились: трое понеслись дальше, а двое повернули к дому Аленки.

Звонко звякнула задвижка за металлической дверью ворот. Потом хлопнула дверь и скрежетнул замок.

Бракин повернулся. И чуть не упал в снег: овчарки неслись прямо на него, оскалив пасти. И казалось, что глаза их светятся в надвинувшихся сумерках.

В этот последний момент Бракин отчетливо понял, что спасти его может только чудо.

 

Бактин. Городское кладбище

Густых дождался окончания церемонии. Когда толпа цыган стала расходиться, набиваясь в дорогие машины, он выглянул из-за сосен, проследил, куда села Дева.

Когда шум и гам смолкли и машины разъехались, Густых пошел в глубину кладбища. Вернулся он по главной освещенной аллее, с таким видом, будто только что посетил дорогую ему могилу.

Вышел за ворота, сел в машину.

— Ну, а теперь жми! — приказал он шоферу. — Видел, по какой дороге поехала цыганская кавалькада?

— Видел. В сторону Ивановского.

— Вот и догоняй давай.

И надолго замолчал.

Кавалькаду они догнали довольно быстро, и дальше неторопливо плелись в фарватере. Цыганские машины время от времени дружно сигналили, но патрули на поворотах только молча смотрели им вслед.

Уже совсем стемнело, когда добрались до пригородного села, прозванного горожанами Цыганским: треть домов здесь принадлежала цыганам, еще треть — мигрантам из Средней Азии и Кавказа, — все они жили тесными замкнутыми общинами, занимаясь полулегальным и совсем не легальным бизнесом.

Густых велел водителю остановиться на бензозаправке, расположившейся на окраине села. Заправка не работала, только два охранника дремали в стеклянной клетушке. Один из них привстал, увидев машину с «белодомовскими» номерами, но махнул рукой.

Густых не велел включать в салоне свет. «Волга» стояла темная, в самом дальнем углу площадки.

— Подожди здесь, — сказал Густых.

— Ну, уж нет, Владимир Александрович! — сердито сказал водитель. — Вы и так по кладбищу без охраны ходили, а здесь вообще сплошной криминал…

— Тогда езжай домой.

— Да вы что?..

Густых не ответил, вылез, захлопнул дверцу.

И исчез в темноте.

 

Черемошники

Бракин окаменел. И ему казалось, что собаки мчатся слишком медленно, — он успел подумать о нескольких вариантах, но ни один не показался ему надежным.

Внезапно весь переулок насквозь пробил ослепительный свет: со стороны автобусного кольца, подскакивая на ухабах, несся милицейский патрульный «жигуленок».

Ослепленные псы налетели друг на друга, зарылись носами в снег и перекувырнулись. В ту же секунду Бракин, крикнув изо всех сил:

— Не стрелять!! — в один чудовищный прыжок оказался на крыше довольно высокого металлического гаража, стоявшего между домами.

Один из псов — тот, что споткнулся первым, — учуял Бракина и прыгнул следом за ним. Но едва оскаленная морда оказалась на уровне крыши, Бракин изо всех сил ударил пса по морде валявшимся на крыше горбылем. Пес исчез.

«Жигуль» остановился в десятке метров от гаража, из машины выскочили двое автоматчиков. Два пса, заметив новых врагов, бросились на них. Они почти успели. Но короткие автоматные очереди срезали их. Один рухнул на снег, не долетев лишь шага до милиционера, второй сумел дотянуться до рукава патрульного, и с трудом разжал челюсти; обмяк, и скользнул вниз, разбросав лапы.

После криков, хриплого лая и автоматной стрельбы стало тихо-тихо.

Бракин, не чувствуя ни рук, ни ног, ничего не слыша от стрельбы и грохота собственного сердца, не выпуская горбыль из рук, глянул вниз: третий пес исчез.

И услышал вскрик милиционера. Медленно, как в страшном сне, с убитых псов сползали шкуры, а из-под шкур появлялись, вытягиваясь, голые человеческие тела.

Милиционеры попятились, потеряв дар речи.

Перед ними на белой дороге, ярко освещенные фарами, лежали, скорчившись, два окровавленных мужских трупа.

Ежиха вернулась с веранды, откуда смотрела на улицу, стараясь определить, где стреляют. Определила: далеко.

Сказала деду:

— Наш-то чокнутый ишо псин привел. Да вроде здоровенных — следы остались на дворе. Ровно медвежьи.

Дед прокашлялся и завопил:

— Ты топор со двора принесла?

— А как же, — спокойно ответила Ежиха. — Топор тут, у порога. А только, говорю, таких псин топором не больно-то напугашь.

Дед промолчал.

— Говорю, может, пора нам гнать квартиранта-то? Слышишь? Разведет тут зверинец, — уже на двор страшно выйти.

Дед подумал и пропищал:

— Пора — так пора! А только лучше топором между глаз. Сразу окочурится.

— Тьфу! — плюнула Ежиха. — Я ему дело, а он…

Она присела за кухонный стол, глянула в щель занавески. Во дворе было темно и тихо. Наверху, вроде, тоже было тихо, хотя, нет — возня какая-то, и вроде рычание.

— Слышишь? — крикнул дед.

— Слышу, слышу… Уже, поди, размножаться начали. А сколь такой пес стоит?

Дед подумал и сказал:

— Рублей сто пятьдесят, не иначе.

— Да ты что? — возмутилась Ежиха. — Совсем из ума выжил. Сейчас не старое время; небось, тыщи три стоит собака, если породистая-то.

Дед крякнул и пропищал:

— Ворюги! Сволота! Гадьё! Разворовали страну, а теперь собак разводят — сторожить награбленное!

Ежиха думала о своем: выгонять квартиранта или еще подождать.

— А если он собак натравит? — спросила Ежиха, и сама испугалась.

Вздохнула, и решила, что лучше подождать.

Дед продолжал кричать пискливым младенческим голосом, забирая ругательства всё круче и круче.

Ежиха плюнула и стала растапливать печь.

Но в этот момент наверху, в мансарде, что-то грохнуло. Раздался треск, как будто выламывали дверь, и одновременно — топот, свирепый лай и визг.

Потом со звоном вылетело окно на балкончике.

Ежиха побелела, схватилась за топор и села прямо на пороге — ноги не удержали.

Бракин снова выглянул: третьей собаки не было видно. А милиционеры спрятались в машине, вызывали подмогу и «труповозку» — специализированную бригаду из «Скорой помощи».

Бракин благоразумно решил на глаза им не показываться, — еще дело пришьют, — да и рисковать головой, прыгая с двухметровой высоты на утоптанный снег тоже не хотелось.

Он пополз по крыше гаража назад, дополз до навеса, под которым лежали дрова, спрыгнул сначала на навес, а потом — вниз, во двор.

Ярко светилось окно в кухне. Бракин подошел, заглянул: в комнате никого не было.

«Наверное, под кровати забились, или в подполье», — решил Бракин.

Но сейчас главное было другое. Ведь на свободе остались еще три пса, и куда-то же они целеустремленно неслись, перед тем, как заметили его, Бракина. А может, Аленку? Или Андрея?..

У Бракина ёкнуло сердце от нехорошего предчувствия.

Он пошел по дорожке в противоположную от ворот сторону, прошел мимо стайки, мимо сортира, и уперся в заборчик, укрепленный какими-то железками. За заборчиком был тихий пустой двор и дом, в котором горело окно.

Делать было нечего — приходилось рисковать.

Бракин перелез через заборчик, и, согнувшись, пробежал прямо по снегу, через огородные грядки. Добежал до угла дома, приостановился на секунду. Из дома донеслось довольно робкое тявканье — видать, хозяйская собака почуяла что-то.

Не теряя времени, Бракин обогнул дом по тропинке, открыл деревянную калитку в воротах и выскочил на Ижевскую.

Не останавливаясь, он свернул направо и побежал в сторону переезда. Когда на дороге слышался шорох автомобильных шин, Бракин падал в сугроб на обочине — Ижевскую чистили от снега регулярно, наметая по краям проезжей части большие сугробы.

Падать пришлось целых три раза. Одна из машин оказалась крытым военным грузовиком. Она промчалась, не сворачивая, прямо за переезд и скрылась за поворотом. Другой была патрульная машина: она свернула к переулку и остановилась, заперев выезд.

Бракину пришлось обходить её стороной. Для этого пришлось дважды пересечь железнодорожную колею, протискиваться между двумя десятками металлических гаражей и ползти вдоль высокого забора, за которым были владения цыганской семьи.

Еще на подходе к дому он понял: дело неладно. Не входя в ворота, оглядел дом: окно в мансарде было разбито. А внизу, под балконом, на снегу чернели какие-то пятна.

Бракин чуть не бегом поднялся в мансарду. Двери были распахнуты настежь, и ветер, врываясь в окно, успел намести снега на подоконник и стол. В комнате никого не было — только собачья шкура, разорванная, в подсыхающей крови.

Бракин выпил залпом кружку ледяной воды, полез рукой за дымоход, вытащил бумажный сверток и сунул в карман. Взял фонарик, и кинулся на улицу. Пробегая мимо окна ежовской кухни, заметил, как дернулась занавеска и за ней мелькнуло белое, перепуганное лицо Ежихи.

За воротами, убедившись, что в переулке никого нет, включил фонарик и посветил под ноги. На снегу чернели пятнышки крови. Они вели дальше, вдоль домов и заборов. Бракин пожалел, что на небе нет луны. Выключил фонарь и пошел по следам, время от времени наклоняясь, когда ему казалось, что он потерял след. Пятен становилось все меньше, попадались они все реже. Но кроме пятен сбоку, у самых заборов, там, где был нетронутый снег, изредка попадались следы. Человеческие и собачьи.

Пройдя пару переулков, он дошел до угла Керепетского. Присел, осторожно высунул голову из-за штабеля старых брёвен.

Милицейского «жигуленка» возле дома, где жила Аленка, не было. Он стоял уже возле брошенной «Хонды», и там суетились несколько человек. Но это было достаточно далеко, и между Бракиным и милиционерами лежал довольно длинный отрезок переулка, погруженный в темноту.

"Вот когда надо сказать спасибо «Горсвету», — подумал Бракин, радуясь тому, что фонари как раз на этом отрезке не горели.

Он пригнулся и побежал к дому Аленки. Не останавливаясь перед воротами, пробежал дальше, ухватился руками за штакетник, и перескочил через него, сразу уйдя по колени в снег. И только тут сообразил, что на дороге нет больше окровавленных трупов и собачьих шкур.

В доме с этой стороны окна не горели. Бракин пошел в обход, за угол, и здесь увидел в окне слабый отсвет; свет горел на кухне и проникал в комнатку, где спала Аленка.

Бракин обогнул еще один угол, и теперь уже увидел свет за плотно задернутой занавеской. Здесь снова был штакетник — пониже. Бракин вышел через калитку на дорожку и прошел к входным дверям. Поднялся на крыльцо, прислушался.

Вдали о чем-то галдели милиционеры, — слов не разобрать. В доме было тихо. Тишина стояла и в соседних домах.

Бракин на всякий случай, ради порядка, зажег на секунду фонарь и глянул под ноги. На крыльце темнело несколько пятнышек крови.

«Черт, я же просил бабку никого не пускать!» — Бракин не решился звонить в дверь и вернулся на дорожку. Встал напротив кухонного окна. Занавеска была плотной, но все же время от времени на ней возникала тень. Тень бабки. Кажется, бабка вела себя как обычно — то ли что-то стряпала, то ли убиралась.

Напрягшись, Бракин простоял еще несколько минут. И наконец, расслышал звонкий голос Аленки. А потом — повизгивание и лай.

Он снова вернулся на крыльцо. На всякий случай сунул руку в карман, разворачивая промасленную бумагу. Другой рукой нажал кнопку звонка. Трель раздалась где-то далеко-далеко, за двумя стенами.

Пришлось подождать, пока бабка решилась открыть внутреннюю дверь.

— Кто там? — тихо и тревожно спросила она.

— Откройте, это я, свой.

— Кто "я"? Какой «свой»? Ворота заперты, а хорошие люди через заборы не лезут.

— Не лезут, — согласился Бракин. — Но если бы я начал в ворота стучать, милиция услыхала бы.

Бабка ничего не ответила. Видимо, убедилась в том, что открывать не стоит. Потому что, надо полагать, хорошим людям милиции бояться некого. Она уже почти прикрыла дверь, как вдруг раздались радостное повизгивание и лай. Бракин мгновенно узнал свою боевую подругу Рыжую.

— Рыжик! — громким шепотом позвал он.

За стеной завозились. Потом послышался чистый голосок Аленки:

— Дядя квартирант, это ты?

— Да я же, я!

— А ты у кого квартиру снимаешь?

— Да у Ежовых!

Бракин понял, что Аленка решила устроить ему проверку. Но Рыжая взлаивала, пыталась протиснуться на веранду, и вообще делала всякую проверку затруднительной.

— Ну ладно, баба, открой, — сказала Аленка.

— А вдруг это опять тот бабай? — громко спросила баба.

— А бабаями только пугают. Бабаи добрые — ты же видела.

— Ничего я не видела… — вздохнула бабка и Бракин с облегчением услышал, что она подошла к наружным дверям.

Когда дверь открылась, Бракин слегка попятился: перед ним в луче света, пробивавшемся из кухни на веранду, стояла маленькая хлипкая фигурка бабки с огромным топором в руке.

— Ну, заходи, сказала она и попятилась. — Только не балуй: топор видишь? А в доме еще две собаки!

Рыжая внезапно пролезла у нее меж стоптанных войлочных туфель и с визгом бросилась Бракину на грудь.

— …Так вот скрозь ворота и прошел. Положил Тарзана на крыльцо, — рядом Рыжая крутится, тявкает. Я сижу. Велено же: никого не пускать, — баба сидела за кухонным столом с узкого краю. Напротив нее сидел Бракин, а за широким краем, рядком — Аленка и Андрей.

— Баба так бы и не выглянула, да я уговорила. Потому, что Тарзан вдруг тявкнул, да жалобно так! А я же его голос сразу узнаю, — вмешалась Аленка. Она прямо сияла от счастья. У Андрея на лице попеременно выражение блаженства сменялось выражением крайнего недоумения.

Тарзан, обернутый в пальто Бракина, лежал у печки. Рыжая — рядом, ближе к порогу. У Тарзана была забинтована голова, и из-под повязки сочилась кровь. И еще — смешно торчало одно ухо. Расцарапанная морда была обильно смазана «зеленкой», передние лапы тоже забинтованы.

Это уже Аленка его лечила, — догадался Бракин.

— Значит, — уточнил он, — кто-то пробрался к крыльцу с раненым Тарзаном в руках и с Рыжиком, позвонил, оставил собак, а сам исчез?

— Ну да! — радостно подтвердила Аленка и лукаво взглянула на Бракина. Бракину почудилось, что Аленка знает, кто этот таинственный «кто-то».

Надо будет выйти, посмотреть следы, — подумал Бракин. Не Коростылев же решил вдруг проявить милосердие?

И оставался важный вопрос: куда делись овчарки, которые, кажется на самом деле были людьми? То есть, куда делись люди? Причем, если судить по окровавленной шкуре, один из них был вынужден бежать в образе человека.

Поди разберись: то ли шкуры магические, то ли это просто фокус с переодеванием, вроде ряженых колдунов.

— Ну что, собачка, досталось тебе? — спросил Бракин, участливо наклонившись к Тарзану.

Тарзан открыл мутноватые глаза, слегка клацнул челюстями. Дескать, досталось, да еще как.

Бракин взял на руки Рыжую, — она немедленно и мгновенно облизала ему все лицо, — Бракин не успел отклониться.

— Ну-ну, целоваться потом будем, — сказал он. — Дай-ка я тебя осмотрю для начала…

Осмотрел. Кажется, ей тоже досталось: один глаз заплыл почти как у человека, но кости были целы, и крови на ней не было.

 

Цыганский поселок

Густых прятался в штабелях стройматериалов, приготовленных под строительство нового дома. Он ждал. В доме, где сейчас находилась дева, окна были освещены, и глухо слышалась разноголосая цыганская речь, перемешанная с русскими словами.

Из дома за весь вечер никто не выходил, из чего Густых сделал вывод, что в доме — полное благоустройство, хотя он точно знал, что эта часть поселка была неблагоустроенной.

Долгое сидение в снегу никак не отразилось на нем. Не затекали ноги и руки, и не хотелось спать, и он чувствовал необычную бодрость и готовность к действию.

И еще он знал, что всё должно быть сделано именно сегодня ночью: утром цыгане снова рассядутся по машинам и отправятся в гости к многочисленной родне. Поди тогда, проследи за ними. И день будет снова потерян.

Густых прикрыл глаза, продолжая наблюдать из-под полуопущенных век.

Ага, вот в двух окнах сразу погас свет. Оставался свет в угловом окне, — видимо, там была кухня. Возможно, женщины легли спать, а мужчины еще остались бодрствовать, справляя свою цыганскую тризну.

Звезды усеяли небо. В поселке все давно уже спали. В отдалении высилась труба котельной, из нее в черное небо столбом поднимался белый дым.

После того, как погас свет во всем доме, и во дворе залаяли, забегали собаки, спущенные с цепей, Густых выждал еще с час.

Летом в это время уже начинало светать. Зимой — наступил самый глухой час. Час волка.

Густых бесшумно поднялся, снял пальто и шапку, и двинулся к дому.

Дом окружал довольно высокий забор, кирпичный со стороны улицы и деревянный с боков. Позади дома были надворные постройки, а за ними огороды, и вряд ли там мог быть высокий и надежный забор.

Не оглядываясь и не таясь, в полный рост, Густых подошел к углу — там, где каменная ограда уступала место деревянной. Он взялся рукой за верхний треугольный край доски и легко выворотил её вместе с гвоздями. Гвозди заскрипели, но собаки бегали где-то по другую сторону дома.

Густых с той же легкостью оторвал ещё две доски, перешагнул через перекладину и оказался внутри усадьбы. Проваливаясь в снег, он пошел за дом, туда, где должен был быть второй выход.

Выход, действительно, был — массивная деревянная дверь, даже не обшитая железом.

Но кроме двери были и собаки. Четыре здоровенных кудлатых пса, похоже, алеуты.

Они от неожиданности даже не подняли лай. А просто молча бросились на чужака, оскалив громадные пасти. Густых остановился, ждал. Собаки подлетели к нему, — и внезапно затормозили всеми четырьмя лапами. Пригнули морды книзу, принюхиваясь и ворча. Потом медленно, подняв широченные зады, стали отступать.

Густых еще подождал, потом повернулся к ним спиной и двинулся к дверям. Шуметь было нельзя: проснется вся цыганская братия. Густых решил действовать иначе. Он осторожно оторвал деревянный порожек, высвободив нижний край двери. Взялся за край обеими руками, и начал понемногу расшатывать задвижку запора вместе с дверью. Задвижка была сделана на совесть, подавалась плохо, но Густых и не очень спешил.

Полчаса ему потребовалось, чтобы согнуть задвижку, потом он легонько рванул дверь на себя. Задвижка скрипнула и зазвенела, упав на пол.

Густых прислушался. Помедлил, потом открыл дверь, приподнял, и снял её с петель. Поднял, словно огромный осадный щит, и зашвырнул далеко-далеко, к забору. Дверь мягко и почти бесшумно зарылась в глубокий снег.

Густых вошел в темный коридор, безошибочно, внутренним чутьем, определяя расположение комнат. Здесь были кладовая и сортир. Коридор упирался в следующую дверь. Но эта дверь была хлипкой, межкомнатной, и не запиралась изнутри.

Густых открыл её медленно и осторожно, миллиметр за миллиметром, и тихо скользнул в темную кухню.

Перешагивая через спавших на полу людей, прошел в следующую комнату. Остановился, прислушиваясь и принюхиваясь.

И снова пошел вперед, перешагивая через спящих. Так он обошел все четыре комнаты. Вернулся в кухню, и отправился во второй раз, только теперь он задерживался над каждым спящим.

И внезапно почувствовал: вот она — дева!

Он закрыл ей рот одной рукой, другой подхватил за талию, поднял, и пошел вон.

Он вышел во двор, под холодные звезды. Ему не хотелось, чтобы деву нашли слишком быстро — опять поднимется крик и шум, начнутся поиски и, кто знает, может быть, цыгане выйдут на него.

Поэтому Густых двинулся тем путем, каким и пришел: пролез в забор, перешел через улицу, обогнул штабеля бетонных блоков и брёвен. Пересёк поле, и вошел в лес.

Этот лес был не очень большим. Посередине леса было искусственное озеро, бывший котлован, который вырыли еще в годы развитого социализма, и бросили. Котлован постепенно заполнился водой, и получилось озеро. Летом это озеро становилось одним из главных мест отдыха горожан и жителей окрестностей.

Но сейчас была зима.

Густых добрел до озера — белого ровного поля, вытянутого неправильным прямоугольником.

Здесь, на берегу, он присел. Разжал руку, зажимавшую рот девы, нагнулся, прислушался. Она еще была жива. Он похлопал её по щекам. Она судорожно вздохнула, захрипела, в ужасе глядя на Густых огромными черными глазами, в которых отражались звезды.

— Как тебя зовут? — отчетливо спросил он.

Она молчала, только таращила черные глаза. Она даже попыталась вывернуться, и вскрикнула от боли: Густых крепче вдавил её в снег.

Отпустил.

Она, задыхаясь, прерывисто спросила:

— Кто ты? Зачем? Что я тебе сделала?

— Ничего, — ответил Густых. — Ты — дева?

Не дождался ответа и удовлетворенно сказал:

— Да, дева. Та самая. Поэтому — прощай. Египет сражается в некрополе.

Он взял её руками за горло, придавил коленом забившееся тело, она захрипела, пытаясь что-то сказать. Он не слушал. Он подождал ровно двенадцать секунд. Тело девы обмякло. Потом поднял одной рукой и под мышкой понес ближе ко льду. Он знал, что зимой в котлован сливают теплую техническую воду, и здесь либо должны быть полыньи, либо места, где лед совсем тонкий.

Наконец, он увидел у противоположного берега темное пятно полыньи. Он обошел вокруг озера, вышел на берег, добрался до черной, слегка парившей воды. Он положил деву, вырвал из мочек ушей золотые серьги, сорвал с груди какой-то медальон, поискал в волосах заколку, но не нашел. Серьги и медальон сунул в нагрудный карман.

Потом он опустил в воду труп девы. Подождал, пока она скроется под водой, схватил её за ноги и сильно толкнул в сторону.

Теперь она окажется подо льдом. Течение из сточной трубы отнесет её еще дальше от берега. И труп её найдут только весной, когда вскроется лед. Но до тех пор еще три месяца, и есть надежда, что труп к тому времени уже невозможно будет опознать.

Шофер спал в машине, откинув сиденье до упора. Пришлось стучать ногой в дверцу, чтобы разбудить его.

Когда машина тронулась, Густых неожиданно спросил:

— Загранпаспорт у тебя есть?

— А? — удивился еще не проснувшийся шофер. — Есть.

— А у жены?

— И у жены. Прошлым летом в Турцию ездили…

— Это хорошо, — сказал Густых. — Думаю, ты заслужил дополнительный отпуск. Завтра в восемь утра зайдешь ко мне. Получишь премию и семейную оплаченную путевку в Уэст-Палм-Бич, штат Флорида.

Шофер онемел. Потом, опомнившись, пролепетал:

— А премии на это хватит?

Густых ответил все с тем же каменным, непроницаемым лицом:

— Премией ты останешься доволен.

 

Кабинет губернатора

Звякнул внутренний телефон и дежурный из приемной доложил, что пришел некто Сидоренков Петр Николаевич, просится на приём, и уверяет, что ему была назначена встреча на восемь часов утра.

Густых не сразу сообразил, кто такой Сидоренков. Потом вспомнил: да это же Петька — шофер.

— Впустить, — сказал Густых.

Сидоренков с мятым, не выспавшимся лицом робко протиснулся в двери. И замер на пороге.

— Чего стоишь? Заходи, — сказал Густых. Сунул руку в ящик стола, достал увесистый пакет и большой конверт, из которого торчал яркий буклет.

— В пакете — премия. В конверте — все остальное.

Сидоренков, не веря себе, дрожащей рукой взял пакет, — чуть не выронил, подхватил на лету. Прижал к груди вместе с конвертом и зачем-то начал кланяться, ни слова не говоря.

Густых махнул рукой:

— Иди. Потом поделишься впечатлениями.

Сидоренков задом попятился к дверям, Густых внезапно сказал:

— Стой. Про вчерашнюю ночь забудь. Никто никуда не ездил. Ты ничего не знаешь, не видел и не слышал. Был дома, с женой. А вот теперь иди.

Ровно в девять прибежал Кавычко. Он принес сводку происшествий за ночь.

Затараторил без предисловий:

— На Черемошниках снова собаки! Исчезающие трупы! Шкуры забрали фээсбэшники!

— Чьи шкуры? — перебил Густых, ничего не понимая и продолжая думать о своем.

— Шкуры, Владимир Александрович, собачьи, но когда собак застрелили, из шкур выпали два человеческих трупа!

— Ну да? — удивился Густых.

— Есть показания трех человек! — радостно подтвердил Кавычко. — А через несколько минут, когда подъехала «труповозка» и бригада из ФСБ, трупов уже не было! Даже крови на снегу не было!..

Густых молча потёр подбородок.

— Ну, пусть над этим Владимиров голову ломает. Что еще?

— Еще — в Цыганском поселке девушку украли. Из постели вытащили, и никто не заметил!

— Гм! — сказал Густых; он окаменел, но голос его оставался по-прежнему холодным и отстраненным. — А может быть, это у цыган обычай такой — невест воровать?

— Ага, как в «Кавказской пленнице», — усмехнулся Кавычко. — Только там следы остались, на снегу. В лес её уволокли.

— И что?

— Ничего. Девушка пока не найдена, а следы похитителя затерялись на берегу озера.

— Как зовут? — внезапно спросил Густых.

— Кого? — опешил Кавычко.

— Деву. Цыганку эту — как зовут?

Было в голосе Густых что-то такое, от чего Кавычко невольно вздрогнул и опустил глаза.

— Сейчас посмотрю… Да, есть. Рузанна Никифорова. Кстати, это дочь Никифора Никифорова, убитого два дня назад…

Ка поднял на Кавычко пустые, ужасающе пустые глаза.

Он вспомнил.

Да. Именно Рузанна. Это-то слово дева и пыталась выговорить в последнее мгновенье перед смертью. И оно не могло означать ничего иного, кроме женского имени. Почему он не понял этого сразу? Значит, искупление не состоялось, и, значит, настоящая дева всё ещё жива.

Ка вздрогнул.

— С вами все в порядке, Владимир Александрович? — робко спросил Кавычко.

— Да, — тяжело выговорил Густых.

— Что-то вид у вас…

— Я не спал всю ночь, — сказал Густых. — Ладно. Оставь сводку, иди.

— Но тут еще одно происшествие — охранники ваши пропали…

— Какие охранники?

— Ну, телохранители. Из фирмы «Щит». Они вас должны были сопровождать, но почему-то заехали на Черемошники. Машина осталась перед домом Коростылева, а самих охранников нигде нет.

Густых вздохнул.

— Дом обыскали?

— Да, обыскали. В доме никого не обнаружено. Приложена опись имущества — да странная какая-то…

— Ладно, почитаю.

Кавычко потер переносицу под очками, решился:

— Наверное, сбежал Коростылев-то. Не тот он, за кого себя выдавал.

— Это давно уже всем ясно, — сказал Густых. — Сбежал… Да нет, не сбежал. Он, скорее всего, сейчас в камере у Владимирова.

Кавычко поднял брови, но промолчал.

— Еще что-то интересное есть?

— Да нет, разные мелочи… Некто Ежова, семидесяти трех лет, проживающая в переулке Китайском, принесла рано утром в милицию жалобу на своего квартиранта.

Густых посмотрел на Кавычко.

— И что?

— Так странный какой-то квартирант. По ночам исчезает, приводит в свою мансарду — он в мансарде живет, — бродячих собак. А сегодня ночью окна выбил у себя в мансарде.

— Глупости, — сказал Густых.

— Так Китайский-то переулок как раз в том районе, — робко возразил Кавычко. — Я потому и включил в сводку, что…

— Хватит! — внезапно рявкнул Густых так, что зазвенели стаканы на подносе.

Кавычко побелел, бросил сводку на стол и исчез.

 

Черемошники

Бракин провел полубессонную ночь в доме Аленки. Бабка сама предложила: дескать, деда пока нет, — ложись на его место, в большой комнате. А то на улице нынче опасно: или на бешеных собак нарвешься, или на бешеных милиционеров с автоматами.

Бракин лег на диван, в окружении кадок и горшков с цветами. Одуряющий их запах кружил голову, но сон не шел. Бракин прислушивался: в переулке время от времени фырчали моторы, переговаривались люди. В комнате было три окна, два из них выходили в переулок, и свет автомобильных фар и дальнего фонаря наполнял комнату призрачными сумерками. Цветы превращались в странный полусказочный лес, они вздрагивали, когда по Ижевской проносился одинокий грузовик.

И вдруг из этого таинственного леса вышла Аленка. Она остановилась над ним, — в детской застиранной пижамке, из которой уже выросла: руки торчали из рукавов, штанишки не доходили до щиколоток.

Бракин приподнял голову. Аленка приложила палец к губам и покачала головой.

Потом наклонилась низко-низко, к самому уху Бракина, и еле слышно, одними губами, спросила:

— Дядя, это ты?

Бракин подумал. Вопрос был важным, но не очень понятным. Однако разочаровывать девчушку ему вовсе не хотелось.

— Да, — шепнул он.

Глаза у Аленки засветились, она даже засмеялась — тихо-тихо, как только могла.

— Я сразу это поняла, — шепнула она. — Я догадалась! Ты — тот самый, только как человек! Спасибо тебе за Тарзана!

И Бракин почувствовал на щеке короткий сухой поцелуй.

Аленка тут же исчезла.

Бракин смущенно потер рукой небритую щеку. Так вот в чем дело. Она думает, что именно он, Бракин, принес раненого Тарзана и положил на крыльце…

Надо будет завтра всё выпытать у Рыжика. Кстати, она вела себя сегодня как-то странно… Или всё дело в нем самом?

Бракин забылся только перед рассветом, когда часы пробили восемь, а из детской комнаты донеслось швырканье и сопение Андрея, тоже оставленного на ночь

Потом проснулась Аленка, и Андрей громко сказал:

— Ну всё. Теперь меня папка убьет. Надо было вчера домой бежать.

— Не бойся, не убьет, — ответила Аленка и почему-то засмеялась.

Бракин дождался, пока встанет бабка, загремит кастрюлями, затопит печь. Поднялся, умылся, от завтрака отказался.

Сказал Андрею:

— Значит, папка у тебя сильно сердитый?

Андрей недоверчиво взглянул на Бракина, кивнул.

— Ну. Особенно, когда выпьет.

— А сейчас он дома?

— Он теперь почти всегда дома…

— И почти всегда пьяный? — уточнил Бракин.

— Не. Только к вечеру. А чего ты спрашиваешь?

— Ничего. Давай, допивай чай. Я тебя домой отведу и с папкой твоим поговорю.

Андрей раскрыл рот. Из носа немедленно свесилась сопля.

— Не, дядя, с ним лучше не связываться! Он однажды троих побил, — они вместе в бане водку пили. С тремя справился, и из бани выбросил. А потом еще пинков надавал. Так они со двора и уползли.

— Я с ним драться не буду, — сказал Бракин. — Ты, главное, первый не заговаривай, помалкивай. И всё будет в порядке. Пошли.

Андрей вытер нос, с неохотой стал собираться.

Аленка смотрела на Бракина сияющими глазами.

Бракин попрощался, пообещал еще как-нибудь заглянуть, свистнул Рыжую, спокойно проспавшую всю ночь под боком у Тарзана, и вместе с Андреем вышел за ворота.

Утро загоралось серебристо-розовое, прекрасное, как в сказке. Жаль, что эту сказку портили несколько машин — тёмных, припорошенных снегом, — по-прежнему стоявших у дома Коростылева.

Бракин глубоко вздохнул и направился в противоположную сторону.

Из ворот цыганского дома Рупь-Пятнадцать выкатил бочку для воды и поплелся по переулку навстречу Бракину. Глядя на него, можно было подумать, что ровно ничего не произошло: не было ни злодейских убийств, ни пожара, и он по-прежнему живет у цыган в работниках, за кров и еду.

— Здорово, — сказал ему Андрей.

— А привет, если не шутишь! — немедленно отозвался Рупь-Пятнадцать, приостанавливаясь.

— Ты для кого воду-то возишь? — спросил Андрей. — Цыган же уже нет.

Рупь-Пятнадцать огляделся, поманил Андрея пальцем:

— Ладно, тебе, как другу, скажу: цыганята вернулись, все четверо. Алешка за старшего, но с ними еще две цыганки, вроде нянек — старая и помоложе. Так что всё путём!

Бракин дошёл с Андреем до ворот его дома, вошел, постучал в окно. Из-за занавески выглянуло заспанное, небритое лицо с мешками под глазами.

— Кого надо? — прорычал человек.

Бракин повернулся к Андрею:

— Это и есть твой папка?

— Угу, — ответил Андрей, отворачиваясь и втягивая голову в плечи.

Человек за окном заметил Андрея, и через секунду тяжело бухнула дверь, раздались шаги. Приоткрылась дверь веранды: на пороге стоял отец Андрея — худой мужик, полуголый, в трусах и в валенках. На груди у него красовалась синяя оскаленная морда тигра. Бракин критически оглядел татуировки. Фраер, получается. Как-то плохо вязался этот образ с рассказом Андрея, как папка в бане троих побил. Разве что, когда пьяный, силы прибавляются?

— А-а, сынок явился, — без особой радости сказал он. — Ну, заходи. Сейчас рассказывать будешь…

Бракин загородил Андрея спиной, поднялся на крыльцо и сказал:

— Слышь, браток, почирикать надо.

— А? — удивился мужик. — Ты кто такой?

— Сейчас узнаешь.

И Бракин упёр в голый отвисший живот мужика что-то холодное и мертвящее, что вдруг оказалось в его правой руке.

Мужик пожевал губами, словно делясь новостью с самим собой, потом очумело сказал:

— А, ну так бы сразу и сказал.

Бракин обернулся к Андрею:

— А ты, пацан, побудь пока тут.

Бракин плотно закрыл за собой дверь веранды, в полутьме ткнул дулом ПМ в кадык мужика и внятно сказал:

— Пацана видел? Сына своего? Он у меня был, — дело у нас. Так вот, тронешь его хоть пальцем — урою. И никто не найдет. Понял?

— Понял, — немедленно отозвался мужик.

— Пошел.

— Пошел! — повторил мужик, развернулся, и вошел в дом. Бракин спрятал пистолет, вышел во двор.

— Иди, не бойся, — сказал Андрею. — А чуть он шевельнётся, скажешь: всё, батя, я осину не гну. Если хочешь, мол, — спроси у Философа.

Андрей вытаращил глаза, потом опасливо обошел Бракина вокруг и юркнул в дверь. Про Философа он никогда даже и не слышал, но в одно мгновение, сразу, понял: никого страшнее ни здесь, ни в окрестных гнилых кварталах, нет.

 

Нар-Юган

Стёпка переминался с ноги на ногу на краю вертолетной площадки в окружении еще нескольких охотников; большая часть из них были профессионалами, одеты и экипированы неброско, но надёжно, с хорошим оружием вроде СКС. Но были двое-трое одетых в фирменный импорт, с «Мосбергами» и даже «Винчестерами», — эти явно выехали для развлечения. Так что даже в этой разнородной толпе маленький остяк выделялся сразу.

Костя и увидел его сразу, и сразу узнал, — как забыть это черное, как у лесного идола, лицо, и того пса, пропавшего где-то в городском лабиринте?

— Дедок! — окликнул его Костя. — Привет! А ты тут какими судьбами?

Степка обрадовался, подбежал, стал пожимать руку как старому знакомому.

— Здорово, Коська! С тобой полечу, однако. Приехал к Катьке большой районный начальник, сказал, всех лучших охотников в районе собирают. Собирайся, говорит, и пошли — снегоход ждет. Ну, я и взял старое Катькино ружьё. Свое-то дома осталось. А Катька дура ещё нарядила меня. Говорит: замерзнешь где, одень мою доху, да чулки кожаные.

Степка неловко хихикнул. В его одежде действительно проглядывало что-то женское.

— Ты собачку-то мою до городу доставил, ай нет? — спросил он, чтобы переменить тему разговора.

— А как же! Так вместе с псом в город и приехали. В вертолеты собак теперь не пускают, — на машине ехали.

— Ай, спасибо, Коська, спасибо, — старик чуть не прослезился. Он даже сунулся было поцеловать Костю. Костя поморщился: от старика несло перегаром — видно, Катька провожала его основательно.

— Довезти-то довез, — сказал Костя, — а вот что дальше с ним стало — не знаю.

— А и не надо знать! — с жаром сказал Степка. — Собака, как судьба — сама идет, дорогу знает.

Костя не стал высказывать подозрение, что на этот раз и собака, и судьба дорогу потеряли: неведомо, что случилось с собакой после той встречи с двумя ментами из линейного отдела. Может быть, они её поймали. А может, сбежав от них, она попала к другим ментам… Об облавах в городе и комендантском часе он тоже промолчал.

А вот о ружье Степки отозвался философски:

— Да, из такой «тулки» только белок валить. И то с третьего раза.

Степка недопонял, и поэтому промолчал. Ему никто не сказал, для чего его позвали. Сказали — «собирают лучших», — он и пошёл, как дурак. Может, на слет какой, может, грамоты давать будут, или продукты.

— Ты на волков когда-нибудь ходил? — спросил Костя.

— Нет, однако! — лицо Степки вытянулось. — Волки нам не помеха, да и нету в наших краях волков. Изредка забредают, поглядят, что поживиться нечем, — и уходят.

Тут Степка долгим взглядом посмотрел на Костю, и до него дошло.

— Слышь, Коська! — сильно понизив голос и оглядываясь, спросил он. — А нас что, волков стрелять собрали?

— Может, волков, а может, и собак, — так же тихо ответил Костя.

Степка отшатнулся.

Поглядел на Костю недоверчиво:

— Не врешь?

— Точно. Из города приказ, от чрезвычайной комиссии.

Степка заозирался в крайнем волнении.

Доверительно склонился к Косте:

— А нельзя ли как-нибудь… того… Отказаться, что ли?

— Надо было раньше отказываться.

— Это точно… — вздохнул Степка. — Не сообразил, однако. Катька бы сказала — болен, мол, Степка, никуда не пойдет, — небось, начальник-то и уехал бы ни с чем. Лежал бы сейчас под боком у Катьки. А я подумал — вдруг, грамоту дадут, или припасов…

— А ты скажи, что заболел. Да и ружье у тебя дрянь, на волков никак не годится.

Степка просиял:

— Спасибо, Коська! Обязательно скажу! Так и скажу!

Но сказать ничего не пришлось: на поле выбежали несколько начальников, и один из них громким голосом приказал охотникам грузиться в вертолет.

— Однако… — начал было Степка, но охотники уже стояли в очередь, Степке неудобно было протестовать, когда все молчали, да и начальник на его «однако» не обратил никакого внимания: он был занят важным разговором с Костей. Тыкал пальцем в карту, показывал рукой куда-то за горизонт.

Потом объявили посадку. Охотники — кто деловито, кто с явной неохотой — полезли в вертолет. Костя и районный охотовед стояли в дверях.

Внезапно Костя сказал:

— Пьяного на борт не возьму!

— А кто тут пьяный? — удивился охотовед.

И инстинктивно прикрыл рот рукой.

— Вот он! — Костя кивнул на Степку.

Степка хотел было возмутиться, даже рот раскрыл, но тут же примолк, заметив мелькнувшее на лице Кости зверское выражение.

Охотовед посмотрел на Степку. По мере осмотра лицо охотоведа делалось все сумрачнее. В конце концов он плюнул и сказал:

— Собирают невесть кого! Он же из древних, на собак охотиться не станет. Тундра! А ружьё… Нет, ты только посмотри, какое у него ружьё! Ты где такое ружьё взял, а?

— Катька дала, однако! — сказал Степка в недоумении.

— Ну, и катись к своей Катьке, ворон стрелять!

— Ворон не стреляю, однако. Белку бью, соболя, когда и зайца, быват…

Степка освободил руку и стал загибать коричневые корявые пальцы.

— Эй! — крикнул охотовед, указывая на Степку, — Кто-нибудь! Вытащите его из очереди.

Стёпку отпихнули.

— Иди домой, отец, в свой чум! — крикнул ему Костя.

Стёпка промолчал. Он понял, что Костя просто так шутит.

Вертолет улетел.

Стёпка стоял один посреди площадки. Ветер набил ему полы снегом, запорошил плечи, шапку, рукава… Он стал похож на снеговика. И долго стоял ещё, пока вертолет не превратился в маленькую точку, а потом и вовсе не исчез в серой бесконечности небес.

Катька, охая и вздыхая, выходила на крыльцо. Вглядывалась глазами-щёлками в лес, качала головой, и возвращалась в дом, тяжело передвигая искривлённые, колесом, опухшие ноги. Собака молча следила за ней, положив морду на передние лапы.

Катька выносила ей рыбьи кости и головы. Собака недоверчиво принюхивалась, а потом съедала все без остатка.

— Ишь, круглая становишься, — ворчала Катька. — Пухнешь прямо, ишь!

Через день Катька заметила, что её ноги, раздутые и оплывшие, вроде стали худеть.

Такое уже бывало: болезнь отступала временами, и потому Катька не обратила на это внимание.

Но на другой день на ногах обвисла дряблая кожа, и колени почти перестали ныть, а ноги каким-то чудом почти выпрямились. Катька в изумлении рассматривала их, сидя в избе перед керосинкой.

А на третий день обнаружила, что собака исчезла. Следы вели в лес, и там терялись в буреломе.

Катька, сильно задумчивая, вернулась домой, упала на лежанку и не вставала до утра. Не спала. Просто смотрела вверх.

И вспоминала почему-то не только Степку, но и Тарзана.

 

Между светом и тьмой

— Сарама! Первая из мертвых! Мы всегда были и будем вечными врагами. Ты сделала слишком много зла. Но сейчас мы должны объединиться.

— Вражда наша вечна, это правда, Киноцефал. — Сарама усмехнулась. — Но зато ты — не вечен. И зачем же мне объединяться с тобой? Конечно, убить тебя мне не позволено, зато у меня есть слуги, готовые это сделать.

— И слуги твои бессильны. Твой враг сейчас не я. Подумай об этом.

Разговору мешали посторонние звуки: кричали люди по рации, радиоволны перебивали друг друга, гудели электромагнитные турбулентные излучения, и на всю эту какофонию накладывался отдаленный стрекот двух десятков вертолетов.

Сарама помолчала, прислушиваясь.

Когда к шуму прибавились хлопки выстрелов, — множество хлопков, — она невольно оскалилась и провыла в пространство:

— Где ты, Саб?

— Здесь.

— Тогда слушай меня: я буду рвать их на куски, я напущу на них всех моих тайных слуг, и все силы тьмы. А что будешь делать ты?

— Помогать тебе.

— Как?

— Ты уже догадалась, — как.

— Ещё нет… — прорычала Сарама. — Но я догадаюсь.

Черемошники

Бракин вошел во двор, но не успел пройти и нескольких шагов, как хозяйская дверь приоткрылась, из-за нее высунулось востроносое сморщенное лицо и голос Ежихи с ненавистью провизжал:

— Явился?

Бракин остановился. Рыжая тоже присела, склонив голову.

Ежиха в голос завизжала:

— А кто стёкла вставлять будет, а?

— Я и вставлю, — ответил Бракин.

Подождал, повернулся и пошел к себе.

— Чтоб сегодня же вставил! — крикнула Ежиха ему в спину и тут же спряталась за дверью.

Бракин кивнул, вошел, начал подниматься по лестнице.

— И чтоб мусор в огороде убрал! — донеслось до него.

Он нагнулся, внимательно осматривая ступени. Рыжая жалась к его ногам, ворчала. Шерсть у нее на загривке приподнялась.

— Ну-ну, не бойся, — сказал Бракин.

Поднялся к внутренней двери. Вся обивка была изрезана в клочья, полосы дерматина свисали вниз, грязно-желтая вата валялась кусками.

Дверь была приоткрыта.

Рыжая испуганно тявкнула, но Бракин не обратил на нее внимания. Он вошел и остановился на пороге.

В комнате был полный разгром. Гулял ветер в разбитое окно, снег лежал на подоконнике и на столе. В одном углу были содраны обои, кровать сдвинута с места, постель разорвана, словно изрезана.

Бракин поднял с пола табурет, присел, не раздеваясь.

— Ну, и что же тут было, Рыжик?

Собачка не ответила. Она подняла морду и внезапно тонко и жалобно завыла. Один глаз у неё совсем заплыл, запекся гнойной сукровицей.

Бракин вздохнул.

— Их было двое?

Рыжая на мгновение прервала вой, потом продолжила.

— Люди или овчарки?

Рыжая тихонько выла.

— Тьфу ты, черт! — не выдержал Бракин. — Ты что, разговаривать разучилась?

Рыжая перестала выть, покружилась, и легла, прижавшись к ногам Бракина.

Бракин посидел, потом встал, обошел комнату, выглянул в окно.

— Коротко говоря, они убежали.

Рыжая молчала.

— И бродят теперь неизвестно, где…

Бракин вздохнул, разбил ковшиком лед в ведре, налил в умывальник, снял шапку и перчатки, и поплескал в лицо ледяной водой.

— Ладно, — сказал он. — Надо окно вставить. Пойдешь в магазин со мной, или останешься здесь?

Рыжая немедленно вскочила.

— Ну, пошли, — вздохнул Бракин.

Когда он проходил мимо хозяйской двери, дверь снова приоткрылась на секунду и Ежиха издевательским голосом сказала:

— Да ты и стеклореза в руках сроду не держал! Чокнутый!

Бракин не ответил.

Стёкла за бутылку водки вставил Рупь-Пятнадцать. Он снова встретился на дороге, когда Бракин нёс, аккуратно держа перед собой, небольшую пачку оконных стекол.

— Могу помочь, — сказал Рупь-Пятнадцать.

— Помоги, — согласился Бракин.

— Сейчас за стеклорезом сбегаю… А рулетка у тебя есть? Ну, тогда и рулетку захвачу.

Пока резал стекло, рассказывал:

— Мои-то цыганята страху натерпелись. И то: родителей потерять, а потом еще это…

— Что — «это»? — рассеянно спросил Бракин; он сидел перед затопленной печью, накинув на плечи старый полушубок, который когда-то подарила ему Ежиха.

— А ты не слыхал? — удивился Рупь-Пятнадцать. — Они же всем табором после похорон в деревню поехали. И там у своей цыганской родни заночевали. Полный дом народу. А ночью кто-то в дом вошел, вытащил девку — её Рузанной звали, — и в лес унёс. Главное — дверь заднюю, со двора, так аккуратно высадил, что никто и не слыхал.

— Кто? — удивился Бракин.

Рупь-Пятнадцать пожал плечами:

— Следы человечьи вроде. А силища как у медведя.

— А собаки? Собаки почему не лаяли? — внезапно спросил Бракин.

— Дык в том-то и дело! — оживился Рупь-Пятнадцать. — Собак был полон двор, и ни одна не помешала, не пикнула даже.

— Собаки-то живые?

— А как же. Живехоньки. Только, Алёшка говорит, их сначала придушить хотели, да потом оставили. Решили с нечистой силой не связываться.

— А девушку эту, Рузанну, — нашли?

— Как же! Найди-кось её теперь! Поди, на кусочки порезана и в сугробе закопана.

Рупь-Пятнадцать аккуратно отставил отрезанную полосу стекла и добавил:

— Вот как бывает!

Бракин покачался на табуретке, задумчиво теребя себя за ус.

Потом вдруг спросил:

— Слушай, а у Алешки тоже ведь молоденькая сестра есть?

— Есть. Наташкой звать. А что?

— Она на эту Рузанну похожа?

— Кто ж их знает! — засмеялся Рупь-Пятнадцать. — Раньше они для меня все на одно лицо были. Это только сейчас я их, цыган, различать стал. — И снова спросил: — А что?

— Ничего. Так.

И Бракин, нахохлившись, протянул озябшие руки к печи.

Потом обернулся:

— Хотя… Есть к тебе еще одно дело.

— Дык это мы запросто! — ответил Рупь-Пятнадцать, примерявший стекло. — Еще бутылка — и сделаем. А чего делать-то?

Бракин внимательно посмотрел на него.

— Потом скажу, когда стёкла вставишь, — сказал он.

 

Кабинет губернатора

Телефон задребезжал странным звуком. Густых поднял трубку, взмахом руки остановив Кавычко, который докладывал о первых итогах операции «Волк».

В трубке что-то шумело и потрескивало. Густых уже хотел положить её на рычаг, как вдруг услышал низкий, рычащий голос:

— Ты не выполнил предназначения.

Густых слегка вздрогнул, ниже пригнулся к столу.

— Да, — сказал он.

— Дева жива, и ты знаешь, где её найти.

Густых подумал.

— Я найду.

В трубке еще потрещало, потом раздались короткие гудки.

Густых посмотрел на Кавычко.

— Что-то мне… — Он поднялся, держась за столешницу обеими руками. — Что-то мне нехорошо. Пойду на улицу, воздуху глотну.

— Может, «кардио» вызвать? — испуганно спросил Кавычко. — Или «валокордин»? У меня есть!..

Густых махнул рукой.

— Ничего не надо. Душно просто, и в голове туман. Это от недосыпа, наверное, да ещё давление скачет. Погода-то какая — то мороз, то оттепель…

Он вышел в приемную, потом в коридор. Не оборачиваясь, слышал, как за ним последовали несколько охранников в «гражданке», а позади них — Кавычко.

— Глаз с него не спускайте! — прошипел Кавычко старшему и отстал.

Внизу, в холле Густых прошел мимо поста охраны, где дежурил чуть ли не взвод охранников, открыл стеклянную дверь, — за ней тоже стояли охранники, — и оказался на крыльце «Белого дома».

Сквозь облака выглянуло солнышко. Густых молча смотрел на старые здания с потеками по фасадам, на прикрытые снегом ёлочки, на припаркованные на служебной площадке вдоль реки военные автомобили.

Густых глубоко вздохнул и на минуту закрыл глаза.

До машин далеко, за ёлочками не спрячешься. Голое пространство. Не перепрыгнуть. А за пространством, по периметру — бело-синие милицейские «волги» и «жигули».

Охрана топталась и сопела сзади.

Да, отсюда так просто не вырваться…

Густых сделал шаг назад и покачнулся. Стал оборачиваться к охране, хватаясь ладонью за сердце. Лицо его стало мертвенно-бледным.

Перепуганные охранники подхватили его, внесли в холл, положили на мягкий диванчик. Кто-то бросился вызывать «скорую», кто-то — вызванивать Кавычко, других членов комиссии по ЧС.

Через несколько минут Густых уже лежал в салоне специализированного «реанимобиля» — старенького, прошедшего не одну «капиталку» «рафика», — который, завывая сиреной, несся в сторону кардиоинститута.

Врач измерял ему давление, фельдшер прижимал к лицу маску с кислородом.

Врач работал грушей, спускал воздух, и снова работал, и глаза его ползли на лоб. По всему получалось, что Густых просто мёртв. Не было ни давления, ни пульса, ни сердцебиения. Не было вообще ничего. Только тяжелый плотный человек, еще секунду назад открывавший глаза и смотревший на молодую врачиху со странным выражением, словно приценивался или проверял что-то, понятное ему одному.

«Скорая» свернула на проспект Кирова, потом на улицу Киевскую, промчалась мимо школы и въехала во двор. Двор с одной стороны был окружен колючими кустами, за ними виднелись крышки зимних погребов, а еще дальше — металлические гаражи и жилые дома.

Машина остановилась, фельдшер выскочил и побежал к дверям, обитым железом, давил кнопку звонка, тарабанил кулаком.

— Уснули там, что ли? — удивился он.

И снова принялся тарабанить. Водитель решил, что надо заехать с главного входа, и развернулся. Когда машина оказалась за углом, Густых внезапно приподнялся, молча глядя на врачиху, которая от испуга потеряла дар речи. Густых высвободил руку из манжетки с липучкой, стукнул в окошко, за которым виднелась голова водителя. Водитель притормозил от неожиданности, оглянулся. Густых отодвинул стекло. Молча протянул руку, схватил водителя за горло и начал душить. Одной рукой сделать это было невозможно, тогда Густых, отпихнув очумевшую врачиху, локтем вышиб второе стёклышко и просунул в кабину обе руки. Затылок водителя прижался к верхнему краю переборки, в горле у него что-то щёлкнуло; он захрипел и обмяк.

Густых перевел взгляд на врачиху: но та уже успела выскочить из салона и теперь мчалась во все лопатки от машины. Густых вылез, закрыл задние дверцы, выволок водителя из-за сиденья и швырнул в снег. Сел за руль, вдавил педаль газа.

Распугивая редких посетителей и больных, гулявших во дворе, «скорая» вырулила на Киевскую и помчалась на север. Перескочила трамвайные рельсы перед самым трамваем, ухнула вниз и понеслась, набирая скорость, по узкой улице.

По городу он проехал спокойно — ни один из патрулей не задержал «реанимацию», которая время от времени включала сирену.

Через Каштак и АРЗ добрался до Черемошников, въехал в проулок между гаражами и какими-то заброшенными корпусами, свернул, оказавшись в самом глухом углу: вокруг кирпичные стены, штабеля бетонных шпал и густой молодой осинник.

Бросив машину, выбрался из кустов, и двинулся в сторону Усть-Киргизки.

Лежать в снегу ему было уже не впервой. Он лежал до темноты в сугробе за какими-то сараями. Потом выполз, перелез через забор в самом безлюдном месте и оказался внутри цыганской усадьбы. В дальнем, самом большом доме, горели окна. Густых выбрал местечко за кучей досок и горбылей, и затаился.

Он видел, как выходил во двор Рупь-Пятнадцать. Подметал дорожки, выносил помойное ведро, брал дрова из невероятно длинной поленницы.

Над трубой в темнеющее небо поднялся белый столб дыма.

Потом вышла цыганка — толстая, с шалью на голове. Стукнула дверью сортира.

Потом вышел Алёшка. Закурил, стоя у штакетника, огораживавшего огородные грядки. Долго смотрел на звезды, пуская дым.

Густых ждал молча, не шевелясь. Он знал, что дождется.

Но дождался он совсем не того, кого хотел.

В дальнем углу двора появилась какая-то тень. Мелькнула среди сараев и затаилась. Густых напрягся, присел пониже, втянув голову в плечи.

Темная фигура снова поднялась, перебежала поближе и залегла за парником, на котором болтались остатки рваного полиэтилена.

Прошло некоторое время, фигура снова поднялась, и юркнула в проход между штакетниками, свернула куда-то за навес с инструментами и исчезла.

Густых ничего не чувствовал. И не понимал, кто этот таинственный незнакомец. Густых делил теперь людей и животных на две категории: на своих и всех остальных. Незнакомец пока принадлежал ко второй.

Но не успел Густых как следует продумать свой вывод, как во дворе появились новые гости.

Три огромных псины, как-то нелепо приседая, полуползком, тоже пробирались со стороны дальних сараев. Они замирали на одном месте, нюхали снег, фыркали и ворчали, словно переговаривались.

Внезапно они разом повернули головы в сторону Густых. И прыжками, через сугробы, помчались к нему.

Густых слегка приподнялся, чтобы в случае чего было удобнее схватить сразу двух псов за глотки, но этого не потребовалось. За несколько шагов до того места, где сидел Густых, псы прилегли на снег и поползли, жалобно поскуливая, и постукивая хвостами.

Они подползли совсем близко, и одна за другой потыкались холодными носами в руку Густых.

— Лежать! — скомандовал он вполголоса.

Овчарки немедленно выполнили приказ.

«Хорошо, очень хорошо, — подумал Густых. — Теперь они мне помогут совершить Искупление».

Он снова затих в ожидании.

И снова дождался.

За заборами послышалось приглушенное гудение, негромкие команды, быстрый топот ног.

Овчарки привскочили, оскалившись. Густых читал их ощущения, как будто они принадлежали ему самому. Он почувствовал острый запах бензиновой гари, масла, казённой одежды. И самое главное — запах оружия.

Он чувствовал, что всю цыганскую усадьбу окружили люди в камуфляже, в касках, с автоматами.

«Однако…» — почти по-человечески подумал он, и, склонившись к овчаркам, поочередно каждой заглянул в глаза.

Над задним крыльцом цыганского дома горела лампочка, и жилая часть двора была отлично видна. Там, где сидел в засаде Густых, была тень, но тень светлая — от снега, отраженного света и звёзд.

И, наконец, Густых дождался. Только опять не того, чего ожидал: дева вышла на крыльцо в накинутом красном пуховике, а следом за ней вывалилась чуть не вся семья. Алёшка держал ружье, толстая цыганка — тоже. Младшие цыганята выглядывали из-за их спин. В доме оставалась только одна цыганка.

И это было хорошо.

Густых снова нагнулся к овчаркам, мгновенно передав новый приказ.

Едва Наташка отошла от дома, как откуда-то из глубины усадьбы послышался лай. Две огромные псины, летевшие прямо на нее, показались ей чудовищами. Она присела от ужаса в снег. Сзади подбегали Алешка с цыганкой. Алешка крепко ухватил рукой Наташку за плечо, приказывая сидеть, и вскинул ружье.

Цыганка, стоявшая рядом, сделала то же самое.

Но стрелять не понадобилось: из маленькой избушки, казавшейся нежилой, выскочили трое цыган — крепких, плечистых. Собаки как раз в этот момент поравнялись с ними. Гулко ухнули три выстрела. Одна из псин отлетела в сугроб, перевернулась, болтая в воздухе лапами и отчаянно завизжала. Визг сошел на нет, овчарка осталась лежать бездыханной.

Вторая нелепо подскочила, перевернулась головой вперед, и тут же снова встала на лапы. Она помчалась дальше, приволакивая заднюю лапу, и теперь трое цыган прицелились в нее. Но не выстрелили — Наташка оказалась на линии огня.

Цыгане отпрыгнули в стороны, один из них крикнул Алешке:

— Стреляй!

Пуля попала раненой псине прямо в грудь и опрокинула ее. Овчарка завалилась на бок, на груди пузырилась кровь, слышалось хрипенье.

Алёшку трясло, он опустил ружье, и внезапно увидел третью собаку — она набегала сбоку. Выстрелить Алешка уже не успевал, поэтому он молча упал на Наташку, повалил её в снег и закрыл своим телом.

Овчарка почти налетела на него, но тут выстрелила старая цыганка. Но она промахнулась. Собака вцепилась в Алешкин полушубок, яростно рванула его, почти приподнимая самого Алешку. Трое цыган бежали к ним с перекошенными лицами, голося что было сил.

Полушубок уже летел клочьями, и на снегу появилась чья-то кровь, — и в этот момент на хребет собаки опустилось неизвестно откуда взявшееся большое березовое полено. Раздался хруст, псина вытянула задние ноги, хотя пасть её еще продолжала терзать полушубок, пытаясь добраться до Алешки.

Полено отлетело в сторону, описав полукруг. Цыгане замерли, старая цыганка широко открыла рот, испуганно глядя то на полено, то на издыхавшую собаку.

Тем временем через забор во двор стали прыгать военные. Они подбегали разом со всех сторон, с автоматами в руках. И внезапно весь двор осветился: это вспыхнули прожектора на военных машинах, стоявших за заборами.

Потом наступила тишина. С Алешки стащили полумертвую собаку, подняли самого Алешку, следом Наташку, — живую и невредимую.

— Откуда кровь, а? Кровь откуда? — спрашивал, как заведенный, один из цыган.

Алешка показал порванный рукав полушубка: кровь капала из прокушенной руки.

— Обыскать двор! — крикнул кто-то командирским тоном. — Трупы собак сюда, к свету!

Солдаты схватили подстреленных собак, вытащили на середину двора и уложили на развернутый брезент. Сюда же бросили и третью.

И тут внезапно началось: шкуры рвались, расползаясь, будто по швам. Из-под шкур появлялись залитые кровью человеческие тела.

Наташка дико вскрикнула, заголосила другая цыганка, отворачиваясь и защищая лицо поднятой рукой, в которой было ружье.

Лица цыган стали белыми. Даже солдаты попятились.

Шкуры постепенно сползли совсем; на почерневшем от крови брезенте остались лежать трое убитых мужчин — в нелепых позах, со скрюченными руками, широко открытыми мертвыми глазами.

Но вот одна из шкур шевельнулась, приподнялась, дотянулась до трупа и припала к нему. Послышались чавканье и хруст. Брызнула кровь. Человек начал исчезать; шкура быстро и ловко грызла его, отхватывала громадными кусками и глотала, сокращаясь змеёй.

Потом ожила вторая шкура, потом и третья. Хруст и чавканье усилились.

Испуганный голос скомандовал что-то невразумительное. Цыган оттеснили от расстеленного брезента солдаты. Встали кругом. И разом открыли огонь.

В грохоте и дыму полетели вверх клочья шкур, куски мяса; дым стал красным от крови.

Стрельба длилась долго, бесконечно долго, — по крайней мере, так казалось всем, находившимся во дворе.

Едва собаки бросились в атаку, Густых выскочил из укрытия, и гигантскими прыжками понёсся к дому, держась ближе к забору. В руке он держал короткий обрезок арматуры, найденный в укрытии. Здесь стеной стоял высокий, выше человеческого роста, высохший бурьян, полузасыпанный снегом, бежать по нему казалось невозможным, но Густых в несколько секунд перебрался через бурьян и добежал до дома. Юркнул за угол.

Тут царил густой мрак, но зрение Ка обострилось. Он мгновенно увидел раму дальнего, темного окна. Рама была выкрашена белой краской, и на её фоне отчетливо виднелись загнутые большие ржавые гвозди, которые и держали раму. Молниеносно и умело, будто занимался этим всю жизнь, Густых отогнул гвозди, тем же обрезком арматуры поддел раму снизу, потом — с боков. Аккуратно вынул ее и поставил в заросли бурьяна.

Второй рамы не было: на дровах здесь явно не экономили.

Когда началась стрельба, Густых уже влезал в оконный проем.

Соскользнул с подоконника, увидел небольшую комнату с двумя лежанками, и дверной проем. За ним была еще одна комната, и Густых с облегчением увидел в ней несколько шкафов.

Он открыл один из них — самый большой, как ему показалось, трехдверный, под потолок. Он уже протянул руку, чтобы освободить от тряпья пространство, в котором мог бы уместиться.

План его был прост: он дождётся, сидя в шкафу, когда шум уляжется и Дева вернётся в дом. Вот тогда-то он и выполнит, наконец, предназначенное ему Искупление.

В комнате вспыхнул свет.

Густых зажмурился на мгновенье, а когда открыл глаза, увидел молодого человека в куртке, но без шапки, с густыми локонами волос. В руке молодой человек держал «Стечкина», а дуло его было направлено в грудь Густых. За молодым человеком маячил еще кто-то, постарше, — белобрысый, с измятым небритым лицом, с расширенными от страха глазами.

— Владимир Александрович, поднимите, пожалуйста, руки, — внятно сказал молодой человек.

Это «пожалуйста» и обращение по имени-отчеству подействовали на Густых завораживающе. Он повернулся и медленно поднял руки.

— Повернитесь ко мне спиной, — сказал молодой, и добавил еще мягче: — Будьте так добры.

Густых хотел было возразить, но ничего умного в голову не пришло. Да и голова мгновенно опустела.

Он повернулся. Прямо перед ним, за широким дверным проемом, чернел квадрат выставленной оконной рамы. Было довольно соблазнительно нырнуть в него и раствориться в темноте. Но ведь тогда не состоится, или, по крайней мере, будет снова отложено на неопределенный срок Искупление.

— А теперь я попрошу вас, — тем же настойчивым, но любезным голосом сказал молодой, — лечь на пол лицом вниз. Сначала, чтобы вам было удобно, встаньте на колени. Руки — на спину. Если вас это не затруднит.

Густых, окончательно сбитый с толку, выполнил и это нелепое приказание.

Лежа, прижавшись щекой к крашеному полу, Густых, наконец, сообразил, что он должен сказать:

— Кто ты такой, чтобы командовать мной?

— Вы, Владимир Александрович, в розыске уже несколько часов. В чём вы обвиняетесь, — не знаю. Но приказ отдан, и я его исполняю.

Тут он сказал тому, что стоял позади:

— Давай, свяжи ему руки. Покрепче попрошу.

Густых вытерпел и это унижение. Белобрысый связал его на совесть, перетянув кисти рук чем-то вроде вожжей.

— А теперь мы посидим и подождём, — сказал молодой. — Слышите, Владимир Александрович? Осталось совсем недолго.

Стрельба за домом, отдававшаяся гулким эхом в маленькой пустой комнате, затихла. Со двора доносились непонятные крики.

Потом захлопали дальние двери: в комнату входили люди. И Густых внезапно почуял запах Девы.

И все остальное для него исчезло: ни множество голосов, ни грохот сапог, ни даже этот юный, с едва отросшими усиками, человек с пистолетом, — ничто не могло отвлечь или помешать ему.

Густых напряг руки. Но вожжи были слишком крепкими. Они трещали, но не рвались.

И тогда руки Густых стали удлиняться, расти…

Одновременно он перевернулся с живота на спину и увидел, что молодой пятится к выходу, пистолет в его руке ходит ходуном, а белобрысого вообще не стало. Густых поднял колени, вытянул руки из-за спины и начал подниматься. Одновременно он рвал руки из пут. Ему удалось ослабить узлы, и тогда он напрягся в полную силу. Путы стали истончаться и лопаться, разлетаясь отрезками кожи. Это, кстати, были не вожжи. Это была конская сбруя.

Он встал. Выстрел, ударивший его в грудь, лишь отбросил его, но не остановил. Густых рванулся вперед, одним движением руки смахнув молодого с дороги, и бросился туда, откуда раздавались громкие голоса, и цыганская речь мешалась с русским крепким матом.

Он влетел в комнату, забитую людьми, так неожиданно, что никто не успел ему помешать. Он сразу же увидел деву, сидевшую на низком диванчике, застланном ковром. Тех, что стояли у него на пути, он посшибал, не останавливаясь, как кегли. Ещё мгновение — и его руки дотянулись до горла Девы. Она вскрикнула, и смолкла.

Кто-то стрелял. Потом цыгане резали его ножами. Его тащили за ноги, пинали и били чем попало: старая цыганка, например, била его по голове сковородой.

Потом один из цыган сбегал в сени, вернулся с топором, предупреждающе крикнул. И одним ударом почти отсек руку Густых. Еще несколько ударов, — и руки перестали ему принадлежать. Густых упал на ковёр, морщась от вида собственных обрубков, торчавших из пробитых рукавов. Но он был спокоен, абсолютно спокоен: его Ка сосредоточилось в руках, и руки сделают своё дело.

Тело Густых вытянулось и обмякло.

Искупление состоялось.

Дева лежала на диване, раскинув руки и некрасиво скрестив ноги. Две быстро чернеющие руки намертво впились в её нежное девичье горло.

Она шевельнулась. И открыла глаза.

 

Нар-Юган

Три волка улепетывали по заснеженному редколесью от страшной гудящей птицы. Волки были молодыми, неопытными, и к тому же еще ни разу не встречались с таким врагом.

Вокруг них взрывали снег горячие пули, — огненные, молниеносные, как сама смерть.

Волки не знали и не могли знать, можно ли бороться с такой огненной смертью, и можно ли от неё спрятаться.

Впереди было болотистое озерцо, и у первого волчонка, выбежавшего на лед, сразу разъехались лапы. Он ткнулся мордой в лёд, задержавшись на мгновение. И в это самое мгновение жгучая невидимая молния ударила его между лопаток. Волчонок охнул от неожиданности, отлетел и замер.

Остальные перескочили через него и помчались дальше. Лапы скользили, волчат бросало из стороны в стороны.

Шуфарин, заместитель начальника лесного управления, с удовольствием крякнул:

— Один есть! — и показал большим пальцем вниз.

Его напарник, — он же подчиненный, — кивнул.

Шуфарин снова приложился глазом к окуляру прицела. У него был новенький навороченный карабин, и сам себе он казался в этот момент лихим героем американского боевика. Правда, вертолет был совсем не таким, как в кино: нечего было и думать картинно выставлять ногу на подножку, трудно было даже высунуться наружу, — ветер мгновенно обжигал щёки морозом.

Он выстрелил трижды, и ни разу не попал: на этот раз скользкий лёд оказался союзником волков, — они совершали непроизвольные броски, виляли задами, а то и кружились, распластавшись на брюхе.

Наконец, и второй волк упал, закинув лапы.

Последний, кажется, понял, что убегать бесполезно. Он присел, прижав уши к голове и глядя на ужасную стрекочущую птицу, висевшую над ним.

Вертолет сделал разворот, и Шуфарин крикнул в ухо напарнику:

— Ну, ладно, возьми этого себе!

Напарник, закутанный до самых глаз, высунулся с карабином, начал целиться. Волк был метрах в пятидесяти от него. Не попасть в такую цель было бы непростительно.

— Давай, давай! — весело крикнул Шуфарин, выглядывая поверх головы стрелка.

Кажется, он моргнул, или просто случилось какое-то краткое помутнение рассудка. Во всяком случае, выстрела не последовало, а волк, вместо того, чтобы отбросить лапы, вдруг прыгнул.

Сказать «прыгнул» — значит, не сказать ничего. Но другого подходящего слова у лесного начальника не нашлось, а времени подумать не осталось: прямо перед ним мелькнула оскаленная волчья пасть, дохнувшая зловонием, и тотчас что-то тёмное, душное навалилось на Шуфарина, опрокидывая и его, и напарника на пол.

Раздался запоздалый выстрел, один из пилотов выглянул из кабины, завопив:

— Чи вы здурилы??

Но, увидев, что творится в салоне, мгновенно спрятался.

Волк, дрожа от ярости и усталости, перекусил руку, сжимавшую карабин, рванул глухой воротник пуховика и сомкнул зубы на горле.

Отскочил, и бросился на второго, который, бросив оружие, завывая, пытался вползти в кабину.

Волк рухнул ему на спину.

Вертолет тряхнуло, но волк уже вцепился в шею жертвы.

Посреди бескрайнего белого редколесья, на увале, сидела серебристая волчья богиня, и, прищурив янтарно-золотые глаза, смотрела на нелепо закружившийся над болотом вертолет.

Хорошее представление.

Она видела, как вертолет накренился и понёсся боком, а потом внезапно, будто сбитый на лету, рухнул вниз, на черные кривые сосны.

Взметнулось облако снега. Из этого фонтана взлетели обломки, а потом над соснами пронеслись белые стремительные фигуры, и заиграл удаляющийся охотничий рог. Силуэты расплывались, быстро теряя очертания, пока не слились с белесыми облачками на фоне серого неба.

Стало тихо.

Волчица прикрыла глаза и тряхнула могучей головой.

Да, это хорошее представление. Жаль только, что — единственное. Больше стреляющих вертолетов над тайгой не будет.

Пока.

Стёпка торопился. До избушки оставалось совсем недалеко, и он прибавил ходу. Трое суток пути остались позади. Дома он растопит печурку, поставит на огонь котёл, и наварит столько рыбы, чтобы хватило до самого вечера. Он разденется догола, и будет есть, есть и есть, лишь изредка откидываясь на лежанку, чтобы передохнуть и отрыгнуть воздух.

На душе у Стёпки было светло и радостно. И небо, отзываясь на Степкину радость, тоже посветлело, облака поредели, мелькнул солнечный луч, и внезапно все вокруг заиграло, заискрилось невыносимым счастливым светом.

Какое доброе оно, солнце. Но думать о солнце и его доброте было некогда. Степка спешил.

Он вспомнил Катьку, испытав легкое беспокойство. «Как бы не подохла, однако», — подумал он.

И снова прибавил шагу, хотя прибавлять было уже некуда. Скоро кончится лес, откроется заболоченная равнина, за ней — еще лес, уже родной, исхоженный вдоль и поперек, в котором каждое дерево было ему знакомо, и в каждом жила родная, зовущая его, Степку, душа.

Он добежал до равнины. И по инерции сделал еще несколько скользящих шагов. И встал прямо, даже слегка откинувшись назад. Кажется, упал бы, — да лыжи мешали.

Прямо у него на пути, на белом-белом снегу лежал — еще белее, — громадный зверь.

Он смотрел мимо Стёпки, куда-то в лес, а может быть, на облака над лесом. Стёпка тоже невольно оглянулся. Не заметил ничего странного, и снова повернулся к зверю.

Но зверя уже не было.

Стёпка набрал в рукавицы жесткого снега, потер глаза-щёлки. Сморгнул, стряхнул лишний снег.

Никого не было вокруг. На много дней пути — ни единого человека, да и зверь попрятался, притаился, или ушел к верховьям, в сторону Страны Великого Энка.

Стёпка снова пошел вперёд, но замедлил шаг, зорко всматриваясь в каждую впадину, ямку в снегу.

Волчица не оставила следов.

И что бы это значило? — ломал голову Стёпка до самой окраины своего, обжитого леса. Душа чья-то приходила, однако. Для чего-то вышла на свет, легла поперёк пути. Хотела что-то передать Стёпке, однако.

Стёпка вспомнил Тарзана, его внезапное появление в этих Богом забытых местах. И ему стало нехорошо. «Плохо псу, однако. Или подох, или помощи просит. Чем помогу?»

Радость его сразу улетучилась, и Стёпка продолжил путь в угрюмом раздумье.

 

Черемошники

Уже второе побоище в цыганском доме привело к тому, что цыган попросили пожить у родни, а в доме расположилась засада спецназа.

Остатки изрешеченных шкур, пожравших трупы, увезли криминалисты, и, по слухам, отправили в Москву.

А может и не отправили: Москва до сих пор пребывала в полной уверенности, что в Томске произошла локальная вспышка бешенства, и предпринятые меры — карантин, массовые обязательные прививки антирабической вакцины, отлов бродячих животных, — дали положительные результаты.

Так что, невесело думал Бракин, скорее всего все вещдоки сейчас где-нибудь под надёжной охраной, и родственники ничего не знают о погибших, тщетно обивая пороги прокуратуры и прочих органов, и посылая слезные послания президенту Борису Николаевичу.

Борис Николаевич, должно быть, плакал, читая их, но мужественно утирал слезу. Он знал: великие реформы всегда требуют великих жертв.

В доме Коростылева тоже прятались вооруженные люди. И Бракин, встречая на улице незнакомого человека, невольно думал, что это не просто прохожий.

Рупь-Пятнадцать пропал. Дня три его не было видно, а потом, в лютый мороз, ночью, — появился. Пробрался во двор Ежихи, поднялся по лестнице и поскрёбся в дверь, как собака.

Бракин уже собирался спать, ворошил уголья в печи, — ждал, когда прогорят, чтобы закрыть заслонку.

Рыжая залаяла, а Бракин громко сказал:

— Входите!

Дверь, тяжко присев, приоткрылась, из темноты выглянуло знакомое закопченное лицо в драной шапке.

— Ух ты! Рыжик, да к нам гости! — сказал Бракин. — Входи, а то холод идет!

Рупь-Пятнадцать прошел в комнату, аккуратно прикрыв дверь, сел боком на краешек табуретки.

— Ты где пропадал? — спросил Бракин.

— Дык… — невесело проговорил Рупь-Пятнадцать. — Облаву, вроде, не только на собак и волков объявили, — на людей тоже. Когда труп этого, начальника, утащили, устроили мне допрос. И — в бомжатник сунули. Насилу ушел: а то мыться заставили хлоркой, всё вшей искали. А у меня вшей отродясь не бывало. Дохнут они на мне.

Он вздохнул.

— И где же ты сейчас? — спросил Бракин.

Рупь-Пятнадцать сделал хитрое лицо.

— У цыган.

— Ну да? Там же в каждом сарае спецназовцы сидят!

— А ходы на что? — Рупь-Пятнадцать даже приосанился, сказал хвастливо. — Я эти подземелья хорошо изучил. Там и продукты есть, и вода. Только холодно очень, а костёр разводить боязно: дым пойдет из щелей, догадаются.

— Молодец! — одобрил Бракин. — Ну, сиди, грейся.

Подумал, сообразил:

— Тебе, наверно, для сугреву водка нужна?

Рупь-Пятнадцать покачал головой.

— Там, в подземелье, спирта — залейся.

— Чего ж ты им не греешься?

— Спиртом долго греться нельзя. Уснёшь — и не проснешься, — наставительно сказал Рупь-Пятнадцать.

Бракин развел руками.

— Ну, тогда не знаю, как тебе помочь. Тебя же увидят на улице — и если сразу не пристрелят, как оборотня, так точно в кутузку заметут.

Рупь-Пятнадцать помолчал, напряжённо морща лоб. Наконец признался:

— Скучно мне там.

Бракин внимательно посмотрел на него, что-то решая про себя. Потом неожиданно спросил:

— А как ты вылез?

— Дак через гараж! Они только про один ход знают, где горело. В другие спускались через подполье или через люк в сарае. А я в это время в гараже сидел. Ну, не в этом, который на переулке стоит, а в дальнем, заброшенном. Я давно тот выход знаю: вместе с Алёшкой его устраивали. Там стена не бетонная — доски. Так я эти доски отодрал и ход прокопал, метра три. Давно, летом еще. И прямо в гараж. Мотоцикл там старый с коляской. Ну, и рухлядь всякая. А запор — так себе, на честном слове. Алёшка замок поставил сквозной, с двух сторон открывается. Он тем ходом, бывало, к бабам бегал, чтоб отец не узнал. У них же нравы были строгие. А ключ я сам сделал.

— Ладно, понятно, — сказал Бракин. — Я этот гараж знаю. Он как раз на углу, а за ним — заколоченный дом. Кстати, чего ты в этом доме не живешь?

— А боюсь. Он же на продажу, соседи за ним приглядывают. Заметят, гадство, донесут, — и опять повяжут.

Он посидел, криво усмехнулся. Бракин понял, что Рупь-Пятнадцать чего-то не договаривает. То ли боится кого?

Бракин налил свежезаваренного чаю в треснувшую «гостевую» кружку, щедро насыпал сахару.

— На, грейся.

Бомж с благодарностью принял чашку. Видно, чайком он был неизбалован. От первых же глотков его прошиб пот, он снял шапку с вымытых светлых волос.

Допил. Покосился на Бракина и сказал:

— Я тебе верю. Поэтому тебе — расскажу.

Он сделал паузу, смешно морща лоб.

— Страшно мне там, в подземелье. Гости там начали появляться.

— Кто? — спросил Бракин и пригладил усики.

— Ты не поверишь — Коростылёв.

Бракин подался вперед:

— А ты его откуда знаешь?

— Ну… Я ж тут давно живу, на переулке многих знаю, а уж этого трудно не узнать.

Бракин вспомнил белое бритое лицо с глубокими складками морщин от ноздрей до подбородка, разбитое стекло в очках…

— Это точно, — проговорил он. — Такого трудно не узнать.

— Ну вот, — Рупь-Пятнадцать подвинулся ближе. — Только он не один. Ещё появляется — не поверишь, — белый волк.

— Волчица, — машинально поправил Бракин и добавил: — Почему не поверю? Поверю.

Рупь-Пятнадцать уставился на него и молчал несколько секунд.

— Дак ты знаешь?

— Пришел волк — весь народ умолк… — сказал Бракин. — Про волчицу больше всех Рыжик знает. Если бы она говорить умела, — многое бы про неё рассказала, — Бракин кивнул на дремавшую собачку, которая, не открывая глаз, только повела острым лисьим ухом.

Рупь-пятнадцать не понял, поглядел на собаку.

— Ну, так что дальше? — спросил Бракин. — Появляются они там, и что делают?

— А не знаю! — в сердцах ответил Рупь-Пятнадцать. — Прячусь я. Мельком только и видел. Проходят по подземелью, и исчезают. Я думаю, — он вовсе перешел на шёпот, — что они мой запах уже знают. Знают, что я там. Но я им не нужен. Я, чуть тень замечу, — а у меня там кильдымчик такой оборудован, коптилка горит, — так бегом в гараж. И сижу, пока не околею. Потом загляну внутрь — тихо. Никого. Я уж в гараж одёжи натаскал. Но тут морозы вдарили, — ничего не спасает. А костерок не разложишь, — дым повалит.

Рупь-Пятнадцать уныло вздохнул и повесил нос.

Бракин спросил серьёзным голосом:

— Знаешь дом, где жил Коростылёв?

— Как не знать! Проклятое место.

— Вот именно. Оттуда вся зараза и пошла.

Бракин налил еще чаю, закрыл печную трубу, походил по своей каморке.

— А больше в подземелье никто не появляется?

Рупь-Пятнадцать поперхнулся чаем, закашлялся. Вытаращил глаза на Бракина и тихо спросил:

— Откуда знаешь?

— Догадался.

— Ой, — сказал Рупь-Пятнадцать и поднялся. — Засиделся я у тебя. Отогрелся уже, и то ладно, спасибо.

Бракин положил ему руку на плечо:

— Я даже догадываюсь, кто.

Рупь-Пятнадцать съёжился и спросил жалобным голосом:

— Кто?.. — так, как будто боялся ответа.

— Наташка.

Рупь-Пятнадцать упал на табурет, вытаращив глаза.

— Как узнал-то?

— Сначала Лавров, потом Густых, потом — она. Они все мёртвые, и все ходили, как живые. Это потерянная душа, египтяне называли её Ка. И еще было предсказано, что Египет будет сражаться и победит в некрополе. В царстве мёртвых, значит.

— Ка, — тупо повторил бомж и слегка встрепенулся. — А Лавров — это кто?

— Тот, что собаку застрелил.

— Андрейкину-то? Джульку? Зна-аю!..

Бракин тоже выпил чаю, и начал быстро собираться.

— Вот что, Уморин-Рупь-Пятнадцать. Я с тобой пойду.

— В подземелье? — ахнул бомж.

— Ну.

Рупь-Пятнадцать поднялся и спросил тихо:

— А не забоишься?

— Забоюсь. Ты мне, главное, покажи, где прятаться и куда бежать. А сам можешь в своем кильдыме закрыться. К тебе они не полезут, не нужен ты им. Ты, кстати, рисовать умеешь?

— Ась?

— План своего подземелья нарисовать сможешь?

— Ну… примерно только…

— Ну-ка, нарисуй.

Он вырвал из общей тетради листок, положил авторучку. Рупь-Пятнадцать снова сел и старательно, высовывая язык, нарисовал что-то вроде лабиринта.

Бракин повертел план так и этак, проворчал:

— Ты случайно в детских журналах не печатался?.. Ладно, пошли.

Рупь-Пятнадцать ничего не понял, но с готовностью напялил шапку на самые глаза.

— А откуда ты мою фамилию знаешь? — спросил он, выходя.

— Добрые люди сказали…

Бракин зажег фонарь, но и без фонаря было видно, что в заброшенном гараже кто-то успел побывать. Металлическая дверца была сорвана с верхней петли и углом утопала в снегу.

Бракин вошел, посветил. Выход из подземелья был разворочен, словно в проход пролезала какая-то необъятная туша. Мотоцикл лежал у стены на боку, а гнилой дощатый пол вздыбился.

Рупь-Пятнадцать тихо ойкнул.

Бракин посветил внутрь лаза, увидел покрытые изморозью неровные земляные стены. Потом вышел. Деловито спросил:

— Ты снег возле гаража чистил?

— Не-а. Сюда же давно никто не ходит.

Бракин наклонился, посвечивая фонарем, стал разбираться в следах.

— Кто-то вышел погулять, — заметил он. — Ну, ты вот что: посторожи здесь. Если что заметишь опасное — сигай в сугроб, или вон, за забор. Держи фонарь. Собаку, если что, ослепить сможешь.

— А ты? — испуганно спросил Рупь-Пятнадцать.

— А я влезу, погляжу…

Он свободно опустился в лаз, оказался в довольно узком и кривом туннеле, пополз вперёд, пока не упёрся в доски. Сдвинул их, как научил Рупь-Пятнадцать, и спрыгнул вниз. Под ногами был твёрдый, зацементированный пол.

Бракин прислушался. Кругом царила тьма, было душно и очень холодно.

Вспоминая план, нарисованный Умориным, сориентировался, встав спиной к доскам, и двинулся налево. Коридор был длинным, и, судя по ощущениям, достаточно высоким и просторным.

Он дошел до поворота и приостановился. Налево вёл ход в один из нежилых домов. Направо — в главный туннель. Бракин осторожно пошел направо.

И замер. В полной, непроницаемой тьме чувствовалось движение, шорох. Бракин опустился на корточки, принюхиваясь. Но запах был только один — запах гари. Причем гарь была едкая, — должно быть, от пластиковых ящиков и упаковок, в которых хранились цыганские припасы. Надо надеяться, что эта гарь перешибает собачье чутье, и обнаружить присутствие Бракина даже белой волчице будет трудно.

Странный шум возник у Бракина в голове. Ему показалось, что он слышит чей-то разговор. Это был, конечно, не разговор, а неясное порыкивание и ворчание. Но, странное дело, стоило Бракину вслушаться, как он стал различать смысл разговора.

— Все люди — ничтожества, — произнес низкий завораживающий голос. — Ни на кого нельзя положиться.

— Подождём немного, — свистящим шепотом ответил собеседник. — Цыганка найдёт его.

— Мне надоело ждать. Я жду девять тысячелетий, и уже устала. Вас всех следовало истребить ещё во времена Сехмет, но владыка пощадил оставшихся в живых. А этот пёс — я знала, что он околеет в промёрзших болотах, и он околел. Но кто-то оживил его. Кто-то, посланный Киноцефалом.

— Цыганка найдет пса, — примиряюще просвистело в ответ. — И тогда мы устроим последнюю битву. Битву в некрополе.

— Замолчи. Замолчи. Ты мешаешь мне слушать.

Бракин взмок от страха и медленно-медленно начал подниматься на ноги.

— Я чую. Чую одного из тех, кто должен был умереть, но остался жив из-за твоей глупости. Молчи!

Раздался легкий шорох, подуло леденящим сквозняком. И, уже не пытаясь сохранять тишину, Бракин метнулся назад по тоннелю. Он пулей пролетел всё расстояние, едва не пробежав мимо входа в тайный лаз. Ему казалось, что сзади его догоняет голубое мертвящее сияние — бесшумное и смертоносное, в образе безжалостной седой волчицы.

Бракин вывернул доски, ужом скользнул внутрь и вылетел с той стороны лаза, будто у него появились крылья.

Не задерживаясь в гараже, он кинулся к выходу, огляделся, и спрятался за углом, прижавшись к проржавевшей стенке.

Над Черемошниками, в разрывах белесых облаков, плыл холодный колючий месяц. Всё было тихо и мёртво кругом.

Внезапно из тьмы выплыла фигура. Бракин быстро опустил руку в карман, но тут же с облегчением вздохнул: он узнал понурый силуэт бомжа.

— Ну, как сходил? — буднично спросил он.

— Отлично! — Бракин перевел дух. — Ты тут никого не видел? Тогда пошли.

И двинулся к ближайшему поперечному переулку.

— Куда? — опомнился Рупь-Пятнадцать.

— К Алёнке. Или к Андрею, — если дети сообразили перенести Тарзана к нему.

Наташка на секунду замирала возле тёмных домов и, глядя на окна, долго и сосредоточенно прислушивалась. Постояв и уяснив что-то важное для себя, она двигалась к следующему дому. И снова останавливалась, устремив пронзительный взгляд в тёмные окна, в глубину комнат.

Иногда, засомневавшись, она задерживалась возле дома дольше обычного. Ей мерещились запах Девы и смрад старого больного пса. Она ненавидела болезнь и старость. Теперь-то она точно знала, что умирать следует как можно раньше, — задолго до того, как начнутся болезни, и уж конечно до того, как мозг подаст сигнал и включится бомба с часовым механизмом, спрятанная в каждом живом существе. С этого момента отравленные смертью невидимые существа начнут свою работу, проникая с током крови повсюду, до кончиков ногтей, и повсюду заражая смертью бессмертные живые клетки.

Слава Сараме, с ней этого не случилось.

Наташка отошла от очередного дома, принюхалась. Она неслышно и мягко ступала по снегу, она скользила по нему, почти не оставляя следов. Её тело — это было лучшее, что знал за последние перевоплощения беспокойный и вечно неутолённый дух Ка.

Она скользила мимо домов, но некоторые вызывали у нее подозрения. Иногда она не только долго стояла, вглядываясь во тьму спален и сараев. Она перескакивала через штакетник, обходила дом вокруг, заглядывала в окна.

Она видела спящих женщин; среди них попадались и молодые, и даже почти такие же красивые, как она сама; но они не были Девами. От них разило потом, мочой и месячной кровью.

Попадались и старые больные псы. Но все они умирали от включившегося механизма смерти, а не от ран. К тому же они были напуганы, и либо жались в своих конурах, тоскливо и жалобно тявкая во сне, когда месяц заглядывал к ним; либо, если хозяева прятали их в домах, дрожали от ужаса у порогов.

Наташка качала головой, глаза её гасли, и она продолжала свой путь.

Бракин схватил Уморина за плечо и прошипел в самое ухо:

— Т-с-с! Видишь? Вон она!

Уморин встал на цыпочки и начал озираться. Потом рискнул шепотом спросить:

— Кто?

— Наташка. Вернее, то, что от неё осталось.

Уморин вгляделся в дальний конец Стрелочного переулка. И вдруг присвистнул:

— Ба! Да это же Наташка!..

Больше он не успел ничего сказать: Бракин крепко, двумя руками, зажал ему рот.

Ка почувствовал движение позади.

Остановился, подозрительно оглядел переулок.

К счастью, они стояли довольно далеко, в тени забора, к тому же Бракин немедленно поволок слабо упиравшегося Уморина за угол.

— Ты чо? — обидчиво спросил Уморин, едва получив возможность говорить. — Это ж наша цыганка, Наташка! Поди, ходит, спирт предлагает. Или золото там…

— Какое золото?? — прошипел Бракин. — Идем скорее, пока она ещё далеко. Если со Стрелочного начала, — нескоро до Аленкиного дома доберется…

— Дык… — начал было Уморин и умолк, заторопившись за Бракиным.

— Теперь я знаю, почему тебя Рупь-Пятнадцать прозвали, — сказал на ходу Бракин. — Раньше думал: наверное, ему раньше вечно «рупь-пятнадцать» на бормотуху не хватало. А теперь понял. И раньше, и теперь. И не на бормотуху. Так. Вообще не хватает.

— Ну, — согласился Уморин и больше ничего не добавил.

Кто-то мягко трогал Алёнку за плечо, щекотал висок.

— Отстань! — хотела сказать Аленка, и проснулась.

Над ней мелькнул смутный силуэт.

Она привстала, протерла глаза и шепнула радостно:

— А чего ты так долго не приходил?

— Тише. Тебе надо уходить.

— Мне? Куда?

Аленка глянула в кухню — темно, глянула за окно — темно.

— Ночь же ещё? — сказала она.

— Они уже близко. Они здесь, они ищут тебя, — прошелестело в воздухе.

Аленка не поняла, кто это такие — «они», но почему-то страшно испугалась.

— А куда идти? — спросила она задыхающимся от волнения голосом.

— Здесь недалеко. Только скорее.

Аленка, торопясь и путаясь в ворохе одежды, сваленной на стуле, начала одеваться. Потом спросила:

— А как же баба?

— Её они не тронут. Им нужна только ты. Выходи на улицу, только тихо, — не разбуди бабу. Я вынесу Тарзана и подожду тебя у ворот.

Силуэт растаял в полутьме.

Алёнка вышла быстро, тихо прикрыв за собой ворота, которые все равно на морозе звонко заскрежетали.

Тёмное существо, похожее на человека, держало в лапах Тарзана, завернутого в пальто. Увидев Аленку, существо быстро зашагало прочь.

Аленка, подскакивая, побежала следом. Спросила на бегу:

— А кто это — «они»?

— Те, что хотят убить меня, тебя, и Тарзана.

Еще один вопрос всё время вертелся у Аленки на языке. Но она не решалась его задать. Они торопливо шли в белом морозном тумане мимо скрюченных ив, клёнов, черемух и рябин, обсыпанных белыми искрами; мимо глухих заборов и затаившихся черных домов, над крышами которых плыл одинокий месяц.

— Ты хочешь спросить, кто я? — внезапно спросило существо.

Аленка кивнула, подумала, что кивка Он не увидит, и сказала:

— Да.

— Я — изгнанник. Много-много лет назад люди считали меня богом справедливости, который должен судить мёртвых. Но потом они решили, что я недостоин этой роли, и призвали другого бога — Осириса. Но это было так давно, что всё уже сотни раз переменилось, люди забыли об Осирисе, теперь о нём помнят только учёные люди. А я потерял свое имя, и стал немху, отверженным. Но люди меня не забыли, и под другими именами я существовал все эти годы. А кроме меня, не забыли Упуат, мать волков. Каждое время и каждый народ давал ей другое имя. Одно из этих имён — Сарама. Это имя ей нравится больше других. Она хочет вернуть мир к началу. И чтобы в этом мире поклонялись лишь ей одной.

Аленка ничего не поняла. Кроме одного: страшная бессмертная волчица хочет убить всех, кто ей дорог. И её, Аленку — тоже.

— Как же тебя зовут? — наивно спросила она.

Он понял, оглянулся.

— Люди, жившие раньше, называли меня по-разному. Например, Собачьим богом. Твои далёкие предки когда-то называли меня Волхом. А в древнем городе, который называется Рим — Луперкасом. А еще раньше, в стране пирамид и песков, у меня было еще одно имя — Саб.

— А почему тебе не позволили судить мёртвых? — снова спросила Аленка.

— Богам показалось, что я сужу слишком пристрастно. Я жалел грешные души, и всегда прощал то, что можно простить. А иногда и то, что боги не должны прощать.

Они прошли уже несколько переулков и свернули к заколоченному дому.

Дом до окон был заметен снегом, сугробы почти скрывали забор и калитку.

Аленка сразу же узнала этот дом. Но ничего не сказала.

Бракин и Уморин вышли в переулок с одной стороны, Наташка — с другой. Она разглядела их и узнала. Она все поняла.

И Бракин тоже понял всё.

— Запомни, — дрожащим голосом быстро сказал он Уморину. — Это — не Наташка. Это мертвец. Она мёртвая. Ею движет Ка.

На углу Корейского и Керепетского, возле колонки, он остановился, тяжело дыша. Впереди, в молочном тумане, бесшумно скользя над дорогой, стремительно летел Ка. Позади был дом Аленки, и немного дальше по переулку — Андрея.

Бракин лихорадочно придумывал, чем можно остановить Ка. Он вытащил пистолет, приказал Уморину встать в тень, за угол; присел, чтобы стать незаметнее. Но он знал, что пули Ка не страшны.

Уморин, увидев оружие, окончательно перепугался и без слов нырнул в тень за водоразборную колонку.

— Слышь! — шепнул он. — Так если она мёртвая, как тот, — её ж только топором можно.

— А у тебя есть топор? — быстро и злобно спросил Бракин.

Уморин замолчал, потом нагнулся над колонкой, что-то соображая.

Наташка вылетела прямо на линию огня, и Бракин аккуратно всадил в неё всю обойму — в живот, в голову, в ноги. Выстрелы гулко разнеслись над переулками.

Наташка словно наткнулась на невидимое препятствие. Её даже отбросило выстрелами, но она устояла на ногах.

— Хорошо стреляешь, касатик! — с цыганским акцентом крикнула она.

Бракин лихорадочно вставлял новую обойму. Если изрешетить ей ноги, перебив все кости, может быть…

Но он не успел. Она приблизилась бесшумно и почти мгновенно, глаза горели на тёмном красивом лице, а руки со скрюченными пальцами вытянулись вперёд, потянулись к Бракину.

— А ну, отползай! — не своим голосом вдруг крикнул Уморин.

Падая на спину, Бракин уже ничего не соображал. Но все же попытался отползти.

Потом позади него что-то звякнуло, фыркнуло, заплескалось, и зашумело.

Бракин ошалело обернулся и вытаращил глаза. Уморин поднял метровый резиновый шланг, присоединенный кем-то к водокачке, чтобы удобнее было наполнять бочки. И из этого шланга вовсю поливал Наташку. Брызги полетели во все стороны, замерзая на лету.

Сначала Наташка крутилась на месте, увёртываясь от бившей в нее сильной струи воды, которая схватывалась льдом почти на глазах. Потом её сшибло напором. Она даже не смогла откатиться: вода накрепко припаяла её к дороге. Она еще шевелилась, ломая наросты льда, но лед становился все толще, и через некоторое время на дороге остался лежать огромный комок оплывшего льда, внутри которого чернела изломанная фигура.

Уморин отпустил рычаг. Он чуть ли не с ног до головы тоже был покрыт ледяной коркой. И, отбивая лед, весело похрустывал, приплясывая на месте.

— Теперь, значит, не встанет, — удовлетворенно сказал он.

— Видимо, до весны, — мрачно буркнул Бракин, поднимаясь на трясущихся от слабости ногах.

Саб прошел вдоль забора подальше от ворот. Оглянулся на Аленку, присел.

— Садись мне на плечи. Держись крепко. И ничего не бойся.

Аленка не без труда взгромоздилась на мощные покатые плечи, покрытые густым серебристым волосом. Свесила ноги, шёпотом спросила:

— А держаться — за голову?

Саб не ответил. Аленка зажмурилась и обхватила рукой косматую голову, с ужасом ожидая, что сейчас нащупает страшную звериную морду. Но под руками была мягкая шерсть, и она крепко ухватилась за то, что показалось ей лбом.

Внезапно переулок отскочил вниз и у Аленки захватило дух. Она зажмурилась крепко-крепко, как могла. А когда открыла глаза, увидела: они были на крыше деревянной пристройки к дому. Вокруг всё было заметено снегом, и теперь она уже не смогла бы найти могилу с телом несчастного Джульки.

— Я спрячу вас на чердаке, — сказал Саб.

И снова подпрыгнул. Аленка не успела зажмуриться, — только моргнула: они оказались на крыльце, перед дверью, заколоченной досками крест-накрест.

— А как же… — начала она и замолкла.

Она хотела спросить: «А как же мы попадем на чердак?». Но не успела: они уже были на чердаке.

Здесь было темно, мрачно, но пахло не мышами и пауками, а морозом и снегом.

В чердачное окошко заглядывал месяц, и, кажется, одобрительно кивал.

Саб медленно опустился на корточки, Аленка съехала с пушистой спины.

Саб уложил Тарзана.

— Здесь есть дверца, но она закрыта на замок и заколочена досками, — сказал Саб. — Здесь вы в безопасности. Но помни, что бы ты ни увидела, ни услышала, — сиди тихо, как мышь, и не выдавай себя. Поняла?

Аленка, сидевшая на корточках перед Тарзаном, кивнула.

Саб пододвинул ей какой-то узел со старым тряпьем.

— Садись здесь. Следи только за Тарзаном. Скажи ему, чтобы он молчал.

Саб повернулся — и исчез.

Прошло совсем немного времени, а Аленка уже замерзла. Она совала ручки за пазуху, втягивала голову в плечи, но это плохо помогало. Холод пробирался под капюшон пуховика, щипал уши. Холод крепко впился в пальцы и не отпускал их.

«Как бульдог», — подумала Аленка.

Пол на чердаке был засыпан тонким слоем снега. Но у окна, у дверцы и вдоль стен снег лежал волнами.

Аленка встала, походила. Снег поскрипывал под ногами.

Над головой были балки, с которых бахромой свешивалась изморось, похожая на причудливо изорванные тряпки.

Аленка дошла до окна, выглянула. Отсюда был виден кусочек двора и соседний дом, а дальше — белые крыши, печные трубы, и черное-черное небо, в котором ярко горел месяц.

Позади обиженно тявкнул Тарзан.

Аленка быстро вернулась к нему. Сунула руку под пальто, нащупала морду Тарзана, погладила его. Отвернула пальто, чтобы Тарзан тоже видел, где они находятся.

Снова села. И снова мороз начал пробирать её до костей.

А потом где-то вдали, за белыми крышами и скрюченными от мороза деревьями послышался тянущий вой.

Тарзан шевельнулся, рыкнул.

— Ну, что ты, глупый, — это собака воет, — дрогнувшим голосом сказала Аленка. И словно в ответ в голове возникло страшное слово: «волк». Это не собака. Это волк. Это жестокая волчья богиня…

Аленка похолодела.

Она отвернула пальто, легла рядом с Тарзаном, прижалась к нему, обхватила руками за шею.

Тарзан молчал, только шевельнул хвостом.

Вой прекратился. Аленке стало вдруг тепло и спокойно. Она устроилась поудобнее, закрылась полой пальто, положила кулачок под щеку, уткнулась носом Тарзану в бок. Бок был горячий, и от шерсти пахло какой-то медициной. Это от повязок, сообразила Аленка. Повязки наложил этот странный квартирант Ежихи. Он был похож на Саба. Он был таким же добрым. А может быть, Саб просто умел превращаться в человека. Он же все-таки бог, хотя и не совсем, потому, что ему никто не молится. А боги, которым не молятся, скорее всего, умирают. Не так, как люди. Как-нибудь по-другому. Умирают долго-долго, дряхлеют, становятся прозрачными, а потом тихо исчезают.

А может быть, они постепенно превращаются в обыкновенных людей? В таких, как этот добрый ежихин квартирант. Только, наверное, они остаются бессмертными. Или живут долго-долго. Ведь богов было много, ужасно много. В каждом городе, в каждой деревне. Вот у остяков, баба рассказывала, сколько деревьев и ящериц — столько и богов.

Поэтому люди почти как боги. Не все, конечно. Некоторые…

Вот и всё.

Аленка задремала. И ей начал сниться сон. Очень страшный сон.

Два силуэта плавали в сиреневой мгле, между небом и землей, в неведомом, потустороннем мире. Один — громадная лежащая волчица с гордо поднятой головой. Второй — мохнатое существо без лица, но с огромными, ясными глазами.

— Уйди с дороги, — пророкотал низкий голос Сарамы. — Я уже знаю, где они — дева и её собачий охранник.

Саб молчал, лишь ниже пригнулся к земле, почти касаясь снега длинными руками.

— Признаюсь, я долго не могла понять, кто же стал твоей Девой, — усмехнулась Сарама. — Меня обманул её возраст. Я ведь не знала, что тебя стали привлекать маленькие девочки. Впрочем, следовало догадаться: за столько лет тебе приелись зрелые женщины, захотелось чего-нибудь необычного…

Саб молчал, только ниже склонил голову.

— Ладно. А теперь — убирайся. Или я убью тебя. Выпущу из тебя кровь! И ты, наконец, околеешь, станешь как обычная человеческая падаль. Я скормлю тебя воронью. Оно жаждет — слышишь?

Саб молчал.

Сарама обернулась к кому-то назад:

— Пора. Проверь всё вокруг.

Из мглы высунулась морда Коростылева, — морда человека, который начал было превращаться в волка, но остановился на полпути.

— Проверяю, госпожа. Никаких следов.

— Ничтожество… Зачем же тебе дан дар всевидения?

Морда исчезла.

Сарама взглянула на Саба.

— Прощай, собачий, скотий, куриный, или какой там ещё бог…

— Анубис, — сказал Саб.

Сарама вскочила, мгла окрасилась кровавыми сполохами, заходила волнами.

— Не тронь это имя!

— Но он — это я.

Сарама помедлила, потом расхохоталась по-волчьи — заливистым лаем с хрипотцой.

И внезапно мгла рассеялась.

Стоял белый призрачный туман, сгущавшийся в темноте и редевший в свете одинокий фонарей.

Сарама стояла перед воротами заколоченного дома, принюхиваясь, опустив голову. А за воротами, во дворе, с места на место перебегал на четвереньках получеловек-полузверь. Копал снег лапами, по-собачьи отбрасывая его. Утыкался в ямки мордой, фыркал, отскакивал, кружился между сугробами, и снова копал.

Сарама подняла голову. Взгляд её уперся в дом, скользнул по крыше и остановился на черном квадратике слухового оконца, в котором поблескивал осколок стекла.

Сарама втянула носом морозный воздух так сильно, что с ближнего сугроба взвился снег.

И чихнула, разворачиваясь: по переулку шли три человека.

Сарама исчезла.

— Тута вот, — сказал Андрей, по обыкновению вытирая нос рукавицей. От него еще пахло теплом и печью: Бракин поднял его с постели, бросив снежком в окно.

— Как папаша? Не заругается? — спросил Бракин, когда минуту спустя, застёгивая на ходу поношенную курточку, из ворот выбежал Андрей.

— Не. Папка вечером с калыма пришел — стиральную машину кому-то в городе подсоединял. Ну, чуть тёплый. Сразу бух — и захрапел. Только пузыри пускает.

«Городом» в этом районе называли весь остальной Томск. Даже ближние благоустроенные дома, через улицу — и те уже были «городом».

— Ладно. Пошли.

— Это рядом совсем, — торопливо объяснял Андрей на ходу. — Самый подходящий дом, — другого такого нету.

О Джульке он пока умолчал.

— Ну, раз самый подходящий, — там и проверим.

— А если не там? — спросил Рупь-Пятнадцать.

— Тогда, значит, придется к гаражу идти. И выкуривать врага из его собственного логова, — по-книжному сказал Бракин: он не так давно с увлечением прочитал воспоминания маршала Жукова о Великой Отечественной войне, а потом, раз заболев этой войной, читал уже всё, что попадалось под руку — от Мерецкова до Типпельскирха.

— Выкуришь их, как же… — сказал Рупь-Пятнадцать.

Они повернули на Чепалова. Прошли последний в этих местах фонарь.

Заколоченный дом стоял, окутанный белесым неземным туманом, и казался призрачным.

— Э, да тут без лопаты не войдёшь, — прикинул Уморин. — Всю зиму никто не входил.

— Вот мы и проверим, — сказал Бракин и замолчал.

Он смотрел на Андрея, а Андрей, пятясь, почему-то показывал на большой сугроб, наметенный под покосившимися деревянными воротами.

Бракин перевел взгляд и тоже невольно сделал шаг назад. Из сугроба, пылясь взвихряющимся снегом, медленно поднималась исполинская белая фигура.

Она поднималась, словно невидимые умелые руки лепили из снега гигантский памятник, отдаленно похожий на лежащую собаку.

— А это еще что за чудо, ё-моё! — громко сказал Уморин и обернулся к товарищам.

Он стоял в переулке один.

Уморин присел от ужаса, повернулся к собаке и пробормотал:

— А здрасьте… Давно, это, не видались, да?

И быстро-быстро пополз задом вперед.

Он полз и полз, и только никак не мог понять, почему страшное видение не отдаляется; не отдаляются ни сугроб, ни черные покосившиеся ворота, ни окна, заколоченные крест-накрест…

Тогда он догадался оглянуться. И увидел Густых, который стоял у него на пути. В него-то Уморин и уперся задом. Рук у Густых не было — только болтались полуоторванные рукава пиджака фирмы «Босс».

— Э-э… — пролепетал Уморин. — А ты чо не в морге?

Густых криво усмехнулся синим лицом, и внезапно сильно ударил Уморина ногой в зад. Уморин растянулся на обледеневшей дороге и покатился прямо к страшной белой собаке.

Только теперь это была не собака. Это была волчица. Та самая, с серебристой шерстью и ласково горящими глазами.

Рупь-Пятнадцать словно проснулся. Он неловко поднялся, поскальзываясь, потом замер.

— Стой здесь, — прозвучал у него в голове низкий рыкающий голос волчицы. — Может быть, пригодишься.

К дому сбегались волки. Некоторые из них были настоящими волками, другие — одичавшими в окрестных свалках собаками, третьи — полулюдьми. Их становилось все больше. Не обращая внимания на Белую, они подбегали к воротам, крутились возле них, потом, найдя подходящее место, прыгали через забор во двор.

Во дворе, за сараями, тучей летел снег. Это Коростылёв копал яму. Волки не обращали на него внимания, они медленно, кругами обходили огород, двор, надворные постройки, и постепенно круг сжимался вокруг дома.

Наконец, они сели — тесно, один к одному, — обступив дом, взяв его в кольцо. Подняв морды, молча смотрели на дом: окна с наличниками, забитыми снегом, куски оторванной фанерной обшивки, моток ржавой проволоки на гвозде, дырявую алюминиевую ванну, прислоненную к завалинке под навесом.

Некоторое время вокруг стояла оглушающая тишина, — даже Коростылев успокоился, с головой закопавшись в снег. Тишину нарушал только одинокий флюгер-трещотка, слабо потрескивающий на покосившемся шесте, возвышавшемся над навесом для дров.

А потом волки дружно завыли. Выли вполголоса, так что издалека могло показаться, будто это воет ветер в трубе.

Андрей бежал во все лопатки, даже взмок, несмотря на мороз. Он хотел добежать до автобусной площадки, позвать людей. Но на площадке никого не оказалось. Залитая светом прожектора, она была абсолютно пуста. Андрей в недоумении огляделся. Посмотрел на будочку охранников оптового склада, — в будочке было темно. Глухо были забраны решетчатыми ставнями темные окна круглосуточного магазина. «Интересно, — подумал Андрей, — а почему это все спят?»

Андрей постоял, озираясь. Не было даже солдат или милиционеров, которые в последнее время вечно здесь отирались. И по Ижевской не проезжала ни одна машина.

Андрей вытер рукавицей разгоряченное лицо и кинулся в переулок. Теперь он мчался домой.

Впереди, на перекрестке, высилось какое-то странное сооружение. Андрей приостановился: на углу горел фонарь и Андрей ясно разглядел на дороге какой-то ледяной короб. Чем ближе подходил Андрей, тем больше короб становился похожим на хрустальный гроб. Тем более, что внутри него действительно спала царевна.

Андрей придвинулся поближе, но тут же поскользнулся: весь перекресток был залит льдом, как каток. Андрей вскрикнул и растянулся на льду, и внезапно увидел прямо перед собой, в глубине ледяной глыбы, белое прекрасное лицо с огромными черными ресницами. Андрей уставился на царевну, а в голове замелькали какие-то обрывки воспоминаний, фразы из книжки, вроде «ветер, ветер, ты могуч, ты гоняешь стаи туч…».

И вдруг царевна распахнула глаза. Огромные, черные, горящие, они смотрели прямо на него.

Андрей отшатнулся, встал на четвереньки. Глаза следили за ним, и как будто умоляли о чем-то.

Он отполз на край льда, встал, поискал глазами что-нибудь подходящее. Потом вспомнил: у забора деда Василия, жившего в домике напротив колонки, были свалены какие-то железки, стальные прутья, проволока. Сын деда Василия вроде хотел сделать железный забор вместо полуразвалившегося деревянного, да руки летом не дошли. Андрей подошел к куче, не без труда выломал из снега и льда увесистый шестигранный стальной прут. Вернулся к ледяному саркофагу и, стараясь не смотреть в черные горящие глаза царевны, принялся долбить лед. Крошки разлетались неохотно, тогда Андрей принес вторую железяку, и принялся выбивать лед кусками.

Разгреб белое крошево. Лицо царевны было близко-близко, а глаза её — снова закрыты. Андрей лег, тоже закрыл глаза и потянулся к её пухлым прекрасным губам…

Но тут же вспомнил об Аленке и, отпрянув, открыл глаза.

На него из белого крошева смотрела оскаленная волчья морда. Смотрела прекрасными глазами сказочной царевны.

Андрей заорал диким голосом. И не думая, не отдавая себе отчета, вонзил шестигранный прут прямо в этот прекрасный глаз.

Вот теперь-то Бракин точно не знал, что делать. Воспользовавшись тем, что внимание Белой было отвлечено Умориным, стоявшим, как истукан, прямо перед ней, Бракин метнулся в темноту, вдоль забора, и на углу сиганул через него. За забором он ухнул в снег, провалившись чуть не по грудь. Что-то расцарапало ему лицо. Это были разросшиеся кусты крыжовника.

Он огляделся. Вообще-то, позиция была более-менее. Здесь, в самом углу, было совсем темно, зато двор и дом лежали перед ним, как на ладони.

Он увидел волков, рыскавших вокруг дома, увидел, как они окружили дом и сели, подняв морды к ослепительно-белому месяцу.

А потом завыли.

Всё происходящее показалось Бракину дурным сном. Совсем дурным. Настолько дурным, что он предпочел бы сейчас проснуться на экзамене по философии первой трети ХХ века с билетом по экзистенциализму. Сартра он, кстати, так и не осилил.

Но это была только мечта и притом, увы, несбыточная.

Где-то неподалёку, за сугробами, слышался легкий скрежет, как будто скребли что-то твердое. Бракин перевел дух, собрался с силами, и пополз вверх, выбираясь из снега. Выбравшись наполовину, он разглядел яму, в которой скреблось существо, одновременно походившее и на волка, и на человека. По временам существо выглядывало из ямы, поднимало морду и подвывало.

«Да это же Коростылёв!» — понял Бракин и снова испугался.

Вжался в снег, снова зарывшись наполовину.

Вой прекратился. А потом внезапно прекратился и скрежет.

Только где-то далеко заунывно дребезжал испорченный флюгер. Он был вырезан из консервной банки, и часть лопастей давно отломилась.

Где-то возле Бракина послышалось шуршание. И внезапно таким же дребезжащим, как у флюгера, голосом кто-то произнес:

— А, так вот вы где. И чего вы тут делаете?

Бракин высунулся. Но мог бы этого и не делать: по гадкому, издевательскому тону было ясно: это Коростылёв.

Коростылев стоял на задних лапах, оперевшись передними о сугроб и смотрел на Бракина. Лицо у него было почти человеческим, но постоянно и почти неуловимо изменялось, словно человеческое пыталось окончательно соскользнуть с хищной морды зверя.

Бракин так и не придумал, что ответить.

Когда Коростылев придвинулся к нему, и морда его вдруг вытянулась, и из пасти вырвалось облако пара, — Бракин внезапно вынул руку из кармана и длинно брызнул из баллончика прямо в раскрытую пасть.

Коростылев замер. Лицо у него задергалось, становясь то волчьим, то человеческим, и при этом неудержимо сморщивалось, кривлялось, а глаза наливались кровью.

И вдруг он взвизгнул по-собачьи, отпрыгнул, и покатился по снегу. Он совал морду в снег, тер её обеими лапами, и при этом визжал, чихал и подвывал.

Бракин выглянул уже без особой опаски. Спросил угрюмым шепотом:

— Ну что, понял теперь, чего мы тут делаем, сволочь?..

Тем временем волки, обсевшие дом, пришли в движение. Ворота рухнули в облаках снежной пыли, и во двор, величаво ступая, вошла Белая. Она была великолепна. Волки попятились, униженно взлаивали, как нашкодившие щенята, и преданно вертели задами.

Бракин, выползший окончательно, распластался на снегу и наблюдал за всей церемонией. Внезапно он понял: это обычные волки и собаки. Значит, с ними можно бороться обычными, нормальными способами.

И в тот же миг увидел: волки стали бросаться на дом, норовя подпрыгнуть как можно выше. Поднялся шум, хрип и вой. Некоторым удавалось дотянуться до крыши, но лапы соскальзывали с обледеневшего шифера, и они падали вниз, визжа от страха.

Белая молча сидела в стороне. Глаза её лучились, не выражая ничего: ни гнева, ни презрения.

Бракин постепенно переползал по периметру усадьбы. Он полз вдоль забора, пока не добрался до следующего угла, потом снова повернул, дополз до полуразвалившейся стайки, обогнул её и оказался возле сортира. Сортир был почти полностью заметен снегом, из-под снега торчали лохмотья старого рубероида. Бракин вполз на крышу и залёг на этом постаменте; теперь вся передняя часть двора, включая ворота, была перед ним, как на ладони. Теперь он увидел и дверцу чердака, до которой, оказывается, пытались допрыгнуть волки. Дверца была тоже заколочена, но настойчивость волков уже привела к тому, что доски стали шататься и крошиться в щепы.

Белая сидела к Бракину вполоборота, и при благоприятном направлении ветра могла запросто учуять его. Но ветер, к счастью, дул от неё. Ветерок был слаб, но при сорокаградусном морозе и он пронизывал до костей и обмораживал руки, когда Бракин проверял пистолет и перекладывал из внутренних карманов запасные обоймы.

Наконец, волки стали выдыхаться. Они хрипели от усталости и валились с ног. Белая продолжала молча наблюдать за ними. И тут Бракин услышал её голос, — точнее, её мысль: она звала Коростылёва.

Коростылёв появился из глубины двора. Вид у него был жалкий и побитый. Он скулил, тер красные глаза, и время от времени норовил сунуть рожу в снег.

Постояв перед Белой, сидевшей, не шелохнувшись, как изваяние, Коростылев побрел в сторону стайки. Бракин похолодел: он двигался почти прямо к нему, поскольку стайка была рядом с сортиром.

Понадеявшись, однако, на то, что струя жгучего перца надолго отбила у Коростылева чутье и остроту зрения, Бракин решил просто затаиться.

Коростылев добрел до стайки, и принялся раскапывать сугроб. Копал он недолго, и Бракин вскоре понял, что он искал: лестницу. Это была старая деревянная лестница, кривая и рассохшаяся. Коростылев не без труда отодрал ее ото льда, и поволок к дому.

Да, перец теперь не поможет. Да и пуля — тоже. Разве что попытаться перебить ступени лестницы, только вот беда — цели почти не видно.

Коростылев добрёл со своей лестницей до дома, приставил её. Она упиралась в ребро водоската, но была коротковата. Хотя рослый человек, пожалуй, сможет дотянуться с неё до чердачной двери.

Коростылёв пошатал лестницу, проверяя на прочность, и начал подниматься. Ступеньки трещали, лестница гнулась, трещала, но держала.

Он добрался до конца, попробовал поставить ногу на последнюю, самую верхнюю ступеньку, но лестница вдруг угрожающе пошатнулась. Тогда Коростылев стал тянуться изо всех сил, и вот уже его корявая волосатая рука ухватилась за край доски, приколоченной к двери. Он ухватился, дернул, доска вырвалась вместе с гвоздями, — и Коростылев полетел назад вместе с ней и вместе с лестницей.

Он упал на навес для поленницы, пробил его и завизжал, как резаный. Сверху на него рухнула лестница, которая, к удивлению Бракина, выдержала удар.

Белая презрительно подняла верхнюю губу. Она поняла — этот не годится. И отдала немой приказ. Кому?

Бракин стал озираться, и вдруг увидел то, что ожидал менее всего: в пролом рухнувших ворот вошел Рупь-Пятнадцать. Он двигался, как заведенный, механически переставляя ноги, нелепо и как-то гадко пытаясь размахивать руками, словно имитировал походку живого человека.

Рупь-Пятнадцать поднял лестницу, аккуратно приставил её к чердачной дверце и полез вверх.

«Этот, пожалуй, дотянется, — с тоской подумал Бракин. — Выросла же орясина на одной картошке!»

Он лёг поудобнее, прицелился.

Рупь-Пятнадцать легко достал вторую доску, вырвал её. И стал выворачивать замок. Прогнившее дерево поддавалось легко. Бракин вздохнул, решив стрелять по ногам. Он уже прижмурил глаз, и, держа перчатку в зубах, нащупал пальцем спусковой крючок, как вдруг лестница внезапно и как бы сама собой отошла от крыши, постояла, покачиваясь. При этом Уморин выглядел действительно уморительно: он балансировал, как клоун на ходулях, махал в воздухе руками, пытаясь уцепиться хоть за что-нибудь, хотя бы — за воздух.

И упал, так же, как Коростылев, на многострадальный навес.

Белая внезапно поднялась на ноги. Бесшумно и плавно отделилась от земли и оказалась на крыше, на самом гребне. Она не соскальзывала, не падала. Она стала расти. Она быстро увеличивалась в размерах, сохраняя при этом полное спокойствие и совершенно спокойно стояла четырьмя гигантскими лапами на самом гребне. Она стала огромной, как слон, или даже больше. И медленно легла в свою излюбленную позу: лапы свесились до самых окон, гордо поднятая голова заслоняла месяц. Серебряная шерсть отливала голубым.

И тотчас же, как по команде, волки кинулись на штурм. Они кидались вверх с отчаянной яростью, падали, и снова кидались. Потом на упавших стали прыгать другие, и постепенно образовалось подобие живой лестницы: волки лезли друг по другу, все выше, вот они уже у самой дверцы…

Бракин не выдержал и начал стрелять. Странно: он даже не сразу расслышал выстрелы. Оказывается, вокруг дома был такой шум, что казалось, будто пистолет стреляет бесшумно, только вылетают гильзы и вьется дымок, как в немом кино.

Подбитые волки слетали, кувыркаясь, вниз. Бракин стрелял без остановки, перезарядил пистолет, и снова стрелял. Уже с десяток волков и собак ползали по двору, пятная снег кровью, кого-то сбило выстрелом за ворота, и они валялись в переулке, глядя стекленеющими глазами на возвышавшуюся над миром фигуру серебристой богини.

Волки еще не поняли, откуда разит их смерть. Но Бракин подумал, что лучше бы всё-таки сменить позицию. Он начал сползать с сортира, и в этот момент увидел, что крыша заколоченного дома не выдержала тяжести: в ней что-то хрустнуло и надломилось. Белая привстала, как бы удивляясь, и тая на глазах. Она покрутилась на проседающей крыше, куски лопавшегося шифера, видимо, резали ей лапы. Она спрыгнула вниз, в сугроб, как обыкновенная собака.

И наступила, наконец, тишина. Бракин больше не стрелял, раненые волки не хрипели и не скулили, а живые, сбившись в стаю, отступили подальше от дома.

Что-то случилось. И Бракин не сразу понял, что именно.

Белая стояла, широко расставив передние лапы и опустив голову. А прямо на нее, по сугробам, надвигалась странная фигура. Это была человеческая фигура, сутулая, мохнатая, — но всё же человеческая. Существо раскинуло руки, замерло в двух метрах от Белой. И внезапно они оба бросились друг на друга.

От ослепительной вспышки Бракин временно лишился способности видеть. Потом, когда зрение вернулось к нему, он увидел огненное облако, клубившееся над снегами, — и снег плавился, шипел, брызгал во все стороны.

Волки стали дружно пятиться со двора через широкий проем ворот в переулок. И, оказавшись в темноте, запинаясь о трупы сородичей, стали разбегаться, исчезая в проулках.

Теперь во дворе уже никого не было, — только клубок огня, да еще Уморин: он высунулся из-под разрушенного навеса, и неуверенно хлопал слепыми глазами.

Огненный клубок распался.

— Ты не можешь убить меня, — тяжко дыша, хрипло пролаяла Белая.

Существо оставалось стоять на ногах, но покачивалось. Снег вокруг него был черным от крови.

— Да, не могу, — ответило оно. И уточнило: — Я — не могу.

Белая вскинула голову, которую рассекала страшная рана.

— А кто же может? — почти ласково спросила она и ухмыльнулась.

Рана на голове быстро затягивалась, зарастала, скрывалась под шерстью.

— Я все еще бог… — проговорило существо, и присело, опершись лапой о снег. Кажется, оно просто истекало кровью.

— В тебе слишком много человеческой крови! Когда она вытечет, ты околеешь, бог мёртвых шакалов! — злобно пролаяла Белая.

Существо склонилось ещё ниже. Одной лапой оно зажимало раны, другой все ещё пыталось опереться о снег. Но силы уже оставляли его.

— Если я бог мёртвых шакалов, — выговорило оно наконец, — то сейчас… я призываю… призываю их.

Белая оскалилась, подняла морду к месяцу, который почему-то стал красноватого цвета, и победно завыла. Потом повернулась задом к поверженному и несколько раз демонстративно отбросила задними лапами снег.

Бракин услышал вдруг странный скрежет. Он уже перебрался на крышу стайки, и теперь свесил вниз голову, вглядываясь. Что-то происходило в яме, которую зачем-то выкопал Коростылёв.

И внезапно с треском из ямы вылетел какой-то деревянный щит. А следом за ним выпрыгнул пёс.

Бракин не сразу узнал эту косматую львиную морду. Собака величиной с теленка стояла краю ямы и смотрела в спину Белой, допевавшей победную песнь.

Раздался низкий, мощный рык, — да такой, что у Бракина заложило уши, а Белая прервала свою песнь и как-то странно подпрыгнула от неожиданности.

Бракин, наконец, вспомнил этот рык и эту львиную морду. Это был Джулька, который пару раз когда-то пугал его, когда Бракин вечером возвращался домой по переулку.

Когда раскаты рыка стали гаснуть в сугробах, Джулька прыгнул.

Белая подняла лапу, так небрежно, словно хотела отмахнуться от Джульки. И зря: пес ударил её грудью и опрокинул. Белая яростно завизжала и они покатились клубком по черному, измолотому снегу.

И неизвестно, чем бы закончилась схватка мёртвого пса с бессмертной волчицей, если бы не Коростылёв. Он выполз из-под навеса и побежал к ним на четвереньках, но тут же как бы опомнился, поднялся на ноги, вернулся, прихватил что-то чёрное и кривое. Топор. Старый ржавый топор, забытый хозяевами в куче щепы, оставшейся от поленницы дров.

Коростылёв, проваливаясь в снег по колени, поспешил к месту схватки. При этом он угрожающе размахивал топором и, кажется, что-то кричал.

Бракин уже ничего не понимал; полуобмороженный, почти безумный, он начал расстреливать последнюю обойму, целясь Коростылёву в голову. Голова дергалась, болталась из стороны в сторону, но Коростылёв не останавливался.

Между тем в проёме ворот появилось новое чудовище. Это была Наташка. Она шла, спотыкаясь, то и дело запрокидывая голову. Когда она приблизилась, Бракин разглядел: она пыталась выдернуть из глазницы какой-то железный штырь.

Коростылёв уже бил топором наотмашь, прямо по сбитым в клубок телам, не разбирая, где Джулька, где Белая волчица. И клубок начинал распадаться. Вот, наконец, Белая отскочила. Она была изранена, изодрана так, что лохмотьями свисала шкура. Но кровь не струилась из ран, и Белая стояла на ногах. А Джулька уже не мог подняться. Он просто полз к Белой, волоча задние лапы, а за ним шагал Коростылёв и молотил его топором.

Когда до Белой оставался всего только шаг, к Джульке подошла Наташка. Ей удалось, наконец, выдернуть штырь из глазницы. Она поглядела на штырь одним глазом, размахнулась — и вонзила Джульке в загривок.

Джулька дернулся, по его могучему, изуродованному телу волной пробежала длинная судорога. Он прилёг мордой в снег и затих. Но глаза его продолжали смотреть, и — видеть.

— Ну? — визгливо пролаяла Белая. — Где ещё твои мёртвые шакалы?

Она рассмеялась, выпрямилась. Она была почти прежней, хотя что-то в ней сломалось: она уже не поднимала голову, не принимала величественную позу. Больше всего она походила на обыкновенную, — только седую, израненную, — волчицу.

«Всё кончено», — вяло подумал Бракин. Обмороженная щека стала распухать, глаз заплывал. Руки уже не держали пистолета, и он понимал, что больницы и долгого отдыха на больничной койке ему теперь не миновать.

Белая покинула место схватки, оставив в сугробах два трупа. Коростылёв и Наташка куда-то исчезли, как и Уморин.

Белая молча добрела до дома, взглянула вверх, на полуоткрытое, еле держащееся на одной петле, чердачное окно.

— Дева! Я иду к тебе! — проревела она, плавно взлетела, одним прыжком достигла дверцы, выбила её, и влетела под крышу.

Она уже чуяла — Дева здесь. Под провисшими листами шифера, под изломанными балками, маленькая девочка, — перепуганная насмерть, а может быть, и вовсе уже умершая от ужаса.

Белая приостановилась, ловя запахи. Вот оно, здесь. Под тёмным старым пальто, пропахшим человеческим потом.

Человеческим потом и… собачьей шерстью.

Белая остановилась, вздрогнула. И не успела развернуться: сбоку на нее летело косматое, забинтованное тело с горящими глазами, — горящими почти так же, как у неё…

Мощные челюсти сомкнулись на глотке. Белая упала, дёрнулась. Она знала, что убить её невозможно. И поэтому оставалась спокойной.

Она оставалась спокойной, даже когда челюсти разомкнулись, и пёс, хромая, отошел от неё.

— Тарзан! Ты живой? — раздался тонкий дрожащий голос Девы.

Когда всё затихло, над белыми крышами Черемошников показались крылатые тени. Звучно пропел охотничий рожок, раздался далёкий свирепый лай. Тени промчались над двором, и из тёмного облака вывалилась стая больших черных ворон. Вороны молча обсели трупы и начали рвать их на куски.

Через некоторое время на поле битвы остались только черный перепаханный снег и тело странного существа, которого вороны не посмели тронуть.

Уничтожив собак и тела Ка без остатка, стая шумно поднялась в небо. А на проломленную крышу дома бесшумно опустился тёмный всадник.

Алёнка, прижимаясь к телу Тарзана, увидела, как на чердаке появился человек в тёмном плаще, который делал его почти невидимым. Человек распахнул плащ, который стал невероятно огромным, на весь чердак, и опустил его на лежавшую без движения Сараму.

Он закутал волчицу в плащ, словно в ночь, поднял её на руки, и взмыл через пролом прямо в холодные небеса.

И тогда снова раздались лай и хриплое далёкое карканье, а потом запел охотничий рог. Он пел печальную, траурную песнь, от которой холодело сердце. Он пел долго, то удаляясь, то приближаясь, и Алёнка, слушая, молча вытирала слезы, и не успевала: они скатывались со щек круглыми горошинами и, замерзая на лету, звенели, падая вниз.

Вот и всё.

 

Студия гостелевидения. Сутки спустя

Мэр города Ильин выступал в прямом эфире, отбиваясь от бесконечных звонков телезрителей. Он уже объяснил, что никакого чрезвычайного положения нет, что массовый отстрел волков, затеянный охотуправлением, прекращён, и против виновных экологической прокуратурой начато дело. Что никаких диких собак в городе не было и нет, а вспышка бешенства была зарегистрирована не в городе, а в пригородном селе.

Он повторял это весь вечер, у него разболелась голова, ему страшно хотелось курить и ещё — послать всех подальше, но звонки не прекращались, а въедливая ведущая Ирина всё не отставала с одними и теми же дурацкими вопросами.

— А правда, что на Черемошниках вчера ночью было какое-то побоище?

— Мне об этом ничего не известно. Если было «побоище», как вы выражаетесь, то скажите, пожалуйста, кто там был убит, — сказал Ильин уклончиво.

— А правда, что из морга исчезли трупы? Местные жители утверждают, что видели мёртвую цыганку. То есть, ожившую.

— На Черемошниках? — уточнил Ильин, усмехнулся, и развёл руками, как бы давая понять, что от жителей Черемошников всего можно ожидать.

— И все-таки, о трупах… — не отставала ведущая. — Это правда, что несколько трупов исчезли из морга, например, труп председателя КЧС Владимира Густых?

— Неправда, — соврал Ильин. — Мой личный опыт врача, да и простой здравый смысл подсказывают, что трупы не сбегают из холодильников, и уж тем более не ходят по улицам. Что касается Густых, — его тела в нашем морге действительно нет: оно отправлено в Новосибирск на специальную экспертизу.

— А бешенство?

— Да прекратите вы о бешенстве, наконец! — не выдержал Ильин. — Я уже много раз повторял, и повторяю ещё раз: была локальная вспышка бешенства в пригородном селе в начале декабря. Все больные животные усыплены, часть животных содержится в спецпитомнике института вакцин и сывороток. Что касается людей, — то была проведена массовая вакцинация, и ваша вспышка, так сказать, была успешно погашена.

Ильин устало взглянул на ведущую. Она поняла его взгляд, да и время передачи давно уже вышло, наверху, за стеклом, стояло все начальство и грозило Ирине кулаками.

— Последний звонок, Александр Сергеевич, — умоляющим голосом пропела Ирина. — Всего один, — и всё, точно уже всё.

Ильин махнул рукой: дескать, давайте уж, чего там.

Включился микрофон, и далекий сумрачный голос явственно произнёс сквозь помехи на линии:

— Не бей собаку — судороги потянут.

— Кто говорит? — звонко перебила ведущая.

— Народ говорит.

— Нет, вы представьтесь, пожалуйста. Как вас зовут, и в чем суть вопроса?

Раздался шум помех, потом звонкий детский голос заявил:

— Волки и собаки были на Черемошках. Сарама и еще тот, кого называли Анубисом, Луперкасом, Волхом, — по-разному… Извините, но вы всё врете, дяденька! Перестаньте врать!

Раздались гудки, Ирина покраснела, а Ильин, растягивая слова, сказал севшим голосом:

— Ну вот, видите, какое грамотное поколение подрастает.

— Да, да, да, — рассеянно повторила ведущая, сидевшая уже как на иголках. — Жаль только, что вопрос так и не был сформулирован. («Действительно, очень, очень жаль», — вполголоса, но довольно ясно проговорил Ильин). На этом, дорогие друзья, мы вынуждены прекратить передачу, так как наше время давно уже вышло… — Она боязливо взглянула на монитор, и зачастила, затараторила: — Все вопросы, на которые Александр Сергеевич не успел дать ответ, записаны, и будут переданы ему. Ответы вы получите во время следующей встречи в передаче «Час Ильина». Спасибо, Александр Сергеевич, и до свиданья!

Ильин ответил в том смысле, что с большим нетерпением ждёт следующей встречи. Лицо его при этом выражало нечто, близкое к отвращению.

В эфир пустили рекламный ролик, и Ильин, наконец, расслабился, потянулся, кашлянул. И, вставая из неудобного кресла, участливо спросил:

— А вас, Ирина, собачки не покусали?

Наверху, за стеклом, начальство, редакторы, выпускающие зашлись от хохота.

 

Нар-Юган. В тот же вечер

— Оставайся, Стёпка, у меня, — вдруг сказала Катька. Она допила четвёртый стакан чаю, лицо её покрылось бисеринками пота. — Со мной живи.

Степка замер на секунду, не донеся стакан до рта.

— Тесно у тебя, однако, — осторожно, дрогнувшим голосом, ответил он.

— Ничего! Летом к избе пристройку сделашь. Просторно будет, как в фатере: две комнаты.

Степка отвернулся, засопел.

— Боюся я.

— Чего? — удивилась Катька.

— Женшшин, — тихо ответил Стёпка, отвернувшись.

— Чего-о?

— Женшшин, говорю, боюся. Я никогда с женшшиной не жил. Была у меня невеста, да сбежала. С тех пор один живу, однако. Да и старый я. И ты вон, погляди на себя, — совсем почти без ног.

— Ноги маленько ходят, — обиженно сказала Катька. — К весне точно снова ходить буду. Спасибо собаке — ведь она меня вылечила.

Степка промолчал.

Катька посидела, утерла лицо тряпкой, служившей кухонным полотенцем, и добавила:

— Только в супружестве не ноги главное. Али забыл? Остальное-то у меня всё на месте, как у всех. А может, ишо и получше, чем у некоторых-то…

 

Экспресс «Томск-Москва». Плацкартный вагон. Январь 2004 года

Девушка, по виду совсем молоденькая, не больше шестнадцати, села к окну и стала глядеть на перрон. Там еще суетились люди, бегали туда-сюда вдоль вагонов, что-то кричали. А напротив окна стояла бабушка в древнем пальто, печально склонив голову к плечу, и промокала глаза скомканным платочком.

Девушка помахала ей, привстала и крикнула:

— Баба, не плачь! Я же не навсегда! А ты Рыжика береги! Старая она уже, корми получше, не жадничай!

Бабушка — то ли услышала, то ли нет, — махнула в ответ платком и снова стала вытирать слезы.

«Зеленый» уже дали, и суета на перроне достигла пика. Бабушку толкали, она отступила к ограждению, и там сморкалась; её маленькое сморщенное личико было красным и заплаканным.

Сидевший напротив девушки человек в большой лисьей шапке, с татарскими усами, лет сорока, с интересом глядел на неё.

Девушка заметила, — слегка покраснела, и круче повернулась к окну.

— Куда едем, красавица?

Девушка вздрогнула.

— Далеко, — сказала она. Искоса взглянула на усатого и добавила из вежливости: — В Питер.

— Питер? Питер — это не далеко. Я дальше еду — за границу еду, домой, в Казахстан. А в Питер, что — на экскурсию?

— Н-нет, — после паузы ответила она. — Я к отцу еду. К папке.

— Это очень, очень хорошо! Навестить, или домой?

Девушка вздохнула. Вот прилипчивый какой! Не привыкла она к такому вот — запросто — разговору с незнакомыми людьми. Тем более — старыми и усатыми.

— Домой, — сказала она, сама не понимая, правда это, или нет.

Поезд тронулся. Перрон поехал назад, поехали назад переставшие бегать люди, привокзальный сквер; вот и перрон оборвался, мимо окна проплывали старые неухоженные панельные пятиэтажки. Поезд шел медленно, не разгоняясь. Впереди был железнодорожный переезд, потом — край города, и наконец, ещё один переезд — последний. Вот тогда поезд и станет набирать ход всерьёз.

— А как зовут-то тебя, красавица? — спросил черноусый. — Да не стесняйся: нам ехать вместе долго, до самого Омска. Надо познакомиться.

— Алёнкой… То есть, Еленой.

— А меня — Аман. «Аман» по-нашему «счастливый», значит.

Откинулся на спинку сиденья и заговорил:

— В гости приезжал, к дочке. Дочка учится здесь, в университете. Хорошо учится, молодец… Только Сибирь мне не нравится. Нет, не нравится. То морозы, то волки по улицам бегают.

Аленка подняла удивленные глаза:

— Да что вы, — большой город, какие у нас волки.

— А хозяйка, у которой дочка квартиру снимает, рассказывала. Волки у них по переулку бегали, с собаками дрались.

Аленка промолчала. Наконец, выдавила:

— Это очень давно было.

— Да. Для молодых, дочка, все давно. Вчера — и то уже «давно»…

Он поднялся, отвалил от стены верхнюю полку, раскатал матрац.

— Полежу пока. Не скоро ещё постель принесут…

Он забрался на полку, повесил шапку на крючок, лёг.

— Да, Сибирь, волки… — заговорил он сверху. — Я думал, в Сибири одни медведи живут.

Помолчал, и заговорил снова:

— У нас в степи тоже волки водятся. У нашего народа даже предание есть про волка и собаку.

Аленка смотрела в окно. Мелькнул красный трамвай, широкая нарядная площадь, появился и тут же пропал, с замирающим звоном, переезд и череда машин перед ним. Потом начался лес, дачные домики и домищи, потом закончились и они.

Заснеженный сказочный лес то подбегал, то отбегал от окна.

— … Снился мальчику в одном ауле один и тот же сон: будто гонится за ним большой черный волк с огненной пастью. Каждую ночь сон снился, и с каждой ночью волк его догонял. Еще немного — схватит. Мальчик кричать стал по ночам, просыпаться. Родители взяли мальчика, к мудрому человеку повели. Мудрый человек сказал: пусть мальчик пойдет в табун своего отца, и выберет самого плохонького жеребенка. Сядет на него, и скачет прямо в степь. Мальчик выбрал конька, который траву не щипал, худого совсем, сел, и поскакал. Обернулся, видит — туча пыли вдали. Он конька хлестнул, ходу прибавил. Снова оглянулся — а туча ближе. Он опять нахлестывать. Оглянулся — а из тучи уже красная пасть видна. Волк бежит, догоняет. Вот уже почти догнал, сейчас прыгнет на спину… Но вдруг за сопкой собака залаяла. Волк приостановился, мальчик за это время далеко ускакал. Скачет, снова оглядывается: а волк опять догоняет…

Аленка подняла глаза:

— Знаю я эту сказку. Про битву волка с собакой, — кто сильнее окажется. Мальчик струсил, опоздал, стал подниматься на гору, где волк с собакой были, — и собака его почуяла. Собака обернулась, а волк ей горло перегрыз. С тех пор волки всегда побеждают собак.

Она замолчала. Сосед ничего не ответил — то ли задремал, то ли задумался о чем-то своем.

Аленка побледнела, внезапно почувствовав приступ тошноты. Сделала несколько судорожных вздохов.

— Только это неправда, что волки всегда побеждают, — тихо сказала она.

— Э, что правда, что неправда — кто знает? — ответил сосед, повернулся на бок и захрапел.

Аленка глянула вверх, прислушалась, и погладила живот. Всё-таки, уже почти заметно. Под курткой не разглядят, конечно. Пока. А там видно будет.

Папка сказал ей по телефону:

— Конечно приезжай, детка! Хватит в этой дыре сидеть, пора в люди выходить. Ты же у меня умница! Я тут уже присмотрел для тебя частную школу.

«Я беременная!» — хотела крикнуть в трубку Аленка, но не крикнула. Постеснялась; и люди вокруг, на переговорном пункте, и папка еще неизвестно, что ответит. Да и самой себя немножко стыдно.

Вместо этого спросила:

— Пап, а можно я буду первое время у вас на даче жить?

Отец после небольшой паузы сказал:

— Ну, как хочешь… Конечно, можно. У нас дача хорошая, тёплая. Только от города далековато. На электричке надо ехать.

Аленка улыбнулась. За окошком стало темно, и мелькали черные тени елей, то подбегая, заглядывая в окно, то отбегая снова. И чудилось Аленке, что это не ели, — это Он.

Ладно, ладно, — подумала она. Все будет хорошо. У меня родится мальчик, он уйдет в лес, а может быть, и нет. Ведь он уже почти совсем человек.

Аленка незаметно задремала, положив голову на руки. И ей приснилась Рыжая. Она тянулась к ней — хотела облизать лицо, — но не доставала, словно невидимая цепь мешала.

А Рыжей снилась Аленка. Она перебирала во сне лапками, поскуливала, шевелила лисьими ушами. Потом глубоко вздохнула, открыла глаза. В щель над дверью глядела красноватая одинокая звезда. И, снова засыпая, Рыжая думала о том, какая всё же странная и непонятная эта штука — жизнь человека.

 

Примечания автора

В основе романа лежат реальные события, происходившие в 1993-2001 годах. Главные действующие лица романа имеют реальные прототипы; имена и фамилии некоторых из них сохранены.

Сохранена топонимика и топография томских улиц и переулков в районе ЛПК (Черемошники).

Генрих Штаден — реальное историческое лицо. Служил в опричном войске Ивана Грозного. Записки Штадена неоднократно публиковались и комментировались.

«Собачьи душегубки» при отлове бродячих собак перестали использоваться в Томске в конце 90-х годов, после неоднократных выступлений СМИ.

Содержание