В лето 7077-е появились на дорогах люди с собачьими головами. Головы эти были приторочены к седлам. А люди были в черных не то рясах, не то кафтанах, и страшны были не головами, не рясами, и не метлами опричь собачьих голов, — ножами да секирами.

А лето выдалось плохим: неурожаи, пожары, да еще и войною несло с запада. И стали знамения твориться, и мор пришел в города и веси.

По дороге к монастырю, что на Спеси-реке, ехал верховой. Человек как человек, одет изрядно, оружие справное.

Монастырь был не слишком большой и богатый, но стены имел каменные, и ворота дубовые. Путник спешился, стукнул в ворота. Долго не отзывались, так что стукнул еще и еще.

Завозились. Наконец, откинулся крюк, выглянул в оконце седенький ключник.

— Впусти, отче, странника, — сказал путник.

— Ох-ох, — заохал ключник. — Ныне много народу съехалось, все кельи заняты, и в конюшне, и в амбаре… А кто будешь-то, мил человек?

— Вот мил человек и буду. Не государев слуга, а боярский сын. По своим надобностям в Москву еду.

— В Москву другой дорогой едут! А ты вон и с ручницей. Стрелять учнешь, а братия почивает…

— Чего ради стрелять кинусь? Пусти — не в лесу же ночевать.

Двери открылись. Ключник махнул рукой:

— Туда, что ли, ступай. Под стеной амбара — там соломы постелили, тоже странные спят. Лошадку к коновязи привяжи, в конюшне, говорю, тоже места нет.

— Добро… — пошел было странник, но обернулся: — А кто там, под стеной-то? Псоглавцы?

Ключник, запирая ворота, глянул искоса, помедлил:

— Головы у их, как у всех добрых людей. Отужинали и спать легли. А кто, откуда, куда путь держат, — про то не ведаю.

Приезжий лег на солому, шапку — под голову. Рядом богатырски храпели странники.

Когда взошла луна и выглянула в прорезь тягучих облаков, словно щурясь, — далеко, в лесу послышался одинокий волчий вой.

Странник поднялся. Тенью заскользил от одного спящего к другому. Наклонялся — и шел дальше.

Вошел и в конюшню — неслышно, как кошка. После конюшни заглянул и в клети, а после в кельи вошел. Входил в каждую — и быстро выходил. Будто и не было никаких запоров.

Утро занялось — и крик поднялся.

И у амбара, и в амбаре, и в конюшне, и в кельях — везде лежали мертвые люди, зарезанные во сне. Да зарезанные страшно: с порванными глотками, с почти откушенными головами.

А странник пропал, хотя и не выезжал со двора. Пропал вместе с лошадью.

Братия и послушники попрятались по кельям. Потом игумен Михаил велел запереть ворота.

Монахи за конюшней стали копать глубокую яму. Игумен стоял рядом, надзирал, хмурясь и кусая губы.

А потом вдруг всем велел разойтись по кельям и усердно молиться. Кельи запер собственноручно, перекрестился:

— Борони Бог, дойдет до Москвы — не сносить нам голов.

Он подумал.

— А ведь дойдет, дойдет… Странники донесут.

Заперевшись в собственной келье, игумен споро разделся до исподнего, достал из сундука — из потайного отделения, — крестьянский кафтан, шапку, кушак, переоделся. Большими ножницами наспех, кое-как, клочьями подстриг бороду; побросал в дорожный мешок книги, золоченую утварь, золотой крест, в кушак затянул золотые монеты. Выглянул из окошка, огляделся. Кряхтя, пролез в узкий проем, засеменил к каменной ограде, неловкий в кафтане — словно ряса мешала…

— Странно, — заметил Неклюд Рукавов. — Монастырь есть, а монасей не видно.

Отряд конных опричников остановился на дороге. Впереди возвышались монастырские постройки; над ними кружилось воронье. Ни на дороге, ни на огородах не видно было ни единого человека. И ворота монастыря были сиротливо распахнуты.

— Ступай вперед, — велел Генрих Штаден. — Разведай.

Неклюд кивком подозвал двоих, тронул коня.

Они неспешым шагом подъехали к воротам. Неклюд крикнул:

— Эй, святые отцы! Есть тут кто живой?

Хриплое карканье было ответом: в небо взмыло столько воронья, что в воздухе потемнело.

Неклюд вытащил из-за пояса ливонский пистоль.

И въехал в распахнутые ворота.

Спустя немного времени Неклюд и оба его товарища во весь опор мчались назад. Штаден привстал в стременах.

— Что такое?

— Мертвые! Мертвые там все! Валяются, где спали. И во дворе, и в кельях. Головы оторваны, как будто зверь лютовал.

Штаден подумал. Обернулся к отряду:

— А что, водятся в ваших старых лесах оборотни?

Не дождался ответа и спросил громче, но уже с другим смыслом:

— А в сказках?..

Еще подождал, и молча поскакал к монастырю. Черные всадники сначала нехотя, потом всё быстрее, понеслись следом.

Первое, что бросилось Штадену в глаза — изуродованные, с выклеванными глазами трупы, валявшиеся под стенами. Над трупами вились черные рои мух, а запекшаяся кровь, вытекшая из разорванных глоток, была темной, с блестящим вороновым отливом.

Генрих остановил коня. Нагнулся, разглядывая труп.

— А ведь это наши, — сказал вдруг Неклюд, тревожно косясь по сторонам. — Кажись, Федора Кошкина ватага.

— Вижу, что наши, — сказал Штаден. И повернулся к отряду:

— Обыщите все кельи, все закоулки. Найдите хоть единого живого человечка!

Сам выехал за ворота, спешился, сел под деревом. Рядом пристроился дьяк Коромыслов, приданный Штадену в качестве толмача и «для доброго совета». Якобы хорошо умевший, как шепнули Штадену в приказе, «вины еретические и иные говорить». «Для советов? Нет, такой говорун — для доносов», — правильно понял Штаден, едва увидев дьяка. Почти безбородый, длинноносый, темнолицый, — для ча еще такую харю держать?

Коромыслов, не глядя на Штадена, сказал:

— Прошлой ночью случилось.

— Откуда знаешь? — спросил Штаден.

— По запаху чую.

Штаден промолчал. Видно, дьяк не только в еретических винах был осведомлен, но и в практической анатомии.

Убийца. Того гляди, пырнет ночью ножом ни с того, ни с сего…

Опричные стали возвращаться. Неклюд, зеленый лицом, доложил:

— В монастыре монахов нет. Одни опричные слуги. Все — перерезаны. Иные, видно, сопротивлялись: лежат странно. У кого птицами глаза не выклеваны, — смотрят так, будто черта увидели.

— А кони?

— Коней нет. У коновязи мётла да собачьи головы. Седел, оружия тоже нет.

— В подвал спускались? — спросил Штаден.

— Борони Господь! — испуганно перекрестился Рукавов.

Штаден хлопнул себя по колену.

— Вы, русские, дикий народ! В подвалах-то кто-нибудь живой и схоронился. А кроме того, где монастырское добро? Или покойники его попрятали? Или оборотень унес?..

Он встал и пошел к воротам.

Неклюд посмотрел ему вслед мученическими глазами, потом, обернувшись к товарищам, снова кивнул и со вздохом поспешил за Штаденом.

Дверь в закрома была тоже распахнута. Добротная дверь с кованой перевязью: в замке торчал обломок железного ключа.

Штаден велел свернуть факел, зажег, и начал спускаться по древним каменным ступеням.

— Хорошо строили, крепко, — как в Литве. Может, пленные ливонцы? — елейным голосом сказал сзади Коромыслов.

Неклюд хмыкнул, но промолчал.

Штаден прошел низким сводчатым коридором, вошел в кладовую. Из-под ноги прыснули с шорохом мыши.

И тут же откуда-то раздался неосторожный звон.

— Проверь! — приказал Штаден Неклюду. — Да не бойся: видишь, покойников тут нет. А вот живой, я думаю, есть.

Он нагнулся, рассматривая залитые воском глиняные сосуды. Постукивал по ним, по каменным стенам. Приговаривал:

— Maus, maus! Komm heraus!..

Опричные с факелами, грохоча сапогами, побежали по подвалу, заглядывая во все кладовые. И точно: вскоре раздался чей-то не голос даже — голосок.

— Дяденьки! Ой, дяденьки! Не убивайте!..

И через минуту перед Штаденом оказался совсем молодой монашек, почти мальчик. Светловолосый, с перепуганным насмерть лицом.

— Ты тут один? — строго спросил Штаден. — Никого больше нет?

— Никого! Один я живой.

Мальчишку выволокли на свет.

— Ну, рассказывай! — приказал Штаден.

— Не видел! Христом Богом, как на духу — ничего не видел! Меня настоятель с вечера в подвал посадил. Я только слышал — кони сильно ржали, да по временам вроде вскрикивал кто-то…

— А что, много странных приехали?

— Ой, много! Коновязи не хватило! Спали даже на земле.

— А чьи они?

— Опричные, а то чьи же? Не в черном, как вы, но с собачьими головами при седлах!

Штаден кивнул. Шустрый малец. Хорошо. Многое приметил.

Он нагнулся ниже и спросил:

— А за что ж тебя наказали, — к мышам сунули?

— Да… — зарделся юнец. — Я к Маланьке бегаю…

— Кто это — «Маланька»?

Юнец зарделся еще пуще, до багровости, и Неклюд невольно хохотнул:

— Баба! Поди, из ближней деревни, а?

— Ну… — подтвердил юнец; его даже слеза прошибла.

— И что? Настоятель выследил?

— Не… Монаси донесли. Они к ей тоже бегали, да меня там, на огородах, и пымали. Сначала мужикам отдали — ой, больно дерутся мужики-то! Чуть до смерти не убили. А потом отняли и к игумену привели. А он строг — страсть! И велел меня бросить в подвал. Народу был — полон двор; игумен хотел после со мной разобраться…

Штаден задумчиво потер массивный бритый подбородок.

— Значит, повезло тебе.

Он оглянулся на Неклюда, на Коромыслова.

— Правду говорит?

— А кто его знает, — проворчал Неклюд.

— Ноги ему подпалить. Огонь — он завсегда правду отворяет, — деловито подсказал Коромыслов.

Штаден молча, выпуклыми глазами посмотрел на дьяка. Ничего ему не ответил. Повернулся к мальцу:

— А монахи-то где?

— Так сбёгли! — не моргнув глазом, ответил малец.

— И игумен сбёг?

— Ну, он — самый первый!

Штаден с любопытством посмотрел на юное, почти девичье лицо послушника.

— Откуда знаешь? Ты ж в подвале сидел?

— А в щёлку глядел. Щёлку провертели давно еще, — и глядел. Да и слышал, как братия собиралась. Добро делила.

— Добро делила, говоришь? Это плохо… Вот что. Веди-ка моих людей в ризницу, в молельню, в келью игумена. Понял? Может, не всё добро святые отцы унесли.

Юнец кивнул.

— Тебя как звать?

— Юрием. А раньше Волком звали.

— О! — Штаден поднял брови. — Вольф. Хорошо! Значит, не обошлось тут без оборотня, а?

Опричники изменились в лице, а Штаден улыбнулся.

— Ты, Волк Волкович, проведешь моих людей повсюду, по всем тайникам, где золото может быть, парча, и другое, царской казне потребное. Слыхал, что война с ливонцами идет? Так на войну много денег нужно. Ну, если живой останешься, после огня, — расскажу тебе про войну. А сейчас помоги моим людям всё добро собрать. Понял?

Юрий торопливо закивал, со страхом поглядывая в невозмутимое безбородое лицо Коромыслова. Опричные приготовили корзины, мешки, и двинулись по кельям.

Монастырь и впрямь был обчищен, — братия постаралась на совесть. Собрав всё, что еще можно было унести, отряд опричников потянулся к воротам.

Но за воротами их ожидал сюрприз: всю дорогу перед монастырем запрудила толпа мужиков — с дрекольем, вилами, цепами.

Штаден молча посмотрел на них, обернулся, вопросительно взглянул на Коромыслова, на Неклюда. Неклюд расправил плечи, выехал вперед.

— Здорово, земщина! — гаркнул зычно. — Бунтовать надумали, али как?

Толпа заволновалась, задвигалась. Вперед вышел крепкий бородач, покряхтел, глядя исподлобья.

— Мы не против царя, значит, — сказал он. — А только против душегубцев.

— И кто же, по-твоему, душегубцы? — спросил Штаден.

Бородач снова закряхтел.

— Про то и знать хотим.

Оглянулся, поискал глазами в толпе.

— Эй, Егорий! Выдь. Скажи.

Толпа вытолкнула вперед человечка в монашеской рясе. Человечек мелко трясся от страха, глаза были белыми, безумными. Повертевшись перед толпой, он вдруг взвизгнул фальцетом:

— А кто святое место убийством испоганил? Кто народ в обители порезал? А?

Неклюд переложил плеть в левую руку, правую положил на рукоять пистоли.

— А кого порезали? — спросил хмуро. — Опричных и порезали.

— А вы-то кто такие? — спросил монах, брызжа слюной при каждом слове.

— Догадайся, — ласково сказал Неклюд.

Бородач вдруг дернул монаха сзади.

— Остынь-ка, Егорий. Это ведь опричные и есть. Может, дознание приехали учинить…

— Нет! — взвился Егорий. — Я нечистую силу за версту чую, сквозь черные кафтаны, сквозь стены! Сквернавцы это, псы! Адово собачье отродье!

Штаден тронул лошадь, выехал вперед Неклюда и сказал:

— Я царский слуга, Генрих Штаден. Царем поставлен отрядом командовать, бояр-изменщиков, да худых монасей казнить! А ваши-то монастырские в худом ой как повинны!

Бородач в недоумении глянул на него, обернулся на толпу. Егорий, дрожа, не отрываясь глядел на Штадена.

— Деревенских девок брюхатили! — рявкнул Штаден.

Всё смолкло на время. У Егория отвалилась челюсть; он стоял, вдруг окаменевший, — вся трясучка прошла.

— А это верно, — сказал кто-то в толпе. — Малашка — дура, дак оне и к другим…

— А куны? Последнее драли! Сколь пота на них пролито!

Егорий стоял. Штаден медленно поехал вперед; толпа нехотя стала расступаться, давая дорогу.

Внезапно Егорий поднял палец. Кривой черный палец уперся в синее небо.

— Бог свидетель! Вражья собачья сила идёт! — прошептал он.

Свистнула сабля. Пальца не стало; брызнула кровь из руки, и Егорий, округлив глаза, смотрел на нее, потеряв дар речи.

Мимо него ехали опричные, плевались. А он медленно-медленно, капая вокруг кровью, оседал в пыль.

Последний из опричных взмахнул саблей: сверкнуло на солнце. Голова Егория отскочила от тела и покатилась в пыльный подорожник.

Когда топот коней затих вдали, и крестьяне разошлись, чтобы посовещаться, как быть дальше, что делать с трупами, — черное тело, валявшееся в горячей пыли, внезапно шевельнулось.

Приподнялось. На четвереньках, неуверенно переставляя ноги и руки, боком побрело к обочине. Остановилось у подорожника и лопухов, стало шарить руками.

Наконец, нашло собственную голову с застывшим в диком изумлении лицом.

Руки неумело, ошибаясь, приставили голову к обрубку шеи, струившейся подсыхающей сукровицей. Повернули голову так и этак.

Потом тело словно распласталось на земле, и ряса стала темнеть, лохматиться, словно превращаясь во что-то, словно обрастая шерстью, и шерсть быстро седела, белела, становилась серебристой.

Через мгновенье на обочине, в лопухах, стояла громадная белая собака.

Дышала, высунув язык и тяжко водя боками.

В желтых глазах горел солнечный луч.

Собака постояла, принюхиваясь. Потом повернулась и скрылась в зарослях.