1
Среди многочисленных событий берлинского дня оказалось и это, выраженное очень лаконичным сообщением. Те, кому положено было узнать о нем, удивленно поднимали брови или хмурились. Некоторые торопливо поднимали трубку. Звонили. Требовали уточнений. Кое-кто стучал по столу. Возмущался. Находились и скептики. Они улыбались. Хотя в те дни в Берлине улыбка, тем более скептическая, не была в моде. Восторженные овации, радость, неистовство. Но ирония, извините! Она обращала на себя внимание. Настораживала.
Отношение к известию было самое различное. Но никто не осмелился «прикоснуться» к нему. Исправить. Нарушить истину. Тем более изменить оттенок, от которого зависело многое, если не все. Пожалуй, все. Это сделал барон фон Менке.
Когда на стол ему положили донесение Главного управления СС, он протянул руку к карандашу и зачеркнул слово. Одно лишь слово: «убит». Надписал сверху: «скончался».
Ничтожная поправка. Но она избавила барона от звонков сверху, от объяснений, причем не всегда убедительных. Главное, пресекала толки, очень неприятные в такой момент и, безусловно, уже возникшие: в его ведомстве не все благополучно. Далеко не все, если насильственно убирают лицо, благосклонно принятое рейхсканцлером как кандидатура для выполнения исторической роли. В сфере немецкой политики, разумеется. Убивают. Где? В Берлине. Пусть умрет сам, мало ли всяких случайностей, болезней. К тому же намек на покушение рушит здание единства, о котором так убежденно, так красноречиво говорил министр пропаганды. Да и канитель с расследованием – намеки, подозрения. Тень на друзей, собранных и действующих в особняке на Ноенбургерштрассе. Нет, нет. Только естественная смерть. И барон еще раз зачеркнул слово «убит». Затер его.
Можно было пустить донесение по инстанции. Или лично доложить шефу. Но тут на Менке нашло сомнение. Две совершенно различные редакции не имеют права на существование. СС не подчинен барону. Из управления другой путь к центру. И, пожалуй, более короткий. Гиммлер узнает об убийстве раньше, чем Менке успеет подготовить шефа.
Как и многие другие, получившие сообщения сегодня, барон снял трубку и попросил соединить его с гауптманном Ольшером.
– Господин капитан…
– Я слушаю.
Этот молодой эсэсовец, преуспевающий по службе, добравшийся в свои тридцать пять лет до начальника отдела главного управления, не вызывал симпатий у барона. Прежде всего потому, что выскочка. Кажется, в прошлом какой-то дантист или того меньше, малообразованное существо, но удивительно настойчивое и энергичное, прямолинейно решающее задачи, которые ему предлагают сверху. Впрочем, зубодер не без собственной мысли. Он что-то думает. Торопливость, с которой он бросил донесение по всем каналам, свидетельствует не только о дисциплинированности руководителя «Тюркостштелле», но и его личных планах.
– Господин капитан, мне бы хотелось уточнить один момент.
– К вашим услугам, барон.
– Не находите ли вы редакцию донесения слишком категоричной, определенной?
– Вы имеете в виду убийство главы эмигрантского правительства Туркестана Мустафы Чокаева?
– Смерть его, – поправил Менке.
– Смерть в результате умышленного отравления.
– Это ваше мнение, капитан?
– Нет. Заключение врачей и показания свидетелей…
– И все-таки, это ваш вывод?
В трубке прозвучала нотка раздражения. Гауптштурмфюрер ответил сухо и холодно:
– Так донесло гестапо.
Гестапо! Дело хуже. Значит, есть еще один канал. Политическая полиция сообщит помимо Ольшера Гиммлеру.
Молчание капитан расценил как поражение барона, о чем втайне мечтал и чему радовался.
– По-моему, вас не должно огорчать это событие, – подсунул уголек своему собеседнику Ольшер. – Я не имею в виду политические соображения.
– Господин капитан, для нас с вами, да и для всех немцев, сейчас важны только политические соображения, – тактично осадил Ольшера барон. – И в силу этого сообщение должно получить другую редакцию.
– Когда донесение поступит к господину Геббельсу, если оно вообще поступит к нему, – съязвил капитан, – на свет родится другая редакция. А может быть, и никакой редакции. События на фронте настолько грандиозны, что газеты просто не найдут место для некролога по поводу исчезновения нашего общего друга, – капитан снова съязвил. – Пока же существует не пропагандистское сообщение, а фотография факта. Не только управлению СС, но и министерству восточных областей надо знать истину.
– Странно, – процедил Менке.
– Что странно, барон?
– Странно, что вы все это говорите мне…
– Я почувствовал в вашем вопросе сомнение и даже недоверие, – подчеркнул Ольшер.
– Вы не ошиблись, господин капитан.
– Иначе говоря, остминистерство настаивает на вскрытии трупа…
– Нет… нет… – торопливо бросил барон. – Благодарю вас за информацию.
Трубка легла на аппарат. В кабинете Менке. Капитан продолжал держать ее у лица, будто ждал еще каких-то слов. Или раздумывал. Ему хотелось многое сказать барону. Именно теперь, когда на маленьком сообщении столкнулись их взгляды. Вернее, их планы. На завтрашний день.
Он все-таки положил трубку. Но сейчас же снова поднял, набрал номер.
– Фрау Людерзен?
– Слушаю вас, господин капитан.
– Вы так легко узнаете мой голос?
– Это моя обязанность, господин капитан.
– Похвально… – Ольшер улыбнулся. Преданность и исполнительность подчиненных всегда радовала. Он умел подбирать людей. Умел распознавать их. – Мне нужен ваш муж.
– Зондерфюрера сейчас нет.
– Где он?
– Поехал в Остминистерство.
– К Менке?
– Да.
– Не согласовав со мной…
– Господин капитан, это чисто формальная обязанность. Жена Чокаева настаивает, чтобы муж ее был похоронен на Бель-Альянсштрассе. В крайнем случае на Бергманштрассе.
– Но это же старые кладбища, там почти не хоронят. Тем более теперь.
– По особому разрешению… Барон мог бы посодействовать.
– Барон? Хотя для покойника чего не сделаешь.
– Конечно, конечно, господин капитан. Ольшер в какой-то степени был доволен действиями своего офицера связи. Но его немного беспокоила возможная беседа Людерзена с бароном: фон Менке безусловно станет выспрашивать, уточнять детали события, а это совсем некстати сейчас. Остминистерство не должно подозревать о существовании тайны. И тем более, что эта тайна в руках Ольшера. Старая лиса умеет перехватывать нити. Рвать их.
– Как чувствуют себя наши подчиненные на Ноен-бургерштрассе?
Фрау Людерзен промычала что-то неясное в трубку. Или не знала, или не решалась сказать.
– Вы слышите меня?
– Да, господин капитан…
– Говорите.
Он представил себе маленькую женщину с лукавыми карими глазками, растерянную, оглядывающуюся. Она всегда оглядывалась, когда надо было сделать решительный шаг. Видимо, считала свой ответ важным. Так показалось Ольшеру, и капитан заторопил ее:
– Говорите.
– Я не уверена, что одна в комнате.
– Что за чушь.
– Простите, господин капитан, но мне так кажется.
– Кто же там?
– Никого.
– И все-таки боитесь?
– После смерти господина Чокаева… Такой странной смерти… Мне… да и мужу…
– Вздор. Вы ничего не поняли… И зондерфюрер ничего не понял. Секретарю немке ничего не угрожает. Кто был сегодня у вас?
– Никого почти не было.
– Почти?
– Если не считать фрау Хенкель.
– Эта бестия опять повадилась на Ноенбургерштрассе…
– Вы о Рут?
– Да. Что ей там нужна?
– Она очень весела, господин капитан.
– Ну это не так уж важно: она всегда весела.
– Рут сказала, что господин Чокаев очень стар и мог умереть даже раньше…
– Она была пьяна?
– Немножко, господин капитан… Но это так идет ей. Она так хороша. Я всегда восхищаюсь. Не правда ли, господин капитан, Рут красива?
– Вы не о том говорите, фрау Людерзен… Зачем она явилась на Ноенбургерштрассе?
– Этого я не знаю.
– Надо знать. – Капитан начинал сердиться. Человек сидит в приемной и ничего не видит. Спрашивается, зачем такой дуре платят деньги. Его деньги, капитана Ольшера. Ведь она числится в штате управления. Как и ее супруг зондерфюрер. Их приходится постоянно наталкивать на след, подсказывать, учить. Особенно эту пигалицу с карими глазами и вздернутым носиком. – Что она еще говорила? – строго произнес капитан.
– Что их квартира на Кайзер-Вильгельмштрассе очень тесная. Она мечтает о собственном доме.
– Вот что! – Капитан задумался. Мысленно он увязывал события с поведением фрау Хенкель. Для других эта миловидная женщина, экстравагантная и довольно развязная в обществе мужчин, была просто непутевой женой одного из подчиненных капитана. Для самого же капитана фрау Хенкель являлась соперницей. Особого рода. Она не могла повредить ему, не могла встать на пути, но могла спутать его карты. И именно сейчас.
– Мне кажется, Рут имеет право на это, – проворковала фрау Людерзен.
– Безусловно…
– Скажите, как Хенкель отнеслась к смерти Чокаева? Она говорила что-нибудь об убийстве?
– Да…
– Именно?
– Что ее удивляют люди, которым делается дурно при слове «убийство». Ведь сейчас время сильных личностей. В конце концов какая разница, отчего умер господин Чокаев. Он стар. Ему не под силу великие задачи.
Большего не ожидал капитан и заторопился отблагодарить фрау Людерзен.
– Передайте зондерфюреру, что он нужен мне.
– Будет выполнено, господин капитан.
Он положил трубку, намереваясь заняться бумагами, которых немало накопилось со вчерашнего вечера. Телефон ему не нужен больше, во всяком случае, до конца дня Ольшер не собирался никому звонить. Но аппарат вторгся в распорядок капитана своей низкой трелью.
– Гаупштурмфюрер Ольшер слушает…
В трубке зазвучал только что умолкнувший голос фрау Людерзен:
– Извините, господин капитан. Я забыла сказать вам еще об одном посетителе.
– Так…
– Был Рудольф Берг.
– Кто это?
– Мне точно не известно, но муж называл его милым цербером.
– Не понимаю.
– Он, кажется, из гестапо…
– Что его интересует на Ноенбургерштрассе?
– Рудольф со мной не беседует, только кланяется… После смерти господина шефа…
– Убийства.
– Да, да, после убийства господина Чокаева Берг наведывался дважды.
– Его интересует событие? Вы не заметили этого?
В трубке раздалось знакомое мыкание фрау Людерзен: она тужилась, пытаясь подобрать нужный для капитана ответ.
– Заметила…
– В чем это выразилось?
– Утешал фрау Хенкель, говорил, что не следует слишком огорчаться по поводу смерти начальника ее мужа.
«Дура, – обругал мысленно свою собеседницу капитан. – Форменная дура. Где только нашел ее Людерзен?»
– Все?
– Пока все… Если вспомню еще что-нибудь, позвоню немедленно. Вы разрешите, господин капитан?
– Не утруждайте себя, фрау Людерзен. Ваша информация была полной. Благодарю.
Раздражение помешало капитану по достоинству оценить сообщение с Ноенбургерштрассе, и он едва не упустил возможность сделать нужный вывод. В последний момент задержал руку над аппаратом и окликнул фрау Людерзен.
– Погодите… Этот Берг был вместе с Рут Хенкель…
– Конечно… То есть они вошли порознь, но ушли вместе. Очень мило беседуя.
– Хорошо…
– Вы довольны, господин капитан?
– Да… – Он скривил губы в отвращении. Эта дура просто неповторима. – Доволен господином Бергом…
На этот раз Ольшер не положил, бросил трубку. Она загремела, падая на аппарат.
Что такое тридцать марок в голодном Берлине? Что такое вообще деньги, если в самом приличном ресторане, где до войны играл оркестр и подавали настоящий оксеншвайцензуппе или бифштекс с кровью, сейчас предлагают как деликатес суп из костей с травой и мушель-салат? Это в «Раабе Диле», на Шперлингсгассе! Слава богу, что можно повторить и суп и мушель-салат, вернее капусту, похожую на земляных червей. Можно выпить сухого вина. Бокал. Опять-таки пользуясь традицией и добрым именем «Раабе Диле». Впрочем, Саид Исламбек не посещал «Раабе Диле», он только слышал о нем. Он довольствовался скромненьким «Фатерландом», где до войны тоже подавали бифштексы и антрекоты, а сейчас кормят все тем же мушель-салатом и иногда шпинатом с картофелем. И, конечно, приносят суррогатный кофе. Несколько раз приносят. Молча. Без удивления: все повторяют заказ. Надо набить желудок, надо как-то держаться на ногах. Всю неделю Саид поглощал шпинат и картофель, лил в себя кофе, набирался сил. А марки таяли. Тройной обед требовал тройных расходов. В кармане у Исламбека осталось шесть марок. Шесть марок и сколько-то пфеннигов. Неважно сколько. Они будут истрачены еще на несколько стаканов кофе, который Саид без удовольствия – как надоел ему кофе! – сцедит в свой всегда голодный желудок.
Он ходит из гаштетта в гаштетт. И этому тоже никто не удивляется. А если бы и удивились, Саиду наплевать. На нем форма СС, которой немцы боятся пуще смерти. Смерть – это все-таки только смерть, а гнев эсэсовца – это гестапо, это лагерь, это муки. Куда бы и сколько бы ни ходил эсэсовец, интересоваться не следует. К тому же это не простой эсэсманн, а шарфюрер, о чем свидетельствуют знаки в петлицах. Звание не особенно высокое, но звание. Чин в Германии, какой бы он ни был, обладает магическим свойством подавлять штатских. И надо этим воспользоваться.
Во всех экспедициях Саида по гаштеттам участвует Азиз. Новоиспеченный эсэсманн смахивает на адъютанта и ведет себя по отношению к шарфюреру с должным почтением. Во всяком случае, никто не подумает, что он компаньон, каждому понятно – это только подчиненный. Азиз хорошо изучил человеческую науку – знает, где надо быть волком, а где овечкой. В Берлине Азиз – овечка. На роже смирение и кротость.
Его пугает чужой город, мрачный, наполненный гулом машин, звуками маршей. Из всех репродукторов – на улицах, площадях, в отелях и ресторанах – летят марши. Холодные, насыщенные громом меди. Он не понимает, о чем говорят берлинцы, о чем они спорят, чему радуются. И это тоже пугает Азиза. А Саид спокоен и уверен, не теряется на улицах, в гаштеттах, с ним легко. Надежно. У Азиза создается впечатление, что Исламбек когда-то бывал здесь, что он ходит по знакомым местам и слушает знакомую речь. Но не признается. Ну и пусть. Какое ему дело, кто поводырь, лишь бы вел и не дал оступиться в чужом городе.
Исламбек купил книжицу и изучает немецкий язык. Успешно. С каждым днем все смелее и смелее заговаривает с немцами. Это удивительно. Азиз тоже, с первых дней плена, запасается словами, но речь берлинцев ему непонятна. Даже знакомые названия в общей речи исчезают. Он не в состоянии ухватить их, отделить, только «да», «нет», «иди сюда», «стой!» понимает, если звучат они самостоятельно.
– Ты скоро будешь болтать не хуже самих немцев, – восхищается Азиз, слушая речь Саида.
– Постараюсь.
У Азиза осталось еще меньше марок – всего четыре. Ничего не поделаешь – аппетит. Не хочет Рахманов отказывать себе в лишнем бокале пива. «Мы живем один раз, – говорит он. – И, может быть, завтра будет поздно заказывать этот бокал».
– Но ты еще хотел попробовать шурпу и меня угостить.
– О, не расстраивай бедного Азиза напоминанием. Я рад и шпинату с картошкой.
Ему не повезло в Берлине с первого дня. Они приехали накануне смерти Мустафы. Увидеть шефа, конечно, нельзя было – тот лежал в больнице. Правда, состояние Чокаева не вызывало опасений и следовало лишь подождать выздоровления.
– Представляю, как будет рад Мустафа-ака появлению «племянника», – пошутил Азиз, похлопывая по плечу шарфюрера. – Надо навестить «дядюшку».
И вдруг – смерть Мустафы. Убийство. Так восприняты все сообщения о внезапной кончине главы «правительства» Туркестана. Так воспринял и Азиз. И не только воспринял, но и забеспокоился. Он хорошо чуял перемены. Да и настроение Исламбека было симптоматичным. В день смерти Мустафы Саид ушел один в город, хотел навестить жену Чокаева Марию, поговорить с ней. Так объяснил Азизу. Вернулся затемно. Взволнованный. Напуганный вроде. Сказал, что не застал Марию. Ждал, не дождался. А утром сообщение о кончине шефа. Саид совсем расстроился. Не хотел ни есть, ни пить. С трудом Азиз уволок его на Ангальтский вокзал в гаштетт, чтобы подкрепиться.
На Ноенбургерштрассе с ними не захотели разговаривать: «Вас вызывал Чокаев, неизвестно, зачем вы понадобились ему». «Что же теперь делать?» «Ждать до выяснения». «Помогите устроиться с жильем. Отель обходится очень дорого». «Зачем устраиваться? Может быть, вам придется вернуться назад».
Вернуться назад! Тут и Азизу стало не по себе. Снова в лагерь. Снова на баланду, на солому, в объятия дизентерии и тифа. Весь день Рахманов бранился. Клял человека, поднявшего руку на Чокаева. «Убить в такой момент. Оставить нас на дороге, как слепых котят. Тут и подохнуть ничего не стоит, а уж придавить кому-нибудь и того легче».
Саид молчал. Только на бледных висках билась нервно жилка.
Через три дня одного из шести прибывших отправили в лагерь, не в Беньяминово, даже не в Легионово, а в Бухенвальд. Почему, никто не мог ответить. Или не имел права. Азиз перестал браниться. Прикусил язык. Как тень он ходил за Исламбеком, целиком полагаясь на свою судьбу и чужую предприимчивость. Они поменялись ролями. Место ведущего занял Саид.
На Ноенбургерштрассе снова упомянули Бухенвальд. Оказалось, что это не наказание. Это работа. Служба. Мнимое заключение: быть лагерником для заключенных и агентом для СС.
Говорили еще о Брайтенмаркте. Для тех, кто не знал сути дела, это звучало как простое географическое наименование. Брайтенмаркт – чудесное местечко. Зеленое, приветливое. Через каждые шесть часов туда шел автобус. По ровному живописному шоссе. Жители Брайтенмаркта так и считали: их городок – приют тишины и покоя. Покоя во время бури. Покой действительно не нарушался. Но там готовили обреченных. В тишине пригородных особняков. И поставлялся «материал» с Ноенбургерштрассе. Неизвестно, что было страшнее – Бухенвальд или Брайтенмаркт.
Саид молчал. Он не проклинал свою судьбу, не доходил до неистовства, как Рахманов, но глаза его становились сумрачными, а лицо бледным.
Корректор журнала «Милли Туркестан», что сидел в каморке на втором этаже, тихий, пугливый человек, сказал с сожалением – его чуточку трогала судьба соплеменников:
– В плохое время вы приехали – люди Чокаева не в почете сейчас.
Не в почете – это мягко сказано. От них, видимо, просто избавлялись. Или собирались избавиться.
Вот он, Берлин! А зачем стремиться было в него, когда ворота закрыты? Причем закрыты сзади. Будто ловушка.
«В семь вечера на Бель-Альянсштрассе. У кладбища. Первая и третья пятница. Вторая и четвертая среда». Это Саид помнил даже ночью. Во сне. Первая и третья. Сегодня третья. Третья пятница. Вот, собственно, зачем нужен был долгий путь от того леска у дороги до Ноенбургерштрассе. Он может уйти из Берлина. Да, если скажут – вернись. Или сгинь. Не нужен, так сгинь. Наверное, не нужен. Чокаев уже не существует. Утром появилось сообщение, почти неприметное, в «Берлинер Цайтунг»: «Скончался Мустафа Чокаев – лидер тюркского националистического движения, глава туркестанского правительства в Берлине». Того самого правительства, что приютилось на втором этаже чахлого, закопченного временем кирпичного дома на Ноенбургерштрассе. Правительства, сумевшего разместиться в трех комнатах на восьми скрипучих, взятых, кажется, из почтовой конторы, письменных столах. Чокаев исчез. Нужен ли в Берлине Исламбек?
В семь вечера на Бель-Альянс… Третья пятница.
– Ты опять уходишь? Один?
– Ухожу.
– Что-то скрываешь от меня, Саид?
– Единственное.
– Что же?
– Мы в петле. Если не разорвать ее, нас придушат.
– Я это чувствую, брат.
– Поэтому не спрашивай, куда я иду.
– Молчу.
– Когда позовут меня, объяснишь, что я у жены Чокаева: нам ведь надо жить, хотя «дядюшка» и скончался.
– Да благословит тебя Аллах.
– Ты всегда был верующим, Азиз?
– Об этом тоже не надо спрашивать.
– Хорошо. Приму к сведению. До свидания, Азиз. Можешь курить мои сигареты.
– Говорит «Герцог».
– Одну секунду… – Простучали каблуки. Щелкнул замок. Снова каблуки. Тишина. Двойные рамы окон, звукоизолирующие стены, бумага под клеенкой на двери – все берегло эту тишину. – Докладывайте!
– На Бель-Альянс все приготовлено.
– Время?
– Как всегда – семь часов. Первая и третья пятница.
– На чем он приезжает?
– Дважды появлялся в «опель-лейтенанте». Надеюсь, это повторится.
– Надо полагать. Но все же…
– Учитываем.
– С кем он там встречается?
– С разными людьми.
– Странно.
– Да, это непонятно. Только один раз совпала встреча с неким Гансом Фирихом.
– Кто он?
– Старый врач, видимо, тронутый. Он ходит по кладбищам и ищет своих бывших пациентов. Считает, что неправильно лечил их.
– Остроумно. И встречи условлены?
– Нет. Все случайные. Фирих проверен.
– Система отсутствует?
– Это меня и смущает, господин штурмбаннфюрер.
– Маскировка.
Снова тишина. Теперь без стука каблуков, без щелчка замка. Только тикают часы. И мягко касаются пальцы бумаги на столе. Они что-то выбивают. Помогают майору сосредоточиться. А может, выдают беспокойство. Нет, майор собран. Он просто решает задачу.
– Маскировка. Нас от чего-то отвлекают. А от чего, мы не знаем. И не узнаем. Надо взять его.
– Вы считаете?
– Да.
– Все готово, господин штурмбаннфюрер. На кого возложите руководство операцией?
Последний раз тишина. Над ней барабанная, довольно звонкая дробь пальцев. По столу.
– В центре Берлина нежелательны выстрелы… – раздумчиво произносит майор, – но вы знаете мой принцип.
– Да, господин штурмбаннфюрер!
И еще отрезок тишины. Полной тишины.
– Я сам приеду на операцию.
– Ясно, господин штурмбаннфюрер.
Бель-Альянс – широкая улица. Многолюдная. Влево и вправо бегут улочки. Да, улочки, коротенькие и довольно тихие. Только внушительная Гнайзенауштрассе и поскромнее Бергманштрассе пересекают ее. А дальше, до Спортивной площади, только повороты. Они, повороты, мало интересуют Саида, хотя глаза его отмечают их на всякий случай. Вернее, повторно фиксируют. Ислам-бек был уже здесь, познакомился с улицей. С домами, серыми, однотонными, глядящими сверху тысячами тусклых окон.
Семь часов. Без пяти минут. Бель-Альянс переживает депрессию, как весь Берлин. Дневной шум стих. Почти стих. Случайные машины, запоздалые, летят с Фридрихштрассе, с Лейпцигерштрассе, с деловой части города в тихие кварталы Темпельгофа. Покой будет длиться до восьми, до начала девятого. Потом оживятся тротуары, мостовая, и поток устремится на север к Тиргартену, к многолюдному и взбудораженному центру. В таком покое предвечерья маячат чепчики и блеклые шляпки старушек, а чаще черные платки – траур. У многих, если не у большинства берлинцев, – траур. Бесчисленные победы и бесчисленные извещения в черной рамке – «пал смертью героя, во славу рейха». Старые плачут. Молодые поют песни. Маршируя и не маршируя по Бель-Альянс.
Эсэсовцев приветствуют все. Саида тоже приветствуют. Инстинктивное желание не рассердить человека в форме. Сделать ему приятное. Ведь на пилотке у Исламбека черный овал с белым черепом. Напоминание о смерти. А со смертью никак нельзя свыкнуться.
На углу Гнайзенауштрассе он остановился. Закурил. Можно было истратить несколько минут на созерцание кирхи, которая высилась на противоположной стороне своим остроконечным куполом, увенчанным скупым строгим крестом. Пять минут необходимо истратить. Точность подозрительна. Люди, появляющиеся у приметных мест города в ноль-ноль шесть, или ноль-ноль десять, или пять, всегда кого-то встречают. Небольшой отход стрелки желателен.
– Хайль!
Кто-то вскидывает руку. Какой-то прохожий. Юнец. Из «гитлерюгенд», видно. Значок на груди. И нашивка на рукаве. Неизвестного назначения нашивка. Мечтает о победах. О фронте. Искренне приветствует солдата. Его, Исламбека.
Надо ответить. Обязательно. Рука летит вперед. Не особенно четко и стремительно. Впрочем, это не главное – солдаты всегда равнодушны к приветствиям. Берлинцы понимают. Важно, чтобы солдата приветствовали. Особенно таких, с черепом на пилотке.
– Хайль!
Пять минут кануло. Исламбек повернулся. Зашагал неторопливо назад. К кладбищу.
Сегодня несколько машин прижались к тротуару. Сонно прижались. Хозяева вышли. На кладбище, должно быть. Берлинцы часто посещают могилы.
Машины кажутся Саиду знакомыми. В прошлый раз он видел эту коричневую, глядящую на него слепыми фарами. Старенькая, затрепанная машина. Когда-то помятая. И старика того видел. Он стоял у фонаря, против входа. Разговаривал с молодой женщиной. Знакомые люди. Это успокаивает. Значит, они здесь бывают часто. Не только в первую и третью пятницу. Просто берлинцы, просто люди. Вот еще старуха с цветами. С жалким букетиком. Вероятно, тоже традиционная фигура. Торопится к чьей-то могиле. Несчастные, печальные люди. Они нравятся Саиду. Нравятся, потому что не знают, зачем явился на кладбище шарфюрер Исламбек. И пусть не знают.
Но где человек с испорченной зажигалкой? Старик вообще не курит. Старуха тоже, естественно. Двое мужчин проходят мимо. Не останавливаясь. Со счета долой.
Со стороны моста, со стороны Бель-Альянсбрюкке, летит черный «опель». Приметен. Солнце играет на капоте, на крыше. Смотровое стекло вспыхивает, слепит на мгновение Саида. Пролетит или остановится?
Сбивает скорость. Неужели?!
Семь часов, четыре минуты. Почти точно. Хорошо, что почти. Только не ноль-ноль. Равнодушны, спокойны, грустны эти люди около кладбища, и все-таки они люди. Следовательно, они видят, замечают. Возможно, ждут. Сейчас Саид не верит ни одному человеку. Даже старухе с жалким букетиком.
Черный «опель» стал. Прислонился к обочине. На противоположной стороне. В нем всего один силуэт водителя. Открылась дверца. Водитель вышел. Задержался. Глянул на баллон. Передний. Сунул руку в карман. Вынул сигареты.
Так, так… Теперь ему нужен огонь. Ему нужна зажигалка. Саид медленно шагает вдоль изгороди и фиксирует каждое движение обладателя черного «опеля». Слишком медленно шагает. Но это не имеет значения. Главное, не упустить зажигалку.
Водитель снова полез в карман. В один, в другой. Вытянул не спеша что-то. Издали не видно. Зажигалку. Конечно, зажигалку. Что еще нужно человеку, держащему в зубах сигарет?. Теперь ясно. Пытается зажечь. Она не слушается.
Испорченная зажигалка!
Если можно испытывать радость от одного лишь движения руки, то эту радость подарил Исламбеку водитель «опеля». Обыкновенную, наполняющую сердце теплом, приносящую улыбку, возвращающую надежду. Возвращающую жизнь. День был хорош. Ясен. Но он показался Саиду необыкновенным. Каким-то ликующим. Он забыл о Берлине, забыл, что находится в петле. Все забыл.
В такое мгновение можно сделать глупость. Можно раскрыть себя. Автоматизм выручает. Поступки подчинены задаче. И она выполняется почти механически. Саид только контролирует процесс. Идет по-прежнему медленно, скучающе глядит на черный «опель», курит.
Водитель с шумом захлопывает дверцу. Направляется через улицу к кладбищу. По переходу. Не нарушает движения, не торопится. В руках сигарета. Он хочет закурить. И обязательно закурит. Но сделает это уже на кладбище. Рядом с Саидом.
Пока шагает…
Саид сворачивает направо. Последний раз бросает взгляд на человека с сигаретой.
– Господин штурмбаннфюрер?
– Да, да.
– Докладывает «герцог».
– Слушаю.
– Черный «опель» в моем секторе. Опоздание на четыре минуты. Приступаю к операции. Прошу указаний.
– Не торопитесь. Дайте ему обнаружить связного. Запомнили?
– Так точно.
– Если повторится старое, задержите всех подозрительных. Есть там кто-нибудь?
– Обычные… Этот сумасшедший врач…
– Все равно… Задержите… Впрочем, я сам выезжаю.
Что должно было произойти?
Прежде всего, человек с сигаретой в руке подойдет к Саиду, пожалуется на свою испорченную зажигалку и попросит закурить. Исламбек охотно предложит огонь. Раскуривая, человек скажет: «Какая сводка днем»? Саид ответит: «Не слышал». Потом они пойдут по дорожке, спутник с сигаретой поинтересуется: «Как вы переносите такую погоду?» – «Неплохо. А в другие дни у меня нога болит». Человек кинет: «Сочувствую, это неприятно…» Все!
Через минуту можно смеяться. Можно сидеть на скамейке и, закрыв глаза, блаженствовать. Блаженствовать, хотя кругом война, хотя рядом могилы. И они в петле. Все равно можно.
Только бы услышать:
– Простите, пожалуйста, нет ли у вас огня? Моя зажигалка испортилась.
По-немецки. Как это?
– Ентшульдиген зи битте…
А вместо слов – выстрел. Несколько выстрелов. Сзади. На улице. На широкой Бель-Альянс. С раскатом вдоль всего проспекта. И без единого крика.
Нет. Крикнул кто-то. Приказал. Вдогонку:
– Хальт!
Топот ног. Многих. И еще выстрел. Последний.
Саид догадался.
Нельзя было не догадаться. Все так просто. До ужаса просто. И ясно, как та радость, что он только что испытал. И собирался продлить.
Первый порыв – бежать. Через могилы, по дорожкам на другую улицу, куда-нибудь к Блюхерштрассе, с ее бесчисленными пересечениями и разветвлениями. Или к каналу, к мостам. Среди домов, в аллеях, у береговых сооружений легко затеряться.
– Вы арестованы.
Рядом голос. Когда успел появиться? Почему ничего не заметил Саид! Выстрелы отвлекли, заглушили шумы. Человек, должно быть, подошел в момент перестрелки. Значит, за ним следили.
Лихорадочно заработал самоконтроль: «Как я вел себя? Как шел? Достаточно ли спокойно? Что можно было подумать обо мне?» И тут же ответ: «Абсолютная точность. (Так считаю.) Никаких отклонений. Единственное, что вызывает подозрение (у них), это мое появление здесь в семь часов. Мое и черного “опеля”.
Второе: «Хорошо, что не побежал. Следили. Стреляли бы в спину. С короткого расстояния. В затылок. Хотя избежал ли я конца, оставшись у этой старой могилы с крошечным памятником из черного мрамора?»
– Сопротивляться не рекомендую. – Тот же голос.
Теперь можно оглянуться, посмотреть, кто рядом. Штатский. Странно! Прежде, дома, он видел фильмы, в газетах фотографии и рисунки видел – гестаповцы в форме, с огромной черной свастикой на рукаве. Лицо зверя, руки (рукава закатаны до локтей) огромные, запятнанные кровью. Этот оказался полной противоположностью. Мягкая шляпа, серый костюм, молодое бритое лицо. Рука не видна. Она в кармане. И там пистолет, надо полагать. Вообще обычный человек. Несколько взволнованный. И потому бледный. Глаза насторожены.
– Я солдат, – пытается объяснить Саид и тем самым определить свое независимое положение.
– В Германии это не имеет значения, – с дрожью в голосе отвечает человек в штатском.
«Черт возьми! Он дает понять, что я иностранец. Догадался. А может быть, знал».
– Идите вперед.
Он шагает. Шагают другие. Две женщины. Одна с сумочкой, другая с цветами. Старуха. И мужчина. Уже легче. Берут не его одного. Всех.
«Опель» стоит на прежнем месте. Все такой же яркий, сверкающий в лучах предвечернего солнца. Только стекло выбито. Пулей. Не прострелено. Раскололось, словно от удара.
На мостовой человек. В костюме. Шляпа отлетела в сторону. Катится. Ветер мчится по Бель-Альянс. Подхватывает шляпу, несет, перекидывает. Бросает. И секунду-две она покоится на асфальте.
Человек мертв.
Полицейские уже оцепили улицу. Перекрыли движение. Народ скапливается на тротуарах, у подъездов.
Все хотят увидеть лицо человека. Лицо мертвого. И Саид хочет. Ему нужно увидеть обязательно. Хотя бы знать, кто шел к нему. Кто он? Кто пожертвовал собой ради него? Здесь, в Германии. На чужбине. Но лица не видно. Оно припало к асфальту. Скрыто. Теперь уже навсегда.
В руке пистолет. Неужели отстреливался? Бился. Пытался уйти. К своему «опелю». Тот бы выручил. Во всяком случае, продлил бы борьбу. Жизнь продлил.
Подошла машина. Крытая. Карета для арестованных. И санитарная машина подскочила.
«Какое сегодня число? – почему-то подумал Саид. – Какое же число?» Идя сюда, хотел запомнить этот день. День удачи. Радости. Нужно ли теперь? Хотя он сам запомнится. Без числа. Черный день. Небо ясное. Предвечернее берлинское небо… Как противоречива жизнь.
Рядом человек в штатском. Подбежал. Растерян. Взволнован. Даже напуган. Закуривает. Дрожащими руками.
Тот, что задержал Исламбека, спрашивает:
– Кто стрелял? – Он тоже растерян. Тоже напуган.
– Сам штурмбаннфюрер.
– Как всегда?
– Да.
Он увидел лицо мертвого. Показали. В гестапо.
– Вы должны знать его.
Исламбек долго смотрел на бледные впавшие щеки. Без кровинки. Может быть, он был болен? Глаза закрыты. Какие глаза? Судя по волосам, или карие, или серые, или голубые. Шатен. Как плохо, что он не видел этих глаз. Не прочел предназначенное ему. Ведь было же предназначено. Ради чего же шли друг другу навстречу. Для чего шел из леса, из Беньяминово, Саид? Для чего приходил каждую вторую и четвертую среду, каждую первую и третью пятницу к могилам на Бель-Альянсштрассе этот сероглазый человек? Пусть будет сероглазый. Приходил всю зиму. И весну приходил.
– Узнали?
– Нет.
– Постарайтесь узнать. Вспомните, когда и где вы его видели. На фотографии, возможно. Ну!
– Нет. Не видел никогда. И это правда.
Его повели по коридору. В другую комнату.
«Прости, брат».
Здесь горели лампы. Несколько ламп: на стене, под потолком, на столе. Здесь не пытали. Во всяком случае, он не заметил ничего похожего на возможную пытку. Он был готов. Внутри. Ждал.
С ним говорили. Вначале один из участников операции на Бель-Альянс. Потом штурмбаннфюрер.
– Вам доверили то, что доверяют не всем немцам. Вы в форме СС. Вы в сердце Германии.
– Я понимаю.
– Этого недостаточно. Вы должны сказать все, что знаете о том человеке. Что думаете о нем. Что предполагаете, наконец.
Он ожидал более легкого вопроса. Более жестокого, более ясного и удобного. А ему предлагают рассуждать, даже фантазировать. И в отвлеченной болтовне спотыкаться, мыкать, терять нить, связь. А потом все эти мыки, все «спотычки» превратятся в зацепки и улики. Его поймают на случайной фразе или даже не на случайной, а неточной: «Почему вы так думаете, откуда у вас такое предположение?»
– Я искал другого человека… – повернул разговор Исламбек на все сто восемьдесят градусов.
– Что?!
Напряжение во взгляде штурмбаннфюрера сменилось удивлением. Только глаза это выдали. Лицо оставалось таким же холодно суровым, каменным. Крупное лицо, вписанное в прямоугольник. Квадратный лоб, квадратный подбородок. Ровная линия рта. Профессиональная сухость. В разговоре с людьми – с подчиненными, с арестованными. Он мог улыбаться. Умел. Но не хотел. Не пользовался, как другие, мягкостью. Она мешала. Она приближала людей. Вселяла надежду на возможную слабость штурмбаннфюрера. Слабость была. Были слабости. Но слабость мешает делу.
– Я искал Мустафу Чокаева.
Побежала мысль. Наткнулась. Штурмбаннфюрер вспомнил. Это тоже профессиональное.
– Когда вы прибыли в Берлин?
– В воскресенье.
– Встретились с ним?
– Хотел этого… Господин Чокаев – друг моего отца.
– Как?
– Друг моего отца…
– Вы были у него в больнице? Накануне?
– Нет… Мне сказали, что Мустафа-ака на днях выйдет. Ему лучше… Его навещал только один человек.
– Кто?
– Каюмов… Вали Каюмов…
– Это предположение?
– Так говорят люди… Так он сам говорит… В то утро Вали-ака был у Мустафы. А я так и не увидел его…
Штурмбаннфюрер втиснул палец в розетку настольного звонка. Где-то вспыхнул сигнал. Здесь тишина не нарушилась.
Отворилась дверь. На пороге застыл дежурный.
С Исламбека штурмбаннфюрер перевел взгляд на вошедшего и сказал сухо:
– Позовите Рудольфа Берга!
– Слушаюсь.
2
Звонок застал Ольшера в кабинете, хотя был уже одиннадцатый час ночи. Шестнадцать минут, кажется. Так, во всяком случае, отметила для себя по привычке дежурная стенографистка и переводчица Надие. Она входила в кабинет с бумагами и услышала звонок. Увидела, как капитан взял трубку. Поднес к лицу. Надие застыла у двери, ожидая знака шефа – уйти или остаться и присутствовать при разговоре. На часы она взглянула автоматически – Ольшер мог потом спросить: «Когда… мне звонили?»
Она осталась. Капитан разрешил. Жестом показал, чтобы села. Вероятно, придется что-то записывать. Подчинясь привычке, Надие раскрыла блокнот – он всегда у нее в руках, как и карандаш.
– Мой человек?
Удивление в голосе капитана.
– Не помню что-то. Повторите!
Взгляд на Надие. Ясно. Она готова. Карандаш нацелен. Пишет уже: «Саид Исламбек». Так повторил за кем-то Ольшер. Так приказано зафиксировать.
– Везите!
Трубка – на место. Капитан все еще удивлен, и, когда говорит Надие, чувствуется смущение.
– Найдите список завербованных… Последний. С ходатайством Чокаева. Там, кажется, всего шесть человек.
– Сию минуту.
Надие выскочила, а Ольшер задумчиво откинулся на спинку кресла. В такой час к нему приходила усталость. Он бы мог, имел право передохнуть. Закрыть глаза и несколько минут наслаждаться тишиной. Так и делал капитан обычно. Сейчас помешал звонок. Звонок из гестапо. Он удивил, но и обрадовал. В какой-то степени: дело Чокаева не затихало. Обнаружилось лицо, связанное с судьбой лидера туркестанских эмигрантов. Связанное, кажется, с убийством. Вот только Ольшер не уточнил, кого ловили на Бель-Альянштрассе гестаповцы. Кого застрелили? И отношение ко всему этому имеет его человек. Человек в форме СС, сотрудник подшефного Ольшеру учреждения на Ноенбургерштрассе.
– Есть такой. Пятый. – Вошла Надие. Тихо. Туфельки тонули в ворсе большого голубого ковра. Только у порога один раз щелкнули о паркет.
– Пятый?
Ольшер принял из ее рук список. Пробежал глазами весь текст: от адреса до подписи. Заметил и фамилию. Она, верно, стояла пятой. Это не главное. Это ничего не говорит.
– Папку со сведениями!
Через двадцать секунд появилась и папка. Серая папка с орлом на обложке и со свастикой в его когтях. Внизу белел череп и перекрещенные кости. Все папки с документами имели такое тиснение. Как и все бумаги, исходившие из управления на Моммзенштрассе. Они украшались орлом, свастикой и черепом. Даже штамп, подтверждающий, что документ оформлен и приобрел силу действия, представлял собой того же орла со свастикой в когтях.
Сведений о пятом номере было не так уж много: анкета, текст присяги с подписью завербованного, биография. Довольно скромно для такого случая. Ольшеру попались и другие анкеты, но он не обратил на них внимания.
– Странно… – Это капитан сказал по поводу анкеты Саида Исламбека. – Я никогда не думал, что там… – Он сделал паузу и едва кивнул куда-то назад. На восток, видимо. – Там сохранились люди с таким прошлым…
Надие высоко вздернула брови. Они и так гнездились довольно высоко и округляли ее большие глаза, а теперь совсем ушли от ресниц.
– Я не имею в виду вашу судьбу, фрейлейн Надие.
– Понимаю, господин капитан.
– Значит, сохранились… Очень странно.
Вспыхнула лампочка на внутреннем телефоне. Ольшер поднял трубку.
– Уже?
Кивнул.
– Ведите!
Надие машинально встала.
– Вы мне понадобитесь, фрейлейн, – произнес капитан. – Останьтесь.
Через смерть человека лежал путь на Моммзенштрассе, 55. Через смерть товарища. Боевого друга. Ни слова не сказано. Не пожали руки. Не открылась тайна. Хорошо, что не открылась. Для других. Но для Саида она должна была открыться. Должна была прозвучать. Иначе его появление в Берлине бессмысленно. Один на «необитаемом» острове. Чтобы он ни сделал, чтобы ни узнал, останется при нем и умрет с ним. Не станет оружием. А оружие это необходимо. За линией фронта, где идет битва. Где каждая весточка Саида – новый патрон в обойме.
– Вы Исламбек? – вопрос был задан по-русски.
На Саида глядели два серых острых глаза. Неповторимо острых. Они впивались. От них нельзя было избавиться, нельзя было уйти. Так почувствовал Исламбек еще у двери, когда переступил порог. Шел на эти глаза и опустился на стул, предложенный какой-то женщиной. Саид не увидел ее, вернее, увидел, но ничего не разобрал. Какой-то безмолвный силуэт. Тень какая-то. Опустился и смотрел на капитана. Взгляды были сцеплены.
– Да…
– Вы знаете, где находитесь?
Он знал. Он все знал. Еще до того, как появился в Берлине, до того, как пал товарищ на Бель-Альянс. Дважды проходил Саид по Моммзенштрассе, знакомился с этим хмурым каменным зданием со множеством окон. Таинственно и зловеще молчащих окон. Думал, как проникнуть в него, как пройти мимо дежурного эсэсовца. Пройти свободно в главное управление СС.
– Нет.
– И не знаете, конечно, с кем разговариваете…
Он должен был снова повторить «нет». Логика требовала. Не успел.
Эта женщина, этот силуэт приобрел дар речи. Сбоку, нет, почти перед ним, за противоположным краем столика прозвучал голос. Низкий. Спокойный. Но с ноткой официальной торжественности:
– Вас вызвал доктор Ольшер… – Женщина сделала паузу, видимо, глянула на капитана, получила санкцию и добавила: – Гауптштурмфюрер Рейнгольд Ольшер. – Что-то еще хотела сказать, но пресеклась на вздохе. Новой санкции не последовало. Запрет.
Он, Саид, сам мог продолжить пояснение: «Начальник “Тюркостштелле” главного управления СС». Приятный сюрприз. Как долго ждал этого Исламбек, как долго шел к господину Ольшеру. Ступил через смерть.
Его отправили из гестапо для проверки. На столе капитана папка, серая папка с орлом и свастикой. Личное дело Исламбека. Его личное дело.
– Вы выглядите моложе своих лет.
– Естественно.
Ольшер все еще держал Саида своим цепким взглядом.
– Как надо понимать вас?
– Я должен был не знать настоящего отца.
Зрачки капитана суживались. Превращались в две маленькие точки. Острие иголки вроде. И они кололи Саида.
– Все еще непонятно.
– Иначе меня бы не допустили в университет. Я не стал бы учителем.
Теперь зрачки расширились. В них удивление:
– Об этом ничего не сказано в анкете!
– Она составлялась до моей личной беседы с господином Чокаевым.
Кресло скрипнуло – капитан резко откинулся на спинку. Закинул голову. Ему надо было удалиться от Исламбека, издали глянуть на него. Понять, кто перед ним.
И вдруг заговорил быстро с Надие. По-немецки. Просил ее уточнить, какой характер носила беседа Исламбека с Мустафой Чокаевым. Что именно сказал Чокаев об отце Исламбека.
– Простите, господин капитан, я все понял.
– Вы знаете немецкий? – насторожился Ольшер.
– Их ферштее зи гут, абер дас шпрехен фельт мир швер, – с берлинским продыхом «р» произнес Саид.
– Вот как!.. – Капитан задумался. Потом улыбнулся. – Вы продолжаете удивлять меня, господин шарфюрер. Это приятно… в некотором смысле.
– Прошу прощения… Но мне не хотелось быть свидетелем вашего служебного разговора с подчиненным.
– Благодарю вас.
Он убрал свои глаза, этот гауптштурмфюрер. И кстати. Саид изнемогал под их взглядом. Нервы у него были напряжены до предела.
– Когда вы изучили немецкий язык? – снова по-русски спросил капитан.
– Еще в университете… Но без практики все рассеялось… Потом меня интересовал французский.
– Почему?
– Наш Мустафа жил в Париже… Я надеялся встретиться с ним на французской земле. На это рассчитывал и отец.
Ольшер снова задумался. Легкая тень недовольства прошла по его лицу. Прошла и оставила след у губ. Они чуть скривились.
– Так мог рассуждать лишь человек, оторванный от политики. Вы не в курсе движения националистов в предвоенные годы. Франция никогда не была матерью этого движения. Да она на это и не способна, господин шарфюрер.
– Но ведь Чокаев и его сподвижники жили за пределами Германии.
– Жили… – усмехнулся Ольшер. – Но поддерживала их Германия. У нас базировалась организация эмигрантов «Азад Туркестан», мы финансировали журнал «Еш Туркестан». Названные вами господа издавали его именно в Берлине. И возглавлял его не кто иной, как Мустафа Чокаев…
– Я не знал этого, господин капитан… Связь с заграницей прервалась после некоторых событий… Последняя весточка пришла, когда отца уже не было…
– Что говорилось в письме? – снова впился в Саида гауптштурмфюрер.
«Неужели знает, – мелькнула тревожная мысль у Исламбека. – Неужели все шло через них? – Но тут же отбросил подозрение: это было так давно! Простая проверка».
– Отцу давалось задание связаться с человеком по имени Абдурахман.
Ольшер вдруг поднялся. Резко. Ударилось о стену качнувшееся кресло. Поднялся и сверху бросил искру в Саида:
– Откуда вы все это знаете?.. Вы были ребенком.
Теперь Саид мог разрешить себе небольшую паузу. Не для обдумывания. Для переживаний. Он вспомнил мать. Имел право сын погрустить о самом близком человеке…
– Я не сентиментален, господин капитан, – опустил глаза Исламбек. – Но мать – единственное светлое пятно в моей жизни и в моих чувствах. Она помнила каждую букву этой маленькой записки. Она связывала ее с нашим будущим. С моим будущим…
Капитан вышел из-за стола и стал прохаживаться по кабинету. Минуты две длилась эта процедура. Все молчали. Только Надие тихо шелестела страницами блокнота. Она записала разговор и теперь проглядывала текст.
– Вы просили узнать, господин капитан, – нарушила тишину переводчица, – о чем говорил в личной беседе Мустафа Чокаев.
Остановился Ольшер. Прощупал глазами Саида и секретаршу.
– Это уже не имеет значения…
Опять зашагал капитан. От стола к окну и обратно. Смотрел на пол, на пластины паркета, поблескивающие у порога, иногда поднимал голову к люстре, что теплилась под потолком тремя матовыми шарами. Он работал, капитан, он что-то решал. Может, решал судьбу Исламбека. Наверное, его судьбу.
И снова стояла тишина. Тревожная для Саида тишина. Полная тайны. Ему надо было угадать ее. Надо было следить за мыслью гауптштурмфюрера. Отстаивать себя. Защищаться. Или наступать. Достаточно ли сделано для победы? Маленькой победы вот здесь, в кабинете Ольшера. Может, надо броситься в бой? Перетянуть чашу весов на свою сторону? А что судьба его взвешивается, в этом Саид не сомневался. Только как броситься, как ворваться в мысли капитана? Все закрыто. Все защищено этой тишиной. Этой обязанностью молчать.
Он поймал взгляд переводчицы. Любопытный взгляд. Украдкой брошенный на него. Читала, читала свои записи и вдруг вскинула глаза. Черные, горящие тревогой глаза.
Значит, и она тревожится. Беспокоится за чужую жизнь. Да, жизнь. Отсюда две дороги. И одна – назад, в гестапо. Впрочем, ему просто так кажется. В ее взгляде – только любопытство. Одно любопытство. И чуточку страха. Всегда страшно, когда кого-нибудь убивают. Или собираются убить.
Что за человек эта переводчица? Молодая. Не немка. Неужели?!
Ему не хотелось, чтобы она оказалась его соотечественницей. Но откуда этот облик? Знание языка? Не случайно же она служит переводчицей в управлении СС. Сюда не так-то легко попасть. Узка слишком дверь для непосвященных. Вернее, совсем закрыта. Значит, эсэсовка. Молодая, красивая эсэсовка. С огромными, чуть встревоженными глазами. И любопытными. Вот она снова украдкой взглянула. Теперь уже без любопытства. Только с тревогой.
Пять минут отсчитали часы на столике в углу. Пошла шестая минута. А Ольшер все шагает и шагает по кабинету.
– Странно, – неожиданно произносит капитан. – Убийство Чокаева совпало с вашим приездом в Берлин… На третий день… Впрочем, здесь много странного.
Он говорит сам с собой. Но для Саида. Чтоб тот слушал. Чтоб чувствовал, куда тянет чаша весов. А она тянет…
На седьмой минуте Ольшер замирает. У стола. Смотрит долго на телефонный аппарат. Нехотя поднимает трубку. Набирает номер. Говорит тихо, словно собеседник где-то рядом, за стеной:
– Господин штурмбаннфюрер… Я выяснил… Да… Это оказался мой человек…
– Наконец-то! Я думал, тебя в гестапо распотрошили, как барана. Там ведь не церемонятся с нашим братом.
Азиз не спал, хотя был второй час ночи. Он сидел на кровати и ждал каких-то событий.
Саид с удивлением посмотрел на друга:
– Что мелешь! Или пьян?
– Хм… Пьян. Если бы все были такими пьяными. Я же видел, как тебя схватили… Шел следом и вдруг – бах. Ловко.
Саид сжал кулаки. Ему так хотелось ударить этого наглеца. Задушить собственными руками. Как тогда на холме, в Беньяминово. Но он сдержался. И с улыбкой, которая стоила немалых сил, сказал:
– Да, ловко… если учесть, что после всего этого я здесь, рядом с тобой, и приехал на личной машине одного из доверенных лиц Гиммлера.
– Ха, это не так уж удивительно. Удивительно только, что ты вернулся. Мог бы приехать на автобусе или просто прийти пешком. Главное, вернуться… – Азиз подергал кончики усов – он их усиленно растил и холил, особенно в Берлине, ему казалось, что они придают вес человеку. – Откровенно говоря, я рад тебе. Когда сидишь в этой комнатушке, вроде как на вершине минарета, а внизу тьма и тишина, становится грустно. Мы, кажется, слишком далеко забрались, брат.
– Да, далеко…
– Вообще-то хорошо быть другом доверенного лица Гиммлера… – Азиз глянул внимательно на Саида и ехидно улыбнулся. – Только бы друг этот не отдал душу Аллаху так же быстро, как дядюшка Мустафа.
– Будем надеяться…
Азиз откинулся на подушку, заложил руки за голову. Встревоженный и испуганный несколько минут назад, он воплощал теперь спокойствие и безмятежность.
– Я доволен, брат.
– Чем?
– Доволен собой…
– Есть основания?
– Ха… Приятно сознавать, что ты не ошибся, сел на ту лошадь, на которую следовало…
– Ты имеешь в виду свою форму СС?
– Нет, тебя.
Это было настолько цинично, что Саид растерялся. Подобной наглости он не ожидал от Азиза.
– Только ты не обижайся, брат, – улыбнулся Рахманов. – Лошадь эта все-таки лучше, чем ишак. Во-вторых, будем откровенны, советую, кстати, и тебе не играть в загадочность…
Саид подошел к кровати Азиза и недвусмысленно поднял кулак над ним:
– Сейчас я отправлю тебя к пророку, которого ты так часто вспоминаешь.
Азиз не шелохнулся. Он продолжал улыбаться, хотя в глазах и мелькнул испуг.
– Не валяй дурака, брат. Я тебе так же нужен, как и ты мне… Надо ценить истину… Убери руки, они мешают говорить… Вот так. Прежде всего спокойствие. Нервы еще пригодятся нам в Берлине… Так вот, я угадал лошадь, когда еще ты поднял руки там, в леске у дороги. Когда немцы бежали на нас. Ты не выстрелил ни разу… А почему? Ха, Азиз не пророк, но он думает не хуже пророков… Ты не выстрелил там потому, что тебе нужны были патроны здесь. А?! Что ты на это скажешь?
– Я люблю думающих ослов.
– Мы начинаем друг друга понимать.
– Но ты не относишься к этой категории. К тому же осел должен не столько размышлять, сколько помнить. Дорогу, например, или хозяина. А тебе все время изменяет память.
Азиз закатился смехом. Ему явно нравился разговор с другом.
– Ха-ха! Я забыл… ведь ты Саид Исламбек… Действительно, у меня плохая память. Но я вспоминаю. Вспоминаю все…
Пол в стареньком отеле заскрипел под ногами Саида. Он вымеривал шагами комнату. Комнатку, вернее, – в ней едва умещались две кровати и крошечный столик. Оставался еще проход, который и вышагивал Исламбек. Его не веселил, как Азиза, разговор. Настораживал. Впрочем, даже не настораживал. Вселял страх. Уже знакомый по прошлому страх. Проскальзывали намеки и раньше, показывал зубы шакал, но не так открыто. Теперь он разинул пасть. Клыки наружу вылезли.
– Вспоминаю.
Он смеялся. Как-то взволнованно, словно предстояло сглотнуть жертву, а как это сделать, он не знал. И опасался, сумеет ли?
– Ты должен вспомнить, как приходил к нам в дом в Ташкенте… – требовательно произнес Саид. – Хвастался же в поезде, что знаешь нашу семью… Хорошо знаешь…
– Семью Исламбекова, – поправил Азиз.
– Нашу семью, – упрямо, с жесткой ноткой в голосе повторил Саид. – Мою семью. И я тогда был мальчишкой…
Рахманов открыл рот. От удивления. Друг превзошел самые смелые ожидания Азиза. Он требует.
– Постараюсь вспомнить.
– Стараний недостаточно. Ты должен вспомнить… Такой мальчишка был, подвижный, не особенно разговорчивый… Часто вспоминавший отца…
– Неразговорчивый… Ха… Это похоже на тебя…
– Значит, вспомнил?
– Почти…
Азиз снова поднялся. Сложил ноги калачиком. Так ему удобнее было раздумывать. А предстояло кое-что решить. Решить серьезно. И притом окончательно. Карты уже вынуты из колоды. Надо играть. Играть наверняка.
– Ты прицениваешься к халату, который стоит недешево, – лукаво сощурив глаза, объявил Рахманов. – Недешево…
– И не слишком дорого, он не шелковый.
– Зато он ватный… А когда человеку холодно и надо что-то накинуть на плечи, он не щупает материал…
– Иначе говоря, ты вспомнил?
Азиз перестал улыбаться. Глаза его были по-прежнему сощурены, но без лукавства уже. С холодной расчетливостью изучал друга Рахманов. Долго изучал. Потом выдавил из себя:
– Вспоминаю…
3
На повороте с Франкфуртской аллеи на Варшавскую улицу, около большого дома из красного кирпича – когда-то красного, а сейчас бурого, – остановился «мерседес». Машина почти вползла на тротуар, стараясь быть как можно ближе к газетному киоску, около которого стояла женщина и проглядывала несшитый, распадающийся в руках на листы еженедельник «Кёльнише иллюстрирте цайтунг». Проглядывала нервно, торопливо, вернее, делала вид, что проглядывала. Глаза ее косили на проспект, по которому бежали хлопотливой вереницей машины. Она увидела «мерседес», почувствовала, как он прижался к панели и обдал ее мягким урчанием. Услышала, как щелкнула дверца, открываясь, и как тихо-тихо произнес низкий голос:
– Фрау Хенкель…
Она ждала именно этот голос. И этот «мерседес», но сделала удивленное лицо. Кокетливо удивленное. Повернула голову, чуть склонила – это шло ей. Пышные, оттененные желтизной волосы, прикрытые маленькой синей шляпкой, – и это тоже шло ей, – спали прядью на плечо. Через эту прядь она посмотрела на лимузин. Увидела в глубине в полумраке знакомое лицо и взблескивающие очки.
– Фрау Хенкель, – повторил голос. Уже громче.
Она свернула журнал. Небрежно. Смяла его. Шагнула к машине. Наклонилась. Влезла, оставив на панели ногу в кремовой туфле. Подобрала ее, не спеша, когда удобно устроилась.
Дверца захлопнулась.
«Мерседес» качнулся и покатил вниз по Варшауерштрассе.
– Прошу извинения за две минуты, – произнес обладатель низкого голоса. – Нас задержали на перекрестке. Там проходят машины… Война, ничего не поделаешь.
Она не обратила внимания на извинение. Она вообще не обратила внимания на все сказанное им. Губы ее вздрагивали от волнения. Румянец на щеках то вспыхивал, то гас. Это был румянец. Хенкель не красилась…
«Мерседес» проскочил Варшавский мост. Проскочил над связкой железнодорожных линий, над чадящими и шипящими паровозами. Помчался к мосту через Шпрее…
Все трое молчали. Водитель по обязанности: он не имел права не только говорить, но и слушать. Обладатель низкого голоса считал, что им уже все сказано. Она искала слово, которое могло бы выразить ее чувства. Старательно искала. Лимузин уже приближался к Обербаум-брюкке, когда слова наконец нашлись:
– Что это все значит, господин капитан?
Он не ожидал этого вопроса. Вообще-то капитан рассчитывал на протест. На легкий женский протест, так ассоциирующийся с характером и обликом Рут Хенкель. Протест, как игру. А тут возмущение.
– Я прибег к этой прогулке в силу необходимости, милая Рут…
– Но по какому праву!..
– Об этом потом… – Он посмотрел на шофера, давая понять, что дальнейшие объяснения нежелательны. – Во всяком случае, вас освежит поездка к воде после утомительных дежурств в «рундфунке». Радио приятно тем, кто слушает, а не тем, кто вещает… Кстати, у вас великолепное французское произношение. И волнующий голос.
– Первый комплимент за всю мою практику…
– Неужели?
– Я имею в виду не произношение…
– Ну, это, конечно, нескромно с моей стороны. Но честно. Не смейтесь. У вас нет оснований сомневаться в моей искренности.
– Пока нет.
– И, надеюсь, не будет.
У Обербаум-брюкке машина свернула влево и побежала вдоль Восточного порта. За железнодорожным полотном, что тянулось вдоль берега и речных строений, подступающих к самой кромке, беззвучно плескалась Шпрее. Чистая, почти прозрачная в это время года.
И вообще день был светлым. Как все последние дни. Над городом плыли легкие, почти прозрачные облака, плыли не для того, чтобы затемнить небо, а чтобы только украсить голубизну, оттенить ее краски.
У берега в зелени бульвара ютился скромный ресторан. Очень скромный, без всяких претензий и даже вывески. Возможно, это был просто шпайзехауз, где в полдень обедали портовые рабочие, а вечером заглядывали старички, чтобы осушить пару бокалов пива. Во всяком случае, гаштетт пустовал сейчас и это знал капитан. Остановил машину. Вылез сам и помог выйти своей спутнице. «Мерседес» заурчал, подавая назад и разворачиваясь, а Ольшер повел Рут к ресторану.
Они оказались, кажется, единственными посетителями, если не считать какого-то инвалида, читавшего газету в дальнем углу. Был в гаштетте еще хозяин – сидел за стойкой. Из неживых присутствовал приемник, вполголоса вещавший о торжестве нордической расы. Его вроде слушал хозяин. А возможно, не слушал. Думал под монотонное воркованье динамика.
Ольшер выбрал столик на веранде. Ближе к берегу. В тени плюща, поднявшегося над барьером зеленой стеной.
– Только вино, – предупредила Рут, когда капитан жестом пригласил хозяина.
Появилось вино. Бледное сухое вино. И что-то, напоминавшее крем. В вазочках. Предел возможного в этом гаштетте.
– За нашу встречу, фрау Хенкель.
– Это достойно тоста? – скривилась Рут.
– Безусловно, как всякое историческое событие.
Она засмеялась:
– Уже интересно.
– Главное, важно.
Рут торопливо, слишком торопливо для женщины, припала к бокалу. Жадно потянула вино. Но тут же задержалась. Ей хотелось продлить удовольствие. Цедила и слушала.
– Когда падает человек, не следует произносить заздравных тостов, – начал с необычной, туманной фразы Ольшер.
Она, конечно, подняла брови.
– Я говорю о Чокаеве, – пояснил капитан.
– Да… – пожала плечами Рут. – Внезапная смерть.
– Загадочная…
Через вино, нет, через чистый край стекла Хенкель глянула на эсэсовца.
– Возможно…
– Самое загадочное в этом, – взял свой привычный жесткий тон Ольшер, – удивительное совпадение событий. Один общий наш знакомый покинул госпиталь за час до кончины своего шефа и учителя. Нет, даже не за час, за сорок семь минут…
– Какая точность!
– Обычная. – Капитан нахмурился. Он не любил, когда иронизировали по поводу оперативности его ведомства. Ольшер гордился точностью не как немец, а как подчиненный Гиммлера. – Разве фрау Хенкель располагает другими сведениями?
– Я не работаю в госпитале. Не встречаю и не провожаю посетителей. Как любезно заметил капитан, мне более удается роль диктора «рундфунка».
– Но наш знакомый мог заметить время, – вкрадчиво, с язвительностью произнес Ольшер.
Рут допила вино и поставила бокал, ожидая, когда капитан наполнит его вновь. Намек был достаточно откровенным. Но он не смутил Хенкель. К ней неожиданно пришла так знакомая Ольшеру веселость. Она расхохоталась. Рут всегда смеялась, чувствуя опьянение. Легкое опьянение.
– Бог мой, до чего же вы забавны, капитан, с этой таинственностью… К чему она?
Ольшер прикусил губу. Он, кажется, преувеличил опасность. Все довольно просто. Госпожа Хенкель прекрасно его понимает. Как мог он, опытный разведчик и психолог (капитан считал себя психологом, и не без основания), так просчитаться.
– Вы знаете, кто убил Чокаева?
Рут свела ресницы, свои густые, синие от туши ресницы, и через просвет в упор глянула на Ольшера. Сказала с улыбкой:
– Нет.
– И не догадываетесь…
– Нет.
– Это даже остроумно. Обворожительная улыбка, задумчивые, все говорящие глаза и категорическое – нет.
– Вы интересный собеседник, капитан.
– Только?
– Остального я не знаю… Я ведь не служу в вашем ведомстве.
Ольшер напустил на себя холодность. Сказал сухо:
– Вы служите в ведомстве господина Менке.
– Боже мой, капитан. Вы забывчивы. Я – диктор «Рундфунка», французского вещания.
– Нет, я не забыл. И все-таки вы в ведомстве Менке.
– Вы предполагаете во мне слишком высокие дарования. Я – и рейхстаг. Скромный попугай, разговаривающий по-французски, и – Восточное министерство. У меня просто кружится голова от похвалы.
– Мне показалось, что тут повинно это легкое вино, – Ольшер пригубил бокал. Но только пригубил. Даже не глотнул. Рут же выпила все. Подставила снова бокал, и капитан наполнил его. Цедя неторопливо из бутылки, он заметил: – Скромность не мешает вам примерять платье шахини.
Рут весело, озорно вскинула брови. Она поняла капитана. И потому, что поняла, зарделась от удовольствия. Ольшер сформулировал то, о чем диктор «рундфунка» только думала. Втайне. Она поставила бокал. Положила руки на стол и, наклонившись вперед, посмотрела с вызовом на эсэсовца:
– Вы почувствовали это?
Капитан смутился. Делано, конечно. Ему выгодно было смутиться – слишком откровенным стал разговор.
– Я просто предположил…
– Кстати, капитан, что такое шахиня? Там, кажется, применяют другой титул.
– Кажется… Об этом лучше спросить барона. Он лучше меня знает историю Востока. И ближе знаком с вами. Вы можете быть с ним совершенно откровенны.
Глаза Рут сузились. Большие глаза, все в них приметно. Ольшер мог читать по ним совершенно свободно ее мысли.
– Вы ревнуете, капитан?
Она не то хотела сказать. Эсэсовец догадался, ему предлагали деловой контракт.
– Я семейный человек, фрау Рут. Обремененный заботами и обязанностями мужа и отца. Никакие другие чувства меня не беспокоят.
– Так ли?
– Разве я чем-либо опроверг подобное мнение?..
– Нет, видимо… Но могли бы.
– Не только я, фрау Рут, способен видеть в других высокие дарования. Вы тоже.
– Благодарю. Поэтому нам лучше быть откровенными, коль скоро мы оба видим то, чего нет, а может, то, что действительно есть. Как вы находите, господин капитан?
– Пока не нахожу. – Ольшер наконец отпил вино. Для паузы. Поднял голову. Метнул сквозь стекла свои серые стрелы в Рут. – Нам известно, кто убил Чокаева.
Она замерла:
– Предположим.
– Это может быть началом пути к экзотическому титулу, а может быть и концом. Мгновенным.
– Вы уверены?
– Вполне…
– Что же вам по душе – начало или конец? – В голосе ее оттенилась легкая затаенная дрожь.
– Я еще не решил этого.
– Странно… Зато решил барон Менке.
– Барон?!
– Да… Ведь он, как вы заметили, знаток Востока и чувствует, что по душе Востоку.
– Судьбы немцев не в руках Менке.
Это была угроза, и Хенкель верно оценила опасность. Однако ей не хотелось так легко сдаваться. Так просто. Ничего не получив взамен.
– Решение барона выгодно Германии. И оно должно быть утверждено.
– Кем?
– Хотя бы вами, капитан.
Рут мило улыбнулась. Чуть хмельно, но это шло ей, как и все, что она делала.
– Конечно, Чокаев мог умереть сам, – сделал первую уступку Ольшер. Первую и единственную.
– Логично, – кивнула Рут.
– Мог…
Капитан неожиданно встал и посмотрел на часы. Демонстративно посмотрел.
Разговор прервался. Прервался на самой вершине. Оттуда можно было легко слететь вниз. Разбиться. Насмерть! Рут побледнела. Словно оказалась над бездной и жизнь ее зависела от простого толчка. Широко открытыми глазами испуганно смотрела она на эсэсовца. Ждала.
Бесцеремонно. Холодно. Как слуге, Ольшер бросил:
– Будете держать связь с зондерфюрером Людерзеном.
– Боже! – вырвалось у Рут.
«Мерседес» словно ожидал этого вздоха фрау Хенкель. Мягко урча, он подкатил к зеленой изгороди и замер. Машину отделяло от веранды всего десять шагов.
– Хотя бы вы сами, – попросила Рут.
Он смотрел на лакированный бок лимузина и молчал. Фрау Хенкель встала. Ей было нелегко это сделать. Роль побежденной так угнетала. Но пришлось все же играть ее. Встала и медленно прошла мимо Ольшера.
– До свидания.
Ольшер учтиво поклонился. Рут замедлила шаг.
– Поцелуйте мне руку, капитан. Это вы можете сделать сами, не прибегая к услугам Людерзена.
Не без удивления Ольшер поднес ее пальцы к губам. Усмехнулся.
– Мне иногда кажется, Рут, что в вас течет испанская кровь.
– Просто я долго грелась под южным солнцем, господин капитан. Ведь я родилась в Лиссабоне.
– Именно это я имел в виду.
– Прощайте!
– Мы еще увидимся, фрау Хенкель. – Он проводил ее до изгороди.
– Надеюсь, мне не нужно предупреждать о сохранении тайны. Об этой встрече не должен знать даже ваш муж.
Рут грустно улыбнулась.
– Разумеется.
4
Людерзен первым встретил Саида и Азиза. На Азиза не обратил внимания, оставил в большой комнате, заменявшей здесь и холл, и коридор, и зал заседаний, и класс для занятий по немецкому языку, а Исламбека повел к секретарю. К жене своей.
– Дорогая, это тот самый Исламбек…
Фрау Людерзен радостно улыбнулась, как будто давно знала Саида и ждала его.
– Очень приятно… Очень приятно…
Она продолжала улыбаться, пока Людерзен ставил стул – простой, потускневший от времени, пошатывающийся стул – и усаживал Исламбека. Глаза ее удивленно и восхищенно смотрели на Саида.
Он ничего не понимал. Со вчерашней ночи все переменилось, все двигалось в обратном направлении. Вернее, в направлении, которое нужно было Саиду. Дом на Ноенбургерштрассе становился его домом. Во всяком случае, принимал Исламбека гостеприимно.
– Как вы устроились?
Это спросила фрау Людерзен. Ей хотелось быть заботливой хозяйкой. Кто еще мог бы выполнить такую роль – в комитете переполох. Смерть Чокаева нарушила с трудом налаженный порядок. Никого целый день нет. Никто не знает, кто главный, кому надо подчиняться. Осталась секретарь Людерзен – все знающая, все видящая фрау Людерзен. Где-то вверху, в каких-то министерствах или ведомствах, решается судьба «трона». И пока решается, маленькая фрау с лукавыми карими глазами и вздернутым носиком вынуждена быть хозяйкой серого дома на Ноенбургерштрассе.
– В отеле на Инвалиденштрассе, – ответил как мог любезнее Саид.
– Ах, ах…
Почему она удивилась? Почему покачала головой? Просто выразила сочувствие – в отеле дорого. Ведь Исламбек приехал в Берлин не на один день.
– Вам надо найти комнату… Обязательно. С пансионом…
Зондерфюрер подождал, пока иссякнет запас любезности у фрау Людерзен, и вдруг сказал холодно:
– Оставь нас, милая. На несколько минут…
Она не обиделась, не выразила недоумения. Вообще ничего не выразила. Взяла со стола какую-то бумагу и покорно удалилась.
Людерзен прошел за стол и занял место жены. Закурил. Нет, прежде протянул портсигар Исламбеку, дал возможность ему первому вооружиться сигаретой, потом сделал то же сам. Оба задымили.
– Я не знаю, чем вы здесь будете заниматься, господин Исламбек, – начал зондерфюрер. – Но это, в сущности, не имеет значения. Главное, что вы уже причислены к нам и можете считать себя в правительстве Туркестана.
Слово «правительство» было сказано так скучно, так бесцветно, что Саид даже не ощутил его значения. Словно назвали какое-то почтовое отделение или контору по страхованию имущества. Сам Людерзен не заметил сказанного. Он, видимо, не понимал всей важности представления новичку учреждения, в котором тому предстояло работать. Зондерфюрера занимало другое, об этом другом он и заговорил шепотом, таинственно:
– Работа на Ноенбургерштрассе очень своеобразная. – Людерзен сделал паузу. Посмотрел на дверь, словно проверял, хорошо ли она закрыта. – Возникают разные мысли, предложения, замечания. Если они возникнут и у вас, в чем я не сомневаюсь, прошу обращаться ко мне лично или к моей жене.
Этот молодой офицер даже не задумался над смыслом изложенного. Он говорил с будущим «членом» правительства как со своим подчиненным, как с агентом, которого надо проинструктировать перед вступлением на официальную должность. О задачах и целях – ни слова. Зачем такая роскошь. Да и есть ли цели. Если есть, то зондерфюрер их не знал или не хотел знать. Итак, путь в правительство через молодого, симпатичного и энергичного офицера Людерзена.
– Вы меня поняли?
– Вполне.
– Желаю успеха, господин Исламбек…
Разговор, официальный разговор, окончен. Зондерфюрер улыбнулся. Сверкнул своими веселыми глазами. Поднялся. Поправил китель. Он хорошо сидел на эсэсовце. Вообще на нем все хорошо сидело. И весь он был подтянутым, строгим, устроенным специально для этой броской, внушающей страх людям, формы. Чувствовал себя в ней свободно.
Людерзен ничего больше не сказал. Он, видимо, считал свое маленькое предупреждение всеобъемлющим, исключающим всякие недомолвки и сомнения. Саиду не оставалось ничего другого, как кивнуть понимающе и поблагодарить. За совет. Собственно, главное он действительно понял – наблюдать, слушать, анализировать и докладывать зондерфюреру. Ни в коем случае не решать ничего самостоятельно и тем более не действовать. Действия должны санкционироваться Людерзеном. Или, точнее, Ольшером через этого офицера связи.
Что будет делать здесь, на Ноенбургерштрассе, Исламбек – неизвестно. Пока, во всяком случае. Кто даст ему деньги, тоже неизвестно. Но о марках Саид спросил все же. Вынужден был спросить, хотя аудиенция вроде закончилась и зондерфюрер собрался покинуть приемную.
– Ах, деньги! – улыбнулся Людерзен. – В Германии сейчас не принято говорить об этом презренном металле. – Он шутил, впрочем, напоминание о материальных затруднениях на самом деле считалось непатриотичным в Третьем рейхе. Жертвовать было модно так же, как отказываться от масла и хлеба. – Вы знаете, жалованье не входит в мою компетенцию. Однако я попрошу фрау Людерзен оформить как можно скорее список на содержание новых сотрудников «комитета». Кстати, вы лично будете проходить по штатам Главного управления СС.
Зондерфюрер не успел выйти. Вбежала его жена, – она или стояла за дверью и все слышала, или истекло время, предназначенное для беседы. Такие совпадения повторялись всегда, и позже Саид привык к ним.
– Густав, она здесь…
Фрау Людерзен произнесла это мельком, в расчете, что Исламбек не обратит внимания на случайную фразу и тем более не поймет ее. Он, конечно, не понял, но внимание обратил и отметил про себя, что эсэсовец насторожился. Улыбка, правда, не сошла с губ, глаза лишь похолодели. Зондерфюрер шагнул к двери.
– Прошу прощения, господин Исламбек.
Маленькая, лукаво поглядывающая на Саида жена Людерзена сейчас же закружилась по комнате. У нее оказалась масса дел. Замелькали бумажки, захлопали дверцы шкафов: она что-то брала, что-то перекладывала, что-то подшивала. И болтала, болтала без умолку. О бедном шефе ее Мустафе Чокаеве, о жене шефа Марии. О каком-то французском журналисте, который приехал повидать друга и нашел его уже на кладбище.
Саид тоже шагнул к двери. Но фрау Людерзен загородила ему дорогу:
– Не торопитесь.
Он недоуменно посмотрел на нее.
– Вам не нужно сейчас появляться в холле, – пояснила секретарша и загадочно закатила глаза. – Между прочим, я устроила отель для вас…
Отель, конечно, интересовал Саида, но он догадывался, что фрау Людерзен просто отвлекает его, задерживает в приемной. Пришлось сесть на стул – все равно уйти неудобно, да и некуда.
– Отель для меня дорог, – сказал Саид уныло.
– Дорог?! Неужели вы думаете, что я порекомендую вам «Бристоль» или «Адлон»? Это просто уголок у пожилых людей, в тихом районе Берлина.
– Такой отель меня устроит.
– Конечно, с пансионом. Скромные, тихие хозяева.
– Благодарю, фрау.
– И какая дама вас будет сопровождать в этот отель!
– Я тронут вниманием.
– Рано, рано благодарить… Потом, когда по достоинству оцените услугу… – Людерзен опять таинственно закатила свои лукавые карие глазки.
Дверь вдруг шумно распахнулась и появился зондерфюрер. Не один. Он пропустил впереди себя пышную блондинку в ярком, облегающем фигуру платье.
– Милая! – воскликнула фрау Людерзен, словно впервые сегодня увидела даму. – Как вам идет! Как все смело… – И закружилась снова, теперь вокруг пышной блондинки, оглядывая ее и междометиями выражая свое восхищение. – В холле я не заметила этих линий… А здесь, у окна…
Блондинка счастливо зарделась, одарила фрау Людерзен признательной улыбкой – восторги, даже такого маленького по своему положению человека, как секретарша, радовали. Но это была лишь минута. Не за комплиментами она зашла в приемную. Улыбаясь, блондинка бросила взгляд на Саида и отметила что-то для себя. Ровно столько, сколько требовала элементарная вежливость, она попозировала перед фрау Людерзен и повернулась к Исламбеку.
– Вы?
Вместо ответа Саид уставился на блондинку. Не потому, что она восхитила его или заинтересовала. Не знал просто, что означает вопрос. Взглядом попросил совета у зондерфюрера. Тот пришел на помощь:
– Да, да…
Фрау Людерзен добавила:
– Господин шарфюрер нуждается в пансионе… Если бы вы смогли посодействовать…
Блондинка, улыбаясь, рассматривала Саида. Долго, с нескрываемым любопытством, женским любопытством, изучала его. Неожиданно сказала:
– Вам идет форма… Очень идет… Такой симпатичный офицер…
Фрау Людерзен торопилась решить свой вопрос:
– Написать хотя бы записку…
– Зачем записку, – сощурила глаза блондинка. – Я сама отвезу шарфюрера на Шонгаузераллей… – Сделала полуоборот в сторону Людерзена: – Пусть только любезный Густав достанет нам машину.
Это было довольно нескромное желание: «комитет» не располагал машиной. Никакой. Он вообще ничем не располагал, кроме этих стареньких столов. Зондерфюрер смущенно кашлянул.
– Ах, я забыла… Вы ездите в омнибусе… Господин Чокаев не любил роскоши…
Блондинка брезгливо вытянула нижнюю губу. Свысока посмотрела на офицера связи.
– Надо полагать, в скором времени на Ноенбургерштрассе появится что-то похожее на автомобиль.
– Надо полагать, – нахмурился Людерзен.
– Да, да, – заторопилась поддержать блондинку секретарша. – Вы об этом позаботитесь, милая Рут…
– Но нам все-таки нужна машина сейчас, – напомнила блондинка.
– Хорошо, – сухо кивнул зондерфюрер и вышел.
Гостья подошла к окну, села на подоконник – на краешек, так было выразительнее, так лучше оттенялись линии ее нового платья. Глаза по-прежнему изучали Исламбека. Даже сигарета, которую она достала не спеша из маленькой сумочки и так же не спеша поднесла ко рту, не оторвала ее взгляда от шарфюрера.
– Вы из последней группы?
– Да.
– Вы Исламбек?
– Да, фрау.
– Это при вас убили человека на Бель-Альянс-штрассе?
– Я слышал только выстрелы, фрау…
– Он был шпион?
– Мне неизвестно… Разве такими вещами интересуются в Берлине? Кругом все было оцеплено.
– Он был шпион, – уже не спросила, а утвердила блондинка.
Фрау Людерзен всплеснула своими коротенькими пухлыми руками:
– Боже… По улицам ходят шпионы… Рядом с нами… Это же совсем рядом… на Бель-Альянс…
– И их убивают, – все так же улыбаясь, словно разговор шел о новом кинофильме, сказала блондинка.
Она хотела еще что-то добавить, но вернулся зондерфюрер и прервал разговор.
– Машина внизу.
Разговор они, Саид и светловолосая фрау, продолжили уже в «опеле», который понес их через центр к широкой и бесконечно длинной Шонгаузераллей.
– Вам все-таки очень идет офицерский мундир, – повторила блондинка, прислоняясь почти обнаженным плечом к Саиду. – Больше идет, чем Хаиту. Он не родился военным, а так мечтает о чине гауптманна.
«Чего она ищет? – встревожился Исламбек. – Что нужно этой заманчиво красивой и откровенно им интересующейся немке?»
Он не знал, не предполагал даже, что рядом с ним будущая «янга» – «мать туркестанцев», «государыня», претендентка на «ханский трон». Для него она была сейчас только влиятельной немкой, имеющей какое-то отношение к дому на Ноенбургерштрассе.
– Вам бы тоже хотелось стать гауптманном? – спросила с намеком спутница. Глаза, смеющиеся и одновременно холодно рассматривающие Саида, были рядом. Не стесняясь шофера, она наклонила голову к плечу своего соседа и прошептала: – Признайтесь, хотелось бы?
– Я не смею об этом думать.
– А вы посмейте! Думайте… В жизни многого можно достичь… – Глаза ее сверлили висок Исламбека. Именно сверлили, как ствол приставленного пистолета. – При желании, конечно…
– Разве достаточно одного желания?
– Иногда.
Шофер у Лейпцигерштрассе решил свернуть направо, чтобы обогнуть центр, забитый машинами, и через Александрплац выбраться на Шонгаузераллей, но спутница Исламбека выразила желание проехать по Вильгельмштрассе. «Опель», натыкаясь на перекрестки и светофоры, запетлял по улочкам, коротким и узким, пока не выбрался на Унтер-ден-Линден.
С каким-то благоговением спутница смотрела на серые каменные громады, вырастающие то справа, то слева вдоль улицы. А когда в преддверии Фридрихштрассе увидела старый дворец, лицо приобрело мечтательность.
– Может быть, он сейчас здесь, – произнесла она трепетно.
У Саида едва не сорвалось: «Кто?» Он вовремя сдержался. Спутница была бы шокирована, даже оскорблена таким вопросом. По тону, по глазам можно было догадаться, о ком шла речь. К тому же через минуту она пояснила:
– Он иногда здесь работает…
«Опель» медленно проплыл мимо дворца, словно был подключен к торжественному кортежу и двигался на самой малой скорости. Впрочем, на этом предельно насыщенном машинами отрезке быстрее ехать нельзя было. Все не торопились.
– Остановитесь! – тронула за плечо водителя спутница Исламбека. – Вдруг нам посчастливится увидеть его.
Шофер не оглянулся. Не выдал ничем своего отношения к просьбе фрау. Продолжал медленно вести машину в общей цепи. Только за дворцом он скупо бросил:
– Здесь останавливаться запрещено.
– Ах! – На лице ее выразился испуг. Своим невинным желанием увидеть фюрера она чуть не принудила водителя к государственному преступлению. К преступлению, которое, может быть, равнозначно измене. – Я не знала… Я ничего не знала…
Шофер кивнул.
Мелькавшие за стеклом портики и колонны музеев ее уже не занимали. Она боролась со страхом и победила лишь на широкой Шонгаузераллей. Стала снова веселой, улыбчивой.
– Вашей страной правил шах? – обратилась она к Исламбеку.
– Нет, хан, – усмехнулся Саид. – Но это было давно. Очень давно… Об этом уже никто не помнит…
Спутница задумалась. Что-то ее озадачило, даже озаботило.
– Жаль, – вдруг произнесла она со вздохом.
– Но шах еще правит, – успокоил ее Саид. В Иране.
– Да, да, – засмеялась спутница. – Помню, персидский шах.
Исламбек никак не мог уяснить себе цель вопросов, которые задавала ему спутница. Он вообще не мог уяснить, зачем она сопровождает его. Обычный интерес женщины был лишь уловкой, ширмой, так воспринимал Саид улыбки, прикосновения ее горячей руки, наконец, желание сидеть с ним рядом. Шепот вкрадчивый, наполненный томлением – все это было волнующим, но воспринималось как искусство. И намеки на возможное повышение в звании. Откровенные намеки. К чему-то Саида склоняли. К чему-то готовили. Только к чему?
– Если бы вернулся хан, – снова заговорила спутница, – Туркестан принял бы его?
«Опять не то, – отметил про себя Саид. – Опять болтовня». Ответил с иронической улыбкой:
– Насколько мне известно, ни одного живого хана не осталось, во всяком случае, из бывших правителей. А возвращение с того света еще не практиковалось.
Очаровательная блондинка закатилась смехом.
– Да… да… Не практиковалось… Даже бедный господин Мустафа не в состоянии был осуществить этот опыт, хотя покинул нас совсем недавно.
– Покинул, – как-то неопределенно подтвердил Саид. И эту неопределенность, даже сомнение почувствовала спутница. Скосила свои большие голубые глаза на Исламбека.
– Или существует другое мнение?
– Всякое говорят…
– Что именно?
Она закинула руку на сиденье, и ладонь ее оказалась на правом плече Саида. Около воротника. Он ощутил тяжесть полной кисти и нервное движение пальцев. Это был плен. Но не в плене дело. Слова взволновали Исламбека.
– Впрочем, что говорят, можно догадаться, – все с той же улыбкой произнесла спутница. – Кто говорит?
– Почти все…
– Все! – Брови ее удивленно округлились. – Надеюсь, не весь Берлин?
Саид имел право усмехнуться. Притом надо было шутить, иначе разговор грозил стать серьезным.
– Разумеется… Все на Ноенбургерштрассе.
– Любопытно… Значит, и милый Людерзен, и его супруга?
– Вряд ли… К тому же я лишь сегодня с ними познакомился и ни о чем, кроме отеля, не говорил.
– Значит, ваши соотечественники говорят?
Вопросы становились прямыми. Спутница конкретизировала их, нацеливалась на главное, что ее интересовало.
– Да, – поставил точку Саид.
Но это оказалась не точка. Голубоглазая блондинка шла дальше. Торопливо шла.
– Кто же именно?
Она не требовала ответа, а просила. И создавалось впечатление, будто ее интересует не столько истина, сколько забавляет процесс выяснения ее. Поэтому разговор мог продолжаться до бесконечности. Так он предполагал. И вдруг спутница шагнула к цели:
– Вы?
До этого он хотел отмолчаться или отделаться каким-нибудь неопределенным словом. Туманным. А тут не отделаешься, иначе сочтут виновным.
– Почему я!.. Мне вообще не приходилось еще высказываться. Слишком мало увидено и услышано.
– Значит, дорогой шарфюрер, вы молчали?
– Конечно.
– Даже у штурмбаннфюрера?
«Знает. Все знает. Из гестапо сведения просочились на Ноенбургерштрасое. Или просто эта дама связана с политической полицией. Вот почему она едет с ним в машине, почему сидит рядом».
Рука спутницы все еще лежала на спинке сидения, а ладонь мягко давила плечо. Прижимала пуговицу погона. Он терпел, именно терпел это прикосновение. Никакого удовольствия Саид не испытывал – только тягость. Тягость, напоминавшую о чужой силе, чужом праве распоряжаться им. Умелой рукой, опытной в таких случаях, она имитировала чувство. Женскую нежность и даже взволнованность.
– Штурмбаннфюреру вы сказали, а мне не решаетесь… Или забыли?..
Она убрала руку, неторопливо, словно нехотя, стала поправлять прическу. Утопила пальцы в своих пышных светло-оранжевых волосах. Теперь локоть касался Саида.
– Говорят, что один из недавно прибывших туркестанцев навестил Чокаева в день его смерти.
«Неужели меня кто-то видел в госпитале? – вздрогнул Исламбек. – Кажется, в вестибюле было пусто. И в парке тоже. Когда вышла сестра с посетителем, мужчиной в серой шляпе, он, Саид, сидел на скамейке за деревом. Они не заметили его. Потом сестра вернулась одна. Поднялась на крыльцо. Закрыла за собой дверь. С минуту провожала взглядом мужчину – дверь была стеклянная. Саиду показалось, что она запоминала посетителей».
– Возможно, все работники комитета беспокоились о здоровье господина Чокаева и навещали его.
– В тот день?
– Кажется, и в тот день.
– Похвальное внимание… – Спутница откинула голову на спинку сидения и рассмеялась. Улыбалась она постоянно, это было естественным ее состоянием, а смех вспыхивал лишь в особых случаях – когда фрау волновалась. Сейчас пришло волнение: – Кто же был так заботлив в тот день?
Она ждала прямого ответа. Теперь Саид не мог отделаться ни молчанием, ни общей фразой. Только конкретность требовала его спутница.
– Боюсь ошибиться, – снова уклонился Саид. – Точный ответ может дать лишь человек, видевший этого туркестанца.
– Кто он?
– Служитель госпиталя…
Спутница Исламбека подсказала:
– Сестра Блюмберг?
– Простите, я не знаю, но какую-то сестру… люди действительно упоминали.
Ладонь снова оказалась на плече Саида. Снова поползли пальцы по погону. Добрались до шеи и выше, к пилотке. Стали гладить его волосы. Задумчиво, нежно. Смущение все-таки коснулось Исламбека. Он зарделся.
– Милый шарфюрер… – почти у самого лица Саяда прозвучал шепот. – Неужели вам не хотелось бы одеть погоны гауптманна?
– Я не могу думать об этом.
– Вы уже говорили, приятная скромность… Но ведь Хаит думает… Подумайте и вы…
«Опель» резко затормозил, и Исламбек качнулся. Рука спутницы придержала его плечо и, кажется, чуть-чуть склонила влево. Он мог бы коснуться щекой ее лица. Но на каком-то расстоянии застыл. Она расхохоталась. Ей показалась забавной такая случайность. И, чтобы не дать событию пройти незамеченным, покачала осуждающе головой. Шутливо, конечно.
– Шонгаузераллей, 57? – сухо спросил, вернее, утвердил, шофер и глянул для уточнения на серый высокий дом.
Спутница тоже глянула.
– Боже, как давно я не была здесь…
Исламбек вышел из «опеля» и помог выбраться фрау.
– Подождите, – бросила она водителю, – я поеду обратно.
Они вошли в подъезд. Старый, полутемный, облупившийся по стенам подъезд. Необходимо было подняться на четвертый этаж. Спутница оперлась на руку Саида.
– Как трудно возвращаться к прошлому, – произнесла она раздумчиво. – И не хочется…
На первой лестничной площадке она неожиданно повеселела:
– Это символические ступени… Для меня… Между прочим, на днях туркестанцы будут чествовать своего первого президента.
Она остановилась. Чтобы передохнуть. Нет, дала возможность Исламбеку осмыслить сказанное ею. Понять. И, может, оценить.
Саид промолчал.
5
Ему надо было немедленно увидеть Ольшера. Немедленно. С первого же почтового пункта он позвонил в управление СС переводчице Надие. Она выслушала его и выразила сочувствие… И только! Капитана не было в управлении.
– Повторите звонок через два часа.
Через два часа капитана снова не оказалось.
Саид вызывал переводчицу каждые пятнадцать минут до окончания ее дежурства. Безуспешно. Потом в приемную села ее заместительница и тоже отвечала: «Нет, нет!» Вечером: «Гауптштурмфюрер занят». Еще – занят. И еще – занят. Наконец: «Капитан уехал».
Утром он снова позвонил Ольшеру, но было уже поздно. Так сказал сам гауптштурмфюрер, приняв Ислам-бека. Почему поздно, не объяснил. Впрочем, Саид догадывался. Чувствовал, во всяком случае, что может опоздать, и торопился. Торопился вчера, еще во время беседы с Рут Хенкель, – он узнал это имя позже, в квартире ее отца, старика Пауля, – торопился, расставшись с ней. Все время спешил. И не успел.
Ему казалось: самое главное – фамилия сестры Блюмберг. Почему-то в сестре этой, в маленьком событии, связанном с ней, таилось важное. Неизвестно что, но важное. Ведь не случайно гестапо заинтересовалось «убийством» Чокаева. А тут улика. Свое появление в госпитале Саид скрыл. Скрыл от всех. Даже от Ольшера. А сестра – это свидетель. Свидетель официальный.
Саид ждал, что капитан начнет «копаться» в его сообщении. Уточнять. Но Ольшер лишь спросил: «Фрау Хенкель знает фамилию сестры? Сама назвала ее?» Совсем другое интересовало капитана. Хвастливая фраза Рут о президенте. Вот что. Он встревожился, если вообще может встревожиться человек, сохраняющий спокойствие и выдержку как форму существования. Широкий ободок очков, скрывавший маленькие глаза капитана – они сидели где-то в глубине, под бровями, – не давал возможности Саиду увидеть, что происходит с Ольшером. Лицо ничего не выражало. И весь он казался собранным, ровным. Но там, там, за очками, горел тревожный огонек. Иначе Ольшер не взял бы торопливо трубку и не позвонил куда-то.
Он намеревался говорить о деле, но вспомнил о шар-фюрере, сидевшем в кабинете, и ограничился коротким предупреждением:
– Барон? Я буду у вас через пятнадцать минут.
Позвал секретаря. Приказал строго:
– Машину! Немедленно.
Прощаясь с Исламбеком, произнес с чувством:
– Благодарю вас, господин шарфюрер.
«За что он благодарит меня? – подумал Саид. – Неужели такой пустяк имеет значение для руководителя “Тюркостштелле”?»
С этой стороны Рейхстага всегда было тихо. Хотя окна министерства выходил на Фридрихштрассе и внизу гудела улица с ее потоком машин и автобусов, с непрерывной лентой пешеходов, то широкой, то узкой в определенное время дня, к подъезду торжественно-молчаливого здания редко приближались «опели» и «мерседесы». Удивительно, зачем здесь стояли часовые, от кого они охраняли министерство? Никто не покушался на его тишину, никто не рвался вовнутрь. Впрочем, уж пятый год у каждого официального учреждения дежурят полицейские или эсэсманны. В основном, эсэсманны. Лишь иногда – солдаты вермахта. В момент пребывания в рейхстаге или министерствах «членов триумвирата» число солдат доходит до нескольких сотен.
Ольшеру, конечно, никто не помешал пробраться на своем черном «мерседесе» к самому подъезду и без особых представлений миновать дежурных эсэсманнов. Ему лишь протягивали правые руки и выдыхали гавкающее «хайль».
Он влетел к барону так стремительно, что тот несколько опешил. Капитан был настроен явно агрессивно.
– Наш разговор не должен иметь свидетелей, – сказал Ольшер и обвел кабинет красноречивым взглядом.
– Это министерство, – пояснил барон, давая понять гауптштурмфюреру, что на его комнату не распространяются порядки, заведенные в гестапо и СС. Впрочем, Менке не был уверен в этом. Подслушиванием разговоров телефонных и не телефонных уже давно занималось специальное ведомство при Гиммлере.
Ольшер сел и поправил очки. Он намеревался гипнотизировать барона. Две цепких булавки сразу же вонзились в Менке. Еще не седой, но уже старый, с высоким лбом и прической под Гитлера, барон оказался в зоне обстрела. Строгое, красивое лицо его, обычно сохраняющее барское равнодушие, сразу почерствело, оттенилось болью. Менке не терпел настойчивых и пристальных взглядов – они оскорбляли его.
– Что же вы хотите сказать мне без свидетелей? – спокойно спросил барон.
– Что право на формирование будущего правительства Туркестана принадлежит не только министерству по управлению восточными областями, – твердо выложил подготовленную еще по дороге фразу Ольшер. – Будущее правительство…
– Оно уже существует, – прервал эсэсовца фон Менке. Как бы желая подкрепить сказанное, он оттянул на себя ящик письменного стола и вынул лист бумаги. Лист с каким-то текстом, отпечатанным на пишущей машинке.
Это была роковая минута. Для Олыпера. Он не мог, не должен был знать содержание документа, если лист бумаги уже стал документом. Предвосхитить событие, хотя бы сделать шаг к этому.
– Для меня еще не существует, – объявил гауптштурмфюрер. – «Тюркостштелле» по указанию руководителя главного штаба СС несет ответственность за деятельность лиц, находящихся на Ноенбургерштрассе, то есть за деятельность так называемого «Туркестанского национального комитета». А эта деятельность является частью деятельности Главного управления СС. Повторяю, частью…
– Господин капитан, – как мог равнодушнее произнес Менке, – вы всегда напоминаете мне о моей забывчивости. Благодарю.
– Я не имел в виду ваши личные качества, барон, и отношу сказанное вами к шутке. Вопрос касается принципов. Принципов, затрагивающих область исключительного значения для рейха.
– Иначе мы с вами не говорили бы так торжественно, – усмехнулся Менке.
– В иную форму я не могу облечь свой протест, – все так же официально продолжал Ольшер. – Пришло время определить наше с вами отношение к дому на Ноенбургерштрассе.
Барон поежился. Ему предстояло выслушать речь эсэсовца, речь, которую он знал заранее и заранее опровергал. Тем более, что все уже решено и словоизлияния напрасны, напрасны усилия этого дантиста изменить ход событий.
– Если пришло время, я готов. – Он изобразил на лице скучное внимание, то самое внимание, что больше схоже с вынужденной необходимостью терпеть собеседника.
– В будущем правительстве Туркестана должны быть люди популярные в определенных слоях края, люди, имеющие живые связи или хотя бы связи временно прерванные, но которые можно оживить, восстановить.
– Это идея или реально выполнимая задача? – поинтересовался Менке.
– И идея, и задача. Впереди борьба, нелегкая борьба, и к ней мы обязаны относиться здраво, с учетом реальных сил и возможностей. Пока что эта борьба за линией фронта. Там не знают лиц, всю жизнь находившихся в тени, не сказавших ни одного громкого приметного слова, потерявших даже облик своего народа.
Барон усмехнулся открыто.
– Уж не намереваетесь ли вы устраивать выборы будущего правительства Туркестана?
– Дело не в выборах, а в фигуре, которая должна не только олицетворять формально власть, но и иметь контакты с определенной группой населения. В конце концов будущее меня не беспокоит. Это уже не мое дело. Меня беспокоит настоящее. – Ольшер сделал паузу. Многозначительную. Адресованную господину Менке. И тот принял ее. Поднял свои задумчивые глаза на эсэсовца. Настороженно поднял: что-то важное намеревался сообщить гауптштурмфюрер. Не ошибся. Это было важным. – Наши люди исчезают.
Фраза имела какой-то смысл. Определенно имела, судя по таинственному тону, которым ее произнес капитан, но барон не понял.
– Кого вы имеете в виду?
– Они попадают на необитаемый остров. В абсолютную изоляцию, – не объясняя, продолжал Ольшер. – После одного-двух сеансов связь прекращается. Все наши усилия становятся бессмысленными. Без контактов, без явок, хотя бы старых, ориентировочных, работа агентуры невозможна.
Барон тронул пальцем пресс-папье. Оно качнулось. Еще раз. Еще. Началась игра – нужно было на чем-то задержать внимание, не смотреть же все время на капитана: глаза его и так утомили доктора – впиваются, сверлят насквозь.
– Я полагаю, – воспользовался заминкой Менке, – вы сообщаете мне сугубо секретные вещи… Благодарю за доверие.
– Разве в этом дело, барон?
– И в этом тоже… Иначе мы не поймем друг друга и не достигнем цели…
Менке проверил, насколько метко он выстрелил и насколько глубоко поражен его собеседник. Результаты разочаровали барона: эсэсовец принял слова о взаимном доверии как дипломатический ход. На капитана вообще слова слабо действовали, и тем более слова, рассчитанные на психологический эффект. Он сам был мастер психических атак. Ольшера интересовала суть. Только суть. Для извлечения ее он и приехал на Фридрихштрассе.
– Наша цель, – уточнил гауптштурмфюрер тезис Менке, – борьба во имя победы. Борьба трудная и длительная…
Ого! Барон поймал капитана. Теперь можно было обезоружить противника.
– Вы преувеличиваете трудности, господин Ольшер. Разговор идет о скорой победе. Волжский рубеж вот-вот падет. Какие-нибудь месяцы – и все. Нам с вами следует торопиться. Поэтому, собственно, и подписан документ, определяющий состав правительства Туркестана, не будущего правительства, как вы сказали, а настоящего.
Белыми, даже синеватыми пальцами Менке подцепил лист, лежавший слева, тот самый лист, что он уже в начале разговора пытался показать гауптштурмфюреру, но Ольшер снова предупредил его намерение:
– Меня не интересует формальная сторона вопроса, если не сказать большего… Меня интересует судьба дела, которым я занимаюсь… Сегодня, как и каждую ночь, полетят самолеты на восток, за линию фронта, – не делайте удивленные глаза, дорогой барон, это не государственная тайна, это знает и понимает каждый немец, участвующий в войне, и я обязан обеспечить тем, кто будет сброшен на Востоке, возможность выполнения задачи. Надеюсь, мне не нужно объяснять, какой задачи. Этого обеспечения требуют от меня начальники школ, командиры оперативных групп. Им надоело дежурить у аппаратов впустую. Ответных сигналов нет.
– Так обеспечивайте, – вспылил Менке. Его начинала раздражать настойчивость эсэсовца. – При чем тут я…
– Вы? Вы не даете мне осуществлять практические задачи…
– Капитан… Мы, кажется, не в одинаковом звании и не в одинаковом положении…
– Простите, барон… Впрочем, положение не играет никакой роли в данном случае. Я вынужден говорить прямо. Разорвалась сеть, которую начал сплетать Мустафа Чокаев. С большим трудом выявились живые связи, выявились люди, способные образовать цепочку от Берлина до Туркестана.
– Выявились? Что ж, используйте их…
– От чьего имени? Чокаев убит.
Менке вспыхнул. Второй раз за время разговора с гауптштурмфюрером он терял равновесие.
– Умер.
Ольшер не обратил внимания на поправку Менке, вернее, отверг ее с легкой усмешкой.
– Убит пароль, с которым наши люди могли бы явиться в дом старых друзей Чокаева. А друзья эти остались, они помнят главу Кокандской автономии и, возможно, готовы снова поддержать его…
– Боже, какое хитроумное сооружение!
– А вы думали, парашютистов встречают с распростертыми объятиями? Статистика – неумолимая вещь и иногда страшная, господин барон. Тем, которых я снова пошлю, необходимы гарантии, иначе… Иначе, прежде чем сделать первый шаг там, они прибегнут к ампуле цианистого калия…
Давил эсэсовец на Менке. Ощутимо давил, и барон почувствовал страх. Не за тех, кому предстояло прыгать с самолета в ночную бездну, не за тех, кто глотал цианистый калий, а за себя, – Ольшер подводил мину под сооружение, которое с таким трудом воздвиг он, Менке, и которое приняло конкретные формы на этом листе бумаги. Сооружение было детищем барона и его будущим. Разрушь его капитан – и падет руководитель отдела пропаганды Восточного министерства, теоретик и вдохновитель плана приобщения Туркестана к союзу сподвижников Германии. Страх минутный. Его надо преодолеть. У него есть оружие для победы над Ольшером. Пора прибегнуть к нему…
На лестничной клетке пятого этажа столпился народ. Все женщины. Старые усталые женщины. Но сейчас они возбуждены и кажутся помолодевшими. Волнение способно возвратить силы.
Волнение. Из-за чего? Можно ли в такое время сыскать причину для этого? Даже извещения с фронта в траурной рамке не вызывают всеобщей реакции. Плачут в одиночку, у себя в квартирах. А тут собрался, кажется, весь дом. Во всяком случае приползли на пятый этаж жители и первого, и второго, и четвертого подъездов.
Собрались перед открытой дверью, но вовнутрь никто не заходит. На пороге шуцман. Седой шуцман, его спасла от армии именно эта седина. Но не в шуцмане дело. Женщины все равно не переступили бы порог – там газ. Был газ. Сейчас квартиру проветрили, отворили настежь и окна, и двери. Можно входить. А не входят. Боязно.
– Ну, как она? – спрашивает полная, с отекшими глазами женщина. Спрашивает полицейского. Но тот не отвечает. Отвечает белая старуха в чепчике.
– Мертвая.
Она знает. Не видно, но знает. Не первый случай. Если полный дом газа с ночи, люди не оживают, не встают с постели. Правда, газ сейчас слабенький, но все же. Полчаса подышать – сердце остановится.
– Ее вынесут?
– Сейчас нет.
– Ждут доктора?
– Нет. Гестапо.
Странно, при чем тут гестапо? Какое отношение имеет тайная полиция к отравлению газом? Неужели все связано с заговорами и шпионажем? Страшно жить, страшно находиться в собственном доме.
Вдруг пробегает шепот. Сверху вниз по лестнице.
– Она, оказывается, еврейка.
– Что?
– Юде.
– Невероятно. Мы столько лет знаем ее. Каждый день виделись. Нет, мир полон ужасных тайн.
Старухи глядят друг на друга. Уже по-новому. Другими глазами. Глазами гестапо. Кто может быть уверен в собственной родословной? Сейчас никто.
– Почему еврейка? – Сомнение чье-то. Или удивление.
– Сказал шуцман. Записку нашли на столе…
– Призналась?
– Нет… Известили.
– Кто?
Молчание. Сверху донизу онемела лестница. Полицейский тоже молчит. Ему хочется закурить. Достает сигарету, но тут же возвращает ее обратно в карман. Опасно. Все-таки газ. Был газ.
И снова шепот, теперь от подъезда вверх. Шепот и движение. Женщины жмутся к перилам. В страхе.
– Гестапо.
Мужчина в форме СС. В темных очках. Поднимается по ступеням. Спешит. Его никто не узнает. Вернее, никто не знает. И не может знать – он первый раз тут. Нет, второй. Но все равно – не знают. Тогда он приходил ночью. Неделю назад. Она была тогда еще жива, эта женщина. Или, как ее называли, – «еврейка». Жива. Она умерла только сегодня. Несколько часов назад.
Тогда он не предполагал, что она умрет. Не думал.
Ошибся Рудольф Берг.
И барон Менке прибег к оружию:
– Мустафа Чокаев являлся английским агентом, господин капитан, ставленником британской миссии на Среднем Востоке и в Средней Азии. В Париже он жил на «пенсию» маршала Пилсудского, которую переводил в Нажант, на Сюр ла Мер, 7, Английский банк. Чокаев был связан с британской разведкой до дня падения Франции. И мы арестовали его как английского агента… Агента…
Наивный человек этот барон. Он думал, что у него в руках оружие. Смертоносное оружие.
– Я все знаю, господин доктор, – удивительно спокойно произнес эсэсовец. Не улыбнулся, хотя мог даже рассмеяться в лицо барону. Чиновник министерства, ученая крыса, предполагает, будто в управлении СС сидят глухари.
– И вы знаете, что Мустафу Чокаева освободили после того, как он дал обязательство сотрудничать с Германией, бороться вместе с нами, способствовать осуществлению наших планов?
– Все, все, барон.
– Нет, не все…
Что же еще? Это заинтересовало Ольшера. Он даже тронул очки, чтобы освободить глаза от нависающей сверху тени. Хотел лучше видеть барона.
– Чокаев продолжал работать на Англию, – с расстановкой, оттягивая каждое слово и преподнося его острием эсэсовцу, проговорил Менке. – Он оставался английским шпионом в Берлине.
Капитан успокоился. Убрал пальцы от своих тяжелых очков, водворил их на место. Барон больше не интересовал его. Заряд израсходован. Полностью. Дальше последуют холостые выстрелы. Ольшер представил себе, как будет палить милый профессор, как будет ликовать при этом. Ему захотелось позабавиться фейерверком, предназначенным для его, Ольшера, изничтожения. Посмеяться в душе. Но Менке не сделал больше ни единого выстрела. Понял по взгляду эсэсовца – стрельба впустую. Огорченный, раздосадованный, он смолк и нахмурился.
– Мне жаль ваших усилий, барон, – с искренним сочувствием проговорил гауптштурмфюрер. Грустно даже посмотрел на Менке. – Я вел переговоры с Чокаевым в Париже, в его камере. При мне он подписал обязательство о сотрудничестве…
– В таком случае, как вы можете… – возмутился барон.
– Мне не нужны ни убеждения Чокаева, ни его ориентация. Мне необходима сеть, созданная этой ориентацией, традиционная английская сеть. Апробированная, зарекомендовавшая себя.
– Вы живете прошлым, капитан.
– Я?! – Ольшер опять приподнял очки. Старый чиновник способен еще удивлять его.
– Незачем углубляться в историю, друг мой. К черту английскую ориентацию. Она рискованна. Такие люди, как Чокаев, могут продать нас в решающую минуту, если уже не продали. Я не верю исповедующим две религии. Нам нужен сейчас человек, преданный Германии. Преданный всем своим существом, нужен немец по духу и туркестанец по происхождению, политик германской ориентации во всем. И он есть.
Менке не желал больше болтать, пора было кончать этот затянувшийся и неприятный для него разговор. Демонстративно, как делают при встречах послы враждующих сторон, барон протянул лист бумаги Ольшеру. Молча протянул.
Зачем читать, эсэсовец знал, что там написано, знал, чья фамилия фигурирует первой в списке. Но листок принял, не мог же он отклонить бумагу с государственным гербом и с печатью, вверху стояла печать: орел, держащий когтями свастику. Принял. Окинул взглядом. Кольнул все-таки напоследок барона:
– А как же реабилитировать президента? Покушение на Чокаева…
Бумага вернулась к Менке. Он положил ее на стол и, не поднимая глаз, между прочим сказал:
– Свидетель, которого вы так рекламировали, господин капитан, оказался не способен выполнять эту роль…
Ольшер насторожился.
– Физически не способен, – уточнил барон. – Сестра Блюмберг покончила жизнь самоубийством. Сегодня ночью.
Настороженность сменилась злобой. Неистовой злобой. Менке провел его. Проклятие! Как он, гауптштурмфюрер Ольшер, проницатель, психолог, разпознаватель чужих душ, дал обвести себя?! Барон насмехался открыто. Нет, на лице этого не видно. И губы сжаты. Но в глазах, в противных барских глазах, торжество.
Барону мало. Он добавляет:
– Между прочим, она оказалась еврейкой…
Ждет минуту. Наслаждается поражением капитана. Цедит сверху:
– Надо полагать, что это иудейское дитя ввело вас в заблуждение не без злого умысла.
Сшиб барон эсэсовца с самых недоступных позиций. Поверг. Растерялся капитан. На какое-то мгновение потерял под собой почву. Покачнулся. Внутри. И вдруг пришло спасение. Неожиданное. Он даже засмеялся в душе.
– Вскрытие трупа Чокаева подтвердило убийство.
Теперь пришел черед Ольшера торжествовать. Старик замер. Губы скривились. В глазах забегали огоньки. Жалкие огоньки. Пугливые.
– Я же не дал согласие на вскрытие.
– Вашего согласия не требовалось… – Ольшер поднялся, поправил китель. Оттянул кобуру пистолета. – Достаточно было моего распоряжения, барон.
6
Саид не предполагал, что несчастная медсестра, отравившаяся газом этой ночью, войдет в его судьбу. Вернее, должна войти. Навестить его, так сказать, с того света.
Прежде всего, он не знал о ее смерти. Шарфюреру не докладывали о событиях, происходящих в Берлине. Ему вообще ничего не докладывали – не та фигура. Если Ольшер узнал лишь от Менке и то в форме дипломатического удара, а Ольшер ведь начальник «Тюркостштелле» Главного управления СС, какой может быть разговор о маленьком человеке с маленьким званием? Здесь – это уже понял Саид, – факты не открываются сами по себе, их открывают с определенной целью и в определенное время. Время не наступило для Исламбека. Но наступило для других. Для его недругов. Так он почувствовал.
Почувствовал в СС, в приемной капитана.
– Я к гауптштурмфюреру, – объявил он сухо секретарю, той самой молчаливой переводчице с глазами джейрана, которая на первом приеме у капитана настойчиво изучала его. Внимательно и настойчиво. Объявил сухо потому, что понял – это самая лучшая форма отношений в таком месте, как СС, чувства надо скрывать за пустотой и мертвенностью, каждый оттенок на примете и может быть расценен не в пользу посетителя.
– Гауптштурмфюрер вас не вызывал.
– Как то есть… – Саид хотел сказать: был звонок на Ноенбургерштрассе. Звонок к фрау Людерзен, и она передала шарфюреру – явиться немедленно.
Переводчица не умела быть холодной. Точнее, не старалась. В ее обязанность это не входило, видно. У работников управления СС разные амплуа – это тоже понял Исламбек, – разные задачи. Некоторым надо улыбаться. Иногда. Косить свои красивые глаза на входящего, зажигать их вниманием и интересом. Именно такую роль определили для этой тонкой, смуглой эсэсовки с непонятным именем Надие.
– Я вызывала.
Вызывала. Подумать только, Саида имеет право вызвать даже переводчица, какая-то девица, заведующая всего-навсего голубым блокнотом и таким же голубым карандашом, который она постоянно крутит в руках! Неожиданное открытие вызывает горькое отчаяние у Исламбека.
– Вы?
– Да. Как это ни удивительно.
Она говорит тихо. Почему-то очень тихо. Хотя здесь все не злоупотребляют своими голосовыми данными. Высокие ноты припасены для особых случаев. Но переводчица могла бы сказать погромче. Саид вынужден наклониться над ее столом, иначе не все уловит. Он ждет еще каких-то слов. Приглушенный тон настораживает, пугает.
Проклятая переводчица великолепно владеет искусством настораживать. Она молчит. Объявила и больше ни слова. Оттянула на себя ящик письменного стола, вынула скрепленные листки бумаги, покосилась на дверь – дверь в кабинет Ольшера, – протянула их Саиду.
– Это ваша анкета…
И опять пауза. Кажется, Надие не спросила, а объявила. Хочет уличить его в чем-то.
– Я случайно залила ее чернилами, – переводчица не поднимает глаз на Исламбека, смущена чем-то. Понятно, не научилась еще лгать, бедняга. – Перепишите и внесите… уточнения, пожалуйста.
Все это она сказала по-тюркски. С хорошим произношением. Чуть гортанным – так говорят в Стамбуле и Измире. Значит, турчанка. Ясно. Он и тогда еще догадался, что секретарша не его соотечественница. Но как попала в Германию? Впрочем, о переводчице ли сейчас надо думать. На короткое мгновение она заняла Саида своей тайной, главное – анкета, протянутая ему.
Саид, как мог пристальнее, посмотрел в глаза переводчице. Надеялся прочесть в них если не ответ на свои тревоги и сомнения, то хотя бы предостережение или намек какой-то. Наконец понять состояние Надие. С чем она протягивала бумагу, с каким чувством? Не брал анкету, ждал. Пусть поднимет глаза. Надие не поднимала. Уткнулась в стол, в блокнот свой голубой, и даже ресницами не вспархивала, не пыталась увидеть лицо Саида.
Дальше тянуть было нельзя. Исламбек коснулся пальцами листка. Сжал его.
– Вы свободны, господин шарфюрер, – произнесла официально Надие и сделала пометку на его пропуске. – Вернете завтра.
Теперь глянула. Мельком. Но этого было достаточно. Она взволнована. Напугана. Чем-то. Как тогда у Ольшера. Словно ей трудно видеть чужую обреченность. Невмоготу. Спасибо и за это. Его все-таки предостерегает взгляд Надие. За простой процедурой замены анкеты что-то кроется.
А может быть, она всегда так смотрит. И никакого предостережения, никакого участия, никакой тревоги.
Он к двери уже подходил, с этой своей критической мыслью, когда Надие сказала. Вслед:
– Сестра Блюмберг отравилась газом.
Еще одна загадка. Брошено зернышко. Крошечное. Брошено не случайно. Оно должно произрасти. Дать всходы. Он должен увидеть плоды. Сейчас. Это дело его мысли. Его фантазии.
У порога Саид подождал. Не подскажет ли переводчица, как растить зернышко? Она наверняка знает. Она все знает. Женщина так просто не будет сеять загадки. Тем более в чужой душе.
Оглянуться или нет? Выдать свое любопытство? Или сделать вид, что такой пустяк его не занимает?
А это, видно, не пустяк, не случайность. О Блюмберг говорила Рут, говорил Ольшер. Сестра Блюмберг провожала того человека из госпиталя. Смотрела через дверь вслед. И Надие тоже не случайно назвала ее фамилию. Знала, что она известна Исламбеку.
– Бедняжка…
Надие, кажется, сочувственно вздохнула. Ничего не значащий для Саида вздох. Эмоции. Игра. Ему нужна связь между сказанным до этого переводчицей и анкетой. Связь с его собственной судьбой. Он назвал фамилию сестры Ольшеру, тот позвонил кому-то в рейхстаг, поехал куда-то – и Блюмберг внезапно отравилась газом. Исламбек имеет определенное причастие к событию. И не один Исламбек. А возможно, не сестра центр события. Саид!
Он оглянулся. Напрасно. Надие склонилась над бумагами. Что-то писала. Старательно. Переводчица не собиралась ничего добавить. Разговор с посетителем окончен.
– Вы уверены, что она еврейка?
– Прямых доказательств нет, господин майор… Но брат ее матери находится в трудовом лагере номер 274 дробь 16.
– Из-за жены?
– Не только из-за жены… Мать Блюмберг наполовину еврейка.
– Значит, кровь?
– Да.
– Надо проверить списки в отделе Шлецера.
– Уже проверены, господин майор. Сестра Блюмберг не числится. Это понятно, иначе она не жила бы в Берлине и не работала в госпитале.
– Ясно. Самоубийство из-за боязни разоблачения. Вы все хорошо проверили, господин Берг. Благодарю.
– Хайль!
– Вы свободны, господин оберштурмфюрер.
Берг поклонился, но не ушел.
– Одна деталь, господин майор.
– Что еще?
– Списки у Шлецера до меня проверяла одна дама…
– Просто дама?
– Нет, ее прислали из Восточного министерства.
– С какой целью?
– Наши задачи совпали.
– Вот как! Этой Блюмберг интересуются многие.
– Да, господин майор.
– И еще одна деталь…
Штурмбаннфюрер не откликнулся. Тяжелое его лицо склонилось над папкой. Папка, кажется, интересовала его теперь. С сестрой из госпиталя все покончено, и она не должна больше занимать гестапо.
Однако Берг, дотошный Рудольф Берг, отвлекал его. Насильно.
– В последних показаниях Блюмберг фигурирует какой-то туркестанец. Он приходил в госпиталь до официального визита заместителя Чокаева, не был принят, но оставался, по ее словам, в парке целый час. Блюмберг видела его. Через дверь и в окно из палаты.
– Кто этот туркестанец? – Майор поднял голову, жадно глянул в глаза старшему лейтенанту. Ему нужна была фамилия.
– Она не сказала, – огорчил его Берг.
– Скрыла?
– Видимо, не знала. Я имел в виду при новом допросе показать фотографии. И не успел…
Тяжелая челюсть майора сдвинулась влево. Скривились губы. Так он изображал досаду.
– Нельзя ничего откладывать, дорогой оберштурмфюрер. Время опережает нас.
– Я понимаю, господин майор…
– Вы свободны, – снова напомнил штурмбаннфюрер.
И снова Берг не ушел.
– Продолжать поиски этого туркестанца? Или нет?
Майор поставил челюсть на место. Выдавил через плотные губы:
– Продолжайте…
Наконец Берг освободил его. Направился по узкому ковру к выходу. Шагал легко. Пружиняще. Высокая фигура гестаповца плыла по какой-то четкой линии, без покачиваний, словно он двигался на проводе.
– Да! – окликнул его майор.
Крутой поворот. Опять без колебаний.
– Слушаю!
– Вы закончили дело по Бель-Альянсштрассе?
– Почти.
– Торопитесь. Как бы время снова не опередило нас.
Каждая строка, каждое слово, даже простое «да» или «нет», написанное дикими зелеными чернилами, вызывало у Саида сомнение. Да что сомнение, тревогу. Он не верил словам, не верил почерку, четкому, прямому. Все ложь, все уловки. Вначале Саид пытался сам обнаружить фальшь, найти противоречия: сопоставлял даты, географические названия, даже эти лаконичные «да» и «нет», – не исключают ли они сказанного выше или ниже? Ничего не нашел. Все совпадало с его ответами, записанными переводчиком еще в тюрьме, на Холодной горе, а потом в Беньяминово. Это или подлинный документ или хитро состряпанная фальшивка, в которой скрыт подвох. Шедевр фальсификации. Повторив анкету, можно вынести самому себе смертный приговор – немцы в лагерях расстреливали за ложные данные, если, конечно, обнаруживали это с чьей-то помощью.
Позже, когда обилие провокаций и проверок сделало жизнь Саида похожей на сплошную пытку, он приходил в отчаяние – силы для борьбы, кажется, иссякали. Сейчас лишь тревога охватывала его. Тревога, вызванная приближающейся опасностью. Состояние чем-то напоминало испуг шахматиста, которому объявили «шах». Всего лишь «шах», но который подготавливал «мат». Противник знал, что это «шах», видел ход, не видел его лишь «обреченный». А ход был и, может, не один. И в числе нескольких такой, что не только выручал на время, но и укреплял позицию, давал преимущества.
Где этот ход? Поиски – борьба. Борьба мысли. Лихорадочная, молниеносная. Варианты, как ядра, бьют в одну точку. Бомбардировка настойчивая до изнеможения. И результат один и тот же – нет. Нет. В такой борьбе мысли таится трагическая опасность Доведенный до экстаза мозг уже теряет способность видеть другие точки – только одну. Ищет лазейки в узком, почти невидимом просвете. Или предполагает такой просвет. А его нет. Мираж. Вот тут-то и совершается ошибка. Ложный ход. Гибель, «мат». Саид знал себя. Ничем не объяснимая способность вдруг менять цель, точку обстрела, выручала разведчика. Поворот на сто восемьдесят градусов. Все мешалось на мгновение, теряло ложную опору. Однако в кажущемся хаосе существовала возможность найти новый объект для обстрела. Это первое. Второе – противник надеялся на определенный ход, предусмотренный заранее и ведущий в ловушку, а «обреченный» неожиданным поворотом, совершенно, кажется, нелогичным, сбивал автора «шаха» с толку. Выигрывалось время, намечались спасительные и не только спасительные пути.
– Азиз! Ты спишь?
Теперь Азиз спал. Он долго ворочался на старой, с хорошо сохранившейся сеткой, немецкой кровати, услужливо предоставленной хозяином Паулем Хенкелем. Ворочался потому, что было душно, и потому, что Саид возился со своими бумагами, мешал уснуть. У Саида появились тайны. Появились с первого дня их жизни в Берлине тайны. Чужие тайны всегда мешали Азизу. Мешали спать, есть, ходить. И не просто мешали. Они, как деньги, манили к себе. Собственно, для него это были деньги. Богатство, вернее, чек на определенную сумму, величина которой зависела от времени и случая. Таких чеков у Рахманова собралось за его не такую уж долгую жизнь немало. Кое-что уже оплачено. Остальное за пазухой. Ждет оплаты. Один чек – тайна Исламбека. Крупный чек. Правда, он еще не оформлен как следует и стоимость не совсем определена. Но высокая, безусловно.
История с гестапо озадачила Азиза. Исламбек выкрутился. Не только выкрутился, открыл себе и Рахманову дорогу на Ноенбургерштрассе, получил комнату у старого Пауля Хенкеля, отца жены президента, будущего президента, как все говорят. Благодаря Исламбеку Азиз может лежать на перине, пышной немецкой перине, и пить по утрам кофе, приготовленный толстой и румяной Мартой Хенкель. Причем спать на лучшей из двух перин и на лучшей из двух кроватей. За свои заслуги перед Саидом – а заслуг много, вспомнить хотя бы лагерь в Беньяминово, Рахманов имеет право на привилегии. Он на многое имеет право и нисколько не смущается от того, что обделяет друга. Тот спит не на кровати даже, она только так именуется. И перина у него – не перина, а жалкое подобие ее. Но коль скоро Исламбек должник, и пусть знает это и чувствует.
Итак, история с гестапо сбила с толку Азиза. Но не сбила с захваченной позиции. Тайна существовала и находилась в руках Рахманова. А из его рук еще ничто не вырывалось. Несколько удивленный продолжительным бодрствованием друга, он вначале присматривался к тому, что делалось, потом вздохнул утомленно и заснул. И вот его разбудили. Через какие-нибудь полчаса.
– Не откажи в любезности…
Еще не зная, о чем просят, Азиз откликнулся щедрой улыбкой. Он любил помогать ближним, чтобы вознаградить себя в будущем за такую помощь сторицей.
– О, пожалуйста, брат мой.
Саид присел на кровать, наклонил голову, словно она обессилела от печальных мыслей.
– Немцы требуют от меня анкету, – дополняя свой мрачный вид не менее мрачным тоном, произнес он, – и вот не знаю, что можно писать о себе и чего нельзя. Все-таки опасно совать голову в пасть тигру…
– Ты не лишен мудрости, брат мой.
– Так вот, нужна анкета…
Знакомые огоньки, алчные, торопливые, зажглись в глазах Азиза. Друг попал в очередную беду. Так он понял, и радость расцветила лицо Рахманова. Ему было весело от того, что гордый спутник его посрамлен жизнью и, следовательно, продаст в трудный момент одну из своих тайн. Он не сдержался и хихикнул:
– Нужна анкета, а у тебя ее нет!
Уверенность была настолько твердой, что последовавший ответ просто ошарашил круглолицего.
– Есть… – Саид протянул копию, снятую с анкеты, составленной немцами.
Шок парализовал Азиза лишь на мгновенье. Он не способен был верить никому и ничему. Схватил листок и стал торопливо читать. Каждая строка его ранила. Именно боль кривила губы Рахманова, и по ней Саид проверял «друга», проверял слова, написанные на сером листе бумаги.
– Откуда все это? – задохнулся Азиз. Настал черед Саида трунить.
– Ну как? Подойдет?
– Нет, ты скажи, откуда все это?
– Не задавай вопросов, брат Азиз, или тебе неизвестно, чем пользуется пленный, когда перед ним кладут анкету немцы. – И Саид демонстративно постучал себя по лбу пальцем. – Надеюсь, в Беньяминово ты прибегал к такому же источнику?
– Я писал о себе.
– И я пишу о… себе.
Азиз едва не расхохотался в лицо «другу», но, заметив в его глазах недвусмысленное предостережение, прикусил губу. Выцедил все же:
– О Саиде Исламбеке.
– Именно… Так как ты считаешь, подойдет или надо кое-что изменить?
Нехотя Рахманов вернулся к анкете. Глазами вернулся. Сделал вид, будто читает. Не читал. Думал. Торопливо думал. Сказал через минуту:
– Не надо… Только добавь, что твой отец был арестован в 1929 году, сослан в Сибирь, бежал оттуда перед войной и вы встретились с ним в Коканде.
Испытующе посмотрел на «друга» Саид.
– Так будет лучше?
Снова Азиз задумался. Теперь для видимости. Ему не надо было искать ответа. Ответ заготовил заранее. Надо было умело преподнести его. И с чувством, искренним чувством, он произнес:
– Да.
7
Он не сделал этой приписки. Вообще ничего не изменил. Ни одного слова.
В десять утра он позвонил Надие: можно ли явиться.
– Да…
Саид едва не бросил трубку – так торопился выполнить приказ. Пауза, сделанная Надие, показалась концом разговора. Притом маленькое «да» прозвучало страшно сухо и вряд ли можно было ожидать продолжения беседы. А она продолжалась:
– Только не на Моммзенштрассе.
Он испугался. Всякие изменения сбивали с уверенного ритма, напоминали об опасности.
– А где?
Надие так же сухо, тоном распоряжения пояснила:
– На Бель-Альянс… Угол Гнайзен-ауштрассе… В семь вечера…
Все, все можно было понять. И слова Ольшера: «Это мой человек», и интерес золотоволосой Рут Хенкель к имени сестры Блюмберг, даже просьба секретарши переписать анкету казалась логичной. Но встреча на Бель-Альянсштрассе у того самого кладбища, где произошло убийство и где его схватило гестапо, это не объяснялось никак. Вернее, объяснялось страшной догадкой.
Весь день Саид ходил как в тумане. Успешное решение трудной задачи с анкетой, принесшее некоторое спокойствие, исчезло после телефонного разговора. Потемнел Саид. Словно обуглился. Когда в холле, где обычно старый Пауль Хенкель занимался с «членами правительства» немецким языком, Азиз увидел друга, он ужаснулся.
– Ты болен?
– Кажется.
– Э-э, берегись, брат, здесь не выздоравливают…
Он намекал на Мустафу Чокаева. Впрочем, это было неважно, на кого намекал Азиз, – здесь действительно не выздоравливали. Не выздоравливали те, на кого падала тень гестапо или СС. Такая, кажется, тень коснулась Саида. Так он чувствовал.
И все-таки надо было идти на Бель-Альянсштрассе. Через мост. Смотреть, как внизу ползет мутно-голубой Ландвер-канал, всегда мутно-голубой и пустынный в этом месте. Через серый Блюхер-платц, забитый машинами. Мимо кладбища. Старого кладбища. Мимо того самого места, где стоял черный «опель-лейтенант» и вспыхивал своими стеклами. Пройти еще раз. Почти повторить чувством все.
И он повторил. Без прежней остроты, но с тем же ощущением тревоги, с тем же ожиданием какого-то события. По странному, ничем пока не объяснимому желанию видеть то же самое Саид следил за правой стороной улицы, следил за автомобилями, ловил взглядом черные «опели» и мысленно задерживал их ход у панели, где высился фонарь. Машины пролетали мимо. Потом он стал искать Надие. На правой стороне, и конечно, у фонаря. Плыли женские платья, костюмы, пыльники. Бесчисленное множество шляпок. Переводчицы не было. Казалось иногда, что идет она – тонкая, гибкая, с высоко поднятой черноволосой головой. Почему-то Саиду она представлялась именно такой издали. Ошибся. Но понял это позже. Сейчас искал Надие с высоко поднятой головой. Стройную. Без шляпы.
Ровно в семь – без какой-то минуты, – миновал он кладбище. Те же люди у входа. Ничего не изменилось. Старик, знакомый старик, стоял на тротуаре и беседовал с пожилой полной немкой под зонтиком. Ветхим, кривым, с вылезшей сбоку спицей. Их выпустили из гестапо. Выпустили, как и Саида. Они вернулись к кладбищу. Куда им еще идти? А может, это служба. Работа – стоять и говорить, говорить и смотреть. На прохожих, на того же Исламбека.
Машины у тротуара тоже знакомые. Старенький кабриолет, ветхий, как зонт у толстой немки. И еще два авто, не менее потрепанных. Ровно в семь, теперь уже точно, Саид прошел мимо кабриолета. Взгляд скользнул по дверцам, случайно, вдруг встретился с чужими глазами, в глубине, в тени. На какую-то долю секунды вырисовалось лицо, чертовски приметное лицо, и скрылось. Утонуло в полумраке.
На противоположной стороне улицы остановился черный «опель». Тот же самый, кажется. Да, он. Так же вспыхнули стекла в лучах предвечернего солнца. Саид вздрогнул. Не мог не вздрогнуть. Минувшее повторялось. С дьявольской точностью. Из «опеля» вышел человек. В плаще, серой шляпе. Посмотрел на баллон. Вынул сигареты. Стал закуривать. Зажигалка не сработала. Спрятал ее в карман. Пошел через дорогу к кладбищу.
Что это? Сегодня среда! Вторая среда. Семь вечера. Условленное время. Саиду становится страшно и радостно. Как тогда. Невольное желание – остановиться. Повторить все. Повторить с живым. Он живой. Снова живой.
Но останавливаться нельзя. Глянуть еще раз – тоже нельзя. Остается – шагать и думать. Первое, что приходит на ум, – мысль о слежке, о провокации. Саид и то и другое принимает спокойно. Враг создал условия для саморазоблачения. Не вышло. Впрочем, неизвестно, каков дальнейший план. Что ждет Саида на углу Гнайзенауштрассе?
Его ждала Надие.
Прошло пять минут, пока Исламбек преодолевал отрезок улицы от Барутгерштрассе до поворота. Преодолевал, а не вышагивал торопливо, как полагалось молодому офицеру, спешащему на свидание. Откровенно говоря, после встречи с «опелем» Саид уже не надеялся увидеть переводчицу. Ему представлялась знакомая картина – два гестаповца в шляпах и у какого-нибудь подъезда машина со свастикой.
Машины не было. Не было гестаповцев. Стояла Надие. Совсем, совсем не такая, какой существовала в мыслях Исламбека. Серая, неприметная, в костюме неопределенного цвета. Главное, в шляпке. Худенькая. Тонкая, верно, но не с гордо поднятой головой. И лицо растерянное. И глаза тревожно грустные. Как-то сбоку, снизу даже, она посмотрела на Саида и улыбнулась виновато.
Нелепо было предполагать, что здесь вообще кто-то способен ходить с гордо поднятой головой. Кроме немцев. И то далеко не всех. Пауль Хенкель, их хозяин, например, смотрит всегда на ноги. Редко, редко вскидывает глаза и тотчас их опускает. Ну а что говорить об иностранцах! Им положено клонить головы. Все это понимал Саид. Понимал, а Надие рисовал себе другой. На улице. Хотя бы такой, как в приемной капитана. Там она царствовала. По-своему, конечно. В окружении страха, таинственной тишины, в окружении сейфов и звуконепроницаемых дверей, она казалась торжественно холодной и властной. Гордой и грустной. А на Бель-Альянс, среди шума, среди тысяч людей Надие померкла. Берлин давил ее. Уничтожал.
Ему стало чуточку жаль тоненькую, грустно-встревоженную переводчицу. Жаль по-человечески. И по-мужски. Она стояла рядом и ежилась от страха. Да, от страха. Явившись сюда, Надие, видно, совершила какой-то трудный шаг в жизни. И он был не под силу ей.
Он полез в карман, чтобы дать ей переписанную анкету, облегчить сразу положение, в котором она оказалась, избавить от лишних разговоров. Ведь в этой анкете вся суть. Из-за нее назначена встреча, если только листок бумаги не зацепка, не уловка, не провокационный ход. Сейчас он все это выяснит.
Надие предупредила его намерение:
– Идемте…
Они пошли в противоположную сторону, вниз по Бель-Альянс. Быстро пошли. Он едва поспевал за ней. Ему не терпелось спросить, зачем спешить. Куда, главное, спешить. Надие шепнула:
– Говорите по-немецки!
Опять Саиду захотелось спросить: почему? Почему надо говорить по-немецки, когда оба они могут легко объясняться на родном языке? Тем более здесь, на улице. Одним из его намерений, когда он обдумывал предстоящую встречу с переводчицей, была именно проверка Надие: кто она. И вот такая возможность отбрасывалась.
Стали говорить по-немецки. Впрочем, что это был за разговор – глупая переброска словами. Пустыми, ничего не значащими: о его самочувствии, о ее самочувствии.
– Вы хорошо говорите по-немецки, – с иронией заметила Надие.
– Стараюсь, – оправдал свои успехи Саид.
– А я беспокоилась. Помнила вашу фразу…
Он вскинул брови и этим выразил свою заинтересованность: какую фразу?
– Их ферштее зи гут, абер дас шпрехен фельт мир швер. – Переводчица вдруг засмеялась. Ее забавляло что-то. Видимо, собственная хитрость – сумела разоблачить Исламбека. Он так понял. И тоже засмеялся.
– Мне действительно трудно говорить, но не настолько, чтобы я был в состоянии молчать рядом с вами…
Она сразу померкла:
– Не надо.
Спутница удивляла его. Постоянно удивляла. И он не скрывал этого. Пялил на нее свои глаза, полные изумления.
– Мне не хотелось бы, – огорченно добавила Надие, – слышать от вас пошлости.
– Простите… – он решил исправить ошибку. – Просто я ежедневно занимаюсь у Пауля Хенкеля. Он великолепный педагог.
– Ну, если вас учит отец фрау Рут, то успехи закономерны.
– Вы не верите мне?
– Не верю…
– Надие… – Саид остановился. Сделал это для спутницы – пусть поймет, как он оскорблен ее ответом. Возмущен даже.
– Ну, ну. Мое мнение не так уж важно. Если бы вы разговаривали только со мной… – на паузу, что прервала мысль Надие, легло самое главное. И Саид должен был догадаться о нем.
– Значит, и немцы мне не верят?
Надие понравилась острота, с которой велся их разговор, и отбрасывать ее уже не хотелось.
– Это не национальная черта, господин Исламбек. Сейчас не верят везде. Слишком страшны ошибки.
– Везде? – нарочито удивленно переспросил Саид.
– Везде и всем…
Появилась возможность сдернуть таинственное покрывало с этой черноволосой переводчицы. Если не сдернуть, то хотя бы чуть приподнять. И Саид попытался.
– Вам тоже?
– Я не исключение… – она оглянулась. Как и прежде, цепко схватила даль улицы, за секунду прощупала и, кажется, успокоенная, повернулась к Исламбеку. Успокоенная – это определил он легко. Вообще чем больше они удалялись от Гнайзенауштрассе, тем оживленнее, светлее становилась Надие. Даже прямее. Знакомое Саиду по первой встрече возвращалось. Невольно он задержал взгляд на ее лице. Внимательный взгляд. Покрывало чуть-чуть сдвинулось, так решил Саид, но не настолько, чтобы увидеть душу человека, какая-то черточка лишь проглянула. Грустная. Ее, эту черточку, и изучал Исламбек. Она поняла интерес как обычное удивление. Поэтому продолжила мысль: – Там ведь тоже не верят…
«Там» всегда звучало одинаково и имело один лишь смысл – Восток. «Там», – кивали сотрудники «комитета», боясь произнести слово «родина», «там», – махал рукой Пауль Хенкель, «там», – сдвигал сурово брови капитан Ольшер.
– Иногда не верят, – согласился Саид.
– Иногда, – усмехнулась Надие. – Нам… всегда… – Покрывало, кажется, еще сдвинулось. Намного. Во всяком случае прошлое этой эсэсовки стало проглядывать.
– Значит, вы оттуда? – заторопился он с вопросом.
Можно было сказать «да». Именно подтверждения ожидал Исламбек, хотя внутри отклонял такой вариант. Она промолчала. Не кивнула даже. Оставила своего спутника в недоумении.
На углу Бергманштрассе они пересекли торопливо улицу и по Кройцбергштрассе пошли к парку. Он начинался за небольшой цепочкой домов, укрывавшихся зеленью тенистых деревьев, давно-давно посаженных и теперь раскинувших свои огромные кроны над аллеями. Это были, кажется, клены. А возможно, не клены, другие крупнолистые деревья, незнакомые Саиду. В сумеречной синеве, что таилась здесь перед закатом солнца, Надие обрела спокойствие.
– А теперь к черту немецкий… Будем говорить как дома.
И первая заворковала по-тюркски. Увлеченно, с упоением каким-то. Словно пела любимую песнь. Детскую, запавшую в сердце. Шла и говорила. Не ожидала ответа. Он не нужен был ей. Изливала себя в словах.
На боковой аллее высмотрела скамью и потянула за собой Саида. Села первая. Продолжала ворковать.
Все-таки она говорила по-турецки. Исламбек хорошо понимал ее, но слова были не родными. И произношение чужое. А что говорила Надие? Знакомое. Близкое. Говорила и о каком-то городе на юге.
– Какой он сейчас? – вдруг спросила она.
При всей искренности, а Саид чувствовал искренность Надие, ей трудно было верить. Собеседница делала какие-то загадочные ходы, непонятные. Непонятные в общем течении беседы. Не называла города и спрашивала, как он выглядит.
– Не знаю, – ответил Саид мягко.
– Почему же вы не знаете? Еще года не прошло, как вы из дому… Оттуда…
– Верно, – согласился он. – Только я не знаю вашего города.
– Он такой маленький… На берегу Каспия… Говорят, очень красивый.
– Говорят… Разве вы не видели его?
– Видела… Очень, очень давно. Еще ребенком… Но мне всегда кажется, что синь моря осталась со мной, хотя все остальное померкло…
«Черт возьми, как они умеют крутить. Все! Дар какой-то. Или великолепная школа. Ни за что не ухватишься, ускользает, будто мираж. Целый час почти говорим, и я ни на шаг не продвинулся к ее тайне. Вроде покрывало отодвинулось, но за ним туман. Непроглядный». С этим огорчением, с этой досадой и смотрел на переводчицу Саид. Он готов был снова отдернуть занавес, искал для этого момент. Не понадобилось. То ли Надие угадала его намерение, то ли заранее подготовила неожиданный поворот. Снова сбила с толку Исламбека.
– Меня увезли из Ленкорани трехлетней девочкой… Отец увез… В Турцию…
Без подталкиваний, без вопросов Надие стала рассказывать о прошлом сама. Он не хотел верить. Он знал, что у этих людей, сидящих за серыми стенами на Моммзенштрассе, по несколько биографий, продуманных до тонкостей. Одну из них преподносят сейчас ему. И начинают с Ленкорани. Заставляют Надие родиться на Азербайджанской земле. Зачем? Чтобы оправдать этот характерный тюркский язык. Узбечкой ее не сделаешь, хотя им и хочется этого: узбечка могла бы легче войти в доверие к завербованным, легче снискать симпатии соплеменников. Избрали близкий вариант – азербайджанка. Но и для этой роли Надие плохо подходит – турецкий выговор, акцент. Тогда ее трехлетним ребенком «переселяют» в Турцию. Теперь все логично, все оправданно.
Так вырисовалась перед Саидом Надие. Никакой в сущности, тайны. Эсэсовский агент. Что поведает она дальше? Ага! Ее не оторвали, конечно, от родины, в Ленкорани у нее остался брат. Не захотел уезжать за границу? Мать не захотела. У нее были свои убеждения? Нет, она плохо жила с отцом. Славу богу, обошлось без убеждений. Они здесь были бы неправдоподобными. Семья разделилась. Но связь существовала. Брат переписывался с отцом. В 1936 году и эта ниточка оборвалась. Где он, Надие, конечно, не знает, но думает о нем. Все просто. Просто до скуки.
А Надие изображает что-то. Смолкла. Грустно смотрит сквозь неплотный ряд деревьев на Кройцбергштрассе, по которой спешат машины в сторону Бель-Альянс. Провожает их, встречает и снова провожает взглядом.
– Я встречу его?
Очень нелепый вопрос. Опять желание заставить Саида сказать что-то определенное. Он невольно озлобился:
– Вы никогда не носите форму?
– Нет, – смутилась Надие. – Вы думаете, она мне пойдет?
– Не знаю… Может быть…
Предвестники берлинской осени, первые жухлые листья, красили желтизной аллеи. Вечерний ветерок, нетеплый уже, со знобинкой, врывался с проспекта, трепал ветви, ссыпал наземь сушь, катил по песку, закидывал на газоны. Виктория-парк, всегда чистенький, зализанный метлами, пестрел теперь, словно его камуфлировали, оберегая от бомбежки. И пестрота рушила торжественность, делала все вокруг естественным, простым. Душевным.
– Почему вы назначили встречу здесь? – с той же откровенной злобой произнес Исламбек.
– Вам не нравятся эти аллеи?
– Я их не замечаю.
– Вот как… Мне казалось… вам будет приятно пройтись по знакомым местам… Бель-Альянс великолепен вечером…
«Именно в семь часов, – добавил мысленно Саид. – Хочет уличить меня. Проверить. Надеется, что проговорюсь, выдам того, кто упал на асфальт от пули гестаповца. Коварна же эта эсэсовка с глазами джейрана».
– Я переписал анкету, – напомнил о деле Исламбек. Надие сидела почти спиной к нему. Так ей было удобно смотреть на проспект, провожать машины. Они мчались со страшной скоростью, торопясь до темноты исчезнуть с лица Берлина, открытого английским самолетам. Фантастический бег «опелей» и «мерседесов» напоминал карусель. И карусель эта занимала Надие. Или, возможно, она хотела занять себя. Не поворачиваясь, откликнулась на слова Саида:
– И что же?
Звучала тревога в ее вопросе. Приметная тревога.
– Все правильно, – ответил Исламбек.
Опять тревога:
– Ничего не изменили и не добавили?
– Нет.
Успокоение:
– Я так и думала.
Теперь она оглянулась, и Саид увидел, нет, догадался, что Надие улыбается. Он ничего не понимал.
– Проводите меня.
На крайней аллее, по которой они выходили из парка, Надие взяла его под руку. Робко как-то, едва касаясь пальцами локтя.
– Вы не заметили у кладбища «опель»?.. В семь часов?
«Она все знает. Она участница этой операции по его разоблачению. Только зачем посвящает меня в тайну? Свою и гестапо. Или СС. Или тут тоже провокационный ход?»
Саид солгал:
– Нет.
Она засмеялась.
– У вас редкая способность ничего не видеть и не помнить. Похвально.
8
Барону Менке эта церемония представлялась в самых ярких красках. И не для других он ее расцвечивал – для себя. Два года доктор собирал силы, составлял проекты, вел переговоры в самых различных ведомствах, добрался до самого Риббентропа. Его идея не была новой. Вернее, идей вообще не было. Существовал план, общий план, предложенный не то Герингом, не то Геббельсом. Должно быть, Геббельсом, потому что все пропагандистские идеи рождались в его кабинете. Впрочем, возможно, больше всего потрудился Гиммлер – не случайно осуществление замысла началось с главного управления СС. Именно СС формировало состав «национального комитета», и не только «туркестанского». И это понятно. Кадрами эмигрантов и перебежчиков ведали гестапо и СС. Только аппарат Гиммлера был в состоянии определить, кому доверить собирание сил внутри Германии. Ведь допусти ошибку, и эти силы нанесут удар в спину. Как бы то ни было, но идея попала к Менке уже сформулированной. Ему оставалось воплотить ее в дипломатический акт. Исторический акт, как он сам называл создание на Ноенбургерштрассе «временного правительства Туркестана». Вначале его привлекли к делу в качестве тюрколога, специалиста по Турции, Кавказу и Средней Азии. Необходимо было соблюсти кое-какие традиции, не ошибиться в терминах, обосновать историческую преемственность нового «правительства». Менке взялся за работу с усердием чиновника и педантичностью ученого. Однако знание истории подсказало ему иную точку зрения на идею Геббельса. Он быстро отверг связь прошлого с настоящим и отказался от кандидатур, предложенных старой эмиграцией. Эмиграция носилась с отжившими свой век лозунгами, с фамилиями, дискредитировавшими себя неудачами в период революции и гражданской войны в Средней Азии. Большинство националистических лидеров подыгрывало Турции в ее планах подчинения тюркских народов. Турция их содержала, Турция их начиняла идеями. Это противоречило интересам Третьего рейха. Завоевывать Туркестан силами немцев, а власть отдавать ставленникам Анкары или Лондона было по меньшей мере глупо: Англия ведь тоже подкармливала националистическую эмиграцию и тоже начиняла ее идеями. Поэтому британский «пенсионер» Мустафа Чокаев в роли главы «национального комитета» в Берлине не вызывал у Менке доверия. Но «правительство» было уже скомплектовано, и чиновник из остминистерства не мог ничего изменить. Он мог только готовить ему замену. Чем и занимался весь последний год.
Теперь «Туркестанский кабинет» имел тот состав, который устраивал барона и выражал его взгляд на будущую «туркестанскую империю». Сегодня этот кабинет в лице своего председателя подпишет первый юридический документ – договор о союзе германского и туркестанского государства в войне против Советской России. Именно сегодня. В этом убедил Риббентропа барон. Военные действия на Восточном фронте развиваются так успешно и так быстро, что промедление с признанием «правительства Туркестана» может создать неуверенность и даже опасения в рядах эмиграции. Эмиграция хочет получить мандат на управление Туркестаном. Мандат накануне триумфального въезда в Бухару и Самарканд.
Но перед триумфальным въездом в Бухару, триумфальный въезд в Министерство иностранных дел – так записано в программе «завоевания Туркестана», разработанной фон Менке. Прежде всего, торжественный кортеж из десятка машин. С утра он начал звонить в отделы рейхстага и вымаливать «опели» и «мерседесы». Кое-кто обещал. Но неопределенно. Набралось всего три машины. Причем лишь одна достойная такого случая – лимузин самого остминистерства. Две других – потрепанные развалины «БМВ». Хотя бы еще один лимузин. И Менке позвонил Ольшеру, ненавистному Ольшеру. Унизился. И к тому же напрасно. Капитан отделался шуткой.
– Достаточно того, что я плачу им жалование и выдаю хлебные карточки. Машины не входят в штат «комитета».
Барон смолчал. Проглотил насмешку. Сам факт приема у Риббентропа являлся местью гауптштурмфюреру, этому эсэсовскому выскочке, зубному лекарю. Победил все-таки Менке.
Через десять минут, правда, капитан сам позвонил барону.
– Нашлась свободная машина. Мой «мерседес». Пришлю его к двенадцати часам на Ноенбургерштрассе.
Без удовольствия барон принял услугу капитана.
– Благодарю вас.
Ровно в двенадцать из вестибюля – темного, облезшего коридора, – вышли члены «правительства Туркестанской империи» во главе с президентом. Он, президент, как и несколько членов кабинета, был одет во все черное – этого требовал дипломатический этикет, остальные нарядились в обычные костюмы, – у кого что нашлось. Лишь «командующий» вооруженными силами, правая рука главы правительства Баймирза Хаит, красовался в форме лейтенанта вермахта. Довольно скромное звание при его высокой должности несколько смущало военного министра, но он надеялся получить в скором времени другой чин. Обещанный. Равный чину Ольшера. Чин капитана.
Хаит опередил президента. С поспешностью, никак не соответствовавшей его посту в правительстве, он подскочил к черному лимузину и ловко открыл дверцу. Склонился учтиво и так замер, пока президент не поднялся в машину и не сел на мягкий, обитый бордовым плюшем диван. Хаит опустился рядом. Захлопнул дверцу. Им двоим предназначалась головная машина.
В остальные машины полезли руководители отделов, так называемые министры. К ним Людерзен пристроил двух в эсэсовской форме – редактора газеты «Янги Туркестан» и Исламбека. Им предстояло изображать почетную охрану правительства. В подъезде осталась Рут Хенкель – жена президента. Она рвалась в лимузин, к супругу. Ей хотелось показать свое отношение к главе «империи», но Людерзен очень тактично останавливал ее, объяснял, что это не дружеский визит к Риббентропу, не поездка в загородный замок Геринга, а представление правительства. На лимузине государственный флажок – зеленый лоскут с посеребренным полумесяцем.
– Знак «правительства Туркестана», – сказал зондерфюрер. – Вам подадут «мерседес».
И действительно, как только все расселись в машины, к подъезду почти неслышно подкатил великолепный, сверкающий лаком ольшеровский «мерседес-бенц» и стал в хвосте кортежа. Он сразу затмил всю «торжественную» колонну и вызвал смущение у президента и первого министра. Только смущение. Ни на что больше они не были способны. «Мерседес» имел хозяина – начальника «Тюркостштелле», а, как известно, воля таких хозяев выше любого желания самого главы «империи».
В «мерседес» села Рут. Вместе с Людерзеном – блестящим офицером и галантным кавалером. Он тоже украшал кортеж. И не только украшал. Дирижировал. Кстати, он сказал шепотом Рут, когда они подходили к машине:
– Фрау не забыла купальный костюм?
Это звучало как нелепая шутка. В такой момент. Перед визитом к Риббентропу. Государственным визитом.
Рут кивнула. Без удивления. Хотя вопрос мог вызвать удивление, если не возмущение. Она лишь поинтересовалась:
– Разве банкет будет на пляже?
– Во всяком случае, у воды.
– Неужели капитан не мог снять зал в «Адлоне»? Такое торжество!
– Надо быть скромными, фрау. Война еще не кончилась.
Кортеж двинулся по Ноенбургерштрассе, коротенькой, в несколько десятков домов, и на предельной для города скорости выкатил на Альте-Якобштрассе и оттуда через Гитшинерштрассе на площадь Бель-Альянс. Отсюда шла прямая магистраль к центру. Все четыре машины стали огибать площадь. Три выскочили на Фридрихштрассе, а четвертая вдруг задержалась у поворота. «Мерседес» будто пережидал под светофором встречный поток. А когда поток прервался и открылся путь, он не помчался следом за кортежем. Сделал почти полное кольцо, проскочил мост и оказался на Бель-Альянсштрассе.
– Куда мы едем? – испуганно спросила Рут Хенкель.
Людерзен не ответил. Он сжал губы, словно боялся проговориться.
Она схватила его за руку:
– Куда мы едем?.. Нам совсем в другую сторону.
Губы офицера не разжимались.
Тогда Рут кинула требовательно шоферу:
– Стойте!
Он не услышал ее. Ему были понятны лишь распоряжения зондерфюрера. А тот молчал по-прежнему.
Откинувшись на спинку сидения, Рут с какой-то безнадежностью произнесла устало и покорно:
– Ладно, объясните хотя бы – куда и зачем?
Губы Людерзена разжались. Он улыбнулся. Но волнение скрыть не смог. Оно прозвучало за словами.
– К воде… Купальный сезон еще не кончился.
9
К министерству иностранных дел кортеж не подпустили эсэсовцы. У подъезда стояли машины итальянского посольства. Из передней выползал посол, а может, и не посол, а просто сотрудник посольства, но такой медлительный и такой важный, что легко мог сойти за доверенное лицо самого дуче.
Менке сразу оценил обстановку и нахмурился. Торжественная церемония нарушалась, эффект пропадал. Стоять где-то на задворках с полным набором «министров» было унизительно. И барон бросился в подъезд, к главному портье вестибюля. Он буквально вырвал из его рук телефонную трубку и потребовал начальника протокольного отдела. Менке сердился, что с ним бывало редко. Он настаивал, он угрожал. Кому-то угрожал. Кто-то оправдывался перед ним. Но не особенно, потому что барон вдруг испугался. Померк. Понял – итальянский посол будет принят первым, ему нельзя ждать, Италия – это государство. Существующее государство, а не символическая «империя».
Положение создалось пиковое. Единственный выход – подняться наверх и там продолжить борьбу, но барон не мог бросить своих подопечных. Бросить в машинах. Он подождал, когда итальянцы войдут в вестибюль, и приказал дежурному унтеру освободить подъезд. Два «фиата» отплыли, и шофер лимузина подтянул кортеж к министерству. Смущенный президент хлопал глазами, не понимая, что означает задержка. Сам он готов был пешком идти к Риббентропу, но его подчиненные! Что они подумают о главе правительства, как расценят такой скандал – президента не принимают.
Шесть эсэсманнов подняли руки и прорычали «хайль», когда лимузин застыл у подъезда. Через жиденький строй почетного караула президент неторопливо прошагал в вестибюль. Портье тоже вытянулись. Это вернуло главе правительства спокойствие и даже наполнило гордостью. На какую-то секунду он пожалел, что жена его не видит почестей, которыми окружен сегодня ее муж.
Саид замыкал шествие. Ему полагалось быть скромным и по должности, и по целям. Со стороны вроде наблюдал он за правительством и анализировал. Впервые ему пришлось увидеть всех вместе. Всех принаряженных, всех прилизанных и причесанных. Именно причесанных. Ему говорили, что у «главы» специальная завивка, поэтому волосы так красиво, по-женски, лежат ровными волнами. Волосы – предмет его неустанной заботы и внимания. Перед тем как сойти с машины, он вынул из бокового кармашка расческу, снял шляпу и бережно провел по этим безукоризненно четким волнам. Так президент делал всегда. Читал ли бумаги, услужливо подсунутые фрау Людерзен, разговаривал ли с посетителями, пил ли вино, – а пил он его часто, – расческа не выпадала из его рук. Если каким-то образом она не обнаруживалась в кармашке, президент начинал нервничать, проклинал жену, всех проклинал. Женственный до неприличия, он проявлял особый интерес к своей внешности. Часами гляделся в зеркало, десяток раз менял галстук. Он не стеснялся спрашивать подчиненных: хорошо ли выглядит сегодня, идет ли ему костюм, не помята ли прическа. И беспокойно смотрел им в глаза – лгут или говорят правду? Подчиненные не лгали – их «отец», как назвал его Баймирза, действительно выглядел хорошо и, главное, не старился. На лице не появлялись морщинки, глаза не тускнели, девичий голос звучал все так же высоко, – по телефону, например, многие принимали президента за фрау Людерзен.
Между прочим, этот девичий голос смутил Риббентропа. Даже вызвал улыбку: под усиками президента пропело чистое сопрано. Ну, это было уже позже.
Сейчас президент двигался по лестнице, устеленной ковровой дорожкой, двигался нерешительно, словно боялся, что его вот-вот остановят. Следом шли главные и менее главные члены правительства. Ближе всего – лейтенант Хаит. Этот чувствовал себя главнокомандующим. Грудь вперед, китель с трудом вмещал в себя налитое мускулами тело лейтенанта. К тому же он был молод и сберег себя в лагере для военнопленных. С первого же дня будущий министр удостоился поста лагерного повара. Как и Азиз, он не голодал, не терял в весе и перед глазами «отца» с девичьим голосом предстал во всем своем блеске. Может быть, поэтому на него и пал выбор тогдашнего вице-президента «национального комитета». Уж больно по-собачьи преданно глядел он на человека, протянувшего ему свою белую, украшенную маникюром руку. Верность была подкупающей, она решила будущее. Эту верность прочел позже и барон Менке, прочел и Риббентроп. Еще позже. Сегодня.
Пока же они шли, соблюдая полную субординацию, ни на шаг не приближаясь к «отцу» и ни на шаг не отступая. Рядом с президентом переступал со ступеньки на ступеньку барон. Он вел правительство, боялся, как бы снова не нарушилась церемония. А нарушиться могла. Это Менке чувствовал. Наверху сидел итальянский посол – мало ли что взбредет в голову министру иностранных дел после беседы с доверенным лицом Муссолини.
Саид пока что тоже шел вместе со всеми, хотя его присутствие на церемонии было необязательным. На другой день фрау Людерзен объяснила, что внешность шарфюрера очень подошла к такой обстановке – среди членов правительства так мало людей с мужественным обликом. А ведь надо показать Германии способность этого правительства бороться. Наивная немка, она представляла себе политику в плане демонстрации мундиров и лиц. С такой точки зрения сам президент, конечно, не внушал доверия.
В зал для церемоний свиту и самого «отца» не пустили. Менке ввел подопечных в какую-то комнату, где, по его словам, необходимо было подготовить документы, ознакомиться с ними. Все почему-то волновались. Больше всего – президент. Он вставал с кресла, подходил к окну, снова садился. Хаит смотрел на «отца» с тревогой и участием. Остальные тихо переговаривались. Никаких документов не появлялось ни в руках, ни на столе. Исчез и сам барон.
Вдруг президент спросил, словно только что вспомнил:
– А где моя жена?.. Где Рут?
Спросил всех, но отозвался Хаит. Только он и мог отозваться.
– Испортилась машина, – убежденно произнес «во-еннный министр». – Фрау скоро подъедет.
– Идите! Найдите госпожу.
Опять сказал всем. Но на этот раз Хаит не отозвался. Бросить президента перед таким событием, пропустить главное – а по представлениям Хаита, подписание договора было главным не только во всей судьбе обитателей дома на Ноенбургерштрассе, но и в его личной судьбе, – не входило в намерения «военного министра». Он пробежал глазами по членам правительства и задержался на новичке. На Саиде.
– Узнайте!
Лейтенанту шарфюрер должен был подчиниться. Он вообще всем должен был подчиняться – такова его должность в правительстве.
– Слушаюсь.
На озере было тепло. По-летнему. В какой-то мечтательной грусти застыла голубая гладь, и даже редкое, почти неуловимое дыхание ветра не касалось воды. Будто он бежал лишь по берегу, по верхушкам деревьев. И если бы не зенитки, торчавшие на островке, и не катер с солдатами, причаливший у сходней, можно было бы забыть о войне. Правда, берег почти пустовал. Обычно усыпанный цветными купальниками, сейчас он желтел голым песком. Даже редкие зонты не красили пляжа. Кабинки для переодевания поблекли, посерели. Война и осень опустошили Ваннзее.
Прежде женщина в модном платье не прошла бы незамеченной вдоль берега. Тем более в таком модном и дорогом платье, как у Рут. Сегодня ее никто, кажется, не видел. На всем протяжении – от станции моторных лодок, где фрау Хенкель вылезла из «мерседеса», до купален, – она не встретила ни единого человека. Чудом забредшие в этот час на берег берлинцы – пожилые люди – или дремали, или смотрели в голубое небо: их не интересовала молодая блондинка. Лишь солдаты с катера взяли на прицел дамочку и так держали ее под огнем, пока Рут не подошла к розовой кабинке и не скрылась в ней. Не обошлось, конечно, без острых словечек и предложений помочь фрау раздеться. Это были солдаты, они по-своему оценивали красоту Рут. Она понимала и иронически улыбалась.
Она разделась в кабине и вышла через несколько минут в купальнике. Легла на песок тут же. Заложила руки за голову. Стала нежиться на мягком осеннем солнце. Она старалась быть спокойной. Быть безразличной. Не для себя. Для того человека, который назначил свидание в этом безлюдном месте и мог подойти в любую минуту.
Он подошел. Не сразу. Бродил где-то в парке, похожем на лес, или сидел на скамеечке в тени высоких сосен, невидимый с берега, наблюдал за Рут, и только когда она перемучилась положенные для подобной цели полчаса, человек, топя туфли в рыхлом песке, тихо подошел к ней. Опустился рядом. На корточки.
Стал смотреть на Рут. Смотрел, размышляя о чем-то и ожидая, что фрау Хенкель обратит на него внимание. Она должна была обратить внимание. Первая. Это тоже входило в его планы.
Но если борьба, то почему бы и Рут не применить тактику сражающегося? Пусть он ждет. Она подремлет. Веки опущены, и на голубоватой коже лежит блик солнца.
Минуты две они воюют молчанием. Никто не хочет сдаваться. Тогда человек садится на край подстилки, свободный край, цепляется ладонями за собственные колени и, прищурив серые глаза, острые глаза, устремляет взгляд на озеро, на зенитную батарею, что темнеет над водой. Потом поднимается выше, к небу. Со стороны Потсдама идет звено самолетов. Высоко. Белые крестики истребителей рисуют полукруг. Это патрульный облет – иногда с севера, со стороны Рюгена, внезапно появляются английские бомбардировщики. Впрочем, оттуда же могут налететь и русские. Кто не помнит неожиданной бомбежки Берлина летом 1941 года, сразу же после начала войны с Россией. Из-за туч вынырнул четырехмоторный самолет и ахнул на столицу бомбовый заряд. И ушел. Его объявили английским бомбардировщиком. Населению объявили. А те, кому положено знать правду, имели точные сведения. Даже фамилия летчика значилась в секретном донесении – Водопьянов. Конечно, сейчас к Берлину подступиться трудно, – приняты все меры. Но подступают. Правда, ночью, не днем. Днем пока спокойно. Как сейчас.
– Рут, не делайте вид, что вам безразлична судьба собственного мужа, – начал человек, все так же разглядывая голубое небо.
Он все-таки сдался. Хотя и наносит удар.
– Мне действительно безразлична…
Фрау Хенкель прятала по-прежнему глаза. За веками. Их нельзя показывать капитану, а рядом с ней, конечно, капитан, в глазах он прочтет все. Это гауптштурмфюрер умеет делать.
– Не думаю, – Ольшер вернулся взглядом к Рут. Матовые, покрытые ровным загаром плечи ее теперь уже не интересовали капитана. Он искал глаза. Открытые глаза Хенкель. Не нашел. – То, что господина президента может не принять сегодня Риббентроп, вас должно заинтересовать. Не так ли, очаровательная фрау?
Она вспыхнула. И, конечно, вскинула свои синие ресницы.
– Вы не умеете скрывать своих желаний, капитан.
– Так же, как и вы. – Гауптштурмфюрер довольно улыбнулся: Рут вступила в борьбу. Теперь дело за оружием, – у кого оно острее. – Да и нужно ли скрывать? Я хочу, чтобы вы ясно понимали мою цель.
– Увы, не чувствую ясности.
– Прошлый раз все точки были расставлены в нужных местах. Вы сами их расставили. Теперь вам захотелось превратить их в многоточия.
– События, дорогой капитан, сделали это помимо моей воли.
– События… – Ольшер задержал взгляд на завитке, что трепетал на шее Рут. Чистая, нежная, причудливо изогнутая прядка волос. Горящая в лучах солнца. – События вы строите по собственному плану. И собственными силами. Не без результатов, причем. И все-таки, господин президент может не попасть сегодня на прием к Риббентропу…
Рут досадливо сжала губы. Следовало спросить, почему, но она не воспользовалась этой возможностью, не хотела выдавать себя. Сам эсэсовец объяснит. И он объяснил:
– Нет сестры Блюмберг. Но есть другой свидетель. Самый главный.
Она тяжело вздохнула.
– Я знаю.
– И сегодня этот свидетель может заговорить.
– Только заговорить? – несколько разочарованно спросила Рут. Ей казалось, что слова – не такая уж страшная вещь. Она даже повеселела. Лукаво глянула на капитана. – Только?
– Да, – подтвердил Ольшер. – Но открыть рот иногда больше значит, чем подсыпать в порошок от головной боли смертельный яд.
Намеки уже не действовали на фрау Хенкель. На нее ничего не действовало. Все это она уже слышала из уст гауптштурмфюрера. Угроза. Старая угроза. Поэтому Рут с издевательской улыбкой спросила:
– Вы уверены, капитан, в существовании этого мифического свидетеля?
– Я?.. – Ольшер опешил. Кажется, милая кошечка перешла в наступление. Ноготок впился в эсэсовца. Довольно глубоко. Он действительно не был уверен, что свидетель есть. Фамилии и имени его никто не знал. В протоколе допроса сестры Блюмберг значилось условное определение: «какой-то туркестанец». От этого определения и отталкивался Ольшер. – Я более чем уверен.
– Почему же гестапо не разделяет вашей уверенности, капитан?
– Потому, что гестапо не имеет дело с туркестанцами. Они, как вам хорошо известно, находятся в подчинении некоего гауптштурмфюрера Ольшера.
– Хорошо известно, дорогой капитан. – Она поднялась с цветного тканого коврика, села и так же, как капитан, принялась глядеть на вспыхивающие на солнце приплески воды у берега. – Вы знакомы с ним? Вы видели его?..
Она все еще не верила. И Ольшер пошел на риск. Солгал:
– Такой чести можете удостоиться и вы… Он здесь.
Теперь удар достиг цели. Рут знала – ничто уже не может удержать ее. Осталось одно – просить милости. Рука легла на плечо капитана. Сдавила его с отчаянием.
– Отдайте мне этого туркестанца…
Снова плыли стайкой истребители за озером. Выпевали свою осиную песнь. Негромко. Но тревожно. Загремел мотор на катере. Вспыхнул сразу рокот и оглушил берег, лес. Оглушил Ольшера. Дал ему возможность несколько минут промолчать.
– Что я получу взамен?
Она вся, кажется, прильнула к нему, хотя касалась только плеча гауптштумфюрера.
– Рут Хенкель, жену президента.
– Возможного президента, – уточнил капитан.
Рут возразила. Решительно закачала своей светловолосой головой, встревожила прическу.
– Нет, жену президента.
– Что ж, это равноценно… Если вы, конечно, хорошо поняли меня.
– Я сумею понять.
Ольшер не склонен был проявлять слабость, обыкновенную человеческую слабость, она мешала идти к цели. Отвлекала, давала в руки людей, что находились рядом, какие-то зернышки. Потом, в нужный момент, зернышки эти произрастали. Становились уликой против самого капитана. Но сейчас он не мог сдержать себя. Взял локоть Рут и поцеловал его. Не просто, не ради приличия, как в прошлый раз, а с чувством. С благодарностью вроде.
– Сумеете…
Она посмотрела на него с жадностью. Со страстью, которая постоянно таилась в ней и только ждала выхода.
– К тем жертвам, что я принесла на алтарь Германии, прибавится еще одна.
Страсть и распутство Ольшер соединял с именем Рут, но он не подозревал в ней еще и фанатизма. Фанатизма, граничащего с истерией. Впрочем, это могла быть и игра. Талантливая игра. А искусство всегда настораживало капитана.
– Мы все приносим жертву, – опуская ее руку, произнес Ольшер.
– О, нет… Вы этого не в состоянии оценить… Я принесла себя в жертву как женщина…
Какое-то особое значение имело сказанное сейчас Рут. Какой-то мучительный огонь горел в ее глазах. Его обдало холодом. Он пожалел, что поцеловал ее только что. Страх мгновенно отдалил его от Рут. Но оторваться от нее не смог. Пальцы впились в плечо капитана. Цепкие пальцы.
– Я никогда не стану матерью…
Это уже слишком… Приобретение «шахини» обходилось гауптштурмфюреру слишком дорого. Но отказываться от покупки уже нельзя было. Да и никто другой не заменил бы Рут. С ее помощью капитан овладевал самим президентом, всеми ключами к тайникам, приобретал возможность слышать, видеть и направлять.
– Как бы велики ни были наши жертвы, они всегда окажутся недостаточными, милая Рут, – попытался успокоить взволнованную «шахиню» Ольшер. – Разве вам это не внушали в «Бунд дейчер медель»? Вы, кажется, посещали их собрания?
– Я ничего не забыла, капитан.
– Похвально.
Ему страшно хотелось высвободить плечо из когтей Рут. Но просто вырваться – значит обидеть «шахиню». Создавать осложнения в самом начале не входило в планы гауптштурмфюрера. Она не в таком состоянии, чтобы можно было пренебрегать чувствами, грубо диктовать свою волю. Все это впереди. Сейчас главное – закрепить союз, вернее, кабальный договор о единстве действий и полном подчинении.
– Вы мною довольны, капитан?
– Почти.
– Все еще почти?
– К сожалению… Прекрасная Рут не так послушна, как этого требует долг.
– Боже! Но и капитан не так сговорчив и щедр, как диктуют условия.
Ольшер прикинулся удивленным.
– Риббентроп может принять президента через три-дцать минут, – гауптштурмфюрер посмотрел на часы, что взблескивали на руке фрау Хенкель, – крошечные швейцарские часы. Взгляда было недостаточно. И Ольшер взял кисть Рут, осторожно, церемонно приблизил к своим очкам. – Да, через тридцать пять минут… И это зависит от вас, очаровательное дитя.
– Только это?
– Неужели вам мало титула «матери Туркестана»?
Рут перестала улыбаться. Глаза сделались холодными.
– Поводок от титула останется в ваших руках, господин гауптштурмфюрер? Чтобы время от времени могли дергать его?
– Яснее?
– Отдайте мне туркестанца!
– О! Это такой пустяк, фрау. Думаю, что мы поладим. – Вопреки желанию Ольшер снова поцеловал ее руку. Снова благодарил и заверял в искренности. Чем еще можно было сломить эту женщину? Хитрую и умную женщину? И все-таки женщину, со всеми слабостями своего пола. – Туркестанцем мы закрепим наш союз, а сейчас самое важное – коронация у Риббентропа.
Он еще раз глянул на часы и опять на швейцарские, принадлежавшие Рут. Невольно и она посмотрела. Стрелки застыли на половине второго. Почему-то ей показалось это символическим – половина второго. Целый час члены правительства находятся у Риббентропа. Неужели он еще не принял их, не подписал договор между «Германской и Туркестанской империями», как сказано в той бумаге, что показывал ей торжественно муж? И разрешение на подпись должен дать гауптштурмфюрер? Не ложь ли это? Что может какой-то капитан, всего только капитан? Впрочем, он хозяин дома на Ноенбургерштрассе, господин всех туркестанцев, находящихся в Германии. Ему фюрер отдал их. Живыми и мертвыми. Отдал на вечное пользование. И ее отдал – Рут. Немку Рут. Ведь она жена «отца туркестанцев». И сейчас капитан борется не с ней, не с президентом. Он борется с бароном Менке… Вторым господином. Вторым хозяином. И фрау Хенкель, обворожительная фрау Хенкель, лишь исполнительница его замыслов.
Капитан встал. Невежа. Не подождал, пока ей захочется подняться. Не подал руки. Заторопился.
– Одевайтесь.
Опять эти часы. Опять счет минутам.
– Мы должны успеть.
Рут вошла в кабину. Он захлопнул за ней дверцу. Сказал:
– Пользуюсь этой невольной задержкой, чтобы предупредить вас, фрау…
Дверь сама отворилась. Наполовину Ольшер мог увидеть Рут, видимо, этого она хотела, но он снова машинально захлопнул створку.
– О чем предупредить, капитан? – игриво переспросила фрау Хенкель.
– Никакие хитрости больше не помогут вам.
– Вы отказываете молодой женщине в невинных шалостях. Не слишком ли это жестоко, дорогой гаупт-штурмфюрер?
– У нас разные представления о шалостях. Они не так уж невинны. Во всяком случае, мне ваши шалости не нужны. Я исключаю их. Навсегда.
– Это уже приказ?
– Если хотите.
– Мне становится грустно.
Дверь распахнулась еще раз. Вышла Рут. В том же наряде, что приехала к озеру. Только прическа чуть-чуть испортилась, и «шахиня» на ходу поправляла ее. В зубах держала шпильку, а рукой заправляла за ухо волнистую прядь.
– Я почти готова. Едем?
– Едем.
– Куда? – Шпилька мешала говорить, и Рут вынула ее изо рта. Вколола в волосы.
– В отель.
Она пожала плечами.
– Вы, кажется, торопились в министерство…
– Нет. Я тороплюсь к телефону.
Ольшер зашагал впереди. Она поплелась следом, вытаскивая туфли из мягкого теплого песка. Сказала с досадой:
– Вы очень жестоки со мной, капитан.
Ольшер молчал. Он закуривал сигарету.
Риббентроп все-таки принял членов правительства. Принял после отъезда итальянского посла. Вернее, не принял, а разрешил войти в кабинет, где стоял большой дубовый стол с резными ножками и массивное кресло, обитое зеленым бархатом. Министра не было. Над креслом висел портрет Гитлера, произносящего речь. Начальник протокольного отдела позволил господам сесть, а сам остался на ногах и смотрел на вторую внутреннюю дверь, из которой должен был, как из-за кулис, появиться министр «третьей империи».
Менке волновался. Ему все не нравилось сегодня. Все беспокоило: и неожиданное появление итальянца, и двухчасовая задержка, и отсутствие в кабинете министра. Исчезновение Рут Хенкель тоже настораживало. Ее участие в церемонии было необязательным, но уж если она примкнула к кортежу, то должна была проделать весь путь и даже предстать перед Риббентропом, – кстати, барон симпатизировал красивым женщинам… То, что Рут села в машину Ольшера и эта машина вдруг улетучилась, – казалось подозрительным. К тому же минут десять назад в министерство позвонили из «штаба» Гиммлера, – так доверительно сообщил Менке начальник протокольного отдела. Позвонили Риббентропу. И сейчас, кажется, министр разговаривал со «штабом». Конечно, «штаб» – это туманное обозначение. Менке не верил, что сам Гиммлер вмешивается в формирование «правительства Туркестана». Звонят, безусловно, из Главного управления СС. И по инициативе гауптштурмфюрера Ольшера. Впрочем, Ольшер мог лично обратиться к Риббентропу – эсэсовские заправилы получили право во все вмешиваться, все контролировать.
Кончился разговор или нет, неизвестно. Но министр не появлялся в кабинете. Ожидание стало не только утомительным, но и драматичным. Все были напряжены до предела. Президент без конца приглаживал волосы, и движения его руки напоминали нервный тик. Баймирза Хаит покусывал губы. Остальные члены кабинета испуганно и растерянно смотрели на Менке – по его лицу пытались узнать судьбу собственного правительства – свою судьбу.
В эту неприятную минуту ввалился еще шарфюрер, которого послали разыскивать жену президента. Ввалился запыхавшийся и доложил:
– Внизу… в вестибюле… требуют Вали-ака!
Требуют! Президента требуют. Осел. Не мог сообщить тихо. Президенту или тому же Менке. Барон побледнел от возмущения.
– Что вы болтаете?!
Саид смутился. Он не хотел обидеть главу правительства. Но там действительно его требуют.
– Меня послал портье.
Менке ужаснулся:
– Портье?! – Голос его прозвучал так жестко и так гневно, что Саид поежился.
– Простите… Я не хотел… К телефону срочно вызывают Вали-ака.
Президент не разделял негодования барона. Что такое этикет, если кто-то требует. Тем более требует в министерстве. Здесь все имеют право приказывать. Здесь хозяева. Но он подумал не о хозяевах сейчас.
– Это Рут, наверное?
Шарфюреру пришлось огорчить президента:
– Вас вызывает капитан Ольшер.
Автоматически глава правительства привстал. Раз вызывает начальник «Тюркостштелле», надо идти. Немедленно.
– Передайте господину гауптштурмфюреру, – остановил президента Менке. Остановил своим обращением к Исламбеку, – пусть подождет. Или позвонит позже. Мы заняты.
– Слушаюсь.
Саид повернулся, чтобы уйти, но не успел сделать шага. Внутренняя дверь распахнулась, и появился Риббентроп.
Все встали. Члены правительства. Барон торопливо поздоровался со всеми и так же торопливо произнес:
– У нас очень мало времени, господа. Прошу! – Это относилось к начальнику протокольного отдела. Тот взял лист бумаги и приготовился читать, но барон прервал его. – С текстом договора все знакомы. Приступим к процедуре.
Чтение текста как раз входило в процедуру. Чтение обоих текстов: на немецком и на «чогатайском» языках. Однако предупреждение министра снимало эту предварительную часть церемонии. И он положил два листа на стол перед Риббентропом.
У Менке дергалась бровь. Он едва сдерживал себя. Событие, которому придавалось такое значение, по чьей-то воле, а может, по недомыслию, превращено в оскорбительную и унизительную формальность. Для него, Менке, унизительную. И он, пренебрегая правилами хорошего тона, этикетом, заговорил с министром по-французски. Раздраженно. Напомнил о цели процедуры, о значении ее для друзей Германии – тех друзей, которые сидят сейчас здесь. «Историческое событие для Востока», – подчеркнул Менке.
Риббентроп выслушал его молча и равнодушно. Министерству иностранных дел было абсолютно безразлично, какова цель настоящей церемонии. Неужели Менке считает, что Риббентроп всерьез станет заниматься берлинским «правительством Туркестана», вести с ним дипломатическую игру и тем более учитывать «новую восточную империю» как государство? Это нужно СС. Нужно Гиммлеру, собирателю наемников и предателей, а он, Риббентроп, только снисходит до исполнителя воли фюрера и ставит свою подпись под документом. Да и документ ли это?
Все сказал своим молчанием министр. Все объяснил. Он подошел к столу и взял перо. Из рук начальника протокольного отдела. Уже обмакнутое в черные чернила. Специальные.
Саид был здесь посторонним. Даже мысленно он не участвовал в заключении союза с Германией. Душа его оставалась чистой. А они, те, что стояли у стола, давали клятву на верность врагу. Давали спокойно. Впрочем, может, и волновались. Вздрагивали внутри. На какую-то долю секунды представляли себе будущее: а вдруг! А если! Что тогда?
Что?
Да, это страшно. Нельзя не вздрогнуть. Нельзя не подумать о расплате. Впрочем, здесь бояться незачем. Стоит красивый, уверенный во всем Риббентроп. В большие окна льется ровный, мягкий свет осеннего дня. Внизу у толстых каменных стен дежурят эсэсовцы с автоматами. Дежурят непрерывно. Круглые сутки. Твердыня.
«Если бы сейчас, в эту минуту, я мог сообщить, – подумал с отчаянием Саид. – Мог сообщить своим: еще один враг вступает в борьбу. Будьте начеку!»
«Но я нем. Двадцать шестой “без руки”. Проклятие!»
– Еще вина!
Кельнер поклонился и вышел из номера. Дряхлый старик с трясущейся головой. Вот такие теперь официанты в отеле. Старики и уроды. Тошно смотреть. Но обслуживают хорошо. Тем более офицера СС. А что с дамой эсэсовец, кельнер узнал от хозяина. По секрету. Как предупреждение. И старается изо всех сил. Бегает. Голова трясется, как плохо привязанный к кошелке вилок капусты.
– Надеюсь, этот маленький банкет на Ваннзее не заменит настоящего банкета в «Адлоне?» – смеясь, спросила Рут.
– К сожалению…
Она вскрикнула с досадой:
– Это слишком, капитан!
– Я готов подвезти вас к «Адлону» в нужный час. – Он сделал паузу, чтобы проверить, насколько заинтересована его собеседница в развлечении, намеченном сегодня в популярном отеле Берлина. Рут слушала напряженно, чуть приоткрыв маленький рот. Все было готово для утвердительного кивка или торопливого «прошу». И, убедившись в этом, Ольшер разом отсек надежду. – Но банкет не состоится… На веселье не осталось времени, милая фрау… Президент должен через два часа быть в… – Ольшер повторил паузу, теперь уже не для проверки чувств фрау Хенкель, а для сохранения тайны. – Есть места поважнее «Адлона». Вам, однако, я постараюсь доставить удовольствие…
Капитан разлил вино. Первым поднял бокал и произнес:
– Сейчас ваш муж подписывает документ, важность которого для судьбы фрау Хенкель более чем велика.
Весь день, кажется, Ольшер испытывал Рут часами. Стрелки без конца торчали перед ее лицом. Вот и теперь он показал на циферблат, по которому бежала тоненькая, как нить, золотистая палочка, отсчитывая секунды.
– Постойте… Еще немного.
Он шутил или в самом деле знал точное время заключения договора? Видимо, знал, потому что все сегодня совершалось по расписанию, и расписание это было составлено гауптштурмфюрером. Иначе как мог он дирижировать с Ванн-зее событиями? По телефону?
– Пора!
– За успех! – взволнованно пролепетала Рут.
Капитан уточнил:
– За успех Рут Хенкель!
Выпили. С чувством. «Шахиня» полузакрыла глаза, она, кажется, физически ощущала свое счастье.
– Рейнгольд…
Гауптштурмфюрер вздохнул. Поднял глаза, ожидая вопроса: ведь не просто так Рут произнесла его имя.
– Взамен «Адлона» мне обещаны развлечения. Я не ослышалась?
– Нет.
Она потребовала поцелуя. Откровенно, без слов. Наклонилась к нему и посмотрела в глаза.
Что-то подобное капитан предполагал, но не так скоро. Не так смело и настойчиво. Пришлось улыбнуться.
– Мы, кажется, опережаем события…
Рут отрицательно закачала головой. Она не понимала Ольшера, не хотела понимать.
– Мне обещано…
Он поцеловал ее руку. Только руку. Сказал мягко, загадочно:
– Договор должен быть подписан… В два тридцать. И все-таки… считать себя утвержденной на троне без точной справки… Одну минуту, фрау.
Уловка не раскрылась перед Рут. Она сняла руку с плеча капитана.
– Одну минуту.
Капитан вышел. Вышел в вестибюль, чтобы позвонить.
Президент хотел произнести речь. Она была давно написана, согласована с бароном Менке. Выучена. Прорепетирована перед зеркалом. Торжественная, взволнованная речь.
– Господин министр! Господа… Сегодня над Востоком взойдет обновленный полумесяц. Возрождена великая империя тюркской нации, возрождена идея единения народов Туркестана под зеленым знаменем пророка. Победы фюрера открыли новую эру в истории. Две могучие руки соединились. Дадим же клятву верности союзу Германской и Туркестанской империй.
Он поднял глаза к потолку, украшенному чудесной резьбой и полузакрытому огромной хрустальной люстрой потолку, долженствующему изображать аравийское небо, и прочел чистым сопрано:
– Бисмилло-ги р-рахмани р-рахим…
Образованный невежда Риббентроп не понял, что президент обращается к Богу, и потому спокойно прервал его. Министр торопился:
– Верность ваша, господа, должна быть выражена участием в борьбе, которую ведет Германия. Выражена усилиями, жертвами. Так считает фюрер.
– Да, да, – поспешил подтвердить президент.
И все закивали. А командующий вооруженными силами Ноенбургерштрассе Хаит щелкнул каблуками и вскинул руку к портрету Гитлера:
– Хайль!
– Будьте здоровы, господа, – улыбнулся министр и дал этим понять, что церемония окончена.
Все направились к двери. Саид не забыл поручения, данного ему портье:
– Вали-ака, – кинулся он к президенту. – Вас требуют…
– Собака, – прохрипел сбоку Баймирза Хаит. – Сын праха. Разве не видишь, с кем говоришь? – Лицо командующего, вначале беспощадно свирепое, неожиданно просветлело – он повернулся к президенту. Произнес с трепетом: – Наш отец, отец туркестанцев, Вали Каюмхан.
– Отец, – робко повторил Исламбек. – Вас ждет внизу телефон.
– Иду, иду…
Рут ждала возвращения капитана. Он почему-то задерживался. Два бокала осушились. Рука выцеживала из бутылки остатки вина в третий бокал.
И тут раздался стук. Неуверенный стук. Ольшер должен был постучать – все-таки в номере женщина. Тем более, что она переоделась и теперь могла бы удивить капитана своим нарядом.
– Да-да!
Дверь открылась осторожно. И так же осторожно закрылась. Гость не удивился. Удивилась Рут.
– Вы? Людерзен?
– Простите, фрау. Меня прислал гауптштурмфю-рер…
Офицер помялся. Отвел взгляд от «шахини». Смущенный взгляд.
– Но если фрау возражает, я могу уйти…
Руки «шахини» сами поднялись к вискам. Сжали их. До боли. Через какую-то муть хмельную посмотрела на молодого, стройного зондерфюрера и усмехнулась:
– Останьтесь…
10
Они ехали втроем. Президент, командующий и Саид. Могли отправиться двое, но капитан приказал взять шарфюрера. С особым поручением.
Исламбек не знал, куда мчит их машина. Закрытая машина с военным номером. Вел ее шофер из управления СС.
Не разговаривали. С Исламбеком не разговаривали. С шофером тоже, хотя тот и пытался завязать беседу. Перебрасывались словами лишь президент и командующий вооруженными силами. Саид слушал и ничего не понимал. Какие-то междометия, недомолвки, какие-то фамилии. Но старался ничего не пропустить. Ни одного слова. Хотел спросить – куда едем, но постеснялся. Слишком высоко по своему положению находились его спутники. Притом он помнил «собаку» и «сына праха».
«Опель» пересек кольцевую трассу, охватывающую Берлин и предназначенную для быстрой концентрации на внешней магистрали моторизованной пехоты из городских гарнизонов, помчался по шоссе. Оно было ровным и почти свободным. Машина развила бешеную скорость.
Этих мест Саид не знал. Справа мелькнула река с баржами и лодками. Катер, старательно пыхтя, волок по светлой глади что-то вроде каравана, крытого брезентовыми чехлами. На одной из барж торчали зенитки. Пролетели мимо колючей изгороди, окружавшей полигон. Вдоль проволочной стены шел танк с ярким крестом на броне. Это было уже за пределами Берлина, за чистыми улицами и скверами, за мостами и вокзалами. Появлялись и торопливо исчезали скотные дворы с высокими черепичными крышами, дома крестьян, похожие на картонные сооружения, однообразные по виду и цвету, сады, уже принесшие урожай. Война, кажется, не коснулась этих мест – так было все тихо и спокойно, и если бы не обгонявшие «опель» грузовики с солдатами, и не бронетранспортеры, которых обгонял «опель», Саид забыл бы о грозном времени.
Примерно через полтора часа или несколько больше «опель» свернул с главной магистрали на проселочную, проскочил под нависающим шлагбаумом в тихую аллею из густых рослых каштанов и покатил уже на малой скорости к густому парку. В глубине его угадывался светлый каменный дом.
Слева вспыхнула белая дощечка с черной надписью: «Дуркфарт ферботен!» – «Проезд запрещен!» «Опель» не остановился, не повернул назад. Он бежал спокойно, уверенно по аллее, минуя один за другим столбики с предупредительными знаками «Ферботен!». Он даже прибавил скорость, и эти «Запрещено!», «Запрещено!» мелькали как приветственные флажки. Только у красной стрелки с коротким, как выстрел, словом «Хальт!» машина замерла. Откуда-то из-за дерева вышел автоматчик и перегородил «опелю» дорогу, будто предполагал, что машина нарушит приказ и ринется к светлевшему вдали дому. Вслед за автоматчиком вышел эсэсовец и приблизился к водителю. Он ничего не сказал, лишь протянул руку, требуя пропуск. Шофер подал маленькую черную книжечку, и патрульный просмотрел ее. Вернул. Взял под козырек. Пропустил машину.
Снова замелькали «Запрещено!» «Запрещено!». И все между каштанами, среди покоя и безлюдия. Саид жадно ловил каждый знак, каждый приметный изгиб ствола, вглядывался в полумрак, пытаясь найти здания или какие-нибудь сооружения. Но каштаны заслоняли собой все, только аллея впереди была открыта взору. И усадьба по-прежнему светлела.
Каюмхан и Хаит не обращали внимания на знаки, не проявляли любопытства к каштанам, не всматривались в каменное строение впереди. Должно быть, они не раз бывали в этих местах и ехали спокойно. Саид старался внешне тоже не показывать своего интереса и «работал» лишь глазами.
«Кажется, мы в логове, – думал он. – Приметная тишина. Нарочитая. Все чисто, прилизано. Немцы даже в змеином гнезде умудряются создавать идеальный порядок. Комфорт. Кто-то ежедневно подметает аллею. Убирает листья. А их много по утрам – осень. Облетают каштаны».
– Хальт!
Теперь уже не надпись. Окрик. Окрик автоматчиков. Их четверо. Бегут к «опелю». Оцепляют его. Отворяют дверцы. Заставляют выйти.
Сила оружия велика. Тем более когда оно в руках эсэсовца. Президент без повторного предупреждения покинул место рядом с шофером. Его попытался опередить военный министр. Буквально выбросился из «опеля» и кинулся к «отцу», подхватил его под руку. Нужно было показать автоматчикам, что прибыл не обыкновенный смертный, а глава государства, причем не просто государства, а империи. Только эсэсовцев ничем не смутишь. У них приказ – не пускать. Приказ, нарушение которого грозит расстрелом.
– Ферботен!
Запрещение на сей раз адресовано шоферу. Он знает об этом. Свернул вправо, повел машину вдоль проволочного заграждения. Президента, военного министра и Саида эсэсовцы повели влево, к будке с часовым.
Их не впустили сразу. Дежурный эсэсманн позвонил по телефону кому-то. Доложил. Получил ответ. И только после этого разрешил пройти.
Парк был безлюдным. Может, не парк даже, а лес. Хорошо расчищенный лес с узкими тропинками. У одного из деревьев сидела на поводке собака и с любопытством поглядывала на людей, шагавших по аккуратной песчаной дорожке. Она не залаяла, не проявила беспокойства.
Вот это-то и приметил Саид. Приметил и отметил подсознательно, зафиксировал будто. Видимо, овчарка напомнила о недавнем прошлом, о лагере в Беньяминово или о другом лагере, где конвоиры, сопровождая пленных, брали в помощь собак. Овчарка напоминала еще что-то. Своим обликом, любопытным взглядом. Когда гости поравнялись с деревом, к которому был прицеплен поводок, она почему-то вскочила и подняла уши.
– Ральф! – окликнул пса Баймирза Хаит.
Овчарка еще острее поставила уши, глаза ее засветились добрым, приветливым огоньком. Старые знакомые!
В это время со ступенек крыльца сбежал человек в форме офицера СС и пошел навстречу гостям. Саид невольно задержал шаг. К нему приближался тот самый офицер, которого он видел в Беньяминово. С овчаркой. Этим самым Ральфом, любопытно поглядывавшим на гостей. Теперь Исламбек узнал и собаку. Чертов пес долго изучал тогда Саида, следил вроде за его движениями. Ни за кем не следил – ни за Чокаевым, ни за Азизом, ни за муллой, а именно за Саидом. Так запало в его разгоряченном мозгу. Они даже взглядами встречались с Ральфом: два глаза, вспыхивающие при тусклом свете керосиновой лампы.
– А Ральф помнит, – произнес Хаит, здороваясь с офицером. – Помнит меня.
– Он у меня умница, – улыбнулся офицер.
Протянул руку и погладил собаку. Потрепал ее по загривку.
– Своих узнает великолепно. Всех, кого я отбирал вместе с ним, считает друзьями. Не трогает.
Вчетвером направились к крыльцу. Офицер продолжал восхищаться своим Ральфом:
– Один остряк решил покинуть наш санаторий по собственной воле, три дня бродил по лесу. И Ральф нашел его. Нашел и не куснул… Родственники, ничего не поделаешь.
– Умница, – не то оценивая факт, не то подыгрывая хозяину овчарки, произнес с улыбкой Хаит. Президент тоже оглянулся назад, посмотрел на собаку. Кивнул, соглашаясь с военным министром.
«Не только собака, но и хозяин ее, наверное, отличается хорошей памятью, – подумал Саид. – Надо полагать, что Ральф узнал меня, как это ни странно. Очередь за офицером. Как я запечатлелся в его мозговом аппарате – просто Саидом Исламбеком или другом Чокаева. Фамилия, конечно, не зафиксировалась. Этот вербовщик ездит по всем лагерям, сколько людей прошло мимо него – разве упомнишь». И все-таки офицер, переговариваясь с Каюмханом и Хаитом, изредка бросал короткие взгляды на шарфюрера. Просто взгляды. Интереса в них не было. Во всяком случае, Саид не заметил любопытства. Пока не заметил.
По ступенькам поднялись на веранду и через массивные застекленные двери вошли в вестибюль.
– Хайль!
– Хайль!
Еще два офицера встретили гостей. Оживленно заговорили. Тоже старые знакомые. Здесь у Каюмхана было больше друзей, чем в Берлине. И военный министр чувствовал себя свободно. В этом обнесенном тройным рядом колючей проволоки обиталище эсэсовцев они оказались своими людьми, выполняли ту роль, которая предназначалась им по положению. Это те самые усилия на благо Германии, о которых упомянул Риббентроп сегодня.
Кроме эсэсовских офицеров, в вестибюле никого не было. Через огромные окна лился свет осеннего дня, неяркий, но удивительно глубокий, выбирающий из двух длинных коридоров, бегущих влево и вправо, сине-оранжевые ковровые дорожки, цветы на подставках в дальних углах, дверные ручки, покрытые никелем. В один из таких коридоров и повели гостей офицеры.
Ни секунды без труда. Мысль неутомима. Оценка всего, что рядом. Анализ…
Я прошел в логово. Это – уже настоящее. За стеной, за дверями – они. Какие? Сколько их?
Почему такая тишина?
Ему, Саиду, говорили. Говорил полковник Белолипов:
– Их готовят к ударам. А это и умение слушать. Это способность говорить. С помощью передатчика.
Значит, их обучают радиоделу. Должен работать ключ. Характерный звук. Тире – точки. Его нет. Ничего нет. Слышны шаги офицеров. Мягкие шаги по ковру. Все.
Черт с ним, со звуком. Возможно, перерыв. Или окончены занятия. Главное – кто они? Кто? Он боится новых встреч. Даже собака, сидевшая под деревом, вызвала беспокойство. Ее хозяин так просто расстроил Исламбека. А что за стеной? Они могут знать Исламбека в лицо. Когда-то встречали.
Это страх. Это готовность к любой неожиданности. Готовность к худшему.
Но страх – спутник. Такой же спутник, как терпение и выдержка.
Спутники. Их много у разведчика. Спутники движения.
Саид шел долго. Даже слишком долго. Казалось, не дойдет. Шел не останавливаясь. И когда эсэсовец, хозяин Ральфа, затворил за Саидом дверь в вестибюле, Исламбек почему-то решил: дошел.
Дошел. Уже несколько раз ощущалась эта грань. Порогов было несколько. Первый – повели под конвоем. Там, у леска. Второй – разговор с Мустафой Чокаевым. Третий – окрик коменданта: «Шнель!» Потом другие пороги: Ноенбургерштрассе, Моммзенштрассе, Фридрихштрассе. Наконец – этот лагерь. Те пороги он переступал. Шагал дальше. Последний переступил и решил остановиться.
Логово. Светлые окна. Ковровые дорожки. Цветы. Даже цветы! Здесь веселее, чем на Ноенбургерштрассе, в «правительственном» доме. За стеклами шумят осенние каштаны. Тихо шумят.
И вдруг: «Та-та-та… та-та-та».
За дверью.
Вызывающая дрожь музыка. Автоматически Саид читает текст. Ничего не понятно. Какая-то путаница. Шифр. Или упражнение без определенного задания.
Рядом. Они рядом. Какой-то метр отделяет Саида от тех, кто назван его врагами. И не только назван. Кто уже стал врагом, переступив порог этой лесной усадьбы, кто дал присягу в верности немцам.
Исламбеку хочется увидеть их. Сейчас же увидеть. Столкнуться. И начать бой. Особенный. Не похожий ни на что обычное. Но бой. Не на жизнь, а на смерть. Здесь его передний край. Передний край разведчика.
Они идут. Четверо. Саид идет последним. Едва касается дорожки. Бережет тишину. Он должен слышать. Слышать их. За стеной. Держать на прицеле.
Все, что было внутри у Саида, мгновенно стерлось, когда Вали Каюмхан неожиданно спросил. Именно неожиданно. У него мыслительный процесс происходил очень странно, если не сказать большего. Разговаривая с кем-нибудь, объясняя или доказывая что-то, президент вдруг прерывался и спрашивал о совершенно неуместных, далеких от темы вещах. Сейчас, слушая унтерштурмфюрера, он повернулся к Саиду. Произнес с тревогой:
– Где моя жена? Вы не нашли ее?
Надо же было вспомнить о приказе спустя три, нет, уже четыре часа. Неужели ни разу ему не пришла на ум мысль – куда девалась Рут?
– Нет, отец…
Внезапно президент взвился. Как женщина, он замахал в отчаянии руками, завизжал:
– Найдите Рут! Сейчас же найдите Рут… Я приказываю…
Нелепейшее распоряжение. Надо потерять всякое представление о времени, о реальных вещах, чтобы из этого леса, находившегося от Берлина в нескольких десятках километров, посылать человека на розыски фрау Хенкель. Где искать? В каком направлении?
Первое, что сделал Исламбек, это повернулся, показывая свою готовность выполнить приказ. Он не думал о результатах, о своих возможностях, вообще ничего не думал. Истеричный вопль президента требовал каких-то поступков. Только поступков. Но уйти Саиду не дали. Унтерштурмфюрер не дал:
– Господин шарфюрер нужен здесь.
Так спокойно и в то же время так твердо сказал, что Каюмхан моментально стих. Отчаяние сменилось равнодушием. Он даже повеселел. Немцы действовали на президента магически.
– Тогда вы… вы пойдите, – сдержаннее произнес Каюмхан. Теперь он обратился уже к своему военному министру.
Как и Саид, он не мог не подчиниться. Не мог отказать своему «отцу» и благодетелю в любезности. Поэтому поклонился, сделал вид, что готов на все. Но тоже не ушел. Да и куда, собственно, идти! Унтерштурмфюрер опять вмешался:
– Разрешите, я дам поручение своему офицеру. Он наведет справки.
– Будьте любезны, – с ноткой озабоченности ответил Каюмхан. – Заранее благодарен.
Унтерштурмфюрер, однако, не поторопился дать поручение. Довел гостей до крайней двери и отворил ее настежь.
– Нас ждут…
Они! Их было десять человек. В мягких серых свитерах, без головных уборов, в легких ботинках. Непонятно, что делали все десятеро. Вернее, не все. Двое наблюдали. Шла борьба. Странная борьба. Один вначале, потом второй набрасывались на третьего, пытаясь ударить головой, кулаками, палкой. И он, один, отбивался. Схватывался с противниками, опрокидывал их, выбивал палки. Совершалось это молниеносно и казалось самой настоящей борьбой. Во всяком случае, президент ахнул, когда дубинка занеслась над одной из жертв и едва не коснулась черепа.
– Отставить!
Дубинка застыла над головой. Все застыло в воздухе: руки, ножи, пистолеты – кое-кто был вооружен пистолетом советского образца. На короткое мгновение комната представляла собой немую сцену, кадр из кинофильма.
Восхищенный Каюмхан заулыбался.
– Дети мои, это прекрасно! – Сказал по-тюркски, а унтерштурмфюреру перевел: – Вундербар!
Тот кивнул и подозвал к себе обладателей серых свитеров. Они поспешили на зов. Выстроились торопливо перед офицером и гостями.
Они! Молодые, здоровые люди. Не юноши, конечно. Но и не старше тридцати лет. Хорошо сложены. Хорошо натренированы. Инструкторы немало поработали, чтобы ввести своих подопечных в нужную форму. Они готовы. Готовы нападать, крошить головы, стрелять из пистолетов, вонзать ножи. На стене висит схема уязвимых мест тела человеческого. Стрелками указано направление ударов кинжала. Черными – тяжелые ранения, красными – смертельные. Рядом способы удушения: при нападении спереди, сбоку, сзади. Удушения стоящего, сидящего, лежащего. Все изображено ясно, выразительно. Видимо, это специальный класс, где преподается убийство как учебный предмет.
Убийцы! Кажется, таков ответ на вопрос Саида – кто они? Но это первый вывод. Общий. Обладатели серых свитеров садятся на скамьи – скамьи тоже предназначены для учебных целей, обиты войлоком. Садятся, собираясь слушать своего «отца». Сам «отец» снимает шляпу, опускается на стул. На его лице все еще лежит улыбка. Глаза восхищенно глядят на «детей». Ведь он сказал – дети мои.
– Дети мои, – повторил Каюмхан. – Вот мы и снова встретились. В счастливый день. Несколько часов назад правительства Германии и Великого Турана заключили союз на вечные времена. Я подписал его, и рука моя… – он поднял свою холеную кисть, украшенную маникюром, – рука моя была тверда, как тверды ваши руки, держащие оружие…
Президент начал обычную речь, высокопарную, витиеватую, рассчитанную на доверчивого, неискушенного слушателя. Парни с любопытством смотрели на своего «отца» и, кажется, ждали каких-то удивительных слов. Саид тоже слушал. Он всегда слушал. Но на этот раз помешал опять-таки унтерштурмфюрер. Он наклонился к уху Саида и произнес шепотом:
– Идите за мной.
Саид вышел в коридор. Следом за эсэсовцем.
– Я вас знаю.
Унтерштурмфюрер посмотрел в лицо Исламбеку. Не строго и не испытывающе.
– Я тоже, – ответил Саид. Ответил, чтобы подчеркнуть свое спокойствие. – По Беньяминово. Вы приезжали с Мустафой Чокаевым.
– Помните, значит?
– Да.
– Вы знаете, зачем присланы сюда?
– Меня найдет унтерштурмфюрер. Передаст приказ.
– Совершенно правильно. – Эсэсовец нажал на дверь, из которой они вышли, убедился, что она плотно затворена. Сказал, теперь уже не приглушая голоса: – Вы будете наблюдать, беседовать, выяснять, кто для какого района действия более пригоден по развитию, знанию местности, облику, выговору. Сами должны решить, кто пойдет на встречу с вашей матерью. – Унтерштурмфюрер оценил, какое впечатление произвели его слова на Исламбека. Заметил, видимо, растерянность и приободрил: – Не сразу, конечно. Сегодня предварительная беседа. Даже просто знакомство. Но в течение недели все должно быть решено… Этой недели…
Значит, готовы. Готовы не только убивать. Готовы к выполнению задания. Включены в график. А немцы график не нарушают.
– Слушаюсь, господин лейтенант.
Опять работала мысль. Напряженно. До того напряженно, что Исламбек побоялся выдать себя. Со стороны могло показаться, что он смущен, напуган, растерян. Почувствовал, как румянец побежал к щекам. «Не сейчас! Через минуту, когда отойдет эсэсовец. Он мешает. А надо решить многое. Быстро решить».
– Вернемся.
– Как прикажете.
Сзади идти легче. Сзади нет пристального взгляда унтерштурмфюрера. Можно начинать работу. Можно думать. «В эту неделю полетят. Видимо, дней через пять. А там, там не знают. Там, возможно, не ждут в близкую осеннюю ночь “гостей” с неба. Боже мой! Десять стервятников кинутся на родную землю, а он, Саид, не в состоянии предупредить. Не в состоянии крикнуть: “В небе враг!”»
Только сейчас он понял опасность. Ощутил ее. Когда ходил по Берлину, поднимался по лестнице в серый дом на Ноенбургерштрассе, даже когда разговаривал с Оль-шером, опасность казалась условной. Отвлеченной. Летают. Конечно, летают. Бросаются с парашютами вниз. Кто-то, когда-то. А теперь известно, кто. И когда. Это ужасно. Ужасно знать и бездействовать. Быть немым. Безруким.
Они входят. Садятся бесшумно у стены. Саид продолжает трудиться. А унтерштурмфюрер отдыхает. Все. Приказ передан. Забота переложена на другого. Пусть тот волнуется, пусть работает.
Каюмхан продолжал свою речь. Такую же высокопарную. К громким, торжественным фразам примешались еще и фразы хвастливые. Более хвастливые, чем у Мустафы Чокаева. «Отец» называл фюрера своим братом. Великим братом, который готов пожертвовать многим во имя будущей «Туркестанской империи». Он увлекался, этот президент. Вспоминал какие-то встречи с рейхсканцлером, задушевные беседы. Наконец для полного эффекта вынул из кармана ключ и поднял его.
– В моем сейфе лежат планы создания «Улуг Тура-на». Ждут своего дня. И день этот наступит. Войска Германии уже ведут бои на Волге, у ворот Азии. Серебряный месяц восходит над Туркестаном.
Тревожно глядели на своего «отца» серые свитеры. Тревожно и удивленно. Такой исступленной речи им не приходилось слышать. Президент пребывал в каком-то экстазе. Военный министр, стоявший у кресла Каюмхана, покачивал головой и этим движением подкреплял слова и чувства главы «Великого Турана». Один унтерштурмфюрер не выражал ничего, лицо его было постным, словно его кормили надоевшим блюдом. Не раз он слышал эти речи, и ключ от сейфа не раз видел. Старый фильм. Потрепанный. Правда, когда девичий голос Каюмхана стал подниматься все выше и выше и достиг предела, эсэсовец насторожился. Его забеспокоила судьба артиста – не сорвался бы.
Зрителей было много. Во всяком случае, больше, чем исполнителей. Старался президент и министр. Саид тоже трудился. Но для себя. Изучал десятку. Серую десятку. Пока что очень далекую от него. Молчаливую. Лица. Одни лица. И по ним надо было угадывать и решать.
Почему решать?
Это сложный поворот. Внезапный поворот. До этой минуты Саид только шел. Вел оборонительные бои, если можно так обозначить его поступки по защите себя и своей задачи. Теперь он бросился в атаку.
От обороны к наступлению. А готов ли ты, «двадцать шестой», к наступлению? Самостоятельному?
Нет. Сам решай, сам действуй. Никто не подскажет, не утвердит, не поможет. Рядом – никого. Рядом унтерштурмфюрер. Кстати, у него широкий нос, толстые губы, кудрявые волосы. Массивные надбровные дуги – а в глубине два голубых глаза. Две крошечные плошки. Хитрые, внимательные глаза. Как и у Ральфа. Ничего не пропускают. Вот и сейчас, кажется, он смотрит на Саида. Следит, как работает Исламбек.
Внимательный, неглупый унтерштурмфюрер, а не знает, что Саид работает не на него. На себя работает. А эсэсовец радуется – старается, мол, шарфюрер. Трудись, трудись, не ешь зря немецкий хлеб. Пусть думает. Так хорошо. Так удобно Саиду.
В такой час не умолкают телефонные звонки. На улицах Берлина тихо. Почти тихо. Спит Берлин. А многие бодрствуют. Живут. Говорят. Они участвуют в войне.
– Господин майор?
– Да. Наконец-то.
– Вы узнали?
– Конечно. Разве можно спутать этот голос…
– Благодарю вас…
– Что-нибудь прояснилось?
– Увы, да.
– Что же? – Штурмбаннфюрер перестает улыбаться. Ждет. Его интересуют новости. Только новости. Он, конечно, мог бы говорить с молодой женщиной и не по поводу новостей. Минуты, даже часы предназначены для чувств. Обычных чувств. Но так получилось, что вместе с чувствами женщина внесла в судьбу майора и дело. – Что же?
– Туркестанец все-таки существует.
Как грустно звучит ее голос. Как безнадежно.
– Дорогая, вы уверены в этом?
– Меня убедили.
– Кто же он?
– Если бы я знала!
Штурмбаннфюрер задумывается. На его сером, усталом лице рисуются линии – отражение мысли. Вот пролегла складка на лбу, массивная, напоминающая глубокий шрам. Пролегла, очертила борозду синюю и спала. Разгладилась. Черные широкие брови опустились на глаза. Это кульминация. Решается главное. А вот результат:
– Узнайте!
– Вы предлагаете невозможное. – Рут не скрывает своего отчаяния. В трубке тихий всхлип. Она, кажется, плачет.
– Рут, как вам не стыдно! Будьте мужественны.
– Меня все к этому призывают… Постоянно… Но я все-таки женщина.
– О да. Чудесная женщина…
Опять собирается складка на лбу. Такая же массивная, напоминающая шрам. Штурмбаннфюрер ищет решение. Упорно ищет. Она ждет, не всхлипывает. Вздыхает. Ему кажется странным, даже невероятным такое преображение. Смелость, решительность – вот что привычно в дикторе «Рундфунка». Привычно. А слезы?!
– Надо узнать.
Она смеется. Только фрау Хенкель способна на подобные контрасты.
– Где? – вопрос ее звучит насмешкой.
– Я серьезно… – оправдывается майор.
– Верю… Но если вы убеждены в полезности таких поисков, то назовите хотя бы приблизительные координаты.
Ей кажется, он способен назвать. Знает, наверно, место, где находится туркестанец. Притаилась у телефонной трубки. И вдруг:
– На Моммзенштрассе.
Чепуха! Нет, она не сказала, мысленно оценила. С огорчением.
– Двери главного управления захлопнулись.
– Вот как! Но ведь капитан симпатизирует фрау Хенкель.
– Слишком, поэтому защелкнул замок.
Это учел штурмбаннфюрер.
– Есть другие двери.
– Именно?
– В приемной…
– Точнее!
– Вы хотите слишком многого, фрау. Я полагаюсь на вашу прозорливость.
Рут, кажется, поняла. В конце концов объект не так велик, чтобы растеряться. Притом, если гестапо нацеливает, значит, в приемной есть что-то, интересующее фрау Хенкель.
– Я не ошибусь?
– Уверен, что нет.
– Благодарю…
Он едва расслышал это слово. Как-то затаенно, словно придавленное душевной тоской, прозвучало оно. Штурмбаннфюрер ждал еще слов. Еще чего-то ждал. За стеной стучали сапоги – вели арестованного или арестованных, гудела автомобильная сирена – требовала проезда во двор, во внутреннюю тюрьму, сигналила лампочка на столе – майора вызывали по второму телефону. А он не отрывал трубку, слушал Рут. Слушал ее молчание.
И тогда донеслось совсем тихое:
– Я люблю вас, Курт.
Неторопливо, словно боясь расстаться со звуком, он опустил трубку на аппарат.
Саид выбрал двух.
Чем он руководствовался? Интуицией? Вряд ли. Облик: крепкие, мускулистые, красивые парни. Для выполнения задания подойдут вполне. Надо прыгать с самолета, идти по суровой местности, пробираться тугаями, ползать, бегать, плавать. Когда выбрал, удивился – для немцев работал. Им такие нужны. Глазами капитана Ольшера смотрел на «материал». Ему-то, Исламбеку, совсем другие надобны. Неужели в собственный дом пошлешь хитрого, сильного вора, неужели хочешь, чтоб вред, нанесенный врагом, был великим? Да, такой детина совладает с десятком. Нет, пусть он, враг, будет слабым, глупым, ничтожным, чтобы легче поймали, скорее одолели.
И Саид отказался от тех двух. Стал выбирать других. Вон тот – тихий, пришибленный какой-то. Ничтожество. Одно ухо больше, другое меньше. Глаз косит. Рот разинут. Глуп к тому же. Подойдет. С первого же шага разоблачит себя.
В тихом лесу под Берлином, в тысячах верст от родного дома, Исламбек решал исход будущей схватки. Знают ли дома об этом? Подозревает ли полковник Белолипов, что «двадцать шестой» подбирает ему противников? Послабее.
Большеухого, конечно, выбьют из строя сразу, А остальных? Те, первые, они останутся. Могут остаться. Такие выдержат. Перенесут все, дойдут до цели и выполнят задание. Конечно, их будут искать, с ними будут бороться где-нибудь в песках, в горных ущельях или на подступах к цели. Их все-таки уничтожат. А если не найдут? Если след врага окажется незаметным – ветер, дождь, снег заметают все. Тогда как?
Лучше убрать сейчас. Здесь, в тихом лесу.
Как?
– Мы оставим вас на некоторое время. – Голос унтерштурмфюрера прозвучал у самого уха. – Постарайтесь наметить кандидатуры. – Он очень мягок, предупредителен, этот эсэсовец. – За ужином посоветуемся…
Все уходят. Все, кто пришел. Кроме Саида. Он не двигается с места. Не двигаются и те десять, одетые в серые свитеры. Смотрят на незнакомого человека. Теперь он заметил, что смотрят по-разному. В глазах у каждого вопрос, но какой?
– Я из дому.
Саид не солгал. И все-таки обманул. Им показалось, он только вчера был на родине. Дыхание далекого, родного коснулось их. Согрело сердце. У каждого было сердце. И оно напоминало о лучшем. Напоминало. Мгновение билось светло. Короткое мгновение. Оживились лица. Оживились и тут же погасли. С родиной покончено. Сейчас у них не было родины. И все-таки какая она? В эту минуту. Вчера хотя бы.
Спросить никто не решился. Сжали губы. Молчали.
– Там все по-старому. Нас ждут.
Он, кажется, сказал лишнее. Молчание разом сломилось. Зашумели, заволновались. Незнакомец звал их. Звал в родной дом, как тут смолчишь.
– Вам первыми предстоит вернуться…
По выражению чужих глаз Саид проверял собственные слова. Они падали, как зерна. В землю. Сухую или омытую дождями? Если сухую, то только звенели. Произрасти им не суждено было. А за стеной каждое зернышко собирали в лукошко. В этом не сомневался Исламбек. Они там – унтерштурмфюрер, Вали Каюмхан и Хаит. Слушают. Прильнули к наушникам или динамику и ловят каждый звук. Небось микрофон где-то здесь в стене или рядом с Саидом. Замаскирован.
– Но вернуться нелегко. Там примут только своих. Им откроют объятия.
Все десять насторожились. За время плена они привыкли ко всему. И к провокациям. К самым различным. К таким тоже. Поэтому молчали. Им хотелось знать, что будет дальше. Что еще скажет незнакомец.
– Я приехал, чтобы облегчить ваше возвращение домой. Помочь!
Это другое дело. Обладатели серых свитеров оживились. Стали переглядываться. Возвращение домой было самым опасным и самым рискованным делом. О приземлении на родной земле думали постоянно, думали со страхом. Немцы ободряли их, гарантировали безопасность. Каждому сулили отличнейшие документы. Показывали. Давали пощупать. Действительно, документы не вызывали подозрений. Именно такими они пользовались когда-то. И все-таки это лишь документы. Бумажки. А предстояло явиться самому. Смотреть в глаза людям. Говорить с ними. Предстояло жить. Вот самое страшное – жить!
Конечно, у каждого была ампула с ядом, зашитая в кончике ворота, чтобы легче куснуть, в случае если руки окажутся связанными. Под околышем фуражки или за отворотом ушанки. В имитированном камне перстня. В зажигалке. Это, когда предстояла расплата. Смерть гарантировалась мгновенная. Надежная. Более надежная, чем документы.
Но им, десятерым, хотелось жить. Только жить. Яд их не устраивал. Незнакомец обещал возвращение без смерти. Кажется, так они поняли его.
– Вы приземлялись? – робко спросил кто-то.
Ответ был продиктован Ольшером:
– Да.
– Вернулись?
Опять продиктовал Ольшер:
– Как видите.
Саид встал и прошелся по комнате. Как бы продемонстрировал благополучный исход сложной операции. Они поверили. Глупцы!
Ему стало немного не по себе. Совесть, что ли, кольнула. «Их убьют. Всех убьют. Еще в воздухе». Ему представлялось – именно в воздухе, пока не коснулись ногами священной земли отцов.
– Помогите нам… Помогите нам, – зашумели обладатели серых свитеров.
– Для этого я здесь…
– Мы слушаем, эффенди!
Они забыли язык родины. Язык братства. Я – господин для них. Не друг, не товарищ, не соплеменник. Презрение вспыхнуло в Исламбеке. Впрочем, что от них требовать? Рабы.
– Я буду говорить с каждым в отдельности…
Он оглядел десятку. Как будто перебирал в руках. Торопливо, правда.
– Ты… останься…
Намечал лопоухого. А в последний момент выбрал крепкого красивого парня с живыми глазами. Того самого, что попался на глаза первым. Лучшего.
Молчали. Смотрели друг на друга. Саид прямо. Открыто. Парень сбычившись, исподлобья. Звали его Анвар. Так ответил на вопрос. Лгал, наверное. Пусть. Какое это имело значение? Здесь все ходили под вымышленными именами. Почти все. Кроме Вали Каюмхана и Баймирзы Хаита.
Почему я выбрал все-таки этого атлета со смышлеными глазами? Он сильнее и опаснее других. С ним будет трудно бороться. Даже полковнику Белолипову. Саид посмотрел на руки парня. Кулачищи. Быка собьет одним ударом. Да и смышлен. Это – главное. С умом нелегко заблудиться.
– Анвар, я назову тебе надежное место. – Парень не шелохнулся. Продолжал смотреть из-под бровей, словно из-за кустов.
Упрям. Недоверчив. Так отметил Саид. И холодок почему-то тронул сердце.
– Место, где тебя примут, приютят. Где помогут.
Как казан пудовый – не сдвинешь парня. Слова тонут без отклика.
– Или тебе не нужна помощь?
– Отчего же!
Сдвинулся наконец.
– Так слушай…
Саид стал рисовать обстановку, напоминая парню о знакомых станциях, городах, улицах. Дошел до последнего. Дом, калитка… Внутри Исламбека боролись два чувства. Он посылал врага в собственный дом. К собственной матери. К доброму, светлому, доверчивому существу. Единственному в этом мире. Именем своим открывал ворота. Впускал тигра. И сделать иначе не мог. Куда еще направить лазутчика? В пустоту? По ложному адресу? Первая же радиограмма разоблачит Саида. Обман станет известен Ольшеру – и конец операции «Феникс». Конец Исламбеку. А мать чуткая у меня, мать поймет. Не сразу, может быть, но поймет. Должна понять. Ведь знает, что сын офицер. Сын чекист. Сердце ей подскажет, куда передать тайну «гостя», именуемого Анваром.
Ни один мускул не ожил на лице парня. Каменный, что ли?
– Спросите тетушку Шарафат… – заканчивает рассказ Саид.
Вот тут Анвар поднимает глаза. Смотрит на Исламбека. Изучающе.
– Кто она вам?
Саид светло улыбается:
– Мать.
– И вам не жаль матери?
Что говорит этот каменный человек? Что? Почему призывает к жалости?
– Не понимаю?
Брови опять заслоняют глаза парня. Мрачно он бросает слова. Вниз. В землю.
– Мы же убьем ее.
Исламбек вздрогнул. От неожиданности. От жесткого прямого слова.
– Убьем, если что случится… – довел мысль до конца парень.
Просто. Ясно. Убежденно. Их так учили: убирать людей, которые знают правду. Которые могут назвать имя. А мертвые, как известно, молчат.
Он мог сдержать себя. Мог усмехнуться даже. Но это была мать. Его мать. И Саид стиснул зубы, чтобы не вырвалось отчаянное – «негодяй».
Оба переждали, пока уляжется неловкость, вызванная словами Анвара. Потом Исламбек попытался стереть четкие и прямые линии, нарисованные парнем.
– Когда у путника одна калитка, он не закрывает ее перед собой. А за этой калиткой многие нашли спасение.
Снова парень уставился в пол. И так просидел до конца беседы. Он, кажется, не слушал Саида.
– Ты понял меня? – спросил с досадой Исламбек.
– Да, эффенди.
– Что же ты понял?
Анвар повел широкими, тяжелыми плечами.
– Понял, что у господина есть мать.
«Идиот. Они здесь все идиоты, – озлобился Саид. – Подобрали же экземплярчики».
– Иди!
– Спасибо, эффенди. Мне пора. Скоро вечерний намаз.
Поднялся пудовый казан со скрипящего стула. Пошел вразвалку к двери. Спросил вдруг. Обернулся и спросил:
– Вы будете молиться с нами?.. Господин, наверное, мусульманин?
Машина бежала по мокрому шоссе, высвечивая короткими вспышками подфарников дорогу. Шел дождь. Мелкий, холодный осенний дождь, как все осенние дожди. И особенно долгий, как в Германии.
Вокруг стлалась глухая, непроглядная темь. Деревья, дома – все утонуло в сыром мраке. Иногда искрились то красные, то зеленые фонари. Далекие путевые знаки. Долгая. Бесконечно долгая дорога. Клонит ко сну. Президент уже дремлет, приткнувшись к стенке. Баймирза откинул голову назад. Думает с закрытыми глазами. Или спит. Саида тоже настигает забытье. Нет-нет и провалится куда-то в бездну. На мгновение. С испугом возвращается в явь. К дождю, к тихому рокоту машины и звенящему гулу шин на мокром асфальте.
В этой борьбе призрачного и реального, в смене чего-то неуловимого, расплывчатого и, наоборот, очень четкого, рождались неожиданные мысли, желания. То он уходил от всего, искал покоя. То устремлялся в водоворот событий. Еще неведомых. Думал о матери. С болью. Видел смерть. Свою. Этого парня – парашютиста Анвара. Ощутил вдруг радость. Радость победы. И снова смерть.
На грани сна и яви мелькнула мысль. Вначале как чувство, как потребность. Потом как задача. Он очнулся. Все вокруг было ясным. Ощутимым до мелочей. Капля ударилась рядом, в стекло. Сползла. Увидел. Или услышал ее.
«Надо разорвать петлю!»
Разорвать!
Это желание. Неистовое. Это необходимость.
Как мог он терпеть? Надеяться на то, что разорвут другие? За него? И для него? Ведь ждал. Все двенадцать месяцев ждал. Не подумал: а если разрывать некому. Родина в тисках вражеских армий. Обливается кровью. Может быть, истекает кровью. Что знает он тут, в сердце Германии, о судьбе родного дома? Немцы – на Волге. День и ночь идут бои. День и ночь репродукторы кричат в Берлине о близкой победе. Гремят марши. А он ждет. Он ходит по Бель-Альянсштрассе и ищет спасителя. Спаситель мертв. Упал из-за него. Второй не пробился. Или не послали. Там нужны бойцы. На переднем и последнем крае. Нужен каждый, способный держать в руках оружие.
Значит, приказ: «двадцать шестому» начать бой. В одиночку. Разрывать петлю…
Идет дождь. Рушится в смотровое стекло. Уже не мелкими струями, а потоками. Подфарники вырывают крошечный участок дороги. Там тоже поток. Шоссе, как и дождь, бесконечно.
Все дремлют. Нет, шофер не смыкает глаз. Неутомимый немец. Он выполняет приказ. Дремлют Вали Каюм-хан и Баймирза.
Бодрствует, трудится Саид. Готовится к бою.
За полночь все утихает. Только идут машины к автостраде. С солдатами. В ноль-ноль они покидают сортировочные пункты, расположенные в многочисленных казармах Берлина, и выходят на сквозные магистрали. Гул машин слышен берлинцам. Они привыкли. Они спят.
Не спит Азиз. Он почти всегда не спит. Сидит в комнате и ждет друга.
– Ты все позже и позже возвращаешься домой. Где ты бываешь?
– Не твое дело.
– О, мой брат научился лаять, как Баймирза.
– Он лает?
– Вчера назвал меня ишаком и сунул кулак под нос.
– Пустяки. Завтра кулак окажется на носу.
– Э-э… Неужели ему дали мундир капитана?
– Бери выше. Баймирза – военный министр.
– О-бо! Пропала моя голова. Кулак у него тяжелее конского копыта.
Азиз покачал сокрушенно головой и вздохнул.
– Брат! А почему ты не попросишь себе какое-нибудь министерство? Или глупее их?
– Насчет себя не знаю, но что ты глуп, это точно. Когда буря, где лучше воробью: на вершине тополя или у корней?
– Хэ… Ты действительно не глуп… Только у корней вкусной мошки не поймаешь. А мне надоел шпинат с картошкой. Хочу мяса.
– Война, брат…
– Баймирза не обращает внимания на войну. Он жрет колбасу. Свиную, но колбасу.
– Так стань министром… – Саид говорил полушутя, не отвлекая себя от дела, – стягивал мокрую одежду. С трудом стягивал.
– Вот об этом я и хотел тебя попросить.
Шутка тоже. Впрочем… Исламбек повернулся к Азизу. Посмотрел ему в глаза. Они жадно поблескивали.
– Значит, в министры… – Саиду все же хотелось свести разговор к шутке. Внутри, правда, заныло от какого-то предчувствия: нехороший огонек в глазах Рахманова.
– Министр не министр, но рассыльным быть мне надоело, – процедил Азиз. – Кто ходит на край земли за старыми галошами…
Вскипел Саид:
– Кем же ты решил стать?..
– Кем назначишь.
– Я?!
– У меня одна лошадь… Куда повезет, туда и поеду.
– Ты все-таки негодяй…
– Это я уже слышал, – Азиз зевнул, давая понять «другу», что слова ему наскучили. – Притом надо платить долги.
– Какие долги?
– Глупый Азиз предупреждал тебя – тайна Ислам-бека дорого стоит. Ты все-таки купил. В кредит. Давай хотя бы задаток.
Со злостью Саид швырнул Рахманову в лицо мокрый сапог. Тот перехватил его на лету и спокойно поставил на пол около кровати.
– Этого мало…
Он зевнул еще раз. Аппетитно:
– Разве я просил задаток сегодня? Уплатишь завтра, послезавтра… Когда сможешь. Только не забывай, что ты должен… И что Азизу надоел шпинат с картошкой…
11
Долг пришлось платить.
Исламбек попытался уговорить Баймирзу Хаита взять Азиза в один из отделов! Тот скривил губы. Завербованных Чокаевым ни военный министр, ни сам президент не хотели приближать к себе.
А Рахманов ждал. Сидел в комнате фрау Людерзен и грыз от волнения ногти. Это было его любимым занятием. Огорчать Азиза нельзя. Недобро светятся глаза «друга». И Саид поехал к Ольшеру. Он должен был сегодня доложить о «лесном лагере». Заодно решил похлопотать за Азиза.
Капитан принял его не сразу. Заставил торчать в приемной. Около часа. Но время не особенно берег Саид. Лучше сидеть без дела в приемной управления, чем слышать нытье Азиза. К тому же ожидание скрашивала Надие. Она то появлялась перед своим столом, искала какие-то бумаги, то исчезала в кабинете гауптштурмфюрера. Снова появлялась и снова исчезала. Двигаясь, как хорошо отрегулированный автомат, она все же успевала бросать взгляды на Саида. Непонятные взгляды. Большие черные глаза ее на мгновенье останавливались. Застывали в немом вопросе или изумлении. Горели это мгновенье, ничего не объяснив, ничего не сказав, и гасли. Вернее, пропадали, – она отворачивалась.
Вспыхивали лампочки, звенели телефоны. Ольшер умел работать напряженно и заставлял в таком же ритме работать подчиненных. Надие лучше других выдерживала высокий темп. Саид пытался несколько раз заговорить с ней, но переводчица только глядела на него молчаливо и уходила. Или склонялась над бумагами. Один раз, после настойчивых вопросов, она испуганно вскинула брови, скосилась на дверь и выразительно прижала палец к губам. Разговаривать просто так не следовало.
Час не прошел без пользы. Во время одной из пауз, когда капитан, занятый одним из посетителей, не вызывал Надие, она подняла трубку телефона и набрала номер.
– Фрау, опять я…
Саид прислушался. Что-то заставило его обратить внимание на этот довольно обычный женский разговор. Очень короткий и очень пустой. Намеки, восклицания, вздохи. Он не предполагал, что Надие умеет быть кокетливой, умеет играть. А что она играла, Саид уже не сомневался. Играла талантливо, если способность к такому перевоплощению можно отнести к разряду высоких искусств. Играла и для той невидимой фрау и для Саида. Больше для Саида. Причем выступала в двух ролях одновременно. Представляла сценку – голосом, улыбкой, движением бровей и ресниц и одновременно спокойно, даже слишком спокойно смотрела на Исламбека. Спокойствие было невозмутимым.
– Благодарю вас, фрау Хенкель…
Рут! Одна цепочка. Бесконечная. Теперь обнаружена в ней переводчица. Кольцевая слежка. Следят за всеми. И друг за другом. Открытие не удивило Исламбека. Огорчило. Надие с ними!
Почему она не должна быть в цепи? Чем отличается от остальных? Ничем. И все-таки неприятно. Даже грустно как-то стало. Словно его обманули.
– Вас ждет капитан!
Ах, да. Он пришел к начальнику «Тюркостштелле». Не к этой полутурчанке. Какая она – не должно интересовать шарфюрера. Вообще ничто не должно интересовать его. Кроме дела.
Он подтянул ремень, поправил китель и, чеканя шаг, вошел в кабинет.
Просить Ольшера о каком-то рассыльном нельзя. Сразу нельзя. Это знал Саид. Начал с посещения «Лесного лагеря 20». Лагерь интересовал гауптштурмферера. Он слушал внимательно. Глаза из-за стекол смотрели с любопытством. Что-то находили в Саиде.
Исламбек сказал о матери. О том, что ее могут убить.
Сделал паузу. Как отнесется Ольшер к такой развязке? Ведь это Саида мать. Родная мать. Настоящая. Не по легенде. Видимо, слова прозвучали искренне. С душевной тревогой. Капитан промолчал. Волнение отметил, но никак не выразил своего отношения. Лишь когда Исламбек закончил весь рассказ, гауптштурмфюрер спросил:
– Вы уверены, что мать ваша поможет нам? Свяжет ведущего с Абдурахманом?
– Да.
– Ошибка повлечет за собой роковые последствия.
– Знаю.
– Для вас тоже.
Напрасное напоминание – он все взвесил. Впрочем, не все. Дальнейшие пояснения Ольшера раскрыли неведомое и страшное.
– С момента вылета самолета вы будете изолированы…
Капитан говорил спокойно, даже скучно. И Исламбек расценил его слова не как угрозу, а как деловое предупреждение. Как пункт расписания, который будет выполнен. Одно казалось нелепым – Ольшер доверял Саиду и, кажется, покровительствовал ему, зачем же подобная мера? При всей формальной необходимости она действовала на шарфюрера угнетающе.
– Я предупредил для того, чтобы действия караульного офицера не вызвали у вас удивления и тем более протеста, господин Исламбек.
– Понимаю…
Гауптштурмфюрер хотел еще что-то сказать: более утешительное или, наоборот, разочаровывающее окончательно, но и услышанного было достаточно. Саид поторопился с просьбой. Ему хотелось переменить тему. Избавиться от угроз.
– Смогли бы вы, господин капитан, оказать маленькое содействие?
Подчиненные никогда не обращались к Ольшеру с таким вопросом: может ли он? Обычно жаловались, просили, писали рапорты, иногда требовали, если касалось дела. Но взывать к чувствам! Это ново. Непонятно.
– Не знаю, – пожал плечами гауптштурмфюрер.
– Я ходатайствую за друга.
– Кто он?
– Посыльный господина Людерзена. Азиз Рахманов.
– И что же?
– Он только посыльный и только эсэсманн. Его огорчает это. У каждого из нас есть тщеславие, господин капитан.
Ольшер кивнул: истина, хорошо известная всем. Но гауптштурмфюрер подходил к таким аксиомам с практической точки зрения.
– Ваш друг способен добиваться желаемого?
– О да, если ощутит его вкус и увидит ступеньки, на которые надо подниматься.
– Чертовски точно! Вы психолог, Исламбек…
Едва приметная улыбка была выдана Саиду в качестве награды. С этой же улыбкой капитан неожиданно преподнес ему пилюлю со смертельной начинкой.
– Как психологу хочу сообщить еще одну деталь нашего с вами плана… – Ольшер забыл или уже отбросил Азиза. Пустяк не занимал мысли капитана: – Вы будете изолированы до первой радиограммы. И это не все…
Совсем тепло, с ноткой сочувствия в голосе, закончил фразу:
– В случае провала группы – расстрел.
Два серых четких кружка за очками, конечно, фотографировали Саида. Фиксировали все. И надолго. Навечно, может быть.
– Надо надеяться, что нам будет сопутствовать успех.
Гауптштурмфюрер действительно надеялся на успех. Он был нужен ему сейчас. Особенно сейчас…
– Что с вами?
Надие растерянно смотрела на Саида.
А что с ним? Он твердо вышел из кабинета Ольшера. Кажется, даже улыбнулся переводчице. Постарался улыбнуться, во всяком случае. А она спрашивала:
– Что?
– Ничего.
Другого ответа не могло быть. В глазах переводчицы, однако, беспокойство. Тревога. В чем дело? Бледен. Наверное, очень бледен.
– Беспокойная ночь…
– А я подумала…
Она подумала другое. Конечно, другое. Здесь не бледнеют от бессонницы. Бледнеют только от страха. Значит, что-то стряслось.
– Мне надо отдохнуть…
– Конечно… Конечно… Дорога в Брайтенмаркт так утомительна… И дождь… Вы могли простудиться…
Ей известно больше, чем ему. Оказывается, они были в Брайтенмаркте. Ужасном Брайтенмаркте, которого туркестанцы боятся больше чумы. Есть еще таинственный Ораниенбург. Но связь с ним осуществляется только через Ольшера. Специальные курсы особого назначения «Ораниенбург» подчинены главному управлению имперской безопасности. Точнее, шестому управлению. Попасть туда можно лишь по пропуску, подписанному самим бригаденфюрером СС Шелленбергом. О курсах этих на Ноенбургерштрассе знают мало и говорят шепотом. Из Туркестанского комитета никого еще не брали в Ораниенбург. Все в «лесные лагеря» вербуют. И из «лесных лагерей» выкормыши управления СС летят на юго-восток с особым заданием. Вчера в одном из «вальд-лагерей» был Саид. Сегодня он узнал – это Брайтенмаркт. Ценное открытие. Географический пункт. Только что с ним делать? Открытие, как и многие другие, останется при Исламбеке. Дома об этом не узнают.
Надие тронула его руку. Зачем? Сочувствие. Ему ничего, ничего не нужно сейчас.
– Постараюсь отдохнуть.
– Да-да. Не сдавайтесь…
– Что?!
– Не поддавайтесь недугу, говорю.
Он надевал шинель. Она смотрела печально и тревожно. Как не похожа была сейчас Надие на ту кокетливую барышню, что полчаса назад разыгрывала веселую сцену у телефона. А впрочем, играть можно разные роли. Все зависит от сценария.
– Ничему не поддавайтесь.
Предостережение? Или совет? Поздно. Сейчас ему нужно только терпение. Снова терпение…
– Благодарю за участие…
Она протянула ему руку. Для пожатия. Неужели ей необходимо это прикосновение? Впрочем, ему тоже. Как-то легче становится от чужого тепла. Привычное понятие. У нее холодные тонкие пальцы. Они, кажется, вздрагивают от волнения или от озноба. И жмут его руку. Жмут. Смешная Надие. Она думает, что способна вселить в него спокойствие. Придать силы. Спасибо.
– Да… – в дверях решил почему-то доверить ей частицу тайны. – Меня не будет некоторое время… Нигде. Не думайте ничего плохого.
Надие опустила ресницы. Поняла.
– Держитесь…
Прежде чем закончить рассказ об этом дне, следует вернуться в гестапо. Всего на несколько минут. В кабинет штурмбаннфюрера Курта Дитриха.
– В каком состоянии дело по Бель-Альянсштрассе?
– Разрешите доложить, господин майор.
– Пожалуйста… Только без оговорок… Вы любите сохранять нити и связывать ими все допустимое и недопустимое. Нам нужны четкие грани, Рудольф.
– Я учту ваше предупреждение, господин майор.
Штурмбаннфюрер положил локти на стол, уперся кулаками в скулы и так застыл, ожидая слов Рудольфа Берга. Из всех дел оно больше всего интересовало и беспокоило майора. Гиммлер заверил фюрера, что политическая полиция обеспечит стерильность немецкого тыла. Имелась в виду защита от коммунистической пропаганды и советской разведки. Штурмбаннфюрер делал все от него зависящее, лишь бы подтвердить заверение Генриха Гиммлера. В отчетах фигурировали только успешно проведенные операции по предупреждению возможной деятельности русской разведки или ее обезвреживанию. Рейхсканцлер должен видеть, как сильна его служба безопасности, как надежен тыл. Английские агенты меньше беспокоили фюрера. Активных военных действий со стороны западных союзников не было, следовательно, и разведка не проявляла активности. К тому же агентура западная, застрявшая после начала войны в Германии, потеряла связь с островом и практически не приносила вреда рейху. Английские разведчики притаились или в лучшем случае занимались вербовкой сил, способных быть полезными во время столкновения армий на континенте. А такое столкновение предполагалось. И зависело оно от развертывания событий на Восточном фронте. Пока Запад молчал. Запад выжидал. Это тоже учитывалось Гиммлером. Принималось в расчет. Рудольф Берг читал мысли штурмбанфюрера. Штурмбаннфюрер направлял решения Рудольфа Берга.
– Все пункты, отмеченные на схеме, проверены. «Опель-лейтенант» появлялся там в определенные и не определенные дни. Последние три месяца систематически останавливался у кладбища на Бель-Альянс. Водитель выходил из машины и прогуливался по улице или навещал могилы…
– Не то, не то… – прервал подчиненного майор. – Удалось установить его легенду? Кем он был в Берлине?
– Да. Представитель норвежской торговой фирмы.
– Дальше.
– Остался у нас после начала военных действий на Севере. Фирма возобновила деятельность.
– Главное! Давайте главное! Прежние связи фирмы.
– Канада, Австралия, Англия…
– Ну вот, наконец.
– Дважды бывал в Лондоне. В 1936 году и в 1939 году. Перед самым вступлением наших войск в Польшу.
– Имя? Кличка?
– Иоганн Хендриксен. Кличка неизвестна. Он убит, господин майор, – напоминая и требуя снисхождения к себе и своим коллегам, произнес Берг.
– Да, да…
– Самое любопытное, – после паузы начал Берг. И снова сделал паузу. Теперь уже для проверки шефа: насколько подействовала провокационная фраза. Штурмбаннфюрер застыл в ожидании. – Самое любопытное, что Хендриксен был знаком с небезызвестным нам Мустафой Чокаевым. В записной книжке Хендриксена значится адрес главы Туркестанского национального комитета. Внизу сделана шифрованная пометка цифрами и рисунком. Расшифровать пока не удалось…
Лицо майора при каждом слове Берга светлело. И наконец засветилось радостью. Нескрываемой радостью.
– Вы гений… оберштурмфюрер… Вы…
Берг смущенно потупился. Похвала была слишком большой. В сущности, если говорить о заслугах, то они принадлежат самому штурмбаннфюреру. Обер-лейтенант просто умело применил схему.
– Можно переходить к заключению?
– Конечно! – майор цвел. Его черные мохнатые брови поднялись, словно собирались взлететь. Он убрал руки из-под скул. Откинулся. Ждал эпилога. Знал, что он будет приятный. Молодец Берг. Умеет ориентироваться в сложном политическом лабиринте.
– Наблюдения контактов и связей, выяснение ориентации до 1939 года подтверждают принадлежность Иоганна Хендриксена к агентуре третьего отдела разведывательной службы Великобритании, находящейся в настоящее время в состоянии войны с Германией. Целью британской разведки и ее агента было…
– Достаточно… Приготовьте сводку… Обязательно укажите, что существовала агентурная сеть, в которую входили Хендриксен и Мустафа Чокаев. Нет, не входили, которую возглавлял Чокаев, старый агент английской службы, в свое время арестованный в Париже по этому же обвинению органами имперской политической полиции и выпущенный по обязательству, но тайно продолжавший сотрудничать с врагом Германии. Боясь разоблачения, покончил жизнь самоубийством такого-то числа, во столько-то часов и минут, в госпитале…
– Он был отравлен, – вставил Берг.
– Перефразируйте… – отмахнулся легко майор. – Чтоб в пять вечера сводка была у меня на столе.
– Как формулировать смерть?
– Я же сказал.
– Смерть Хендриксена?
– Перестрелка при задержании… Кстати, вы указали в протоколе оружие, найденное у него?
Берг помялся.
– Ну, пистолет «Бауэр». Помните? – подсказал майор.
– Ах, да.
– В нем не хватило трех гильз.
– Точно.
Штурмбаннфюрер на всякий случай посмотрел внимательно в глаза Бергу.
– Три патрона, – подтвердил оберштурмфюрер.
– Сводку к пяти… Даже – к трем!
Берг кивнул и направился к двери.
– Вы не обнаружили еще этого туркестанца? – кинул ему вслед штурмбаннфюрер.
Берг оглянулся.
– Нет, господин майор.
– Ищите… Он имеет прямое отношение к делу Чокаева и Хендриксена.
– Постараюсь.
– Старайтесь… У вас легкая рука, Рудольф…
12
Когда Саид Исламбек садился в поезд на Восточном вокзале, а это было в три часа сорок минут, сводка о ликвидации британской разведывательной агентуры в Берлине уже прошла обязательные инстанции и вышла за пределы Главного управления имперской безопасности. Уже в четыре ее читал барон Менке. Саид в это время трясся в вагоне где-то между полустанками. Еще через пятнадцать минут Менке позвонил Ольшеру и с издевкой спросил: «Надеюсь, вам уже известно, кем оказался Мустафа Чокаев?» «Нет», – ответил капитан. «Вы не читали сводку по Берлину?» «Читал дважды». «Странно! Самое главное пропустили». Гауптштурмфюрер усмехнулся: «Просто я правильно ее прочел». Барон пожал плечами: «Вы хотите сказать, что остальные прочли ее неправильно?» «Что вы, барон. Я лишь подчеркнул различие точек зрения. Каждый понял так, как ему нужно было».
Поезд миновал Бреслау, спешил к Розенбергу. Это время совпало со звонком Рут Хенкель к Менке: «Дорогой барон, потрясающая новость… Чокаев – английский шпион». «Да, фрау. Документы это подтверждают». «Только документы?» «Кажется. Впрочем, остальное мне неведомо. Я окружен стенами своего тихого министерства». «Вы жестоки, барон. Успокойте меня!» «Это очень нужно, фрау Рут?» «Да. Я устала». «Заставьте себя не думать о худшем». «Нет, пока существует этот проклятый туркестанец, покой невозможен». «Понимаю… Только прошу вас, не прибегайте к вину. Это последнее. Это потеря реальности. Это промахи. В конечном счете он обнаружится. Курт делает все возможное. Помогите ему, вы же талантливая женщина, Рут». «Ах, к чему похвалы? Я несчастна. Я ни во что не верю…»
И еще через полчаса, когда поезд прошел Крайсберг и стал приближаться к Брайтенмаркту, произошел последний телефонный разговор, связанный с появлением сводки главного управления имперской безопасности. Короткий разговор: «Надие, милая. Ты, конечно, ничем не можешь меня обрадовать?» «Нет, фрау. Пока нет». «Боже! Я так надеялась». «Сочувствую, фрау. Мне хочется утешить вас. Но…» «Ах, ах! Соболезнования. Одни соболезнования… Ты очень занята, девочка?» «Да, фрау». «Жаль. Я одна. Весь день одна. И вечер тоже. Если бы ты смогла приехать… Ненадолго. У меня великолепные пластинки и чудесный “телефункен”. Мы могли бы послушать Анкару. Или даже Баку… Ну, ну, не бойся. В моем доме все разрешено…» «Не знаю, фрау». «Глупенькая. Приятный вечер. Мы, женщины, тоже имеем право на удовольствие. По секрету – я припрятала бутылочку настоящего венгерского токая. Вино и музыка!.. Что может быть лучше? Соглашайся…» «Я, право…» «Ну, смелее!» «Хорошо, фрау…»
Крошечная станция. Тихая. Безлюдная. Брайтен-маркт. Надо сойти с платформы. Пройти немного назад, против движения поезда, пересечь путь и выйти на проселочную дорогу.
Слева и справа лес. Чистый лес. Аккуратный. Саид узнал его. Из окна машины удалось тогда разглядеть эти старые деревья и таблички на опушке: «Ферботен!» Много табличек. Они сейчас встречают Саида. Только прошлый раз Исламбек смотрел на них с любопытством, теперь с тоской. «Вальд-лагерь СС 20» – место его будущей неволи. Сюда идет он свободным человеком, относительно свободным, конечно, назад его могут вернуть в наручниках. Или вообще не вернуть. В этом лесу найдется место для маленького холмика.
Все повторилось: проверили раз, проверили два. Впустили. Правда, никто не встретил Саида у будки. Зато Ральф завилял хвостом – узнал. Феноменальная память у пса. Но не в псе дело. Около Ральфа на корточках сидел старший семерки Анвар и кормил собаку сахаром. Настоящим сахаром. И то и другое одинаково поразило Саида. Конечно, сахар мгновенно был забыт. А вот Анвар… Он посмотрел на Исламбека очень приветливо. Даже с улыбкой. Именно улыбка озадачила Саида. Прошлый раз они расстались довольно холодно. Во всяком случае, разговор был не особенно приятным. Слишком скрытным оказался курсант, скупые ответы таили в себе какой-то особый смысл. О них немало думал эти дни Саид. Намек на возможное убийство матери встревожил. Теперь Анвар улыбался.
Прежде всего надо было определить: знакомы они или нет? Формально не знакомы. Анвар курсант. Саид – представитель комитета. Никаких личных симпатий. Служба. Как положено по уставу, рядовой Анвар должен встать, приветствуя шарфюрера. И все. Однако дальше возникнут неловкости. Ведь не один раз придется сталкиваться друг с другом. Поэтому удобнее считать себя знакомыми. И Саид приложил руку к груди: «Салам». Анвар не сразу ответил. Переждал несколько секунд, всмотрелся в Исламбека. Тоже приложил пятерню к груди. Теперь грань стерта – они знакомы. Они земляки.
Через полчаса Саида и Брехта вызвал штурмбаннфюрер Гундт – начальник «Вальд-лагеря СС 20». Он принимал всех стоя. Посетителей тоже не приглашал сесть. Исламбек, например, как переступил порог его кабинета, так и замер в положении «смирно».
Гундт спросил его по-немецки:
– Вы наметили человека?
– Да.
Ответил твердо, хотя внутри бродили сомнения и к определенному решению он еще не был готов: оценивал, взвешивал. Шаг был ответственный.
– Кто он?
– Старший группы Анвар Каримов.
Начальник лагеря повернулся к унтерштурмфюреру:
– Ваше мнение, господин Брехт?
– Возражений нет.
Должно быть, этой операции придавалось особое значение, поэтому сам Гундт проверял подготовку группы к выброске.
– Осталось три занятия. Постарайтесь уложиться.
– Слушаюсь.
– Вам надо увидеть его в деле, чтобы иметь представление о возможностях. Свое мнение изложите унтерштурмфюреру лично.
– Хорошо.
– Господин Брехт, проводите шарфюрера на спецплощадку.
Брехт направился к двери. Саид шагнул следом.
Это был лес. Смешанный и довольно живописный. Но не такой аккуратный, как у станции или вблизи лагеря. Здесь, кажется, специально сохраняли естественную запущенность – лежали упавшие деревья, пестрел сушняк, беспорядочно раскинулся на полянах кустарник. Что-то похожее на глухомань.
Саид понял – его привели в заповедник, на ту самую спецплощадку, о которой упомянул Гундт.
Унтерштурмфюрер показал на землянку, хорошо замаскированную в кустарнике, и предложил войти в нее. Саид спустился на несколько ступенек и оказался под навесом. Передней стены у землянки не было, как не было и двери. Из-под навеса свободно просматривался довольно обширный участок леса.
Брехт и Исламбек устроились на дощатой скамейке, закурили. Вокруг стояла тишина, глубокая осенняя тишина, какая бывает лишь в лесу, уже почти облетевшем, потерявшем своих обитателей. Ни птичьего голоса, ни шороха. Сырые от недавнего дождя листья плотным слоем укрыли землю. Приглушили ее.
Саид не знал, какого характера занятия состоятся сегодня. Ждал пояснений от Брехта. А тот молчал. Поглядывал на часы и тянул сигарету.
Подошла машина. Маленькая, штабная. Из нее вылез Гундт. Постоял у землянки. Спустился вниз. Шофер развернулся, отъехал в сторону. Заглушил мотор.
Почему-то никто не разговаривал. Видимо, тишина входила в план занятий. Она нужна была. Все слушали. Всматривались вдаль.
Неожиданно Брехт объявил:
– Взяли след.
И сверился по часам – время, кажется, совпало, потому что начальник лагеря кивнул утвердительно.
Тишина не прерывалась. Во всяком случае, Саид не воспринимал никаких посторонних звуков – лес безмолвствовал.
Рваные облака плыли над макушками старых елей, над соснами, что окружали землянку. Где-то среди игластых ветвей затерявшийся поток ветра баловался – поскрипывал, пошептывал, но не зло, ласково, даже грустно.
– Следите за номером первым, – сказал Гундт Саиду. – Зеленый ватник, рыжая ушанка. На рукаве белая полоса. – Сказал сухо, с каким-то мрачным выражением лица. И вообще весь он был суровым, жестким, хмурым. Должно быть, потому и Брехт молчал. Хотя нет, Брехт просто слушал. Внимательно слушал. Понимал тишину.
Исламбеку стало казаться, что и он слышит. Какой-то неясный звук летел над соснами, бился в них. И вдруг уловил – лаяли собаки. Далеко. За лесом.
Открытие принесло разочарование. Он думал о другом, другого ждал. Вернее, готовился к другому. Необыкновенному. Ведь вся церемония была такой серьезной, такой таинственной. А в результате – гон овчарок. Обычный поиск беглецов. Инсценированный, конечно.
Ему даже показалось, что немцы устроили эту охоту для себя, решили поразвлечься острым зрелищем. Травля собаками щекочет нервы.
Он ошибся. Гундт, казалось, не выражал никакого интереса к охоте. Лицо оставалось хмурым, глаза тусклыми. Лишь стрелки часов приковали к себе внимание штурмбаннфюрера. Начальник школы проверял четкость выполнения задания. Он покусывал от дасады губы. Лай усилился, а человек не появлялся на площадке.
Начал проявлять нетерпение и Брехт. Его маленькие голубые глаза стреляли по участку, перебирали дерево за деревом – искали «беглеца».
Он появился, вернее, возник у ближней сосны, будто поднялся в рост, а до этого лежал в бурой высокой траве. Возможно, так на самом деле и было. Бегущим его никто не видел. Но он бежал. Тяжелое дыхание поднимало грудь, и ватник распахнулся. Глаза смотрели дико, губы перекосились. Человек по-настоящему спасался от собак. Не играл в спасение – искал его. Видно, не первый раз ему приходилось встречаться с разъяренными овчарками.
Бежать дальше некуда. На деревьях знаки – красные лоскуты – граница. Защищаться надо здесь. Перед землянкой, чтобы инструктор видел, насколько умело владеет беглец приемами защиты, насколько подготовлен.
Лай нарастает. Не ровным звуком: то усиливается, то спадает, то прерывается. Такое впечатление, будто собаки сходят от следа, плутают, бегут в сторону и даже возвращаются и снова находят линию. Рвутся вперед. Все-таки вперед, к землянке.
«Первый номер» прислонился к стволу. Стер пот с лица. Он жалок. Он напоминает чем-то загнанного зверя. Саиду даже чудится, что руки его трясутся. Отсюда, из землянки, не видно, шагов пятьдесят отделяют наблюдательный пункт от сосны, но Исламбек хорошо представил себе состояние «беглеца».
Гундт наклонился к Брехту и сказал тихо:
– Линия переплетена великолепно.
– Собаки сбились со следа… – не поднимая головы, отозвался унтерштурмфюрер.
Передышка. Для «первого номера». Он жадно глотал воздух, вытирал и вытирал пот. Собаки брехали за чащей. Недружно. Путались, искали, возвращались на след, снова шли. Минут десять продолжалась сумятица. Кто-то кричал. Ругался. Видно, проводники помогали овчаркам выбрать стежку. Потом все стихло.
– Пошли, – коротко сообщил Брехт. Он знал тонкости охоты.
И верно. За дальними деревьями показались рыжие и серые собачьи силуэты, за ними – тени проводников. Псы рвались вперед, они чуяли человека. А через минуту увидели жертву. Она прижалась к сосне. Недвижимая, отданная судьбой им на растерзание. Да, Анвар походил на приговоренного. Какой-то расслабленный, потерявший волю, он опирался о ствол. Ждал.
Проводники отцепили карабины. Собаки метнулись в чащу. Рыжая и серая пролетели мимо кустарника и выскочили на поляну. В последнюю секунду их отделяли от жертвы всего двадцать – двадцать пять шагов. Пустяк. Саид запечатлел эту секунду. Короткую. Разинутые пасти. Выброшенные вперед лапы, стелющиеся над травой хвосты.
Если бы Анвар бежал, они накрыли бы его. Сбили с ног, прижали к земле, придушили своими телами. Он стоял. Когда Исламбек увидел Анвара, мгновение назад, ни о каком сопротивлении не могло быть и речи: подавленное, испуганное, обессиленное существо. Он должен был стоять. Должен был пасть. А Анвар вдруг шагнул вперед. Шагнул, пригнувшись, почти касаясь ладонями земли.
Схватка. Предстояла схватка. В руке у Анвара вспыхнул нож. Не простой нож. Короткий и широкий, как кинжал.
Почти на прыжке овчарки замерли. Одна не удержалась и по инерции взлетела. И тут же, взвизгнув, упала. Покатилась по траве.
– Отлично, – прошептал Гундт.
Хмурость оставалась в глазах штурмбаннфюрера, но только в линиях, в нависших бровях, зрачки же горели восхищенно. Он был доволен. Он умел радоваться успехам своих воспитанников. Как-то Саид слышал в приемной Ольшера похвалу в адрес Гундта: «Майор дает высший класс, элиту». Здесь действительно готовили хорошо натренированных диверсантов, способных не только дойти до цели, но и вернуться при надобности. Анвар как раз демонстрировал отступление. Защищал себя. Пробивался сквозь возможное окружение. Собаки и «беглец» работали с полной выкладкой сил и умения.
Сбитую овчарку сейчас же взяли на поводок проводники. Она считалась вышедшей из игры. Пораженной. Хотя кинжал Анвара представлял собой лишь символическое оружие – деревянная, посеребренная модель, – удар был чувствительным. Пес скулил, повизгивал. Правда, рвался назад в бой, метался на поводке. Его держали.
Вторая овчарка воспользовалась коротким замешательством – метнулась к жертве и ухватила зубами локоть Анвара. Хватка была мертвая. Он попытался ее отшвырнуть, но только сделал круг рукой. Собака оторвалась от земли и повисла в воздухе. «Беглец» прижал ее к дереву и стал вдавливать локоть в пасть. Лапами пес отбивался. И небезуспешно. Когти рвали ватник, добирались до тела. Несколько секунд, возможно полминуты, собака сражалась. Однако локоть все глубже и глубже уходил в пасть. Вместо злобного рычания раздался хрип. Мучительный, предсмертный.
– Хальт!
Это не выдержал Брехт.
Подбежали проводники и вырвали собаку из рук Анвара. Пес с трудом встал на ноги. Они тряслись, подкашивались. Животное почти пережило свой конец.
Сам «беглец» как-то странно улыбался, кусал губы. Белые губы. Стряхивал с рук клочья шерсти, И ваты. Локоть был распотрошен.
Саид глянул на Брехта:
– Вы испугались финала?
– Он мог придушить собаку… У нас их не так много, господин шарфюрер.
Гундт был занят «первым номером». Его удивил, не восхитил, а именно удивил курсант. Конечно, экзамен прошел отлично. Но не это главное. Он увидел человека, способного сделать большее. Сделать невозможное. А для Гундта такое открытие было равносильно победе, крупной победе. Ведь майор выдавал «элиту». Азарт захватил начальника школы.
– Пустите Ральфа! – приказал он Брехту.
Тот, как бы не расслышав, поднял брови, застыл с немым вопросом в глазах.
– Ральфа на площадку! – повторил майор.
– Но…
Штурмбаннфюрер сжал пальцы до хруста в суставах.
– Вы разучились понимать команду.
Брехт взбежал по лесенке наверх и исчез за землянкой.
Все пятнадцать минут, что были отданы ожиданию, прошли в тишине. Майор постукивал пальцами по столбу, подпиравшему крышу землянки. Саид наблюдал за Анваром. «Беглец» опустился на землю около дерева, сложил ноги калачиком, по восточному обычаю, и отдыхал. Он предполагал, видимо, что урок не закончен или просто прерван для каких-то уточнений или изменений в программе. Проводники отвели собак в сторону. Привязали на коротких поводках.
Появился Ральф.
Он шел рядом с Брехтом, у левой ноги его, и равнодушно посматривал по сторонам. Умный пес считал это обычной прогулкой по лесу. У землянки, правда, он насторожился. Поднял уши. Унтерштурмфюрер обвел его вокруг кустарника, дал принюхаться к следу. Ральф понял – его готовят. Напрягся. Вытянул морду, припал носом к траве. Судорожно, с хрипом, вобрал в себя запах человека. След был свежий. Острый. Возбуждающий. Захватил Ральфа. Обычно спокойный золотистый огонек в глазах сменился малиновым пламенем. Кровь ударила горячим злым током. Зверь пробудился мгновенно и захлестнул все.
Много раз Ральф видел Анвара. Много раз встречал и провожал его взглядом. Только сегодня брал из его рук сахар. Сейчас не узнал. Человек в ватнике был лишь «беглец», которого надо настигнуть, свалить, вцепиться в горло. Все остальное забыто. Стерто.
Ральф умел брать самых трудных, вооруженных до зубов противников. Когда перед ним вырисовалась фигура в зеленом ватнике, он прежде всего глянул на руки, что в них – нож, пистолет или палка? Нож. Значит, возможна борьба. Бегущего легко обезоружить. Прыжок на плечи – человек на земле. Распростертый, прижатый лицом к траве или камню. Беспомощный. За спиной ничего руками не сделаешь, если в них даже нож. Притом достаточно вцепиться зубами в кисть, и оружие выпадет.
Анвар не бежит. Анвар стоит. Ждет нападения. Это хуже. Прыгать нельзя. Прыжок может окончиться трагически – нож настигнет в полете, угодит или в шею, или в живот. Лучше кинуться в ноги. Свалить. Но и в этом случае риск велик – лезвие падет сверху. Ральф избирает третий вариант, сворачивает влево и огибает сосну, оказывается в тылу своего противника. Если человек не успеет обернуться, его судьба решена. Анвар успевает. Снова перед собакой руки. Снова нож.
Ральф некоторое время смотрит на «беглеца» испытывающе. Ему необходимо установить, какова цель человека: отступление или наступление. Уйти трудно. Почти невозможно. Ждать – значит привлечь противника. Остается – атака. Против него, Ральфа. Судя по всему, «беглец» на такое способен. Вот он уже сделал шаг. Один. Второй. Чуть пригнулся. Выставил нож вперед, чтобы овчарка при взлете сама напоролась на него. Пес вздыбил шерсть на загривке, оскалил зубы, зарычал. Предупреждение. Человеку. Если робок, лучше отступить сразу. Остановиться хотя бы.
Анвар идет.
Ральф припал к траве, подобрал под себя задние ноги. Напружинил их. Напряг до такой степени, что когти впились в землю и, конвульсивно двигаясь, стали рыть ее. Глаза застыли на «беглеце». Окаменели. Весь он в фокусе. Главное, руки и нож. Конечно, Ральф видел и глаза. Узнавал их. Где-то в неглубоких извилинах его мозга вспыхивали ассоциации и вызывали торможение, пробуждали эмоции. Но сила привычки, инстинкт зверя и раба побеждали.
Такой тишины в лесу никогда не было. Напряженной, настороженной тишины. Возможно, щелкала где-то птица, поздняя, осенняя. Возможно, ветер трогал сосны и они звенели хвоей – никто не слышал этих звуков. Не слышал и Саид. Он ловил то, что исходило от маленького клочка земли, на котором готовились к схватке человек и зверь.
Анвар сделал еще два шага. Последние. Застыл. Ближе нельзя было подойти – исчезал интервал, гарантирующий точность удара. Рука поднялась, нож оказался над головой. «Беглец» решил послать оружие впереди себя, всадить его в собаку. Сделал резкое движение, обманчивое движение, нож не оторвался от руки. Ральф даже глазом не моргнул – он знал, что человек не расстанется с оружием. И вообще угрозы на пса не действовали, слишком долго и терпеливо его приучали к хладнокровию. Зато хитрость «беглеца» дала возможность переползти немного вперед и оказаться в каких-нибудь трех метрах от жертвы. Исходный рубеж. Дальше – борьба.
Оба как струны. Предельное напряжение. Внимание увеличилось во сто крат. Едва приметный поворот головы или смещение рук – и начало.
– Фас!!
Снова не сдержал себя Брехт. Бросил истерично команду Ральфу. Ненужную команду. Третий мешал схватке. Сбил ритм. Собака кинулась на «беглеца». Кинулась, дабы выполнить приказ хозяина. Но чутье подсказало, куда направить удар – не на плечи, не в лицо. В ноги.
Оба упали. Сцепились. Огромный живой ком завертелся на траве. Характерное, клокочущее, захлебывающееся рычание собаки – кусающей, рвущей свою жертву. Ральф бороздил мордой ватник, двигался к горлу человека. Руки мешали, отбивали атаку, пес кусал их, откидывал в сторону. Но они были сильны, возвращались на место. Защищали горло. Не только защищали. Сами искали шею зверя. Судорожно, торопливо искали.
Нашли… Массивная, мускулистая шея. Сразу не обхватишь. А если и обхватишь, сжать не удастся. Прежде надо оседлать пса. На каком-то перекате Анвар застывает. Ральф внизу. Колени берут его в тиски, железные тиски, и заставляют стихнуть. Теперь горло…
– Хальт!
Опять «хальт», когда дело касается жизни собаки. Прозвучал бы этот приказ, окажись горло «беглеца» в зубах Ральфа? Прозвучал, конечно. Тренировка, игра. Анвар предназначен для другой цели. Горло его дорого ценится.
Не один Брехт бежит к сосне. Все бегут: и проводники, и Гундт.
Штурмбаннфюрер – плечистый, высокий, сильный, под стать Анвару, – помогает курсанту подняться. Теперь ему нужна помощь. Огромное напряжение опустошило человека. Он словно тряпичный: не держится на ногах, колени сгибаются, трясутся. Гундт обнимает его. Сажает на ствол поваленного дерева. Кричит кому-то:
– Коньяк! Живо!
Хлопает Анвара по плечу:
– Феноменально. Я не видел ничего подобного. Он бессмертен.
Остальные молчат. С испугом и состраданием смотрят на почти синее лицо Анвара, на дрожащие губы его, на изодранный в клочья ватник.
Гундт сам наливает коньяк в большой стакан и подносит курсанту. Жадно хватают губы стекло. Стучат по нему. Дробно отхлебывают разящий спиртом напиток. Глоток за глотком, почти не переводя дыхание.
– Данке шен…
Ральф тут же. На поводке. Он уже успокоился. Поднял уши и удивленно разглядывает своего противника. Без злобы. Без настороженности. Словно ничего не было, ничего не случилось. Смертью только пугали – и его, и человека. И когда «беглец» устало улыбнулся и протянул руку, чтобы погладить его голову, Ральф не шелохнулся. Из его раскрытой пасти вывалился язык и добродушно повис. Он мог даже вильнуть хвостом. В сущности, оба они не испытывали вражды друг к другу, они выполняли команду. Однако чтобы вильнуть хвостом, нужны силы. А их не осталось у Ральфа.
Все-таки он не раб. Его нельзя затравить собаками. Нельзя заставить умереть по чьей-то прихоти. Схватка показала не только умение и силу. Она раскрыла человека. У него оказалась воля. Это увидел суровый и хмурый Гундт. Увидел и внутри где-то порадовался. Ему давно хотелось найти материал, из которого можно было бы вылепить сильного, волевого исполнителя. Кажется, сегодня повезло. О душевных противоречиях Гундт не задумывался. Отбрасывал их. Перед ним был солдат. Умея драться, он дойдет до указанной цели. Если не дойдет – смерть. Причем сознательная смерть. Диверсант не имеет права сдаваться противнику живым. Боясь разоблачения, он должен убить себя сам. Поэтому Гундт требовал от инструкторов воспитания у курсантов воли. «В конечном счете вас все равно расстреляют или повесят, а до этого подвергнут пытке, – говорил он на занятиях. – Сократите собственные страдания. Не ищите выхода. Не стройте напрасных иллюзий. Преступления против государства не прощаются. Так было тысячу лет назад, так будет всегда».
Гундт упростил процесс перехода в другой мир до элементарного движения рукой – поднести ампулу с ядом ко рту. Он демонстрировал различные варианты, и все были удивительно легки. «Не думайте в такую минуту ни о чем, только действуйте». По часам штурмбаннфюрер проверял движения, и они занимали лишь две-три секунды. Даже секунду иногда.
Но Анвару он не говорил о смерти. Гундт верил в долголетие своего воспитанника. Верил в удачу. Поэтому, провожая Исламбека до комнаты, где предполагалась беседа с курсантами, он заметил: «Вы угадали, шарфюрер, это редкий экземпляр».
Анвар пил коньяк. Глаза, наполненные тоской, глядели куда-то в окно, в лес, в пустоту. Пальцы бороздили волосы: беспорядочные черные пряди падали то на лоб, то на виски, то на глаза.
– Будем разговаривать? – спросил Саид.
– Если надо…
Саиду нужно было. Анвару – нет. Схватка с собаками принесла совсем не те результаты, которые ожидал Гундт – курсант впал в уныние.
– И там тоже будут овчарки, – произнес он тоскливо.
Не задавал вопроса – констатировал. Понимал: будущее – это бесконечные схватки, выстрелы, преследования.
– Да, могут быть и овчарки… – утвердил чужую мысль Саид.
Анвар вдруг засмеялся – нервно, хмельно:
– Ну, я им дал сегодня…
Он сжал кулаки, полюбовался ими. Что-то хвастливое было в его взгляде. Радовался будто своей силе. И в то же время стыдился – все-таки победил лишь собаку, не человека.
В стакан полился коньяк. Саид остановил парня:
– Потом… Сначала побеседуем.
Анвар отстранил чужую руку. Наполнил стакан до края.
– Мне не нужны ваши беседы… Понимаете, не нужны… Я все знаю. Все… Только бы сесть в самолет.
Отчаяние. Это ясно понял Саид. Анвар сломлен. Внутри у него разброд. И единственное, что ждет – это конца мучительной трагедии.
– Сесть в самолет просто, а приземлиться – сложно, – бросил камешек Саид. Бросил, чтобы муть, заполнившая парня, колыхнулась, пошла кругами.
– Пусть… – Анвар припал к стакану и стал жадно тянуть влагу.
Пришлось снова остановить его:
– Тебя считают джигитом. А ты – ничтожество. Собаки вырвали у тебя сердце.
– Нет…
Снова сжались кулаки Анвара. Так сжались, что хрустнули косточки. Огромной, тяжелой рукой он ударил по столу.
– Нет.
– А если оно осталось, то каким увидит его мать?
– Мать?!
– Или ты забыл ее?
Анвар уронил голову на стол. Замер. Большой, сильный человек пытался в одиночку расправиться с болью, что мучила его. Мучила часто, может быть, постоянно.
В стакане еще оставался коньяк. Саид нерешительно потянулся к нему. Захотелось какого-то толчка. Резкого. Сбивающего с ритма. Спокойного ритма. Выпил.
– Вижу, ты не забыл родного дома.
Анвар поднял голову, широкой ладонью провел по лицу, по глазам, словно пытался снять пелену, застилавшую свет.
– Что вы от меня хотите?
– Хочу вернуть матери сына таким, каким она проводила его за порог.
Еще раз провел Анвар по лицу. Встряхнул головой. Все-таки ему что-то мешало.
– Вы шутите, эффенди.
– Нет, брат мой.
– Значит, обманываете?
Слишком четко формулировал вопросы Анвар. Стоило только приоткрыть краешек карты, как сразу бы определилась масть и Саид оказался бы в руках парня. Достаточно уже цепких пальцев Азиза. Более чем достаточно – они держат Саида за горло.
– Тебе нужна правда?
– Да, эффенди.
– Ищи ее.
Глаза Анвара застыли на лице Саида. Сквозь монгольский прищур, сквозь узкий просвет он рассматривал шарфюрера. Сначала с недоверием, потом со злостью. На какую-то секунду, последнюю, пала усмешка. Нет, не верил эсэсовцу Анвар.
– Ее можно найти?
– Можно.
– Далеко она?
– Близко.
Задумался Анвар. Внутри его что-то происходило. Внутри существовали два мира: мир детства, юности – светлый, понятный, близкий до боли, и мир зрелого человека – чужой, холодный, очерченный изгородью лагеря. Ему обещали возвращение в мир юности, Гундт обещал, Вали Каюмхан обещал, даже этот шарфюрер, но при условии, что Анвар уничтожит его. Будет стрелять, убивать, жечь. И в конце умрет сам. После смерти Анвара восторжествует какая-то высшая правда. Такая же холодная и суровая, как этот лагерь.
– Я устал, – шепотом произнес он.
– Ты просто выпил лишнего…
– Анвар не пьянеет.
– Значит, можешь думать о правде?.. Искать ее?
– Если она существует…
Надо было подвести парня к решению задачи. Саид почти у самой последней грани вдруг остановился, что-то подсказало ему – не смей! Пусть сам нащупает тропу, пусть найдет выход.
Анвар ждал. Глаза его, теперь уже без прищура, смотрели на шарфюрера. Смотрели со страхом и надеждой.
«А что, если открыть себя? – подумал Саид. – Сейчас. Возможно, рядом друг. Все станет легче. Он обретет связь. Ведь Анвар полетит. На родину. Там узнают, что “двадцать шестой” без руки».
Шорох за дверью. Она уже растворяется настежь.
Входит Брехт. Веселый, улыбчивый. Должно быть, его похвалили за усердие. Гундт похвалил. На поводке он держит Ральфа. Пес хозяйским глазом обводит комнату и останавливается на Саиде. Его почему-то интересует шарфюрер.
– Я не помешал, господа? – дружески произносит Брехт.
– Нет, нет, – так же дружески отвечает Исламбек. – Вы хотите принять участие в нашей беседе?
– Лишь в том случае, если вы закончили инструктаж.
– Тема моя исчерпана, господин унтерштурмфюрер, – Исламбек поднимается и уступает стул Брехту.
Тот меньше всего интересуется стулом. Он бросает взгляд на бутылку и хихикает.
– Коньячок!.. Противная погода сегодня… Ветер пробирает до косточек…
Саид смотрит на Анвара. По-прежнему парень уныл: пряди волос все так же брошены на глаза, и пальцы бороздят их, стараются вернуть на место. Произошло ли что-нибудь в человеке? За эти полчаса. Или он остался прежним, рабом Гундта и Брехта? Первый номер. Старший семерки. Великолепный экземпляр, расправляющийся с овчарками «Вальд-лагеря 20».
– Мне пора, – наклоняет голову Саид.
– Хайль! – откликается Брехт, сцеживая остатки коньяка в стакан.
«Что скажет Анвар? – беспокоился Исламбек. – Неужели ничего не скажет?»
Анвар молчит. Теребит волосы. Он, кажется, не замечает, как захлопывается дверь за шарфюрером.
Рут плакала. Оказалось, что она умеет плакать. Просто как женщина, как человек. Надие стало жаль ее.
– Я постараюсь помочь вам, фрау.
– Ты? Маленькая, слабая, заброшенная на чужбину девочка?
– Да, фрау… И все-таки.
Руки фрау Хенкель оплели плечи Надие. Это были усталые, потерявшие уверенность и силу руки. Они искали утешения, и Надие стала их гладить.
– Мы, женщины, должны быть опорой в этом человеческом горе.
– Да, да, – вздрагивали губы Рут. – Ты права… Что они могут? – она говорила о мужчинах. – Они воины. Они умирают…
«Телефункен» доносил далекую, непонятную, навевающую грусть музыку. Из какой-то страны. Неведомой. Тихой. Именно тихой, так думала Надие. Ведь есть же земля, не тронутая войной. Земля, где люди не слышат сводок с фронта, не слышат маршей. Просто живут. Просто люди.
– Ты любишь кого-нибудь из них, девочка? – прошептала Рут.
– В такое время любить?
– А когда же… Они умирают… Молодые, красивые… умирают…
– Разве нет будущего?
Впервые, кажется, для нее прозвучал этот вопрос. Вопрос, которым жила почти вся Германия. Все люди… Разве нет будущего? У кого? У этой турчанки? Или у самой Рут? Она не задумывалась над судьбой своих соотечественников. Они воюют. Они побеждают. Для нее побеждают, для жены президента. Значит, не о Рут Хенкель идет разговор. Разговор идет о девочке с большими грустными глазами. Подопечной Ольшера. Сегодня. А завтра подопечной Вали Каюмхана. Или еще кого-нибудь.
– Твое будущее, милая, здесь, в Германии. Ты можешь быть спокойной.
Рут поцеловала волосы Надие, гладкие, взблескивающие чернотой.
– И можешь любить…
– Умирающих?..
Рука шахини скользнула по бархату турецкой накидки, покрывавшей столик, нашла там сигареты. Вытащила одну. Поднесла ко рту.
– Люби живых… Не надо думать о завтра, девочка моя.
Они сидели на оттоманке. Тонули в шелковых подушках, тоже турецких. Спускали ноги на тавризский ковер. Вся комната была в коврах. Небольшая лампа под абажуром четко очерчивалась розовым пятном на темно-малиновом и коричневом ворсе. Лучи гасли в нем.
Бутылка токайского, давно начатая, склонялась над рюмками, наполняя их. Рут курила и пила. Заставляла пить Надие.
– Мир становится другим. Ясным. Вот от этой рюмки.
Голова Надие чуть-чуть кружилась. Мир действительно становился ясным. О нем можно было думать спокойно. Даже будущее не волновало. Не страшило. И ничего не хотелось. Только откинуться на знакомый ковер, турецкий ковер, и, смежив веки до полумрака, смотреть на розовое пятно. Слушать Рут.
– Ты не испытываешь такой потребности ощущать ясность?
– Не знаю, фрау. Для меня мир всегда был таинственным и непонятным. Я привыкла к этому.
Рут подобрала под себя ноги, упрятала их за подушками. Так было уютнее.
– У тебя цель? – спросила она серьезно.
Нужно было время, чтобы ответить на такой вопрос. Рут расценила паузу по-своему. Решила помочь Надие.
– Ты к чему-то стремишься?
– Кажется, нет… Разве это доступно простому смертному? Мною руководят.
– Капитан?
– И он… тоже… Я на службе, фрау…
– Это воля отца?
– Да…
– Но его уже нет.
– Нужно быть верной памяти.
– Он продал тебя Ольшеру?
– Фрау упрощает чувства…
– Прости…
Руки шахини снова обвили плечи Надие и ласково, извинительно сжали их.
– Я сама невольница.
– Вы?!
– Глупая… Высокий титул превращает женщину в рабыню.
Рут пригубила рюмку, отпила глоток. Посмотрела тоскливо на свою гостью.
– Удивлена?
Надие кивнула.
– Ты удивишься еще больше, если я скажу, что рабство мое почти беспредельно… Я даже твоя рабыня.
– Не смейте говорить так, фрау. Мне стыдно…
– Ну, ну. Не терзайся… Это не так уж парадоксально, милая. От твоей любезности зависит мой покой… Даже моя судьба.
Слезы задрожали на ее ресницах. Только задрожали, но большего и не нужно было. Большее могло унизить Рут.
– Я узнаю его имя, фрау…
Теперь Рут заплакала. Отвернулась и, подбирая мизинцем слезы, стала всхлипывать. Круглые, пухлые плечи ее вздрагивали.
– Боже…
Они долго пили и долго говорили. Почти об одном и том же. О любви. Странной любви, непонятной Надие, напоминающей чем-то страдание обманутого человека. Всегда она обрывалась, всегда приносила боль.
– Так должно быть, девочка. Чувство – это только хмель… Он проходит…
– Без следа?
– Почему же… Воспоминание… Приятное воспоминание.
Рут смолкла и с улыбкой смотрела на розовое пятно абажура, тлевшее в полумраке. Она помнила. Многое помнила. Это многое и давало ей право говорить о чувствах. Иногда она хмурилась. Умела отстранять от себя неприятное. Возвращала улыбку.
Надие порывалась уйти – было поздно. Рут касалась ее локтя. Останавливала.
– Сейчас придет он.
Он – президент. Муж Рут. Хозяин уютного дома, где приняли Надие как равную. Как немку. Так сказала шахиня. Значит, высшая оценка – по крови. Но он, президент, он – не немец. Как же относится к мужу Рут?
– Или ты не хочешь видеть Каюмхана?
– Не знаю… Удобно ли…
– Глупая. Ты моя гостья…
Он пришел. Тихий и усталый. С большими грустными глазами, подернутыми мягкой тенью. Нежными, как у женщины. Поцеловал лоб шахини и улыбнулся Надие.
Она привыкла видеть холодного Ольшера. Собранного, внимательно смотрящего на всех и почти безмолвного. Привыкла к вежливому равнодушию офицеров СС, которые окружали ее в управлении. Каюмхан не был холоден, не был равнодушен. Он излучал тепло. То самое тепло, что казалось чужим в Берлине. Забытое тепло.
Сказал по-тюркски:
– Сестра…
Погладил ее волосы. Отсвечивающие чернотой волосы. И рука его была тоже теплой. Мягкая, холеная рука с прозрачным маникюром на ногтях.
Рука смутила Надие. Только рука. Не ко времени вспомнился Чокаев. Ольшер говорил о его смерти и почему-то связывал ее с именем Каюмхана.
– Бедное дитя… Тебе тяжело вдали от родины…
Она могла разрыдаться. Как Рут. Родину так редко вспоминали здесь. Далекую, неясную, светлую родину. Надие едва сдержала себя.
– Ну, ну… Нам всем тяжело…
Грустные глаза его повлажнели. Рука еще раз коснулась головы Надие. Потом пролетела над столиком и опустилась у бутылки токая.
– Ай, ай! Милые птички утоляли жажду запретным напитком.
– Нам скучно, – томно пропела Рут.
– И тебе, девочка?
Лучше было бы солгать вместе с фрау Хенкель. Но почему-то этому красивому седеющему человеку, такому внимательному к ней, хотелось сказать правду.
– Мне еще и больно, эффенди.
Каюмхан внимательно посмотрел на гостью. С интересом даже. Смелость мусульманки показалась ему неестественной. Впрочем, она турчанка. Это кое-что объясняет.
– Ты ищешь утешения?
– Нет.
– Странно. Или боль нужна тебе?
– Наверное.
Президент любил и умел утешать. С первого дня войны он только и делал, что утешал страдающих. Его обязанностью было, даже профессией, протягивать руку людям, истерзанным голодом и унижением. Лагери военнопленных, собственно, и существовали для производства человеческих мук. Каюмхан освобождал несчастных от мучений. Первыми словами его были призывы к терпению. Недолгому терпению, за которым следовало спасение. «Мы пришли, чтобы облегчить вашу участь. Позаботиться о вас. Спасти вас…»
– Ты не хочешь расстаться со своей болью? – удивился Каюмхан.
– Пока не расстанутся с ней мои соотечественники.
– О-о! – президент изобразил восхищение. Глаза округлились, вспыхнули добрым огнем. Впервые, кажется, слышал он голос души человеческой. Турчанка говорила не о физическом страдании, она не была пленницей, не носила на теле номер узника концлагеря. Она работала в Главном управлении СС. У самого капитана Ольшера. Пользовалась его симпатией. И испытывала боль. Боль мусульманки, потерявшей родину. Это великолепно. Таким не нужно утешение. Чем острее боль, тем глубже чувство, тем ярче национальная окраска. Это что-то близкое к фанатизму.
Доверчивые, печальные глаза Надие и слова ее, произнесенные с чувством, подкупили Каюмхана. Он позавидовал Ольшеру – капитан умел подбирать людей. Юная турчанка – находка. Ведь если говорить откровенно, сам президент нашел только одного преданного человека – Баймирзу. Это – пес. Умный, злой. Его можно назвать другом. Можно считать даже сподвижником. Баймирза крепче президента держит древко зеленого знамени и будет держать до конца. А остальные? Остальные бьют поклоны и клянутся в верности лишь здесь, на чужбине. Пока им тепло. Пока Каюмхан силен. И сильна Германия.
– Вы изумительны! – восторженно произнес президент и стал разливать токайское в рюмки.
Неожиданный комплимент смутил Надие. Она вспыхнула, лицо ее стало ярче, привлекательнее. Все, что таилось в глубине, все скрытое обычной сдержанностью, замкнутостью, на какое-то мгновение обозначилось в блеске глаз, в улыбке.
– За нашу гостью! – поддержала мужа Рут.
– Благодарю, – взволнованно прошептала Надие. – За вас, фрау…
Голова кружилась. До этой рюмки кружилась. И после нее продолжала кружиться. Каюмхан встал, прошел в соседнюю комнату и вернулся с новой бутылкой вина.
– Ты чародей, мой милый, – засмеялась Рут.
Она все еще ласкала Надие. Рука трогала ее шею, плечи. Иногда пальцы шахини вдруг становились жесткими, злыми и приносили легкую боль. Но тотчас смягчались, стирали неприятное ощущение.
Потом рядом оказался Каюмхан. Он тоже гладил Надие. Волосы гладил. Напевал что-то своим девичьим голосом. Любовное.
Снова пили вино. Темно-янтарное, пахнущее осенним блекнущим виноградом. Солнцем пахнущее. И, кажется, морем. Тем морем, которое жило в Надие.
– Вы поете песни детства? – спросила она Каюм-хана.
– Юности, – поправил президент. – Мы с вами уже европейцы, но кровь Востока иногда напоминает о себе. – Он запел веселую, очень глупую, пошловатую песенку, с намеками, заставившими гостью покраснеть.
«Не родину вспоминает он, – с огорчением подумала Надие. – Ничего не вспоминает. Привычка возвращаться к давно угасшему, посмеиваться над прошлым. Так поступают люди, сменившие профессию на более выгодную. С высоты нового положения они поглядывают вниз, смеясь, называют себя пастухами, возчиками, водоносами. И все это произносится в окружении хрусталя и шелка, подчеркивающего взлет человека. Они даже сквернословят, рассказывают непристойные анекдоты. Для контраста тоже».
Рут снисходительно произнесла:
– Дитя природы. У него все непосредственно. Ему всех жаль, он всех любит…
«И убивает, – вспомнила опять Чокаева Надие. – Все-таки из этих бледных, холеных рук Мустафа получил яд. Неужели они не дрогнули?»
– Не все это понимают, – продолжала Рут, но уже не насмешливо, а с досадой. Она намекала на таинственного туркестанца, что оказался свидетелем гибели Чокаева и своим существованием терзал президентскую чету. – Не все понимают, как нужен Туркестану Вали… Сколько труда ему стоит защита соотечественников. Скольких он спас от голодной смерти, от лагеря. Они живы – разве это не великий подвиг?..
В порыве благодарности Рут прильнула к мужу и поцеловала его в лоб.
– Отец…
Но глаза, глаза шахини были полны отвращения. Надие схватила ее взгляд, взгляд усталого от игры человека, презирающего то, к чему прикасались губы. Даже притворства не заметила Надие. В этом доме жили чужие люди. Во всяком случае, Каюмхан был здесь только президентом. И был им по воле Рут. А он любил ее. Поцелуй принял как проявление чувства. Уткнулся головой в ее руки. Зашептал:
– Майне фрау.
Рут смотрела на него сверху. На волны завитых волос, на мягкую седину у висков. Смотрела с тоской.
Вино было допито, и Надие смогла наконец проститься с хозяевами. Рут, перед тем как проводить гостью, ввела ее в спальню к трюмо. Это было царство шахини. Платья, платья, платья. Безделушки, духи. Но ничто не примечалось, хотя Рут и хотела показать свое богатство. Над кроватью, у изголовья, темнел простой лютеранский крест. Его лишь увидела Надие. Пораженная, она застыла. Минуту рассматривала символ чужой веры. Робко рассматривала. С какой-то стыдливостью, с чувством вины перед теми, кто повесил этот крест для себя, а она перешагнула порог и тем нарушила святыню.
– Ты веруешь? – заметив смущение Надие, спросила Рут.
– Простите, фрау… Я с уважением отношусь ко всему чистому.
– Вот как!.. – шахиня задумчиво смежила веки. Надо было понять эту турчанку. Уяснить, случайно раскрыла она себя или с умыслом. Не кроется ли за словами какой-то намек? Лучше искренность. Открытым сердцем легче руководить. – Ты радуешь меня, девочка…
Она подала Надие пудреницу, заставила ее привести себя в порядок. И как бы между прочим сказала:
– Если тебе что-нибудь нравится в этой комнате, можешь считать своей собственностью. Так, кажется, поступают на Востоке…
– О, вы очень добры, фрау… Но мы еще в Европе…
– Да, пока в Европе… – Рут вздохнула. Ее тяготило это бесконечное «пока».
У вешалки, ожидая, когда Надие укутается в свое мягкое осеннее пальто, шахиня напомнила о главном, беспокоившем ее:
– Я надеюсь только на тебя, девочка…
Надие кивнула.
Его не задержали. Не изолировали, как предупреждал капитан Ольшер. Он прошел мимо часового, сквозь линии заграждений и оказался на лесной дороге.
В одиночестве, среди тишины, неестественно мирной тишины, кажущейся выдуманной специально для Саида, он ощутил какую-то нереальность всего происходящего. Будто показывали спектакль. Очень хорошо отрепетированный спектакль, который должен был вот-вот кончиться. Внезапно. И не потому, что иссякал замысел или предполагалась неожиданная развязка. Саид хотел конца. Хотел. Требовал.
Это была усталость.
Шаг, сделанный им в Кумлагере, а потом в кабинете Ольшера, втянул его в события, управляли которыми люди более сильные и более опытные, чем он. Назвавшись Исламбеком, Саид подчинил себя воле и замыслам гауптштурмфюрера. Замыслам тайным. Капитан разыгрывал спектакль, не сообщая цели. Даже следующие акты были неведомы шарфюреру, хотя он значился исполнителем. Одним из исполнителей.
Не главным. Таким, как Анвар. На Анвара бросили собак. Саида могут упрятать за решетку. Могут и не упрятать. Все зависит от плана Ольшера. Сейчас раздастся окрик сзади, и Исламбека схватят, поволокут за проволочную изгородь. Или тишина продлится. Он уйдет. Протопает по дороге до станции. Сядет в поезд. Там задержат. А может, покой не нарушится до самого Берлина. На Восточном вокзале его возьмут при выходе дежурные эсэсовцы. Почему на Восточном? Есть еще бангоф «Фридрихштрассе» или «Александрплатц», где Саид собирается сесть в метро.
Ждать. Ждать и бояться. Идти, окруженным неизвестностью. Вот она, дьявольская схема испытания нервов. Они напряжены до предела, каждую секунду могут сдать, а со всех сторон – контроль. Слежка. Споткнулся – и конец. Споткнуться легко: от усталости, от слишком торопливого движения к цели, от желания казаться спокойным.
Его роль жалка. Мучительна. Ему говорили – говорил полковник Белолипов: немцы великолепно продумали систему слежки. Они годами могут держать разведчика в орбите собственных планов, не давать ему возможности проявить инициативу. Поэтому ищите ключевые позиции, исходные. Сами стройте план и осуществляйте его, имея в виду главную задачу.
План Саид наметил. Подключил к нему Анвара. Вернее, пытается подключить. Но исходные позиции в чужих руках. Саид ничего не знает, ничего не видит. Сегодня, завтра, даже в эту минуту Ольшер изменит сроки, переставит исполнителей – и все полетит к чертям. Полетит сам Исламбек.
Как сойти с чужой орбиты? Как обрести твердую почву? Не участвовать в спектакле, а режиссировать им? Навязать план тому же Вали Каюмхану или Ольшеру? Чтоб они соглашались, помогали выполнению.
Вот где выход из мучительного ощущения нереальности. Обреченности.
– Хальт!
Система Ольшера сработала. Не на станции, не на Алексе, не на Ноенбургерштрассе. На лесной тропе. Среди удивительной, не тревожимой даже ветром, осенней тишины.
– Ви хайсен зи?
Немцы. Требуют документы. Зачем документы? Перед ними Саид Исламбек, приговоренный гауптштурмфюрером Ольшером к изоляции. Заложник.
Смотрят на пропуск. Тычут глаза в картонный лоскуток. Читают. Машут рукой: иди!
Куда? Своей дорогой. К станции. Тьфу! Это просто патруль. Формальность. А он думал… Значит, система капитана еще не сработала. Почему-то не сработала.
Саиду стало легче. На одно мгновение лишь. Система все-таки существует. И то, что он идет дальше, к станции, тоже предусмотрено Ольшером. Им одним. Чужая тайна.
Сколько еще жить под властью чужой тайны? Сколько дней? Часов?
Ему нужны были долгие дни. Нужно было время. Обычное время, в которое совершаются поступки, осуществляются замыслы. Хотя бы вот этот, связанный с Анваром, с первым номером диверсионной шестерки.
И он шел. И по-прежнему чувствовал нереальность окружающего. Даже деревья казались бутафорскими. Чужое. Все чужое.
Потом он уснул. В поезде. Забылся. Пока стучали колеса на стыках рельсов, дремал. Едва стихали привычные звуки и состав замирал у станции, просыпался. Тревожно вскидывал веки. Ждал: войдут! За ним. Входили не военные. Просто люди. Молчаливые, усталые немцы. Поезд катил дальше, и Саид впадал в дремоту.
Ольшер пытал его всю дорогу. Странно, предупреждение было сделано спокойно, с улыбкой, кажется даже, с сочувствием. А действовало угнетающе. Держало Саида под прицелом, требовало сил, нервов.
Измученный, он вышел на площадь перед Остбангофом. И вдруг успокоился: его не возьмут. Сегодня не возьмут. Как не мог понять этого раньше? В лесу еще! Вылет отложен. Или перенесен на другое число. Ислам-беку предоставлена возможность выполнить план. Собственный план.
В метро он чувствовал себя уже счастливым человеком. Повеселел. Мелькнула мысль – зайти к «Ашин-геру», выпить пива. Можно разрешить себе такую роскошь – посидеть часок вместе с немцами в старинном баре Берлина.
На Александрплатц было темно и пустынно. Светомаскировка приглушила город. С тридцать девятого года Берлин жил с занавешенными окнами и витринами. Автомобили выискивали себе дорогу, шаря впотьмах подфарниками. После ярко освещенной станции метро Саид попал в какой-то тревожный и гнетущий полумрак площади, по краям которой, у тротуаров, застыли черными силуэтами машины. Темнота помешала Исламбеку видеть лица людей, что шли навстречу и рядом с ним, что догоняли его. Он по привычке оглянулся, обежал взглядом край Алекса, ничего подозрительного не заметил и зашагал спокойно к бару. Человек, следовавший за ним метрах в десяти, замедлил движение, дал возможность Саиду свернуть к подъезду «Ашингера». Подождал, пока Исламбек войдет в вестибюль, и направился следом.
В мирное время младшие чины не посещали «Ашингера». Теперь бар был доступен и для унтер-офицеров. Шарфюрера пропустили в зал и указали на свободные столики в дальнем углу. Тишина показалась странной Саиду. Люди разговаривали шепотом. Те, что сидели компанией и были знакомы друг с другом. Остальные молчали. Тянули из кружки пиво, еще добротное, напоминавшее о прошлом, и смотрели устало и тоскливо на задрапированные окна, на соседей, таких же скучных и усталых. Это были старые люди. Завсегдатаи «Ашингера», оказавшиеся в силу своего возраста или увечья не на фронте.
Уже за столиком, с кружкой в руке, Саид увидел человека, которого не заметил несколько минут назад на площади. Он входил в зал нарочито спокойно, как входят посетители в традиционное место отдыха, не глядя на окружающих, не любопытствуя, не удивляясь. И сам он, и все, что было на нем, соответствовало форме стандарта – обычное лицо, правда, приятное, отмеченное благородством, но без броских линий, обычный костюм, поношенный, серый, галстук такой же, как у тысяч берлинцев – блеклый, почти бесцветный. Унылый взгляд не то голубых, не то серых глаз. Одно выделяло человека среди посетителей «Ашингера» – возраст. Молод. Здоров. Налит силой. И как ни старался он сутулиться, плечи продолжали рисовать прямую линию. Штатский в тридцать – тридцать пять лет не мог без дела расхаживать по Берлину – он или сотрудник СС, или агент гестапо. Впрочем, для Саида служебное положение этого штатского не было тайной. В зал вошел оберштурмфюрер Рудольф Берг, тот самый Берг, что присутствовал при допросе Исламбека в гестапо и навещал иногда дом на Ноенбургерштрассе. Появление старшего лейтенанта у «Ашингера» могло быть случайным – гестаповец решил, как и Саид, осушить пару кружек пива. Но случайности исключались из системы полиции, это понимал Исламбек. С какой стати оберштурмфюрер потащится в такой холодный осенний вечер на Алекс? Пиво можно выпить в любом гаштетте. Работа гонит гестаповца по темным улицам Берлина, тяжелая, беспокойная работа. И сюда он явился поневоле. Ему кто-то нужен.
Не будь предыстории этой встречи, Саид, пожалуй, так и решил бы – Бергу кто-то нужен. Сейчас такая мысль даже не появилась. Исламбек точно знал – оберштурмфюрер ищет его, Саида. Анализ излишен. Нет смысла взвешивать все «за» и «против». Вот уже третий месяц за ним ведется слежка, его проверяют дома, в комитете, в управлении, в лагере, то есть везде, где он появляется. И если контроль Ольшера построен на фиксации определенных пунктов, то наблюдение гестапо расплывчато, изобилует сплошными неожиданностями для Исламбека. Встречу в баре, например, Саид исключал. Чувством исключал. Ему хотелось отдыха. Только отдыха, а тут работа. Такая же тяжелая, как и у гестаповца. Один следит, другой пытается не замечать слежки. Оба играют в спокойных, равнодушных, даже беспечных берлинцев, которым, кроме пива, ничего не нужно.
Нет, их еще интересует положение на фронте. Это естественно. Вот захрипел репродуктор трансляционной сети. Почему-то перед объявлением сводки ставки главнокомандования появляются тревожные шорохи и хрипы. Будто специально прочищают динамик. Готовят слушателей к важному сообщению. Берг садится за стол, садится далеко от Саида, но просвет между рядами дает ему возможность хорошо видеть шарфюрера. Теперь уже нет сомнения – появление гестаповца у «Ашингера» вызвано интересом к Исламбеку. Значит, он шел от вокзала. Ждал приезда Саида. Знал, что он вернется из «Вальд-лагеря» вечерним поездом. Главное, знал, что шарфюрера не задержат.
Последнее показалось самым удивительным и самым тревожным – между гестапо и управлением контакт. Необычный контакт. Была неприязнь, даже вражда. Вдруг все переменилось. Одна общая сеть, и ее накидывают на Саида.
– Сталинградский участок фронта продолжает оставаться стабильным… – вещал динамик. – Город разрушен, бои идут за обладание пунктами сопротивления Советской армии, которая с фанатическим упорством пытается задержаться у Волги, хотя всему миру ясно, что Сталинград обречен.
Эту фразу Саид слышал в начале месяца. Все берлинцы слышали. Она начала повторяться, вызывая удивление и беспокойство. Трехсоттысячная армия Паулюса стояла. Стояла у Сталинграда и не проявляла никаких признаков активности. Но должна была двинуться. Берлин ждал именно такого сообщения, а оно не поступало. Какая-то стратегическая тайна связывалась с этой стабильностью. Фюрер готовил сюрприз. Иначе не могло быть. Вот только слишком затянулась развязка.
– Мы победим! – истерично выкрикнул кто-то за дальним столиком.
Все зашумели. Стали обсуждать сводку. Или просто пытались заглушить истерический голос. Он нервировал, вызывал досаду – все-таки истерия близка к отчаянию.
Берг пил пиво. Пил и смотрел в кружку. Любовался пенистым напитком. Лишь изредка вскидывал глаза и, как бы невзначай, сталкивался взглядом с Саидом. Теперь они оба будут тянуть время: кто кого пересидит.
«Зачем я нужен ему? Зачем? – спрашивал себя Саид. – Меня передали Ольшеру. В надежные руки. Гауптштурмфюрер отвечает за своих людей перед Гиммлером и распоряжается ими по собственному усмотрению. Как подчиненный Ольшера, я неприкосновенен. Но гестапо все-таки не оставляет меня в покое. Этот Берг ищет какую-то нить или уже нашел».
«Нашел? Куда ведет она? Неужели к Бель-Альянс? Там все мертво. Там даже нет следов крови – стерто временем».
Тянет пиво. Берг тянет. Что ж, Саид будет следовать его примеру. Будет сидеть в зале до закрытия, заставит этого гестаповца работать.
А потом?
Приходит в голову совершенно ясная мысль: «Ашин-гер» лишь пункт, задержка в пути. Бергу надо знать, куда направится после бара Саид. С кем встретится. Последнее – самое главное. Ради этого и идет следом гестаповец. Идет и ничего не находит. Не будет встречи. Не предусмотрена она. Исламбеку не с кем встречаться. Холостой выстрел, дорогой Берг. Напрасные усилия. Идемте лучше отдыхать. Я чертовски устал сегодня. Да и вы, надеюсь, поработали. Это ведь собачья работа – следить. Вот допьем кружку пива – и по домам.
Саид начинает торопиться. Припал к стеклу губами и не отрываясь глотает горьковатый, чуть хмельной напиток. Догоняй, оберштурмфюрер.
Что такое? Берг не спешит. Не догоняет. Наоборот, отставил кружку и с едва приметной, хитроватой улыбкой смотрит на Саида.
И тут у Саида появляется новая мысль: проверить гестаповца. Может, он следит не за ним. Вообще не следит. Бывает же так. Случайное совпадение.
Исламбек встал, направился в вестибюль. К телефону. Аппарат чернеет на тумбочке, рядом с пальмой. Его хорошо видно из зала через стеклянную дверь. И говорящему зал виден. Виден Берг. Пьет пиво. Все-таки поднял кружку.
Кому позвонить? У Исламбека нет друзей в Берлине. Азизу? Скучно. Да и он уже спит. Ага! Саид знает телефон Надие. В управлении СС. Набирает номер. Слушает гудки.
Берг опустил кружку. Разглядывает что-то в ней. Пену гаснущую или соринку. Или отражение люстры. Большой, старинной люстры с несколькими светящимися лампочками. Да, Берг явно не интересуется Исламбеком. Чертов гестаповец. Зачем он явился сюда?
– Вас слушают…
Ловко! В управлении СС не раскрывают себя, только слушают.
– Мне нужна дежурная по приемной.
– Говорите!
– Надие, это вы?
Пауза. Берг пьет и, кажется, весь поглощен своим нехитрым занятием. Не смотрит на дверь, через стекло. Никуда не смотрит. Только в кружку. Вот дьявол!
– Надие Амин-оглы сегодня не дежурит.
– Благодарю.
Саид опустил трубку. Задумался: что же делать? Есть номер домашнего телефона. Но удобно ли звонить? Впрочем, они все-таки знакомы, это дает право на короткую беседу.
Снова крутится диск. Снова бегут цифры. А Берг пьет пиво. Равнодушный до наглости.
– Как хорошо, что вы позвонили, Саид…
– Почему хорошо?
– Не уточняйте…
– Молчу.
– Жаль, что вы далеко, мне хочется многое, многое вам сказать… Саид, вы помните, куда провожали меня?
– Да.
– Повторите эту прогулку…
– Надие…
Он оглянулся на дверь. Берг пьет пиво. Проклятый гестаповец невозмутим. Истукан какой-то. Ну, погоди же!
– Надие… я иду…
Саид с азартом, почти по-мальчишески, швырнул трубку на аппарат, чем удивил и, кажется, даже рассердил старика швейцара, слонявшегося в вестибюле. Вбежал в зал, залпом допил пиво, оставшееся в кружке. Расплатился с кельнером. Шумно вышел. Напоследок все-таки посмотрел еще раз на Берга. Неужели не поднимет головы, не глянет, не встревожится – ведь Исламбек, его подопечный, покидает бар. Исчезает. Вставай, торопись, лети следом!
Сидит. Как и минуту назад. Поднимает кружку, пьет. Это уже слишком. Или он действительно не видит, не знает Саида?
Исламбеку становится почему-то скучно. Разочарование приходит вдруг. И он расстается с гестаповцем, обожженный досадой.
Спокойной ночи, господин оберштурмфюрер.
Вот дьявол, обвел вокруг пальца Саида этот Берг. Как разыграл равнодушие. Нет, с немцами надо держать ухо востро. Машина гестаповца стоит у самой обочины дороги, прижалась к тротуару. И в ней, конечно, Берг.
Как же все произошло? Как узнал оберштурмфюрер адрес, по которому шел Саид? Неужели догадался?
Исламбек, почти касаясь стены, двигался к дому, высокому, серому, как большинство домов в Берлине, двигался в тени, надеясь пройти незамеченным к подъезду. Машину он увидел, как только свернул в тихую боковую улицу. Улицу Надие.
Осталось каких-нибудь десять шагов. И тут его ослепили голубые лучи фар. На мгновение. И угасли. Негодяй! Дал понять, что видит, что узнал, что работает отлично.
Саид шмыгнул в вестибюль и стал торопливо подниматься по ступенькам. Почти впотьмах. Где-то вверху теплилась лампочка и бросала на лестничные площадки серо-желтые туманные блики. Он не вглядывался в ступени, преодолевал их автоматически, интуитивно чувствуя, где новая грань, где переход на следующую. На третьей площадке замер, нащупал справа, вровень с головой, кнопку электрического звонка и с силой вогнал ее в розетку. Весь, кажется, втиснулся в стену.
Открыли сразу. Надие открыла. Радостная и чуть взволнованная.
– Входите.
– Я не один, – прошептал он уже в передней, резко захлопывая за собой дверь.
Она, конечно, удивилась. Вскинула свои тонкие брови, спросила будто, – кто еще. Но не подумала страшного – губы улыбались по-прежнему радостно.
– Там гестапо, – пояснил он. И сам улыбнулся. В конечном счете, гестапо для берлинцев неприятное, но очень знакомое слово.
– С вами? – уточнила Надие. – Или за вами?
– Со мной, кажется… На улице стоит машина.
Надие помогла ему снять шинель и повела в комнату.
– Сейчас выясним, – сказала она чуть с тревогой. Выключила свет. Отворила створку окна и выглянула осторожно на улицу. Холодный осенний ветер хлынул в комнату, схватил тюль, свисавший с карниза, и принялся трепать его. – Ничего не видно.
Пришлось подойти к окну и Саиду. Действительно, улица была пуста. У старого клена, где только что вспыхивали голубые фары, светлел голый асфальт. По мостовой с шумом неслись стаи сухих листьев. Взлетали, кружились.
– Черт возьми, не померещилось ведь мне…
Рука его уперлась в подоконник у самого локтя Надие. Скользнула вдоль него. Ощутила едва приметное тепло. Какое-то скованное, глубокое. Словно его нарочно сдерживали.
– Почему вы решили, что это гестапо?
– Я видел Берга… А он, насколько мне известно, работает в политической полиции.
Надие затворила окно, поправила тюль. Повернулась вся к Саиду: взволнованная, с каким-то трагическим блеском в глазах.
– Ну и пусть…
– Что?
– Пусть Берг… Пусть гестапо. – Она прошла к небольшому старинному дивану, какого-то неопределенного цвета, опустилась на него. Заложила ногу за ногу. – Дайте мне сигареты.
Саид обежал глазами столик, тумбочку, подставку для цветов, обнаружил начатую пачку и подал Надие.
– В конце концов, все друг за другом следят, – касаясь губами сигареты, зло произнесла она. И губы скривила, и зубами мелкими, чуть притуманенными голубизной, сжала мундштучок. Саиду почудилась жестокость в ее голосе.
– И вы следите? – опросил он с вызовом.
– И я…
Надие нервно захохотала:
– Страшно?
– Нет, жалко…
– Не смейте меня жалеть… Слышите?!
– Постараюсь.
Он стал ходить по комнате – мимо дивана. Не замечал Надие, смотрел то на дверь, за которой стояла тишина, таинственная тишина, то на окно, только что затворенное и тоже связанное с тайной.
– Сядьте, – попросила Надие. – Я хочу покоя.
Пришлось подчиниться ее желанию. Саид шагнул к дивану, но она остановила его:
– Сюда, – и указала на маленький пуфик у своих ног.
Это было неожиданно. Он вскинул глаза на Надие, желая понять ее состояние. Она кивнула, подтверждая свое требование. И Саид опустился на пуфик. Теперь он был внизу. Рядом, почти у плеча его, лежала ее рука с нервными пальцами, перебиравшими складки ткани. Ее колени, чуть прикрытые подолом черного платья.
– Вы умеете молчать?
– Если нужно.
Надие пропустила сквозь игриво сложенные губы струю дыма, и он заволок ее. Она отгородилась от Саида легкой, недолгой кисеей. И из-за этой кисеи прозвучал голос:
– Мне трудно быть рядом с вами, Саид.
Он хотел спросить, почему, но вспомнил предупреждение и промолчал.
– Вы заставляете меня волноваться… Думать о прошлом… О потерянном…
Снова смолчал Саид, хотя рвался вопрос: зачем? Зачем она все это говорит?
– А я не хочу о нем думать. Его не вернешь, никогда.
– Но можно приобрести новое, – не сдержал себя Саид.
– Разве существует вторая родина?
– Я думал о другом, – поправился Исламбек. – Извините, что я нарушил обет молчания.
– О чем же вы думали?
– О цели жизни.
Круглые глаза Надие с любопытством уставились на Саида. К любопытству примешивалась еще и ирония.
– У вас есть цель?
Он, кажется, дал себя втянуть в опасный разговор. Цель жизни! Что это для него? Сейчас. Можно, конечно, увести Надие далеко от сути, но тогда и Саид окажется за пределами чужой судьбы. Ничего не узнает о сокровенных мыслях переводчицы Ольшера.
– Да, есть.
– Поделитесь со мной.
– Я должен увидеть снова родину.
– Значит, все-таки родину?
– Все-таки.
– Ну, это легко осуществить.
– Как?
– Включить себя в список особой команды «Вальд-лагеря 20».
– И цель будет достигнута?
– Вы увидите родину.
Надие открыто издевалась над ним. Она знала, что такое «Вальд-лагерь 20». Лагерь диверсантов. Правда, их возвращали на родину, но в каком обличье, ради каких задач! Неужели она считала Саида обыкновенным наемником, предателем, лишенным сердца и чувств. Он поднял на нее глаза, чтобы прочесть все это на ее лице. И поразился. Надие тепло, с какой-то грустью смотрела на него сверху. Руку подняла, казалось, хотела своими нервными, беспокойными пальцами коснуться его волос – они были рядом. Застыла в пути. Испугалась вроде. Повернула торопливо назад и на груди сомкнулась с другой рукой. Надие, словно совершая молитву, печально глядела на Саида.
– Я бы такое вам не посоветовал, – сказал огорченно.
Она смутилась. Еще сильнее сжала сплетенные на груди руки.
– Простите… Мне показалось, вам все равно, как вернуться на родину… Других вы учите этому.
– Кого других?
– Своих соотечественников… И небезуспешно.
– Вам даже это известно?
В ней вспыхнул азарт. Азарт ведущего игру человека. Хвастливо она бросила:
– Мне все известно.
– Все?!
– Например, что вы вернулись сегодня из Брайтен-маркта. Целый и невредимый.
Надие торжествующе сияла. Ее забавляло и радовало удивление Саида. Он действительно был поражен осведомленностью переводчицы.
– Будьте уж до конца искренни, нарисуйте мое будущее.
Она достаточно позабавилась его удивлением и его растерянностью. Глаза Надие снова стали грустными, рука опустилась на диван и принялась по-прежнему перебирать ткань накидки.
– Мы, наверное, оба погибнем…
Это было сказано так просто и так убежденно, что Саида обдало холодком. Он поверил ей. Поверил невольно – все услышанное прежде, минуту назад, убеждало в ее правоте. И новое легло на чувство, как оракульское вещание. Заставило вздрогнуть.
– Вы хотите этого?
– Нет…
– Откуда же такая уверенность?
Она попыталась решить задачу, объяснить сказанное. Подумала, глядя на темные шторы окна.
– Один из нас идет над пропастью, и тропа его скоро иссякнет… А другой… старается быть рядом…
И Надие почему-то улыбнулась. Горько. Неизбежность трагического конца представлялась ей, должно быть, очень ясно.
– Я ничего не понимаю, – прошептал Саид. Рука его потянулась к ее пальцам, застывшим на ткани. Сжала их. – Не понимаю… Ты говоришь страшные вещи. – Он назвал ее на «ты». Сам не заметил этого. И она не заметила.
– Разве умереть страшно… Теперь, когда умирают каждую секунду… – ответила она спокойно.
– Нет, нет… Почему я должен погибнуть? Ты предполагаешь это или знаешь точно?..
Снова глаза Надие заискрились лукавством. Она увидела, что Саид встревожен, ищет объяснения.
– Конечно, не знаю…
– Откуда же такая мысль?
– От сердца.
– Предчувствие?
– Возможно.
Он вскочил со своего пуфика и снова стал ходить по комнате. Она была небольшая, Саид делал какие-нибудь три шага к окну и поворачивал обратно.
– Из чего ты решила, будто подо мной пропасть? И тропа иссякает…
Надие изобразила на лице боль.
– Не надо на «ты»… Это грубо…
Саид отмахнулся. Снова спросил:
– Какая тропа?
– Ваша.
– Разве у меня есть своя тропа! Я подневольный человек, как тысячи других в Берлине.
Она сжала пальцами виски:
– Да перестаньте вы наконец ходить… Я устала…
Пришлось вернуться к пуфику, к ее ногам, и опуститься на бархатный табурет. Опуститься, хотя взвинченные нервы отвергали покой, требовали движения. Непрерывного движения.
– Я пленный… – напомнил Саид о своем вопросе. – Просто пленный.
– Вы не Исламбек, – как и в первый раз, просто и убежденно сказала Надие.
Он сразу отрезвел: его карта раскрыта. И ему говорят об этом прямо. В глаза. Надо было прийти в себя, прежде чем мысль могла подготовиться к обороне.
– Кто же я? – с трудом выдавил Саид.
– Не знаю.
Игра кончилась. Это понял Саид. Поняла и Надие. Осознала ясно, что переступила рубеж, запретный рубеж, и повисла над пустотой. Что дальше?
– Просто ты ищешь тайну, – попытался объяснить себе, а заодно и Надие мысль, которую она обронила только что. – Тебе нужна тайна.
– Возможно, – покорно согласилась Надие.
– Вы все ищете страшное. В этом ваша жизнь, ваш долг, ваша работа.
Она попросила:
– Не надо делать мне больно.
– А ты не думаешь, что наносишь другим боль своим недоверием? Что ранишь…
– Я не хотела этого.
– Ну да, просто нанесла рану по привычке.
Ее обожгла грубая настойчивость Саида. Слишком прямо выдвигались обвинения, слишком уверенно судил он о ее чувствах и побуждениях.
– Но вы действительно не Исламбек.
В словах ее звучало раздражение. Переводчица все-таки знала его тайну и хотела, чтобы Саид это понял. А он в силу инерции отвергал даже простое подозрение. Вернее, должен был отвергать. Исламбек может существовать только как Исламбек, иное уничтожает его автоматически.
– Я принял имя родителей, – произнес он с чувством, – такова воля судьбы.
– Вы приняли имя это по воле переводчицы гауптштурмфюрера.
Более удачного выстрела трудно было ожидать – Надие сразила его насмерть. Не сразу он пришел в себя и сумел понять, что стряслось. Потом робко и растерянно глянул в глаза Надие: не смеется ли она. Не торжествует ли – ведь так легко повергнут Исламбек, столько времени игравший свою, как ему казалось, великолепно продуманную роль. Нет, они не смеялись. Не торжествовали победу. В глазах Надие были усталость и сожаление. Она, кажется, раскаивалась в своем поступке.
– По вашей воле? – спросил Саид с издевкой. Ему все еще хотелось защищаться.
– Я дала вам анкету вопреки намерению гестапо. Там считали нужным проверить вас… На чистом бланке.
– Зачем вы это сделали?
Пальцы ее снова забегали по ткани, собирая складки и распуская их. Нелегко было Надие ответить на такой вопрос.
– Вас могли расстрелять… если бы ответы не совпали.
– А «опель» у кладбища – это идея капитана?
Надие смутилась:
– Нет… Кажется, тоже гестапо. Дитрих звонил гауптштурмфюреру и просил содействия.
– Вашего?
– И моего…
– А вы опять пожалели?
– Не осуждайте мою слабость… Я женщина… Она сказала это тихо. С каким-то чувством вины перед Саидом, словно просила прощения. Тронула его ладонь, как сделал он прежде, но не сжала, не передала свое смятение. Лишь согрела ее.
Ему почудилось, будто произошло что-то в эту секунду. Неосознанное, явившееся помимо его воли и ставшее хозяином положения. Что-то чужое, которое он не должен был принимать. Не мог, не имел права. И по тому же закону протеста, что существовал в нем, защищал его и руководил им при оценке вещей и событий, мешавших идти по избранной тропе. «Не будь слабым, – сказал он себе мысленно. – Тепло нежит сердце. А ему нужна лишь ожесточенность».
Надие ждала чего-то. Может быть, слов. Саид молчал. Боролся с самим собой. Хотел победить то, явившееся помимо его воли.
Не сумел…
…С отчаянием и упоением он целовал ее. Ему почему-то хотелось увидеть глаза Надие. Неужели они такие же грустные, как прежде? Неужели радость не опалила их? Веки с густыми, может быть, не ее ресницами, налепленными искусно и бросавшими синюю тень, заслоняли свет. А когда распахнулись, Саид встретил холодное равнодушие.
Не отстраняясь, не делая даже попытки остановить поток его чувств, она сказала:
– Благодарность за мою услугу?
– Как ты можешь думать такое! – возмутился Саид.
Надие запустила пальцы в его волосы, пронизала их. Сделала это как-то жадно.
– Ты боишься меня?
Да, он боялся ее. Боялся переводчицы Ольшера. Все было непонятным и подозрительным в поступках Надие. Непонятность не исчезла даже после объяснения загадочной истории с анкетой.
– Боишься? – повторила она. Глаза спокойно прошли по его лицу, точно так же, как в первую встречу у капитана, когда они не были еще знакомы. Прошли неторопливо, деловито, остановились на виске. Долго-долго изучали родинку у брови. – Не бойся. Не надо бояться…
Он ответил едва приметными кивком: хорошо. Но даже в эту секунду мысль его настороженно следила за ее словами, за тоном, которым они произносились. Мысль предостерегала. И все-таки ему страшно хотелось забвения в чувстве. Измученный тревогой, постоянным ожиданием чего-то ужасного, он с упоением отдался бы безмятежной радости. Окунулся бы в нее. Растворился. Весь. Пусть рядом бродит опасность. Пусть ищет Саида. Ищет и не может найти. В эти секунды, минуты… часы его нет.
Капитан принял его, прохаживаясь по кабинету.
Никаких приветствий. Никаких слов, объясняющих вызов в столь позднее время. Только сухое извинение:
– Я потревожил вас в силу некоторых обстоятельств.
Посмотрел из-под серых нависших бровей на Исламбека. Чужими глазами. Куда девался колкий, сверлящий, пронизывающий насквозь взгляд? Две почти померкшие точки. Они не искали, как всегда, не впивались в душу. А без них, без этих точек, не было Ольшера, не было сильного, собранного, мужественного человека, подавляющего всех, кто окружал его. И если бы не очки, взблескивающие золотистыми искрами в свете люстры, глаза вообще казались бы мертвыми.
«Устал. Ольшер устал, – не столько мыслью, сколько чувством определил Саид. – Немцы сдают. Огромное напряжение им не под силу». Этот вывод Саид сделал уже после какого-то анализа и обобщения. Он следил за капитаном и примечал новые детали в облике начальника «Тюркостштелле». Ссутулился, кажется, Ольшер, обмяк. Даже постарел.
– Вам придется, господин Исламбек, сейчас же вернуться в Брайтенмаркт. – Капитан глянул на часы и что-то отметил для себя. – Через десять минут подадут машину…
– Я готов…
Ольшер не придал никакого значения готовности шарфюрера. Она подразумевалась сама собой. Ему нужна была готовность тех, кто находился сейчас в «Вальд-лагере 20».
– Вы уверены в человеке, которого выбрали?
– Почти.
– Точнее!
– Он способен на смелый шаг.
– Не то, – скривил губы Ольшер. – Меня интересует конечный результат. Операции придается особое значение, господин шарфюрер. Вы должны знать о ней, хотя это и составляет государственную тайну. Мы отрезали Баку от России, закрыли путь советской нефти к фронту и промышленным объектам. Но нефть идет. Идет и достигает цели. Контроль с воздуха ничего нам не дал: танкеры на Каспии не видны. А от Красноводска уже следуют железнодорожные составы с нефтью, следуют через Туркмению и Узбекистан. В чудеса мы не верим. Здесь тайна… И ее надо раскрыть. Это главная задача: раскрыть и нанести удар. Задача трудная, поэтому выбор исполнителей решает исход нашего замысла. Вы говорили, что Абдурахман работает на транспорте. Мы можем быть уверены, что ваша мать свяжет ведущего с Абдурахманом?
Саид понял: надо быть конкретным в ответе, иначе капитан отменит операцию. Истинное положение Ислам-беку не было, конечно, известно, – ни Ольшер, ни даже Шелленберг не могли остановить уже начавшую действовать машину. Внезапное изменение графика было вызвано не только и не столько стратегическими соображениями, сколько политическими. Этой ночью Гиммлер, в ответ на требование фюрера оказать помощь армии Паулюса под Сталинградом эффективными действиями, обязался нанести массовый диверсионный удар по советскому тылу. Приказано было в течение семидесяти двух часов бросить в дело подготовленные и еще не подготовленные, но заканчивающие курс тренировки в диверсионных школах и лагерях ударные группы. Геринг выделил для этой цели дополнительно транспортные самолеты и передавал их в распоряжение Главного управления СС. Передавал, несмотря на трудное положение немецкой авиации, потерявшей превосходство в воздухе и вынужденной к тому же с огромными потерями нести службу связи и снабжения окруженной армии Паулюса. Другого выхода не было. На удар в спину возлагалась большая надежда. Эту надежду укреплял Гиммлер, рисуя перед фюрером картины грандиозных разрушений промышленных объектов, коммуникаций, аэродромов, играющих важную роль в усилении советского военного потенциала. Шеф СС лично отдал команду Ольшеру еще до рассвета выбросить в квадрат «Д» четыре диверсионные группы.
– Я уверен, – сказал Исламбек твердо.
Гауптштурмфюрер внимательно посмотрел на него, нацелил свои колючие глаза, пронизал ими насквозь собеседника. Минуту, кажется, пытал Саида. Отпустил. Утомленный, отпустил.
– Тогда действуйте.
– Слушаюсь, господин гауптманн.
На столе вспыхнула лампочка. Ольшер взял трубку с аппарата, поднес к уху: «Хорошо…» Вернул назад.
– Внизу ждут вас…
Саид заторопился. Ольшер как напутствие произнес:
– В машине будет еще один человек. Он не помешает. У него свои обязанности. Интересоваться друг другом не следует.
Исламбек кивнул. Опять заторопился. И еще раз капитан задержал его:
– Все хочу спросить…
Шарфюрер выразил готовность слушать. Поднял глаза на Ольшера.
– … не знаете ли вы человека, который был в госпитале в день смерти Мустафы Чокаева? Из туркестанцев?
Не задумываясь, Саид ответил:
– Знаю.
Эсэсовец не надеялся на такой ответ. Что-то неясное, неопределенное ожидал услышать, и вдруг четкое – знаю. Обычная выдержка изменила Ольшеру. Он торопливо, с обнаженным интересом глянул на шарфюрера, шагнул к нему.
– Кто он?
– Я.
Вторично пришлось Ольшеру напрягать силу. Нацеливать зрачки на собеседника. Колоть его, мучить. На сей раз эта процедура продолжалась недолго. Капитан ожег Саида и тотчас погасил взгляд. В сущности, не важно, кому довелось быть в госпитале и видеть там Каюмхана, главное – видеть. И если в этом признается Исламбек, тем лучше. Двойная удача.
– Кто знает о вашем посещении Чокаева?
– Только сестра Блюмберг.
– Ее нет, – констатировал Ольшер.
– Тогда – никто.
Гауптштурмфюрер вернулся к столу, потрогал осторожно очки, словно проверял, достаточно ли хорошо они держатся. Он, кажется, волновался.
– И пусть никто не знает впредь, – предупредил Ольшер.
– Слушаюсь!
– Счастливого пути, господин шарфюрер.
13
Спутником Саида оказался мулла. Обер-мулла, который приезжал прошлой зимой в Кумлагерь на вербовку пленных. Он почти не изменился внешне – та же шинель с петлицами, та же шапка эсэсовская с полумесяцем на значке – и все не по размеру, все плохо пригнанное. Такой уж был человек обер-мулла – не военным родился. Но проглядывало в нем и что-то новое. Потяжелел, обрюзг. Животик обрисовался под шинелью. Животик этот и придавал важность слуге пророка. Когда «опель» остановился в лесу, около ворот лагеря, мулла первым вылез из машины и, выставив живот, зашагал к будке часового. Он был торжественно важен.
Саида подмывало кольнуть обер-муллу, высмеять. Злое желание легко объяснялось. Он не мог забыть корана, что ткнул ему в лицо этот эсэсовский проповедник тогда ночью, в Беньяминово. И Саид кольнул бы муллу, да случай не представился. Всю дорогу проповедник спал, посапывая и похрапывая, лишь на железнодорожном переезде, когда «опель» изрядно тряхнуло, он проснулся, зевнул и лениво пробормотал «бисмилло». Пробормотал не потому, что вспомнил Бога или душа потребовала общения со Всевышним. Это была привычка, выработанная профессией. Чем-то должен отличаться слуга Аллаха от остальных смертных. Одной повязки на рукаве с изображением мечети недостаточно. Нужны слова.
Лагерь не спал. Во дворе стояли две крытые грузовые машины. Около них двигались тени. Звучала приглушенно команда. Кто-то входил и выходил из центрального барака.
Вот здесь, сейчас, Исламбек почувствовал вдруг реальность того, что казалось ему прежде театральным представлением. Выдумкой. Бутафорией. Понял наконец опасность. Эти тени, эти люди собираются воевать. И воевать скоро. Через несколько часов.
Темнота усиливала ощущение тревоги. Осенняя или уже зимняя темнота. Она прерывалась струйкой желтого света от карманного фонаря, пунктирами тлевших сигарет. Тени курили. Тени разговаривали.
Все было безликим. И, может, поэтому Саид потерял уверенность. Беседа с Анваром, встреча с Ольшером, собственная убежденность в том, что выбор сделан правильно, укрепляла веру в удачу. Сейчас от веры этой не осталось и следа. Перед ним была схема, четко действующие автоматы, те самые автоматы, которые готовил Гундт, и Саиду предстояло выполнить простую функцию. Он надеялся, отправляясь сюда, на какой-то духовный контакт. На слова надеялся. Особенные слова, западающие в сердце. Но к кому обратить их в этой мгле? К теням? К точкам сигарет? К поднятым по тревоге солдатам? Ему необходимо видеть лица. А их – нет.
Гундт стоял на крыльце и курил. Бросал короткое «шнель!» теням бегающим, шагающим по двору. Примерно то же он сказал и мулле:
– Все должно быть коротким. Через полчаса машины пойдут на аэродром.
Саиду он пожал руку. Холодно, по-деловому. Гундт все-таки был солдатом и церемониям не придавал значения.
– Могу выделить вам две-три минуты для инструктажа.
И добавил поясняюще:
– По просьбе капитана.
– Благодарю, – кивнул Исламбек.
Это даже хорошо, что ему дали всего две минуты на беседу. О чем говорить! Надо действовать. И решительно. Изучать первый номер поздно. Отказываться от намерения привлечь к делу Анвара тоже поздно. Риск, конечно. Всего одно лишь слово может привести к катастрофе.
В большой комнате, где проходили обычно занятия групп по спецподготовке, уже хозяйничал обер-мулла. Нацепив на бритую голову чалму, все с тем же эсэсовским значком впереди, он нараспев цедил не то молитву, не то суру из корана, в которой правоверные призывались к подвигу во имя Всевышнего. Видимо, все-таки суру, потому что после паузы, во время которой обер-мулла сделал омовение лица, обежав щеки и подбородок полусоединенными ладонями, прозвучала традиционная фраза: «Бисмиллягир-рахмани р-рахим. Во имя Бога милостивого, милосердного».
Двенадцать человек, и в числе их Анвар, сидели на полу, скрестив под собой ноги. Все были одеты в новую советскую военную форму – кто без знаков различия, кто со звездочками на погонах. В кармане у каждого находились документы, подтверждающие, что он отпускник, прибыл домой на побывку.
С испугом смотрели они на муллу, напоминавшему словами из корана о смерти.
– Всякому, имеющему душу, надобно умереть не иначе, как по воле Бога, сообразно книге, в которой определено время жизни. Кто хочет себе награды в здешней жизни, тому мы и дадим ее; а кто хочет себе награды в будущей жизни, ее и дадим мы тому: мы наградим благодарных…
Они не воспринимали истины, заложенной в суре, не думали о награде Бога за верность, их страшила обречённость, объявленная муллой: «Всякому надобно умереть». Все-таки умереть. Несмотря на документы, великолепно сделанные для них немцами, несмотря на настоящую форму, снятую с недавно убитых или взятых в плен русских солдат. Несмотря на оружие, спрятанное под гимнастеркой и в голенищах сапог. Умереть!
И так не хочется им умирать. Как ждут они других слов от муллы! Обнадеживающих. Вселяющих уверенность. А он все о Боге, о верности. Только один, сидящий впереди, жадно ловит звуки, стекающие с жирных, блестящих губ обер-муллы, тот, которого думал избрать Саид при первом посещении лагеря, – туповато-медлительный, покорный, безликий. Ему нужна, видно, награда на том свете. В эту он не верит.
Никто не обратил внимания на Саида, заглянувшего в комнату, – мало ли в лагере эсэсовцев! А вот Анвар заметил. И оживился. Отвел взгляд от муллы, вцепился в шарфюрера. Глаза вспыхнули радостью, словно узнали друга. На губах появилась чуть заметная улыбка. Какая-то грустная. Прощальная. И вместе с тем просящая.
Едва смолк мулла, как Анвар бросился в коридор, к Саиду.
– Думал, не увижу вас больше.
– Увидел. – Исламбек тоже улыбнулся. Сочувственно и ободряюще. – Разве можно не проводить друга в такой трудный путь.
– Выброска назначена на сегодня.
– Откуда?
– Из Бердянска.
– Значит, с пересадкой?
– Да.
Они помолчали, внимательно и настороженно глядя друг другу в глаза.
– Что передать вашей матери? – спросил Анвар. Взгляд его стал беспокойным, ожидающим. – Она будет рада получить весточку.
– Конечно… Если ее принесет друг.
В коридоре загремел голос Брехта.
– К выходу! К выходу.
На команду отозвались тяжелые сапоги. Нестройно. Медлительно. Люди шли в свой последний путь. Как ни тяжело здесь, у немцев, но еще тяжелее возвращаться на родину с неба стервятником, врагом. Проклятым всеми.
– Шнель!
Их гнали. Гнали знакомым с первого дня плена словом. Ненавистным словом:
– Шнель!
Каждый, пожалуй, если бы отменили приказ, охотно вернулся назад в свою комнату, под власть инструкторов, стал бы снова учиться душить и убивать, драться с овчарками, ползать на брюхе по грязи, протягивая шнур к взрывчатке. Вернулся бы, но на крыльце ждал Гундт. Ждал, посматривая на часы и покусывая от нетерпения губы.
– Что же сказать матери? – повторил Анвар, и в голосе прозвучала нотка отчаяния, он боялся, что не услышит ответа: Брехт гнал людей. Брехт приближался к двери. Сейчас он войдет и тогда ответа шарфюрера не последует.
Отчаяние охватывало и Саида. Остались секунды. Какие-то секунды, они все решают: да или нет. Надо верить Анвару. Надо вручить ему свою судьбу. Больше некому. Он ждет. Он весь напряжен. Понял, догадывается, кто перед ним. Кто такой Исламбек, шарфюрер СС, представитель «национального комитета». Понял и торопится поймать Саида, разоблачить. Донести Гундту или Брехту. Спасти себя. Остаться в лагере. Жизнь сохранить.
Почему-то пришли на ум слова Надие, брошенные вслед, на лестнице, когда он уходил: «Не бойтесь! Только не бойтесь». Что значат они? Откуда взялись сейчас? Разве им место здесь? Нет. Не Анвара имела в виду Надие. И все-таки он вспомнил их. Подтолкнула переводчица. Случайно.
Уже прошагали парашютисты. Сзади. Проволокли непослушные ноги. Кто-то еще задержался в комнате. Его торопит, выталкивает Брехт.
– Что? – без надежды уже напомнил Анвар. Глаза гаснут. Радость гаснет. Грустная, просящая улыбка гаснет. Анвар будто уходит.
«Верю… – заставил себя принять решение Саид. – Верю этому чужому, неизвестному парню. Верю глазам его человеческим. Человеку верю… И не имею права ошибиться… А если ошибусь…»
– Скажешь…
Снова вспыхнул огонек. Снова ожил Анвар. Потянулся к Саиду, чтобы услышать шепот. Он ожидал именно шепота. Такое не говорится громко:
– «Двадцать шестой» без руки…
– Все?
Брехт выжал последнего из комнаты. Появился в дверях, удивленно глянул на Исламбека.
– Хайль!
Саид вскинул руку.
– Заканчиваю инструктаж.
– А! Да… Мне сказал штурмбанфюрер…
Зашагал неторопливо к выходу. Кинул через плечо:
– Только недолго… Уже время ехать.
– Яволь! – откликнулся Саид.
Он протянул руку Анвару, чтобы проститься, но не нашел его ладони. Первый номер застегивал шинель. Нервно. Тыкался крючками по борту, отыскивая петли. И вдруг побежал за Брехтом. Побежал, звонко топая сапогами.
Догнал его. Вместе они вышли во двор, где настойчиво, тревожно урчали грузовики.
– Идите отдыхать, господин шарфюрер, – сказал начальник лагеря, когда Саид появился на крыльце. – Там для вас приготовлена койка.
– Я должен уехать.
Гундт раскуривал трубку и, кажется, так был занят делом, что не обратил внимания на слова Исламбека.
– Меня ждет машина, – пояснил Саид.
Тогда штурмбаннфюрер оторвался от трубки. Нехотя. Вынул ее изо рта. Произнес устало:
– Машина вернулась в Берлин.