Мой выбор пал на Разу совершенно случайно и по пустому, даже несколько забавному поводу.

Это было в Африке ночью, когда наш небольшой отряд расположился бивуаком на берегу реки, на плоской песчаной отмели, на которую мы вытащили наши лодки.

Ночь была темная, но звездная. Звезды горели так ярко, как будто здесь они были ближе к земле. Я сидел один на песке, прислушиваясь к загадочным и значительным звукам ночи.

Передо мною, тускло поблескивая своей таинственной гладью, лежала река, в которой медленно колыхались отражения звезд и темного леса на противоположном берегу.

Воздух не двигался, и спавший жар дня еще давал себя чувствовать сухой, размаривающей духотой. В лесу, за рекой, неумолчно и жутко подавал свои голоса дикий лес. Изредка можно было разобрать уханье черной жабы, писк маленького зверька, может быть, попавшего в когти ночной птицы, подстерегающий свист змеи и рыхлое рычание голодного хищника. Но все звуки сливались в одну чужую мне, загадочную, полную своего смысла и своих тайн музыку. Я слушал ее с жутким, напряженным вниманием и чувствовал себя одиноким, — окруженным какой-то враждебной, громадной и хищной жизнью. Надо мной возвышалось залитое огнями бездонное и бескрайнее небо, и как раз над лесом в недосягаемой вышине сливались в одну точку две звезды.

Я знал пути этих гордых и прекрасных звезд, знал заранее, что именно в эту ночь они сблизятся, и моему холодному европейскому разуму не казалось ничего таинственного и непонятного в этом величественном явлении ночи.

Но в этом жутком, душном мраке, в обаянии темной глади вод, голосов леса и дыхания неведомых ночных ароматов, на гладкой отмели, в одиночестве, эти высокие знаки вечности, в молчании начертавшие в безграничной бездне новую форму хода времен, возбуждали во мне какую-то тихую, безнадежную грусть и едва ощутимый бессознательный ужас перед непостижимой громадностью вечности и бесконечности.

Я задумался о своей и чужой жизни, вспомнил все свои скитания в напряженной погоне за тем, чтобы прочесть хотя одну букву в этой таинственной, развернутой перед глазами человека бесконечной книге вселенной.

И не впервые, но особенно остро и больно ущемил мое сердце вопрос:

— Полно, не напрасно ли?.. Принесло ли хоть крупицу счастья или хотя бы спокойствия все то, что так упорно и мучительно удалось мне сделать в этот короткий срок, который я называю своей жизнью?

Маленькая обезьянка пронзительно закричала в лесу, и невольно представилось ее человекообразное хрупкое и бессильное тельце, внезапно забившееся в неодолимых и безжалостных когтях какой-то темной, громадной силы, распустившей свои черные крылья над ее крошечной, уже окончившейся жизнью.

В эту секунду это маленькое жизнерадостное существо бьется в бесполезных усилиях, в чувстве одного ни с чем не сравнимого предсмертного ужаса. Темные крылья веют над нею, и горят круглые, таинственные, страшные глаза. Они ждут, когда затихнут последние судороги горячего маленького тельца, о котором завтра уже ничто не будет напоминать в этом вечно зеленом, полном света и жизни лесу. Ждут, не мигая, как бы не слыша предсмертных воплей, не видя судорог, безжалостные и загадочные, как сама смерть.

А еще за секунду перед тем, как над головой пронесся взмах зловещих крыл, бедная маленькая обезьянка, угревшаяся в своей лазейке, мирно дышала во сне, утомленная долгим жарким днем веселой, яркой, живой жизни.

Ее конец — один миг ужаса и страдания, быть может, даже и не понятого ею. Прыгая в зеленых ветвях за каким-нибудь орехом или с пронзительным визгом радостно раскачиваясь на хвосте над зеркальной гладью вод, маленькое существо и не думало о том, что где-то, в том же лесу, в сыром и темном дупле, слепо вращая желтыми круглыми глазами и машинально открывая и закрывая короткий загнутый клюв, сидит ее бессмысленная, неумолимая, неизбежная смерть.

Сразу от жизни, полной света, радости и движения, она, сквозь короткий миг бессознательной борьбы, переходит в пустоту смерти. В ту самую черную дыру, в которую я, доктор Лурье, в течение десятков лет своей жизни протискиваюсь совершенно сознательно, разрываемый на части сомнениями, надеждами, страхом и тоской. Ее великое благое незнание- милосердие природы, которого лишен я, мыслящий и страдающий человек.

Когда-то я заменял это незнание наивной и смешной, но могучей верой в бессмертие, в высший смысл и предназначение своей жизни, в мудрую волю Кого-то, сильнее меня.

Я сам убил эту веру, этот спасительный щит между собой и ужасом смертного приговора, вскрыв ее пустоту, словно ножом анатома, острием своей мысли.

Но не уподобился ли я при этом ребенку, который ломает утешавшую его игрушку только для того, чтобы убедиться, что в ней нет ничего, и выбросить ее вон, вместе с нею выбросив и еще одну радость своей маленькой жизни.

Мысль моя неотступно вращалась вокруг предсмертного вопля бедной обезьянки, давно умолкшей где-то, в по-прежнему звучащей тысячами голосов чаще тропического леса.

Ее забавная маленькая круглая рожица, с глупыми, любопытными глазками, казалось, стояла передо мной в темноте ночи, над гладью спящей реки. Она смотрела на меня пытливо и жалобно, точно спрашивая о чем-то.

Почему-то мне вспомнилось, как мать моя у нас на ферме, где я бегал еще беззаботным мальчишкой, победоносно стуча своими деревянными башмаками, резала кур. Еще тогда я поражался, глядя на беззаботно клохтавшую курицу, важно разыскивавшую и проглатывавшую крошечных живых червячков, когда мать с длинным ножом в руке, подоткнув фартук, уже шла за ней из кухни. Эта курица, разбрасывая землю лапкой и отпугивая налетавших воробьев, чувствовала, что весь мир, солнце, тепло, земля и червяки для нее: только для того, чтобы была полнее ее куриная жизнь.

А смерть шла с ножом в руках и думала о каких-то своих делах, невообразимых и непонятных куриному мозгу. И я думал, что если бы рассказать всему птичьему и скотному двору про ножи, про обухи, про пламя печей, про блюда, на которых завтра будут пожирать их закоченевшие изуродованные члены, какая паника, какой ужас и безумие воцарились бы среди них!.. Ревели бы быки, потрясая рогами крепкие заборы, прыгали и жалобно блеяли бы овцы, куры и гуси носились бы в воздухе, наполняя двор летающим пухом. И все бежало бы, кричало, ревело, разбивалось о стены. Но они не знают этого, и вот солнце светит, курица скребет лапкой, петух гордо похаживает кругом, сонно и благодушно жуют свою жвачку коровы, мирно и радостно блеют овцы… Жизнь светлая и простая благостно наполняет их мир.

В болотистой местности на закате солнца, торжественно погружавшегося в вечерние тени, сотни комаров кружились, бывало, вокруг меня с победными кликами: вот он! Сюда!.. И, вонзив жало, постепенно наливаясь моей кровью, так что круглилось и свешивалось розовое прозрачное брюшко, комар замирал в блаженстве, ощущая, как жизнь переливается во всех фибрах его существа… И, прихлопнутый ладонью, беспомощно трепеща крылышками, с разорванным брюшком, беззвучно валился на землю, даже не понимая, что случилось.

Да здравствует счастливый, незнающий, немыслящий животный мир! В нем только радость жизни и нет ужаса смерти, а потому нет и ужасного бессмыслия, нет пустоты, миллионы веков гасящих радость в сердце человека, ввергающих его в непостижимое томление духа.

И, глядя на таинственное мерцание сливающихся светил, слушая неумолчный Гул лесных голосов над темною гладью вод, я мучительно спрашивал себя:

— Но зачем же такая неодолимая жажда знания, такое неугасимое мучительное стремление все в глубь и в глубь тьмы?.. Почему же мы не удовлетворялись ни счастливой слепотой зверя, ни наивной верой дикаря, самую тьму смерти населившего благостными образами вечного света и добра?.. Неужели все это ошибка, какая-то насмешка дьявола, под прекрасным телом обнаруживающего ужасный скелет, полный смердящих и омерзительных внутренностей? Неужели, точно, человек станет счастливее, когда слетит весь покров прекрасной тайны жизни и вскроется вся ее бездушная и слепая механика?..

И в это время взгляд мой упал на маленького негра, неподвижно сидевшего в трех шагах от меня, поджав ноги, и с благоговением дикаря смотревшего на невиданное им величавое небесное явление.

Его круглая курчавая головка была поднята вверх, черное личико серьезно, и при слабом отблеске звезд чуть мерцали его наивные большие глаза с белыми выпуклыми белками.

Было уже поздно. Желая посмотреть, который час, я вынул часы и карманный электрический фонарик. Скучающим движением я нажал кнопку, и слабый таинственный огонек голубеньким лучом лег во тьму.

Я слышал, как зашуршал песок под удивленным Разу. Маленький негр, выпуча черные глаза, смотрел на меня и на таинственный холодный огонек, ровным голубым лучом тихо скользивший по моим пальцам, одежде и по песку берега.

Какая-то смутная мысль заставила меня оставить на месте свой фонарик и отойти. Голубой луч остался лежать на песке, освещая ближайшие камышинки и камешки.

Издали я внимательно следил за Разу. Маленький негр неподвижно сидел против моего фонарика и как заколдованный смотрел на него.

Если бы Разу испугался и убежал или если бы, как многие негры, пришел в бессмысленный восторг, выражающийся прыжками и дикими криками, я, вероятно, преспокойно взял бы свой фонарь и ушел бы со своими думами и сомнениями. Но бедный Разу не сделал этого. Он долго сидел, наблюдая, не потухнет или не разгорится ли огонек. Но луч светил ровно мертвенным голубым светом, точно огромный светляк, заснувший на песке, забыв потушить свой фосфорический фонарик.

Разу оглянулся, как бы ища объяснения этой странной загадке. Глаза его, ослепленные светом, не могли видеть меня.

Наконец он шевельнулся и тихо на четвереньках подкрался к фонарику. С минуту мне было видно его освещенное снизу черное лицо с блестящими расширенными зрачками. Потом он протянул руку, похожую на лапку обезьяны, и осторожно тронул фонарик. Тронул и отдернул руку.

Луч света передвинулся по земле и продолжал светить так же ровно и беззвучно, освещая изумленное, напряженное вспыхнувшей мыслью, забавное черное личико.