Так он забрел на большое кладбище, где хоронили литераторов и которое возбуждало в душе странное, и грустное, и манящее сознание близости места своего погребения.

Камский медленно шел по промерзлым деревянным мосткам, звучно поскрипывающим под ногами. Никого не было видно на всем кладбище. Поникнув ветвями, в грустной задумчивости стояли опушенные снегом березки и только изредка тихонько вздрагивали, и тогда на могилы бесшумно сыпались мелкие хлопья снега, точно белые цветы. На крестах, памятниках и решетках нависли круглые, снеговые шапки, и оттого все казалось кругло и бело, и, как белая береза над могилой, склонялся над землей белый зимний день.

Город был где-то далеко, за оградами и деревьями, и шума его вовсе не было видно. Белая тишина задумчиво стояла над могилами, точно думала о том, сколько людей, сколько бурных, ярких, безумно-мучительных и озаренно-радостных жизней похоронено здесь навсегда.

Опираясь на палку и невольно прислушиваясь к скрипу своих шагов, слишком резко и звонко нарушавших всеобщую тишину, Камский задумчиво бродил по тихому лесу берез и крестов и с печальным наслаждением повторял одну и ту же фразу:

— Род приходит и род уходит, а земля пребывает вовек…

Почему вспомнилась ему эта фраза, и почему так тонко бередила какую-то, скрытую язву в сердце, он не думал. Ему просто доставляла наслаждение величаво-спокойная грусть, вылившаяся в этих словах.

Он прошел до конца мостков, машинально читая золотые буквы, блестевшие в белом море снеговых бугров, и уже повернул назад, когда ему показалось, будто кто-то вышел из боковой аллеи и идет рядом.

Далекий от мысли, кто и зачем идет, Камский слегка подался в сторону, чтобы дать дорогу. Но прошел он еще несколько шагов, а идущий почти рядом не обгонял и не отставал. Уже потом Камский вспоминал, что совсем не было слышно шагов идущего, но в ту минуту он не обратил на это внимания. Он не слышал, а чувствовал, что кто-то идет рядом и что это имеет к нему какое-то отношение. Первая мысль была о нищем, назойливо и униженно, как гнус, ползущем вдоль могил, и Камский обернулся с гримасой брезгливого раздражения.

Белый день, белые березы над могилами, кресты, кладбище и весь мир мгновенно исчезли, оставив перед ним одно только лицо, страшно знакомое, но которое совершенно невозможно было видеть: лицо его друга, умершего года два тому назад.

Он был все тот же, каким знал его Камский много лет: желтоватое лицо, точно обмазанное сметаной совершенно светлых, жидко зачесанных набок, волос, широкие сутулые плечи и большие, удивительно искренние и грустные глаза. Показалось даже, что он улыбнулся.

Камский выронил палку, отшатнулся и безумно раскрыл глаза. Но перед ним никого не было. Так же стояли склоненные березы, так же нависали круглые шапки снега на крестах и блестели на белом золотые буквы. Кладбище казалось еще пустыннее и безмолвнее.

Одну секунду было такое чувство, точно в мозгу что-то тихо пошатнулось, но Камский сейчас же пришел в себя.

— Галлюцинация! — было первое и простое слово, которым он прямо и коротко обрубил странное волнение своей мысли.

Он медленно поднял палку и, придерживая рукой неровно заколотившееся сердце, быстро пошел прочь.

Стало жутко посреди этого белого пустого места, покрытого крестами и холмами, под которыми вдруг почудилась безмолвная таинственная жизнь.

Мостки торопливо и звонко заскрипели за ним, точно кто-то пустился догонять его, и страх стал расти, обращаясь в панический ужас. Теперь вокруг уже не было тишины и покоя, и казалось, что позади, там, куда не видят скошенные в ужасе глаза, все колышется и двигается, полно витающею из гробов страшною жизнью.

Камский не шел, а бежал, и вид его был страшен, как у безумного.

Уже возле самой церкви, выступившей из-за деревьев, он увидел людей, живо черневших на белом снегу, и пошел тише, все еще вздрагивая и прерывисто дыша.

Обметенная от снега зеленела длинная скамья, с которой сотни людей до дерева стерли краску, ожидая момента похорон близких и далеких им покойников. Камский подошел к ней и сел, чувствуя, что ноги у него дрожат, и силы слабеют.

Было ясно, что он заболел и сделался жертвой галлюцинации, но было страшно этому поверить и хотелось уверить себя, что это простой обман зрения.

«Принял за лицо старый столб с шапкой снега, вот и все!» — думал он, с трудом подбирая смятенные мысли.

Но тут же вспомнил нечто, породившее в нем новую смутную тревогу. Когда-то в лунную ночь они, Камский и его умерший друг, сидели на крыльце монастырской гостиницы и тихо разговаривали, медленно попыхивая красными огоньками папирос и глядя на белую круглую луну, высоко выходившую из-за темного леса. Где-то на горе смеялись барышни-дачницы. Лунный свет все ярче выступал на ровной дороге и чертил синие тени деревьев на белой стене гостиницы. Черный монах, пересекая тени, то появляясь, то исчезая, шел с горы. Было и тепло, и прохладно, грудь дышала полно и легко, наполняя все тело ощущением сильной и здоровой жизни.

— Ну, ладно, дадим же слово явиться друг к другу после смерти? дружелюбно посмеиваясь, говорил друг.

— Не шути этим, друг, — немного разгоряченно ответил Камский; — эти шутки банальны… Есть или нет загробная жизнь и какова она, — это дело другое, но смеяться над неизвестностью — по крайней мере нелогично…

— Ничуть не нелогичнее, чем думать о том, что все равно должно остаться в неизвестности… А я вот возьму и явлюсь другу назло!

— Являйся! — засмеялся и Камский, видя, что спор все равно сошел с серьезной почвы. — Не испугаюсь!

— Смотри ж, друг, чтобы не испугался! — дурашливо погрозил ему друг.

В тот вечер было так тихо и лунно, как бывает, кажется, только во сне.

Этот случайный и совершенно нелепый разговор, в который тогда просто вылилось озорно-бодрое настроение, возбужденное лунной ночью и близким призывно-загадочным смехом молодых женщин, тоже взволнованных яркой луной и теплой ночью, со страшной яркостью встал теперь в памяти Камского.

— Какой вздор! — с непонятным озлоблением сказал он и поднялся. — Пойти лучше домой и принять брому…

Но вместо того, чтобы уйти, он снял шапку и медленно вошел в церковь.

Холод пустоты и гулкая звонкость всех звуков встретили его. В высокой церкви стоял беловатый сумрак. Узкие стрельчатые окна тусклыми пятнами расплывались в синеватой дымке ладана. Темные стены, мерцая старой позолотой и пугая черными ликами, возвышались мрачно и строго, и оттого церковь казалась еще больше и выше, и ее купол, с туманно парящим в нем грозным Богом Саваофом, уходил в недосягаемую высоту.

Из бокового притвора, где отпевали умерших, доносилось скорбное и тихое пение немногих голосов. Звонкие шаги входящих и выходящих звучали по каменным плитам необъяснимо-жутким значением, точно напоминая о ходе мгновений, приближающих к последнему часу. На черных помостах стояли два гроба, мертвенно отсвечивай парчой, и синий дымок свивался вокруг золотых огоньков высоких свечей! Зеленели венки, причудливо складывались на холодном полу надписи лент, блестели золото и огни, но среди красивой и пестрой пышности горбатые громады гробов возвышались еще зловещее.

Камскому показалось, что они таят свою ужасную жизнь, что их бронзовые лапы стоят твердо; горбатые спины выгибаются хищно, и они молча ждут, чтобы их скорее опустили в могилу, где в вечном одиночестве и тьме они начнут жадно глодать человеческие кости.

В первый раз со времени своего сна Камскому опять стало страшно и тоскливо.

— Галлюцинация, галлюцинация! — повторил он себе машинально.

Истерический вопль, кощунственно громко взлетевший к величаво-гулким сводам, заставил его оглянуться. Он увидел старуху в черном, которую поддерживали за руки и на лице которой сияли огромные мокрые полубезумные глаза, болезненно поежился и пошел вон из церкви.

При самом выходе из ворот кладбища Камский услышал сзади легкие шаги и, вздрогнув всем телом, с тем же холодным толчком в мозгу, обернулся.

Прошла, вся волнуясь на ходу, очень изящно одетая, молодая и красивая женщина в трауре. Ее прекрасные темные глаза на мгновение близко заглянули в лицо Камскому, и она обогнала.

Камский вынул носовой платок и вытер вспотевшие волосы, испытывая и стыдливое, и облегченное чувство.

«Так мне и надо, нельзя распускать себя до такой степени!.. Стал всего пугаться!»

Он еще долго шел за этой женщиной, видел, как раскачивалась на ходу тонкая черная талия, и с машинальным интересом думал: «Некоторым женщинам траур страшно идет… придает им даже особо соблазнительный вид… Отчего это?.. Костюм, напоминающий о смерти, а между тем возбуждает самые жизненные влечения… Странно!..»

Под краем ровного белого неба, которое раньше не казалось тучей, над синими силуэтами города, вдруг прорезалась длинная золотая полоса и вспыхнул бело-огненный край расплавленного солнца.

На всем ожили и засверкали живые краски. Запестрели извозчичьи лошади, люди, стены и стекла домов, фонари и деревья за оградой; в темных окнах зажглись красные лучи, а по снегу протянулись голубые тени. Казалось, до сих пор было тихо и пусто, и вдруг все зашумело, задвигалось, бодро, звонко и весело.

Но золото померкло, серое небо окрасилось дымно-багровой полосой и слилось с дальними крышами. И все потемнело и потухло опять.