На улицах было еще почти светло, но фонари уже горели и их золото странно и красиво блестело в синеватом сумраке летнего вечера.

Как-то напряженно тихо было в пустой квартире. Горела только одна лампа в столовой и, как огромная, мертвая, огненная бабочка с распростертыми крыльями, неподвижно висела над белым столом. Слышно было, как где-то скучно тикали часы, точно для собственного развлечения, наедине отсчитывая никому не нужное время. Были спущены все шторы, и оттого казалось, будто за стенами — черная, непроглядная, глухая ночь.

Закутавшись в большой теплый платок, Дора тихо лежала на кровати в маленькой темной спальне и думала.

Прошел год со дня смерти Лизы Чумаковой, и на ее могиле, должно быть, давно уже проросла вторая трава. Черной полосой был этот год для Доры: острая грусть, болезнь, ядовитый стыд истомили ее. Лицо у нее похудело, глаза стали блестеть болезненным выражением, голова стала еще больше, а тело меньше и слабее. Но в душе ее по-прежнему жило что-то беспокойное, что жгло ее сознанием своей незначительности, неодолимо толкало на поиски великого, красивого и сильного, в один год протащило ее через всю Россию, сквозь тысячи опасностей и втолкнуло, наконец, в эту пустую, зловещую квартиру, в которой зародился и вырос обширный террористический заговор.

Было страшно холодно и невыносимо тяжело думать о том, что должно было произойти завтра, но все-таки Дора знала, что пойдет и сделает все, и душа се наполнялась наивным, тайным восторгом, что именно ей поручена ответственная и опасная роль. Огромное кошмарное дело политического заговора как-то расплывалось, не укладывалось в сознание, и Дора видела только себя, с замиранием сердца представляя себе свое спокойное и гордое лицо среди какого-то кровавого хаоса.

Она лежала тихо и смирно, и только глаза у нее блестели в темноте, как у спрятавшейся мыши.

В соседней квартире, за глухой стеной что-то упало, и почему-то это тяжелое падение опять вызвало со дна ее памяти скорбные воспоминания, целый год мучившие ее, как тяжелый бред. Стала опять сверлить вечная мысль о том, что она не сумела умереть так просто и хорошо, как Лиза. В сотый раз она попыталась объяснить себе это случайностью и в сотый раз поверила, но в самой глубине души, в темном, никому не ведомом уголке снова заныла болезненная, кровоточащая ранка.

Стало и страшно, и стыдно, и одиноко, и тяжело, как никогда.

Звонок задрожал в передней, и звук его, острый и предостерегающий, пробежал по всей квартире, сначала тихо, потом громко и отрывисто, а немного спустя опять тихо и долго, точно просясь.

Что-то испуганно вздрогнуло в груди, но сейчас же исчезли воспоминания и оттого стало легче. Дора торопливо встала и пошла в переднюю. В столовой уродливая черная тень родилась от неб на стене, кривляясь, проводила до дверей и скрылась в темной передней.

На лестнице было светло, и фигура Андреева, в пальто и ушастом картузе, отчетливо вырисовывалась в ярком четырехугольнике открытой двери.

— А, это вы? — тихо сказала Дора. — А остальные?

Андреев неторопливо запер дверь, снял шинель и шапку и тогда только ответил:

— Они придут в девять часов. Незнамову надо будет дать поесть. Он здесь останется ночевать.

— У меня все готово… — ответила Дора.

Они прошли в столовую. Дора села на кушетку, по-прежнему кутаясь в платок до самого подбородка, точно ей все время было холодно.

Андреев принес из передней какой-то сверток, отпер шкаф и осторожно, как стеклянную вещь, положил его на полку.

— Вы тут поосторожнее… — предостерегающим голосом сказал он.

Наступило молчание. Андреев медленно прохаживался из угла в угол. Дора молча следила за ним глазами, и ей казалось, что во всей квартире висит что-то тяжелое, что давит грудь и голову.

— Ну, что… все готово? — спросила она только для того, чтобы не молчать.

Андреев, должно быть, понял это, потому что ничего не ответил.

— Кто такой Незнамов? — опять спросила Дора. Андреев внезапно остановился перед нею, перестал дергать усы и улыбнулся.

— Я не могу сказать этого даже и вам… Да это все равно. Хороший человек… настоящий… это самое главное… Ну, впрочем, скажу, что он студент.

Андреев опять стал ходить по комнате и кусать усы.

— Не знаю, чем все это кончится… — заговорил он раздумчиво. Но если они пропадут, то будет скверно… Нам таких людей скоро не нажить. Да… В другой стране они сделали бы великие дела, а тут, чего доброго, пропадут ни за грош…

— Ну же… где же ни за грош! — протянула Дора.

— А вы думаете, я бы их отдал за какую-то старую сановную обезьяну?.. Дора улыбнулась.

— Вы так говорите, точно сами не рискуете… — сказала она с невольной легкой лестью. Андреев махнул рукой.

— Нет, я что… моя роль самое большее «шлиссельбургская»… А их прямо на виселицу… А жаль. Я их обоих хорошо знаю ведь… И оба они мне дороги так, что я, пожалуй, спокойнее сам бы пошел…

— Почему же вы и не пошли?

— Нельзя же всем сразу… — улыбнулся Андреев. — Придет и мой черед.

— Так вы Незнамова знаете?

— Да. Я его давно знаю… Сложная, богатая натура… Коренев — это борец по природе… по темпераменту… Он потому только и взялся за дело, что в настоящее время нет выше и отчаяннее борьбы, как революционная… Только в борьбе за свободу, когда все силы человеческие напрягаются для того, чтобы или разорвать цепь, или самому погибнуть, возможно такое высокое напряжение… Коренев, в сущности, жестокий человек… Да… А Незнамов только ожесточенный… Он ведь удивительно добрый и нежный… Все настоящие анархисты, должно быть, такие же добрые, чуткие люди: та огромная масса зла, грубости и несправедливости, которая наполняет мир и которая для нас только печальный факт, — для него настоящий ужас!..

Андреев остановился и стал задумчиво жевать кончик левого уса. Глаза у него стали мягкими и задумчивыми.

— Есть такие натуры, — опять заговорил он, — которые поднимают на себя все зло мира и переживают его в глубине своей уединенной души от начала до конца… и душа у них окровавленная… да. Им становится непереносимо и невозможно только сострадать и возмущаться, потому что общее страдание уже становится их собственным страданием. Наступает тот момент, когда у них душевная боль достигает такого невыносимого напряжения, что… надо уже или самому умереть, или вступить в активный бой. И тогда эти мягкие, нежные, музыкальные души становятся неподвижно напряженными, ожесточаются… да. А душа у Незнамова чистая, святая… Жаль, если он пропадет!..

Андреев махнул рукой и зашагал по комнате. Опять слышно стало, как скучно и монотонно тикают часы. Дора сидела понурившись, и неясная, тайная для нее самой мысль, что у нее душа тоже какая-то особенная, приятно и стыдливо пронеслась у нее в голове.

— Да… Так-то, Дора Моисеевна! — проговорил Андреев. — Помните же: вы будете стоять на углу так, чтобы нам было видно и с вокзала, и от переулка. Когда поезд придет и князь выйдет из вагона, акушерка выйдет на крыльцо и махнет рукой извозчику. В это время вы должны обмахнуться платком, точно вам жарко, и этот сигнал передадут до кофейни; а когда князь сядет в карету, вы повторите сигнал. По второму сигналу Незнамов и Коренев выйдут навстречу… Вот…

— Помню… Неужели вы думаете, что это можно забыть? — возразила Дора.

— Я этого не думаю… — спокойно ответил Андреев. — Но на мне лежит обязанность проверить… Вы, главное, не волнуйтесь…

Дора отрицательно покачала головой.

Стало тихо, и долго было тихо, пока не прозвучал в темной передней новый звонок, точно повторяя заученный звук.

— Ну, вот и они… — сказал Андреев спокойно и пошел отворять.

Слышно было, как загремел дверной крюк и вошли люди. Дора подняла голову и заблестевшими глазами уставилась навстречу.

Коренев был так же высок, красив и размашисто подвижен, как и прежде. Незнамов был так же высок, как и он, но тоньше и изящнее его. Был он белокур, с большими глазами и мягкими волосами, и болезненно неожиданно напомнил Доре покойного Пашу Афанасьева. Оба они пожали ей руку.

— Вы бы нам чаю дали, товарищ Варшавская… — шутливо сказал Коренев, сразу наполняя всю тихую квартиру своим голосом, фигурой и силой движений. Доре показалось, что от него пахнет свежестью и воздухом, как будто он пришел с мороза.

— Хорошо… — стараясь попасть ему в тон, притворно спокойно ответила Дора и ушла в кухню, где долго ставила самовар, неумелыми руками роняя крышку и просыпая уголь.

Из столовой ей были слышны голоса и смех Коренева, беззаботно и оживленно рассказывавшего, на какие уловки пришлось им пуститься, чтобы сбить с толку преследовавшего их сыщика. А когда она вернулась, Коренев говорил, сидя верхом на стуле:

— Кто мне нравится, так это наша акушерка!.. Вот особа!.. Она и во время светопреставления будет так же спокойна, как на родах!.. А знаете, я эти два дня чувствую, что живу… Жаль только, что все скоро кончится!

— Подожди еще! — угрюмо возразил Андреев.

— Нет, брат, — засмеялся Коренев, весело скаля белые зубы, — нам с ним один день, а там-фью!..

Белокурый Незнамов молча постучал тонкими, худыми пальцами о край стола, точно выстукивая ему одному слышный мотив.

От веселого смеха Коренева и его короткого выразительного свиста смутный холод вдруг поднялся и подступил к самому затылку Доры. Ноги у нее задрожали, и, охваченная внезапной слабостью, Дора присела на край кушетки. Как сквозь туман, слышала она, что говорил Коренев, и его громкий бодрый голос странно глухо доходил до нее.

— Скверно то, что людей мало… Берутся все, а как до дела дойдет — и пиши пропало.

Дора опомнилась. Ей постоянно мучительно казалось, что высокий и красивый студент в глубине души презирает ее, и в его присутствии она всегда подтягивалась.

Она торопливо улыбнулась, бросила робкий и быстрый взгляд на Незнамова и встала.

— Чай будете пить с лимоном? — спросила она.

— Я?.. Да… — машинально ответил Незнамов.

За чаем, которого никто не пил, кроме Коренева, больше молчали, и в этом молчании как будто слышнее было, как идет время и приближается страшный, роковой день.

— Ну, мы уходим… — сказал Коренев, поднимаясь. — До завтра! Все встали.

— Вот Дора Моисеевна укажет вам, где все лежит… — серьезно и деловито сказал Андреев Незнамову.

— Хорошо. Прощайте! — ответил тот. Одну минуту все напряженно молчали, как будто не знали, что дальше делать.

— Да, — тихо сказал Андреев, — может быть, больше и не увидимся…

Он подошел к Незнамову и обнял его нежно и искренно.

— Прощайте, голубчик! — ласково ответил Незнамов.

И от этого ласково-печального голоса и затуманившихся глаз Андреева Доре вдруг стало невыносимо остро жаль и себя, и их всех. Слезы выступили у нее из глаз и покатились мимо носа на вздрагивающие губы.

Коренев крепко пожал руку Незнамову и молча улыбнулся. Незнамов ответил ему такой же тонкой, печальной улыбкой.

Потом Коренев и Андреев ушли, а Дора пошла запереть за ними дверь и долго прислушивалась к удаляющимся шагам. Хлопнула внизу дверь, и все стихло.

Когда она вернулась, Незнамов стоял у окна и, чуть-чуть отодвинув штору, смотрел на улицу. Была еще ночь, и улицы были странно пусты, но небо уже сияло прозрачным утренним светом, и последняя звезда нежно голубела высоко над землей.

— Уже светает… Короткие у нас ночи… — ласково улыбаясь, сказал Незнамов, услышав шаги Доры.

— Да… — застенчиво ответила Дора и машинально стала прибирать на столе.

У нее было странное, смешанное чувство: и впервые вошедшего ей в голову сознания бесповоротности решения, и смутной девической неловкости, и наивной, гордой радости, что она остается одна в последний вечер с человеком, имя которого завтра пронесется по всей России и заставит задрожать ужасом самые каменные сердца недоступных и властных людей.

На дворе медленно, но неуклонно разгоралась заря нового дня и его розовые, еще бледные отблески ложились на светлые волосы и лицо Незнамова.

Он тяжело вздохнул, отошел от окна и, мягко улыбаясь, сказал Доре:

— Быть может, это последнее утро, которое я встречаю… Одного мне только и жаль!.. В сущности говоря, я большой мечтатель: люблю солнце, небо, осень, весну… люблю траву… все светлое, тихое, жизнерадостное… и мне вовсе не хочется никого убивать, не хочется умирать…

— Почему же вы идете на это? — робко спросила Дора, и в ней опять шевельнулось гордое сознание, что вопрос ее — вопрос исторический.

— Как вам сказать?.. — слабо улыбаясь, ответил Незнамов. — Вернее всего, что именно потому, что чересчур люблю жизнь и мне слишком больно смотреть, как ее уродуют!..

Он стоял перед Дорой, высокий, тонкий и весь какой-то светлый, и все улыбался, а горло Доры опять сжалось острой тоской, и, чувствуя, что сейчас расплачется, она торопливо протянула ему руку и сказала, не глядя:

— Дай Бог, чтобы все это благополучно окончилось…

— Нет, что ж… — махнул рукой Незнамов. — Все равно… Не в этот раз, так в другой… все равно… всех тех, которые довели народ до такого ужасного состояния, я считаю своими врагами, и если мне удастся спастись теперь, я пойду и убью другого… Все равно…

Дора подняла голову и посмотрела ему в глаза: они были светлы и печальны. Что-то большое, светлое и невыразимо дорогое вошло от этих глаз в душу Доры, и она показалась себе самой неизмеримо маленькой и ничтожной. Но на этот раз это сознание почему-то было не мучительно, а даже трогательно. Слезы опять выступили у нее на глазах.

Шторы побелели, и за ними послышались первые слабые и одинокие звуки жизни.

— Нет ли у вас бумаги и чернил? — спросил Незнамов. — Я хочу написать матери… потом вряд ли удастся.

Дора не могла говорить и только кивнула головой. Она принесла ему бумагу, постояла, хотела что-то сказать, но ничего не могла и ушла в спальню.

Долго потом она лежала, неподвижно закутавшись в свой большой, мягкий платок, прислушиваясь к шороху бумаги и его движениям, и ее маленькое, одинокое сердце разрывалось от жалости, от грусти и светлого влюбленного чувства к этому человеку. Хотелось встать, пойти к нему, приласкать, заплакать над ним, и своим телом, своими объятиями оградить и защитить его от грядущего ужаса. Но она лежала неподвижно и только тихо плакала, боясь, чтобы он не услышал.