Один раз под вечер мы поехали с женой в дачную местность. Слезли на опустелом полустанке, где спали вповалку мужики и ходили как сонные мухи унылые стрелочники; тихо, под руку, прошли по насыпи с полверсты и с трудом спустились по скользкой сухой траве к роще. Мы вошли в нее со странным чувством грусти и недоуменного ожидания. Трава уже завяла, и на ней толстым, мягко и тихо шуршащим слоем лежали опавшие листья. Березки наполовину осыпались и оттого будто раздвинулись и поредели; стало пусто, и вверху просвечивало пустое, холодное небо. Мы сели на насыпь, смотрели на тихо и беззвучно кружащиеся между березками желтые листья, долго молчали, не двигаясь, и тихо поцеловались. Пахло увядающими листьями, где-то слабо трещали сухие веточки и далеко, уныло и протяжно, кричал паровоз. Мы опять поцеловались, посидели смирно, грустно улыбаясь друг другу, и поцеловались еще раз. Все тише и тише становилось вокруг, опавшие листья все тихо кружились в воздухе и беззвучно устилали землю, сумерки надвигались прозрачной, но глухой тенью, неслышно, незаметно, но быстро. Становилось холодно и неуютно. Стал накрапывать дождь.
— Поедем лучше домой, — сказала жена. — В гостях хорошо, а дома все лучше, — слабо шутя, добавила она.
Мы пошли назад, не оглядываясь, и нам было больно и хотелось плакать о чем-то похороненном.
Дома горела лампа и был готов самовар. Там, за самоваром, совершенно неожиданно для себя, я вдруг озлобленно и жестоко, наслаждаясь этим озлоблением, как местью, стал говорить, придравшись к какому-то пустяку, которого не помнил уже в середине разговора: — …Не может быть два человека в плоть едину, это невозможно… Любовь приходит, и любовь уходит, как все, а нет конца желанию жить… А что они родят вместе ребенка, так это еще ничего не значит…
— Как ничего не значит? — обиженно и сердито вскрикнула жена.
— Так… Да и не родят они вместе, а только зачинают вместе, а это не то… А родит женщина, кормит женщина и воспитывает женщина!.. Мужчины даже воспитывать не умеют, человечество испортилось, огрубело, обнаглело, стало жестоким потому именно, что много веков воспитывать детей брались мужчины…
Жена смотрела на меня испуганными глазами, как будто я говорил что-то дурное и стыдное. И именно потому, что я тогда и сам не знал еще, говорю ли я дурное или хорошее, этот взгляд еще больше раздул во мне чувство озлобленного протеста.
— Мужчина и женщина встречаются только для наслаждения, а не для рождения младенцев, — визгливо кричал я, и мне хотелось что-нибудь ударить об пол, и я страдал от этого желания, — и ты это знаешь, и я знаю, и все знают. Никто не посмеет отрицать, что, когда он сходится с женщиной, он думает только о ней и желает только ее… Это правда!.. И мужчина не виноват в том, что женщина устроена так, а не иначе…
— Так нечего и подходить к женщине!
— А ты оттолкни! — тихо и злобно радуясь, сказал я, скривив губы.
Жена побледнела и потупилась.
— У женщины сильнее всего инстинкт материнства, и…
— А инстинкт отцовства? — спросила жена.
— Какой инстинкт?! — грубо сказал я. — Такого инстинкта нет…
— У тебя!..
— И нигде… нет его в той полной, решающей форме, как у женщины… Нигде нет, и у меня нет…
— Нет, есть… а ты — урод! — тихо и злобно выговорила жена.
— Ну и пусть… Кто это докажет?.. Да и не в том дело…
— Даже у животных, — растерянно говорила жена и делала руками такое движение, будто хваталась за что-то скользкое и твердое.
— Глупости! — крикнул я. — Терпеть не могу этого… Воробушки, голубки, волчица с детенышами!.. Удивительно!.. Да какое же нам дело до всей этой дряни? Когда человек сделает что-либо, хуже чего нельзя, говорят — «зверство». А когда надо разжалобить, сейчас на сцене «животные»… Ха! Не надуете! — сказал я со злобной радостью. — С какой стати я стану руководиться всякой дрянью вроде воробьев, синиц… и что там еще!.. Да гот же воробей… Он только самку кормит, а посади его в самом деле на яйца… ни за какие коврижки не сядет воробей на яйца, черт бы его драл совсем!..
— Так хоть самку же кормит… — странным жалким голосом сказала жена.
— Э, я не о том… — с досадой сказал я. — Кормит… и я кормить буду, и об этом говорить не стоит… Это слишком справедливо, просто и хорошо, тут жалость уж одна чего стоит… Но всю жизнь свою в жертву приносить, перенести все свое «я» в другого человека, в жену ли, в ребенка… Да с какой стати?.. За что?.. Если ты раба по природе, так тем хуже для тебя… А я не хочу!..
— Что ты всем этим хочешь сказать? — вдруг спросила жена и тихо заплакала.
Я сразу замолчал, и мне стало жаль ее и оттого стыдно того, что я сказал. Но когда я начал ее утешать, а она все плакала и отталкивала меня со злым и жестоким лицом, мне стало досадно и обидно.
«Ведь не говорил же я, что не люблю ее, а какое ей дело до того, что я чувствую к ребенку… Чего ей нужно от меня? Того, чего во мне нет, притворства?.. Не могу же я и мысли свои подчинить ей…»
И тут мне в первый раз пришло в голову, что и все люди, не одна жена, по какому-то праву хотят подчинить мои мысли своим, заставить меня верить и чувствовать так, как верят и чувствуют они. И такая злость охватила меня при этом, что мне захотелось крикнуть, ударить жену, бросить в нее чем-нибудь тяжелым и уйти куда-то на край света, от всех людей, от всего того, что они выдумали, дурно устроили, признали хорошим и заставляют меня признать.
Ночью я испугался чего-то грозного, сильнее и больше меня, и, глядя во тьму широко раскрытыми бездонными глазами, стал стыдиться своей жестокости. И мне казалось, что я никогда не был таким жестоким и стал таким только благодаря «всему этому», бесцельной путанице, тяжелой цепи, надетой на свою жизнь, а следовательно, не я виноват в своей жестокости, а то, что вызвало ее.