Бог, мистер Глен и Юрий Коробцов

Ардаматский Василий

 

Повесть

От автора

Когда Юрий Коробцов начал рассказывать мне удивительную историю своей нелегкой, запутанной жизни, я о нем уже знал многое и даже такое, что ему было неизвестно. Поэтому в дальнейшем, по ходу его рассказа, я должен буду сделать несколько примечаний.

Судьба Юрия Коробцова необычна, но для меня самое интересное в ней не его приключения, а все то, что эти приключения породило.

А теперь — его рассказ…

 

ЧАСТЬ ПЕРВАЯ

1

Ясно помню себя только с первого класса школы. А все, что было до этого, похоже на обрывки сумбурного сна. Помню, например, что однажды я разговаривал во дворе с большим красивым петухом и даже так его чем-то рассердил, что он бросился на меня…

Помню, как однажды я спросил у мамы — можно ли пройти по радуге, как по мосту? Она засмеялась и сказала: «Попробуй». И я бы попробовал, но радуга вдруг растаяла.

Или вспоминается такое: будто я нахожусь в лесу, в котором бушует пожар. Огонь, как рыжая белка, взбегает по стволу могучего дерева все выше, выше; там, наверху, слышится треск, пламя разбегается по ветвям, свивается в ревущий столб огня. А в это время другие белки бегают по земле, перепрыгивают через канавы. Одну я придавливаю ногой, но она вырывается и убегает. Возле меня проносятся обезумевшие от страха лесные звери — лиса, сама похожая на кусок огня, неуклюжий, жалобно ревущий медведь, заяц с опаленным боком, еж, у которого тлеют колючки. И все они, увидев меня, кричат: "Юра, спаси нас!"

Однажды мне — уже взрослому — предложили написать все, что я помню о своем детстве. Я написал и про этот лесной пожар. В результате в моей личной характеристике, составленной офицерами американской разведки, было записано: "Имеет склонность к фантазированию"… Между тем это воспоминание, как теперь я понимаю, имеет свою реальную почву.

Мой отец служил в пожарной команде и, конечно, рассказывал дома о своей работе и, наверное, однажды рассказал о том, как горел лес.

Помню зимний день. В саду отец мастерит скворечник — маленький домик из белых дощечек. Потом по глубокому снегу он идет к тополю, который растет возле сарая. Зажав в зубах два больших гвоздя, отец лезет на дерево и к самой его верхушке прибивает скворечник.

— Юрка, зови скворцов на новоселье! — кричит он мне оттуда.

На другой день я обнаружил, что в скворечнике поселились воробьи. Я еле дождался вечера, когда отец пришел наконец домой, и рассказал ему о нахальных воробьях. Отец рассмеялся:

— Они, Юрка, сняли домик временно — до прибытия основных жильцов…,

И действительно, однажды утром я проснулся и услышал за окном нежный свист, а потом: буль-буль-буль, — будто дули в свисток с водой. Я выглянул в окно и сразу увидел двух скворцов. Один, нахохлившись, сидел на крылечке своего домика, а другой, который свистел, — на сухом суку тополя…

Ясно помню несколько дней одного лета. Мы, ребятишки с нашей улицы, побежали на берег Дона смотреть купальщиков. Солнце уже спускалось к земле. Было ветрено и довольно холодно, никто не купался. У меня сорвало с головы белую панамку, и она полетела к реке, я еле догнал ее, придавил ногой и потом надел на голову, не заметив, что она в грязи. А ребята надо мной смеялись. Потом мы вертелись возле рыбаков. Один на наших глазах поймал маленькую рыбешку и бросил ее нам. Я первый схватил ее и пустил в воду — она поплыла как-то бочком и поверху. В это время показался пароход, и я забыл о рыбешке… Потом мы стали швырять в реку камни. И вдруг слышу:

- Юрка! Юрка! Где ты?

Оглядываюсь и вижу нашу соседку Елену Ивановну, тетю Лену.

— Скорей, скорей! — кричит она и машет мне рукой.

Я не хотел уходить от ребят, но тетя Лена схватила меня за руку и потащила домой.

— Дурачок ты мой маленький, — приговаривала она и смотрела на меня как-то странно, будто не узнавала.

Я послушно шел и ни о чем ее не спрашивал. Я привык слушаться тетю Лену, как маму. Моя мама работала на химзаводе и, пока для меня не было места в заводском детсадике, по утрам отводила меня к тете Лене, и я проводил в ее доме весь день, пока за мной не приходили мама или отец. У тети Лены была швейная машинка, и мне разрешалось крутить ножное колесо, когда с него был снят привод… И на этот раз я нисколько не удивился, когда она привела меня к себе.

Тетя Лена жила одна. У нее была только кошка Лыська. Но сейчас в ее домике было полно народу. Почему-то все жалобно смотрели на меня, вздыхали и переглядывались. Тетя Лена дала мне кружку молока. Я стал пить молоко и видел, что женщины шепчутся все время. Потом мне захотелось спать, и я сказал, что пойду домой.

— Дома у тебя никого нет, — сказала тетя Лена. — Папка на дежурстве, а мама пошла в ночную смену.

Тогда я покорно лег на хорошо знакомую мне кушетку и вскоре заснул под шепот соседок.

Утром тетя Лена опять сказала, что дома у меня никого нет и что мы поедем на весь день к ее родственнице, которая живет по ту сторону Дона. Это было интересно — я еще никогда не бывал на другом берегу нашей реки…

Мы пошли в центр города, сели в трамвай и потом очень долго ехали.

Родственница тети Лены — бабушка Лукерья — оказалась глухой старушкой очень маленького роста, она была только чуть повыше меня. Жила она в маленькой хибарке-мазанке, которая стояла в заросшем саду. Я сразу начал играть там в лесного разбойника. И мне было жаль, что нет здесь моих дружков с нашей улицы.

Здесь я провел весь день и не заметил, что тетя Лена куда-то исчезла. Когда бабушка Лукерья кормила меня, сна приговаривала:

— Кушай, сиротка моя, кушай…

Под вечер появилась тетя Лена, и мы поехали домой. Я заснул в трамвае, а проснулся опять на кушетке у тети Лены.

Когда на другое утро, умытый и одетый, я сидел за столом, вбежала мама, какая-то странная, растрепанная. Она бросилась ко мне, обхватила меня обеими руками и стала громко плакать. Я никогда не видел, как она плачет, и растерялся, не знал, что делать. И вдруг спросил:

— А где папа?

Мама заплакала еще сильнее. Заплакала и тетя Лена. Мама еще крепче прижала меня к себе и тихо сказала:

— Нет у тебя, Юрик, папы. Погиб наш папа. Понимаешь? Погиб…

С улицы донесся автомобильный гудок. Тетя Лена выглянула в окно и засуетилась:

— Приехали, Верочка. Пошли…

Возле нашего дома стоял красный пожарный автомобиль. Человек в военной форме помог маме и мне сесть рядом с шофером, а сам с тетей Леной сел где-то сзади. Машина развернулась и покатилась по улице. У всех соседних домов стояли люди, они смотрели, как мы едем. Меня прямо раздувало от гордости.

Я спросил:

— Мы едем к папе?

Мама чуть кивнула и отвернулась. Шофер посмотрел на меня и вздохнул.

Да, мы приехали к папе… Я уже один раз видел похороны. На нашей улице хоронили веселого сапожника, которого я хорошо знал. И я сразу догадался, что здесь хоронят папу. А это значит, что я его больше никогда не увижу. Мне стало очень страшно, и я заревел. Какие-то незнакомые женщины повели меня в другую комнату, совали мне конфеты и обещали показать что-то необыкновенное…

И вдруг уже вечер, и меня везут домой, вернее, к тете Лене…

Утром меня разбудила мама. Она была такой ласковой, обнимала меня, целовала. А потом вдруг задрожала вся и выбежала в другую комнату.

Позже я узнал от мамы, что отец геройски погиб при тушении пожара на бензоскладе. Он бросился в пламя, успел перекрыть какой-то кран, но сам сгорел. Его посмертно наградили орденом, а нам с мамой дали хорошую пенсию.

Мы жили на окраине Ростова. Сразу за нашим садом была балка, а дальше открывался зеленый простор. На той стороне балки часто разбивали табор цыгане. Тогда на нашей улице появлялись пестро одетые босоногие цыганки с черными цыганятами, и все соседи закрывали калитки на запор.

Однажды я стоял около ветхого забора нашего сада и ел малину. И вдруг слышу:

— Мальчик, как тебя зовут?

Смотрю туда-сюда — никого не вижу. И опять тот же вкрадчивый голос:

— Мальчик, как тебя зовут?

И тут в большой дыре забора я увидел цыганку.

— Юра, — ответил я.

— Какой же ты красивенький, — сказала она и обернулась к кому-то за своей спиной: — Ромка, посмотри, какой красивый мальчик…

В дыре появилась коричневая физиономия и два огромных черных глаза.

— Что ты делаешь? — спросил цыганенок.

— Ем малину.

— Дай мне.

— Как же я тебе ее дам, если она растет на кустах?

— А я залезу к тебе.

Я и опомниться не успел, как он очутился рядом со мной и стал торопливо поедать малину. Цыганка засмеялась и ушла.

Когда мы вдоволь наелись, Ромка повел меня в табор. Через дыру в заборе мы выбрались из сада, и Ромка, ловко хватаясь за кусты, помчался вниз по склону балки.

— Быстрей! Быстрей! — кричал он, и глубокая балка повторяла его голос.

Меж тем уже вечерело. В предсумеречном свете все в таборе показалось мне необыкновенным. Здесь пахло дымом, дегтем и конским потом. У костра сидели цыганки, про которых говорили, что они крадут детей. Но они не обратили на меня никакого внимания. Они возились со своими детьми, варили на костерках пахучую еду, курили… Поодаль парень гонял на поводке вокруг себя черную лошадь. А три старика смотрели, как он это делал. Где-то в кустах звякали цепными путами другие лошади. Возле одинокого дерева дышлами в разные стороны стояли три телеги с крытым верхом, оттуда выглядывали совсем маленькие цыганята. И вдруг из-за кустов вышла огромная красная луна.

Ромка подвел меня к цыганке, которая нанизывала на нитку бусы, и сказал:

— Мата, это Юрка…

Она обняла меня, потормошила и вдруг запела что-то веселое-веселое.

Потом мы с Ромкой сидели у большого костра, и я смотрел, как из огня вылетают искры и вверху превращаются в звезды. А когда мы отошли от костра, оказалось, что уже ночь.

Мне стало страшно. Я готов был зареветь. Ромкина мама подошла ко мне и сказала:

— Юра, оставайся с нами. У нас весело…

Я посмотрел вокруг… И действительно, все здесь было не так, как на нашей улице, а как в сказке — костры, храпящие кони, непонятная речь, песни. Но стоило мне подумать, что я не вернусь домой, как я заревел в голос. Ромка схватил меня за руку, потащил к балке, и вскоре я был дома. Мама, узнав, что я бегал к цыганам, нагрела воду и стала мыть меня в корыте…

 

2

Первый свой школьный день помню так ясно, будто это было на прошлой неделе. Незадолго до него мы с мамой ездили в центр города покупать букварь, тетрадки, ручку, карандаши, резинку и ранец. Тетя Лена сшила мне длинные брюки и накануне первого сентября долго их примеряла. Мне было очень жарко, а она напевала:

Дети, в школу собирайтесь, Петушок пропел давно… Ему и больно и смешно, И мать грозит ему в окно…

Первого сентября я проснулся в шесть часов утра. И услышал мамин голос:

— Спи, спи, сынок, еще рано.

Второй раз проснулся около семи. Мама уже звякала посудой на кухне. Начинался тихий и теплый день. Солнечный луч поджег что-то на столе. Стоило мне пошевелиться, и сияние то разгоралось, то гасло. Я приподнялся — эго сверкала застежка на новеньком портфеле. На спинке кровати висели мои первые длинные брюки и рубашка-матроска.

Мама сама умыла меня и усадила завтракать. Но я только чаю глотнул. Наконец я одет и мы отправляемся в школу.

На улице нам встретилась соседка, и я, не здороваясь, сказал ей:

— Вы, наверное, думаете, что я иду в детсад, а мы идем в школу, — и показал на свой новенький портфель.

Соседка и мама посмеялись, и мы пошли дальше…

Сначала я учился плохо. Ничего у меня не получалось — даже палочку не мог нарисовать, не говоря уж о том, чтобы писать с нажимом, да еще и с закруглением.

Накануне Октябрьских праздников маму вызвали в школу Учительница сказала ей, что я абсолютно ничего не понимаю и, вероятно, не дорос еще до школы. Маме предложили серьезно заняться моим развитием и внушить мне чувство ответственности за учебу. И мама занялась. Прежде всего она выпорола меня папиным ремнем с тяжелой пряжкой, а потом объявила, что я не выйду из дому, пока не сделаю как следует все уроки. Мне становилось see яснее, что школа — это сплошные неприятности. Сидишь дома, рисуешь палочки просто и палочки с крючком, все вывел как надо, но когда голова падает на стол от усталости, задеваешь рукой чернильницу и заливаешь чернилами полстраницы. Начинать все снова — нет сил. Объясняешь потом учительнице — нечаянно ведь, а она перед всем классом говорит: нет у Коробцова никакой учебной дисциплины. А у отцовского ремня пряжка тяжелая, как сковорода.

Мы начали выписывать цифры. И снова у меня не получаюсь. Пишу четверку, и крюк оказывается отдельно от палки. Пишу тройку — получается два крючка отдельно, а связать их вместе не могу. И только двойка получается отлична — красивая, похожая на лебедя.

Учительница, посмотрев на мои цифры, сказала:

— Удивительное дело, у Юры лучше всего выходит двойка.

Я пришел из школы домой и сразу сел за цифры. Действительно, думаю, почему только проклятая двойка получается красивая? А как красиво нарисовать пятерку? На что она похожа, когда ее пишет на доске учительница? На колесо с флажком. Попробую… И я вывел пятерку. Но флажок падал, и колесо было похоже на яйцо. Я нарисовал пятерку другую, третью, четвертую — и вдруг все они получились что надо, а одна так просто красавица. Тогда я стал рисовать четверки — гвоздь, забитый в стену и загнутый. Получилось. Взялся и за тройку — червяк на крючке. Получились и тройки. И на другой день учительница перед всем классом похвалила меня за цифры. В общем, потихоньку, полегоньку чувство ответственности за учебу у меня проснулось, и мама спрятала ремень в сундук…

 

3

Когда я учился во втором классе, меня приняли в пионеры. Но прежде я должен рассказать о человеке, из-за которого это событие в моей жизни стало особенно значительным.

На нашей улице жил одинокий человек, которого все — и старые и малые — звали Пал Самсоныч. Он работал на заводе мастером. Утром мы, ребята, никогда его не видели. В послеобеденное время он возвращался с завода — шел медленно, устало, держа под мышкой книгу. А за ним семенила его рыжая пятнистая собака Телок.

Пал Самсоныч знал по именам всех ребят нашей улицы. Каждый вечер он сидел на лавочке возле своего дома к смотрел, как мы играем или балуемся. Вытворишь что-нибудь неладное и смотришь на Пал Самсоныча. Будь спокоен: он все видел и уже качает укоризненно головой — надо немедленно скрываться. Нам попадало от взрослых: нас ругали, шлепали, стыдили, но все это было не так страшно. А вот, когда Пал Самсоныч поманит тебя пальцем, усадит рядом и начнет говорить тихим голосом, тогда — беда. Я уже не могу вспомнить, что именно говорил он в разных случаях, в памяти сохранилось только совершенно ясное ощущение — лучше бы сквозь землю провалиться, чем слушать его тихие укоры.

Так вот, с некоторого времени Пал Самсоныч почему-то стал оказывать мне особое внимание. Подзовет к себе, усадит рядом, я ломаю голову — в чем я провинился, а он положит мне руку на плечо, крепко так, и давай расспрашивать. Как в школе? Трудно? Интересно? Как дома? Сперва я все ждал подвоха, думал, что он спрашивает для отвода глаз, а потом начнет читать нотацию. Оказалось — нет, и разговаривать с ним было все интереснее. Однажды он привел меня к себе. В доме у него было две комнаты. Как зайдешь — маленькая, где печка, и потом — большая, с окнами на улицу и в сад. Первое, на что я обратил внимание, — фотографии на стенах. Их было очень много. На двух больших изображены самолеты. Я тогда, как и все ребятишки, бредил авиацией, так что сразу прилип к этим фотографиям. И вдруг вижу на одной из них — Пал Самсоныч стоит около самолета, среди военных. Смотрю на другую фотографию и глазам своим не верю. На ней Пал Самсоныч и Михаил Иванович Калинин.

— Пал Самсоныч, это кто? — спрашиваю я осторожно.

— Я. Разве не похож? — отвечает он и смеется.

— А это кто?

— Неужели не знаешь? Это же наш всесоюзный староста — Михаил Иванович Калинин. Это сняли, когда он к нам на фронт приезжал.

— Вы его знаете?

— Я-то знаю, — смеется Пал Самсоныч, — а он меня, наверное, позабыл. Давно это было.

— А вот тут, около самолета, тоже вы?… Вы летали?

— Нет. Я только ремонтировал самолеты. Была, сынок, такая война — гражданская называлась… — Он погладил меня по голове и спросил: — Ты про Ленина слышал?

— Ну как же! Наш Ильич. Он в Мавзолее, в Москве, и у нас в Ростове стоит на площади, — выпалил я.

Пал Самсоныч улыбнулся:

— Все? А ну-ка, садись сюда, я расскажу тебе, кто такой Ленин…

Он вынул из стола фотографию. На ней возле самолета стояли и сидели военные и среди них Пал Самсоныч. А впереди отряда стоял мальчик — ну, такой как я, может, только чуть побольше. На нем была длинная шинель и островерхая шапка-буденовка. И он один на фото был очень серьезный, а все остальные смотрели на него и смеялись.

— Этот мальчик — его звали Саня — был сыном нашего авиаполка, — сказал Пал Самсоныч и, видя, что я не понимаю, что это значит, объяснил: — Мальчонка прибился к нашему полку. Сказал нам, что родителей его убили белые, а он ищет, где бы поесть. Был он страшно худой, грязный, весь во вшах. Мы его отмыли, одели, накормили, и он остался в полку. Жил он при нашей ремонтной мастерской. Оказался очень смышленым пареньком. Грамоту он уже знал, а мы все обучали его кто чему мог. Я, например, рассказывал про нашу революцию, про Ленина. Он очень хотел учиться, чтобы стать летчиком. Но был он еще маленький, и к его желанию все относились несерьезно, а кое-кто и подшучивал над ним. Мы страшно удивились, когда вдруг в полк пришло официальное письмо из управления делами Совнаркома, требовавшее немедленно, по указанию самого Ленина, отправить в Москву Александра Гладышева, снабдив его на дорогу продуктами и зимней одеждой. Командир полка сперва и понять не мог, кто это такой Александр Гладышев. И вдруг выясняется — это же наш Санька! Оказывается, он взял и написал самому Ленину, что хочет стать летчиком, а для этого — учиться. И вот на этом снимке — проводы Саньки в Москву. Теперь Санька — летчик, орденоносец. Не дальше как Первого мая о нем из Москвы по радио говорили, когда был воздушный парад. И рассказали про то, как Ленин направил его на учебу… — Пал Самсоныч замолчал, а я в это время во все глаза рассматривал фотографию, и сердце у меня колотилось от радости за этого мальчика в шинели и еще, конечно, от зависти.

— Вот, Юрик, что такое Ленин, — сказал Пал Самсоныч. — Ты только подумай, какой это был человек. Шла война с белыми, война не на жизнь, а на смерть. Он всеми фронтами ведал. И вдруг приходит письмо от мальчишки-сироты, который, видите ли, хочет учиться. И Ленин нашел время подумать о его судьбе…

Наверное, полночи не мог я потом заснуть, все думал о Ленине и о сироте Саньке.

На другой день я уже сам побежал к Пал Самсонычу. И опять он мне рассказал про Ленина. Оказывается, Пал Самсоныч сам, своими глазами видел Ленина. В кровавую царскую войну он работал в мастерской, где чинили пушки, а когда большевики свергали царя. Пал Самсоныч был вместе с ними, брал Зимний дворец и видел Ленина. А потом он ушел на другую войну, на гражданскую, где боролись уже не за царя, а за рабочих и крестьян, за всех людей, и там он чинил самолеты.

Конечно, я далеко не все понимал, но самое главное я понял: Ленин — это человек, который все знал, любил простых людей и хотел, чтобы всем им жилось хорошо… Когда Пал Самсоныч рассказывал, как хоронили Ильича, я плакал и не стеснялся этого, а Пал Самсоныч точно не видел моих слез и продолжал говорить.

В нашем классе, над доской, висел портрет Ленина, и я мог весь урок смотреть на него и думать о нем. Однажды я даже не услышал, как меня вызвала учительница.

— Чем это ты, Коробцов, так занят? — спросила она.

— Я думал о Ленине, — честно ответил я.

Ребята захохотали. А я готов был всех их убить.

21 января, в ленинский день, было всего два урока, а затем объявили торжественный прием в пионеры.

Вся школа собралась в актовом зале. Нас, малышей, построили в середине зала, как раз перед большой картиной, где Ильич произносит речь с броневика. Сердце у меня стучало часто-часто.

Директор потребовал тишины. Потом загремели барабаны, и три пионера внесли в зал красное знамя, точно такое же, какое было возле Ильича на портрете.

Накануне Пал Самсоныч долго говорил со мной по поводу моего вступления в пионеры.

— …Ленин, Ильич наш, — говорил он ровным и тихим голосом, — понимал, что ни он, ни его товарищи за свою жизнь не успеют сделать для людей все, что они задумали. Ильич волновался и тревожился, думая о будущем нашей страны. Он же знал — придет срок, и он умрет, умрут все, кто вместе с ним свергали царя и создавали нашу родную советскую власть. В чьи руки передадут они святое дело революции? Вот почему Ленин всегда заботился, чтобы в партию коммунистов вступали молодые рабочие. Ленин создал комсомол, который стал ближайшим помощником партии. Из комсомола идет в партию молодое пополнение. Но Ильич смотрел еще дальше и создал пионерскую организацию, чтобы такие, как ты, с малых лет понимали, что вы — смена комсомола, надежда Ильича и что вам предстоит довести до полной победы начатое им дело, за которое он отдал свою жизнь. Так что ты, Юрик, идешь в пионеры по зову самого Ильича. Помни об этом. И еще — про галстук. Помни: пионерский галстук — это частица нашего ленинского красного знамени.

Когда я стоял в строю, ожидая приема в пионеры, я все время думал об этом и старался сдерживать дыхание.

— Ребята! — сказала звонким голосом наша пионервожатая Катя. — Сегодня в вашей жизни торжественный день — мы принимаем вас в пионеры, а вы принимаете торжественную присягу пионеров. Вы знаете текст присяги?

— Знаем! — крикнули мы нестройно.

— Тогда повторяйте за мной. "Я, юный пионер…"

— "Я, юный пионер…" — повторили мы хором, и потом фразу за фразой повторили всю присягу.

Загрохотали барабаны, заиграли горнисты, и к каждому из нас с новеньким алым галстуком в руках подошли старшеклассники. Когда незнакомая большая девчонка повязала мне галстук, ее комсомольский значок был перед самыми моими глазами, я смотрел на него и изо всех сил старался не заплакать.

— К борьбе за рабочее дело… будьте готовы! — крикнула пионервожатая.

— Всегда готовы! — дружно ответили мы, и с этого мгновения я уже был пионером.

Помню, как я шел домой в расстегнутом настежь пальто. Я хотел, чтобы все видели, что я пионер. Я спотыкался на каждом шагу, потому что смотрел не под ноги, а на свой пионерский галстук. Мне казалось, что его видят все, видят и думают: вот идет пионер, которого позвал на помощь сам Ильич и потому на груди у него частица красного знамени. В тот день красное знамя колыхалось у каждого дома, и черные ленты на нем напоминали о том, что сегодня ленинский день, что Ленин умер, а все, кто живут (и я в том числе), должны жить и работать, как жил и работал Ленин. Вот что такое мое пионерское "Всегда готов!".

Конечно, мысли мои не были такими стройными, но чувства были именно такими.

 

4

В день рождения, четвертого июня, мама, как всегда, поставила меня спиной к дверному косяку и, приложив ладонь к моей макушке, сделала новую зарубку. Я отошел и посмотрел на зарубки — прямо удивительно: с прошлого года я вырос почти на три пальца. Мне одиннадцать лет. С тех пор как я был принят в пионеры, я стал выше почти на целую голову.

— Ты тянешься, как подсолнух, — улыбается мама.

А мне грустно. Мама обнимает меня, тормошит, заглядывает мне в глаза:

— Юрок, что с тобой? Ты болен? — Она трогает мой лоб, руки, прикладывает щеку к моим губам.

Мне действительно не по себе, но я совсем не болен. Это началось не сегодня. Мама знает — когда и отчего. А спрашивает она просто так, для разговора, что ли…

Это случилось сразу после майских праздников. Первого мая мама дежурила на заводе, и Пал Самсоныч взял меня с собой на демонстрацию. Он был в плохом настроении. Больше молчал. А когда пошел дождь, сказал:

— Вернемся-ка домой, тут недолго и хворь подхватить.

Так я демонстрации и не увидел. Я думал, он позовет меня к себе, а он повернул меня за плечи от своей калитки и подтолкнул тихонько, даже "до свидания" не сказал…

А спустя два дня он исчез. Я шел утром в школу и вдруг вижу, что его дом стоит с заколоченными окнами. И калитка тоже заколочена досками крест-накрест. И вот уже месяц прошел, я вроде свыкся немного, что нет Пал Самсоныча, но дом его кажется мне мертвым, и жутко проходить мимо него. Люди вокруг говорили: "Пал Самсоныча забрали", «посадили», но разве это могло объяснить мне хоть что-нибудь?

Поверить в то, что Пал Самсоныч плохой человек, я не мог. Когда соседский Витька сбрехнул однажды, что Пал Самсоныч был шпионом, я так ударил его палкой по голове, что его возили в больницу.

Только мама и нашла для меня хотя и слабое, а все-таки утешение. "Мы же с тобой, — говорила она, — совсем ничего не знаем. Какой толк думать да гадать попусту? Надо ждать, и мы узнаем правду…" Сколько раз я, ложась спать, загадывал — завтра встану и узнаю, что Пал Самсоныч вернулся.

Загадал я это и вчера, под день своего рождения. Как только проснулся, вскочил с постели и — к окну, но дом Пал Самсоныча по-прежнему заколочен…

…Я и мой школьный дружок Леня Дикарев ранним утром отправились на рыбалку. Какое это было чудесное утро! Роса обжигала нам ноги, а мы смеялись во все горло, и эхо откликалось в овраге нашими голосами. Дон был такой спокойный, будто он остановился.

По случаю перехода в пятый класс отец подарил Леньке замечательную бамбуковую удочку и целый набор блесен; мы должны были обновить подарок и обязательно поймать щуку. Но у нас ничего не получалось: удочка была тяжелой, а леска длинной, мы никак не могли ее забросить. Блесна цеплялась за кусты, за наши рубашки и, наконец, вцепилась Леньке в руку. А мы все равно смеялись как сумасшедшие.

— Эй вы там! Хватит! Не пришлось бы поплакать! — крикнул нам из кустов рыбак.

Мы притихли, разняли удочку на составные части, к тонкому концу привязали обычную леску и стали ловить пескарей.

Возвращаясь домой, мы поднялись на косогор и пошли вдоль оврага. Навстречу нам из кустов выбежал Борька Лузгин — первый хулиган на нашей улице.

— На, гляди… — Мы показали ему ведерко с рыбой.

— Чумовые, — сказал он. — Война, а они рыбу ловят. Война!

— Какая война? — спросил Леня.

— Такая, — неопределенно ответил Борька и пошел вместе с нами. — Батька мой уже побежал в военкомат, — сказал он, пройдя несколько шагов. — Как его заберут, и я пойду. Винтовку дадут — здорово!..

— Так и дадут, держи карман шире, — сказал Леня.

— Всем дадут! — уверенно заявил Борька. — По радио говорили — все возьмут в руки оружие. Все!

Возле своего дома Борька остановился:

— Ну, чумовые, пошли вместе в военкомат?

Мы промолчали и не торопясь пошли дальше.

— Борька и соврет — недорого возьмет, — сказал Леня.

Я свернул к своим воротам, а Леня пошел дальше — он жил в переулке.

Дома радиотарелка пела что-то боевое, неразборчивое. Потом духовой оркестр сыграл марш и мужчина начал читать стихи. Наверняка Борька соврал про войну.

Мамы не было, у нее на заводе сегодня проводили воскресник. Я пошел к тете Лене.

— Борька Лузгин говорит, что война, — сказал я.

Тетя Лена включила свою тарелку и сердито посмотрела на меня:

— Ты что дурацкие шутки шутишь?

Я не успел ответить — радио говорило о войне.

— Что же это будет? Что будет? — вдруг закричала тетя Лена и начала запихивать в шкаф свое шитье.

— Юрик не у тебя? — спросила в окно мама. Вся вымазанная в глине, она тяжело дышала — наверное, бежала.

Потом, прижав меня к груди, она гладила меня по волосам и приговаривала:

— Сынок мой единственный… Слезинка моя… Ты не бойся, я тебя не дам в обиду, не дам.

— А я и не боюсь, — сказал я. — И ты, мама, не бойся, и вы, тетя Лена.

И тогда они обе заплакали.

 

5

Прошло ровно пять военных месяцев. Как известно, немцы вошли в Ростов 21 ноября 1941 года…

Фашисты! Мне снилось само это слово — мохнатое, грязное, рычащее. Сердце надрывалось от лютой ненависти, когда радио рассказывало о том, что они творили на нашей земле. Мы, ребята, запоминали имена героев нашей армии, о которых коротко и словно второпях сообщало радио. И завидовали Борьке Лузгину — он выполнил свое обещание и уехал на фронт.

Мама все лето работала на заводе, а потом завод остановился, его должны были куда-то увезти. Но все равно мамы целыми днями не было дома — она рыла окопы и противотанковые рвы возле нашего города.

Война была все ближе и все страшней… Радио передавало названия все новых и новых городов, захваченных фашистами, и я знал — эти города совсем недалеко от Ростова. По нескольку раз в день объявляли воздушную тревогу, и я, сидя в подвале нашего дома, с замирающим сердцем слушал уханье фугасок и трескотню зениток. Я мог целый день неподвижно просидеть дома, тупо слушая радио и вздрагивая от каждого звука на улице. Было очень страшно, и я без конца повторял вслух: "Только бы пришла мама", "Только бы пришла мама"…

Она возвращалась, начинала готовить еду, рассказывала городские новости, и страха как не бывало. Однажды она пришла и весело сказала:

— Ну, Юрик, их все-таки остановили. Вот бы, дай бог…

Уже уехала на Урал к сестре тетя Лена. Уехал со своей семьей и мой первейший дружок Леня Дикарев. Мамин завод тоже увезли на восток, мама говорила, что скоро туда поедем и мы. Все самое необходимое для эвакуации уже было упаковано в два тяжеленных чемодана. Последнее время, уходя утром из дому, мама просила меня никуда не отлучаться. Каждую минуту мы могли уехать.

Что произошло затем и почему мы с мамой так и не уехали, — я не знаю до сих пор. Когда мы жили уже в Германии, я несколько раз спрашивал у нее, как это случилось, но она не отвечала, лицо ее каменело, становилось злым.

Однажды мама ушла на завод, но вскоре вернулась — бледная, раздраженная.

— Тащи чемодан, — сказала она и сама взяла другой. Возле нашего дома стояла телега, в которую была запряжена худая лошаденка. Здоровенный парень в хорошем черном пальто, из-под которого выглядывала грязная рубашка, увидев нас, растопырил руки:

— Уговор, гражданочка, дороже денег. Плату вперед!

Мама поставила чемодан в грязь, вынула из сумочки деньги и сунула их парню. Он неторопливо пересчитал бумажки, почему-то спрятал их в кепку и нахлобучил ее на голову. После этого он сам погрузил чемоданы, ловко вскочил на телегу и крикнул:

— Поехали!..

Когда телега тронулась, он обернулся к нам:

— Давай, давай! Держись за дроги, легче будет идти.

И мы пошли сзади, держась за телегу. Грязь чавкала под ногами. С неба сыпал серый холодный дождь. Парень матерно ругал лошадь, которая еле передвигала ноги. Не знаю, сколько мы так шли, но, когда уже начало смеркаться, приблизились к железной дороге. Подъехав к самым путям, парень остановил лошадь, быстро снял чемоданы и, весело крикнув «пока», уехал.

— Стой у чемоданов, — сказала мне мама и пошла куда-то вдоль линии.

Вскоре к тому месту, где я стоял, подъехал грузовик, из которого вылезли человек десять, все тоже с чемоданами.

Ко мне подошел пожилой человек в кожанке.

— Ты чей? — спросил он.

Я назвал свою фамилию.

— Порядок. — Мужчина повернулся к своим. — Все точно — это пацан Веры Коробцовой.

Вернулась мама.

— Ничего не поймешь, — устало сказала она. — Я дошла вон до той будки. Там сидит часовой. Ни о каком эшелоне он не знает.

— Ясно. Солдат — не генерал, — сказал пожилой в кожанке. — Раз сказано здесь, значит, здесь…

Мы мокли тут под дождем всю ночь — никакого эшелона не было. Утром пожилой в кожанке и молодая женщина пошли в город. Немного распогодилось, но стало холодно. Колючий ветер хлестал в лицо, проникал сквозь одежду. Хорошо еще, что мы запасли еды на дорогу.

К вечеру выяснилось, что какой-то Сидорчук с эшелоном все напутал и надо возвращаться в город.

На другой день мама опять ушла на завод. Вернулась уже затемно.

— Эшелон все же будет, — сказала она, ставя на стол посуду. И больше ни слова.

А на следующий день мама вернулась домой рано.

— Не мы одни, сынок. Полон город людей. Не пропадем, — сказала она.

Я все понял… За окнами слышался далекий гром.

В этот день фашисты вошли в Ростов. А на другой день я их увидел…

Мы с мамой сидели дома. Радио молчало. Время будто остановилось. И вся жизнь — тоже.

Мама вдруг заплакала.

— Был бы жив твой батя, разве б так было? — запричитала она, потом замолчала и зло сказала: — Полез в огонь, ему больше всех надо было.

— Не говори так, — сказал я и обнял ее.

Она судорожно обхватила меня руками:

— Прости меня, дуру, прости, сыночек…

Понемногу мама успокоилась.

Я подошел к окну и увидел… Трое — в зеленых шинелях, с автоматами на груди — стояли возле дома Пал Самсоныча, где теперь жила большая семья погорельцев. Фашисты смотрели по сторонам, разговаривали, смеялись. Может, мне это мерещится? Я прошелся по комнате и снова вернулся к окну — фашисты все еще стояли на прежнем месте. Один из них, поставив ногу на скамейку, шнуровал ботинок. Потом они направились прямо к нашему дому.

— Мама, они к нам идут, — крикнул я шепотом и, отпрянув от окна, сел рядом с мамой на кровать.

Один фашист остался на улице, а двое зашли в дом.

— Здравствуй, рус, — сказал один из них.

Мы промолчали. Они, не обращая на нас никакого внимания, деловито осмотрели комнату. Немец обратился к маме:

— Кто ты есть? Где работать?

— На заводе… работница, — тихо произнесла мать.

— Ам верк, — сказал немец второму.

Тот ухмыльнулся и, глядя на маму, сказал:

— Пролетариат. Гут.

— Абер хаус никс гут, — засмеялся первый. И они ушли.

Наверное, они искали жилье, но ни один дом на нашей улице не пришелся им по вкусу.

Когда их гавкающие голоса затихли на улице, я посмотрел на маму. Она улыбалась, а в глазах у нее был страх.

— Ты, мама, не бойся, — сказал я. — Я тебя в обиду не дам…

А спустя неделю наши вышибли фашистов из Ростова. Рано утром ожила радиотарелка: затрещала, защелкала, загудела, а потом заговорила густым надсаженным басом:

— Граждане Ростова! Доблестная Красная Армия освободила наш город от фашистского плена… Армии необходима ваша помощь…

Мама торопливо надела пальто и повязала на голову платок.

— Юрик, никуда не уходи, я скоро вернусь.

 

6

В конце июля 1942 года фашисты снова захватили Ростов. До этого восемь месяцев в городе была наша, привычная советская жизнь. Впрочем, нет. Она была какая-то невзаправдашняя. Будто все заранее знали, что фашисты еще вернутся. И поэтому все было вроде как прежде и в то же время не так. Странно и тревожно выглядели обезлюдевшие улицы. В городе не было ни одного моего товарища. В покинутых соседских домах поселились незнакомые люди из разбитых домов, вещи свои они не распаковывали, говорили: "Мы тут жильцы временные". Было такое впечатление, будто город отдан во власть женщин. Даже участковым милиционером на нашей улице работала женщина — Мария Трофимовна. Тихая, добрая, она ходила по домам и мягким голосом уговаривала людей идти на разборку разрушенных зданий. Магазины не работали — все самое необходимое не продавали, а выдавали. "Сегодня у нас в больнице дают крупу", — говорила мама. Она теперь работала медсестрой, и это спасало нас от голода. Утром я вместе с ней шел в больницу и получал там еду. Под вечер я приходил за мамой, и меня снова кормили.

Гитлеровцы на севере от Ростова рвались уже к Сталинграду, а на юге — к Северному Кавказу. Даже по школьной карте можно было увидеть, что наш город оказался как бы в коридоре между двумя потоками гитлеровских войск.

В то время у мамы появился друг Роман Петрович — завхоз из больницы, где мама работала. Он приходил к нам почти каждый день, приносил еду, и мы при свечке пили чай и разговаривали. Дядя Рома мне нравился. Он был постарше мамы, всегда спокойный, рассудительный. Он ничего не боялся, и рядом с ним становилось не так страшно. Он говорил, что "большевики народ губят зазря, не понимают, что немец нарастил такую громадную силу, что всю Европу под себя положил, не то что нас — рабов божьих…" Он говорил это так спокойно и убежденно, что я думал, это правда. Не спорила с ним и мама…

Как-то вечером, когда мы с мамой пришли из больницы, она сразу легла в постель и начала стонать. Я прикоснулся к ее лицу и невольно отдернул руку — такое оно было жаркое. Ночью ей стало еще хуже. Она не узнавала меня, бредила, звала отца, с кем-то страшно ругалась. Под утро вскочила, но тут же упала поперек постели и затихла. Я укрыл ее одеялом, побежал в больницу к дяде Роме. Он уговорил докторшу сходить к нам домой.

Осмотрев маму, докторша сказала, что у нее брюшной тиф, выписала лекарства и ушла.

Дядя Рома сильно разнервничался, ходил по комнате из утла в угол и, посматривая на маму, говорил:

— Вот уж некстати, так некстати… Голова кругом — что делать?… Ай-яй-яй, как не ко времени… Ну, да ладно — положимся на судьбу.

Прощаясь, он сказал, чтобы я приходил в больницу за едой.

Дядя Рома навещал нас каждый вечер, носил воду из колодца, делал для мамы какой-то целебный чай и допоздна просиживал у ее постели.

Прошла неделя. Однажды утром мама приподнялась, улыбнулась мне и сказала:

— Вроде я перевалила через гору…

Я побежал в больницу. Утро было ясное, теплое. Небо чистое-чистое во все стороны. А ночью грохотала гроза. А может, и фронт — теперь не разберешь. Вся зелень блестела точно вымытая, на тополях сверкал каждый листочек.

Я подбежал к больнице и увидел, что все двери и окна раскрыты настежь на всех этажах. Прямо посередине улицы лежит груда грязных простыней. Во дворе валяются поломанные кровати, из разбитой бутылки течет ручей вонючей карболки, блестят на солнце хирургические инструменты. И никого не видно. Заглянул в здание — пусто и там. Что же это тут случилось? Я вспомнил, что вчера вечером, когда я приходил за едой, все были какие-то нервные, суетливые. Дядя Рома даже не спросил, как мама, только бросил на ходу: "Передай, что я зайду".

На улице тоже ни души. И вдруг из-за угла медленно выехала большая красивая автомашина без крыши — я таких еще и не видел. Она поравнялась со мной и остановилась. И только тогда я увидел, что в машине рядком сидят три фашиста, и, по всему видно, большие начальники — одеты красиво, все на них сверкает. Один из них, в очках, поманил меня пальцем. Из передней кабины выскочил длинный тощий немец, подбежал ко мне, ловко схватил за обе руки и подтащил к машине.

— Здравствуй, мальчик, — очень приветливо сказал начальник в очках.

Я не ответил. Он сказал что-то по-немецки долговязому, и тот отпустил мои руки.

— Как тебя зовут, мальчик?

— Юрий, — ответил я автоматически.

— О! Юрий, Юра, Юрка… — самодовольно сказал начальник в очках и победоносно посмотрел на своих спутников. Он, наверное, бахвалился перед ними, что знает русские имена и знает, как их произносить по-разному.

Но те двое смотрели на меня равнодушно.

— Юра, а что ты тут делаешь? — спросил начальник в очках.

— Приходил за едой для мамы. Она болеет.

— А чем болеет твоя мама?

— Брюшным тифом.

— О!..

— А папа у тебя есть?

— Погиб.

— На войне?

— Давно. На пожаре.

— Ах, беда какая… — Он сказал это совсем как русский и даже языком поискал. Потом сказал что-то долговязому по-немецки, и тот, выхватив из кармана блокнот и ручку, уставился на меня. — Скажи, Юра, свой адрес. Я пришлю твоей маме доктора и провизии, — сказал немец в очках.

Долговязый записал наш адрес, и машина поехала дальше. Начальник в очках помахал мне рукой.

Когда я пришел домой и все рассказал маме, она сказала только:

— Слава богу, что ты вернулся.

Я отправился к соседям попросить для мамы хоть какой-нибудь еды. В одном доме мне дали краюшку черного хлеба, но я знал, что есть его маме нельзя. К счастью, когда я вернулся, она уже уснула. Я поел хлеба и прилег на лавке возле окна.

Сколько времени прошло — не знаю. Меня разбудил шум на улице. Выглянув в окно, я увидел возле нашего дома автофургон, на котором были нарисованы красные кресты. Из машины вылезли трое, один с ящиком в руках. Мама спала, и я решил ее не будить. Она не проснулась даже, когда они, топоча сапогами, вошли в дом. Гот, который принес ящик, поставил его на стол и спросил:

— Твой имя Юрка?

— Да.

Тогда он показал на постель и спросил:

— А это мама?

Он сказал что-то по-немецки, и все подошли к маминой постели. Мама проснулась и с испугом смотрела на них.

— Доброе утро, пани, — заговорил тот, который принес ящик. — Перед вами есть доктор господин Гросс и корреспондент. Они ехали здесь приказом генерала Залингман, чтобы сделать вам помогание в вашей болезни. А я есть шофер госпиталя Юхачка с Чехословакии. Доктор Гросс имеет вопросы. Я буду толмачить.

С его помощью доктор Гросс довольно долго разговаривал с мамой, а потом осмотрел ее. Корреспондент все время делал записи в синей книжечке.

После осмотра доктор сказал что-то Юхачке, вымыл руки и вышел из дому. Вслед за ним вышел и корреспондент. Юхачка показал на ящик:

— Тут провизия. Мама можно кушай все, но помаленько. Если кушай много, будет умирать. Понял? А вечером я привез лекарства. До видения.

Когда машина уехала, я бросился к ящику. В нем было полно вкусных вещей: шоколад, сгущенное молоко, печенье и вареная курица. У мамы прямо глаза засияли.

Вечером Юхачка привез лекарства.

— Доктор Гросс немного хороший человек, — сказал он. — Но весь этот цирк для пропаганды… — Он сделал рукой круг над головой, — Весь свет должен узнать, какой хороший генерал Залингман. Как любит русский ребенок и его мама.

Спустя два дня Юхачка снова пришел к нам, принес кусок колбасы, батон белого хлеба и просидел у нас больше часа. Все вспоминал свою Чехословакию. В другой раз он принес бутылку вина, сам всю ее выпил и стал рассказывать разные смешные истории про Гитлера. Мы с мамой смеялись — первый раз за всю войну…

Дядя Рома пришел к нам на другой день после посещения доктора Гросса. За те дни, что мы его не видели, он очень изменился, вроде даже ростом стал выше. На нем был красивый серый костюм и белая полотняная кепка. И говорил он непривычно громко и решительно.

— Здравствуй, Вера Ивановна. Здорово, Юрик. Вот я и прибыл. — Он бросил кепку на стол и подсел к маме на кровать. — Такую я, Вера Ивановна, за эти дни круговерть прошел — ни в сказке сказать, ни пером описать. — Он оглянулся на меня и добавил: — При случае расскажу. Ну, а как тут вы?

Я рассказал, как нам помог фашистский генерал. И повторил слова Юхачки про цирк.

Дядя Рома осуждающе покачал головой:

— Доброе дело, как его ни поверни, все равно доброе. А? Разве не так?

Я подумал и согласился, а дядя Рома продолжал бодро:

— И я вам, мои дорогие, скажу так: не единственный тот свет, что в окне. В наши головы порядком напихано всякой туфты и обмана. Хватит. Пора нам самим, своими глазами на мир посмотреть. И на людей тоже. Вот, те же немцы. Нам втолковывали: фриц, фриц, бей фрица. А фриц-то уже из Волги-матушки воду пьет. У него оружия сколько хочешь, и самого наипервейшего.

Он произнес перед нами целую речь и так ругал всю нашу прежнюю жизнь, что я не выдержал и закричал:

— Это неправда, дядя Рома! Неправда!

Дядя Рома подошел ко мне, обнял, прижал к себе.

— Не след старших во лжи обвинять, — вкрадчиво сказал он. — Они всякой правды знают побольше твоего. Это одна сторона дела… — Он погладил мою голову и продолжал: — Ты вырос в советские времена и других не знаешь. И потому тебе твоя жизнь кажется единственно правильной. И мне ты это можешь говорить открыто. А вот, если ты вякнешь про это в чужие уши, быть беде — явится гестапо и упрячет тебя с мамой в тюрьму. Сам подумай — зачем немцам люди, которые продолжают креститься на советскую власть? Понятно тебе это?

Да, мне было понятно, и я про себя решил не быть при чужих откровенным.

Дядя Рома приходил к нам обычно в субботу и сидел допоздна. Приносил с собой вино, всякую еду, а мне — красивые цветные журналы на немецком языке. В них было множество интересных фотографий про войну.

И вот однажды, в субботу, когда у нас был дядя Рома, приехал Юхачка. Дядю Рому он очень заинтересовал, он разговаривал только с ним. Они выпили, и Юхачка снова начал рассказывать смешное про Гитлера. Дядя Рома смеялся вместе с нами. Но, когда Юхачка ушел, дядя Рома сказал:

— Он очень плохой человек, этот Юхачка…

После этого Юхачка больше к нам не приходил.

 

7

Осенью сорок второго года мама получила повестку из городского магистрата. Явка строго обязательна.

Мама оставила меня возле магистрата, а сама вошла в здание. Я стоял и смотрел, как по площади без конца сновали военные машины. Но вот мама вышла, лицо у нее было белое как бумага.

— Нам с тобой приказали ехать в Германию, — сказала она тихо. — И паспорт уже отобрали. Дали два дня на сборы. Что делать?

Я подумал, что ослышался или она пошутила, и улыбнулся.

— Говорю же тебе, дурню, — паспорт взяли, — рассердилась мама. — Послезавтра мы должны быть на вокзале.

И все равно я не верил, что это может произойти.

В тот же вечер к нам пришел дядя Рома. Никогда мама не была так ему рада, как в этот раз. Сразу все ему рассказала.

— Дайте совет, Роман Петрович, как быть. Один вы у нас друг настоящий. Как скажете, так тому и быть.

Дядя Рома долго молчал и жевал губами.

— Вера Ивановна, вы знаете, как я к вам отношусь, — наконец сказал он. — Вы оба мне, бобылю, как родная семья. Надо делать как лучше. Насколько я понял, людей со специальностью отправляют пассажирским поездом. А раз так — ничего страшного нет. Ну что вам здесь далось? Работы нет. Как я ни бился, ничего путного не нашел. А попасть вам, Вера Ивановна, в землекопы, да еще после такой тяжелой болезни, — это все равно, что идти на смерть. А ведь тем и может кончиться: они начинают повальную мобилизацию на землеройные работы. Я знаю.

- Да не впервой мне такая работа, я же окопы рыла, — сказала мама.

— То были шутки, Вера Ивановна, а не работа. Ихние танки через те окопы прошли и ничего не заметили… А там, в Германии, насколько я знаю, дадут вам комнату в чистом каменном доме. Будете работать по своей специальности. И Юрка добра там наберется — что он тут толчется, как слепой щенок посередь улицы. Не ровен час, знаете… А кончится война, вернетесь сюда, в свою родную халупу. Небось и жить тут не захотите после Германии, — закончил он почти весело.

Мама сжала голову руками и сказала:

— Главное — паспорт взяли. А то б можно еще что придумать, свет не без добрых людей.

— Вот именно, Вера Ивановна! — уговаривал дядя Рома. — И в Германии — тот же свет. А раз паспорт отобран, шутить нельзя. Верьте слову друга вашего — поезжайте… Видит бог, как я хотел бы вам помочь.

И мы поехали.

Мы действительно ехали в пассажирском поезде. Почти весь наш вагон занимали немецкие артисты, которые возвращались домой после выступлений перед своими солдатами. Это были веселые и добрые люди. Они задарили меня шоколадом, один — лысый толстячок — показывал фокусы. И, пока мы ехали вместе, все они учили меня немецкому языку. Покажут на какой-нибудь предмет, назовут его по-немецки, а я должен запомнить. За каждое выученное слово я получал премию — конфету или глоток вкусного лимонада. Но это продолжалось только один день. В каком-то городе артисты пересели на самолет.

В опустевший вагон вошли два солдата и молча выгнали нас на перрон. Мы сидели на чемоданах до самого утра. Было холодно, и шел дождь. А потом снова пришли солдаты и погнали нас к одиноко стоявшей на путях теплушке. Здесь, слава богу, хоть дождь не мочил. Мама достала из чемодана хлеб, и мы поели. Теперь надо было принести воды — очень хотелось пить. Водопроводная колонка была шагах в десяти от теплушки. Я соскочил на путь, но тотчас услышал крик:

— Цурюк!

Солдат, который стоял около нашего вагона, целился в меня из автомата.

Меня точно ветром вкинуло обратно в вагон.

Часа через два на станцию пришел эшелон с советскими людьми. Их тоже не выпустили из теплушек, так что мы ни с кем поговорить не смогли.

Наш вагон прицепили к эшелону, и поезд двинулся дальше.

Все теплушки были битком набиты, а мы с мамой в своей ехали вдвоем. Но вскоре выяснилось, что лучше ехать в тесноте. Всем, кто ехал в других вагонах, в пути давали еду. А мы с мамой не были в списках эшелона, и нас не кормили,

Не знаю, что было бы с нами, если бы конвойные не надумали, сменяясь с постов на площадках, спать в нашем вагоне. Среди них оказался немолодой солдат, чуточку понимавший по-русски. Он подолгу разговаривал с нами, не обращая внимания на насмешки своих товарищей. Он устроил, чтобы нам тоже давали еду.

В этом поезде мы ехали пять дней, а затем на рассвете нас выгрузили в каком-то маленьком немецком городе.

Город еще спал и выглядел чистеньким, уютным. Всех начали строить в колонну, а мы с мамой не знали, становиться ли нам вместе со всеми, и замешкались. К нам подбежал немецкий офицер и начал кричать на маму. Она показала ему бумажку, которую ей дали в Ростове. Офицер прочитал ее, очень удивился и подозвал к себе конвойных. Я видел, как наш знакомый немолодой солдат объяснял что-то офицеру. Нам приказали отойти в сторону.

Колонну повели в город, а к нам подошел знакомый солдат.

— Вам здесь нет, — сказал он. — Ехать, ехать…

Днем нас посадили в пассажирский, абсолютно пустой вагон, и к вечеру мы прибыли в город Бохум.

Поселились мы не в самом городе, а километрах в десяти от него, вблизи заводов. Никогда не представлял себе, что в одном месте может быть столько заводов. Целый лес дымящих труб. В промозглую погоду сырой воздух густо насыщался копотью, она липла к лицу, проникала в одежду, вечером снимаешь рубашку — все тело в черных пятнах.

Дядя Рома, как мы с мамой думали, не хотел нам плохого, но все было не так, как он говорил: чистого каменного дома не оказалось. Дощатый, продуваемый всеми ветрами и набитый людьми барак — вот наш дом. Таких бараков в нашем поселке — тридцать два. Они расставлены геометрически точно, образуя одну продольную улицу и две поперечных. Все они настолько одинаковые, что не будь на их темно-зеленых стенах нарисованы крупные номера, люди с трудом находили бы свое жилье. В середине каждого барака — три чугунные печи, в которые засыпали мелкий каменный уголь. Во время топки в крыше барака для тяги открывали специальные люки. Когда уголь прогорал, дверцы в печах наглухо завинчивали. В бараке становилось очень жарко, душно, но проходило часа два, и все тепло выдувало.

В нашем бараке жило больше ста женщин — из Польши, Чехословакии, Югославии, Белоруссии, России, Прибалтики, Украины. Все они именовались иностранными рабочими из восточных областей.

Мама работала на коксохимическом заводе в ночной смене. Когда она утром возвращалась, то еле держалась на ногах. Она сразу ложилась на нары и засыпала, а я шел на улицу, если можно так назвать узкий проход между бараками. Мы подружились с Петрусем — пареньком из Минска. Целыми днями играли в войну, гоняясь друг за другом по закоулкам барачного города.

Осенние дни короткие. Мама вставала, и мы шли в столовую, ели из жестяных мисок жидкий суп и немного хлеба. Через день давали второе — крошеные потроха. Это была главная еда. Утром и вечером давали чай, вернее — кипяток с хлебом.

Сразу после вечернего чая мама уходила на завод, а я ложился спать. Так день за днем текла наша однообразная жизнь. Такая однообразная, что я о ней ничего не могу вспомнить. А главное, стоит мне начать вспоминать, как память обрушивает на меня самый страшный день в моей жизни.

Этот день — 23 декабря 1942 года… Медленно, бесшумно падает крупный, похожий на куски ваты снег. Я стою у дверей барака, и какой-то мужчина говорит мне, что моя мама погибла от взрыва в цехе. И снова падает снег. А затем темнота, в которую, как в бездонную пропасть, я падаю камнем долго-долго, бесконечно…

 

ЧАСТЬ ВТОРАЯ

1

Я сижу на грубой деревянной скамейке, отполированной всеми сидевшими на ней в течение ста лет. Скамейка стоит в комнате отца Кристиана — духовника католического приюта для сирот. Я попал сюда спустя полгода после смерти мамы. В тот страшный день я тяжело заболел. Решив, что я сошел с ума, меня отправили в больницу дли душевнобольных, но потом переправили во Францию, в этот приют. Я сам ничего не помню. Мне рассказал все это мой духовник. Для меня продолжение моей жизни начинается еще позже — вот с этого весеннего утра в комнате отца Кристиана.

Отец Кристиан — единственный из приютских наставников, которому я раскрываю свою душу и верю, что он ничего плохого мне не сделает. Ему лет пятьдесят. Когда смотришь на него, прежде всего наталкиваешься на массивный, до блеска выбритый подбородок, над которым нависает крупный нос с широкими крыльями ноздрей. Гладкие реденькие волосы растут только на висках, так что ему не надо выбривать тонзуру на макушке. Удивительные у него глаза — добрые, ласковые, внимательные. Они никак не вяжутся с его грубым и суровым лицом и будто живут сами по себе. Громадные его руки всегда скрыты в широких рукавах рясы, он словно стесняется показывать их людям. Он чем-то неуловимо напоминает мне Пал Самсоныча, может быть, тем, что говорит он всегда тихо и необыкновенно убедительно.

Наш приют создан католической церковью сто лет назад. Находится он где-то на границе Франции и Бельгии, возле маленького городка, крыши которого мы видим из окон третьего этажа школьного здания. Кроме меня, здесь живут шестьдесят два мальчика. Большинство их из Франции, Бельгии и Голландии. Я — единственный русский среди них.

Первое время я был среди них как глухонемой, только оглядывался во все стороны и делал то, что делали другие мальчики. И ничего не понимал… Но, как щенок, брошенный в воду, сразу учится плавать, я довольно быстро начал понимать по-французски, а потом по настоянию отца Кристиана для меня пригласили педагога французского языка, знающего русский. Это было сделано для того, чтобы скорее приблизить меня к великим тайнам и мудрости святых книг. Так говорил отец Кристиан.

Без четверти семь утра в спальных комнатах раздавались громкие звонки. В комнате, где жил я и еще пять мальчиков, звонок самый въедливый и противный. Он требовал немедля вскочить с кровати, быстро ее застелить, одеться, умыться и стать на свое место в коридоре. Там уже ждал нас, перебирая четки, ненавистный всем нам отец Санарио.

Он безраздельный властелин всей нашей жизни с утра до вечера. Он с нами везде: в часовне на утренней молитве, в классе во время учебных занятий, в столовой во время обеда и даже в часы отдыха на спортивной площадке. У него тонкое, острое лицо темно-желтого цвета. Густые жесткие волосы торчат клочьями вокруг выбритой макушки, отчего издали кажется, что у него, как у черта, растут рога. На нем — изношенная ряса бурого цвета, перехваченная белой веревкой.

Он обладал удивительной способностью видеть нас всех одновременно. Никогда не пропускал самой маленькой шалости. За маленькую ты получал ненавидящий взгляд его черных глаз, запрятанных под шишкастым лбом. За шалость покрупнее расплата куда тяжелее — он подходил неторопливыми мелкими шажками и хватал за ухо двумя пальцами с острыми когтями и сжимал его так, что оно хрустело и потом весь день горело и ныло. Самое страшное из арсенала его наказаний мы называли столбняком. Это когда отец Санарио бил провинившегося ребром ладони сзади по шее. После этого сутки, а то и двое трудно было повернуть голову.

В семь тридцать отец Санарио вел нас в часовню на утреннюю молитву. Оттуда — на завтрак и в учебные классы. В три часа дня — обед. После него — свободный час: можно поиграть, побегать на спортплощадке, побродить по саду. Затем возвращаемся в классы готовить заданные на завтра уроки. Отсюда можно уйти, только когда сделаешь все, что задано. Наконец, вечерняя молитва и сон.

И все это неизменно день за днем, день за днем…

Итак, я в комнате отца Кристиана. Он ходит от двери к окну и обратно и говорит тихим ровным голосом:

— Ты, Юра, умный мальчик, и мы не первый раз говорим с тобой о вере. Задумайся еще раз — как все просто: бог дал — бог взял. Бог дал тебе отца, в свой час он его взял. Бог дал тебе маму, и в свой час он ее взял. Почему? Божий промысел неисповедим, бесполезно его исследовать, ему надо подчиняться. Бог провел тебя через тяжелейшие испытания, но жизнь твою он не взял. Он только ввел тебя в новую жизнь, не похожую на ту, к которой ты немного привык. Подумай, кому на земле нужно было распоряжаться твоей судьбой? Ты был мальчиком — существом, которое еще ничего не значило в земных делах, когда с тобой все случилось. Так что бессмысленно искать виновных на земле. Ты был как маленький листок, сорванный с дерева и подхваченный бурей. Но кто позаботился о том, чтобы этот маленький листок не оказался растоптанным в грязи, а попал сюда, вот в эту комнату? Кто поручил мне помочь тебе понять, что с тобой происходит? Кто это сделал? Бог. Он, если хочешь знать, и в тебе самом.

Я молчал. И думал, что отец Кристиан прав: бог дал — бог взял.

Между тем отец Кристиан продолжал ходить по комнате и говорить:

— Ты умный мальчик. У тебя есть то, чего нет у других воспитанников: ты любишь думать. Мне очень нравится молитва, которую ты сам придумал. Я выучил ее на память. Не веришь? Слушай… — Он стал рядом со мной, положил мне на плечо свою огромную руку и нараспев начал читать: — "Почему в моей жизни столько горя? Разве я кому-нибудь сделал зло? За что у меня отняли сначала отца, а потом маму? Она ведь тоже никому не делала зла, а я любил ее больше всего на свете. Кто отнял у меня маму?…"

Рука духовника соскользнула с моего плеча, он сел напротив меня на свою железную скрипучую кровать и сказал:

— Хорошая молитва. Я разрешил тебе на вечернем молении читать ее, и, когда я вижу тебя в часовне, я вместе с тобой повторяю ее и потом молю бога помочь мне ответить на твои вопросы. И если ты мои объяснения не принимаешь, я не отчаиваюсь. Придет время, и ты поймешь, что вера — не арифметика, где есть точное решение каждой задачи и где все просто, если ты знаешь табличку умножения. Бог в своей неисповедимой мудрости не может и не должен объяснять свои деяния каждому человеку. И, наверное, поэтому люди многих поколений сами стараются постигнуть божью мудрость. Они создали фолианты, наполненные размышлением о божьей мудрости. Читай эти мудрые книги. Ты узнаешь, что думали люди разных времен о вере, о боге. И ты увидишь, что люди гораздо умнее тебя никогда не пытались винить бога, они стремились постичь его мудрость.

Я смотрел в окно, за которым сияла прекрасная весна, и думал: в самом деле, зачем мучиться и искать виновных в том, что случилось со мной? Отец Кристиан прав — я же просто еще ничего не знаю. И может быть, люди, которые сделали мне зло, уже давно наказаны богом.

Я ушел от отца Кристиана успокоенный. Запоем начал читать святые книги. Сначала те, которые были на русском языке, а позже — и на французском.

Наибольшее впечатление на меня произвела Библия. Ведь о том, откуда появилась наша земля и откуда взялся первый человек, в ростовской школе мы еще не проходили. Помню, однажды я спросил учительницу — всегда ли была наша земля? Она сказала, что я узнаю это в свое время. Вот и пришло это время — я узнаю о сотворении земли и человека…

Я читал Библию с большим интересом, и она совсем не казалась мне святой книгой, хотя в ней все время мелькали слова о боге и вся книга-то была о боге и его божественных делах. Отец Кристиан разрешил мне читать Библию в часы, когда другие ребята готовили уроки.

Святая книга произвела на меня огромное впечатление, но, очевидно, совсем не такое, на какое рассчитывал отец Кристиан. В моем представлении бог — нечто непостижимое, таинственное — превратился в довольно реальную личность, хотя и наделенную чарами волшебника. Я даже вспомнил фокусника, которого видел однажды в ростовском цирке, — он из воздуха доставал вазу с цветами, аквариум с живыми рыбками и разные другие вещи. Но такой бог вызывал любопытство, а не трепет. Наверное, это произошло потому, что мудрые поучения Библии я просто не понял и запомнил только события — создание земли и человека, убийство Каином Авеля и тому подобное. Но здесь я, с обычной детской придирчивостью к описанию приключений, обнаружил нечто такое, о чем боялся даже думать. Отец Кристиан говорил о Библии, что это святая книга книг, а я обнаружил в ней самую обыкновенную путаницу — об одном и том же событии сначала говорится одно, а потом совсем другое. Как же это может быть в святой книге? И я боялся разговора о Библии с отцом Кристианом.

К счастью, разговор о ней произошел раньше с моим учителем французского языка Ильей Савельевичем Грибниковым. Это был русский эмигрант, чистенький тихий старичок. Уже одно то, что он был русский, вызывало у меня к нему особое отношение и особую веру во все, что он говорил.

Шел очередной урок французского языка. Мы сидели вдвоем с Ильей Савельевичем в пустом классе. За окном в знойной тишине парка свистела какая-то одинокая птица, а я спрягал глагол «верить». Раскрылась дверь, и в класс неторопливо вошел отец Санарио.

— Как он занимается? — спросил он по-французски.

— Очень способный мальчик и не ленится, — ответил Илья Савельевич.

— Это хорошо… — Отец Санарио посмотрел в раскрытое окно. — В нем надо пробуждать веру.

— Стараюсь.

Я видел, как Илья Савельевич проводил священника недружелюбным взглядом.

— Илья Савельевич, а у вас есть бог? — спросил я.

Он удивленно посмотрел на меня:

— Ты понял весь наш разговор?

Я кивнул и повторил свой вопрос. Он ответил не сразу, долго рассматривал свои костлявые, со вспухшими венами, старческие руки.

— В бога я верю, — сказал он. — А вот им, — он показал на дверь, за которой скрылся отец Санарио, — не верю. И прежде всего потому, что вера для них — средство существования, проще говоря — заработок. И на веку своем я повидал немало пакостников в рясах. — Илья Савельевич поднял глаза к потолку. — Ну, а бог — это бог. Он выше всей суеты людской. И в него надо верить. У человека должна быть вера в какую-то всевидящую и всесудящую мудрость. Земной суд, устроенный самими людьми, несправедлив, продажен, и человек должен верить в существование суда высшего, самого справедливого. Иначе не стоит и невозможно жить. Вера поддерживает человека, когда ему очень плохо. Без этого люди просто не вынесли бы всех испытаний. Тебе, Юра, надо верить, потому что ты, наверное, чувствуешь себя здесь очень одиноким. Поверишь, и у тебя всегда будет кому излить душу.

Слова Ильи Савельевича произвели на меня большое впечатление: верить в бога, чтобы иметь кому излить душу, свои сокровенные мысли, — это было просто, убедительно и сулило утешение.

— Вы читали Библию? — спросил я.

— Когда-то, на заре юности, — улыбнулся Илья Савельевич. — А что?

— В ней почему-то одно и то же в разных местах объясняется по-разному.

— Возможно, возможно… — Он посмотрел на меня удивленно и продолжал: — Писал-то ее не сам бог, а люди. Они могли и ошибиться и напутать. Но ты должен понимать, что это произошло не потому, что столетия назад люди задумали тебя обмануть или запутать.

— А почему бог такой жестокий? — спросил я.

— А ты хотел бы, чтобы он был добрый и щедрый, как дед-мороз? — пошутил Илья Савельевич. — Он все же высший наш судья. И хватит об этом — давай заниматься.

Итак, верить, чтобы не быть одиноким, чтобы было кому излить душу. Это мне нравилось. Но как бог может быть мне судьей, если я не слышу его голоса? А ведь отец Кристиан сказал, что бог есть и во мне, значит, я должен прислушиваться к собственному голосу?

Так начиналась моя вера в бога, который живет во мне самом. И это было началом воспитания в себе некоего возвышенного контроля и болезненного обострения совести. Каждая молитва стала для меня способом обращения к самому себе, к своей совести. Когда все остальные ребята твердили назначенные молитвы, я произносил про себя молитвы свои, собственные, сочиняемые иногда тут же, в момент моления. И мой духовник отец Кристиан, конечно, заметил это.

 

2

Был воскресный день глубокой осени. Сквозь голые деревья приютского сада проглядывали холмистые просторы, а там, где два холма расступались, виднелся заштрихованный туманной дымкой город. Я с книгой в руках сидел у окна спальной комнаты.

Читал я записки Неизвестного Монаха, который жил в восемнадцатом веке. Монах рассказывал, как однажды ночью к нему в келью явился посланец от Исуса Христа. Посланец в образе злого старца обвинял Монаха в том, что он не крепок в вере. Монах возражал старцу, но, когда в доказательство своей исступленной веры он захотел пересказать старцу на память целые страницы святых книг и молитв, оказалось, что он ничего не помнит. Тогда он начал сам придумывать молитвы и религиозные истории и рассказывал их очень долго. Прошел день, настала ночь, и снова стало светать, а он все говорил и говорил. И тогда злой старец улыбнулся и сказал: "Я вижу: бог с тобой, раз ты сам можешь найти в своей душе такие мысли и молитвы". И старец исчез…

На другой день Монах рассказал настоятелю монастыря о старце, и после этого настоятель объявил его святым, постигшим таинство составления молитв. "Ну какой же он святой? — удивился я. — Так и я могу стать святым, я ведь тоже сочиняю молитвы. Нет, тут что-то не так"…

Я не заметил, как в комнату вошел отец Кристиан, и вздрогнул, когда он положил руку мне на голову.

— Сиди, сиди, — сказал он и, пододвинув стул, сел рядом со мной. — Что читаешь? Записки Монаха? Эту книгу прочитало несколько поколений добрых католиков. Интересно?

— Не все, — ответил я и рассказал, что думаю.

Отец Кристиан закрыл книгу и отложил ее в сторону.

— Ты, Юрий, совсем не похож на остальных наших мальчиков. — Он, улыбаясь, погладил меня по голове. — Я люблю тебя, но тревожусь за твою судьбу. Откровенно скажу тебе, что я сам думаю о книге Монаха. — Отец Кристиан смотрел на меня так, словно он еще раз проверял, стоит ли быть со мной откровенным, а потом продолжал: — В книге этой немало наивной чепухи, но ты должен учитывать, что тебя и Монаха разделяют два века. Возьмем какой-нибудь пример. Ну, скажем, радио. Тебя ведь совершенно не удивляет, что ты слышишь речь человека, который в это время находится за тысячу миль от тебя. А представь, как отнесся бы к радиоприемнику автор этой книги? Он наверняка назвал бы его святым ящиком, голосом бога или нечистой силы. Монах и окружавшие его люди думали и понимали на уровне своего наивного века. Советую тебе помнить это, когда читаешь старые книги нашей вечной церкви, которая движется и развивается вместе со временем, не презирая наивность прошлого и тревожно вглядываясь в будущее. Ты понял меня?

— Да, отец Кристиан, — тихо ответил я. И мне в эту минуту было искренне стыдно за свою гордыню.

- А теперь пойдем ко мне, — сказал отец Кристиан и, обняв меня за плечи, повел в свою комнату.

На столе стояла ваза с яблоками и бутылка вина. Усадив меня за стол, он молча откупорил бутылку и налил по половине стакана себе и мне. Подняв свой стакан, отец Кристиан начал говорить, и мне показалось, что он очень волнуется.

— Сам того не ведая, ты подарил мне большой праздник. Имя ему — рождение веры. Возьми свой стакан — я разрешаю, выпей, мой мальчик. Выпьем вместе! Вино — само солнце и ягоды, какие росли в Вифлеемском саду. Этот напиток такой же древний, как род человеческий. Пристрастие к нему пагубно, но от этого нас с тобой убережет наша вера. Не так ли?

Это было первое в моей жизни вино, и оно мне не понравилось. Я выпил и поморщился.

Отец Кристиан улыбнулся:

— Пожалуйста, не омрачай мой праздник гримасами. — Он выпил свое вино, достал из-под стола какой-то сверточек и протянул мне: — А это мой подарок. Развернешь у себя. Иди. — Он перекрестил меня, я поклонился и вышел.

В свертке было маленькое распятие из дерева, которое чудесно пахло. Вероятно, эту вещь сделал большой мастер. Я любовался распятием, вдыхал его чудесный запах, как вдруг кто-то выхватил его из моих рук. Я повернулся в испуге и увидел отца Санарио, который, как всегда, бесшумно вполз в комнату. Он подержал распятие перед глазами, а потом быстро спрятал его за спину.

— Где взял?

Если бы он спросил иначе, я бы все сказал ему, но меня это "где взял" страшно обидело.

— Не скажу, — тихо ответил я.

— А я приказываю!

— Не скажу.

В следующее мгновение его пальцы, как клещи, впились в мое ухо. Страшная боль подбросила меня, я пытался вырваться, но клещи не разжимались.

— Спросите у отца Кристиана… — простонал я.

Клещи разжались. Отец Санарио бесшумно покинул комнату, унося распятие.

Я выбежал в парк. Болело ухо. Но еще больней сердце мое терзала обида. Мне хотелось бежать куда глаза глядят. Я забрался в дальний угол парка, в заросли сирени, и сел там на большой камень. Из глаз моих бежали слезы, я глотал их и хорошо помню, какие они были соленые. Потом я впал в забытье.

Сколько я так просидел на холодном камне, не знаю. Когда очнулся, уже смеркалось. В парке кричали, из разных его мест доносилось одно и то же слово, и я понял — это ищут меня.

— Юри! Юри! — слышалось со всех сторон.

Я вышел из кустов.

— Вот он! Вот он! — радостно закричал и побежал мне навстречу Пьер — мои сосед по спальне, которого прозвали Толстопузик.

Он действительно был очень толстый, этот добрый и ласковый мальчик.

Толстопузик с разбегу обнял меня и, задыхаясь, бормотал:

— А мы думали… мы думали…

Как я любил его в эту минуту! Как хорошо, когда ты не один!

У входа в дирекцию приюта мы с Пьером увидели секретаря нашей канцелярии — долговязого старика, которого ребята прозвали Ослом за большие уши. Он ткнул в меня пальцем:

— Пройди к директору.

В кабинете директора приюта господина Лаше находились отец Кристиан и отец Санарио. Они сидели друг перед другом впереди директорского стола. Я сразу заметил, что отец Кристиан расстроен. Отец Санарио не смотрел на меня и быстро-быстро перебирал свои четки из персиковых косточек.

Наш директор, господин Лаше, приезжал из города каждое утро на большом черном автомобиле, а вечером уезжал. Он не был духовным лицом, в приюте не жил и не принимал никакого участия ни в религиозном, ни в светском нашем обучении. Но ему подчинялись, его боялись и беспрекословно слушались все работавшие с нами учителя и служители церкви. Говорили, что он очень богат. Это был чистенький, отутюженный, розовощекий мужчина лет тридцати пяти, от которого всегда резко пахло духами. Под его хрящеватым, прямым, как стрелка указателя, носом чернела тоненькая полоска усиков, которые он то и дело осторожно трогал мизинцем правой руки.

Я вошел и остановился посредине кабинета.

— У нас к тебе есть вопросы, — сказал господин Лаше своим густым баском. — Ты пил сегодня вино?

Я взглянул на отца Кристиана, он чуть заметно улыбнулся и сказал:

— Ответь, как тебе подсказывает совесть и вера.

Это означало, что я должен говорить правду. И только правду.

— Да. Пил.

— Где?

— Мне дал отец Кристиан.

— Сколько?

— Половину стакана.

Отец Санарио торжествующе посмотрел на господина Лаше.

— С какой стати отец Кристиан нашел нужным угощать тебя вином?

— Он сказал, что я подарил ему праздник. И еще он сказал, что это вино — солнце и ягоды, что росли в Вифлеемском саду.

Отец Санарио покачал головой, но господин Лаше так свирепо взглянул на него, что он замер и снова принялся перебирать четки.

— А что было дальше? — вполне миролюбиво спросил директор.

— Отец Кристиан подарил мне красивое распятие, а отец Санарио у меня его отнял. Потом я убежал в сад.

Господин Лаше выдвинул ящик своего стола, вынул оттуда распятие и протянул мне:

— Возьми… и иди ужинать.

Я никогда не узнаю, что произошло в кабинете до моего появления и после моего ухода.

Поздно вечером, когда я шел с вечерней молитвы, меня в темной аллее нагнал отец Кристиан.

— Я хочу благословить тебя ко сну, — тихо сказал он. — И попросить, чтобы ты не имел зла к отцу Санарио. Ты же понимаешь, что пороки человека — это его несчастье, Не так ли, мой мальчик?

Я ничего не сказал и склонил голову под благословение.

Но нет, так просто отнестись к тому, что произошло в этот день, я не мог. Я пролежал всю ночь с открытыми глазами, И когда уже перед, самым рассветом стал засыпать, в голове моей копошились совсем не святые и далеко не христианские мысли. Я желал смерти отцу Санарио. Именно смерти — не меньше.

 

3

Вокруг — золотая осень… Я стою на крыльце приюта и жду машину, которая должна отвезти меня в католический коллеж при мужском монастыре.

Я простился с мальчиками еще вчера, машина должна была приехать на рассвете, а ее все нет и нет. Все уже пошли на утреннюю молитву, и я смотрю вслед удаляющейся по аллее колонне.

Среди мальчиков нет ни одного, кто стал бы моим другом, но сейчас мне грустно расставаться с ними. И с добрым Пьером — Толстопузиком, с его смешной мечтой заработать деньги на покупку велосипеда. И с драчуном Жозефом, для которого главное, чтобы ребята боялись с ним подраться. И с угрюмым Селестеном, который ждет не дождется, когда его отдадут в какую-нибудь крестьянскую семью. И с мечтательным Шарлем, который однажды изложил мне мудрую простоту своей веры: "Все верят, так почему же не верить и мне?" И с Жаном, о котором я знаю только одно — он страшно меня не любит, считая, что я подмазываюсь к духовнику.

Ребята уходили по усыпанной листьями аллее все дальше и дальше. Прощайте! Все они еще целый год будут жить в приюте, а затем им предстоит экзамен, от которого будет зависеть — кто попадет для дальнейшего обучения в коллеж, а кто в деревню, в бездетные семьи, или, в редком случае, в город.

Мне сделано исключение — меня передают в коллеж досрочно. Я считаюсь особо способным. Что такое коллеж и что меня там ждет, — не знаю.

Вчера, когда я прощался с отцом Кристианом, он сказал:

— Будь таким, как здесь, и коллеж откроет тебе широкую дорогу. Тебе не хватает знаний — помни об этом и учись прилежно.

— А куда идут после коллежа? — спросил я.

— Очень, очень немногие посвящают себя церкви, становятся священниками. Остальные возвращаются в семьи, чтобы делать светскую карьеру.

— А что вы посоветуете мне?

Отец Кристиан ласково посмотрел на меня.

— Сейчас давать тебе совет безрассудно. Я буду тебя навещать. Да и ты сможешь изредка приезжать сюда. Ну, а если я тебе понадоблюсь, — напиши. Главное, что ты вырываешься отсюда. Здесь тебе уже стало тесно. Я это доказал всем… — Он обнял меня, прижал к себе, потом благословил и вытолкал из своей комнаты.

Мне показалось, что он готов был заплакать…

Итак, мне уже 15 лет. Был ли я тогда верующим? Да, был. Даже теперь, оглядываясь на этот осенний день, я должен сказать: да, я тогда в бога верил. Правда, вера моя была несколько своеобразной, если можно так сказать, личной, мной придуманной, и она была далека от внешних атрибутов церковного порядка. Я избегал произносить про себя само это слово «бог». И, наконец, я не испытывал никакого трепета перед священнослужителями, видел в них обычных людей, в том числе и очень плохих. Чего стоил один отец Санарио!.. Но я верил в высшего судью, хотя самонадеянно считал, что судья этот живет во мне. Он как бы моя собственная совесть. Но, по-моему, это не меняло положения, ибо главное было в том, что я верил во власть какой-то высшей силы. Ведь не случайно сказал отец Кристиан, что верой я подготовлен к коллежу лучше других…

В конце аллеи показалась машина. Нет, это не за мной, это приехал директор, господин Лаше. Он поставил машину под навес и, видимо вспомнив, кто я, вернулся.

— Ты сегодня от нас уезжаешь?

— Да, господин директор. Я жду машину.

— Ну что ж, смотри не подведи там своего наставника отца Кристиана.

— Постараюсь, господин директор.

Господин Лаше неожиданно рассмеялся:

— Постараешься подвести? Видишь, как надо следить за точностью речи.

— Я постараюсь не подвести отца Кристиана, — послушно уточнил я.

Господин Лаше с любопытством взглянул на меня:

— Ну что ж, ну что ж, и среди русских встречаются способные люди. Может, ты такой и есть. Старайся. — Он сделал пухлой ручкой неопределенный жест и исчез в подъезде.

Наконец приехала «моя» машина. Это был новенький фордовский «пикап». За рулем сидел парень в красивой кожаной куртке на «молнии» и в берете, сдвинутом на ухо. В зубах у него торчала сигарета. Лихо развернувшись возле самого крыльца, он остановил машину и обратился ко мне:

— Эй, белая головка, не знаешь, кто тут едет в нашу богадельню? — Он щелчком зашвырнул сигарету на крышу крыльца.

— Если речь идет о коллеже при монастыре, то ехать должен я, — сказал я с достоинством.

— Тогда чего сидишь? Тащи свои чемоданы! — крикнул парень.

Я показал ему на лежавший рядом со мной маленький узелок.

— Я вижу, ты здесь не разбогател, — громко засмеялся парень.

Машина пронеслась по приютскому парку и вылетела на шоссе.

— Как тебя зовут? — спросил шофер.

— Юрий.

Он удивленно повернулся:

— Юрий? Что это такое?

— Русское имя.

— Ты русский? — Парень резко сбавил скорость.

— Да, русский.

— И будешь учиться в нашей монастырской богадельне?

— Да.

— Зачем это тебе? — Он еще раз удивленно посмотрел на меня. — Русский в монастыре! Сенсация! Убей меня молния — сенсация! — Он прихлопнул ладонью по рулю. — Значит, Юри?

— Да.

— А меня зовут Пауль. Но зови меня, как все в богадельне, — Пепе!

— Хорошо, Пепе.

— А как же ты — русский — попал сюда?

— Длинная история. Я с мамой приехал в Германию Когда еще война была.

Пепе прищелкнул языком и произнес слово, которого я тогда не знал. Позже я его узнал — "перемещенные".

— У вас хорошо? — спросил я.

Пепе рассмеялся:

— Мне — хорошо. Я вожу из города продукты и почту. А вот вашему брату — не очень. Я еще ни одного не знал, которому наша богадельня пришлась бы по вкусу. Но ты же русский. Может, это как раз по тебе? — Он снова стал смеяться.

Минут десять мы ехали молча. Потом Пепе спросил:

— И у тебя больше нет никакой родни?

— Никакой.

Пепе посмотрел на меня сочувственно:

— Тогда тебе будет плохо!

— Почему?

— Тебе же некуда удрать из богадельни, когда каникулы. Потом ты, наверное, идешь по благотворительным подачкам?

— Что это такое?

— Очень просто. Почти все воспитанники содержатся у нас за счет своих родителей. И, надо сказать, эти родители имеют немалые деньги. Папы делают аферы, а своих сыновей отправляют в богадельни замаливать их воровские грехи. Неплохо придумано, как откупиться от всевидящего бога! А? — Пепе захохотал, но, увидев, что я не поддерживаю его шутку, продолжал: — А есть еще два-три несчастных, которых учат за деньги, пожертвованные верующими. Могу дать тебе совет: корчи из себя смиренного! К нам то и дело приезжают те самые — с деньгами. Иногда берут в свои семьи воспитанников коллежа. Так они обожают смиренных. Не дальше как весной одного у нас забрали не куда-нибудь — в Париж! Взял его богатый ювелир. Выбрал за смиренный вид. А парень-то на самом деле воришка, каких поискать, — в прошлом году обчистил шкафы у своих товарищей. Все знали — он. А улик никаких. Так что давай посочувствуем ювелиру. Аминь! — снова засмеялся Пепе.

Впереди показалась высунувшаяся из-за леса островерхая башня монастыря.

— Гляди, наша богадельня! — крикнул Пепе.

Мы въехали в редкий лесок, который незаметно перешел во фруктовый сад. Под машиной громыхнул ветхий деревянный мостик, блеснула речушка. Поворот — и Пепе рывком остановил машину перед низким каменным домом, в котором окна были узки, как бойницы.

— Здесь канцелярия, — сказал Пепе. — Иди. И не забудь — корчи смиренного. Аминь! — Он комично сложил ладони, ткнул ими себе в нос и захохотал.

Я перешагнул через каменный порог и очутился в темном и сыром коридоре…

Секретарь канцелярии, костлявый юноша с черными жиденькими волосами, расчесанными на прямой пробор, провел меня в комнату, где со мной разговаривал финансовый инспектор коллежа — подвижной старичок с веселыми глазками. Он докапывался, нет ли у меня все-таки каких-нибудь родственников в Европе. Затем он вписал мою фамилию в толстенную книгу и повел меня к директору. По дороге он сказал, что к директору коллежа следует обращаться "господин доктор", а фамилия его Рамбье…

Доктор Рамбье был мужчина богатырского роста и сложения. На плоском бесцветном его лице выделялись только продолговатые серые глаза — внимательные и злые, как у сторожевой овчарки. На нем был мохнатый пиджак песочного цвета, розовая рубашка в полоску, острокрылая бабочка синего цвета.

— Ю-рий Ко-роб-цов? — раздельно произнося слова, спросил он, не сводя с меня внимательного взгляда.

— Да, господин доктор. Юрий Коробцов.

— Русский?

— Да, господин доктор.

— Интересно, интересно… — Он буркнул что-то финансовому инспектору, и тот, пятясь, вышел из кабинета.

— Значит, ты настоящий русский?

— Да, господин доктор.

Рамбье открыл лежавшую перед ним папку, отыскал в ней какую-то бумагу и долго ее читал, потом снова вложил в папку и уставился на меня.

— Директор приюта пишет, что ты очень способный в учебе. Это верно?

— Мне трудно об этом судить, господин доктор.

— Ты учился хорошо?

— Старался, господин доктор.

— Ты что? Меня за идиота принял? — крикнул Рамбье, ударив кулаком по столу. — Я спрашиваю: ты учился хорошо?

— Да, я учился хорошо, господин доктор.

— Запомни на все время: если я спрашиваю, — отвечать надо прямо, ясно, коротко.

— Я запомню это, господин доктор.

Дальнейшая наша беседа была еще более странной, если помнить, что она происходила в коллеже католического монастыря.

— Ты свою Россию любишь? — спросил директор.

— Люблю, — ответил я, — но я ее не знаю.

— Ну и дурак! Как можно любить страну, где царствуют еретики-коммунисты? Любить надо тех, кто тебя кормит и одевает.

— Я понимаю, господин доктор.

— А что ты вообще думаешь о коммунистах?

— Ничего не думаю, господин доктор. Я их не знаю.

— Тогда запомни: они главные враги веры и главные враги твои.

— Запомню, господин доктор.

— У тебя нет родных, считай за отца меня.

— Спасибо, господин доктор.

— Рано благодарить, я отец нелегкий. И вот тебе первый мой отцовский приказ: ты мне должен рассказывать все, что болтают в коллеже.

Я вспыхнул, хотел промолчать, но, помимо моей воли, у меня вырвалось:

— Это же нехорошо, господин доктор… фискалить…

— Дурак и еще раз дурак! — изумленно и совсем не сердито сказал директор. — Если я говорю "надо", — бог одобрит все, что ты сделаешь. Коллеж набит сынками из богатых семейств. Мы и ты, в первую очередь, существуем на их деньги. О тебе из приюта пишут, что ты предан вере. А среди этих богатых недорослей немало негодяев, которым на веру наплевать. В письмах домой они клевещут на коллеж. И уже были случаи, когда мы из-за этого теряли богатых покровителей. Мы просто обязаны вовремя обнаруживать клеветников. Помоги мне в этом, и ты поможешь святому делу. Ты понял меня?

— Понял, господин доктор.

— Вот это дело! — воскликнул он. — Ты, кажется, неплохо варишь своим котелком! — Он хлопнул в ладоши, и в дверь мгновенно вошел, видимо, все время стоявший за ней финансовый инспектор. — Отведите его в жилой блок, в комнату двадцать три, — приказал директор.

Жилой блок — это двухэтажный дом. На первом этаже — столовая. На втором — длинный коридор с дверями по обе стороны. На каждой двери номер. Это — спальни. В комнате номер двадцать три — две кровати, два стула, два низеньких шкафа и маленький стол. Мебель занимает всю комнату, кровати стоят так тесно, что сесть на них друг против друга нельзя. Единственное окно выходит прямо на высокую стену монастыря.

В комнате настолько сумрачно, что я не сразу обнаружил человека, лежавшего на одной из кроватей.

— Опять кровать полируешь? — обратился к нему инспектор.

— Меня учитель удалил с урока истории, — испуганно отрапортовал вскочивший с постели мальчик.

— За что?

— Меня ударил Жак… и я его…

— Прекрасная история, — добродушно сказал инспектор и подтолкнул меня вперед. — Он будет жить вместе с тобой. Познакомьтесь. Его зовут Юри. — Инспектор пошел к двери и оттуда сказал мне: — А этого любителя историй зовут Поль. Он тебе все расскажет.

Я положил узелок на свою кровать и сел на стул. Поль сидел на кровати. Мы молча смотрели друг на друга. Поль, вероятно, постарше меня. И покрепче. У него был тонкий, длинный и кривой нос.

— Откуда ты взялся? — спросил Поль.

— Из сиротского приюта, — ответил я. — А ты?

— Я тут уже второй год. А до этого тоже был в приюте, в Лионе. Скажу тебе всю правду — у нас тут собачья жизнь. Поднимают в шесть, и раньше девяти вечера не ляжешь.

— Ты еще пойдешь на занятия?

— На следующий урок.

— Ну и я с тобой.

— Идиот, ты сегодня поваляйся, в собачью жизнь включишься завтра. А на обед я за тобой зайду.

Где-то отдаленно прозвучал звонок. Поль вскочил:

— Обед через два часа. Жди меня.

 

4

По режиму жизни коллеж мало чем отличался от приюта; здесь тоже поднимали рано, вели на молитву, и потом мы были заняты до позднего вечера. Но занятия здесь были куда более серьезными — мы изучали историю, географию и даже философию. Учителями были монахи. Все четыре учителя коллежа имели духовный сан и жили в монастыре; все они, как я теперь понимаю, были по-своему образованными людьми.

Учебные классы находились тоже в монастыре. Мы приходили туда и стоя ждали, когда войдет учитель. После урока снова вставали, учитель уходил, и, только подождав еще несколько минут, мы могли выйти из класса. Ни в какие личные беседы с нами учителя не вступали. Даже если на уроке кто-нибудь совершал проступок, они предлагали виновному покинуть класс и делали запись в журнале, который ребята называли "доклад Палачу". Наказание было впереди — в кабинете доктора Рамбье.

Когда я обратился однажды к отцу Жоржу, который преподавал историю человека и веры, с каким-то вопросом, не касавшимся прямо содержания урока, он холодно посмотрел на меня и сказал:

— Тебе хочется показать, что ты знаешь больше других, а это очень плохая черта.

Воспитанники коллежа совсем не были похожи на приютских ребят. Начать с того, что в приюте все ходили в одинаковых серых рубашках и черных штанах, а здесь каждый одевался как хотел или мог. Ребята из богатых семей выглядели просто франтами. Мне из кладовой коллежа выдали длинную куртку защитного цвета и узкие черные штаны. Когда я первый раз увидел себя в зеркале, мне самому стало смешно. В приюте все ребята были тихие, покорные и безответные. Здесь дело другое — ведь в коллеже иным воспитанникам было по восемнадцати лет. Отпрыски из семей побогаче вообще никого и ничего не боялись и перед другими воспитанниками держались заносчиво. Даже учителя прощали им выходки, за которые другие попадали в "доклад Палачу". Нас, обучавшихся на благотворительные пожертвования, сынки богачей называли не иначе, как «саранча», и совсем не считали за людей.

В коллеже было гораздо труднее, чем в приюте. Не прошло и месяца, как у меня произошло первое столкновение с сынками богачей, или, как их здесь называли, франтами.

Шел урок истории религии. Учитель попросил назвать пять священных дат католической церкви. Никто все пять дат назвать не мог. Тогда я поднял руку и не только назвал даты, но и рассказал происхождение каждой. Учитель меня похвалил. А когда урок кончился и учитель ушел, франты загнали меня в угол и начали издеваться надо мной.

— Эй, саранча, ты что это — жрешь чужие деньги и еще задираешь нос?

— Ты, саранча, запомни шестую дату, когда мы тебе разобьем нос!..

— Сколько возьмешь, саранча, чтобы не открывать на уроках свой вонючий рот?

Особенно старался один, которого звали Жюльен, — сын крупного торговца.

— Слушай-ка, саранча! — кричал он. — Уезжай-ка, пока не поздно, в свою красную Россию. Мой отец оплатит самолет и новые штаны тебе купит!

Под хохот своих приятелей он дернул меня за волосы. Я бросился на него и сильно ударил его коленкой в живот. Он отлетел к стене и упал на пол. И в этот момент в класс вошел учитель. Франты подняли крик, что я ни за что ударил Жюльена. Меня удалили с урока, и я попал в "доклад Палачу".

Умирая от страха, я пошел к доктору Рамбье. К моему удивлению, он меня совершенно не ругал. Выслушав объяснения, он сказал:

— Запомни раз и навсегда — Жюльена и его шайку не трогать. Мне нужно, чтобы ты с ними ладил, а не дрался. Вернись в класс и извинись перед Жюльеном.

— Но он издевался надо мной, — сказал я.

— Ну и что? От издевки синяки не вспухают. А наш коллеж существует и ты в нем учишься на деньги папаши Жюльена и его друзей. Неужели тебе это не понятно?

Я вернулся в класс и извинился перед Жюльеном.

— Ладно, — сказал он. — Поговорим об этом на досуге.

В коллеже я был еще более одиноким, чем в приюте. Здесь не было отца Кристиана, которого я очень любил. Я не мог подружиться даже со своим соседом по комнате Полем. С ним невозможно было разговаривать — его абсолютно ничто не интересовало. Было непонятно, как и зачем он попал в коллеж. Он хотел только одного: уехать в деревню и бегать там босиком по траве. Мне оставалось уйти в мир книг. Так я и сделал…

В это весеннее утро уроков не было. Мы делали уборку жилого корпуса. Завтра воскресенье, ко многим воспитанникам приедут родители, и они должны увидеть коллеж в полном блеске. Доктор Рамбье сам наблюдал за работой.

Мы с Полем мыли пол в коридоре. Он работал старательно, шумно сопел своим вечно простуженным носом. Выкрутив мокрую тряпку, прислонился к стене и сказал мечтательно:

— Хорошо бы завтра кому-нибудь привезли сигареты, выменять бы…

— Неужели курить приятно? — спросил я.

— От трех сигарет голова кругом идет… Протирай лучше у плинтусов, а то придет Палач и заставит перемывать.

Вскоре действительно пришел доктор Рамбье. Он был в хорошем настроении и похвалил нашу работу.

Я переоделся и вышел в сад. Был тихий весенний день. И хотя солнце скрывалось за высокими облаками, было тепло. В аллеях слышались веселые голоса ребят, они сгребали в кучи и жгли прошлогодние листья. Над землей висел синеватый сладко-горький дым, с ним смешивался запах прелой земли.

Я подошел к ребятам, которые работали на главной аллее. Раскрасневшийся Жюльен протянул мне свои грабли:

— Поработай, Юри, поработай, завтра получишь от меня награду.

— Могу и без награды, — сказал я и взял грабли. После того, первого конфликта я свято выполнял требование доктора Рамбье и на рожон не лез.

— Ну да, ну да, — закивал головой Жюльен, подмигивая своим товарищам. — Ты же у нас монах в черных штанах.

Ребята захохотали и, бросив работу, столпились возле нас. Жюльен слыл у них главным острословом, и они ожидали потехи.

— Ты вообще у нас второй Христос. Сотворил бы чудо какое-нибудь. Для начала выпрямил бы нос своему апостолу Полю.

Подождав, пока умолк хохот, я сказал:

— А он не хочет иметь прямой нос, он говорит, что с таким носом ему интересней. — Я смеялся вместе с ребятами, всячески отклоняя ссору.

— Тогда сделай чудо почудней… — Жюльен поманил всех пальцем и, когда мы присели на корточках вокруг него, сказал тихо: — Чтобы Палач подавился недоваренной картошкой и испустил дух.

Все ребята с хохотом повалились на траву, задирая ноги.

— А зачем? — спросил я, когда мы перестали смеяться.

— Может, другой будет не такой вор и зверь, как этот.

Ребята молчали и смотрели на меня, ждали, что я скажу.

— У меня он ничего не украл, и меня он не кусал, — сказал я.

— Хо-хо! Вы слышали, ребята? Палач его не обкрадывал. Хо-хо! — надрывался Жюльен. — Да он все силы тратит только на то, чтобы разворовывать нашу богадельню.

— Я об этом ничего не знаю.

— И оплеухи ты от него не получал?

— Не получал.

— Так получишь. А теперь работай.

В канун приезда родителей обед бывал гораздо лучше, чем обычно. Наливали полные тарелки и давали сладкое. Когда на сладкое подали компот, Жюльен спросил:

— Как ты думаешь, кто ест твой компот в другие дни?

— Не знаю.

— А ты спроси у директора. Спроси!

Ребята давились от смеха.

После обеда мы насыпали клумбы для цветов. В самый разгар работы появился финансовый инспектор.

— К директору, срочно, — сказал он мне тихо.

Доктор Рамбье усадил меня в кресло и весело спросил:

— Хороший денек сегодня?

— Да, господин доктор.

— А что вы там болтали в аллее, когда ржали на весь сад?

Директор был добрый, веселый, и это придало мне смелости.

— Господин доктор, можно задать вам один вопрос?

— Ну!

— Почему нам не всегда за обедом дают сладкое?

— Что-что? Что это тебе взбрело в голову?

— Мы об этом говорили.

— Кто говорил?

Я молчал.

— Кто говорил? — громче повторил он.

Я не знал, что сказать, и молчал.

Директор встал, подошел ко мне, взял меня за отвороты куртки и выдернул из кресла. Он приподнял меня одной рукой, и его глаза оказались рядом с моими. Его холодный нос тыкался мне в лицо.

— Говори сейчас же! — зарычал он.

Я молчал. Он швырнул меня в кресло и склонился надо мной всей громадой своего тела.

— Я сам знаю! Это Жюльен! Да? Отвечай!

Я кивнул.

— Он говорил, что я вор?

Я снова кивнул.

Директор вернулся за стол.

— Убирайся, — произнес он, садясь в кресло.

Мне было страшно — я выдал Жюльена. Боже, что теперь будет?…

До темноты я пробыл в саду, а потом, как вор, прошмыгнул в свою комнату. Поль, к счастью, уже спал, наполняя комнату громким храпом. Боже, что будет? Что будет? И я начал про себя сочинять молитву к богу. Я умолял его простить мне мой грех и ссылался на то, что директор сам и без меня знал, кто говорил про сладкое, так что я не был доносчиком. Я клятвенно обещал богу, что больше никогда ничего подобного не сделаю.

Воскресенье выдалось солнечное, веселое. На площадке перед канцелярией коллежа уже стояли автомашины, на которых приехали родственники. Укрывшись за машинами, я высматривал, где Жюльен.

Вдруг, точно вынырнув из-под земли, передо мной появился шофер Пепе.

— А, Юри! Что ты тут высматриваешь? Не хочешь ли угнать этот «шевролет»? Не советую, это коляска папаши Жюльена, а у него вся полиция на привязи.

— А где он сам? — спросил я как только мог небрежно.

— Наверное, пьянствует с директором. Не зря же меня вчера гоняли в город за коньяком.

— Разве они друзья? — спросил я.

— Да ты что? — захохотал Пепе. — При чем тут друзья? Оба они дельцы, и им есть о чем поговорить за рюмочкой. Тем более, я слышал, что наш директор собирается вместе с ним купить фабрику игрушек. Что ты глаза таращишь? Не думаешь ли ты купить эту фабрику сам? — Пепе снова захохотал во все горло, но внезапно умолк и шепнул: — Давай-ка отсюда подальше…

Мы зашли за кусты сирени и сели там на поваленное дерево.

— Видал шествие? — Пепе показал в сторону беседки.

Оттуда шли, поддерживая друг друга, доктор Рамбье, папаша Жюльена и две дамы, которых под руки вел сам Жюльен.

— О, дело мое плохо, — шепнул Пепе. — Нализались и мадам. Кажется, мне придется вести их машину.

Папаша Жюльена и доктор Рамбье, подойдя к машине, стали прощаться. Они были очень пьяны и, обнявшись, замерли, очевидно боясь оторваться друг от друга. Наконец доктор Рамбье освободился от объятий гостя и закричал не своим голосом:

— Пе-пе-е! Пе-пе-е! Где он, черт бы его взял!

— Так я и знал, — шепнул Пепе и вышел из кустов,

— Свезешь моих дорогих гостей, — сказал ему доктор Рамбье.

— А как же я вернусь? — спросил Пепе.

Доктор Рамбье погрозил ему пальцем:

— Ладно, ночуй в городе, проклятый развратник. Вернешься с поездом.

После долгого усаживания гости уехали. Жюльен что-то кричал и бежал за машиной. Доктор Рамбье долго смотрел вслед гостям, потом скривил страшную рожу и поплелся в канцелярию.

После вечерней молитвы я один бродил по саду. Я ничего не понимал.

За моей спиной послышался топот, и в одно мгновение я был сбит с ног. Верхом на мне сидели два человека, а Жюльен — я узнал его сразу — начал хлестать меня ремнем.

— Не будешь доносить! Не будешь доносить! — злобно приговаривал он, стараясь ударить меня по лицу.

Сопротивляться было бесполезно. Я обхватил голову руками и прижался лицом к земле. Тогда они задрали мне рубашку и стали бить по голой спине. Я чувствовал себя виноватым и молча переносил наказание…

Наконец они оставили меня в покое и убежали. Я поднялся и поплелся за ними.

В коридоре на втором этаже меня встретила целая ватага во главе с Жюльеном.

— Доносчик! Доносчик! Доносчик! — кричали они, пока я не добрался до своей двери.

— Дурак! — сказал мне Поль, который уже лежал в постели. — Нашел, на кого доносить.

Я молча лег и укрылся с головой. Все тело мое болело. Я плакал.

 

5

С того дня прошел почти год. Я все чаще спрашивал себя: в чем помогла мне вера, чему научила, в чем сделала лучше? И ответить на эти вопросы не мог. Я видел, что из всех близких церкви людей, которых я знал, разве только отец Кристиан жил по вере, а все остальные, словно нарочно, поступали вопреки святым заповедям. К отступникам от веры я относил равно и доктора Рамбье и самого себя. Я даже придумал молитву, в которой просил бога о спасении души своей, Рамбье, Жюльена и его отца и даже приютского отца Санарио. И я уже не мог обращаться к тому богу, которым был моей совестью. Сейчас я мог уповать только на того всемогущего и таинственного бога, о котором говорилось в святых книгах и которого я видел на иконах. И эта вера казалась мне моим последним спасением от гибели. Мои мучения могут показаться смешными, да и я сам сейчас вспоминаю о них с улыбкой, но станьте на мое место в ту пору — мне было шестнадцать лет и я был один на всем свете…

Мы готовились к исповеди. Большинство ребят относилось к этому без всякого трепета. Жюльен, например, с притворной тревогой советовался со своими друзьями — говорить ему или умолчать о том, что он бил меня. Он спросил об этом и у меня.

— Говори правду, как того хочет бог, — сказал я.

И в ответ услышал короткое, как пощечина:

— Дурак!..

Я никогда не ждал исповеди с таким волнением, как в этот раз. Я внушил себе, что она поможет мне разобраться во всем, что произошло со мной.

Обычно исповедь принимал один из священников. Мы знали троих, и все они были добрыми стариками — в чем бы ты ни сознался, они говорили: "Молись, бог простит". Но иногда исповедовал главный монастырский наставник — отец Бруно. Его боялись все. Он не просто выслушивал исповедь, а вел строгий допрос, часто доводя воспитанников до слез. А обычное "молись, бог простит" он произносил так, что у человека не оставалось никакой надежды на прощение. Раньше я, как и все, боялся попасть на исповедь к отцу Бруно, но на этот раз я хотел, чтобы меня выслушал именно он. Я хотел, чтобы меня строго спрашивали и заставили подробно рассказать про каждый мой самый маленький грех. Сегодня я жаждал исповеди до конца.

И бог внял моей просьбе — я попал на исповедь к отцу Бруно. Я узнал его по скрипучему голосу, когда из-за занавески раздалось:

— Чего сопишь? Говори.

— Я грешен… Я грешен, — заторопился я. — Я донес на товарища. Но я сделал это, не желая ему зла. Я думал…

— Погоди! — последовал приказ из-за занавески. — Почему ты так странно говоришь?

Я не сразу понял вопрос и, решив, что я говорил непонятно, начал снова.

Но он прервал меня новым вопросом:

— Ты не француз?

"Ах, вот в чем дело!" — подумал я и радостно сообщил:

— Я русский… Русский…

И тогда случилось невероятное — отец Бруно отдернул занавеску и стал меня рассматривать. Из темноты исповедальни на меня уставились удивленные, недобрые глаза. Потом занавеска задернулась, и я услышал:

— Ты, русский негодяй, пришел не исповедоваться, а искать себе заступника. А богу мерзки твои проделки. Придешь, когда душа твоя будет открытой богу и чистой. Иди.

Меня парализовал дикий страх. За все годы, прожитые в приюте и здесь, я не знал случая, когда исповедь была бы отвергнута! Как теперь жить, если бог отверг меня со всеми моими муками и с моей последней верой в него? К кому идти? Что делать? Удавиться, как сделал этой зимой один монастырский монах? Броситься в реку? Раз я отвергнут богом, то уже не важно, что самоубийство — грех…

Я просидел в пустой монастырской церкви, пока меня не прогнал оттуда монах, который пришел мыть пол.

Дни самого радостного праздника Христова воскресенья стали для меня мучительной казнью, которой, казалось, не будет конца. Все воспитанники коллежа уехали — кто домой, кто в гости к окрестным крестьянам. На всем этаже один я, не раздеваясь, лежал в своей комнате. Три дня я ничего не ел, только пил воду из-под крана.

Вернулся Поль. Он вошел в комнату, посмотрел на меня вытаращенными глазами и стремительно убежал. Вскоре в комнату ворвался доктор Рамбье. В открытых дверях остановился перепуганный Поль.

Доктор Рамбье схватил меня за руку, посмотрел мне в лицо и, обернувшись к Полю, сказал:

— Дурак кривоносый, он жив. Пошел вон отсюда!

Захлопнув дверь, доктор Рамбье присел ко мне на кровать и спросил:

— Ты болен?

Я с трудом пошевелил головой.

— На тебе лица нет. Что случилось?

Еле ворочая языком, я рассказал ему об отвергнутой исповеди.

— Ну и дурак же ты! — почти радостно воскликнул доктор Рамбье. — Отец Бруно — это еще не бог, а ты — дурак. — Совершенно неожиданно доктор Рамбье стал смеяться: — Представляю себе его физиономию, когда он узнал, что ты русский. В общем, считай, что твоя исповедь принята. Это говорю тебе я. Как говорится, молись, и бог простит. — Он внезапно умолк, пристально глядя на меня, а затем сказал: — Но я понимаю, как тебе трудно у нас. Я подумаю о тебе, не зря же я назвался твоим отцом — Рамбье никогда не забывает о сделанных ему услугах. Смирись со всем, что случилось, вставай и иди в столовую. Бог тебя не оставит в заботах своих.

Так еще раз моим утешителем стал не бог и даже не духовный наставник, а Палач, доктор Рамбье.

В саду вовсю бушевала весна. На кустах сирени набухшие почки были точно покрыты коричневым лаком. На тополях горланили грачи. В лицо плескался теплый и нежный ветер, пахнувший сырой землей. Я медленно шел по аллее, пересеченной солнечными полосами, и это было как медленное возвращение в жизнь.

Продолжались пасхальные каникулы. В жилом блоке шел ремонт. Нас с Полем поселили в одной из комнат канцелярии. Поль целыми днями валялся в постели, а я с утра до вечера болтался в саду.

Однажды я задремал на солнышке возле канцелярии и не заметил, как из аллеи вынырнула легковая машина доктора Рамбье. Она остановилась в нескольких шагах от меня, и из нее вылезли доктор Рамбье и молодой мужчина в легком светло-сером пиджаке и кремовых брюках, с желтым портфелем.

— А вот как раз и он, — показывая на меня, сказал своему спутнику доктор Рамбье.

Я встал и поклонился.

— Здравствуй, Юри, — добродушно улыбаясь, приветствовал меня Рамбье. — Познакомься. Это господин Джон.

Я поклонился ему, и молодой, очень красивый мужчина ответил мне белозубой улыбкой.

— Юрий, значит? Прекрасно! — сказал он на плохом французском языке. — Я слышал, у тебя неприятности?

— Так я уезжаю, — сказал ему Рамбье. — Машина приедет в четыре часа.

— Да, да, как условились, — рассеянно отозвался господин Джон, бесцеремонно разглядывая меня.

Рамбье помахал нам рукой, влез в машину и уехал.

— Давай сядем, — предложил господин Джон и направился к скамье, стоящей среди кустов сирени.

Я послушно пошел за ним. Господин Джон, прежде чем сесть, обошел вокруг скамейки и осмотрел кусты. Потом он сел рядом со мной, поставив портфель возле ног.

— Расскажи-ка мне, Юрий, сам, что у тебя за неприятности, — с участием сказал он и положил руку на мое колено.

Очевидно, моя душа жадно ждала именно этого, только этого — хоть маленького участия. Я стал рассказывать так, как если бы рядом со мной был не нарядно одетый молодой мужчина с веселыми глазами, а отвергший меня отец Бруно.

Господин Джон слушал очень внимательно, меня смущало только то, что глаза его все время оставались веселыми.

Когда я кончил, господин Джон сказал:

— О твоих неприятностях мне, уже рассказывал господин Рамбье. Знаешь, в чем твоя главная беда? Ты, дорогой мой дружок, неправильно решил, что все это, — он посмотрел вокруг, — чистое дело самого бога. А это совсем-совсем не так. Тот же отец Бруно может быть очень скверным человеком. Из того, что ты рассказал, уже видно, например, что он не любит русских. А как может слуга бога одних людей любить, а других нет? Подумай сам. Но я не буду тебя разубеждать, я знаю, как ты любишь читать, и дам тебе очень интересную книгу. — Господин Джон достал из портфеля толстую книгу в дорогом переплете. — Вот, возьми. Эта книга скажет тебе все, что ты не знаешь. И, когда будешь читать, помни — книгу написал священник, почти триста лет назад… Прочитай и хорошенько подумай. В понедельник я приеду, и мы поговорим. Книгу ни в коем случае никому не давай. Ты родился в Ростове?

— Да, — ответил я, пораженный его вопросом.

— Из какого Ростова?

— Как — из какого?

— В России их два: Ростов-Ярославский и Ростов-на-Дону.

— На Дону, на Дону, — поспешно уточнил я.

— Это очень хорошо, — сказал господин Джон, внимательно меня разглядывая. — И тебе сейчас шестнадцать лет?

— Да.

— Ты выглядишь максимум на пятнадцать. А по тому, как ты рассуждаешь, можно дать все восемнадцать. — Господин Джон встал, потянулся сладко, так что хрустнули кости, и сказал: — Пройдемся. Покажи мне сад и монастырь.

Мы бродили по аллеям и говорили о чем попало: о птицах, о небе, о пролетевшем над нами самолете, о том, как дышат деревья и как из цветов получаются яблоки. И мне казалось, что господин Джон знает все на свете. Говорил он интересно, весело.

Мне было очень легко, я совсем не чувствовал, что господин Джон старше, и мы болтали, как мальчишки. После мамы со мной никто не разговаривал так просто и искренне. Мне стало радостно, легко, и в эти минуты я ничего на свете не боялся. Я был в ударе и рассказывал господину Джону все, что приходило в голову, все, что я знал, что вычитал в книгах.

Я показал господину Джону, где церковь, где живут монахи, где наши учебные классы. И вдруг на монастырском крыльце появился отец Бруно.

— Ты что здесь делаешь? — строго спросил он. — Кто этот господин?

Господин Джон прикоснулся к моему плечу:

— Молчи.

Он подошел к отцу Бруно, и они не больше минуты поговорили на незнакомом мне языке. Отец Бруно почтительно раскланялся и, как я понял, приглашал господина Джона войти в монастырь.

— Нам некогда. До свидания, — ответил ему господин Джон уже по-французски и вернулся ко мне: — Пошли!

— Это же отец Бруно, — шепнул я и оглянулся назад — священник все еще стоял на крыльце и смотрел нам вслед.

— Ну, видишь? — весело сказал господин Джон. — Достаточно ему было узнать, что я американец, и он из грозы превратился в само солнышко.

Когда мы подошли к канцелярии, машина уже была там, и господин Джон дружески попрощался со мной и уехал.

А я, возбужденный, радостный, бросился в самый дикий угол сада, где густо рос малинник. Забравшись в самую его чащу, сел на землю, раскрыл книгу и увидел ее название: "Жан Мелье. Завещание".

Я читал не отрываясь, пока не стало темно, пропустив обед и ужин. Занавесив окно одеялом, я продолжал читать в своей комнате. А когда настало утро, я снова забрался в малинник…

Читать эту книгу было нелегко, и, если бы она попала в мои руки обычным путем, у меня, наверное, не хватило бы терпения всю ее прочитать. Но книга, принадлежащая господину Джону, не могла быть неинтересной, и, когда я что-нибудь не понимал, я винил себя, а не книгу. Перечитывал такие места по нескольку раз и все равно не понимал. Материя движется — что это такое? Я готов был разреветься от досады.

Однако далеко не все было таким непонятным. Мир устроен несправедливо, — утверждал Жан Мелье, и я с этим был полностью согласен; несправедливость эту я испытывал на себе.

Одним дано все, у других все отнято, — утверждал Жан Мелье. Он гневно обличал богачей и с любовью говорил о нищих. А разве я не так же ненавидел франтов? Разве все мои страдания были не оттого, что я здесь нищий, живущий на благотворительные подачки богачей? И, наконец, я прочитал то, что меня потрясло, — Жан Мелье утверждал, что религия гнусно обманывает людей, ибо она, с одной стороны, проповедует, что все от бога, в том числе, значит, и вся несправедливость жизни, а с другой — и опять-таки от имени бога — требует: смирись. Она торжественно возвещает, что все люди братья, но к смирению призывает только обездоленных.

Жан Мелье писал о продажности, о лицемерии церкви и ее слуг, у которых главная обязанность — заставить лишенных всего людей верить в благочестивую чепуху и одновременно в то, что мир устроен идеально и точно так, как хочет бог, а посему они должны быть смиренны и покорны.

"Это правда!" — кричало во мне все, и я вовсе не чувствовал себя вовлеченным в кощунство против бога и церкви. Наоборот — книга словно исцеляла меня, объясняла мне все, что со мной произошло и происходит. Эти страницы были для меня как бы ступеньками, по которым я с туманных высот моей мальчишеской веры спускался на несправедливую, грешную, но ясную землю, залитую щедрым летним солнцем.

В понедельник приехал господин Джон. Я увидел его за рулем светло-серой машины — обаятельного, красивого, с ласковыми глазами — и бросился ему навстречу с книгой в руках.

Взяв у меня книгу, он небрежно бросил ее в машину и спросил:

— Прочитал?

— Да.

— Что скажешь?

— Сказать толком всего я еще не могу, но со мной что-то происходит… Я начинаю понимать… Я освобождаюсь…

Господин Джон пристально и весело посмотрел на меня:

— Садись в машину. Проедемся.

Мы выехали на шоссе и помчались к городу, который до сих пор я видел только издали. Теперь он быстро надвигался на нас. Мы молчали. Мне было очень хорошо. Вблизи города господин Джон остановил машину на обочине, выключил мотор и повернулся ко мне.

— То, что ты, Юрий, сказал о книге, мне не нравится, — произнес он и, вынув сигарету, закурил.

Господин Джон говорил сейчас тихим и добрым голосом, не сводя с меня совсем невеселых глаз.

— Настоящая вера необходима человеку, как воздух, и она, Юрий, совсем не путы. Наоборот, в ней, в вере, — дополнительная душевная сила человека. Если человек ни во что возвышенное не верит, он легко может совершить бог знает что. На днях, например, я прочитал в газете страшную историю. Отец убил пятилетнюю дочь и жену. Вот тебе, кстати, еще один пример церковной лжи. Церковь утверждает, что все в жизни — от бога. Да? Значит, этот убийца своей дочки и жены тоже от бога?

Я напряженно обдумывал то, что услышал.

— А все дело в том, как устроена жизнь на земле, — продолжал господин Джон. — Есть, например, такая страна — Америка. Там нет обездоленных, и там ни богу, ни церкви не надо никого обманывать. Там все искренне верят в бога и в его высшую справедливость. Ну, а здесь, в насквозь прогнившей и продажной Европе, ни о какой справедливости не может быть и речи. Так что тебе, Юрий, не надо отказываться от веры. Нельзя, Тебе следует вернуться к твоей вере, к той, которую ты придумал еще в сиротском приюте. Исповедоваться перед злым чертом из вашего монастыря — это занятие бесполезное. А вот исповедь перед собственной совестью, требующей от тебя честности, исполнительности, преданности делу и любящим тебя людям, просто необходима. Ты мне рассказывал про свои молитвы. Вернись к ним. И начни с той, где ты клянешься на добро людей отвечать добром. Можешь?

— Не знаю, — пробормотал я.

— Ну вот, к примеру, я сделал тебе какое-нибудь зло?

— Что вы! Что вы!

— И ты не хочешь поклясться перед собственной совестью ответить мне добром?

— Я клянусь, — сказал я тихо, с чувством. Я действительно уже тогда готов был для этого человека сделать все.

— Вот и прекрасно! — со своей обаятельной улыбкой сказал господин Джон. — А я клянусь, что сделаю все, чтобы жизнь твоя стала интересной, наполненной полезной деятельностью на благо людям. Договорились?

Я кивнул. Мне было необыкновенно хорошо — рядом со мной был человек, который понимал меня, хотел мне добра и обещал сделать мою жизнь другой — интересной, осмысленной.

Это было не по силам даже отцу Кристиану…

 

ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ

1

Уже целый месяц я живу в отеле «Виктория» во французском городе Мец. Мой номер на третьем этаже, и окно выходит на площадь перед отелем. Я могу часами смотреть на площадь. Как у остановки междугородных автобусов отдыхают запыленные машины и суетятся пассажиры; как вертится стеклянная дверь универсального магазина, пропуская покупателей; как прохаживается по площади полицейский в высокой, похожей на кастрюлю фуражке.

Моя комната небольшая, но очень светлая и уютная. Возле мягкой и чистой как снег кровати стоит черный чудо-аппарат. Стоит снять трубку, и я слышу ласковый девичий голос: «Пожалуйста». Назвав цифру семь, я слышу голос мистера Джона Глена. Это когда он в отеле, в своем номере на втором этаже. Но его часто нет дома. Тогда он сам звонит мне из города, чтобы сказать, когда мы будем обедать или что будем делать вечером.

Каждый день теперь для меня праздник. И ванна, в которой можно нежиться перед сном. И эта прекрасная комната. И легкий, удобный красивый костюм. И разноцветные рубашки, и шляпа, к которой я долго не мог привыкнуть, и даже возможность смотреть из окна на площадь…

Вокруг меня была безмятежная, веселая, красивая жизнь. Помню, как первый раз мы с мистером Гленом ужинали в ресторане нашего отеля. На столиках уютно светились лампы с цветными абажурами. Они освещали веселые лица мужчин и женщин. Все свободно и легко разговаривали, громко смеялись. А когда начинал играть оркестр, вставали и танцевали в центре зала. А в это время на сцене, где сидел оркестр, очень красивая девушка пела про любовь. Все это было похоже на какую-то дивную сказку, в которой я сам живу, упиваясь ее веселым и беспечным счастьем.

Теперь-то мне ясно, зачем мистер Глен поселил меня в эту сказку. Ему нужно было угостить меня такой жизнью, чтобы я почувствовал ее сладость и в дальнейшем к ней стремился. А от действительности я был отрезан наглухо. Мне ведь не давали даже читать газеты.

— Все местные газеты заврались, и нечего тебе засорять голову их брехней, — сказал мистер Глен.

Все же один раз мой праздник был омрачен.

Утром мы с мистером Гленом позавтракали, и он уехал, предупредив, чтобы я никуда не отлучался, так как он будет скоро звонить. Он всегда это говорил, и без него я из гостиницы ни разу не выходил. Разве что спускался в вестибюль посмотреть, как приезжает и уезжает множество разных людей.

Я сидел в своем номере и читал. Это была очень интересная книга о приключениях храброго шпиона, действовавшего в таинственном Китае.

Услышав звонок телефона, я взял трубку и услышал:

— Говорит портье, вас здесь спрашивают… Господин… — Он назвал незнакомую мне фамилию.

Я не знал, как нужно поступать в таких случаях, замялся, но потом попросил портье пригласить господина зайти ко мне в номер.

Вскоре дверь приоткрылась, и я увидел так хорошо знакомое мне доброе лицо отца Кристиана. Он был не в рясе, а в мешковатом черном костюме и в шляпе. Я бросился ему навстречу, втащил его в номер и крепко-крепко обнял. Он тоже был очень рад, но, когда уселся в кресло, посмотрел на меня, а потом молча, серьезно стал рассматривать комнату.

— Ты в коллеже больше не учишься? — спросил он.

— Почему? Мне предоставлены дополнительные каникулы.

Я рассказал правду, ведь именно так сказал мне мистер Глен, когда предложил поехать с ним в город, чтобы получше отдохнуть, или, как говорил он, проветриться.

Не сводя с меня тревожного взгляда, отец Кристиан спросил:

— Кто же платит за отель?

Я не знал, что ему ответить. О деньгах я за всю свою жизнь никогда не думал. Помнил только, как в Ростове, когда я шел в школу, мама давала мне деньги на завтрак, а я покупал на них мороженое. В приюте и коллеже деньги были для меня понятием отвлеченным. И здесь я ни за что не платил, все покупки делал мистер Глен, я даже ни разу не держал в руках денег.

— Так кто же платит за отель? — снова спросил отец Кристиан.

— Не знаю, очевидно, мистер Глен.

— Этот красивый господин, с которым ты всегда бываешь? Третьего дня я видел тебя с ним в магазине готового платья.

— Да.

— Позавчера и вчера я пытался увидеться с тобой. Дело в том, что оба номера записаны за мистером Гленом. И, если бы не помог портье, я бы тебя так и не нашел.

— Вы приехали в город специально, чтобы найти меня? — удивился я.

— Нет, мой мальчик. Я уже давно живу и работаю здесь.

— Ах, вот почему вы не ответили на мое письмо!

— А ты писал? Да, я сделал глупость, что, уезжая из приюта, не навестил тебя. Это моя вина, мой мальчик…

Его перебил звонок телефона. Я взял трубку и услышал голос мистера Глена:

— Хелло, Юрий! Сегодня обедаем в шестнадцать. Что ты там делаешь?

— У меня дорогой гость — отец Кристиан из приюта.

Я услышал в трубке резкий щелчок и гудки. Положив трубку, я ждал, что мистер Глен снова позвонит.

— Он больше не позвонит, — сказал отец Кристиан, вставая. — И мне надо уходить.

— Останьтесь, отец Кристиан. Я хочу познакомить вас с мистером Гленом. Он замечательный человек.

Отец Кристиан улыбнулся:

— Вряд ли он хочет этого знакомства. Я ухожу, мой мальчик. Мой долг сказать тебе немногое: твой новый друг… мне он не нравится. Я не знаю, кто он и почему так заботится о тебе. Но будь настороже, мой мальчик. Однажды за твою жизнь здесь тебе придется расплатиться. Смотри, чтобы цена не оказалась слишком дорогой. Да сохранит тебя господь…

Отец Кристиан перекрестил меня и быстро ушел.

Я подошел к окну, открыл его и заглянул вниз. И сразу увидел светло-серый «оппель» мистера Глена. Он затормозил на такой скорости, что машину занесло, и она передними колесами уперлась в тротуар. Тотчас распахнулась дверца, и выскочивший из машины мистер Глен побежал к дверям отеля. Он чуть не сбил с ног выходившего на улицу отца Кристиана. Я ждал, что отец Кристиан оглянется, и поднял руку, чтобы помахать ему, но в это время сильный рывок отбросил меня от окна. Я чуть не упал. Передо мной стоял запыхавшийся мистер Глен.

— Где эта черная ворона? — спросил он, тяжело дыша.

— Отец Кристиан?

— Отец, черт, дьявол! Где он? — заорал мистер Глен.

— Он ушел, — тихо сказал я, не понимая гнева мистера Глена: я еще никогда не видел его таким.

Он подошел к окну и захлопнул его. Постояв немного, он обернулся, и я увидел его обычное лицо.

— Извини меня, Юрий, — сказал он и пошел к креслу. — Садись.

Я сел напротив.

— Понимаешь, Юрий, меня разобрала дикая злость: это черное воронье столько лет калечило, отнимало у тебя человеческую жизнь и теперь снова добирается до тебя.

— Отец Кристиан очень хороший человек. Он меня любит.

— Ну, извини, извини, — чуть раздраженно сказал мистер Глен и, закурив сигарету, спросил уже совсем по-доброму: — О чем же вы с ним говорили?

— Он спрашивал, откуда у меня деньги.

— Так. Что еще?

— Говорил, что мне придется расплачиваться.

— Так. Еще?

— Больше ничего. Тут как раз позвонили вы.

— Не иначе, бог меня надоумил, — улыбнулся мистер Глен. Он сжимал и размыкал пальцы сцепленных рук и внимательно смотрел, как это получается, а потом сказал: — Вот и хорошо, сейчас мы все и выясним, все равно это надо когда-нибудь сделать… Да, я сейчас оплачиваю твои расходы, но это не мои деньги. Они принадлежат одной благородной организации, которая помогает людям, оторванным, как ты, от своей родины. Наша цель — хоть как-нибудь заменить этим людям родину. И только поэтому уже теперь, когда мы, по существу, еще ничего для тебя не сделали, тебе с нами лучше, чем с черным вороньем. Или, может, я ошибаюсь, Юри? Там тебе было лучше?

— Нет, мистер Глен, мне с вами очень хорошо.

— Ну вот и прекрасно! Я хочу, чтобы ты знал — в самое ближайшее время ты начнешь учиться и получишь настоящее всестороннее образование. Только это и будет твоей расплатой.

Он смотрел на меня своими светлыми красивыми глазами и ждал, что я скажу.

— Большое спасибо, мистер Глен.

— И ты пойми, Юри, как бы ни любил тебя этот священник, он служитель церкви, а это значит, что и ты ему нужен тоже для церкви. А я хочу навсегда оторвать тебя от этого. Я люблю тебя как человека и доказываю это каждый день. Словом, все ясно, по-моему. Сегодня мы обедаем раньше, а вечером идем в театр. Я спущусь к себе переодеться, жди моего звонка.

Он ушел, а я сидел и думал. И должен сознаться, что я согласился со всем, что сказал мистер Глен. Уже не так-то легко поколебать мою веру в него. Он был не богом, а человеком, с которым мне было хорошо.

 

2

Вскоре мистер Глен отвез меня в Западную Германию.

— Будешь там учиться, как все нормальные люди, — сказал он. — Тебе нужно образование, а не ряса священника…

И вот уже почти год я живу в большом старинном городе Франкфурте-на-Майне. Двухэтажный особняк, в котором меня поселили, находится на далекой окраине города, там, где с Франкфуртом почти сливается другой город — Оффенбах. Эти города, разрастаясь, как бы шли навстречу друг другу. И, пока они еще не сдвинулись вплотную, здесь было просторно и много зелени.

Особняк стоял в глубине такого густого фруктового сада, что с улицы не был виден. Мне рассказали, что он принадлежал большому чиновнику гестапо и после войны был реквизирован американцами. Теперь в нем размещалось какое-то американское полувоенное учреждение. Из окна своей комнаты я видел, как в главный подъезд входили военные и штатские люди. Моя комната находилась в маленькой одноэтажной пристройке, и в главном здании я еще ни разу не был. Даже сад возле пристройки был отделен плетеной металлической сеткой, и я мог ходить только здесь.

Со мной занимались четыре преподавателя. Они приезжали на три-четыре часа в назначенные дни.

Один педагог был по истории и праву, другой — по математике и физике, третий — по немецкому языку и четвертый — он приезжал только по воскресеньям — вводил меня в курс современной жизни мира. Никаких уроков я не готовил, слушал лекции-беседы и, если хотел, делал конспекты. Только немецким языком я занимался другим методом: зубрил грамматику, учил на память тексты, делал переводы, практиковался в разговоре. И я очень старался. Ведь мистер Глен сказал, что, как только я немного освоюсь в немецком языке, я начну посещать лекции в университете.

Мистера Глена я видел примерно раз в неделю. Он приезжал, и мы или отправлялись гулять по городу, или катались на его машине. Он был доволен мной и однажды шутя сказал, что я своими способностями пугаю учителей.

— Видишь, у меня лисий нюх на способных людей, — смеялся он. — Я увидел тебя впервые в коллеже и сразу сказал себе: "Рамбье дурак. Он увидел в этом парнишке только русского, а я вижу в нем способного человека". Клянусь честью — сразу так и подумал. И не ошибся.

Я был счастлив от его похвал.

Но однажды после прогулки, уже прощаясь, он вдруг сказал:

— Мистер Киркрафт жалуется, что ты изводишь его дурацкими вопросами. Хочу дать тебе совет. Современный мир таков, каков он есть. Ни я, ни ты не в силах его изменить. И твоя задача только запоминать, что говорит тебе мистер Киркрафт. Ведь и он не больше как фотограф современности. Ты понимаешь меня?

— Понимаю, — ответил я.

— Ну и прекрасно! — Мистер Глен пожал мне руку, ущипнул за подбородок и пошел к машине.

Мистеру Киркрафту, о котором шла речь, лет сорок пять, а может, и все пятьдесят. Очень высокий ("в юности меня сманивали в баскетболисты"), подтянутый, подвижной, с моложавым, но немного обрюзгшим крупным лицом, он являлся ко мне с кипой газет и журналов, раскладывал их на столе и всегда начинал с одной и той же фразы:

— Ну, давай разберемся, что натворили люди.

И делал краткий обзор мировых событий.

Когда он пришел в первый раз и выяснил, что я ничего о современной жизни мира не знаю, он с любопытством посмотрел на меня:

— Случай исключительный и тем более интересный. Я для тебя буду Колумбом, открывающим все Америки сразу. А ты для меня, как шестой континент, вылупившийся изо льда.

Так как я не знал, что такое шестой континент, мистеру Киркрафту пришлось объяснить. Потом он сказал:

— Но, мой юный друг, если мы с тобой возьмем дистанцию от времени открытия шестого континента, то до нынешнего президента Америки Трумэна мы доберемся гораздо позже, чем растают льды, покрывающие Антарктиду. Договоримся так: для тебя современная история начнется вместе со второй мировой войной — огромным событием, решившим и твою личную судьбу. — И он неторопливо, будто сказку, начал рассказывать: — Жили на земле три великих человека: Сталин, Гитлер и Рузвельт. И каждый из них хотел свою страну сделать главной на земле. Из-за этого, собственно, и возникла война…

Он объяснил, что такое коммунизм, фашизм и американский демократизм. Пока я понял одно — людям всей земли подлинную свободу и счастье могут дать только американцы. А коммунисты этому мешают.

Потом он стал рассказывать, как проходила вторая мировая война. Это было очень интересно. Ведь сам я о войне знал так мало. По сути дела, я помнил немного Ростов и переезд в Германию, помнил смерть мамы. И потом еще помнил, как в приюте однажды ночью мы проснулись от близкой стрельбы и потом долго не могли заснуть. Утром подняли нас на час раньше обычного. Невыспавшиеся, одурелые, мы построились в проходе между кроватями. В спальню вошел господин Лаше и с ним три военных человека с винтовками в руках. Господин Лаше громко и торжественно объявил, что с этого момента наш приют находится под защитой английской армии. Мы ничего не понимали, было холодно, многие стоя спали… Вот и все, что я сам знал о войне.

И вы понимаете, как интересно мне было слушать мистера Киркрафта. Но вскоре у меня стали возникать один за другим вопросы. Сначала мистер Киркрафт терпеливо отвечал, но, когда я спросил: "Почему то, что американцы дошли до Берлина, — хорошо, а то, что это же сделали русские, — плохо? И зачем вообще Америка стала союзником русских, если они такие плохие?" — мистер Киркрафт разозлился:

— Слушайте, давно известно, что один дурак может замучить вопросами весь американский сенат. Я с вами один на один. И не моя вина, что вы ни черта не знаете. Ваше дело — слушать и запоминать, что я говорю. А вопросы вы при случае зададите в американском сенате.

Я перестал спрашивать, но вопросов накапливалось все больше.

Мне исполнилось семнадцать лет. Рано утром я вышел, как всегда, в сад заниматься гимнастикой. Начинался тихий летний день. Сделав несколько приседаний, я повалился на темно-зеленую, аккуратно подстриженную траву. Так прекрасно было кругом! Солнце золотило верхушки яблонь, а под ними лежала синеватая тень. Сквозь ветви я видел высокое голубое небо, в котором медленно плыли редкие розоватые и прозрачные облака. И такая вокруг была тишина, что я слышал, как стучит мое сердце.

И вдруг мне показалось, что кто-то на меня смотрит. Я посмотрел вокруг и вдруг увидел высунувшуюся из дупла старой липы золотую мордочку белки. Черными бусинками глаз она смотрела на меня, и острые ее ушки с кисточками вздрагивали. Убедившись, что я не опасен, она выбралась из дупла и быстро побежала вверх по стволу дерева. Я проводил ее взглядом, и в это время в голове мелькнуло что-то далекое, неясное, но необычайно важное.

И вдруг… я увидел наш сад там, в Ростове… Отец сколачивает маленький домик… Зима… и сразу — лето. И тоже наш сад. Белый домик уже на дереве, и из круглого его окошечка выглядывает скворец. Другой — невидимый — поет, заливается… Сердце мое заныло сладко и больно. Я закрыл глаза и не шевелился, боясь спугнуть свои видения…

И вот я вижу другое. Костер и возле него каких-то странных темнолицых мужчин и женщин. И вдруг вижу мальчика. Я знаю его очень хорошо… Это же цыганенок, который увел меня из дому в свой табор. Да, да, он! Боже мой, как же его зовут?… Пытаюсь вспомнить и не могу. Видение исчезает, я открываю глаза — вокруг летнее утро, я здесь в саду, во Франкфурте, в Германии. И в душе моей какое-то странное чувство… Не могу понять… точно я виноват в чем-то… Мне грустно и одиноко…

Я вернулся в дом, оделся и отправился завтракать. Меня кормили в той же столовой, где обедали работавшие в особняке американцы. Поэтому я мог появляться там в точно назначенный час, когда в столовой никого не было. Мне всегда прислуживала немка, фрау Эмма.

Это была пожилая женщина с интеллигентным, умным лицом, седыми, аккуратно причесанными волосами. Держалась она с гордым достоинством, точно не прислуживала, а принимала гостей у себя дома, причем гостей не очень для нее приятных. Меня поражали ее глаза — большие, голубые, затененные густыми ресницами. Казалось, они говорили все, о чем она молчала.

Когда я только начинал говорить по-немецки и стал обращаться к ней, она внимательно слушала меня, односложно отвечала, а глаза ее в это время возмущались: "Как можно так калечить язык?" Она расспрашивала меня о моей жизни, слушала, что я ей отвечал, и глаза ее говорили: "Мне тебя жалко". Позже, когда я стал говорить более грамотно и гладко, глаза ее удивлялись: "Как же ты быстро научился говорить по-немецки". Завтракая всегда поспешно, я торопил и ее. Она отвечала: "Да, да, сейчас". А глаза иронически говорили: "Ты еще мал подгонять меня". Сам не знаю почему, я ее боялся, и в то же время меня необъяснимо тянуло к ней, и для меня, наверное, было бы большой радостью, если бы однажды она улыбнулась.

Сейчас, войдя в столовую, я увидел, как фрау Эмма поправляла прическу перед зеркалом. Она смутилась и поспешно ушла на кухню. Через несколько минут она принесла завтрак и села напротив меня по другую сторону стола.

— Поздравляю вас, Юрий, с днем рождения, — сказала она.

Я впервые увидел ее улыбку. Она была печальной. Смотря мимо меня, фрау Эмма тихо добавила:

— Мой единственный сын в семнадцать лет погиб на войне.

— В России? — спросил я, безотчетно страшась услышать подтверждение.

— Нет. В России погиб муж. — Она снова печально улыбнулась: — Я такая же одинокая, как и вы… Вам здесь хорошо? — неожиданно спросила она.

— Да, хорошо, — ответил я.

— А я на чужой земле одиночество перенести не смогла бы. Я хожу по улицам, по которым ходили муж и сын. Я дышу воздухом, которым они дышали. Все здесь помогает мне жить памятью о них. — Глаза ее, такие глубокие, грустные, в эту минуту такие красивые, напомнили мне вдруг глаза моей матери. У нее всегда были грустные глаза… А фрау Эмма говорила: — Вы очень молоды, в этом ваше счастье. Но вы не должны забывать родную землю, это все равно, что забыть родную мать.

— Я не забыл. Только что в саду я вспомнил свое детство… там… — сказал я.

— Это хорошо, — сказала фрау Эмма. — И в день вашего рождения я желаю вам вернуться на родину.

— А я не хочу возвращаться.

— Этого не может быть, — серьезно и многозначительно сказала она, вставая.

Я вернулся к себе, лег и, глядя в лепной потолок, стал думать. То, что я услышал сейчас от фрау Эммы, воспоминание о маме, недавнее видение детства — все это слилось вместе, и снова возникло безотчетное чувство вины. Перед чем, перед кем? И, пожалуй, сейчас это чувство было острее, тревожнее.

За дверью послышался веселый голос мистера Глена. Когда рядом он, все ясно, а главное — хорошо и спокойно.

— Юри! Юри! Где ты тут?…

Он вошел, как всегда, стремительно, красивый, немножечко пестрый, пахнущий духами. Я вскочил ему навстречу. Он обнял меня и взволнованно сказал:

— Семнадцать, Юрий! Семнадцать! Поздравляю тебя от всего сердца и завидую тебе, дьяволу! — Он шутя оттолкнул меня. — Просто безобразие — ему семнадцать! Вот тебе подарок от всех, кто о тебе заботится, и от меня, конечно.

Он выхватил из кармана черную продолговатую коробочку и протянул мне.

Это были золотые часы. Первые часы в моей жизни!

— Каждый раз, смотря на них, — сказал мистер Глен, — вспоминай своих хороших друзей!..

А вечером в честь моего дня рождения он устроил ужин в ресторане. За столом вместе с нами сидела Лилиан, девушка удивительной красоты. "Мой давний друг", — сказал о ней мистер Глен. Был еще мистер Берч с женой. "Мои сослуживцы", — сказал о них мистер Глен. И, наконец, еще одна девушка — Нелли, которую мне представили как подругу Лилиан. Я промолчал, что знал ее. Вернее, несколько раз видел издали — она работала в нашем особняке и иногда выходила в сад. У нее были рыжие, коротко подстриженные, как у мальчика, волосы, продолговатые светло-серые глаза. Тоненькая, стройная, она казалась мне очень красивой. Мы сидели за столом рядом, и это очень меня смущало. А тут еще мистер Берч все поглядывал на меня каким-то цепким, оценивающим взглядом и потом негромко разговаривал с мистером Гленом. Мне показалось — обо мне.

Что мы ели, какие вина пили — не знаю. Помню только, что все было необыкновенно вкусно.

Смотря на меня своими узкими, как щелки, глазами, мистер Берч сказал:

— Наш юный друг Юрий, я хочу вручить тебе свой подарок. — И он протянул мне маленькую черную книжку.

Я взял ее и прочитал надпись: "Университет имени В. Гете. Франкфурт-на-Майне".

— Билет на право посещения лекций, — продолжал мистер Берч. — Так что ты теперь студент, и я прошу выпить за это. Гип!

— Гип! Гип! Гип! — негромко подхватили все.

Я встал, поблагодарил мистера Берча и лихо запрокинул свою рюмку.

Как все было замечательно! Сказка продолжалась! И, конечно же, я совершенно забыл все свои утренние переживания…

После ужина мы вышли на улицу, где нас ждали две машины: одна — большая, другая совсем маленькая, похожая на жука. В большую сели Глен и Берч со своими дамами. В маленькую за руль уселась Нелли. Она открыла дверцу и крикнула мне:

— Что вы ждете? Садитесь!

Я сел рядом с ней, и мы поехали.

Впереди шла большая машина. Было уже темно, и я впервые видел сумасшедшие, летящие мимо ночные огни города.

— Когда за рулем Берч, проклятие ехать за ним, — сказала Нелли. — Он никогда не превышает полсотни километров. Так и хочется стукнуть ему в зад. Нажмите, мистер, на газ! — громко засмеялась она.

— Трудно вести? — спросил я, глядя на машины, мчавшиеся нам навстречу.

— У нас в Америке крутить руль умеет каждый школьник, — ответила она и, держа одной рукой руль, закурила сигарету. — Не хотите? — Нелли протянула мне пачку

— Я еще никогда не курил, — сказал я и почему-то смутился.

— Когда-нибудь надо начинать, берите!

Я отказался.

— Напрасно, — серьезно сказала она. — Сигарета — прекрасный громоотвод для нервной системы.

Я видел, что мы уже выехали из города. Автомобильные фары освещали черную полосу шоссе, и в их летящем свете рывками проносились короткостволые стриженые ивы.

— В Берче проснулся наконец мужчина, — рассмеялась Нелли. — Дает шестьдесят пять километров.

— Куда мы едем? — спросил я.

— В прелестный дорожный кабачок. Будем пить кофе и танцевать. Вы умеете?

— Нет. Я еще никогда не танцевал.

— Как я вам завидую! — воскликнула Нелли. — У вас все впервые!

Машины свернули с шоссе и остановились у освещенного подъезда двухэтажного дома с острой, высокой крышей. У двери вывеска: "Отель-ресторан "Ницца".

Тучный, слонообразный хозяин отеля провел нас на веранду, где стоял уже накрытый стол. Как только мы вошли, из радиодинамика полилась тихая и нежная джазовая музыка.

Мы пили кофе с коньяком, и мне становилось все веселее, сидевшие за столом казались милыми и близкими людьми, хотя разговаривать с ними я мог только по-немецки и довольно часто, когда они переходили на английский язык, я как бы становился глухим.

Нелли стала учить меня танцевать.

— Браво! Браво! — восхищались все моими успехами, а я… — мне было так хорошо! — я впервые в жизни обнимал девушку.

Проснулся утром и долго не мог понять, где нахожусь. Одетый, в ботинках, я лежал на постели поверх одеяла. Шторы на окне были задернуты, и тоненький луч солнца пронизывал маленькую комнату и сиял на боку фаянсового кувшина, стоявшего на умывальнике. Стоит пошевельнуться — в затылке возникает тупая боль.

Постепенно проясняется память, я начинаю понимать, где нахожусь, но все, что было со мной ночью, обрывается на неправдоподобном — Нелли, обхватив мою голову, целует меня в губы, тихо смеется и шепчет:

— Все впервые… все впервые.

А сидящие за столом кричат:

— Браво! Браво!..

"Нет, нет, это, наверное, было во сне", — думаю я, но не очень уверенно.

В комнату вошел мистер Глен. Он чист и свеж, как всегда.

— Вставай, Юрий. Надо торопиться в город, — деловито сказал он и раздернул шторы.

Мы возвращались вдвоем на маленькой машине. Все остальные, оказывается, уже уехали. Настроение было ужасное. Ехали молча. Мистер Глен гнал вовсю — стрелка спидометра не отходила от цифры «100». Он тоже был непривычно молчалив. И, только когда мы подъехали к особняку, он спросил:

— Студенческий билет не потерял?

Я проверил — билет был в кармане.

Мистер Глен рассмеялся:

— А Нелли великолепная девчонка. Не так ли?

Я, ничего не сказав, вылез из машины и пошел к себе. Земля подо мной качалась…

 

3

Я вольный слушатель лекций по истории, праву, экономике и юриспруденции. Для меня составлен точный график лекций, который я неуклонно соблюдаю. В моей книжечке-календаре расписан каждый учебный день.

Я слушал лекции, читавшиеся на самых разных курсах и факультетах университета. Возможно, что это было сделано нарочно, чтобы я не мог часто встречаться с одними и теми же немецкими студентами.

Слушать лекции было очень интересно. И особенно потому, что они были такие разные и по теме и по уровню. Кроме того, несколько часов ежедневно я проводил в университетской библиотеке — читал книги по составленному для меня рекомендательному списку и делал конспекты прочитанного.

Время летело незаметно. Я возвращался домой с гудящей головой, но, ложась в постель, радостно думал, что завтра снова пойду на лекции, в библиотеку. За год я узнал так много, что мне иной раз становилось страшно — как все это удержать в голове?…

Наступили рождественские каникулы. Мистер Глен отправил меня в туристский пансион близ Гарца. Я катался с гор на лыжах и отсыпался.

Пансион был маленький, там жили три семьи с детьми и четверо одиноких. Все немцы. Держались они друг с другом холодно и официально. Впрочем, я и сам не стремился с кем-нибудь из них сблизиться. Мне было хорошо и одному. Я уходил в горы и мог там часами стоять на солнце и думать о трагедии Рима и о юридических головоломках средневековья.

Среди жильцов пансиона была женщина лет тридцати — великолепная спортсменка. Я не раз любовался ее стремительным слаломом, когда ее стройная, обтянутая спортивным костюмом фигура то наклонялась вперед, то опасно скашивалась в стороны на крутых поворотах и быстро-быстро уменьшалась, пока не превращалась в цветную точку на дне снежной долины. У нее было строгое, даже злое лицо, что мешало замечать его точеную красоту. Я узнал, что она учительница из Кельна, фрау Зиндель.

Однажды в конце дня разыгрался снежный буран. Я не успел уйти далеко и поспешил домой. В вестибюле возле хозяйки пансиона толпились встревоженные жильцы. Увидев меня, хозяйка сказала:

— Значит, нет только фрау Зиндель.

Пожилой немец — отец одного из семейств — предлагал вызвать спасательную команду. Кто-то советовал включить на полную мощность радиоприемник, висевший у входа в пансион.

— Подождем еще, — сказала хозяйка, — до темноты много времени, да и буран может утихнуть. А вызов спасателей, — она растерянно оглядела всех, — стоит немалых денег. Наконец, фрау Зиндель далеко уйти просто не могла.

Стало смеркаться, а буран продолжал свистеть вовсю и даже усилился. Хозяйка стала вызывать по телефону горноспасательную станцию. Очевидно, буря повредила линию или просто была плохая слышимость — добрых полчаса хозяйка кричала в трубку, а там, на другом конце провода, не могли понять даже, откуда звонят.

— Пансион "Эльза"! — кричала хозяйка. — «Эльза»… "Эльза"…

Вокруг нее в молчании стояли жильцы. Но вот наконец хозяйка сообщила станции о происшествии и, повесив трубку, вконец огорченная, сказала:

— Все в порядке, они принимают меры…

Раздался общий вздох облегчения, и жильцы, оживленно переговариваясь, прошли в столовую и, как ни в чем не бывало, принялись за ужин.

Я стоял у двери, сквозь стекло смотрел на беснующийся в свете фонаря снег и думал о фрау Зиндель. Может быть, она упала, сломала ногу и лежит теперь беспомощная, и ее заносит снегом. Может, спустившись в долину, она потеряла ориентировку в снежной мгле и пошла не в ту сторону, а южнее долина круто обрывалась к горной реке.

Спасателей не было. Телефон молчал. Я видел, как встревожена хозяйка.

— Дайте мне фонарь, я по дороге спущусь в долину и буду кричать, — предложил я ей.

— Да, да, непременно, — засуетилась хозяйка. — Я сейчас заправлю фонарь. Но, может, с вами пойдет кто-нибудь еще?

Пока она готовила фонарь, я прошел в столовую и громко сказал:

— Господа, кто вместе со мной пойдет в долину?

После большой паузы из-за стола поднялся пожилой, довольно тучный мужчина.

— Идемте, — сказал он просто. — Хотя спасатель из меня ерундовый.

И мы с ним, вооруженные фонарем и лыжными палками, отправились в долину. Надо сознаться, затея эта была несерьезной. Пока мы шли под уклон, нащупывая палками дорогу, все было хорошо. Но в долине уже намело много снега, и стало трудно определять, где дорога. А стоило сделать шаг в сторону, как мы по пояс проваливались в мягкий снег. Все могло окончиться тем, что пришлось бы спасать нас.

Больше часа мы исправно орали, махали фонарем, но в ответ слышали только свист снега. И мы вернулись в пансион.

Все его жильцы благоразумно разошлись по своим комнатам. Нас встретила только хозяйка.

— Что же это будет? — причитала она, чуть не плача. — Ну почему мой пансион точно богом проклят? Беда была прошлой зимой, и теперь опять…

— Я пошел спать, — сказал мой спутник.

Поднявшись на второй этаж, я вышел на крышу, где был солярий. Освоившись немного в темноте, я увидел, что в шезлонге, придвинутом к стене, кто-то лежит. Я подошел ближе, наклонился и увидел фрау Зиндель, которая спала, зашнуровавшись в спальном мешке.

— Фрау Зиндель! Фрау Зиндель!

Она открыла глаза и приподнялась:

— Бог ты мой, уже ночь… — сонно произнесла она и попросила меня помочь ей выбраться из мешка.

Меня почему-то разбирал смех:

— Я советую вам спуститься вниз к хозяйке.

— Зачем? — удивилась она.

— Хозяйка там чуть не плачет. Все думают, что вы пропали.

Я прошел в свою комнату, разделся, лег в постель и мгновенно уснул…

За завтраком в столовой стоял гул. Взбудораженные жильцы обсуждали случившееся и поминутно устремляли осуждающие взгляды на фрау Зиндель,

После завтрака я вышел из пансиона. Буран почти совсем затих, и я решил пройтись до почты — отправить открытку мистеру Глену. Мы договорились, что я каждый день буду посылать ему весточку о том, как я тут живу.

Не прошел я и сотни шагов, как меня нагнала фрау Зиндель:

— Вы на почту?

— Да.

Мы пошли рядом.

— Ваша фамилия Коробцов? — спросила она.

— Да.

— Вы кто по национальности?

Я вспомнил указание мистера Глена никому ничего о себе не рассказывать и не ответил.

— Я фрау Зиндель, — нисколько не обидясь, сказала она.

— Я знаю.

— Хочу поблагодарить вас за вчерашнее…

— Не стоит, фрау Зиндель. Это был, может, и благой порыв, но не очень-то серьезный. Мы сами чуть не заблудились.

— Это неважно! — воскликнула она. — Главное в том, что ваш поступок стал живым укором совести для всех других. — Она, вздохнув, сказала: — Ах, немцы, немцы…

Мне самому не понравилось, как вели себя жильцы пансиона, но поддержать разговор я не мог, это было бы просто самохвальством. Я заговорил о погоде.

Когда мы вернулись в пансион, фрау Зиндель предложила мне посидеть у камина.

Было уютно, тепло и так приятно смотреть на пылающие поленья.

— Неужели немецкий обыватель неисправим? — спросила фрау Зиндель. — Мой дом, моя семья, а все остальное его по-прежнему не касается. Представьте, они осуждают меня — эти добропорядочные немцы из пансиона «Эльза». За что? За то, что я крепко уснула на воздухе? — Она наклонилась ко мне и, тряхнув головой, ответила: — Нет! Они осуждают меня за то, что эта история раскрыла их друг перед другом, как равнодушных, тупых эгоистов.

— Вы говорите — мой дом, моя семья, но разве не эти же немцы шли за Гитлером, теряя и семьи и дома? — спросил я.

Она с интересом посмотрела на меня и тихо произнесла:

— Это очень сложный вопрос. Я преподаю историю. Ученики часто спрашивают: как могла случиться с Германией такая катастрофа? Что им отвечать?

— Да, что и говорить, Германии не повезло, — сказал я.

Фрау Зиндель смотрела на меня с крайним удивлением:

— Как это не повезло? Что вы говорите? Германия Гитлера навязала миру жестокую и истребительную войну, желая стать владычицей мира, и за это она понесла вполне заслуженную расплату.

— Могло не повезти и русским и американцам, — сказал я, продолжая выкладывать знания, полученные от мистера Киркрафта. — Но повезло именно им. И теперь русские также хотят владеть всем миром.

— Откуда вы это взяли? — спросила фрау Зиндель, и я увидел в ее глазах насмешку.

— Половину Европы они уже захватили? — продолжал я. — Это же они хозяйничают в Восточной Германии, в Польше, Венгрии, Румынии, Болгарии…

— Что значит — хозяйничают в Восточной Германии? — с учительской интонацией спросила она. — А что, по-вашему, делают американцы и англичане у нас, в Западной Германии?

— Нормальная временная оккупация при одновременной помощи немцам в создании своей демократической власти. А русские сделали Восточную Германию своим военным плацдармом в Европе.

— Откуда вы все это узнали? — спросила она, смотря на меня с улыбкой.

Я промолчал.

— Не обижайтесь, пожалуйста, но вы повторяете зады самой примитивной американской пропаганды, рассчитанной… — она замялась немного, по тут же решительно добавила, — на тупиц и на того печально прославленного немецкого обывателя, который религиозно верит всему, что читает в своей газете или слушает на ночь по радио. Дорогой господин Коробцов, все это далеко не так просто… Вот вам только один факт: почему русские в Восточной Германии устранили нацистов от всякой деятельности, а здесь их подкармливают прославленные своим практицизмом американцы? Почему? Зачем?

— Процесс в Нюрнберге — это, по-вашему, подкормка?

— О, святая наивность! — воскликнула фрау Зиндель. — Да Геринга или Кейтеля просто нельзя было не повесить! Но разве Геринг управлял печами Освенцима? Разве Кейтель убил Варшаву? Вы живете во Франкфурте. Поинтересуйтесь, кто стоит во главе промышленных концернов в вашем городе? И вы узнаете, это те же господа, которые были опорой Гитлера. Только теперь к их сумасшедшим прибылям примазались еще и американские дельцы.

— Вы коммунистка? — спросил я, обрадованный своей догадкой.

Она вздрогнула, как от удара, презрительно посмотрела на меня и сказала:

— Нет, увы, нет. Мой отец был крупным нацистским чиновником. Он не перенес разгрома и застрелился, но меня это ни в чем не оправдывает.

— Говорите вы, как коммунистка… — начал я, но она встала и, смотря на меня с удивлением и брезгливостью, сказала:

— Я очень жалею, что продлила наш разговор. Это испортило все впечатление от вчерашнего. Прощайте.

Вечером она уехала. А я жил там еще три дня, все время думал о ней и продолжал убеждать себя, что она коммунистка. Это немного утешало и помогало считать, что я прав.

 

4

После возвращения из пансиона до начала лекций в университете у меня было два свободных дня, и я собирался походить по городу — живу в знаменитом Франкфурте-на-Майне и совсем не видел его. Но в день приезда мне вручили записку от мистера Глена. Он просил меня к 10 часам вечера быть готовым к важному разговору. Я заволновался. Еще перед каникулами мистер Глен намекал мне, что в самое ближайшее время жизнь моя изменится, но на все вопросы отшучивался, говорил, что начальство обеспокоено тем, что я увеличиваю армию безработных в Западной Германии.

В половине десятого появился мистер Глен. Мне показалось, что он нервничает. Мы ехали, как всегда, в его машине, и он то и дело посматривал на свои часы.

— С тобой, Юрий, будет говорить сейчас очень большой начальник, мистер Дитс. Ответы свои обдумывай. Но не лебези. Покажи, что у тебя есть характер, — серьезней, чем всегда, говорил мистер Глен.

— А кто этот мистер Дитс? — спросил я.

— Скажу так: если ты ему не понравишься, он тебя, а вместе с тобой и меня может отправить, как говорят у нас в Америке, гладить асфальт пятками, — ответил он без улыбки. — Ты уже столько времени живешь на всем готовом, без забот, учишься, отдыхаешь в горном пансионе и не знаешь, кто устроил тебе этот рай на земле.

- Вы однажды мне это объясняли, — сказал я.

- Вот и прекрасно, — улыбнулся мистер Глен. — И теперь уточняю: платил мистер Дитс. Он все о тебе знает и внимательно следит за тобой. И теперь он хочет посмотреть, во что он вложил деньги. Возможно, он решил, что пришло время тебе поработать.

Сказка подошла к концу. Я это скорей чувствовал, чем понимал. То, что мой бог — мистер Глен — нервничал, пугало. Но я все же сознавал, что как-то расплачиваться за сказку надо.

Мы проехали через центр и вскоре остановились перед большим домом, стоявшим за высоким каменным забором и оттого похожим на тюрьму. Сходство это дополняла будка с вооруженным часовым.

Подойдя к машине и, видимо, узнав Глена, часовой проворно вернулся к воротам и нажал там кнопку. Глухие створки медленно раздвинулись, и мы въехали во двор.

Мистер Глен взял меня под руку и уверенно повел через темный двор к большому зданию.

Когда мы вошли, я невольно остановился — в глаза ударил нестерпимо яркий свет. Два рефлектора были направлены прямо на двери. Молодой человек проверил наши документы и повел по ярко освещенному коридору. У лифта нас встретил другой молодой человек, который вместе с нами поднялся на второй этаж и подвел к двери с табличкой:

V группа. № 1

— Номер первый предупрежден, входите, — тихо сказал молодой человек и ушел назад, к лифту.

Мы вошли в большой кабинет. Здесь тоже был очень яркий, но в то же время мягкий свет, лившийся из скрытых карнизом светильников.

Из-за стола нам навстречу вышел совершенно лысый мужчина маленького роста — он был ниже меня. На нем — белоснежная рубашка, желтый галстук; отглаженные брюки свисают с круглого живота двумя короткими и острыми клиньями. Таким я впервые увидел всесильного мистера Дитса.

Мистер Дитс жестом пригласил нас сесть около низкого полированного стола. Мы с мистером Гленом сели рядом, мистер Дитс — напротив. С минуту он точно ощупывал меня своими выпуклыми стеклянными глазами из-под черных косматых бровей. Затем спросил что-то у мистера Глена по-английски и обратился ко мне на немецком:

— Нет ли у вас жалоб или претензий?

— Нет. Наоборот, я очень благодарен за все.

Будто не услышав моего ответа, мистер Дитс сказал:

— Мы не загружали вас никакой работой, и у меня была надежда, что вы будете этим недовольны.

— Я жил точно по расписанию — все время занятия, — ответил я.

Мистер Дитс взял из ящика, стоявшего на столе, сигару, раскурил ее, выпустил вверх густую струю дыма и улыбнулся маленьким ртом:

— Для умного человека образование не больше как проценты на основной капитал. А мой дед прекрасно обошелся без образования, и имя его до сих пор помнит Америка. Не так ли, Джон?

— О! Ваш дед — слава Юга, — с готовностью подтвердил мистер Глен.

— Мой отец, — продолжал мистер Дитс, — брал авторучку, только когда нужно было подписать чек. А целая орава образованнейших людей жила на его деньги. Обхожусь, кстати, без этой роскоши и я, — добавил он небрежно и, подвинув к себе папку с бумагами, сказал: — Займемся делом. Вам, юноша, пора начать отрабатывать затраченные на вас деньги. Вы хотите послужить великой и щедрой Америке?

— Боюсь, сумею ли? — совершенно искренне сказал я.

— Тогда деньги, потраченные на вас, мы взыщем с мистера Глена, который выдал на вас гарантийный вексель. Так или иначе, мне надо с вами поговорить. — Он придвинул к себе пепельницу, положил на нее сигару и потом долго смотрел, как струится спиралью дымок. — Дело в том, что Америке очень нужны верные ей русские люди. Христианский мир стоит перед довольно простой дилеммой: или его слопают русские коммунисты, или… или этого не произойдет. Господа коммунисты чрезвычайно активны, они атакуют наш западный мир и не стесняются при выборе средств. Но пока нет войны, в контратаку на коммунистов идем мы. Одни мы. Мы должны действовать и не считаться с тем, что нам придется нарушить некоторые христианские заповеди. Могу вас уверить, юноша, что если бы авторы Библии знали о коммунистах, они бы решительно высказались за применение против них атомной бомбы и, вероятно, отреклись бы от лозунга "Все люди — братья". — Мистер Дитс негромко засмеялся.

Я улыбнулся.

— Ну вот и прекрасно! Я вижу, вы понимаете суть! — воскликнул мистер Дитс, сверля меня своими стеклянными глазами, и продолжал: — План мистера Глена в отношении вас мне нравится, но нельзя размазывать его на целое десятилетие. Нужно, не откладывая, приступить к работе. До свидания… Подождите там…

Я стоял в коридоре, думая с тревогой о том, что за работа ожидает меня, справлюсь ли я с ней. Из того, что говорил мистер Дитс, я ничего не понял.

Вышел мистер Глен. Мы молча покинули здание, сели в машину, и, только когда выехали на улицу, он сказал:

— Ты ему понравился… — и весело добавил: — Ничего, мы сделаем из тебя мужчину, черт возьми! Сделаем!

На другое утро мистер Глен привел меня в особняк, в комнату, где стоял огромный стол, заваленный газетными вырезками, наклеенными на листы бумаги.

— Это твой кабинет, — торжественно объявил мистер Глен. — Садись за стол. Вот так. Работа для начала совсем простая. Нужно читать вырезки из советских газет, выписывать из них нужные для нас вещи и составлять ежедневную сводку, которую, кстати, в конце дня перепечатает известная тебе Нелли, — съязвил мистер Глен и заключил энергично: — Вот и все. Сейчас я пришлю тебе сотрудника, который делает эти вырезки, вы должны работать с ним в полном контакте. Он тебе все объяснит подробнее. Ну, Юри, за дело!

Я стал читать первую попавшуюся вырезку. Это было коротенькое письмо рабочего в газету «Труд». Он жаловался на то, что общежитие для рабочих не ремонтировалось несколько лет: когда идет дождь, течет крыша, зимой по комнатам гуляет ветер, а в это время директор завода строит на стадионе крытую трибуну для начальства.

В комнату вошел коренастый мужчина лет сорока пяти.

— Юрий Коробцов? — спросил он надтреснутым голосом по-русски. — Я Гречихин. Федор Кузьмич. Давай знакомиться. Здорово, земляк…

У него было простое симпатичное лицо, которое безобразил косой шрам на правой щеке.

Перехватив мой взгляд, Гречихин потрогал шрам рукой и, странно улыбаясь одной стороной лица, спросил:

— А ты как оттуда выкарабкался?

Я коротко рассказал свою историю.

— Ну вот, — сказал он, — для начала работа у тебя будет нехитрая. Я помогу. Все очень просто. Читай вырезки и делай из них выписки по темам, которые я буду давать. Самое интересное — в сводку для начальства. Скажем, происшествия в жизни их молодежи, ну, там, пьянка, разврат, хулиганство и прочее… Пройдет два-три дня, и ты будешь печь эти сводки, как блины. Чего-то ты, парень, печалишься? Учти, из всех работ, которые нам — русским — дают американцы, разведка — самая интересная и самая денежная.

— А что это такое — разведка? — спросил я.

— Ты, я вижу, шутник, — сказал Гречихин. — Ладно, после пошутим. А сейчас начинай работать.

К концу рабочего дня передо мной уже лежала целая стопка выписок.

Снова пришел Гречихин и помог мне составить сводку. Дело это оказалось не такое уж трудное — за какие-нибудь полчаса сводка была готова.

Просмотрев ее еще раз, Гречихин сказал:

— Прелестная картинка, я пришлю сейчас машинистку.

Он ушел, и через минуту в комнату вошла Нелли… Она подошла, взлохматила мне волосы:

— "Все впервые"… здравствуй! Какой ты сегодня хорошенький!

— Здравствуйте!

— Боже праведный, он покраснел! Что за прелесть! — воскликнула Нелли. — Ну, не буду, не буду. Давай сводку. До звонка я ее отстукаю на машинке, а после работы пойдем в кафе. Договорились?

Она еще раз взлохматила мне волосы и выбежала из комнаты.

Меня бросало в жар и в холод.

После той ночи я видел Нелли несколько раз только издали. Я мог встретиться с ней, по я боялся этого. Боялся и стыдился.

Вот и теперь я не мог решить — идти мне с ней в кафе или поскорей спрятаться куда-нибудь? Пока я раздумывал, она сама пришла за мной.

— Пошли, "Все впервые", — сказала она и, схватив меня за руку, вытащила из-за стола.

В кафе, кроме нас, сидели еще две пары. Нелли выбрала столик в нише и, когда к нам подошел официант, заказала кофе и коньяк. И начала болтать о кинофильме, который она видела в субботу, о джазовом певце из Америки, о своем сослуживце Майкле, который влюблен в нее и на работе пишет ей записки, а у него вечно холодные и потные руки.

Потом она заказала бутылку вина и пирожные. Когда мы уже выпили почти всю бутылку, она вдруг умолкла и, положив свою руку на мою, сказала тихо:

— А нравишься мне ты, "Все впервые". Только ты… Сердце мое замирало от счастья и непонятного страха.

— У тебя есть деньги? — спросила она.

— Есть.

— Заплати и проводи меня.

Она жила в маленькой гостинице недалеко от кафе.

— Может, зайдешь ко мне? — спросила она, когда мы подошли к подъезду.

— Нет, нет, — поспешно ответил я.

Она рассмеялась:

— Ты чудный, "Все впервые"…

Она поцеловала меня в щеку и вбежала в подъезд. Я шел домой счастливый, как никогда.

 

5

Через мои руки прошли, наверное, тысячи вырезок из советских газет. Почти пять месяцев я занимался составлением сводок. Должен сознаться, что, если начальство, поручая мне эту работу, хотело настроить меня против Советского Союза, лучшего способа оно придумать не могло.

Однажды, желая ускорить свою работу, я спросил Гречихина: нельзя ли мне получать советские газеты целиком и самому делать из них выборки?

— Зачем это тебе? — встревожился он. — Это не ускорит дела, ты просто не будешь успевать обрабатывать газеты. Скажи лучше спасибо сотрудникам моей группы, которые облегчают твою работу и с утра до вечера роются в этом дерьме.

Я подумал, что он, пожалуй, прав — на чтение газет целиком у меня не хватит времени.

На другой день мистер Берч вызвал меня и спросил, что я думаю о своей работе. Нет ли у меня каких-нибудь претензий? Не обижен ли я тем, что мне пришлось прекратить посещение университета? Я отвечал на его вопросы, испытывая неловкость от его взгляда — пристального и прозрачного.

— Мне доложили о вашем странном желании читать советские газеты. Вы, очевидно, не знаете, что эти газеты — безотказная ловушка для простаков? Скажите-ка мне прямо, зачем вам это понадобилось? — спросил мистер Берч.

Если бы он сказал, как Гречихин, что у меня на чтение газет не хватит времени, я бы с ним согласился. Но в этом "зачем понадобилось" прозвучало непонятное подозрение. Я не понимал, в чем дело, и не мог ответить на его вопрос.

— Хочу дать вам, Коробцов, один совет, — заговорил мистер Берч после тягостной паузы. — Не думайте, что мы дураки. И не считайте свою прославленную наивность идеальным способом самозащиты. Идите и занимайтесь своим делом.

Вскоре ко мне зашел мистер Глен; я сразу увидел, что он расстроен.

— Зря ты, Юрий, вылез с этой идеей, — сочувственно сказал он. — Ты вызвал необоснованные подозрения…

— Какие подозрения? В чем? — перебил я его.

— Видишь ли, Юрий… — начал он, и я видел, что почему-то ему ответить на мой вопрос нелегко. — Ты должен понимать, что наша работа обязывает нас быть предельно осторожными. Начальство не может не интересовать настроение каждого сотрудника. Особенно — неамериканца, да еще русского.

— Но при чем здесь мои настроения? — удивился я. — Я ведь просто думал о том, чтобы лучше работать.

— Это Гречихин раздул костер, — сказал мистер Глен. — В прошлом году один его сотрудник, начитавшись советских газет, вдруг взбунтовался, заявил, что наши сводки — чистое жульничество. Скандал был грандиозный. Сам Гречихин еле удержался на своем месте. С тех пор ему в каждом углу черти видятся. Забудь об этой истории. И вообще, скоро ты займешься совсем другим делом.

Я промолчал, но мне так хотелось спросить: почему все-таки мне нельзя читать русские газеты целиком?

Газетные вырезки, которые я получал, всегда были очень тщательно наклеены на плотную бумагу, увидеть, что напечатано на оборотной стороне, я не мог. Более того, на каждой заметке стоял штамп — половина на тексте, половина на бумаге.

Но однажды мне попала вырезка, приклеенная неплотно. Это был отчет о суде над группой взяточников, занимавших посты, связанные с распределением путевок на курорты. Отвернув отклеившуюся часть вырезки, на ее оборотной стороне я прочитал, что американский сенатор, посетивший Советский Союз, высказал свое удивление постановкой там высшего образования. Более того, сенатор утверждал, что Америка в этом важнейшем деле отстала от России, и в заключение предсказывал, что Советский Союз на ниве высшего и особенно технического образования в свое время пожнет плоды, которые удивят весь мир.

После этого я несколько раз лезвием безопасной бритвы отклеивал вырезки, читал, что напечатано на обороте, и потом снова приклеивал так, чтобы ничего не было заметно. Но в большинстве случаев на обороте вырезок оказывались вырванные из контекста и потому непонятные строчки. И я это занятие прекратил — от беды подальше.

Март выдался слякотный — легкие заморозки сменялись дождями. Город был погружен в сырой непроницаемый туман. Днем на улицах горели фонари, а мы работали при электрическом свете. Все было пронизано сыростью, даже бумага, на которой я писал свои сводки.

В один из таких дней мы перебрались из особняка в повое служебное помещение, которое специально для нас построили.

Утром приехали грузовики с солдатами. В течение часа все наше имущество было погружено и увезено. За нами пришел автобус. Нелли села рядом со мной. После того вечера в кафе мы встречались с ней три раза. Один паз ходили на спектакль приезжавшей из Америки опереточной труппы, смотрели веселое музыкальное представление по пьесе Шоу «Пигмалион». Потом встретились на банкете в честь Дня независимости Америки, и я проводил ее до остановки автобуса. И, наконец, недели две назад она в воскресенье ходила со мной по магазинам, помогала делать покупки и снова смеялась надо мной: "Все впервые"… Она мне нравилась все больше.

Сейчас Нелли сидела рядом со мной в автобусе и весело болтала о том, что вчера она будто бы видела чудесный сон, но рассказывать его мне не может. Подмигнув, она рассмеялась, а я, наверное, покраснел. И без паузы и так же весело она сказала:

— Между прочим, ты сегодня станешь стопроцентным американцем.

— Что?

— Секретный гриф, — шепнула она мне на ухо и приложила палец к моим губам. Оглянувшись, она снова зашептала мне в ухо: — А раз ты будешь американцем, почему бы тебе не стать моим мужем? — Она чуть отстранилась и смотрела мне прямо в глаза. — Что с тобой? Это же так просто: я хочу быть счастливой. Понимаешь?

В это время автобус резко затормозил у нового дома, и невероятный для меня разговор с Нелли на том и оборвался. Нелли побежала в дом, даже не оглянулась.

Перед окончанием рабочего дня ко мне зашел Гречихин.

— Ну-ка, встань, я на тебя погляжу.

Я встал, ничего не понимая. Гречихин осмотрел меня с головы до ног:

— Брючки могли бы быть наглажены лучше.

— А в чем дело? — спросил я.

— Тебе что, не сказали? — удивился Гречихин. — Ты же сегодня будешь присягу принимать.

— Что за присяга?

— Военная.

— Почему военная?

— Да ты, я вижу, ребенок, — протянул Гречихин и спросил: — А может, дурачка строишь?

— Ничего не строю, я просто ничего не знаю.

— Ничего-ничего? — ехидно улыбнулся Гречихин одной щекой. — Странны дела твои, господи…

Гречихин ушел, а спустя несколько минут меня вызвали к мистеру Берчу. Предложив мне сесть возле стола, он долго разглядывал меня.

— Мистер Коробцов, я обязан кое-что разъяснить вам, — наконец заговорил он неторопливо и официально. — Дело это чисто формальное. Вы уже давно работаете в американском управлении. Учреждение это носит военный характер. Мы вашей работой довольны и в перспективе видим вас еще более полезным сотрудником. Поэтому мы приняли решение — допустить вас сегодня к присяге наравне с молодыми служащими американского происхождения. Запомните этот исторический для себя день. Для вас присяга означает не только священные обязательства, которые заключены в ней, но и то, что вы фактически примете американское гражданство. Понятно ли вам все это?

— Да. То есть я думаю, что понимаю.

— Вы хотите быть гражданином Америки? — спросил мистер Берч.

Я почувствовал, что медлить нельзя, и ответил:

— Да, хочу.

— Ну, вот и прекрасно. — Мистер Берч откинулся на спинку кресла. — Каждый трезво мыслящий человек понимает, что только Америка может спасти мир от страшной коммунистической опасности. И мы с вами действуем в том передовом отряде, который уже вступил в войну с русским коммунизмом. Пока это война без выстрелов, война тайная, но все же — война. А солдат, идущий на войну, по американским законам обязан дать присягу. Что тут может быть непонятного?

— Да, я все понял.

— Идите к себе. После звонка явитесь на третий этаж, в кабинет мистера Дитса.

Присягали, кроме меня, еще шесть сотрудников, присланных сюда после окончания какого-то военного учебного заведения. Ни одного из них я не знал и никогда до этого не видел. В кабинете Дитса они держались вместе. Я сидел отдельно, с мистером Гленом.

За столом, кроме Дитса, находились Берч и еще трое незнакомых мне людей, один из них был в генеральской форме.

Посреди комнаты стоял маленький столик, на нем лежала Библия, а по краям были аккуратно разложены листки бумаги с текстом присяги.

Американцы по очереди подходили к столику. Каждый брал свой листок и, положив правую руку на Библию, громко читал текст присяги и ставил подпись на листке.

— Поздравляю вас, — громко говорил генерал, не вставая.

Я проделал последним эту процедуру и, несмотря на всю торжественность момента, текста присяги так и не запомнил. В голове остались только угрозы, обещанные за неповиновение старшим офицерам.

Генерал произнес короткую речь.

Он говорил по-английски, и я понял далеко не все. К тому же у генерала были громовой голос и отвратительная дикция.

Когда все стали расходиться, меня задержал мистер Дитс.

— Я хочу, чтобы вы уяснили себе… — сказал мистер Дитс, поблескивая своими выпуклыми стеклянными глазами. — Сегодня в вашей жизни произошло событие, которое в тысячу раз важней всех прослушанных вами лекций и молебнов. Вы стали солдатом американской армии. Как военный человек, скажу вам: соблюдение присяги намного облегчает жизнь и делает ее строго осмысленной в каждом шаге. Нужно только выполнять четко сформулированные приказы. Я желаю вам отныне быть образцовым исполнителем приказов. — Мистер Дитс крепко пожал мне руку.

— Буду стараться, — сказал я.

Вот и все. Я стал американцем и сотрудником американской разведки, оформленным по всем правилам. Отныне я связан клятвой беспрекословно выполнять любой приказ.

Я не могу сказать, что это событие меня особенно взволновало или встревожило. Более того, как мне ни стыдно сейчас сознаться в этом, я это событие связывал главным образом с… Нелли, с тем, что она сказала мне в автобусе.

Вечером мистер Глен пригласил меня поужинать с ним в ресторане.

Вначале он держался, как обычно, весело, много шутил, первый тост произнес в честь свежеиспеченного американского военнослужащего.

А когда мы выпили, неожиданно спросил:

— Юрий, ты не хочешь причинить мне большое зло и большое горе?

— Что вы? Никогда! — воскликнул я.

— Тогда мне надо кое-что сказать тебе. — Мистер Глен придвинулся ближе, нервно притушил сигарету и сказал: — Возможно, я должен был сказать тебе это раньше, но, как говорится, лучше поздно, чем никогда. Так получилось, Юрий, что сейчас вся моя карьера, можно сказать, вся судьба зависит от тебя. Не удивляйся, пожалуйста, сейчас ты все поймешь. Вскоре после того, как я узнал тебя, у меня возникла идея сделать из тебя разведчика особого класса. Такого, какого наши противники не ждут. Начальство одобрило мой план, но ответственность за все возложили целиком на меня. Сначала, пока они тебя не знали, все шло хорошо. Но последнее время в тебе начали сомневаться. Дитс недавно сказал, что идея моя была правильная, а выбор объекта — сомнительный. И снова напомнил о катастрофе. Я убежден, что их мнение ошибочно, и по-прежнему верю в тебя и в успех моей затеи. И я решил сегодня обратиться к тебе с просьбой…

Мистер Глен закурил новую сигарету и потом долго молчал.

— Вспомни, Юрий, все, что я для тебя сделал, — тихо и с сердцем сказал он. — Вспомни, как я вырвал тебя у черного воронья, как дал тебе возможность учиться, узнать жизнь. Я не хочу сейчас говорить об Америке, о присяге и о прочих высоких материях. Ты для меня сейчас самый близкий и дорогой человек. И настала пора, когда ты можешь сделать хорошее для меня. За хорошее отплатить хорошим. Или погубить меня. Скажи, Юрий!

— Давно хочу. Сделаю, — твердо ответил я. — Что мне нужно сделать?

— Только одно — безоговорочно исполнять все, что тебе будут приказывать.

— Обещаю, обещаю!

— Возможно, что-то тебе не будет нравиться или покажется странным, непонятным, — все равно исполнять.

— Обещаю, мистер Глен!

Он схватил мою руку, крепко сжал ее и сказал:

— Спасибо, Юрий. От всего сердца спасибо. — Он был действительно сильно взволнован.

Да и я тоже волновался. Ведь мистер Глен был самым близким мне человеком. И я самым искренним образом готов был для него на все. И у меня не было от него секретов.

— Сегодня был очень важный разговор с Нелли, — сказал я.

— Знаю, — тихо отозвался мистер Глен и, положив свою руку на мою, продолжал: — Она хорошая девушка, мы с ней давние друзья. Можно сказать, с детства. Знакомы и наши родители. Так что я в некоторой степени отвечаю за нее. Она сказала мне о вашем объяснении в автобусе. И я ее крепко отругал. — Мистер Глен поднял на меня взгляд и улыбнулся. — Не удивляйся и не тревожься — ничего страшного. Нелли — честная, искренняя девушка, и ей хочется счастья. Я ее понимаю. И ты, я уверен, будешь с ней счастлив. Но вы оба должны понимать, что сейчас не время для свадьбы. И даже для помолвки. Сейчас ты должен стать на ноги. Ты только теперь начинаешь отрабатывать затраченные на тебя средства. А семью, Юри, нужно содержать. И я решил, что Нелли уедет в Штаты, к родителям, и там будет ждать тебя. Оставаться здесь ей будет не по силам — она слишком любит тебя. А ты ее любишь?

— Да, — еле слышно ответил я.

— Как я завидую вам обоим! — воскликнул мистер Глен и, наполнив рюмки, сказал: — Выпьем же за ваше счастье. Оно, Юри, не за горами.

— Я увижу ее? — спросил я.

— Не знаю, — сухо ответил мистер Глен. — Вы будете переписываться, и разлука поможет вам проверить свое чувство. И право же, тебе надо думать сейчас не об этом, а о деде. О деле, Юри!..

Чтобы покончить с этой темой, скажу — Нелли я больше не видел. Мы только переписывались. Я тогда, конечно, не знал, что Нелли — это не что иное, как изобретение мистера Глена, чтобы покрепче приковать меня к разведке.

 

6

После принятия присяги я стал получать довольно большое жалованье, переехал в хорошую гостиницу и вообще, как мне казалось, обрел самостоятельность. Во всяком случае, я мог как хотел распоряжаться своим свободным временем. Правда, времени было очень мало — кроме работы, четыре дня в неделю я проходил обязательную военную подготовку.

Владению огнестрельным оружием меня обучал лейтенант Ширер — немец по происхождению, злой, неразговорчивый парень. Я учился стрелять из винтовки, автомата и пистолета. Очень трудной оказалась стрельба из неудобного положения, или, как называл ее Ширер, "стрельба не думая". Я долго не мог освоить упражнение: стать спиной к мишени, пистолет положить в карман, руки скрестить на груди и, когда Ширер хлопнет в ладоши, в две секунды выхватить из кармана пистолет, повернуться к мишени, выстрелить в нее и попасть в кружок-сердце. Или он становился за моей спиной и в самый неожиданный момент ударял по ногам или по руке, в которой я держал пистолет, или сталкивал меня с места. Долго не получалась у меня и стрельба из бесшумного пистолета — сбивало с толку отсутствие привычного звука выстрела.

Одна мишень была в виде человека, изображенного в натуральную величину. На мишени очерчены места смертельного поражения: сердце, голова, сонная артерия на шее. Мишень поворачивалась. После сигнала Ширера нужно в течение трех секунд выхватить из кармана пистолет и выстрелить в одно из отмеченных на мишени мест.

— Это упражнение для вас самое важное, — сказал Ширер.

— Неужели на войне вот так выбирают место поражения противника? — спросил я.

Ширер посмотрел на меня удивленно.

— При чем тут война?… — пробормотал он.

Занятия по радиосвязи мне нравились, и я довольно быстро научился работать на ключе и на приеме, а затем только развивал скорость. Довольно легко справился с шифровальным делом и тайнописью.

Труднее всего мне далось подрывное дело — у меня не хватило чисто технических познаний.

Последней учебной дисциплиной было спецвооружение. Первый ее раздел — яды. Когда инструктор объяснял, как следует применять яды для отравления колодцев и водоемов, я сказал, что отравленной водой могут воспользоваться дети.

— Ну и что из этого? — спокойно возразил инструктор.

— Как это что? — возмутился я. — Детей убивали гитлеровцы, и их за это вешали!

— Из вас делают не медицинскую сестру, а разведчика, — сказал инструктор.

— Убийцу детей?

— Идите вы к черту! — разозлился инструктор. — Пусть вам объясняют это начальники.

Занятие кончилось. Но, когда я пошел домой, часовой, посмотрев мой пропуск, сказал, что меня вызывают к мистеру Глену.

Мистер Глен ходил по кабинету из угла в угол.

— Входи. Садись, — отрывисто бросил он и продолжал маячить по кабинету. Потом сел в кресло напротив меня. — Ты что же хочешь? — спросил он тихим, дрожащим от напряжения голосом. — Чтобы тебя и меня вышвырнули на помойку? Ты что — дурак? Не понимаешь, что я создал тебя из дерьма и в одну минуту могу превратить снова в дерьмо? И следа твоего не останется! И он еще собирается создавать семью!

Он сказал это мне прямо в лицо, и, оттого что это говорил именно он, мне стало очень страшно.

— Иди домой. Завтра твоя судьба будет решена…

Я пришел к себе в гостиницу. Страх не покидал меня. Я, что называется, кожей чувствовал, что меня действительно могут уничтожить, стереть с лица земли. Я не мог один оставаться в номере и спустился на первый этаж, в вестибюль. В это время в ресторане заиграл джаз, и я повернул туда.

Первая рюмка виски облегчения не принесла. А вторую я не успел выпить — в дверях ресторана появился мистер Глен. Увидев меня, он помахал рукой и стал проталкиваться к моему столику через толпу танцующих.

— Виски? Прекрасно! — сказал он, садясь, подозвал официанта и распорядился принести вторую рюмку. — Напиться в одиночку от страха — вполне логическое завершение твоего портрета. Поставь рюмку, больше ты пить не будешь.

Он выпил свое виски, заплатил по счету и встал:

— Идем к тебе…

Я пел за ним, и у меня от страха немели ноги.

Копи мы вошли в номер, мистер Глен запер дверь и ключ положил себе в карман. Он сел в кресло, я — на постель. Долго молчали.

— Это, Юрий, последний, самый последний разговор, — начал он наконец усталым голосом. — Последний, и ты, пожалуйста, помни это каждую минуту, чтобы потом не раскаиваться. А теперь слушай меня внимательно.

Он встал, прошелся по комнате и остановился против меня.

— Итак, тебя смутили отравленные колодцы… дети, — сказал он. — Но вспомни уроки мистера Киркрафта. Как была разгромлена Япония? Как?

— На нее были сброшены атомные бомбы, — ответил я.

— Итак, атомные бомбы. Сотни тысяч убитых?… Так или не так?

— Так.

— Ты слышал или читал где-нибудь, что люди прокляли нашего летчика, который сбросил на Японию атомные бомбы?

— Нет.

— А ведь среди погибших были тысячи детей?

— Да.

— Летчик, который сбросил атомную бомбу, знал, что она убьет и детей? Как ты думаешь?

— Наверное, знал.

— Так почему же он не возмутился и не повернул самолет назад? Не знаешь? Тогда запомни: он не сделал этого потому, что был офицером, который, как и ты, дал присягу Америке. Он выполнил приказ. Это тебе ясно?

— Да.

— А если бы он не выполнил приказа, его бы расстреляли — это, так сказать, в скобках. Дальше. Будущая ядерная война будет еще страшней. Не тысячи погибших, не сотни тысяч, а миллионы! Уничтожение целых государств, а не городов. Так или не так? Отвечай.

— Так.

— Тогда что стоит твоя драма с каким-то идиотским колодцем? Америка научила сбрасывать бомбы тысячи летчиков. Но Хиросима выпала только одному. Каждый человек в свое время должен выполнить свой долг! Теперь о детях… Я христианин, но меня очень тревожат дети русских коммунистов, из которых вырастут такие же коммунисты, как их отцы. Я не хочу, чтобы мне досталось когда-нибудь отравлять детей любой национальности, но, если спасение будущего человечества от ужасов коммунизма будет зависеть от этого, я выполню такой приказ безоговорочно. И весь христианский мир поймет, почему я это сделал…

Не хочу говорить неправду — все, что говорил мистер Глен, показалось мне убедительным, логичным. А мое поведение на занятиях представилось попросту глупым. Все стало очень ясно и просто. А главное — раз я это теперь понимаю, мистеру Глену не за что на меня гневаться, а мне больше нечего бояться. За спиной у меня все еще стоял недавно пережитый страх.

 

7

И вот моя первая работа… "Твой главный экзамен", — сказал мистер Глен.

Уже два месяца мы с мистером Гленом живем в Западном Берлине в гостинице «Бавария». В Восточном Берлине коммунисты готовят очередной Всемирный фестиваль молодежи. Мы должны сделать все, чтобы сорвать этот праздник красных. Я и мистер Глен изучаем обстановку. Мы журналисты. Глен представляет американскую газету «Балтимор-сан», а я франкфуртскую газету социалистического союза молодежи. В Западном Берлине, возле Курфюрстердамм, в малоприметном доме на Гекторштрассе, на третьем этаже, у нас есть секретная квартира. Там постоянно живет только радист, который обеспечивает прямую радиосвязь с ведомством мистера Берча.

Мы тесно связаны с немецким антифестивальным центром, созданным в Западном Берлине, где работает наш сотрудник капитан Девис. Есть еще и международный центр, в который входят представители настроенных против фестиваля молодежных организаций разных стран. В руководство центра входит майор Честер — один из заместителей мистера Берча, превратившийся на это время в представителя студенческой молодежи Америки. Этот центр, в противовес красному, готовит свой фестиваль молодежи, на берегу Рейна, у горы Лорелей. Кроме того, в Западном Берлине создано несколько оперативных групп под самыми различными названиями, вроде "Молодые христиане против коммунизма" или "Демократия против диктатуры". В эти группы наняты за деньги безработные парни. Публика, надо сказать, довольно сомнительная. Мистеру Глену уже не раз приходилось иметь из-за них дело с берлинской полицией.

С утра мы работали в Западном Берлине — делали сводки по газетам, — а затем становились корреспондентами и ехали в Восточный Берлин, где были уже аккредитованы при прессцентре подготовительного комитета красного фестиваля. В Прессхаузе мы заводили знакомства среди журналистов, которые уже начали съезжаться. Тех, которые были настроены против фестиваля, мы снабжали материалами международного антифестивального центра.

До открытия фестиваля оставалась неделя. В Прессхаузе проводили очередную пресс-конференцию. Вел ее француз — коренастый парень с ироничным лицом и грубыми руками рабочего. Он сообщил о делегациях, которые уже приехали в Берлин, и продиктовал программу открытия фестиваля.

Корреспонденты начали задавать вопросы.

— Что вы можете сообщить об антифестивальной деятельности в Западном Берлине? — спросил вихрастый паренек по-русски и сказал, что он корреспондент московского радио.

Русский оттуда! Из России! Я смотрел на него во все глаза и очень волновался, ведь моя главная задача — заводить знакомство с русскими оттуда.

— Нам все известно об этой деятельности, — ответил француз, назвал несколько антифестивальных групп и рассказал, чем каждая из них занимается.

Я видел, как на мгновение окаменело лицо мистера Глена.

— Самое печальное в том, — продолжал француз, — что во всех этих провокациях против дела мира и дружбы молодежи чувствуется щедрая рука уважаемого государства, и это, между прочим, не делает ему чести.

— Назовите государство! — крикнул кто-то из зала.

Француз улыбнулся:

— Это, конечно, секрет полишинеля. Речь идет о Соединенных Штатах Америки.

И вдруг встал мистер Глен.

— Я корреспондент американской газеты "Балтимор-сан", — сказал он. — Да, мы не признаем ваш фестиваль. Но я хотел бы услышать факты, подтверждающие ваши обвинения по адресу Америки.

— Даже если я вам сообщу эти факты, — сказал француз, внимательно глядя на мистера Глена, — вряд ли вы их признаете за достоверные и тем более вряд ли опубликуете. Но если вы действительно хотите получить сведения, зайдите в квартиру номер семнадцать дома девяносто восемь, угол Курфюрстердамм и Гекторштрассе — там вам могут сообщить целую кучу фактов.

— Спасибо. Я сегодня же воспользуюсь этим адресом, — совершенно спокойно сказал мистер Глен и сел.

Я ничего не понимал — ведь француз сообщил точный адрес нашей секретной квартиры. Но мистер Глен был абсолютно спокоен.

В тот же день мы покинули квартиру. Радист перебрался на западную окраину Берлина. Мистер Глен сменил даже автомобиль.

Ночью из Франкфурта примчался мистер Берч. Я целый час просидел на телефоне, вызывая на срочное совещание представителей нашего ведомства, действующих в различных антифестивальных организациях.

Что было на совещании, я не знаю. Мне было приказано сделать подробную запись пресс-конференции.

Утром мистер Глен сказал мне, что с сегодняшнего дня я должен поселиться отдельно, в гостинице вблизи зональной границы. Большую часть времени я буду проводить в Восточном Берлине — наблюдать за подготовкой фестиваля, и, главное, я должен во что бы то ни стало сблизиться с русским корреспондентом московского радио. В разговоре с ним я должен ругать американцев и их политику в Германии и проявлять интерес к достижениям Советского Союза и к его международной политике.

На другой день в четырнадцать часов мы снова в Прессхаузе. Я сел неподалеку от русского корреспондента и внимательно его разглядывал. Ему лет двадцать пять, не больше. Лобастый, с густой волнистой шевелюрой. Живые карие глаза. Одет небрежно — в мятой клетчатой рубашке. Держит в руках большой толстый блокнот и все время записывает…

Тот же француз открыл пресс-конференцию. В дальнем углу зала поднялся мистер Глен.

— Я хочу сделать сообщение! — громко объявил он.

Все повернулись в его сторону и зашумели, видимо вспомнив вчерашний эпизод.

— Я вчера ездил по указанному вами адресу, — продолжал мистер Глен. — Там пустая квартира. Между прочим, сдается, и недорого. И поскольку я ее не снял, можете воспользоваться ею.

Журналисты засмеялись. Многие аплодировали. Француз смеялся вместе со всеми, а потом, обращаясь к мистеру Глену, сказал:

— Не принимайте, ради бога, на свой счет. Очевидно, вчера здесь, на пресс-конференции, были не только журналисты, но и лица, заинтересованные в делах той конторы. Я постараюсь в самый ближайший срок сообщить вам новый адрес конторы.

— Спасибо, — иронически поблагодарил мистер Глен. — Но я не собираюсь превращаться в маклера по продаже свободных квартир.

В зале снова раздался смех и аплодисменты.

Кто-то спросил, как руководство берлинского фестиваля относится к фестивалю, который будет у горы Лорелей.

— Эта затея обречена на провал, — ответил француз. — Организаторы того фестиваля забыли, что Лорелей — имя сирены, которая своим сладким голосом зазывала моряков, и они гибли в водах Рейна. Так что мы с любопытством наблюдаем, кто поверит сладкому голосу современной сирены.

Журналисты снова смеялись…

После пресс-конференции я пошел в бар и сел за столик вместе с русским. Он что-то писал. Я тоже положил перед собой блокнот и с деловым видом перелистывал его страницы. Но волновался я отчаянно.

— Коллега? — обратился ко мне русский.

Я кивнул.

— Откуда? Какая газета? — спросил он на плохом немецком языке.

Я сказал, что представляю франкфуртскую газету социал-демократической молодежи. И, в свою очередь, спросил:

— Ведь это вы вчера задавали вопрос о конторе? Вы говорили по-русски?

— Да, я из Москвы, из радио, — ответил парень.

— Тогда давайте говорить по-русски, нам обоим будет легче, — сказал я по-русски. — И будем знакомы — Штаммер.

— Поляков, — как-то автоматически ответил он, смотря на меня удивленно. — Как вы хорошо говорите по-русски!

— Неудивительно, я — русский.

— Перемещенный?

— Нет, — улыбнулся я. — Мои предки покинули родину в революцию.

— Но вы, кажется, сказали, что ваша фамилия Штаммер?

— Да. Мой отец немец. А мать — русская. И я не мог руководить ею, когда она выбирала себе мужа.

— Что верно, то верно, — засмеялся Поляков и спросил: — Что же это вы, юные социал-демократы, не поддерживаете фестиваль? Я имею в виду не простых ребят, а ваше руководство.

— Я далек и от руководства и от политики, — сказал я.

— Вот тебе и на! — удивился Поляков. — Корреспондент газеты и вдруг далек от политики.

— Видите ли, я вообще-то всего-навсего спортивный репортер и меня послали сюда писать только о спорте, и то, если будут рекорды.

— Узнаю мудрых политиков от социал-демократии, — усмехнулся Поляков и вдруг, обращаясь ко мне уже на «ты», спросил: — И, кроме тебя, от вашей газеты на фестивале никого не будет?

— Не знаю, вряд ли.

— Ну вот, посмотришь фестиваль. И если ты честный парень, поймешь, что это такое. Тогда возьми и напиши… не про рекорды.

— Я должен делать то, что мне поручено, потерять работу легче всего.

— Да, крепко вас стреножили господа американцы, — сказал Поляков.

— Я работаю для немцев, — обиженно возразил я.

Он поговорил со мной еще о погоде, о ценах в Восточном и Западном Берлине и, сославшись на дела, ушел, небрежно помахав мне рукой.

Поздно вечером мы встретились с мистером Гленом в маленькой пивной возле олимпийского стадиона. Я рассказал ему о разговоре с Поляковым. Мистер Глен проинструктировал меня, как я должен вести себя дальше.

Пока мы разговаривали, пивная, несмотря на поздний час, заполнилась. Шумная компания молодежи заняла все столики. Все они знали друг друга. Возле стойки появился высокий красивый парень в синей рубашке с закатанными по локоть рукавами.

— Внимание, внимание, внимание! — крикнул он.

Пивная затихла.

— Друзья, нам осталось договориться о мелочах. В день открытия фестиваля мы в шесть утра отправимся в Восточный Берлин и пойдем прямо на стадион. Там мы вольемся в колонну ребят ГДР и все вместе будем участвовать в парадном марше. Наш лозунг: "Да здравствует единая демократическая Германия!"

Молодежь поддержала его восторженным криком. Мистер Глен сделал мне знак глазами — уходим.

Долго молча мы шли по темным ночным улицам. Вдруг мистер Глен громко выругался и сказал;

— Коммунисты работают!

— Но они ведь тоже немцы? — спросил я.

Мистер Глен ничего не ответил.

 

8

Накануне открытия фестиваля я чувствовал себя далеко не уверенно. Все мои попытки встретиться с Поляковым еще раз оказались тщетными. Большую часть дня я проводил в Восточном Берлине и видел, как огромный город добровольно отдавался во власть праздника, изменяя и свой облик, и весь дух жизни. С приближением фестиваля я все острее чувствовал там одиночество и свою незначительность. Однажды у меня мелькнула мысль, что, наверное, то же переживал Христос среди непонимавших его… На пресс-конференциях с каждым днем называли все более внушительное число участников праздника и все увереннее говорили о его успехе. Было впечатление, что мы работаем впустую. Я не решался сказать о своих мыслях даже мистеру Глену. Было видно, что он тоже нервничает…

— Полякова видел? — Он встречал меня этим вопросом каждый раз и, услышав отрицательный ответ, бросал: — Вряд ли это результат хорошей работы…

В последний вечер перед открытием фестиваля я присутствовал на оперативном совещании, которое проводил мистер Берч. В большой комнате находилось человек тридцать. Очевидно, это были руководители различных антифестивальных организаций. Перед открытием совещания они толпились у громадного, занимающего чуть ли не всю стену плана Берлина. Заглядывая в бумажки, водили по нему пальцами. Мистер Берч и мистер Глен одновременно говорили по разным телефонам. На длинном столе стояли полевые рации. Возле каждой с наушниками на голове сидел оператор, Все это, наверное, было похоже на военный штаб перед сражением.

Мистер Глен кончил говорить по телефону и подозвал меня:

— Полякова видел?

— Нет.

— Скверно, Юрий, очень скверно, — тихо сказал он, не глядя на меня.

— Господа, господа! — позвал мистер Берч. — Разобрались? Кто не успел, сделает это позже. А сейчас прошу сюда.

Все сгрудились возле его стола.

— Несколько дополнительных заданий, господа. Завтра к вечеру мы должны точно знать местожительство всех интересующих нас делегаций. Надо выяснить режим их охраны. Дальше. С утра наши вертолеты будут разбрасывать листовки. Проследите, как будет реагировать на них толпа. Если увидите явно благоприятное отношение, знакомьтесь с этим человеком, старайтесь узнать его имя, адрес, телефон… Повторяю еще раз, господа, если кто-либо из вас будет задержан, вы — немцы, действующие согласно своим убеждениям. И все. Не надо бояться. Мы вас выручим. До завтра, господа.

В кабинете остались мистер Берч, мистер Глен и я.

— Как у вас с русским? — обратился ко мне мистер Берч.

— Никак не могу его найти, — сказал я.

— Надо лучше искать, Коробцов. Ваша операция может оказаться перспективной. И мы вам поможем. С сегодняшнего вечера в вашем полном распоряжении будет машина. На третий день фестиваля в вашей франкфуртской газете появится статья, косвенно поддерживающая красный фестиваль. Статья будет подписана фамилией Штаммер. Вы получите несколько номеров газеты. Подарите ее с надписью Полякову и другим русским. Скажете, что вас переубедил фестиваль. А план операции с Поляковым остается прежним. Желаю успеха.

Мистер Глен вышел вместе со мной.

— Надо познакомить тебя с шофером, — сказал он.

За рулем старого «штеера» сидел грузный мужчина лет сорока, о котором я пока знал только то, что его зовут Курт и что он вместе с его «штеером» взят нами на временную работу.

— Приятное занятие — потрепать нервы красным, — сказал он, когда мы познакомились. — Я этим делом уже занимался — до самой Волги прорвался.

— Вы были солдатом? — спросил я.

Он молча вынул из кармана и показал мне железный крест на ленточке.

Мы договорились, что завтра утром он приедет за мной пораньше. И когда я в семь утра вышел из отеля, Курт со своим «штеером» был уже на месте.

Мы поехали в Восточный Берлин. Как только миновали зональную границу, нам пришлось остановиться — наперерез машине выбежала стайка девушек в национальных костюмах. Они вручили нам по маленькому букетику красных гвоздик и по белому флажку с эмблемой фестиваля.

— Поздравляем вас с открытием фестиваля! — весело и вместе с тем торжественно произнесла высокая темноволосая девушка с милым курносым лицом. — Добро пожаловать!

— Поди сюда, — улыбаясь, сказал ей Курт.

Она приблизилась.

— Твой отец немец?

Она кивнула.

— А мать?

Она снова кивнула.

— А ты, красная сучка, кто? — Курт швырнул ей в лицо цветы и включил скорость — машина рванулась вперед.

Когда мы отъехали немного, я сказал:

— Прошу вас впредь ничего подобного не делать. Вы можете сорвать мне всю работу.

Курт сквозь зубы сказал:

— Жаль, автомата нет под рукой.

Я повторил свою просьбу в более категорической форме. Курт промолчал, только чуть заметно кивнул.

Несмотря на ранний час, на улицах было многолюдно — все шли к стадиону.

На Александрплац мы зашли позавтракать в украшенный флажками открытый павильон. Народу там было полным-полно. У стойки тесно и весело, продавец еле успевал откупоривать бутылки с пивом.

Курт тихо сказал мне:

— Ну как быть спокойным? Ведь это немцы, которых красные разбили в лепешку. А им, посмотрите, весело. Я готов свой железный крест растоптать ногами…

Мы приехали в район, где жила советская делегация. Оставив машину в переулочке, порознь подошли к подъезду института, превращенного в общежитие. Курт сказал мне, что по полученной им инструкции он обязан всегда находиться неподалеку от меня.

Возле входа в институт десятка два немецких ребятишек окружили высокого парня богатырского сложения, который раздавал им значки. Несколько русских парней и девушек, смеясь, кричали ему что-то. Я подошел поближе. Русский юноша лет семнадцати стал рассматривать укрепленный на кармашке моего пиджака фестивальный знак работника прессы.

— Давайте менять, — сказал он и протянул мне значок.

— Нельзя, — сказал я по-русски. — Это служебный знак корреспондента, по нему нас пропускают на фестивальные события.

— Вы из "Комсомолки"?

— Что значит "Комсомолки"? — не понял я.

— Ну, из "Комсомольской правды", — почти обиделся паренек.

— А-а, нет-нет! — улыбнулся я. — Я из немецкой газеты.

— И так хорошо говорите по-русски?

— Я русский.

Паренек быстро отошел к своим товарищам и вскоре вернулся еще с тремя русскими.

— Здравствуйте, — сказал парень в светло-сером костюме и протянул мне руку.

— Здравствуйте, — ответил я и увидел Курта, который пробивался ко мне через толпу ребятишек. Откровенно признаться, в эту минуту я даже обрадовался, что он здесь.

— Вам нужно с кем-нибудь из наших побеседовать? — спросил парень.

— Просто захотелось посмотреть на своих земляков.

— А вы здесь давно?

— Я здесь родился. У меня мать русская.

— Вы из газеты союза свободной немецкой молодежи?

— Нет, из социал-демократической.

— Из Западной Германии?

— Да.

— О, это интересно! — воскликнул он. — Значит, ваша газета за фестиваль?

— Мы занимаем позицию наблюдателя.

— Удобная позиция, ничего не скажешь, — произнес он, бесцеремонно разглядывая меня. — Ну, наблюдайте, мы вам мешать не будем.

Они вернулись на крыльцо. И в это время в дверях института появился Поляков.

— А, Штаммер! — сказал он, увидя меня, и подошел ближе. — Привет, коллега! Первые наблюдения? — Он показал на немецких ребятишек и рассмеялся: — Типичная история — русские вербуют немцев в компартию.

Это было смешно, и я посмеялся вместе с ним.

— Вот какая слава у ваших социал-демократов, — продолжал Поляков, — советские делегаты не захотели с вами разговаривать. Но это, конечно, глупо… — Он вырвал листок из блокнота, написал на нем что-то и протянул мне: — Это мой телефон в отеле «Палас». Если что понадобится, звоните, я вам помогу. Меня можно застать или рано утром, или поздно вечером… Черт возьми! — воскликнул он, посмотрев на часы. — Опаздываю! Пока!

Около стадиона во все стороны расплеснулась огромная толпа. Я сказал Курту, чтобы он не уходил далеко от машины, но в ответ он вынул из кармана такой же, как у меня, корреспондентский значок и, прикрепив его к своей пестрой техаске, пошел вслед за мной.

Зрелище открытия фестиваля меня потрясло. Первый раз в жизни я видел такое огромное скопление людей, абсолютно единых в восторженном отношении к тому, что происходило на стадионе. Уже знакомое мне чувство одиночества и своей незначительности здесь усилилось и постепенно перешло в тупой непроходящий страх.

Он заставил меня хлопать в ладоши, то и дело вскакивать с места, размахивать руками, вместе со всеми скандировать слово «мир». Но когда на парадный марш вышла колонна советской молодежи и стадион потряс взрыв восторга, я, не владея собой, вскочил и, расталкивая людей, убежал со стадиона…

Курт, сидевший поодаль от меня, очевидно, не сразу заметил, что я ушел, и мне пришлось долго ждать его возле машины и все время слышать восторженный рев стадиона.

Но вот Курт пришел. Молча он залез в машину и, только когда я сел рядом, сказал:

— Мастера устраивать спектакли, ничего не скажешь…

Как я был благодарен ему за эту мысль! Ну, конечно же, все это очень здорово подстроено, чтобы обмануть людей, заставить их поверить, будто коммунисты хотят мира.

Вечером на оперативном совещании у мистера Берча каждый снова коротко докладывал о работе своей группы. Я слушал их, и на душе у меня становилось спокойнее — люди делали свое дело, не обращая ни на что внимания. Должен делать свое дело и я.

Все время, пока шло совещание, окна зала освещали разноцветные всполохи. Это в Восточном Берлине взлетали в небо ракеты и фейерверки. Все невольно поворачивали головы к окнам, и в конце концов мистер Берч распорядился опустить шторы.

— День прошел неплохо, — сказал он в заключение. — Мы произвели разведку плацдарма и сил противника. Мы убедились, что плацдарм нам вполне доступен и противник у нас достойный. Остается только неуклонно выполнять намеченный план. Благодарю вас, господа!

Я рассказал мистеру Берчу и Глену о встрече с Поляковым и положил на стол бумажку с номером его телефона.

— Это ве-ли-ко-леп-но! — воскликнул мистер Берч. — Поздравляю вас, Коробцов. Вы все настойчивее и успешнее опровергаете мое мнение о вас.

 

9

Утром меня познакомили с планом операции "Золотая рыбка". Я должен был сообщить Полякову, что около двухсот юношей и девушек Франкфурта из социал-демократического союза хотят попасть на фестиваль, но у них нет на это денег. Их представители, которые якобы уже находятся в Берлине, хотят встретиться с каким-нибудь советским представителем.

— Русские слишком заинтересованы, в расколе молодой социал-демократии. Они наверняка дадут на это деньги, — сказал мистер Берч. — Момент передачи будет снят на кинопленку, а затем в Западном Берлине созовут пресс-конференцию. Таким образом мы разоблачим истинных хозяев фестиваля, которые покупают молодежь на свои советские деньги.

Я должен был снова встретиться с Поляковым… Позвонил ему в полночь. Никто не ответил. Позвонил через час. Снова никого. И только под утро я услышал его голос.

— А-а, Штаммер! — нисколько не удивился он. — Как поживает посланец молодых социал-демократов?

Я сказал, что у меня возникла срочная необходимость встретиться с ним.

— Вы где?

— Я могу быть у вас через десять минут.

— Хорошо, я жду.

Поляков занимал номер на верхнем этаже. Повсюду — на кровати, на столе и даже на полу — валялись картонные коробки с магнитофонными лентами. На столе я увидел маленький репортерский магнитофон в разобранном виде.

— Забастовал, черт бы его побрал, — сказал Поляков. — Не могу понять, в чем дело. Вы в этих штуках не разбираетесь?

— Боже упаси, всякая техника меня пугает, — сказал я.

— А меня кормит, — сказал Поляков и сел к столу. — Я буду работать, а вы говорите…

Но как только я заговорил, Поляков отодвинул магнитофон и повернулся ко мне.

— Любопытно, — сказал он и, выслушав меня, спросил: — Как вы об этом узнали?

— Сюда приехали их представители, а один из них мой давний знакомый, — ответил я.

— Так что всякое жульничество исключается? — спросил Поляков.

— Абсолютно.

— А почему они не обратились непосредственно в штаб фестиваля?

— Тут есть свои тонкости, — охотно и доверительно пояснил я. — Если бы они обратились в штаб, то они как бы официально признали фестиваль, а этого руководство социал-демократического союза им никогда не простило бы. Их в два счета могут лишить работы. Они хотят избежать всякого официального оформления этой помощи.

— Но деньги любят счет, — улыбнулся Поляков.

— О, они дадут вполне ответственную расписку, — сказал я.

— Кому?

— Вам или тому человеку, который будет вместо вас.

— А если это будет представитель штаба фестиваля?

— Нет, нет, иметь дело со штабом они категорически не хотят.

— Ясно, ясно, — сказал Поляков. — А как они мыслят эту операцию практически?

— Завтра в шестнадцать часов они будут ждать в Грюневальде у входа на водную станцию. Расписка будет приготовлена.

— Сколько нужно денег?

— Двадцать три тысячи марок. Их все-таки почти двести человек.

Поляков молчал, а я ждал затаив дыхание.

— Хорошо, — сказал он наконец. — Я доложу кому нужно, и завтра в шестнадцать ноль-ноль ваши ребята должны быть на месте. Но если ничего не выйдет, чтоб никаких обид. Вы сами там будете?

— А как же! Я же должен познакомить их с вами.

— Ну тогда, значит, до завтра. — Поляков протянул мне руку.

Спустя полчаса я был уже в особняке мистера Берча. Выслушав меня, мистер Берч тут же соединился с Франкфуртом и пригласил к аппарату мистера Дитса. Они обменялись приветствиями, и Берч сказал:

— Операция "Золотая рыбка" проходит успешно. Завтра — финиш.

Потом он минуты две слушал Дитса, весело воскликнул "О'кей!" и положил трубку.

— Могу вас поздравить, мистер Коробцов, — сказал он. — Спасибо.

За час до назначенного срока я в машине Курта проехал мимо водной станции в Грюневальде. Пожалуй, мы ошиблись, выбрав для встречи это место. Здесь проходили международные соревнования по академической гребле, и на станцию валом валила молодежь. В такой толчее произвести киносъемку будет очень трудно.

Второй раз мы проехали мимо станции без десяти четыре, и я увидел Полякова. Он стоял у забора вдвоем с худеньким рыжеволосым пареньком. В руках у Полякова был сверток. Все-таки приятно, когда видишь, что все идет по плану и события как бы подчиняются тебе.

Я проехал еще метров четыреста и остановился возле маленького бара, где меня поджидал мистер Глен с незнакомыми мне людьми.

Кинооператоры тотчас умчались на своей машине, а ко мне в машину сели два молодых немца — Петер и Эдуард, рослые, крепкие ребята. Они тоже волновались, как я.

Курт поставил машину возле тротуара. Мы втроем сразу направились к Полякову. Поляков и рыжеволосый паренек стояли на асфальтовой дорожке между забором и клумбой, и, для того чтобы подойти к ним, нужно было сделать крут. Наши кинооператоры уже занимали удобную позицию.

Я поздоровался с Поляковым, представил ему Петера и Эдуарда.

— Значит, вы представители социал-демократической молодежи Франкфурта? — спросил у них Поляков.

— Да, — подтвердил Петер.

Все дальнейшее произошло так быстро, что я и теперь не могу связно об этом рассказать… Нас внезапно окружила плотная толпа.

— Кто тут из Франкфурта? — кричали вокруг нас. — Мы тоже оттуда!

Тут я увидел, что наши кинооператоры убегают. А мы оказались в западне. За спиной — забор, впереди — клумба, а с боков — быстро растущая толпа. И теперь нас снимали операторы и фоторепортеры — явно не наши.

Дюжий парень с фестивальным платком на шее прижал к забору Эдуарда.

— Ну-ка, говори правду: кто ты и откуда? — кричал он ему в лицо.

— Мы ничего не знаем! — кричал Эдуард.

— Ах, не знаешь? — Парень схватил Эдуарда за руки и обратился к толпе: — Товарищи! Здесь подготовлена провокация!

Петер и Эдуард вырвались и дикими скачками побежали прямо по цветам.

Поляков держал меня за руку.

— Ну что, Штаммер, совершенно очевидно, что вас впутали в грязную провокацию, — сказал он громко, с явным расчетом, чтобы слышали все.

— Очевидно, — сказал я, изо всех сил стараясь быть спокойным. — Я вообще не понимаю, что произошло.

— Прошу сюда корреспондентов! — крикнул Поляков.

Сквозь толпу к нам пробивались репортеры, некоторых я знал по Прессхаузу.

— Я думаю, господин Штаммер, что вы не откажетесь сообщить прессе, кто втянул вас в это грязное дело?

В следующее мгновение Поляков отлетел от меня к забору.

— Бегом! — услышал я у самого уха хриплый голос Курта.

Мы бежали к нашей машине под дикий свист и улюлюканье. Курт распахнул дверцу и ловким движением впихнул меня внутрь. Машина сорвалась с места и помчалась.

Когда мы въехали в Западный Берлин, Курт остановил машину и, вынув из кармана платок, начал вытирать вспотевшее лицо.

— Это было дело настоящее — мы выскочили из горячей печки, — сказал он с довольным видом.

Я ожидал, что после этого провала со мной произойдет что-то страшное. Но ничего плохого не случилось. В тот же день, когда так скандально провалилась операция "Золотая рыбка", меня на автомобиле увезли в Западную Германию. Перед самым отъездом мистер Глен заехал проститься со мной. Он, конечно, был расстроен, но разговаривал спокойно.

— Осечка, какие, к сожалению, бывают, — сказал он. — А с твоей стороны все было сделано хорошо, особенно если учесть, что это первая самостоятельная работа. Не волнуйся. Экзамен ты выдержал. Отдыхай. А после фестиваля нас с тобой ожидает главное наше дело.

 

10

Меня поселили в маленьком отеле, в сорока километрах о- города Эссен, в гарнизоне американской воздушной армии. Отель летчики называли "Раем для женатых". Когда к кому-нибудь из них приезжала из Америки жена, ей предоставляли номер в этом отеле. Но сейчас здесь не было никого — я две недели прожил в пустом доме. Так как покидать гарнизон мне было запрещено, я только и делал, что сытно ел, спал, сидел в баре или часами глазел на самолеты.

Однажды утром, спустившись в бар завтракать, я обнаружил там мистера Глена. Он сидел за стойкой и читал газету.

— Юрий! Здравствуй! — воскликнул он, увидев меня.

Мы обнялись.

— Жду тебя, умираю от голода, — весело говорил он. — А ты не умер тут от безделья?

Пока мы завтракали, мистер Глен рассказывал мне берлинские новости. Передал привет от мистера Берча. Я посмотрел на него с удивлением и опаской: не насмешка ли? Оказалось, нет. Более того — скандал с Поляковым обернулся в нашу пользу. Коммунисты свою кинопленку включили в спецвыпуск кинохроники, но на экране абсолютно ничего нельзя было понять — какая-то свалка и неразбериха. И наши тоже сделали пленку и пустили на экраны Западного Берлина с комментариями, которые всё ставили с ног на голову. И получилось очень убедительно. Потом нашим удалось заполучить одного молодого поляка из эмигрантов, который, выдавая себя за делегата фестиваля из Польши, говорил по радио все, что нам было нужно.

— Если посмотреть на все это уже издали, то мы сделали в Берлине немало, — говорил мистер Глен. — А когда из Вашингтона пришло известие о повышении мистера Берча, то все, что он сделал в Берлине, стало "о'кей!". Так что его привет теперь стоит недешево.

После завтрака мы уехали в Эссен. Здесь я узнал потрясающую новость: я и мистер Глен едем в Россию!

Мистер Глен вкратце изложил мне план операции. Прежде всего- здесь, в Эссене, на одном из заводов я получу специальность токаря. Затем меня поселят в лагерь русских-перемещенных под Мюнхеном. Чтобы оправдать мое позднее появление там, в мою биографию вносится изменение: моя мать не хотела возвращаться в Россию, сразу после войны завербовалась в Аргентину и увезла меня с собой. Там она умерла, а я, намыкавшись и нахлебавшись горя, вернулся в Европу с надеждой уехать на родину. У советской контрразведки аргентинский эпизод никакого сомнения не вызовет, так как после войны тысячи русских-перемещенных были завербованы на работы в страны Южной Америки. Я буду бомбардировать заявлениями все советские представительства в Германии, пока они не дадут мне разрешения вернуться в родной Ростов. Так как я абсолютно один и к тому же буду иметь профессию рабочего, есть все основания надеяться, что разрешение дадут. В Ростове устроюсь на завод, после чего по условному адресу отправлю открытку — она будет сигналом для выезда в Россию мистера Глена. В дальнейшем я буду действовать по его указаниям. Главная моя обязанность — сбор информации о жизни, о настроениях, о заводах и фабриках, выявление антисоветски настроенных людей. А через год-два я вернусь в Европу и оттуда буду отправлен в Америку, где меня ждет обеспеченная счастливая жизнь с Нелли.

Когда мистер Глен объяснил мне все это, я поначалу испугался. Однажды я уже пытался ответить себе на вопрос: хочу ли я вернуться в Россию? Ясного ответа я тогда не нашел. Я понимал только, что такое возвращение связано с большой опасностью.

— Я никогда об этом не думал… не мог подумать, — еле выговорил я, выслушав мистера Глена.

А он смотрел на меня, казалось, понимая, что со мной происходит.

— Так об этом подумали другие, — мягко сказал мистер Глен. — В работе разведчика неожиданности неизбежны. И вместе с тем это — работа, обыкновенная работа, которая нам с тобой предстоит. Это приказ, и его надо выполнять.

Я молчал.

— Наконец, Юри, ты должен понять, — продолжал мистер Глен. — Пришло твое настоящее дело — твоя благодарность Америке. За все. Может, у тебя нет внутренней потребности к этой благодарности? Тогда так и скажи.

— Я очень благодарен за все вам… Америке, — сказал я почти автоматически, потому что продолжал думать о своем.

— Может, ты просто боишься? — спросил он.

Я даже вздрогнул:

— Да, я боюсь…

— Кого? Чего? Может быть, советской контрразведки?

Я удивленно посмотрел на него:

— Об этом я не думаю.

Мистер Глен поднял брови:

— Что же тогда?

— Я не могу объяснить. Там было детство. Я боюсь увидеть наш дом…

Мистер Глен засмеялся и, сев против меня, сказал с облегчением:

— Ну и напугал ты меня, Юри. Признаться, я за тебя очень боялся; думал, неужели после всей нашей дружбы мне придется расправиться с тобой, как с жалким трусом, забывшим о присяге. Сделать это мне было бы нелегко, я ведь люблю тебя, дорогой мой мальчик, загадочный русский парень! В общем, мы солдаты и получили приказ…

Он говорил со мной ласково. Это был единственный близкий мне человек на земле. Я очень любил его. Я готов был сделать для него все, что он скажет.

 

11

Подготовка к поездке в Россию заняла несколько месяцев. Мы изучали советские законы, знакомились с важнейшими событиями внутри страны и ее международных отношений, читали даже произведения советских писателей. Надо сказать, что программа этой подготовки была очень обстоятельной. Кроме того, я еще на одном немецком заводе изучил токарное дело.

Мистер Глен работал вместе со мной и был одинаково требователен и ко мне и к себе. Видя это, я проникался все большей уверенностью в успехе нашего дела.

Осенью мы с мистером Гленом расстались… Закончив подготовку, я отправил заявления в советское посольство и в другие советские инстанции и поселился возле Мюнхена, где жили перемещенные лица из Советского Союза.

Я думаю, найдется когда-нибудь человек, который опишет трагедию сотен тысяч людей, оказавшихся между небом и землей и названных мертвым словом «перемещенные». Я же считаю своим долгом рассказать, что я там увидел, хотя к моей истории это прямого отношения не имеет. Впрочем, как сказать…

Я стоял у барака, курил.

Ко мне подошел старик и, извинившись, попросил оставить для него окурок. Вид у него был страшный. Он был настолько худ, что лицо его потеряло живое выражение. Тусклые глаза утопали в глубоких ямах. У него совершенно не было зубов.

Я отдал старику всю пачку.

Он взял сигареты и стал осторожно выспрашивать, кто я такой. Я рассказал ему о поездке с матерью в Аргентину и о том, что теперь делаю все, чтобы вернуться на родину. Он испуганно оглянулся по сторонам:

— Никому не говорите о возвращении домой.

— Почему? — удивился я.

— Вас прикончат бешеные, — ответил он. И, видя, что я ничего не понимаю, пояснил: — Те, которые на жалованье у американцев.

Его тело мелко-мелко затряслось, и глазные впадины начали наполняться слезами. Я взял его под руку и довел до скамейки.

Мы сели. Он жадно докурил сигарету и немного успокоился. Потом рассказал, что жил в Орле, работал учителем истории. Во время оккупации гитлеровцы увезли его в Германию. Перед этим палачи гестапо замучили двадцатилетнего сына, которого заподозрили в связи с партизанами… Давным-давно кончилась война, а он все здесь, и теперь у него нет надежды вернуться домой.

— Смерть не страшна, мне бы перед концом хоть на минутку увидеть родную землю, — сказал он, смотря вдаль своими тусклыми глазами.

— Вам хорошо жилось там… в России? — спросил я.

— Жизнь меня как-то не радовала — жена умерла, потом дочка… Война… Сын… Смерть за смертью…

— И вы хотите вернуться? — удивился я.

— Там же родина… родина… — услышал я тихий голос, и снова тело его затряслось.

— Почему же вы до сих пор не заявляли о своем желании вернуться? — спросил я.

— Я заявил еще в сорок пятом году. Сразу, как только наступил мир. Тогда бешеные отбили мне легкие. Таких, как я, здесь тысячи… тысячи… Держите и вы язык за зубами, — тихо и беспомощно сказал он.

На другой день я был в Мюнхене у капитана американской разведки Долинча, который возглавлял специальную группу сотрудников, изучающих перемещенных лиц. Я рассказал Долинчу о старом учителе из Орла и спросил, нельзя ли для него что-нибудь сделать.

— Вы что, решили организовать контору по переброске русских домой? — осадил меня капитан Долинч. — Несерьезно, дорогой Коробцов. Мы вылавливаем агитаторов за возвращение в Россию. Надо понимать ситуацию.

- Боже мой, но зачем Америке такой старик? — удивился я.

— Старик ваш никому не нужен, — сказал капитан Долинч. — Ему можно пожелать одного — поскорее сдохнуть. А нам нужны русские, которые могут хоть как-нибудь пригодиться в деле. Такие, как вы, мистер Коробцов, — улыбнулся он.

Однажды утром меня разбудил непонятный крик. Выглянув в окно, я увидел странную картину. На перилах барачного крыльца стоял человек и произносил речь. Его слушали несколько перемещенных, стоявших поодаль.

— Все вы трусливые гиены! — кричал он, размахивая руками. — На ваших глазах совершается убийство ваших соотечественников! А вы смотрите на все это мертвыми глазами! Неужели вы думаете, что на земле нет больше законов, нет справедливости? Есть! Если бы все вы подняли голос протеста…

Из барака выскочил мужчина в зеленой, перепоясанной ремнем куртке. Он наотмашь ударил оратора кулаком по спине, и тот свалился на землю.

Я оделся и выбежал на улицу. У крыльца уже никого не было. Я стоял, не понимая, куда все так быстро исчезли.

Из-за угла вышел мужчина в зеленой куртке, подошел ко мне вплотную и спросил:

— Кто такой? Почему я тебя не знаю?

— Я новенький, — ответили.

— Фамилия?

— Коробцов.

Он отшатнулся:

— Коробцов?

— Да.

— Из Ростова?

— Из Ростова.

Он приблизил свое лицо ко мне и тихо воскликнул:

— Юрий! Провалиться мне на этом месте — он! А меня узнаешь?

— Нет.

— Дядю Рому забыл?

Да, это был он — Роман Петрович.

— За что вы ударили человека? — спросил я.

— Что ты, Юра, спрашиваешь? — с болью в голосе сказал он. — Такая встреча! Такая встреча! А ты… Да сумасшедший это. Наказание божье! Каждый день что-нибудь да учудит, а в больницу отправлять жалко. Да забудь ты про него. Рассказывай! Где мама? Вера Ивановна где?

— Умерла. В Аргентине.

— Как! Вы же поехали в Германию?

— А попали туда.

— Бог ты мой, как получилось… — начал он и перебил себя: — Что же это мы стоим? Идем, Юра, идем, дорогой.

Он притащил меня в пустой маленький ресторанчик, находившийся около бензоколонки на шоссе. Подошел заспанный хозяин, и Роман Петрович заказал бутылку виски.

— Надеюсь, ты пьешь? — Он смотрел на меня и, качая головой, приговаривал: — Юрка Коробцов… Юрка Коробцов… Где встретились? А?

Было ему лет за пятьдесят, но он казался очень крепким, даже моложавым. Только седина густо вплелась в каштановые волосы.

Непрерывно подливая себе виски, он расспрашивал обо всем, что случилось со мной и мамой после отъезда из Ростова. Естественно, я рассказывал ему ту легенду, которую для меня разработали, — это была как бы первая ее проверка. Роман Петрович удивлялся, ахал, хлопал руками по коленям. Я не сказал ему только о том, что хочу вернуться на родину.

— И моя вина, Юрий, есть во всем этом, — печально сказал Роман Петрович, смотря на меня уже слезливо пьяными глазами.

— Да, я помню, как вы советовали нам ехать в Германию.

— Что верно, то верно, — вздохнул он. — Но, с другой стороны, вы бы в Ростове наверняка сгинули. И голод и холод. А главное: отец коммунист, да еще служил в энкаведе.

— Отец был пожарником.

— Да все пожарники — это войска энкаведе. А немцы в тонкости не лезли — в лагерь, и точка. Я, брат, этого нагляделся. Нет, Юра, дорогой, вина моя в другом — не настоял я перед матерью твоей оформиться в законном браке. Были бы вы при мне, и тогда полный порядок. Я, Юра, в Ростове всю оккупацию пробыл и был не последним человеком. Не последним… — повторил он и продолжал: — Теперь вот закинуло сюда… Но ничего, я упрямый, еще дождусь своего часа. А ты? Какие планы?

— Хочу вернуться домой.

— В Ростов? Ты что, с ума спятил? Там тюрьма тебе обеспечена.

— За что? Я ни в чем не виноват.

После этого он долго смотрел на меня необъяснимо протрезвевшими глазами.

— Ладно, — сказал он наконец. — Хочешь — езжай. Дело твое.

Весь день я находился под впечатлением этой встречи. Она словно встряхнула мою память. Меня преследовали картины детства, и я терзался виной перед мамой. По в чем была эта вина? Я так погрузился в свои мысли, что забыл о категорическом приказе: если встречусь с кем-нибудь знакомым, немедленно сообщать об этом мистеру Глену.

Начинало темнеть, ехать в Мюнхен было бессмысленно. Я пошел на бензозаправочную станцию и позвонил капитану Долинчу. Сказал ему, что мне срочно нужно встретиться с мистером Гленом.

— А вы, кстати, нужны мне, — сказал он сухо. — Я сейчас свяжусь с Гленом, Позвоните через десять минут.

Когда я позвонил второй раз, он сказал:

— Вам приказано быть у меня завтра, в десять тридцать утра.

В назначенный срок я приехал к капитану Долинчу.

— Очевидно, мистер Глен задержался в дороге, утром был туман. Вы непонятно упрямы, мистер Коробцов, — без паузы продолжал капитан Долинч. — Прошлый раз мы с вами так ясно все обсудили, а вы снова за свое — полезли к перемещенным с разговорами о возвращении домой.

— Я сообщил это только одному человеку.

— А я и не говорю, что вы ораторствовали на митинге, — насмешливо заметил капитан Долинч.

— Этому человеку я считал возможным сказать…

— Вы знали, что он — мой агент? — спросил капитан Долинч.

— Какой агент?… Нет… Я не знал… Он был другом моей мамы… еще в Ростове…

— О! Мой агент, оказывается, скромный человек, — воскликнул капитан Долинч. — Мне он не сообщил о таком любопытном знакомстве. Впрочем, это понятно — неудобно уточнять, что доносишь на хорошего и давнего знакомого. Но поймите, мистер Коробцов, агентами являются не только ваши знакомые. А мы с вами, черт возьми, договорились прошлый раз…

Я молчал, до глубины души потрясенный предательским поступком Романа Петровича. Точно угадывая мои мысли, капитан Долинч спросил:

— Может, вас интересует, почему он поспешил с доносом? Все очень просто, мистер Коробцов. За каждое такое необычайное, важное сообщение он получает наличными сто марок. Не считая моего доверия к нему, как к самому надежному агенту.

В кабинет вошел мистер Глеи.

— Что случилось, Юри? — спросил он, забыв даже поздороваться.

Я молчал.

— Среди перемещенных обнаружился его землячок из Ростова. Друг его мамы, — насмешливо сказал капитан Долинч.

— Кто это? — спросил мистер Глен.

И снова вместо меня ответил капитан Долинч:

— Мой самый надежный агент и к тому же староста пяти бараков. Мистер Коробцов доверительно сообщил ему о своем желании вернуться в Россию, а тот немедленно донес об этом мне.

— Фу ты, какая нелепость, — огорченно произнес мистер Глен и обратился к капитану Долинчу: — Этот человек действительно для вас ценен?

— А что? — с вызовом спросил капитан Долинч.

— На время, пока Коробцов там, его следовало бы убрать, — сказал мистер Глен.

— Ни в коем случае! Давайте поищем другой выход.

— Миссия Коробцова — сугубо секретная и важная. Мы обязаны немедленно устранять самую малейшую возможность раскрытия наших замыслов.

— Я в своем агенте уверен больше, чем в мистере Коробцове. Это ему нужно напомнить о категорическом условии вашего плана.

— Юрий, кто этот человек? Почему ты, в самом деле, стал разговаривать с ним? — обратился ко мне мистер Глен.

— Я его знал в Ростове. Он помогал нам с мамой, когда началась война.

— Все это — дешевая лирика, — прервал меня капитан Долинч и, достав из стола какой-то листок, продолжал: — Для нас более важно другое. Вот личная карточка этого человека… Роман Улезов. Ростов. Тысяча девятьсот сорок первый — сорок второй год — тайный осведомитель гестапо. Тысяча девятьсот сорок второй — сорок третий — заместитель командира карательного полицейского батальона. Награжден медалью "За особые заслуги перед Германией". Внесен коммунистами в список особо важных преступников, они требовали его выдачи для суда. Хватит? Надеюсь, вы теперь понимаете, какой это верный человек. Как можно его устранять? Он будет молчать.

— Но как его об этом предупредить, не давая никаких объяснений? — спросил мистер Глен.

— Очень просто, — ответил капитан Долинч. — Мистер Коробцов без всяких разговоров передаст ему конверт с деньгами. Скажет только — от капитана Долинча.

— Я не хочу его больше видеть! — почти крикнул я.

— Опять дешевая лирика, — поморщился капитан Долинч. — Мы здесь заняты делом, за которое отвечаем головой.

— Юри, тебе придется это сделать, — строго сказал мистер Глен. — Это действительно наилучший способ ликвидировать инцидент.

— Ну вот и прекрасно! — сказал капитан Долинч. Он быстро запечатал деньги в конверт и протянул его мне. — Прошу, мистер Коробцов. И поймите — вы еще дешево отделались.

Мистер Глен, как всегда, подвез меня. Он всю дорогу молчал. А я с отвращением к самому себе думал о том, как буду вручать конверт Роману Петровичу Улезову.

— Прошу тебя, Юрий, — сказал мистер Глен, остановив машину примерно в полкилометре от лагеря. — Помни о дисциплине. Ждать осталось недолго.

— Почему я должен передавать деньги… агенту гестапо? — спросил я.

— Передашь! Выполняй приказы, черт возьми! — с яростью крикнул мистер Глен. Он круто развернул машину и уехал…

Улезова я нашел в канцелярии, где он просматривал какую-то картотеку.

— Юрий! Ну, здравствуй, здравствуй! — сказал он. — Ты куда-то ездил? Что новенького?

Я протянул ему конверт:

— От капитана Долинча.

— Долинча? — вырвалось у него испуганно.

Он распечатал конверт, посмотрел, что там лежит, и вдруг по-солдатски вытянулся передо мной и тихо сказал:

— Прошу прощения.

Я отвернулся. После этого Роман Улезов явно старался не попадаться мне на глаза. Но мне от этого легче не было.

 

12

Я получил письмо из советского посольства в Бонне. Меня приглашали посетить консульский отдел двенадцатого сентября, а письмо пришло одиннадцатого утром — очевидно, оно где-то было задержано.

Позвонив в Мюнхен капитану Долинчу, я получил приказ выехать с первым же автобусом.

Когда я приехал, мы с мистером Гленом заперлись в пустой комнате.

— Ну вот, Юрий, наступил один из самых ответственных моментов нашей операции, — начал мистер Глен. — Помни, что там с тобой будут разговаривать люди более опытные, чем ты; они попытаются поймать тебя на противоречиях, на неточностях. Свою легенду ты знаешь отлично, но все же старайся быть немногословным. Особенно в аргентинском эпизоде. Больше говори о побуждениях к возвращению: одиночество в чужом мире, лучше умереть, чем жить на чужбине, и тому подобное. Наконец, ты квалифицированный токарь, и нахлебником дома не будешь. Волнуешься? — внезапно спросил он.

— Немного, — ответил я не сразу.

Я и в самом деле не испытывал большого волнения. Последние два дня у меня вообще было состояние какого-то отупения. Хотелось только как можно скорее вырваться отсюда, чтобы началась наконец работа…

Такси остановилось возле советского посольства. У полицейского, стоявшего перед воротами особняка, я спросил, как пройти в консульский отдел. Не удостаивая меня разговором, он жестом показал, что надо зайти с переулка.

Сотрудник консульства прочитал приглашение и провел меня в просторный, просто обставленный кабинет. За столом сидел мужчина с седой головой, но лицо у него было совсем молодое.

— Садитесь, — сказал консул сухо и, внимательно посмотрев на меня, спросил: — Коробцов Юрий Михайлович?

— Да.

— Как вы оказались среди перемещенных?

— Во время войны немцы угнали в Германию мою мать и меня. А после войны мать завербовалась в Аргентину. Там она и умерла… Чахотка.

— Судьба русской женщины… Страшно подумать, — сочувственно сказал консул и спросил: — Здесь вам не мешали связаться с нами?

Я сказал, что меня предупредили земляки и я все письма отправлял из Мюнхена.

— У вас в Ростове или где-нибудь еще в Советском Союзе остались родственники? — спросил консул.

— Я просто не знаю, — ответил я. — Отец умер, когда я был еще совсем маленьким. Больше я никаких родственников не знал. Я помню только соседей по улице: тетю Лену — портниху, потом одного старика, который меня очень любил. И ребят, с которыми я учился в школе.

— На какой улице вы жили?

— Кажется, Овражий переулок…

— Почему вы хотите вернуться обязательно в Ростов?

— Мне кажется, что только там я смогу почувствовать себя дома, — сказал я. — Поймите, господин консул, я один на всей земле, и здесь мне все чужое. Лучше умереть, чем так жить.

— Бывает иначе, — сказал консул. — Иные люди не хотят возвращаться туда, где потеряли все.

— Но я умоляю вас разрешить мне вернуться только в Ростов.

Консул взял со стола лист бумаги и протянул мне:

— Это анкета. Пройдите к дежурному и не торопясь ответьте на все вопросы. Если что будет не ясно, попросите дежурного помочь. Потом снова зайдите ко мне.

Анкету я заполнял больше часа. Надо сказать, что это была совсем не такая анкета, по какой я проходил инструктаж. На несколько вопросов я ответить не мог. Дежурный сказал: против таких вопросов надо писать "не знаю".

И вот я снова у консула. Он внимательно просмотрел анкету:

— Решение будет принято в течение недели. В будущий четверг прошу вас из Мюнхена позвонить вот по этому телефону.

— Может, лучше приехать? — спросил я.

Консул сказал, что такая поездка — дело не дешевое, а тратить деньги, чтобы услышать отрицательный ответ, безрассудно.

— Хоть маленькая надежда у меня есть? — спросил я, с мольбой глядя ему в глаза.

— Маленькая есть, — улыбнулся консул и встал. — Звоните днем между двенадцатью и часом. До свидания.

Поплутав по городу и убедившись, что за мной не следят, я сел в такси и поехал в дорожный отель, где меня ждал мистер Глен.

Вспоминая по дороге свой разговор в кабинете консула, я считал, что не допустил ни одной ошибки. Впрочем, там и не было ничего особенно сложного. А может, в этой простоте и скрыта опасность?…

Мистер Глен расспрашивал, вернее, допрашивал меня долго и подробно. Его интересовало все: как в тот или иной момент смотрел на меня консул и даже что у него было при этом в руках. По одной только анкете мистер Глен гонял меня целый час, заставляя вспоминать все новые вопросы и как я на них ответил. Честное слово, он волновался больше, чем я там, в консульстве.

— Ну, кажется, все идет нормально. — Мистер Глеи обнял меня за плечи и прижался ко мне щекой. — Нет, черт возьми, я в тебе не ошибся, мальчик мой дорогой.

Не скрою, мне была приятна его внезапная нежность.

— А вот тебе подарок из Америки, — сказал мистер Глен, протянув мне сложенный листок бумаги.

Это была записочка от Нелли. Всего несколько слов: "Милый, единственный мой, "Все впервые"! Если бы ты знал, как я жду тебя. Твоя Нелли". Я думал тогда, что очень люблю ее.

 

13

В назначенный день я звонил из Мюнхена советскому консулу.

Когда я вошел в зал переговорной станции, мистер Глен был уже там. Он должен был заранее посмотреть, нет ли за мной слежки. Когда мы встретились взглядами, он чуть зевнул. Это означало, что все в порядке. Я заказал разговор и стал ждать вызов. Я волновался…

— Господин Коробцов, ваша кабина номер семь, — объявил металлический голос.

— Консульский отдел советского посольства, — услышал я в трубке.

Далекий голос звучал не очень ясно, но кажется, со мной говорил не консул. Я назвал себя.

— Да, да, — услышал я в ответ. — Вы можете приехать, товарищ Коробцов. Надо оформлять документы. Вам разрешили вернуться.

Я молчал.

— Товарищ Коробцов! Товарищ Коробцов! Вы меня слышите? — обеспокоенно спрашивал далекий голос.

— Слышу, — механически ответил я и торопливо повесил трубку.

Когда я вышел из кабины, мистер Глен смотрел на меня поверх развернутой газеты. Я сделал условный жест — пригладил рукой волосы. Это означало, что все в полном порядке и я еду на вокзал.

Я вышел на улицу и направился к стоянке такси. Замечательно, что у меня нет никаких вещей. Только портфельчик. Никогда у меня не было так легко на душе, как в это утро.

Началась наконец работа. Теперь за все, за все отвечаю я один. Я знаю, что буду работать хорошо, так, как учил меня мистер Глен. Я помню о присяге. И Нелли, Нелли…

На этот раз в советском консульстве меня встретили как старого знакомого.

— Вы даже не представляете, как здорово, что вы приехали сегодня, — встретил меня дежурный. — Ваши документы готовы, сегодня вечером наши сотрудники едут в Берлин и могут захватить вас с собой. Я на этот случай специально вас ждал.

Канцелярия уже не работала, но консул был у себя и сам вручил мне документы.

— Ну, Коробцов, понимаете вы, что происходит сейчас в вашей жизни? — спросил он строго.

— Мне еще трудно во всем разобраться, — ответил я и, стараясь жить по правде, как учил меня инструктор по тактике, добавил: — Пока главное ощущение — страх.

— Ну что ж, — подхватил консул, улыбаясь. — Если вы возвращаетесь домой с недобрыми целями или мыслями, страх ваш понятен.

— Что вы… имеете в виду? — спросил я.

— А как же? Ведь только в этом случае можно бояться ехать домой. Но вы сказали, что лучше умереть, чем жить на чужбине.

"Вот оно, начинается", — подумал я и, как только мог, спокойно сказал:

— Мой страх совсем другой. Для меня возвращение домой — это возвращение в детство, от которого, я знаю, ничего не осталось. Поймите меня…

— Понимаю… понимаю, Коробцов, — сочувственно сказал консул. — Конечно, вам должно быть боязно. Но, как говорится, дома и стены помогают, о вас там позаботятся. Меня, откровенно сказать, тревожит только одно — вы выросли в чужом мире и вам будет нелегко понять благородные принципы советской жизни.

— Я буду стараться, — сказал я.

— Тогда вам будет хорошо. Желаю счастья.

Консул вызвал дежурного и распорядился накормить меня.

— Ехать на голодный желудок — последнее дело, — засмеялся он.

Вскоре мы выехали. Оба сотрудника консульства, Валерий Иванович и Эдуард Борисович, были довольно молодые люди. Они завалились каждый в свой угол машины и вскоре заснули. Я сидел впереди, рядом с шофером, который сосредоточенно следил за дорогой, и не решался заговорить с ним.

Машина мчалась со скоростью сто, а иногда и сто двадцать километров.

Туманным утром мы подъехали к границе между Западной и Восточной Германией. Автостраду перегораживал шлагбаум, возле которого стояли часовые. К нашей машине подошел западногерманский офицер, он взял наши документы и пригласил пройти с ним в здание пограничной комендатуры.

Офицер быстро просмотрел документы дипломатов и шофера, возвратил их владельцам. Прочитав мои бумаги, он внимательно посмотрел на меня, сказал "айн момент" и вышел из комнаты. Минут через десять он вернулся в сопровождении майора.

— Господа, вы можете пройти к машине, — сказал майор дипломатам и шоферу и обратился ко мне: — С вами нам надо поговорить.

— В чем дело? — недовольно спросил Валерий Иванович, — Мы едем вместе и никуда отсюда без него не уйдем.

Майор сел за стол и пригласил меня подойти поближе.

— Господин Коробцов Юрий? — спросил он.

- Да.

— Вы добровольно едете в Советский Союз?

— Да, вполне.

Майор посмотрел мои бумаги и сказал:

— Я не вижу в документах вашего заявления о желании покинуть Западную Германию.

— Оно, наверное, осталось в советском посольстве, — спокойно сказал я, но душа моя, что называется, ушла в пятки.

— С каких это пор такое заявление стало для вас обязательным? — вмешался Валерий Иванович.

— Я разговариваю не с вами, — вежливо ответил ему майор и снова повернулся ко мне: — А вы такое заявление действительно писали?

— Конечно, — ответил я.

— А вы могли бы написать такое же заявление сейчас?

— Могу.

— Мы протестуем! — возмутился Валерий Иванович. — Не вы решаете вопрос о выезде из Западной Германии.

— Тогда мы вынуждены задержать господина Коробцова и провести необходимую проверку, — невозмутимо произнес майор.

Дипломаты посоветовались между собой, и Валерий Иванович обратился к майору:

— Хорошо, пусть Коробцов напишет заявление, но одновременно мы напишем свой протест против ваших незаконных действий.

— Как вам будет угодно, — сказал майор и протянул мне лист бумаги.

Прошло не меньше часа, прежде чем мы смогли продолжать путь. Майор вышел к шлагбауму и, когда я уже сидел в машине, близко наклонился ко мне:

— Господин Коробцов, вы имеете последнюю возможность заявить, что вас увозят принудительно.

Я захлопнул дверцу перед его носом. Машина тронулась.

Спустя три часа мы были уже в Берлине, в доме советского посольства на улице Унтер-ден-Линден.

ТО, ЧЕГО НЕ ЗНАЛ ЮРИЙ КОРОБЦОВ

Проверка сообщенных Юрием данных о себе ничего существенного работникам консульства не дала. В этом смысле легенда, разработанная американской разведкой, оказалась неуязвимой. Подозрение вызывало только то, что все его письма в советские представительства никем не были перехвачены и, как показало исследование, не вскрывались. На всякий случай послали запрос в Москву и уже на другой день получили ответную шифровку. Наша разведка располагала сведениями о том, что примерно в 1950 году во Франкфурте-на-Майне при американском разведывательном центре проходил индивидуальную подготовку русский парень, имя которого установить не удалось. Находившееся в шифровке описание его внешности во многом совпадало с обликом Юрия Коробцова.

Было решено выдать Коробцову разрешение на возвращение в Советский Союз, но все дальнейшие заботы о нем взяла на себя разведка.

В свою очередь, американская разведка, заботясь о правдоподобии придуманной для Коробцова версии, решила оказать ему последнюю помощь, и по их заданию была разыграна сцена на пограничном пункте. Подозрение майора, что Юрия везут из Западной Германии в принудительном порядке, должно было убедить сопровождавших его людей, что отъезд Юрия никак не связан с какими-нибудь тайными заданиями. Но для наших работников эта сцена стала еще одним подтверждением их подозрений.

 

ЧАСТЬ ЧЕТВЕРТАЯ

1

Очевидно, для всякого человека возвращение на родину после долгой разлуки с ней — большое душевное потрясение. Даже для такого, который, как я, возвращается на родную землю по приказу службы, враждебной его родине. Впрочем, должен сознаться, я и не считал себя врагом своей родины, я искренне думал, что принимаю участие в ее освобождении от коммунистов. Во время полета из Берлина в Москву я с волнением смотрел на плывущую внизу родную землю и побаивался русских, сидевших рядом со мной в самолете.

Мистер Глен не раз говорил: "Тебе все там чужое", и мне это казалось правдой — иногда даже собственное детство казалось не своим. Но когда мистер Глен говорил: "Тебе там поможет ненависть", я не мог себе реально представить, кого и за что я должен там ненавидеть. Незаметно я рассматривал людей, с которыми летел. Как узнать, кто из них коммунисты — мои главные враги?…

Мне обещали, что на московском аэродроме меня встретит представитель аэрофлота, который вручит мне железнодорожный билет до Ростова и поможет добраться до вокзала. Но меня никто не встретил.

Дежурный аэропорта, видимо, искренне хотел мне помочь, но никуда не мог дозвониться.

— Сегодня короткий день, суббота, — сказал он огорченно. — Прямо не знаю, что с вами делать…

Он снова начал звонить в Москву и в конце концов сказал мне, что завтра на аэродроме будет представитель агентства «Интурист», который мне поможет.

До наступления вечера я слонялся по залам, выходил на перрон, с удивлением наблюдая ночную работу аэропорта. Я знал, что Советский Союз наглухо отрезан от всего мира непроницаемым железным занавесом, — мне это внушали не один год. А сейчас я то и дело слышал радиообъявления, в которых звучали названия многих городов мира.

В зале ожидания возле буфета аппетитно пахнет кофе, на прилавке разложены бутерброды с икрой, колбасой, сыром. Со второго этажа, где ресторан, доносится запах жареного мяса. Мне все больше хочется есть. В моем пальто, между слоями ватина, зашиты пятьдесят тысяч рублей, но я имею право воспользоваться ими только в случае самой крайней необходимости. А сейчас надо ждать. В таких случаях рекомендуется думать о чем-нибудь очень важном или вспоминать приятное. И постараться гаснуть.

В зале ожидания я сел на деревянную скамью, вытянул ноги и закрыл глаза… Но оказалось, что ничего приятного оказать своей памяти я не могу. "Ну что ж, — подумал я, — у меня все приятное еще впереди. "Все впервые" — так меня называла Нелли. Буду вспоминать о ней". Память, как волчок, вертелась на одном месте — ночь в загородном ресторане, когда праздновали мой день рождения.

Незаметно я задремал…

Я открыл глаза и увидел напротив себя рослого парня в ватнике и грубых сапогах. Он удивленно смотрел на меня. Когда наши взгляды встретились, парень смущенно улыбнутся и спросил:

— Не болен, случаем? Стонешь, как в больнице.

— Плохой сон видел, — сказал я.

— Это бывает, — словоохотливо начал парень. — Мне другой раз такое снится — умереть легче…

Мы разговорились. Парень летел из Горького в Новосибирск Его самолет прибыл в Москву с опозданием, и теперь рейс на Новосибирск будет только утром. Он каменщик. Строил какой-то завод в Горьком — "Зазря потерял два года". Теперь в Новосибирске будет строить электротехнический институт, а потом поступит в этот институт учиться.

Рассказывая, он вынул из рюкзака батон и большой кусок колбасы. Соорудив гигантский бутерброд, он никак не мог за него приняться, пока не рассказал все до конца. Он начал есть, а я стал рассказывать о себе. Мой рассказ был предельно кратким — имею специальность токаря, во время войны потерял родителей, сейчас еду устраиваться на завод в Ростов.

— А почему в Ростов? — спросил он с набитым ртом.

— Родился там.

— Я родился в Крыму. Круглый год тепло. Моречко. А меня кидает со стройки на стройку — уже на третью вербуюсь.

Я не сводил глаз с его быстро уменьшавшегося бутерброда. Ничего поделать с собой не мог. И в конце концов парень спросил:

— Случаем, не хочешь ли подкрепиться?

Я кивнул.

— Что, нет деньжат?

Я снова кивнул.

— Так чего ж ты молчал, голова садовая? — Он отломил мне кусок батона и отрезал толстенный ломоть колбасы.

Никогда ничего вкуснее я не ел…

— Эх, ты! — смеялся парень. — Спросить постеснялся. Сразу видно: зеленый ты токарь, среди рабочей братвы не жил.

Когда мы поели, он повел меня в буфет пить кофе. Потом мы дремали в зале ожидания. Когда на рассвете радио объявило о посадке на самолет в Новосибирск, он, прощаясь, сунул мне пять рублей:

— Больше не могу.

Я стал отказываться. Он вдруг рассердился:

— Слушай, парень, ты, случаем, не психованный? С получки вышли мне эти деньги и кончай языком вилять.

— Куда их выслать потом?

— Куда? — спросил он, застигнутый врасплох. Но довольно быстро нашелся и сказал: — Новосибирск, главная почта, до востребования, Кулагину Алексею Андреевичу.

Я записал его адрес.

Мне было смешно и удивительно хорошо. И вдруг я подумал: "Ведь этот славный парень может быть коммунистом и, значит, моим заклятым врагом? Нет, нет!" — успокаивал я себя.

Аэропорт, притихший к ночи, снова оживал, быстро наполнялся людьми.

Я услышал объявление по радио:

— Товарища Коробцова просят подойти к дежурному.

Я получил у дежурного железнодорожный билет, деньги на проезд до вокзала и на питание в пути до Ростова. Представительница «Интуриста» усадила меня в автобус и пожелала счастливого пути.

 

2

И вот в окне вагона внезапно возникла панорама огромного города — россыпь домов на холмах, зеленые выпушки садов, прямые линии улиц. Город был окутан золотистой дымкой и казался призрачным, точно из сказки. Но вскоре он придвинулся к самой дороге. Новые белые дома с цветами на окнах. Улицы — широкие, тенистые. Красный трамвай. В кузове стоящего у шлагбаума грузовика — гора яблок. В садике перед большим домом из розового кирпича совсем маленькие ребятишки водили хоровод. В центре круга девушка в ослепительно-белом халате хлопала в ладоши, а ребятишки что-то пели… Проплыл отрезанный от дороги кирпичным забором большой завод. По зеленому холму с удочками в руках шли, оживленно разговаривая, двое мальчишек. Сердце заныло непонятно тоскливо, тревожно…

Поезд замедлил ход и остановился. Умолк грохот колес, и стали слышны голоса людей на перроне.

Я вышел из вагона.

В станционном отделении милиции, куда я должен был обратиться, о моем приезде знали. Дежурный — молодой, красивый офицер, похожий на цыгана, — поздравил меня с прибытием.

— Мы забронировали вам место на турбазе, — сказал он.

Он позвонил по телефону и сообщил, что "Коробцов, о котором договаривались, прибыл", и попросил прислать машину.

Машина была милицейская — с красной полосой на кузове и надписью на дверцах: «Милиция». Если бы мистер Глен видел, в каких машинах я тут разъезжаю.

— Машина, конечно, пенсионерка, — сказал шофер, по-своему понявший мою улыбку. — Но сто километров дает запросто.

Мы мчались по городу так быстро, что я не успел ничего толком разглядеть.

Директор турбазы — коротенький толстяк с девичьим розовым лицом и маленькими веселыми глазами — принял меня, как дорогого гостя. Сразу повел по своим владениям, чтобы я сам выбрал, где буду жить. Мы пришли в маленький домик из белого кирпича, и директор распахнул все выходившие в коридор двери. В комнатах никого не было, стояли снежно чистые застланные постели.

— Это же смешно, — тараторил он высоким голоском. — Звонят: забронируй место для приезжающего товарища, для вас то есть. А я могу всю базу забронировать. Главный турист — студент — уже учится. Осень. Пусто. Живите, где хотите. Не нравится коттедж, идемте в отель. Будете там единственным жильцом на двух этажах.

— Лучше здесь, — сказал я и прошел в комнату.

— Прекрасно! — воскликнул директор. — Оставьте тут портфель, и я покажу вам, где у нас столовая, библиотека и прочее.

Директор предложил мне пообедать вместе с ним. Мы сидели на застекленной веранде, и нам подавал сам старшин повар — еще совсем молодой, но нездорово пухлый парень.

— Кулинар с дипломом, — сказал о нем директор. — Пришел из техникума общественного питания. Теорию, черт его возьми, знает, с практикой — дело хуже.

Когда я сказал директору, что обед мне понравился, он немедленно вызвал из кухни повара.

— Костя, наш гость хвалит обед, — сказал директор. — Его похвала стоит недешево — человек едал в Европе и даже в Америке.

Директора позвали к телефону.

Повар попросил меня записать отзыв в "Книгу жалоб и предложений".

— Очень прошу вас, — сказал он, краснея. — К Октябрьским праздникам у нас будет премирование, а при этом учитывается каждый положительный отзыв. А тут как раз один нервный ни за что ругань записал. Прошу вас.

— Что надо писать?

— Ну, что вам понравился обед… — ответил он.

Я написал: "Обед мне очень понравился, был вкусный и сытный". И подписался.

До вечера я гулял по аллеям парка и вспоминал. И будто земля, по которой я ходил, стала подсказчиком — никогда до этого детство не вспоминалось мне так отчетливо и с такими подробностями. Оно неудержимо влекло меня к себе, вызывая какую-то радостную тревогу — у меня было такое ощущение, будто там, в прошлом, меня ждет что-то неожиданное и очень-очень важное.

Когда стало смеркаться, я вернулся в домик и лег. Но заснуть не смог. Я снова вышел в парк. Он шумел, как морской прибой. Разгулявшийся к ночи ветер нагнал низкие черные тучи, они быстро летели над самыми верхушками деревьев. Накрапывал дождь. Темная аллея привела меня к арке, на которой ветер трепал плакат: "Добро пожаловать!" Я вышел на шоссе, которое черной рекой лилось в обе стороны. Слева возникло качающееся сияние, оно быстро светлело, в центре его возникли два мигающих глаза — с воем и грохотом пронесся громадный грузовик, обдавший меня теплом и горьким запахом солярки. Я смотрел, как таяли в темноте его красные огни.

Тревога не проходила…

ТО, ЧЕГО НЕ ЗНАЛ ЮРИЙ КОРОБЦОВ

С момента его прибытия на аэродром Шонефельд в Берлине он находился под непрерывным наблюдением сотрудников государственной безопасности.

Нужно было посмотреть, как он поведет себя, оставшись один. Не предусмотрена ли встреча с кем-нибудь на аэродроме? Наконец, немаловажно было выяснить, снабдила ли его разведка советскими деньгами.

Все шло по плану, и только знакомство Коробцова с летевшим в Новосибирск каменщиком произошло случайно.

Наблюдение за Юрием продолжалось в поезде и потом в Ростове.

И когда он наконец заснул в коттедже турбазы, в одном из кабинетов городского управления безопасности зазвонил телефон. Звонок разбудил капитана госбезопасности Рачкова, который сопровождал Юрия в поезде. Звонил лейтенант Сорокин — в этот вечер он вел наблюдение за Юрием.

— Сейчас Коробцов, наверное, спит, — докладывал лейтенант. — Час назад он вышел из коттеджа и направился на шоссе. Стоял там около сорока минут. В книге отзывов столовой он по просьбе повара сделал благодарственную запись. Так что мы имеем образец его почерка и автограф. Десять минут назад я сдал пост лейтенанту Губко.

— Спасибо. Идите спать. — Капитан Рачков положил трубку, подумал и, снова взяв трубку, заказал Москву.

Его соединили через несколько минут.

— Дмитрий Иванович? Рачков говорит. Ничего существенного. Сейчас спит. Завтра за ним на турбазу приедут заводские ребята. Как условлено, они знают лишь его официальную легенду и поэтому искренне хотят сделать все, чтобы он почувствовал себя в бригаде, как в родной семье. С завтрашнего дня он уже будет жить вместе с бригадой в заводском общежитии… Хорошо… Спасибо.

Там, в Москве, майор Храмов положил трубку и прошел в кабинет полковника Игнатьева. Доложив о разговоре с Ростовом, он сказал:

— А может, не тянуть, взять его, пока он не совершил преступления. А после устроить на тот же завод.

— А если он не даст показаний? А если ему вдобавок дана явка в Ростове? — спросил полковник и, не дождавшись ответа, продолжал: — Нет, нет, мы поступаем правильно во всех отношениях. Во-первых, случай не стандартный. Мы знаем, что они готовили его в одиночку. Но мы не знаем, как для него организована связь. Это надо установить. Во-вторых, наша операция — это еще и борьба за душу Коробцова. Противники решили, что они вырастили послушного робота, говорящего по-русски. Наша задача — предпринять все от нас зависящее, чтобы Коробцов сам понял, что с ним произошло. В этом — идеологическая сущность нашей операции.

 

3

Меня разбудил энергичный стук в дверь. На часах — половина седьмого утра. Я быстро встал, было очень страшно, меня прохватывала дрожь. Но испугался я напрасно — это приехали за мной ребята из молодежной бригады токарей машиностроительного завода, где мне предстояло работать.

Мы познакомились. Одного звали Алексей — это бригадир. Другого — Коля, он был очень маленький, прямо школьник. Третий — Митя. Они сразу заговорили со мной просто, непринужденно, будто знали меня сто лет.

— Поехали, Юрий, на завод, — сказал Алексей. — Надо до смены успеть познакомить тебя со всей бригадой и, как говорится, ввести в курс.

— Сразу на завод? — удивился я.

— А чего тянуть? Работать так работать.

— Но ведь сначала мне нужно оформиться, — сказал я.

— Никакой бюрократии! — сказал Алексей. — Все уже договорено, и ты в нашей бригаде. Для тебя даже койка в общежитии приготовлена. Нам квалифицированные токари во как нужны. — Он провел ребром ладони по горлу. — Оформят, за этим дело не станет.

На завод мы ехали в трамвае. Ребята, перебивая друг друга, объясняли мне, где мы едем.

— Красивый город, верно? — спросил Коля.

Я ответил не сразу.

— Юра, брат, повидал всякие города, — сказал Алексей Коле. — Это ты, кроме Ростова, света не видел.

— А Балаклава? — задиристо сказал Коля.

— Мы его зовем "Клава из Балаклавы", — пояснил мне Алексей. — Он в Балаклаве родился.

Ребята мне нравились, но я не мог унять волнения. У входа в цех нас поджидали еще пять человек, среди них была одна девушка.

— Соня Бровкина, — сказал Коля и добавил: — Такая фамилия дана ей за ее соболиные брови.

У девушки действительно были удивительные брови — черные, длинные, пушистые.

Мы расселись на груде досок, и Алексей сказал:

— Вопрос один — о новом нашем товарище Юре Коробцове. Мы должны разъяснить ему, кто мы, что делаем, какие задачи перед собой ставим.

— Как у тебя с образованием? — строго спросила Соня.

— Пять классов здешней ростовской школы еще до войны, и все, — ответил я.

— Значит, надо поступать в вечернюю школу, — так же строго сказала Соня. — У нас в бригаде все учатся, все должны получить среднее образование. А бригадир уже в вечернем институте занимается.

— Со школой не проблема, — сказал Алексей.

— Насчет выработки… — заговорил угрюмый парень в потрепанном черном кителе. — Мы из смены в смену меньше ста трех процентов не даем. Это значит — работать надо ответственно…

— Погоди ты, — остановил его Алексей. — Юре сперва нужно станок освоить. На это клади неделю — не меньше.

— А план на него ведь будут давать?

— Ну и что! Поднажмем всей бригадой и будем пока выполнять и его норму.

Потом мы прошли в цех, и Алексей подвел меня к станку:

— Кумекаешь хоть маленько?

Станок был похож на тот, на котором я проходил обучение, но с дополнительным полуавтоматическим устройством. Только к концу смены я самостоятельно обточил болт. Автоматика, которая в объяснениях бригадира выглядела сплошной радостью токаря, для меня обернулась сплошной мукой. Станок думал и действовал быстрей меня.

— Ничего, Юра, ничего, — утешал Алексей. — Главное у тебя есть — ты кумекаешь, что к чему. Дня два-три, и дело пойдет…

После смены бригада в полном составе повела меня в общежитие, которое находилось недалеко от завода. Это был новый пятиэтажный дом. Шестеро ребят занимали две комнаты.

Меня поселили в комнату с маленьким Колей, Леонидом и бывшим матросом Кириллом.

Вскоре все они ушли в вечернюю школу. У меня болело все тело, и я прилег.

Я думал о том, что мистер Глен, как всегда, оказался прав. Он говорил, если я буду вести себя правильно, я обоснуюсь здесь без всяких трудностей. Значит, я имел все основания быть довольным собой.

Когда я проснулся, в комнате царил полумрак. За столом сидели ребята, ужинали и тихо разговаривали.

— Проснется, объясним ему, что убираемся сами, по очереди, — сказал Коля.

— Но он же до получки ничего не даст на шамовку, — сказал, немного заикаясь, Леонид.

— Разложим на троих, потом отдаст, — пробасил Кирилл. — Но в дальнейшем чтоб все было на равных. Я не согласен с Сонькой, что мы должны нянчиться с ним, как с больным сироткой. Парень он крепкий, и, если в башке у него мозги, он сам все поймет.

— Не забудь — он вырос на чужой закваске, — сказал Леонид.

— Пусть сама Сонька и занимается с ним, — сказал Коля.

— Три часа отхрапел, можно будить. — Кирилл встал из-за стола и подошел ко мне.

Я закрыл глаза.

— Юра, подъем, — произнес он басом у самого моего уха. — Ужин на столе.

Когда я сел к столу и принялся за яичницу с колбасой, Кирилл спросил:

— А ты готовить умеешь?

— Не приходилось.

— Ты все же присмотрись, как мы готовим, — добродушно сказал Кирилл.

За чаем Коля попросил:

— Рассказал бы ты нам, Юра, как там, в капитализме, жмут рабочего человека.

— Я этого не видел, — сказал я и увидел удивленные взгляды ребят. — Ну, правда не видел!

— Как это — не видел? — возмутился Кирилл. — Сам работал у станка и не видел?

— Может, ты не знаешь, как капиталист делает свое богатство? — спросил Коля.

Я молчал. Леонид, не замечая, что Кирилл делает ему какие-то знаки, продолжал:

— Да ты что, слепой, что ли? Там же все построено на том, что тысячи людей работают, обливаясь соленым потом, а богатства, которые они создают, неизвестно почему присваивает один человек — хозяин.

— Как это — неизвестно почему? В Германии, например, есть такой промышленник Крупп, — сказал я.

— Знаем, Альфред Крупп, — уточнил Кирилл.

— Немцы с его именем связывают всю историю могущества Германии, — сказал я, вспомнив, с каким уважением о династии Круппов говорил немецкий рабочий дядюшка Линнель, который учил меня токарному делу.

— Да, на пушках стояла марка Круппа, — согласился Леонид. — Но чьи руки делали эти пушки? Круппа, что ли? Вот же в чем соль.

— А меня в той жизни больше всего возмущает безработица! — заявил Коля. — В самой хваленой стране Америке — миллионы рабочих рук не имеют дела. Да если бы у нас в каком-нибудь самом занюханном городишке обнаружилось что-нибудь похожее, сразу сняли бы все руководство. Ты знаешь, что в нашей стране нет безработицы?

— Нет, не знаю, — ответил я.

— Вот это да! — воскликнул Коля. — Да ты — сплошная темнота!

Все засмеялись, а Кирилл сказал:

— Видно, нашему Юре всерьез надо мозги вправлять.

Ребята стали укладываться.

Я лежал с открытыми глазами и думал…

На первый взгляд, это было смешно, что ребята, которые дальше своего Ростова нигде не бывали, разъясняют мне, какая жизнь там, на Западе. Но я действительно никогда не задумывался над тем, что они мне сегодня говорили… Конечно, от всего этого легко отмахнуться с помощью волшебного словечка «пропаганда». Но я не мог заподозрить, что эти ребята занимаются пропагандой. Они — простые парни, я видел, как они работают и как живут. Интересно, есть ли среди них коммунисты? Нет, ни один из них даже намеком не походил на образ коммуниста, созданный в моем воображении мистером Гленом и другими учителями… Значит, я борец за освобождение этих ребят от ига коммунизма? Но пока я не заметил, чтобы они чувствовали себя порабощенными…

Все было не ясно. Впрочем, мало сказать — не ясно. Все было не так, как должно быть, если то, чему меня учили, считать правдой. "Просто я рано начал делать выводы, — подумал я. — Я еще очень мало знаю".

 

4

В воскресенье мы спали очень долго — досыта. Не вставали, нежились в постелях. Коля рассказывал свой сон:

— И, представьте мой ужас, я обнаруживаю, что Сонька моя жена и пилит меня, что я к ней невнимательный. Приснится же такая ересь!

— Человеку всегда снится про то, о чем он думает, — заметил Леонид.

— Дурила ты, — обиделся Коля. — Для того чтобы я женился на ней, нужно, чтобы земля наизнанку вывернулась. Она же сущая зануда — воспитывает всех напропалую.

— Между прочим, чего тебе, Коля, не хватает, так это воспитания, — сказал Кирилл. — А Соня из тебя, смотришь, человека бы сделала.

— Я и без того не собака, — отпарировал Коля.

В этот момент в комнату вошел Алексей. Он присел на мою кровать.

— Сейчас будет машина, в завкоме выхлопотал, поезжай искать свой дом, — сказал он. — Может, и знакомых найдешь.

Я начал торопливо одеваться.

Машину, которая имела сразу два прозвища — «газик» и "козел", — вел паренек лет двадцати.

— Зови меня Кузя, и вся музыка, — сказал он, когда мы знакомились.

Он уверенно гнал свой «газик» по уличкам и переулкам, чуть притормаживая на поворотах.

— Овражий переулок? Будет тебе Овражий переулок! — приговаривал он, продолжая петлять по городу.

Собираясь в Россию, я, конечно, не раз думал о том, что мне предстоит побывать на улице своего детства, а может быть, в родном доме. Эта мысль не выходила из головы с тех пор, как я приехал в Ростов. Я каждый день собирался туда пойти, потом откладывал и постепенно стал думать об этом спокойнее.

А теперь этого свидания с детством ничто уже не могло предотвратить. И я был рад этому. В конце концов, это нужно было и для дела. Но мне становилось все страшнее…

Никогда не забуду этого мгновения — машина делает крутой поворот и останавливается. Я смотрю прямо перед собой и чувствую, как сердце у меня сжимается, а затем бьется такими частыми толчками, что я невольно прижимаю руку к груди.

— Вот он, твой Овражий, будь он неладен! — слышу я словно издалека голос Кузи.

Мы остановились в начале улицы. Я видел ее всю, вплоть до взгорка, за которым угадывался Дон. Вон дом тети Лены. А справа — чуть наискосок — Пал Самсоныча. Все как было — даже скамеечка у забора. А впереди слева стоял мой дом, мой родной дом — точно такой, каким я его помнил. Не отрываясь, смотрел я на него… В какое-то мгновение мне вдруг почудилось, что я побегу сейчас домой, к маме, и она скажет; "Мой руки, сынок, будем обедать"… Я слышу голос Кузи:

— Чего плачешь-то?… Да брось ты протекать, ей-богу! — взмолился Кузя. — Скажи лучше, что делать?

Я попросил его оставить меня здесь.

— Тут неподалеку живет мой дядя, — сказал он. — Я смотаюсь к нему часика на два, а потом приеду за тобой.

Чем ближе я подходил к нашему дому, тем медленнее делались мои шаги. Я у калитки. Берусь за отполированное руками железное кольцо и слышу, как во дворе сердито шаркает пила. Ну, конечно же, сейчас осень, и мама позвала пильщиков готовить на зиму дрова.

Я вошел во двор и закрыл за собой калитку. Рослый мужчина в синей рубахе и женщина в платке, соскользнувшем на плечи, пилили толстый березовый кряж. Не прерывая работы, они громко о чем-то разговаривали. Женщина засмеялась. За шумом пилы и разговором они не услышали, как я вошел. И только когда кряж разломился надвое, мужчина увидел меня.

— Что надо?

Как ответить? Действительно, что мне тут надо? Женщина накинула на голову платок и смотрела на меня, подозрительно щурясь. Я подошел к ним:

— Извините меня. Дело в том, что я жил в этом доме…

Мужчина и женщина переглянулись.

— Это ваш дом? — спросил мужчина.

— Да. Я здесь жил. Я долго не был в Ростове, и мне захотелось посмотреть…,

— Господи, пожалуйста, просим вас — проходите, — засуетилась женщина.

— Можно мне зайти в сад?

— Господи, конечно! Идите…

Я стоял под яблоней и затаив дыхание слушал бумажный шелест осенней листвы. Поднял голову и на верхушке тополя увидел скворечник… Знакомый скворечник.

Он был серый, старенький, как и наш дом, на боковой его стенке появилась косая трещина… Я знаю — скворечник сделал отец. Все еще жила эта последняя память о нем…

Когда я вернулся во двор, там не было ни мужчины, ни женщины. Я быстро прошел мимо окон к воротам…

Если бы сейчас появился Кузя, я бы не задумываясь уехал отсюда. Но машины не было, и я пошел к Дону.

— Товарищ! Товарищ! — услышал я женский срывающийся голос.

Я медленно обернулся и увидел в открытом окне дома растерянное лицо тети Лены.

— Юрик! Это ты? Юрик! — крикнула она, через минуту выбежала на улицу и остановилась в распахнутой калитке, держась за ее створы. — Юра, ведь это ты? — тихо спросила она.

— Я, тетя Лена…

Она подбежала ко мне, обняла и, уткнувшись лицом в мою грудь, зарыдала в голос…

В ее доме все было как раньше. Абсолютно все. На том же месте, у окна, стояла швейная машина, а подоконник был завален шитьем.

Я стал рассказывать о себе. Тетя Лена смотрела на меня глазами, полными слез:

— Мы с Пал Самсонычем не раз тебя вспоминали…

— Он жив?

— А как же! Третий месяц как вышел на пенсию. Вот кто жалеть будет, что тебя не увидел! Его сейчас дома нет.

— Я его дождусь.

— Дождись, Юра. Он тебя любит. "Это был, говорит, мальчик с хорошим сердцем".

Мы долго молчали. Я видел, что тетя Лена хочет о чем-то спросить.

— А мама погибла там…

Тетя Лена замахала руками, и глаза ее стали круглыми.

— Ты брось… ты брось… — бормотала она. — Вот горе-горюшко, так вся ее жизнь и прошла без покоя. За что же это ей горе такое? За что? Жила честно, любила людей… За что?…

"Бог дал, бог взял" — вдруг всплыло из глубины моей памяти.

За окном послышались отрывистые гудки — это сигналил Кузя. Я не хотел, не имел права сейчас уезжать, ко, с другой стороны, чувствовал, что нервы мои на пределе и, если я сейчас же не убегу от всего этого, произойдет что-то непоправимое.

— Тетя Лена, это за мной. Надо ехать.

— А Пал Самсоныч?

— Я приду еще, тетя Лена. Вы ему привет огромный передайте. Скажите — приеду к нему обязательно. Обязательно.

— Как же так? Как же так? — бормотала она.

— Не могу, тетя Лена. До свидания.

Я не мог толком разобраться, что случилось со мной.

Будто жили во мне одновременно два человека. Один когда-то родился и жил здесь, в Ростове, переживая свои маленькие радости и горести. А другой вырос там, в Западной Европе, и стал тем, кем я сейчас был. И другой о своем двойнике думал редко и мало, он просто очень плохо его знал, и у них вообще не могло быть ничего общего. Более того, они, по сути дела, были врагами. Но нынешний Коробцов считал, что тот, мальчишка, давно умер, оставив по себе лишь смутную память.

Тревога, охватившая меня, как только я ступил на эту землю, поначалу была безотчетной. А теперь я знал — она возникла оттого, что мальчишка, оказывается, вовсе не умер, он вступил сейчас в борьбу со своим двойником. Борьбу, опасную для обоих…

В Овражьем переулке столкнулись не только два Юрия Коробцова; там столкнулось все, что мне внушали мои американские наставники, с жизнью, из которой я однажды ушел, а теперь вернулся. Значит, я вернулся врагом тети Лены? И родного дома, где мы жили с мамой? И значит, поэтому я испугался встречи с Пал Самсонычем? Я ведь уже ясно помнил все, что было связано с этим человеком…

Как это ни покажется странным или даже смешным, помог мне в те тревожные дни… мистер Глен. Я вспомнил, как он говорил мне, что на первом этапе самое главное — как можно прочнее внедриться в здешнюю жизнь. А что было моей жизнью здесь? Бригада и завод. Вот я и решил — надо работать и больше ни о чем не думать…

В среду Алексей сказал мне, что с этого дня я буду выполнять ту же операцию, что и Коля, и вдвоем мы должны дать полторы нормы.

Я волновался чертовски. Коля — тоже, за всю смену он ни разу не пошутил, не посмеялся. А в самом начале сделал первый в этом году брак — запорол деталь. Это случилось только потому, что он в это время смотрел, как работаю я.

Я выполнил норму на сорок три процента. Коля на сто три. Мы не дотянули всего четырех процентов. Но и без того я еле стоял на ногах.

После смены Алексей провел "летучку".

— Я думаю, Юру можно поздравить, — сказал он.

— Не надо обращаться со мной, как с больным ребенком, — сказал я.

— Работаешь ты точно, — продолжал Алексей, не обратив никакого внимания на мое заявление. — Станок чувствуешь и любишь. Когда заготовка уже в станке, ты работаешь красиво. Но у тебя до черта лишней суеты при съемке готовой детали и при закреплении заготовки. Из-за этого ты теряешь много времени. Обрати, Юра, на это внимание. Тут все важно: место, куда кладешь готовые детали, заготовки и даже концы для обтирания рук и деталей. Погляди, как продумано это у ребят…

Я внимательно слушал его и в эти минуты совсем не думал о том, что сейчас и происходит то прочное внедрение в здешнюю жизнь, которому учил меня мистер Глен.

На другой день я выполнил норму на шестьдесят один процент. Ребята кричали «ура» и после смены затащили меня в павильон «пиво-воды». Там было дымно, тесно и весело. Мы пили пиво, чокаясь кружками.

— Держись, Юрка, за нас — человеком станешь! — кричал Кирилл и, обняв меня за плечи, прижимал к себе.

Честное слово, я чуть не заплакал тогда.

В пятницу я дал семьдесят четыре процента. А в субботу еле натянул шестьдесят и одну деталь запорол. Ребята утешали меня, говорили, что сегодня у всех не ладилось. Но я-то знал другую, настоящую причину. В субботу утром еще в общежитии я вспомнил, что завтра выходной и меня будут ждать тетя Лена и Пал Самсоныч. Сначала я решил твердо — не поеду. Зачем взвинчивать себя? Мне надо успокоиться, собраться и готовиться к делу, для которого я сюда приехал. Но ведь как раз дело требовало, чтобы я восстановил свои прежние знакомства. Мистер Глен говорил: "Твои старые знакомства еще прочнее укрепят тебя в той жизни". Он предупреждал, что для разведчика очень важен широкий круг знакомых. Но меня просто тянуло в Овражий переулок… Я боялся встречи с Пал Самсонычем и не мог туда не пойти. В субботу я все время думал об этом и в конце концов решил, что я не должен обманывать его: раз сказал, что приду, то должен сдержать слово. "Это нужно для дела", — сказал я себе. У меня было какое-то смутное и тревожное состояние, состояние путника, которого ожидает опасность, но он не может остановиться, продолжает идти вперед, втайне надеясь, что опасности на самом деле нет. Вот увижусь с Пал Самсонычем, сдержу, так сказать, слово, и все тревоги останутся позади.

В воскресенье утром я сел на трамвай и поехал к Овражьему переулку.

Пал Самсоныч сидел на скамейке у дома. Я шел прямо к нему, но он не узнавал меня и равнодушно смотрел мимо, пока я не подошел вплотную.

— Пал Самсоныч, здравствуйте, — сказал я как можно непринужденнее.

— Юра! Ты? — тихо воскликнул он, тяжело поднялся и, шагнув вперед, неуклюже обнял меня и прижал к себе. — Юра! Юра! Дай посмотреть!

Он повел меня в дом.

Здесь все было по-другому. Перегородка между комнатами сломана. Фотографий на стенах не было. Только над столом укреплен небольшой портрет Ленина. Обеденный стол стоял посредине комнаты, а к окну был подвинут другой — огромный, сколоченный из грубых досок, он весь был завален бумагами. Кровать стояла возле этого стола, и на ней тоже были разбросаны бумаги. В комнате царил беспорядок. И сам Пал Самсоныч изменился. Не то чтобы он сильно постарел, но как-то опустился и не заботился о том, как выглядит, — давно не брился, рубашка на нем была мятая.

Он точно угадал, о чем я думаю, и сказал:

— Времени у меня, Юра, осталось мало, а надо успеть сделать много. Писарем заделался, сижу вот вспоминаю, что в жизни со мной было. Так что, бывает, и поесть некогда, не то что побриться. А сегодня вот из-за тебя не работаю. Ждал… Рассказывай.

Я коротко рассказал ему свою легенду. Он молча слушал. Казалось, ничто его не удивляло.

— Помнил всюду родину, родной свой Ростов? — улыбнулся он, выслушав мой рассказ.

Я кивнул.

— И родина тебя помнила — оттого вы снова и встретились. Верно?

Я снова кивнул.

— Главное, Юрочка, жить по правде, тогда через все беды чистый пройдешь, — сказал Пал Самсоныч. — Ты небось не помнишь, как меня еще перед войной посадили?

— Почему не помню? Все помню! Расскажите, как это случилось! — воскликнул я, радуясь, что разговор уходит от моего рассказа.

— Работал тогда у нас на заводе один негодяй. Стал я его на чистую воду выводить, а он в ответ оклеветал меня. Только перед самой войной выпустили. Сидел-то я не в Ростове. Только собрался домой — война. Я сразу в военкомат. Отвоевал все четыре года и невредимый вернулся. А негодяй тот сгинул в подвале под бомбежкой. Да, Юрочка, на неправде далеко не уедешь. Поверь мне!

Это его "поверь мне" прозвучало как прямое предостережение человека, знающего про меня все. " И тут я поступил как трус, как самый последний трус.

— Пал Самсоныч, простите меня, но мне нужно уходить. Меня ждут… ребята, — сказал я.

Он не удивился и не стал уговаривать остаться.

— Дело, Юра, всегда прежде всего, — сказал он с доброй улыбкой и протянул мне руку. — Ведь не последний раз видимся, еще наговоримся досыта. И ты не стесняйся, если совет какой нужен или помощь, иди ко мне.

До позднего вечера я бродил по улицам города, не замечая, где нахожусь, не ощущая времени.

Наверное, каждый человек однажды спрашивает себя, по правде ли он живет. Тому ли богу молится? Не ведет ли избранная им дорога к пропасти? Я впервые спросил себя об этом после встречи с Пал Самсонычем. Конечно, ответить ясно и твердо на этот вопрос я тогда не мог. Но если он — этот вопрос — задан, от него уже нельзя отмахнуться, он словно становится твоим судьей, который рано или поздно свой приговор объявит.

Я думал, думал… В чем моя правда? Когда-то у меня был бог — тот недоступный, библейский, была вера в него, которая требовала, чтобы я был лучше. Мистер Глен однажды разрушил и моего бога и мою веру. Он заставил меня поверить в то, что было его верой, и теперь мы с ним служим Америке — я дал присягу.

Мистер Глен говорил, что Америка — сама справедливость, сама свобода, само могущество и она хочет спасти человечество от опасности коммунизма. Но тогда моим врагом номер один является Пал Самсоныч? Мой бригадир Алексей? Они — коммунисты, и я обязан с ними бороться. И для этого меня обучили стрельбе из любого положения.

Тут я вспомнил про яд и точно на стену наткнулся. Стою на перекрестке, меня толкают прохожие, а я двинуться с места не могу. Перед глазами разъяренное лицо мистера Глена, в ушах искаженный злостью его голос: "Я создал тебя из дерьма и в одну минуту могу превратить снова в дерьмо!.."

Я должен быть благодарен своей памяти за то, что она из своих тайников выбросила именно это воспоминание. Нет, нет, тогда я еще ничего не решил, я еще не отрекался от своей присяги, но я уже твердо знал, что никакая сила не заставит меня стрелять в Пал Самсоныча, в тех людей, которые меня здесь окружают.

 

5

Кажется, французы говорят, что первое сомнение — это первый шаг или к правде, или к еще большей лжи. Куда я делал этот свой первый шаг, я тогда еще не сознавал.

Вот уже две недели я выполнял сменную норму наравне со всеми, а два раза у меня были лучшие в бригаде показатели. Я видел, что ребята радуются моим успехам.

Никогда не забуду, как после смены, когда у меня впервые оказалась лучшая в бригаде выработка, всегда мрачноватый Кирилл вдруг сорвал с головы замасленную кепочку, швырнул ее на пол и крикнул:

— Ребята, среди нас человек рождается!

Жизнь учит каждого человека. Меня — тоже. Рассказать об этом означало бы поведать о каждом дне моей жизни, а такому рассказу не было бы конца.

Я хитрил с самим собой и все откладывал и откладывал отправку открытки. "Я напишу, — уговаривал я себя, — когда действительно крепко встану на ноги". Последним сроком я назначил день получения советского паспорта. Конечно же, именно это и явится самым бесспорным свидетельством моего глубокого и прочного внедрения в советскую жизнь.

И вот этот день наступил. В милицию со мной пошел Алексей. Не меньше часа мы просидели с ним в сумрачном коридоре перед дверью с дощечкой: "Нач. паспортного отдела". Я заметил, что работники милиции с любопытством посматривали на меня, и волновался все больше. Мне уже казалось, будто что-то произошло и паспорт мне не дадут.

Наконец нас пригласили в комнату, где за столом сидел рыжеволосый офицер, а сбоку на диване — мужчина в штатском. Поздоровавшись, офицер предложил нам сесть и протянул мне серую книжку.

— Это ваш паспорт, товарищ Коробцов. Прошу проверить, правильно ли он заполнен.

Я смотрел в паспорт и от волнения не мог ничего прочитать.

— Очевидно, правильно, — пробормотал я.

— "Очевидно" — не то слово, — улыбнулся офицер. — Прошу вас внимательно прочитать все записи.

Я сделал над собой усилие и начал читать. Все было правильно, и я уже хотел положить паспорт в карман.

— Не торопитесь, товарищ Коробцов, — сказал офицер. — Теперь ваш паспорт должны подписать мы. — И он обратился к штатскому: — Проведите товарищей в ленинскую комнату.

В комнате вокруг длинного, накрытого красным сукном стола восседала наша бригада в полном составе. Ребята подмигивали мне, делали ободряющие знаки.

Начальник паспортного стола встал:

— Сегодня мы вручаем советский паспорт товарищу Коробцову Юрию Павловичу, который долго не по своей вине отсутствовал на родной земле, а теперь вернулся и стал полноправным ее гражданином. Прошу вас, товарищ Коробцов…

Мне нужно было подойти к столу, но ноги меня не слушались и сердце бешено колотилось.

— Поздравляю вас, товарищ Коробцов Юрий Павлович, с получением паспорта гражданина СССР, — сказал начальник, направляясь ко мне.

Я сделал шаг ему навстречу и взял паспорт. Он пожал мне руку. В это время всех ослепил мгновенный яркий свет — кто-то фотографировал.

Ко мне подошла Соня с букетом цветов.

— Юра, это тебе от всей бригады в твой торжественный день! — Она схватила меня за шею, притянула к себе и поцеловала. — Это тоже от всей бригады! — И снова блеснул свет.

Я растерялся.

— Может, вы хотите что-нибудь сказать? — спросил офицер.

— Спасибо… — еле слышно сказал я.

— Я из газеты, — сказал парень с фотоаппаратом. — Можно с вами побеседовать? Скажите, что вы сейчас чувствуете, какие у вас мысли?

Я молчал. А вокруг стояли ребята, и я видел, что им очень хочется, чтобы я сказал что-нибудь. А я не мог. И тогда вместо меня сказал Алексей:

— Ясно, что он может сейчас чувствовать. Гордость и радость. Я так понимаю. Верно, Юра?

Я кивнул. Представитель газеты обратился к Алексею:

— А как он работает?

— Хорошо работает.

В воскресенье, когда мы утром, по привычке, еще валялись в кроватях, в нашу комнату ворвалась Соня.

— Чудаки! Они еще спят в то время, как весь народ читает про нас! — кричала она, размахивая газетой. — Даю на одевание пять минут.

Мы оделись в одну минуту и потом, сгрудившись у стола, читали газету. На первой странице фото — я получаю паспорт из рук офицера. Вид у меня нелепый: глаза вытаращены, верхняя губа прикушена. Над фото — заголовок: "Он вернулся на родную землю", а в скобках: "Читайте на второй странице репортаж о вручении советского паспорта Ю. П. Коробцову".

Читаем. "Я спросил у Юрия, где ему лучше — там или здесь. Он убежденно ответил: "Конечно, здесь" — и затем добавил: "Здесь я свободный человек, хозяин своей судьбы, а за мой труд я пользуюсь всеобщим уважением".

Ничего такого я не добавлял, но, в общем, все было правильно… Далее излагалась беседа корреспондента с нашим бригадиром Алексеем. Он очень хвалил меня как токаря и "вообще культурного и воспитанного парня и хорошего товарища".

— Ну, смотри, Юра, — сказала Соня. — После такой, можно сказать, всенародной славы тебе надо стараться вовсю. И на работе и в учебе, а также в личной жизни, — добавила она ни к селу ни к городу, и ребята захихикали. — Мы с Алексеем уже договорились, — уточнила она сердито, — пойдешь в вечернюю школу, в шестой класс…

Я не послал сигнальную открытку и после получения паспорта. Но на этот раз я хитрил уже не с самим собой, а с моими американскими начальниками. Я понимал одно: чем дольше я не встречусь с мистером Гленом, тем для меня будет лучше — и лихорадочно думал, что мне предпринять, чтобы отодвинуть опасность.

Я вспомнил, как мистер Глен, когда мы разрабатывали текст сигнальной открытки, сказал: "Может случиться, что открытка до адресата не дойдет, — скажем, затеряется на почте. Мы такой случай предусмотреть обязаны. Тогда от тебя требуется одно — терпеливо ждать и знать, что мы сами найдем способ, как установить с тобой связь".

Вспомнив это, я решил: открытка была отправлена, но пропала. А я терпеливо жду. Втайне я был почти уверен, что моим начальникам до меня не добраться…

 

6

Наступила зима.

В День Конституции в заводской многотиражке была напечатана большая статья о нашей бригаде, под заголовком "Их счастье — право на труд". И фотография. Нас сняли возле цеха сразу после смены.

Мы читали статью все вместе. А потом я взял газету и прочитал статью еще раз — медленно, вдумываясь в каждую фразу. И все настойчивей была мысль, что все написанное здесь не имеет ко мне никакого отношения. Но тогда — кто я вообще? Для чего я живу? Чтобы выполнить задание, ради которого я сюда приехал? Но для этого я обязан продолжать свято верить в то, что внушил мне мистер Глен. Но эта вера, столкнувшись с тем, что окружало меня здесь, уже дала глубокую трещину, а когда человек сомневается, значит, он уже начинает не верить.

У разведчика, учили меня, иногда так складываются обстоятельства, что ему начинает казаться, будто ему грозит провал. Если он почувствовал это, когда он уже хорошо внедрился во враждебную среду, он не имеет права поддаться панике и должен проявить максимум хладнокровия и выдержки. Он обязан еще и еще раз проанализировать каждый факт, вызвавший опасения, и делать это к „до предельно спокойно, так как в такой ситуации его нервы могут оказаться оружием в руках врага. Прекратив на время всякую деятельность, необходимо прежде всего проверить, ведется ли за тобой наблюдение, и так далее и тому подобное… Но из всего этого мне годился только призыв к спокойствию, потому что мой главный враг и главная опасность были во мне самом.

Дело было даже еще сложнее — во мне, как я уже говорил, были два Коробцова, и они совсем по-разному видели опасность. Для того Коробцова, который дал присягу Америке, опасностью было все, даже земля, по которой он ходил. И, кроме того, его учили, что совесть — это понятие весьма отвлеченное, а для разведчика даже опасное… А Коробцову, который здесь родился, провел детство и живет теперь, наибольшие неприятности и тревоги доставляла как раз его совесть. Я уже начинал, если не понимать, то чувствовать свою вину перед родной землей и перед всеми людьми, которые меня тут окружали и делали для меня столько доброго.

Разобраться во всем этом мне трудно даже теперь, а тогда — тем более.

Я ни на что не мог решиться. Пусть все идет как идет и, может, утрясется само собой — забудут обо мне мои американские начальники, забуду о них и я…

В начале января меня вызвали в райвоенкомат — я должен был стать на военный учет. Я вошел в кабинет начальника военно-учетного стола. За столом сидел молодой человек в офицерской форме. Он лукаво смотрел на меня и улыбался во весь свой широкий рот.

— Здорово, Юрик, — сказал он. — Не узнаешь? Ай-яй-яй, нехорошо забывать первого хулигана со своей улицы.

Я ничего не понимал и удивленно смотрел на него.

— Разрешите представиться, — продолжал офицер, вставая. — Старший лейтенант Лузгин. В прошлом — Борька-бандит с Овражьего переулка.

— Борька? — Я уже начинал его узнавать. И вдруг вспомнил, что именно от него я узнал, что началась воина. Вспомнил, как он подсел в солдатский поезд. — Борька?

Лузгин вышел из-за стола, мы обнялись. Он усадил меня на жесткий диван и сел рядом.

— А я смотрю твою анкету, — рассказывал он, — и глазам не верю. Юрий Коробцов — и возвращенец из-за рубежа! Давай рассказывай, где тебя носило!

Я рассказал ему — по легенде, конечно. Он слушал и только головой качал. А потом сказал сочувственно:

— Завидовать тебе не приходится. Да и сам-то ты, наверное, чувствуешь себя неважнецки. Я тут по службе, бывает, вижу ребят, которые выросли и живут на всем готовом, а когда дело доходит до святой службы в армии, нос воротят. Так и хочется такому вложить в его пустую голову свою память обо всех солдатских могилах, возле которых я прошел, пока до Берлина добрался. Ты, я думаю, понимаешь, к чему я это говорю. Не понимал бы, так не заслужил характеристику, какую тебе дал завод.

Я молчал, не зная, что говорить ему на все это. И вдруг Лузгин сказал:

— Я работал в разведке…

— В какой? — вырвалось у меня.

— В полковой, в какой же еще? Не в американской же… — рассеянно сказал он. — Ума не приложу, на какой тебя учет ставить. С последующей мобилизацией на действительную или еще как? Сам-то ты хочешь службу пройти?

— Не знаю, — ответил я.

— Не знаешь? — протянул он удивленно и надолго замолчал. — Ладно, подумаем. Я начальству доложу. Случай, конечно, не рядовой. Но и сам ты все же подумай. — Он сказал все это как-то небрежно и даже чуть насмешливо.

Я шел домой, мало сказать, встревоженный — перепуганный насмерть. Во-первых, сам этот факт — служба в армии. Мистер Глен твердо уверял меня, что таких, как я, в Советскую Армию не берут, и к тому, чтобы решать такой вопрос самостоятельно, я был совершенно неподготовлен. Но еще страшней оказалась встреча с Лузгиным. То, что он говорил, казалось мне не случайным и опасным.

Все складывалось словно нарочно, чтобы показать мне, что мое решение — слепо положиться на судьбу — попросту глупое. Я чувствовал себя, как волк в кольце облавы, хотя окружали меня безоружные и очень добрые люди. И выхода не было. Правда, где-то далеко за моей спиной был мистер Глен. Но разве я мог рассчитывать на его помощь? Он далеко. И снова безвольная мысль — пусть все идет как идет…

 

7

Наступило двадцать третье апреля.

После работы я зашел в отдел кадров обменять временный пропуск на постоянный. Там я пробыл минут пятнадцать и через проходную вышел на улицу вместе с поредевшей толпой рабочих. Трамвая не было, да и на остановке полно народу — и решил идти пешком. И вдруг мне показалось, что с трамвайной остановки кто-то позвал меня. Я оглянулся, но никого знакомого не увидел — в конце концов я не единственный Юрий на земле.

Я пошел вдоль заводского забора. Вдруг слышу опять:

— Юри! Юри!

От остановки ко мне быстро шел высокий молодой мужчина в сером пальто. В следующее мгновение я его узнал — это был мистер Глен. Первая мысль — бежать. Но ноги точно приросли к земле. И вот мистер Глен уже рядом.

— Здравствуй, Юри! — весело сказал он. Он крепко пожал мою руку, подхватил меня под локоть, и мы пошли рядом.

— Я уже третий день поджидаю тебя, — рассказывал мистер Глен. — Но как тебя разглядеть, когда из ворот сразу вываливается столько народа. А сегодня повезло. Бог мой, да посмотри же на меня, я не видел тебя тысячу лет! Что с тобой?

В это время нас с обеих сторон обогнали двое мужчин. Потом они резко повернули назад, и мы столкнулись с ними вплотную. Дальнейшее произошло мгновенно — рядом с нами резко затормозила легковая машина, и я увидел, как те двое повели к ней мистера Глена, держа его под руки, точно больного. Все они сели в машину, и она умчалась. Тотчас подъехала другая машина, и молодой коренастый парень сказал мне:

— Прошу.

Меня привезли в управление государственной безопасности. Я прекрасно понимал, что произошло, и всю дорогу ничего, кроме дикого страха, не испытывал. Уголком глаза я видел сидевшего рядом со мной парня — он равнодушно смотрел в боковое стекло.

Меня провели в комнату, где, кроме стола и двух стульев, больше ничего не было, и оставили там ненадолго одного. Потом вошел офицер — высокий, худощавый, с узким злым лицом.

— Давайте знакомиться, Коробцов, — сказал он, садясь за стол. — Я капитан госбезопасности Рачков. Садитесь. К вам просьба — напишите для первого раза коротко: кто тот человек, с которым вы встретились около завода? Откуда вы его знаете? Как познакомились и сколько времени знали его? Понятно? — Капитан Рачков положил передо мной бумагу и ручку: — Пишите.

Мистер Глен в свое время учил меня: если попадусь, все начисто отрицать — мол, ничего не знаю, произошла ошибка, и так далее. Но что я должен отрицать? Что я знаю мистера Глена? Это просто глупо — они же видели, как мы встретились. Но для того чтобы даже коротко ответить на вопросы капитана, писать надо, может быть, целый день. Я тупо смотрел на лежавшую передо мной бумагу и не брал ручку.

— Ну что? — спросил капитан Рачков.

— Я не знаю, что писать… — сказал я. — Слишком много всего.

— Подробно — потом, — сухо сказал капитан Рачков. — А сейчас на вопрос надо дать точный ответ. Кто этот человек? Как его зовут? Откуда он? Чем занимается?

Я начал писать. Капитан Рачков прищурясь смотрел, как я пишу, и время от времени просил что-то уточнить или написать подробней. На все это ушло довольно много времени. Стало темнеть, и капитан Рачков зажег свет.

Когда я ответил на вопросы, он еще раз все внимательно прочитал, отложил в сторону и долго рассматривал меня.

— Вы понимаете, почему мы вас задержали? — спросил он наконец.

— Понимаю.

— И вы признаете свою связь с американской разведкой?

— Последнее время никакой связи с ними у меня не было, и я здесь ничего для них не делал.

— Мы это знаем, — сказал капитан Рачков. — И потому решили сейчас вас отпустить. Возвращайтесь в общежитие, но никому ничего о происшедшем не говорите. А утром снова приезжайте сюда.

— А как же с работой? — спросил я.

— С заводом мы уже договорились, что мобилизуем вас на несколько дней как знающего иностранный язык. И вы товарищам так и объясняйте: перевожу, мол, там разные документы, а что именно — не велено говорить. Ясно?

На другой день я сдал зашитые в пальто деньги и подробно продиктовал стенографистке все о своей жизни за границей. Еле окончил к вечеру, Все время рядом находился капитан Рачков, который внимательно слушал мой рассказ. Иногда он говорил: "Это можно короче" или "Это надо поподробнее". Я рассказал все. Почти так же, как вам…

На другой день была очная ставка с мистером Гленом…

Меня ввели в просторную светлую комнату. Мистер Глен сидел на стуле возле стены. За письменным столом сидел пожилой человек в форме полковника. Мне показали на стул у противоположной стены.

Когда мы входили, полковник громко смеялся. Можно было подумать, что у него с мистером Гленом идет веселая, дружеская беседа.

— Значит, вы, Глен, утверждаете, что не знаете этого человека? — спросил полковник.

— Первый раз вижу, — ответил мистер Глен.

— Странно. Ведь у вас еще не тот возраст, когда можно ссылаться на склероз. Ну хорошо, запишем: Глен этого человека не знает… — Последняя фраза относилась к сидевшему за маленьким столиком офицеру, который, очевидно, вел протокол. — Ну, а вы, — обратился ко мне полковник, — знаете этого человека?

— Да.

— Как его зовут?

— Мистер Глен.

— Повторяю — я вижу этого человека первый раз в жизни, — четко произнес мистер Глен.

— Ну нет, по крайней мере, второй, — сказал полковник и, взяв со стола несколько фотографий, протянул их мне.

На всех снимках было одно и то же: мистер Глен, улыбаясь, пожимал мне руку.

— Вот это на снимке вы? — спросил у меня полковник.

— Я.

— Прекрасно. Посмотрите, Глен, фотографии. Это вы?

— Я.

— А здесь?

— Я.

— А здесь?

— Я.

— Прекрасно. А это кто?

— Не знаю.

— Вот тебе и раз. Хватаете на улице за руку человека, улыбаетесь ему, как родному брату, и потом уверяете, что человека этого не знаете. Не глупо ли это?

Мистер Глен смотрел на фотографии и молчал.

— Знаете что, Глен… — сказал полковник, — не усугубляйте свое положение глупым запирательством. В американской разведке вы не мальчик на посылках, и мы это отлично знаем. Ведите себя серьезно. Перед вами Юрий Коробцов. Тот самый, которого вы получили из католического коллежа и из которого вы делали разведчика. Не вспомнили?

— Извещено ли американское посольство в Москве о моем аресте? — спросил мистер Глен.

— Увы, нет еще, — ответил полковник. — Мы же не знаем, как сообщить, кого мы задержали: корреспондента, туриста или работника разведки?

— Вы прекрасно знаете, что на территории вашей страны я не совершил ничего предосудительного, а это значит, что для вас не играет никакой роли, кто я по профессии.

— Вот такой разговор мне уже нравится, — сказал полковник. — Действительно, вы еще не успели совершить что-либо предосудительное, тем более было бы лучше для вас — не лгать следствию и узнать Коробцова.

— Знаю я его или не знаю, не имеет существенного значения, — сказал мистер Глен.

— Так и запишем? — спросил полковник.

— Пишите, как хотите, — пробормотал мистер Глен и, повысив голос, сказал: — Я настаиваю, чтобы обо мне срочно известили американское посольство.

— Почему вы думаете, что американское посольство так озабочено вашей судьбой? Вы же рядовой турист, проводящий отпуск в путешествии.

— Америка одинаково заботлива ко всем своим людям! — с пафосом заявил мистер Глен.

— Но тогда мы должны сообщить в посольство и о Коробцове?

— А при чем здесь он? — спросил невозмутимо мистер Глен.

— Джон Глен присутствовал в кабинете Дитса, когда вы принимали присягу? — обратился ко мне полковник.

— Да, присутствовал.

— Ну, вот… Коробцов присягал Америке, а вы спрашиваете, при чем здесь он.

— Коробцов — подданный вашего государства, — сказал мистер Глен.

— Присягу он давал Америке, а не нам. И мы к этому гражданскому акту относимся с большим уважением.

— О вручении ему советского паспорта торжественно объявили в печати, — сказал мистер Глен.

— Так! Значит, вы все же знаете, кто такой Юрий Коробцов?

После большой паузы мистер Глен едва слышно сказал:

— Это не имеет значения.

— Допустим. Мы только зафиксируем факт: вы его знаете, хотя не придаете этому значения. Так? Да и меня, если говорить откровенно, больше интересует не история с Коробцовым, а ваши дела в Берлине сразу после войны, когда вы были не Гленом, а Стафордом. Вот этим мы займемся. Коробцов свободен, — сказал полковник.

 

8

Мне остается только рассказать о разговоре с полковником. Он состоялся спустя неделю после очной ставки. Эти дни я в управление не ездил. Ждал суда… И вдруг вечером в общежитие приехал капитан Рачков и отвез меня к полковнику. Мы разговаривали с ним с глазу на глаз.

— Как ты себя чувствуешь? — спросил полковник.

— Хорошо, — ответил я.

— Не можешь ты хорошо себя чувствовать, раз тебе предстоит сидеть на скамье подсудимых рядом с мистером Гленом. Не можешь!

— Я рад, что все уже позади.

— Что — все? — сердито спросил полковник.

— Ну… моя ложь… Чем дальше, тем тяжелее было.

— И все же сам ты не пришел к нам, — сказал полковник. — Может быть, ты хотел освободиться от лжи, но не пришел. Я хочу, Юрий, чтобы ты до конца разобрался во всем, что с тобой произошло. И по праву старшего хочу тебе помочь.

Тебя учили: что ни произошло — все от бога. Бог дал, бог взял. От бога, значит, и то, что однажды директор католического коллежа попросту продал тебя американской разведке. От бога и то, что в Берлине тебе пришлось работать вместе с гитлеровскими бандитами. А Роман Петрович Улезов — твой земляк, которому ты вручил деньги за донос на тебя же? Он тоже от бога? А страшный случай, когда ты обнаружил, что тебя учат отравлять детей? Тоже от бога? И ты не сумел сам разобраться, кто же он, этот страшный бог, и чего он хочет людям. Подумай как следует обо всем этом теперь…

Скажу тебе откровенно — мы много о тебе думали и спорили. Когда ты прибыл в Ростов, некоторые наши товарищи предлагали тебя немедленно арестовать, как агента вражеской разведки. Но решили повременить, посмотреть, как ты себя поведешь. Мы считали, что чувство родины и правды в тебе окончательно умереть не могло. Это ведь как подземный ключ — завали его камнями, скалой целой придави, а он все равно пробьется и превратится сперва в ручеек, а потом в ручей, в реку… И твое поведение в Ростове полностью это подтвердило.

Твои американские душеприказчики этого не понимали, они считали, что сфабриковали из тебя безотказного робота. И когда они прочитали в газете о вручении тебе советского паспорта, решили, что все идет по их плану, а твои сигнальные открытки до них попросту не дошли. Что из этого получилось — ты знаешь. Теперь Глен клянет тебя последними словами, говорит, что ты, как все русские, начинен достоевщиной, что ты просто трус и вообще его самая непростительная ошибка. Но в одном, Юра, он прав — ты действительно трус. Не возражай. Хорошо, что сегодня тебя это уже обижает. Но если бы ты был смелым, волевым человеком, ты бы пришел ко мне сам.

Я не знаю, что решит суд. Но что бы ни было, помни — ты дома. И тебе останется одно — честно жить, работать, учиться — это единственный для тебя способ вернуть, вернее, воскресить любовь к тебе родины и получить право называться полноправным родным ее сыном.

Это все, что я узнал от Юрия Коробцова. Предупреждая вопросы читателей, могу сообщить только то, что к моменту моей встречи с Юрием Коробцовым он был уже руководителем молодежной бригады токарей. Алексей, закончив институт, работал инженером.

Юрий женился. На Соне. У них уже был тогда годовалый сын. Они дали ему имя Юриного отца — Павел. И этот годовалый Павел Коробцов порядком мешал нашим беседам с его отцом…