Киносценарист Алексей Яковлевич Каплер был превосходным рассказчиком. Мне особенно запомнилась такая его новелла. Каплер был одним из пассажиров того самого вагона, в котором во время войны эвакуировали из Москвы писателей. И вот на какой-то станции театральный критик, будущий «космополит» Иосиф Ильич Юзовский нашел между вагонами погибающего человека. Это был польский еврей, которого интернировали, везли куда-то под охраной, а на этой самой станции он сбежал и скрывался несколько дней. Он был страшно голоден… Юзовский сжалился над ним, привел в свой вагон. Бедняге дали чаю, как-то покормили его… Он отогрелся и стал с любопытством осматриваться. От его взгляда не укрылось, что люди, к которым он попал, не случайные попутчики, не обычные железнодорожные пассажиры. Они все были между собою знакомы и чем-то друг с другом связаны. И тогда он спросил своего благодетеля Юзовского: «Кто эти люди?» Тот отвечал: «Это-московские писатели».
— И тут, — говорил мне Каплер, — он всплеснул руками и произнес фразу, которую я не могу забыть. Этот еврей воскликнул по-польски:
«Целый вагон писажи!!»
В этом самом вагоне ехала и Ахматова. Вот ее рассказ:
— Гитлер сказал: «Возьму Москву — всех сталинских писак перевешаю». После этого сейчас же вышел приказ эвакуировать всех писателей. Нас посадили в один поезд. Лебедев-Кумач взял с собою столько вещей, что сломался пикап. С нами ехал польский поэт Леон Пастернак. Я спросила Бориса, знает ли он об этом, а он ответил: «Я стараюсь об этом не думать».
То, что большевики в свое время согнали всех литераторов в стадо, дело отнюдь не случайное, а вполне обдуманное. Так было легче понукать, а при случае и стравливать писателей друг с другом. Подумать только, в Америке Фолкнер и Хэмингуэй даже не были знакомы, как, впрочем, в России Достоевский и Толстой, а Ахматова, Зощенко, Платонов, Булгаков были обязаны сидеть вместе на собраниях.
Кто-то назвал Союз писателей — министерством, где все на «ты». Но это скорее было не министерство, а фабрика-кухня, которая занималась изготовлением «социалистического реализма».
Кстати сказать, этот термин в свое время расшифровывали так:
— Социалистический реализм это — восхваление начальства в доступных для начальства формах.
На диване в столовой на Ордынке сидит довольно развязный человек и с характерной интонацией произносит:
— Он меня боится, как Маяковский «Англетера»…
Это — эстрадный администратор Лавут. Тот самый, кого Маяковский отчасти прославил в поэме «Хорошо»:
При Маяковском, быть может, он и был тихим, но вообще же о нем этого никак нельзя было сказать. Что же касается упоминаемого «страха», то он возник у Маяковского после того, как в «Англетере» самоубился Есенин. Лавут свидетельствовал, что Маяковский боялся жить даже в гостинице «Астория», которая соседствует с «Англетером».
Три поэта «лефовца» — Маяковский, Асеев и Кирсанов — вошли в Дом литераторов. Они увидели писателя Льва Кассиля и каждый из них произнес экспромт:
Слова Сталина «Маяковский был и остается лучшим и талантливейшим…» мы все знали с детства. Но вот откуда взялась эта цитата, не знал почти никто. А между тем это — резолюция, которую «вождь и мучитель» изволил начертать на письме Л. Ю. Брик, где содержалась просьба увековечить память Маяковского и предлагались конкретные для того меры.
В свое время О. М. Брик показал моему отцу копию этого письма. Там шла речь об издании собрания сочинений, установке памятника, и о переименовании Триумфальной площади в Москве в площадь Маяковского. Ардов бумагу одобрил, но задал такой вопрос:
— Осип Максимович, а почему вы просите переименовать именно Триумфальную площадь?
Брик по-купечески прищурился, потер руки и сказал:
— А все остальные приличные площади уже переименованы.
В Москве жил такой поэт Павел Герман. Его перу принадлежат несколько известных текстов — например, «Кирпичики», в свое время популярнейшая песня, а так же марш авиаторов — «Все выше, и выше, и выше…» У этого Германа было одно пристрастие — похороны. Во время этих церемоний он расцветал и почти всегда брал на себя роль распорядителя. Как-то, наблюдая его в этой роли, Маяковский сказал:
— Этого на мои похороны не пускать.
И тем не менее во время прощания с поэтом Герман раздавал траурные повязки тем, кто становился в почетный караул. Подойдя с такой повязкой к Алексею Толстому, Герман почтительно осведомился:
— Вы где хотите стать — у ног покойного или в головах?
Толстой посмотрел на него и заорал:
— Вон отсюда, мерзавец!
А. Н. Толстой при всей своей продажности и, я бы сказал, вульгарном жизнелюбии был человеком живым и остроумным. Когда он один из первых в стране получил Сталинскую премию, Ардов отправил ему такую телеграмму:
«Поздравляю получением премии прошу десять тысяч взаймы».
При встрече Толстой сказал:
— Молодец. Один только ты меня остроумно поздравил.
В конце тридцатых годов было отменено отчисление сценаристам от дохода при прокате фильмов. У Толстого как раз в это время должна была выйти на экран картина в нескольких сериях «Петр I». Свое огорчение граф выражал так:
— Подобных убытков наша семья не терпела со времен отмены крепостного права.
Толстой был в Грузии. На каком-то банкете в его честь провозглашался тост.
— Мы очень рады приветствовать вас на нашей земле, — говорил человек с бокалом в руке. — Мы все ценим и любим ваш роман «Война и мир»…
— А я и «Мертвые души» написал, — перебил его Толстой.
— Вот этого я еще не читал, — честно признался грузин.
В свое время Михаилу Кольцову довелось сопровождать А. И. Рыкова, когда тот в качестве новоназначенного председателя Совнаркома совершал на пароходе поездку по волжским городам. Кольцов был при нем чем-то вроде начальника пресс-службы.
Дело было летом, в самую жару. Пароход стоял у причала то ли в Саратове, то ли в Самаре. В знойный полдень Кольцов лежал обнаженный в своей каюте, а Рыков пребывал в подобном положении в соседней. Окна, разумеется, были открыты.
Вдруг послышались шаги, и к Кольцову постучался помощник капитана.
— Пришел сотрудник местной газеты, — объяснил он, — хочет взять интервью у председателя Совнаркома.
Так как это программой поездки не предусматривалось, Кольцов сказал:
— Дай ему два раза по шее… И вдруг из соседней каюты послышался голос самого Рыкова:
— Один раз — достаточно.
Кольцов в свое время возглавлял целое объединение печатных изданий «Жургаз». Там устраивались званные вечера, куда приглашались знаменитости. Никаких кулис не было, все гости — в зрительном зале. И вот ведущий объявляет:
— Дорогие друзья! Среди нас присутствует замечательный пианист Эмиль Гилельс. Попросим его сыграть…
Раздаются аплодисменты, Гилельс встает со своего места, поднимается на эстраду и садится за рояль.
Затем ведущий говорит:
— Среди нас присутствует Иван Семенович Козловский. Попросим его спеть…
И так далее…
И вот во время какой-то паузы с места вскочил пьяный Валентин Катаев и провозгласил:
— Дорогие друзья! Среди нас присутствует начальник главреперткома товарищ Волин. Попросим его что-нибудь запретить…
Раздался смех и аплодисменты, а обидчивый цензор демонстративно покинул зал.
Катаев с юности был дружен с Юрием Олешей. В тридцатые годы они были знаменитые и богатые писатели. Как-то, гуляючи по улице Горького, они познакомились с двумя барышнями и ради развлечения пригласили их в ресторан «Арагви».
Там обоих писателей прекрасно знали, приняли с почетом и предоставили отдельный кабинет. Они заказали шампанского и ананасов. Катаев вылил две бутылки шипучего в хрустальную вазу и стал резать туда ананасы.
Одна из барышень сделала ему замечание?
— Что же это вы хулиганничаете?.. Что же это вы кабачки в вино крошите?..
В те годы Юрий Олеша сидел в своем любимом кафе «Националь» в компании друзей-литераторов. А за другим столиком, поодаль сидели еще два писателя и о чем-то очень горячо спорили. Один из сидящих с Олешей сказал:
— Вот эти двое — самые глупые среди нас. Это всем известно. И вот они ссорятся, спорят… Интересно, о чем?
Олеша тут же сказал:
— Они сейчас выясняют, кто глупее — Байрон или Гете… Ведь у них свой счет, с обратной стороны.
Будучи в Ленинграде Олеша подписал договор с местным отделением Детиздата. Он получил аванс и покинул издательство в 12 дня. А в 3 часа пополудни Юрий Карлович позвонил в Детиздат и потребовал к телефону директора.
Тот взял трубку.
— Я вас слушаю.
— Я подписал с вами договор. Требую внести в него поправки!
— Какие поправки? — встревожился директор.
— Читаю по прежнему тексту:. «Детиздат в лице директора — с одной стороны… и Юрий Карлович Олеша, в дальнейшем именуемый „автор“…» Вот это надо изменить!.. — Как изменить? Зачем?..
— А вот так: «…в дальнейшем именуемый Юра…». «Юра обязан»… «Издательство выплачивает Юре…», «Юра не в праве…»
Олеша говорил:
— В последнее время образовались «ножницы», некое несоответствие между сроком прохождения рукописи в издательстве и сроком человеческой жизни…
Будучи в Одессе Олеша лежал на подоконнике своего номера в гостинице. По улице шел старый еврей, торгующий газетами.
— Эй, газеты! — закричал Юрий Карлович со второго этажа.
Еврей поднял голову и спросил:
— Это откуда вы высовываетесь?
— Старик! — сказал Олеша, — я высовываюсь из вечности.
Когда пьеса «Дни Турбиных» с огромным успехом шла в Художественном театре, Булгакова одолевали всякого рода попрошайки, полагая, что теперь он стал миллионером. Вот записанный Ардовым рассказ Михаила Афанасьевича:
— Во время самого сладкого утреннего сна у меня затрещал телефон. Я вскочил с постели, босиком добежал до аппарата, снял трубку. Хриплый мужской голос заговорил:
— Товарищ Булгаков, мы с вами незнакомы, но, надеюсь, это не помешает вам оказать услугу… Вообразите: только что, выходя из пивной, я потерял свои очки в золотой оправе! Я буквально ослеп! При моей близорукости… Думаю, для вас не составит большого урона дать мне сто рублей на новые окуляры?..
Я в ярости бросил трубку на рычаг, — говорил Булгаков, — Вернулся в постель, но не успел глаза сомкнуть, как новый звонок. Опять встаю, беру трубку. Тот же голос вопрошает:
— Ну, если не с золотой оправой, то на простые очки-то можете?..
Ардов рассказывал:
— Однажды Евгений Петров пошутил по моему адресу. Я был у него в гостях и позволил себе за столом прибегнуть к весьма крутому выражению. И тогда хозяин заметил:
— Витя, если бы вы сказали такое на обеде у леди Галифакс, то лорд Галифакс уронил бы монокль в борщ…
Илья Ильф говорил:
— Я открыл такую закономерность. Если журналисты стоят в редакционном коридоре, курят и беседуют на приличную тему, никаких женщин никогда рядом не бывает. Но стоит кому-нибудь сказать хоть одно непристойное слово, мимо непременно пробегает какая-нибудь машинисточка или секретарша… Если выразиться покрепче, тут уже появится женщина посолидней… А когда я, говорил Ильф, — в коридоре газеты «Труд» разразился длиннейшим матерным монологом, открылась дверь и передо мной появилась руководительница международного женского движения Клара Цеткин.
И Ардов подтверждал, что такой факт был.
Ильф и Петров были в Вене. Там их возили по городу и показывали достопримечательности. В частности продемонстрировали один из дворцов и объяснили:
— Это — особняк Ротшильда. Петров, привыкший к реальностям послереволюционной России, спросил:
— А что здесь теперь?
— Как что? — удивились австрийцы. — Здесь живет Ротшильд.
Ильф и Петров были в числе литераторов, посланных из Москвы на смычку железной дороги под названием «Турксиб». (Это описано в романе «Золотой теленок»). Вместе с ними был писатель Эммануил Герман, который публиковался под псевдонимом Эмиль Кроткий.
Там состоялся торжественный митинг с участием столичных гостей. Председательствовал какой-то местный партиец, которому подсказывали фамилии выступающих, и он возглашал:
— Слово имеет писатель Евгений Петров. Когда настала очередь Кроткого, партийцу сказали:
— Сейчас будет выступать писатель Эмиль Кроткий.
Председательствующий ничего не переспросил, но объявил буквально следующее:
— Слово имеет некто Милькин Крот.
На одном из заседаний литературного общества «Никитинские субботники» литературовед Гроссман выступал с докладом о биографии А. В. Сухово-Кобылина и в частности о загадочной смерти его любовницы француженки Симон Диманж, которую нашли убитой. С докладчиком вступил в яростный спор, присутствовавший там юрист, также носивший фамилию Гроссман. Это дало повод Эмилю Кроткому огласить такой экспромт:
Не могу не привести тут еще одно четверостишие Кроткого, Эти строки были написаны, кажется, в годы войны, но в нашей стране так и не утратили актуальности:
В двадцатые и тридцатые годы в Москве процветал такой писатель Соломон Бройде. Человек этот обладал выдающимися способностями, но не литературными, а коммерческими. А так как писательство в этой стране на долгие десятилетия стало единственно возможной формой частного предпринимательства, то Бройде и стал литератором.
Вот характерная сценка, о которой рассказывал Ардов. В двадцатые годы напротив Моссовета стояла статуя Свободы. Так вот Соломон Бройде однажды рассматривая это изваяние, произнес:
— Нет, с этой дуры ничего не возьмешь… Тут он повернулся спиною к «Свободе» и взгляд его обратился на здание Моссовета.
— А вот здесь, — сказал он, — поживиться можно.
Он перешел Тверскую и через час вышел из Моссовета, имея два договора на издание книг. В те годы такое было вполне возможно.
Приятель моего отца и его сосед по Нащокинскому переулку, легендарный Матэ Залка рассказывал о вполне кафкианском происшествии, которому был свидетель. Залка и Бройде вдвоем пришли в банк, поскольку вместе занимались строительством писательского дома. Они оказались в просторном помещении, где стояло множество столов. Бройде огляделся и вдруг ударил себя ладонью по лбу:
— Вот память проклятая! Ведь я здесь служу…
Он тут же уселся за один из столов и стал принимать посетителей.
Дела Соломона Бройде шли настолько хорошо, что это, в конце концов, его погубило. Первым советским писателем, который обзавелся автомобилем, был Маяковский. Вторым — стал Бройде. Этого уже собратья по перу вынести не могли. О его махинациях появились сразу два фельетона. Один — в «Правде», а другой, кажется, в «Вечорке».
После этих публикаций, как и следовало ожидать, Бройде арестовали. На суде выяснились два любопытных обстоятельства. Во-первых, что он писал не сам, у него был литературный «негр», какой-то спившийся литератор, поляк по национальности. А посему персонажи книг Бройде носили имена — Лешек, Фелюсь, Зося…
Во-вторых, выяснилось, что «своих» сочинений Бройде толком не знал, читать ему было некогда.
Судья спрашивал:
— Вы помните, у вас в романе героиня Зося объясняется в любви Яну?..
— Зося? — переспрашивал подсудимый, — какая Зося?..
Некоторое время Бройде содержали в Бутырской тюрьме. В те годы там было налажено какое-то производство, и все заключенные работали. Необыкновенные организаторские способности Бройде проявились и тут. Пользуясь старыми связями, он организовал выгодный сбыт продукции, и по этой причине стал любимцем администрации тюрьмы, а потому внутри Бутырки мог ходить совершенно свободно.
Однажды Бройде зашел к начальнику тюрьмы. Того не оказалось на месте, и он попросил у секретарши разрешения зайти в кабинет и позвонить по телефону, и та позволила.
Бройде уселся за стол начальника и набрал номер генерального прокурора Вышинского.
Трубку подняла секретарша.
— Могу я поговорить с товарищем Вышинским?
— А кто его спрашивает?
— Писатель Соломон Бройде.
Через некоторое время послышался голос прокурора.
— Я вас слушаю.
— Андрей Януарьевич, с вами говорит писатель Соломон Бройде.
— Насколько мне известно, — прервал его Вышинский, — вы должны находиться в заключении.
— Да, я вам звоню из Бутырской тюрьмы…
— Позвольте, — удивился прокурор, — у вас в камере телефон?
— Нет, — отвечал Бройде, — я вам звоню из кабинета начальника тюрьмы…
— Так, — сказал Вышинский, — передайте, пожалуйста, трубку ему…
— Его сейчас нет, он вышел из кабинета…
— Хорошо, — сказал Вышинский, — когда он вернется, пускай он мне сам позвонит… И в трубке послышались гудки. Больше Бройде из камеры не выпускали.
До войны в Москве проживал беглый перс, писатель Лахути. Некоторое время он был вторым секретарем Союза писателей. Ардов любил рассказывать такую историю о нем.
В Союз писателей пришло письмо из ростовской организации. Там говорилось, что молодой и одаренный пролетарский поэт беспробудно пьет, губит свой талант, но они, ростовские писатели, ничего со своим собратом поделать не могут. И вот было решено командировать туда Лахути дабы он разобрался в этом деле на месте.
Перс прибыл в Ростов в международном вагоне, его встретили на обкомовской машине и поместили в номер «люкс» лучшей гостиницы города. Затем его повели в ресторан и накормили роскошным обедом.
— Гидэ глупэс? — спросил Лахути с восточным акцентом.
Тут его опять усадили в автомобиль и повезли на ростовскую окраину… Машина въехала в зеленый, заросший деревьями двор многоквартирного двухэтажного дома.
Все жильцы вышли из комнат, с любопытством разглядывая автомобиль и солидную фигуру Лахути.
— Прифтите минэ глупэс.
Два ростовских писателя и несколько соседей вывели во двор бледного и дрожащего от многодневной пьянки молодого человека.
— Сатись скамья, глупэс, — приказал ему Лахути.
Пьяница покорно уселся на врытую в землю скамейку.
— Пэри пэсок, глупэс.
Бедняга нагнулся и взял горсть песка.
— Клади пэсок карман, глупэс, — повелел ему Лахути.
Тот послушно всыпал горсть в свой карман.
— Тэпэр, глупэс, випрось пэсок свой карман. Пьяница исполнил и эту команду.
— Вот так как ты випросил пэсок свой карман, — важно сказал Лахути, так ты толжен випросить пьянка своя голофа. Как ты можешь пить, когда тфой солофей долшен пыть черес плэчо.
После этих слов перс снова уселся в автомобиль и вместе со своей свитой отбыл в гостиницу.
Там его опять угощали, а на другой день в международном вагоне отправили в Москву.
И еще о пролетарских писателях. В тридцатые годы в Ленинграде один из этих «самородков» во время ссоры на коммунальной кухне выплеснул на соседа целую кастрюлю кипятка. Об этом рассказали критику Цезарю Вольпе, и тот сказал:
— Жестокий талант.
(Так называлась знаменитая статья критика Н. К. Михайловского о Достоевском.)
Из Москвы в Казахстан к прославленному акыну Джамбулу был послан поэт-переводчик. Старый казах встретил гостя весьма торжественно. Он взял музыкальный инструмент и пропел некую импровизацию в честь москвича.
После этого все стали с ожиданием смотреть на гостя. Дескать, раз ты поэт, то должен ответствовать достойно, то есть сложить и произнести стихи в честь хозяина. Москвич не растерялся и прочел наизусть несколько строф из «Евгения Онегина».
Все присутствующие, включая самого Джамбула, были вполне удовлетворены.
В тридцатые годы вслед за движением «жен комсостава армии» и «жен инженерно-технического состава» организовалось движение «жен писателей». В Москве председательницей совета жен писателей была супруга Всеволода Иванова — Тамара Владимировна. А ее заместительницей выбрали Э. Я. Финк жену литератора Виктора Финка.
Как водится, у руководительниц движения появилось множество дел. Они заседали, куда-то ездили, звонили по телефону, им стали часто звонить…
Как-то Виктор Григорьевич Финк взял трубку. Нетерпеливый женский голос сказал:
— Попрошу к аппарату жену писателя Финка.
— Ее нет дома.
— А кто со мною говорит?
— С вами говорит муж жены писателя Финка.
Перед войною в Художественном театре с огромным успехом шел спектакль «Анна Каренина». Литератор по имени Илья Рубинштейн поспешил сделать свою инсценировку романа для маленьких провинциальных театров, сократив число действующих лиц до минимума. И его пьеса в провинции пошла. В отдел распространения драматических произведений посыпались телеграммы:
«Вышлите Анну Каренину Рубинштейна».
Кто-то из литераторов посетовал:
— Как это можно даже произнести «Анна Каренина» Рубинштейна?! Ему отвечали:
— Все зависит от того, какой Рубинштейн. Когда говорят — «Демон» Рубинштейна — это не вызывает у вас протеста?..
В те годы одним из секретарей Союза писателей стал литературовед К. Про него И. И. Юзовский говорил:
— Это один из тех евреев, которых Гитлер специально засылает в Россию для возбуждения антисемитизма.
У Ардова был такой знакомый — литератор-юморист Михаил Владимирович Эдель. Писатель он был никакой, но человек необычайно умный, сметливый и ловкий. Ардов говорил так:
— Я бы мог предложить взятку Калинину, а Эдель — самому Сталину.
В тридцатые годы Эдель окончил пограничную школу НКВД, какое-то время служил кадровым офицером на границе. Затем он поступил в Литературный институт, где сразу же стал секретарем комсомольской организации. Словом, карьера понятная.
В свое время Эдель служил где-то на Западной границе, то ли в Белоруссии, то ли на Украине. Его учреждение находилось в небольшом местечке и, разумеется, занимало лучший в городке особняк, который стоял на базарной площади.
Как-то проверять работу Эделя и его подчиненных прибыл из Москвы, с Лубянки высокий чин. Они довольно долго перебирали бумаги, притомились и вышли на балкон покурить. Московский чекист сказал:
— Документы у вас все в порядке, это хорошо… А как у вас с оперативной работой?.. Вот перед нами на площади стоят три местных жителя и о чем-то разговаривают…
Начальник указал на трех евреев, которые беседовали неподалеку от балкона.
— Среди них есть ваш осведомитель? Эдель пригляделся к говорящим и отвечал:
— Все трое.
В те же годы, в том же местечке к Эделю пришел старый еврей. Он сказал:
— Я знаю, что вы коммунист, что вы начальник, что вы чекист… Но вы же еще и еврей… Так вот я пришел к вам, как еврей к еврею. Дайте мне совет. У меня единственный сын давным давно уехал на землю обетованную, а я тут состарился, и теперь хочу поехать к нему умирать… А меня отсюда не выпускают. Так вот посоветуйте мне, как мне быть, чтобы мне разрешили уехать к сыну… Эдель подумал и сказал:
— Вы знаете древнееврейский язык?
— Знаю, — отвечал тот.
— А писать по-древнееврейски вы можете?
— Могу.
— Так вот вам мой совет. Напишите письмо на Капри к Горькому и попросите, чтобы он помог вам уехать к сыну. Но только пишите на древнееврейском языке. Горькому приходит много писем, но ему никто не пишет на древнееврейском, а потому он вашим письмом заинтересуется… И он вам поможет.
Старик поступил согласно этому совету и получил разрешение на отъезд.
В свете этой истории трагикомической выглядит судьба долголетнего «отказника» наших дней, родного сына М. В. Эделя. Он носил имя Эрнст, видимо, отец назвал его в честь Тель-мана. Так вот Эдель младший, который жил в писательском доме, в квартире своего покойного отца, в течение нескольких лет не мог уехать в Израиль. Увы! — не было такого человека, который мог бы дать ему мудрый совет…
И уже в качестве самой последней гримасы судьбы произошло такое событие. Незадолго до того, как Эрнст Эдель все же получил разрешение на выезд, площадь, на которой стоял его дом, была наименована в честь того самого Тельмана, и там поставили памятник злополучному немецкому коммунисту.
Еще рассказ Эделя старшего. Когда он был в пограничной школе, 7 ноября и 1 мая его вместе с соучениками отправляли дежурить на Красную площадь. Юные чекисты стояли в непосредственной близости к мавзолею. А демонстрации трудящихся в те годы длились по многу часов.
И вот седьмого ноября Эдель наблюдал такую мимическую сценку. Погода была прескверная, непрерывно шел мелкий дождь… Сталин на несколько минут отлучился. Стоявший на трибуне Каганович снял перчатки и стал ими смахивать воду, которая скапливалась на парапете. А брызги при этом летели вбок и вниз, так что попадали на лица стоящих там генералов. (На мавзолее, как известно, на самом верху располагались «боги» кремлевского Олимпа, а по бокам, на лестничных площадках — «полубоги»).
Генералы стали дергаться и морщиться от летящих сверху брызг, но никакого протеста не последовало, они знали — «откуда ветер дует»… Каганович настолько увлекся этим занятием, что не заметил возвратившегося на трибуну Сталина… А увидев «хозяина», он поспешно спрятал перчатки в карман и стал, как ни в чем не бывало, глядеть на демонстрацию.
Сталин строго посмотрел на Кагановича, потом — на генералов. После этого он вытащил свои перчатки и тоже стал брызгать на стоящих внизу.
Незадолго до войны в Грузии праздновался какой-то юбилей то ли поэмы «Витязь в тигровой шкуре», то ли ее автора — Шота Руставели. По этому случаю туда были приглашены многие столичные писатели, и принимали их по высшему разряду. По возвращении в Москву кто-то сочинил такие стишки:
В этой связи мне вспоминается еще один рассказ. Какой-то московский поэт был в Грузии. Там он выступал и, как водится, произносил вполне идейные и патриотические речи. Во время одного из выступлений к нему обратился слушатель:
— Простите, пожалуйста, вы — оптимист?
— Да, — отвечал поэт, — я — оптимист…
— Простите, — продолжал вопрошающий, — Байрона знаете?
— Знаю.
— Так вот Байрон — красавец, богач, аристократ, лорд — князь по-нашему — знаменитый поэт, женщины от него с ума сходили… И такой человек был пессимист… А ты, г…. такое — оптимист…
В Москве был такой литератор — Акоп Самсонович Хачтрянц. Какое-то время он был супругом Мариэтты Шагинян и является отцом ее дочери. Когда он состоял в этом браке, то не без юмора говорил про себя:
— Я — жена Цезаря.
В 1938 году, в самое развеселое времечко, Хачтрянц, большой любитель застолья, восклицал:
— Я не понимаю, о чем Сталин думает? Маслин в городе нет!
Осенью сорокового года, когда Гитлер и Сталин поделили несчастную Польшу вместе с Красной армией там был некий московский литератор. В каком-то городке красноармейцы разгромили редакцию еврейской газеты, и наш москвич прихватил две пишущие машинки. Своей добычей этот мародер был весьма доволен, машинки тогда были в цене. Он мечтал о том, как по возвращении в столицу, поставит на них русские буквы, одну машинку возьмет себе, а другую выгодно продаст…
Мечтам этим, однако же, не суждено было сбыться. В Москве он узнал, что шрифт изменить нетрудно, но его машинки выпущены специально для еврейского языка и каретки у них движутся не в том направлении. (Как известно, евреи пишут справа налево.) И эту конструктивную особенность его трофеев изменить оказалось невозможно.