— Это старые-то вещи? Иконы?.. Знаю я, все знаю… Только уж ее, старины-то, сейчас тут не найдешь. Ни у кого не найдешь… А ведь было, все было… Чего только не было… Я ведь сам офеня природный, владимирский… Четырнадцать годов с отцом первый раз ушел в дорогу. В устреку по-нашему-то, по-офенски… Я еще в школе мальчишкой учился. Сдавали мы экзамен в девяносто шестом году, аккурат, когда царь-то на престол всходил… Учительша и говорит до экзамена. «Тебе, — говорит, — Лепешкин, придется еще годок поучиться… Спроси, — говорит, — отца..» Писал я плохо… Так грамматику, это я больно хорошо учился, стихотворение — раз, два прочитаю, и уж все готово, а писал больно плохо… Ну, отец-то и говорит: «Мало как пишет, в писаря, что ли? Читал бы, да и все…» Ну а потом стали экзамен сдавать, нас человек сто пять было, из пяти школ… Вот сто четыре сделали ошибку, а я один написал правильно… Инспектор диктовал, так-то шамкал: «На полке ле-ф-али ча-ф-ки, ло-ф-ки и сковорды…» Все и написали «сковорды…» Один я — «сковороды»… Помню, сдавали тут во Мстере, где школа… Учительница вышла и говорит: «Удивительное дело, говорит, — я на Лепешкина и не надеялась, а он один пятерку получил, а все только четверки…» У нас тут какое хлебопашество, хлеба едва до Рождества хватало… Вот вся округа одни офени и были… И пошли мы с отцом в дорогу первый раз в девяносто седьмом году, пятнадцатого сентября, на лошади… Шли через Шую, Иваново, Ярославль… Какие товары и водой отправили через Нижний на Череповец, а какие с собой…
Иконы были, да книги, картины Сытинские… В Череповце получили мы иконы, а ехать надо было торговать в Олонецкую губернию, потому что старина-то она вся там — в Олонецкой, в Архангельской, в Новгородской, конечно… Ехали через Кириллов, в Белозерск, оттуда в Вытегру… Она на берегу Онежского озера… А там ездили по деревням… Книги да картины по ярмаркам, а иконы — по деревням… Там много ярмарок, чуть не круглый год. Иконы у нас были фольговые, мстерской работы… Конечно, и деревянные были, но их только по староверам продавали, староверы фольговые-то не берут. Деревянные под старый вид писаные, это только для староверов… Зарабатывали-то немного, конечно… Больше меняли. Там можно было древние-то иконы найти да выменять, а уж тут их нигде не найдешь… Потом древние-то домой привозили, а здесь их мстерские покупали. Один хороший был покупатель, Александр Игнатьевич Цепков. Этот покупал ценную старину. Даже в то-то время двести, триста рублей — это не каждый имел, а Цепков покупал. За семьсот и то покупал. Нo это редко когда… Их все больше на колокольнях старых находили, по церквам… С покойником икону принесут, она там и лежит… Бывало, уж ничего на ней нет — одна старая доска, чка по-нашему, по-офенскому… Мы за них по пятаку платили, во Мстере-то ее уделают под самую старину… Бывало, по пятьсот даже таких досок набирали… Конечно, которые покрупнее да поценнее, те с собой, а так, которые напакуешь одна на одну и поездом по Архангельской дороге… А во Мстере-то, бывало, по шестьдесят, по семьдесят рублей платили за семивершковую-то, за старую… Я раз шестивершковую купил, Никола оглавный. Я ее взял, на икону на фольговую выменял… За тридцать пять копеек… Принес отцу. Отец говорит: «Хороша икона, да уж выгорела. Лица-то уж не найдешь». Привезли мы ее домой, с уголка нашатырем помазали, а она вся целая… Мстерские за пятьдесят рублей взяли… А еще раз привезли одну, на три части распалась — три доски… Владимирская… Так за сотню пошла… Из Богоматерей боле всех ценится Владимирская и Смоленская, ну, еще Тихвинская… Николай чудотворец, Спаситель, это все ценилось, а предстоящие — меньше… И каждому свое название. Вот Никола — по-офенскому — Хорхора, Богородица — Стодница, Спаситель — Стеситель… А иконы по-нашему — стоды… Одну, помнится продали мы прям из дома, была она на божнице, аккурат вот такой же вот Никола, как этот… Ростом был аршин с чем-нибудь… Купили мы его с отцом в барском доме. Просто сам-то барин не живет в своей усадьбе, а купили у дворни. Она стояла не на кухне даже, а вот где дворня-то живут. Но старая она была, уж по краям начала пропадать, крошиться… Тоже Николй угодник, годов двадцать она у нас стояла, а тут мстерский маклер… Старичок, Осип Шитов… Вот он нам тогда покупателя и привел, из Петербурга, Егоров ему фамилия… Пришел и говорит: «Снимите мне ее сюда из божницы». Сняли вот сюда на стол, он надел очки, потом вынул кран-циркуль… Сначала измерил так и так, потом руки, расположение… «Вот это — говорит, — самого новгородского письма… Ну, — говорит, — сколько хочешь?» — «Двести пятьдесят», — отец говорит. «Нет, — говорит, — мне ведь ее еще в Петербург везти». Ну, отец и отдал за двести тридцать, скинул двадцатку-то… У него скатерть с собой была, так он ее в скатерть завернул, да и повез во Мстеру… Вот так-то мы с отцом и ездили. Шесть или семь лет. Пока отец в дорогу ходил. А потом он во Мстере посудную лавку открыл, да и ходить перестал… А я уж тут серебрить ходил — куреньшить по-нашему-то… Серебро, значит, куреньшо, а золото — кулото… Серебрил я это с девятьсот третьего года и по… по… по пятнадцатый… А серебрили-то когда монетами, а лучше всего ломом. Лом-то я покупаю в городах десять-двенадцать копеек золотник, а в рубле-то их всего четыре золотника, двадцать одна доля… Серебро больше покупали по городам, в ломбардах с аукциона, да у часовых мастеров… Лучше нет, как работать в Вятской губернии. Там приходы большие — по пять, по четыре, по шесть священников… Утвари, во-первых, много. А вообще-то они не нуждаются в деньгах. Посеребришь им, а староста… они все эти серебряные вещи поставят посреди церквы в воскресный или в праздничный день и делают им священье. Священник кропит, а на священье народ все несут деньги, либо шерсть, либо лен или курицу принесут… Глядишь, наберет он полсотни на священье, а то и больше. Этим и выходят. Другой раз вперед рискуешь. «Серебрите, — скажут, — а мы на священье соберем…» Которые холста несут, которые — чего. Все больше льну да вот шерсти. Годов десять я ходил все по Вятской. Три раза лошадь покупал, долго проработаешь, весна захватит, приходится продавать… Па санях-то пока ездишь. Одну пригнал, помню, домой. А до той уж больно хороша была кобылка, тоже хотелось пригнать… Лошадей там больно много, в Вятской губернии. Местной породы, вятская… Невелики лошади, но широкие лошадки… Какой бы цвет ни был, а все по спине у нее ремешок. Если она бурая, а верхушечка-то все чернее… Да. Чего только не было, за столько-то годов… Ведь офени-то какие только не были. И пьяницы были… Был тут раньше в отцовы-то годы Филипп Иваныч. Сын у него теперь… вот имя-то сыну забыл. Он больно пьянствовал. В Боровичах Новгородской-то губернии с месяц торгует, а потом и забусает, запьет. Сына своего вечером посылает: «Вандай гомыры». Принеси, дескать, водку… Его и хозяйка-то со двора хочет согнать. Неделю, дескать, целую пьянствуешь, бусаешь… В Боровичах-то, помню, на постоялом дворе офеней много, вот и расспорились. Какое, дескать, название козе. Одни говорят — моза. Нету, говорят те, ей другое есть название — трикотуша… Овца-то — моргуша, а вот коза-то — трикотуша… Так-то по-офенскому мы не больно говорили, только вот когда какое слово сказать, чтобы не понял никто… Если сказать, что надо лошадь сходить напоить — остряка набусать. Фера берить — сена дать. Торговаться приходили когда. Если торгуется мужик, дает мало — просишь двадцать копеек, а он дает пятнадцать… Ну, и спросишь товарища-то: «Сабосу стычит?» Дескать, сколько себе-то стоит. А мужик и не понимает… Или в церкви работаешь, а поп идет… «Тише, — говоришь, — кас хлит». Значит, поп идет… Да мало ли чего делали офени-то владимирские… Всего и не упомнишь. А то баб этих кубасей ферили… Так-то и со мной тоже грешным делом грех один был… Молодой был еще… Еще с иконами ходили. Молодой был, здоровый… Стал на дворе у хозяина. В Казанской губернии. Он мужик не так старый, а понюхай. Хозяйство у него — лошадь, две коровы да бык. Небольшой такой бычок. Я у них три дня стоял. А хозяйка у него — высокая, чистая, груди вот так стоят в разные стороны. Красивая баба. А этот только все по хозяйству, только все по хозяйству — валенки наденет и на двор. Я ей как-то так и говорю: «Как же, — говорю, — ты с таким-то понюхаем живешь?» — «Да, — говорит, — прямо беда…» Сирота она была, их три сестры было. Вот мать-то и отдала. И я-то вижу, я на печи спал. Он на кровати ляжет около нее, да как кутенок свернется. Да спит. А они лежит румяная, груди вверх… Тут бы ее… Я-то с печи все вижу. Я уж и сговорился с ней, да ведь он все дома, все по хозяйству. Нельзя никак. Уж второй день стою, вижу, дело пропадает. «Эх, ты, — думаю, — офеня владимирский!» А боязно. Ведь нехорошо будет, как застанет. «Ты, дескать, с иконами ходишь, да баб…» Еще иконы мне об голову расколотит… Жалко. Ведь у хозяина они по семь копеек, а тут когда два, когда и три рубля… «Эх, — думаю, — ничего не выйдет…» На третий день легли спать, хозяин мне говорит: «Иди на печь». Я и лег. И они легли. Потом иду вроде бы на двор. А бычок у них не такой большой был и прям во дворе. А зима. Я вышел, так-то аккуратно воротину отворил. Он лежит. Я его как наподдам ногой: «Чего ты тут!» Он и бежит, на улицу-то выскочил. Я за ним. И еще ему как следует! А в снегу-то не замазался. Прихожу со двора, говорю: «Хозяин, а хозяин…» — «А?!» — только. «Во дворе-то у тебя непорядок. Воротина одна открыта…» Он тут и подхватился скорей: «Ах, ты, — говорит, — это — бык…» И скорее — на двор… Ну, а я-то тут к ней… Она только ахает… «Скорей, — говорит… Иди, — говорит, — на печь… Кабы не застал…» Ну, я дело сделал, да и на печь… Пока он быка-то гоняет. А баба такая чистая, раскраснелась… Я на печи свернулся, да и лежу. Хозяин пришел. «Ну, — говорит, — подлец бык! Я, — говорит, — уж его бил и бил трепалом». А я лежу да думаю: бык-то невиноватый, тут бы нас бить… А она мне только пальцем погрозила: молчи, дескать… А я уж и сам. Утром она мне и говорит: «Я бы, — говорит, — все бы бросила, да с тобой уехала». Куда это, думаю, я с иконами да еще с ней приеду… А так-то бы с ней жить можно. Баба высокая, полная и чистая. И умная баба, хозяйственная… Да… Попутал нечистый. Все было… И старина была, и золотишко было… Раз, помню, в Вятской губернии, с Чистого понедельника работали до пятнадцатого апреля, Пасха была в Благовещенье в двенадцатом-то году. Сперва тропари Благовещенью служили, а потом — Христос Воскресе… Село Богородское, Нолинского уезда… Церковь была трехштатная, три священника Четвертый нештатный из дьяконов… Пришло нам время рассчитываться. Мы два месяца в аккурат работали. Настоятель, отец Всеволод, спрашивает: «Мастер, какими деньгами вас рассчитать?» — «Давай, — говорю, — золотом. Оно нам сподручнее. Мы его, бывает, травим да в дело пускаем». — «Ну, — говорит, золотом, так золотом…» И отсчитали нам двести сорок рублей одним золотом. И все десятками…Да… И вот прожил все. Почитай, за год две лошади у меня в двадцать третьем-то году пали. Первую-то я купил, отдал шесть золотых десяток, да корову. И полтора года она у меня не была — пала. А уж вторую покупал за тринадцать тысяч. Какие цены тогда-то были… Легко ли тринадцать-то тысяч набрать? Все тогда продал, всю старину. Часы были золотые с музыкой — продал. Да серебра лому с полпуда было. У бабушки, матери-то, последняя десятка была — она отдала мне. Сдал ее в городе за тысячу рублей без двух рублей — за девятьсот девяносто восемь. Лому-то сдал тогда еще на фунты, тоже сот на пять. Были вещи — рюмочки, стаканчики. Много вещей было из ломбарда еще, из Вятки… И корову. Пришлось уж не свою, а у сестры. Она уж была отделена, сестра-то, вот у нее корову взял да за шесть тысяч продал. И вот едва сколотил я тринадцать-то тысяч, и купил молоденькую неезжалую, трех годов. Спасибо, Бог дал, хорошая попала лошадка, кобылка… Куда съездить, так живо-два… Так и ту в тридцать первом году в колхоз свели… Так вот ничего и не осталось. Только вот что дом. Большой дом… Да, лесу-то тогда дали… Ведь лес-то он барский был. Сеньковский, Демидовский… Новой-то власти надо было сперва крестьян потешить, вот и дали… Да, теперь уж старины нет… Только что колокольчик где-то был. Погоди, сейчас принесу… Да вот икона эта Никола. Этот старый А вот это — Покров. Она только под старину писана. Вот, гляди, колокольчик этот мы еще с отцом из Олонецкой губернии привезли. Там красной меди в старину все чего-нибудь да лили… В Олонецкой губернии медной посуды много. Много было еще в то-то время, при нас… И Никола этот тоже из Олонецкой. Вытегорского уезду. Тоже с отцом привезли. Это — старина. Выменяли, помню, на новую икону, на фольговую… Мы у них не один год там ночевали. Главное, ее чинить-то не надо, она вся целая. И деревни помню название, Рокса название. Там староверов-то было много, в Олонецкой губернии… А уж вот Покров, она не старая, только со старого списана. Он писал ее, что ли, в двадцать седьмом. Там во Мстере-то больно голод был. Хлеба-то давали грамм триста, четыреста… Василий Михайлович имя ему, Наугольнов. Пришел он милость просить. А отец с ним был знаком до этого-то. Вот он пришел под это вот окошко милость просить, стучит. Отец говорит: «Вась, это ты?» — «Я…» — «Я, — говорит, — тебе дам две доски, ты мне Покров напиши, да Егорья, а я тебе мешок картошки дам». Он ради питания написал. Покров у нас тут престол был. А Егория писал в божницу. У нас раньше старинный был Егорий. Вот тогда-то еще приехали из Москвы, побывать сюда. Они все отседа брали. Это дети-то Ивана Митрича Силина. Уж они отца-то знали. «Епифаша, нам продай, — Егория увидели, — продай нам…» Он говорит: «Из божницы-то вроде грешно продавать. А сколько дадите?» — «Да четвертной…» Вот Наугольнов-то и написал нам под старину. Егорий, он разный бывает. Один на леву руку едет, а другой — под праву… Который куда… Один сюда — из божницы долой, а который — сюда… Не помню уж, который под старину-то. Что?.. Продать?.. Продать-то продам. За так не дам. А продать — чего уж тут… Давай за три-то рубля уж и Николу, и колокольчик, и Покров. К чему оно мне теперь все… Бери, не стесняйся… Вот они по радиво все говорят, дескать, Ленин умер, а дело его живет. Да… А я вот и жив, а дело-то мое умерло. Лепешкин жив, а дело его — умерло…
март 1971
Нынче была у этих, внизу, внеочередная «наша среда»…
Я возвращался из лавки со своим кефиром уже часу в десятом, а они еще только подкатили — и мадам, и белоглазый… Потом мы все трое ехали в лифте….
Они при этом благоухали вином и шашлыком и, как видно, очень торопились… (Срочное изготовление дамских поясов и пуговиц!)
А час спустя, перед тем как белоглазому выкатываться, у них там внизу случилась сцена — рыдания, упреки, утешения, всхлипывания… (Сам виноват, дурак, не давал бы ей так много вина.)
— Тебе этого не понять… Ты — мужчина… Я измучилась… Я не могу делить тебя ни с кем… Ты мне нужен весь…
Словом, пластинка еще более заигранная, чем Вертинский…
Да… Как говорили в мое время — среда заела…
Мучит ли меня хоть по временам раскаянье?
Считаю ли я свою жизнь неудачной, несостоявшейся?
Я много не думал об этом, но одно знаю твердо: я почти никому и ничему не завидовал — ни богатству, ни славе, ни власти, ни даже успеху у дам…
Зависть вообще редко посещает меня, да и направлена как-то не в ту сторону. Пожалуй, позавидовать я могу гегемонстру, который пьет водку, сидя прямо на заплеванной земле подле желтой будки… Или ему же, когда он похмеляется морозным зимним утром, судорожно глотает свое пиво все из той же будки, из той же кружки с надбитым краем…
А острее всего в моей жизни я позавидовал, пожалуй, одной пьяной бабе на мосту…
Душное московское лето было уже на исходе…
Я ехал в автобусе куда-то в Замоскворечье, только уж не припомню, куда… Мы катили по Большому Каменному мосту, и вдруг я ощутил, что автобус замедлил ход, а потом резко затормозил, будто перед ним оказалась преграда. И все машины, которые бежали впереди нас, сзади, рядом, — тоже. Все стали спотыкаться и тыкаться, как слепые.
Я посмотрел в окно и увидел причину замешательства.
С левой стороны моста, у самых чугунных перил, простая баба лет пятидесяти, достаточно грузная и, как видно, совершенно пьяная, напевая что-то и пританцовывая, срывала с себя одежды… Слегка покрутив в воздухе каждым предметом (когда я взглянул на нее, это было ситцевое платье), она швыряла его в кучу, на свою, тут же на асфальте стоящую, хозяйственную сумку…
Прохожих никого почти не было, и она, взнесенная мостом над рекою и столицей, возле самого Кремля, на уровне шатра Свибловой башни, кажется, вовсе не слышала исступленных автомобильных гудков, а танцевала и пела, подчиняясь лишь ей одной внятной музыке…
А с обоих концов к ней неслись уже, рвали когти псы — милицейские и в партикулярном платье, но мост этот тянется едва ли не версту, и, пока они задыхались в своем неистовом беге, у нее еще явно оставалось несколько мгновений свободы.
Вот она, приплясывая, сорвала и лифчик, жирные груди и складки на животе тряслись при этом в лад ее движениям…
И когда псы добежали до нее наконец, она уже взялась обеими руками за резинку своих голубых трусов… Когда они схватили ее за плечи и запястья, она стала вырываться и взвизгивать, но так, будто ее не хватают, а к ней пристают, будто ее не арестовывают, а лапают…
Вот и все. И она исчезла, как видение, за толпою мундиров и статских спин… И уже заревели моторы, уже помчалась и понеслась городская жизнь полным ходом, как будто никакой неловкости не произошло…
А когда я начинаю копаться в себе, искать, откуда же она берется, эта зависть, которую я испытываю к простолюдинам, мне приходит в голову, что тут все непросто и что чувство это родилось отнюдь не в самое последнее время, а, пожалуй, имеет в России свою любопытную историю… Мы обязаны этой завистью, как и многим другим, своему императору — первому из императоров.
Только, Бог мой, до чего же это чувство выродилось — моя зависть уже не к цыганам, не мужику Марею, не к Платону Каратаеву или к косцам, а к несчастному пьянице да к бесстыдной бабе…
Так вот и хочется снять, в конце концов, пудреный парик и шпагу, кафтан вместе с камзолом, шелковые чулки и башмаки с пряжками, поклониться по старому обычаю в ножки, в ножки, да и сказать:
— Спаси Бог, батюшка Петр Алексеевич, премного благодарны, недостойны мы твоей царской милости, великий государь…
Я теперь кроме смерти только одного еще боюсь.
Я боюсь, как бы эти мымры мои — племянницы (а они в своем развитии немногим дальше ушли, нежели соседка снизу), как бы они не вышвырнули сгоряча эту самую папку — его Цистерну, мою Цистерну — в тот самый день, когда они примчатся сюда за наследством, когда начнется тут отвратительный дележ, моего барахла… Ах, как бы не угодило это все на свалку, как бы не вручили это снова тем помоечным детям…
И тогда… тогда просто круг замкнется…
А что бы было, если бы дети тогда, собирая макулатуру, шли не снизу вверх, а сверху вниз?..