— Кто там?.. Ай, это ты? Ты?.. Пришел, опять пришел?.. Не забыл старуху-то… Иэх, ты… Иэх, ты… Дай-ка я на тебя погляжу. А уж ты, чай, думал, померла бабка-то старая. А я все живу, все живу… Господь не прибирает. Уж не знаю, на что, а живу… А все ж пришел ты к старухе-то… Ну, спаси тя, Господи! Дай тебе Бог дожить до моих годов, да вот так-то бегать, как я бегаю… Девятый десяток дожила, помирать пора… А я все бегаю, все бегаю… Летось-то уж не знаю, как и жива осталась. Натерпелась страху-то. Надо бы поседеть али дурочкой быть, а я вон все за Бога держусь. Только Он и спас. Лежать бы мне теперь в яме, да вот Бог свободил. Не пришел, видно, час-то…Уж не ведаю, в каком и месяцу, только что осенью… Пахать приехали, везде пахать. Все усадьбы. У нас-то тут, в Вантине, только что в двух домах и живут. Мой — третий. Четвертый еще стоит, да только сломают его скоро. Не дадут ему быть. А живем-то все по две да по одной. В маненьком дочь ушла от мужа, тут живут. В крайнем, там — одна. А была ведь наша деревня восемнадцать домов. И уж все подчистую нарушилось. Как скотину от нас угнали в чужой холкоз, так тут все и побегли. Кто на станцию, кто в Горький, кто — куды… А тут гляжу — батюшки мои! — председатель. Конечно, уж он на машине ездит. «Бабушка, твой огород будем ломать». — «Нет, говорю, — не будете». — «Нет, — говорит, — будем!» И так-то строго сказал: «Пора подыхать!» А я: мол, я нарочно буду жить!.. Так и уехал. И этим, трактористам-то, видать, сказал, что, дескать, не пахайте. Постояли, постояли, да и поехали. В соседней деревне, в Каширине, семь огородов ломали. Ломали, да корчевали, да пахали. Там, в Каширине, домов семь еще не нарушены. Там большая деревня-то, поболе нашей. На два порядка было… Вот там и пахали. У тех не ломали, в коих живут. Потом гляжу — опять к нам едут. Батюшки мои! Дерево на тем конце повалили да повезли на тракторе-то в Илевники. Они тама, в Илевниках-то, на квартире стоят. Какие у них трактора, уж я не знаю, у них чего. Ведь корни-то какие, и все выломали. На тракторе эдак-то не выломаешь, а у них такие способные машины… Ну, я тут маненько сметила… Тоже уж не пробка. Пошла скорей в соседнюю деревню, у Паши Анисимовой там ночевала. Вроде как тогда еще не обробе-ла. Пошла утром в церкву, в город, да там нашла подружку. Побирушку Поленьку. Она все у церквы стоит, милостыньку просит. Поклонилась я ей в ножки. «Уж пойдем, Поленька, Христа ради. Поживи ко мне». С ней-то и были вдвоем. Кабы не она, уж бы нежива была… Вот ведь и сейчас рассказывать не могу — плачу. А они все в Каширине там ломали. Потом гляжу — прошли мимо окошка Я как увидела, так меня затрясло. Всю затрясло… Ну, думаю, конец… Машины-то они тама на свободных участках бросили. Сами прошли мимо окна. Долго их не было. Уж чего там делали — не знаю. Выпивали, нет ли? Уж трезвые не пойдут. Пришли в дверь. Бот! Бот! Бот! — в дверь-ту кулаками. Меня хоть затрясло, а все ж не сшибло. «Кто тут?» — «Отпирай!» — «А чего вам нужно?» — «Отпирай!» — «Не отопру!» — «Сказано последний раз: отпирай!» А я говорю: «Я, мол, не отопру. У меня, мол, приехал внучонок с товарищем…» Сама набираюсь духу вру. Никого ведь у меня нет. Только что она, Поленька. «Не отопру! говорю. — У меня, мол, внучонок с товарищем выпивши на печи лежат. Если вас, мол, впустить, что у вас, мол, получится? Они там выпивши двое внучонок с товарищем. Кто, мол, первы в тюрьму-то пойдет которы…» А сама уж не могу. Привалилась к стенке на мосту в колидоре… Ну, говорят: «Огород ломаем твой… Обломаем, — говорят, — огород». А я мол: «Нет, не обломаете. Кто, мол, кому обломает? Двое-то вас не упустят. Внучонок с товарищем…» А и нет никого. Одна Поленька А они как хлопнут в дверь ногой ли, чем… Я к стене-то так и упала. Лежу… А уж слыхать — загремели трактора-ти… Вроде как в Каширино… А я лежу. Поленька-то, Поленька-то мне: «Офросенька, поехали!.. Офросенька, поехали…» А я лежу. Принесла она воды-то холодной. Намыла меня, попила я маненько… Утром-ти встали, глядим, яблони, терновник поломаны… Скорей в город. Она-то в церкву, а я к Славику, к внучонку. «Ныне же езжай за мной, я там не могу жить». «Ныне, — говорит, — не могу, я работаю». Другим-то утром взял машину да забрал меня в город… Так ведь всю зиму и не жила тут, дома-то… И уж откуда они приехали с такими-то тракторами? У нас нет таких и тракторов, кои дерева ломают. Может, говорю, пожаловаться кому на них да на него, на председателя-то? Он знает, поди, им и фамилии… Только внучонок говорит: «Не надо, баба. Сам боюсь. С такими людьми свяжешься, еще убьют. Хорошие бы терновник ломать не стали. А с такими-то связываться…» Сыновий сын внучонок Славка. Ты видал ли его? Мать его рано померла, маленьких их двое покинула. Да отец с войны не пришел. Двух сыновей у меня война эта взяла, да зятя — третьего. А мужа-то у меня еще на той войне, в четырнадцатом году убили… Вот они мне двое внучат и остались… Вырастила их как своих. Так-то он, Славка, хороший. Только уж винцо стал выпивать. Пьет-то мало, оно его сразу сшибает. Вот придет, скажу, был ты у меня, не велел ему выпивать ни капли. Только что не послушает. Теперь еще бабы-то озорные. Ой, какая плутовка ему попалась. Пришел выпивши, она брякнула его на пол — да и лежи… Нехорошо. Тощий он стал. А вот, гляди, восьмой год с ней живет. Я ей ничего не сказала, только поревела да уехала. Всю-ту зиму не жила дома. Слава Тебе, Господи, люди-ти хорошие еще есть. Второй год на квартире держут. Вот и живу. Сплю у них на печи. Благодать! Молоко — не считаются, коли не грех, наливают… Я ведь и смолоду так-то привыкла: среду и пятницу соблюдаю — пост… А как же?.. В среду-то Его, Спасителя, пымали — в каких Он руках-то, а мы тут наедимся?.. А в пятницу-ту распяли Его, а мы опять наедимся да напьемся… Да… А вот по весне опять перебралась домой. Уж больно охота в своих-то стенах помереть. Всю жисть тут прожила, ведь всю жисть… Наверно, уж годов шестьдесят… Куда там? Боле… Восемнадцать годов сюда замуж вышла Вот и считай. Купили мы дом-то этот с мужем. Сначала-то старенький был, а потом купили этот. Купили после дяди. Он уж двести годов стоит. Это лес-то мугревский, дедушков… Вон, гляди, бревны-то какие. Летось сымали на фотографию Все измерили, все, все — все бревны. Все записывали и вышину, и потолок, и печь-ту… Ну, начисто все. Увезем, дескать. «Наверное, — говорят, — бабушка, в музей уедешь». А я: «Нет, не поеду. Останусь, мол, тут, не уеду». Всю жисть тут. Никуда не уезжала, нигде не работала, опричь крестьянского-то дела. Нигде не странствовала… А вот и наш холкозный-то председатель, Петров Василь Иваныч… У него контора-то в Пировых, а сам-то он федурниковский. Тоже, может, выпивши был. «Помирай, — говорит, — скорее. Пора, — говорит, помирать». А я мол: «Не хочу». — «А когда?» — говорит. «А вот коли наживусь». Это уж его дело. Он приказал пахать тракторами-то тими… Вот его бы постращать-то бы маненько. Притянуть бы его маненько хоть с какого краюшку… А ты в лето-то у меня еще побывай. Не один раз побывай. Вот лук пойдет, огурцы… Побывай к старухе-то, побывай…Уж кабы не Бог, да не Поленька, да не сумела бы я наврать, то уж теперь бы я, поди, заживо в яме-то сидела. Толкнули бы, да и дело с концом. Живу бы бросили погребать. Ям-то у нас полно. Вон у меня три ямы да рядом три… Да вот Бог свободил. Не знаю, надолго ли… Вот так и лето буду на Бога надеяться… Я все за Бога держусь. Вот и человека он мне дал — Поленьку. А теперича мне — чего? До ста годов надо доживать… Обязательно. Чего ж теперь делать-то?

март 1971

Ах ты бедный мой старший следователь, никак не снижается преступность в городе, не успел еще толком распутать дело о расхищении метилового спирта из цистерны, а уж новое дело подоспело — уперли со склада сто листов оцинкованного кровельного железа на кладбищенские обелиски тем самым личностям, что при жизни причастны были к краже спирта…

Иногда среди ночи просыпаешься с мыслью — бежать отсюда скорее, скорее в Москву, к Садовому кольцу, к бульварам, где у домов фасады и дворы., где каждый дом глядит по-своему, где рельсы, где трамваи еще звенят, где я прожил столько лет, всю мою жизнь… И тут же вспомнишь, перевернувшись на другой бок, на углу — аквариум кафе, наискосок парикмахерская-аквариум, этого дома нет, тот тоже сломали, тут втиснули этажерку, тут тоже, площадь изуродовали, по узкому проулочку катит авто, разукрашенное цветными гандонами, на каждом шагу мастерская — «Срочное изготовление дамских поясов и пуговиц!» (Что за срочность такая? Пока муж не вернулся?)

Представишь себе это и начинаешь понимать, что ностальгия действует не только в пространстве, но и во времени. Главным образом во времени…

Место, где я теперь живу, представляется мне невероятным, фантастическим дортуаром. Сотни тысяч покидают его всяким утром и всякий вечер возвращаются сюда, чтобы выспаться и снова уехать… Здесь храпят, спят пьяным беспробудным сном, страдают бессонницей, совокупляются на тысячах и тысячах коек…

Здесь на каждом шагу школы и ясли — повышенное деторождение как бы предусмотрено…

А как насчет повышенной прочности перекрытий?

Так и кажется, как-нибудь в полночь наша этажерка не выдержит колебаний и рухнет…

Здесь никогда не бывает совсем тихо.

Днём на соседней стройке ревут какие-то краны и моторы, под окнами кричат дети и лают собаки, по вечерам начинает работать полным ходом лифт, и в нем какая-то штука страшно щелкает, почти стреляет, сосед слева сверлит, строгает, лупит молотком, одинокая шлюха сверху запускает магнитофон, у соседа справа рявкает телевизор, время от времени захлебываясь нечеловеческим — «г-о-о-о-о-л!»… И когда к ночи наконец почти все это стихает, то вдруг неотвратимо приближается со своим лязгом и гудками железная дорога, та самая, старейшая, граф Петр Андреевич Клейнмихель, душенька…

А по субботам тут звонит, кричит во все свои слабенькие колокола старая церквушка — кирпичная, крошечная, принадлежавшая стертому с лица земли небольшому селу… Ах, как жалко ее, очутившуюся вдруг в страшной сказке, в жутком сне — окружили ее со всех сторон неизвестно откуда взявшиеся бетонные громады, и вот носится среди них ее безнадежный звон, ее отчаянное «ayl», бьется о фасады и торцы этажерок, жутко отдается в замкнутых пространствах…

А соседняя с нашей этажерка — не чета другим. Ее возводили за свои, так сказать, пречистые господа сотрудники тайной полиции, кооператив «Гранд опера». И на площадке перед фасадом у них — все «фиаты», «фиаты», тридцать пять тысяч одних «фиатов», — лазоревые, как полковник из сна, красные, как портьеры в кафе Алатр…

Меня особенно умиляет один из этих соседей. Он ухитрился затянуть железными прутьями все пространство над своим балконом. Тоже в своем роде характер. Дескать, я — на свободе, я — дома, а весь мир у меня — за решеткой! Си-ди! То-то!

За квартал от нас они довольно давно сооружают что-то такое весьма пространное, кубическое, с большим количеством просветов, бетонных опор и прочих атрибутов супсрсовремснности… И лишь вчера я заметил у них щит, который оповещает, что здесь возводят

— Институт Советской Торговли…

Чему же тут, позвольте спросить, будут обучать?

Врать? Воровать? Обвешивать? Хамить? Устраивать бессмысленные очереди? Прятать товары под прилавок? Спекулировать?

Я ко многому уже привык. На многое можно не обращать внимания…

Даже на то, что сосиски у них в целлофане, даже на это апокалиптическое «г-о-о-о-л!» за тонкою стеною…

Но вот к чему я никак не могу привыкнуть, так это

— отсутствие у них чувства юмора и способности воспринимать смысл слов.

Ну что это за кондитерская фабрика имени Марата?

Что за венерический диспансер имени Горького?

Венерический диспансер должен быть имени Мопассана.

А имени Горького — туберкулезный диспансер.

Я при случае мог бы предложить им целый список наименований…

Чем, например, плохо — глазная больница имени Гомера? Или Милтона?

Фабрика ортопедической обуви имени Байрона?

Институт переливания крови имени Робеспьера?

А уж если так хочется почтить и Марата, то хотя бы так — завод бытовых ванн Жана Поля Марата и Шарлотты Корде…

Нет, упаси меня Бог! Я не создаю себе задним числом…

Я прекраснейшим образом отдаю себе отчет в том, что не они, вернее не они одни, тут виною…

Нет, но они вступили в естественный и тесный союз со всем, что было самого отвратительного в достопамятном старом времени, — срослись с российской тупостью, с безалаберностью, с ленью, с добровольным рабством, с удручающим отсутствием самоиронии, с бахвальством, со всем тысячелетием беспорядка и бестолковщины, уже царившей на Руси…

Симбиоз старья с новой властью, вот что нас губит на корню…