— Вот он наш Батюшка… Это уж самые последние годы. Можно сказать, перед смертью… Вот они с Матушкой картошку копают в огороде. Тут еще он помоложе… Вот — хороший снимок. Он вообще у нас фотографий не любил, а про эту сказал: «Пусть останется. Тут я похож». У него и на могилке такая… Он нам так сказал: «Здесь у вас маленькая обитель». Эту избушку для Батюшки Матушкина сестра купила, Вера Владимировна. Когда они после второй ссылки вернулись. В тридцать третьем году. Батюшкина Матушка была Ольга Владимировна… Сколько-то минус ему тогда дали, сколько не помню… Им тогда родные в Воронеж советовали, а кто-то еще куда-то… Не помню. Ну, вот, а я как раз тут из Туркестана приехала в Москву. Мама у меня умерла, захотелось на могилке побывать. И вот сюда заехала, в деревню к Батюшке. А он мне строго так говорит «Сестра Зинаида, как ты мне скажешь? Куда мне ехать? В Воронеж или здесь оставаться?» Или еще спрашивает какой-то город… А я: «Почему вы, Батюшка, меня спрашиваете?» — «Нет, — говорит, ты скажи. Как ты скажешь, так и будет». — «Здесь, — говорю, — Батюшка..» «Ну, — говорит, — так тут и остановим-ся…» Вот этот портрет — Матушка наша Великая. Великая Княгиня Елизавета Федоровна. Это она еще в миру… Красавица была, талия как осиная. Мне еще, помню, лет всего двенадцать было, а родные у меня — дядья — охотники были, егеря… Так вот придут к отцу с матерью и рассказывают. На охоте такой-то князь был и графиня такая-то… И вот как-то рассказали они про Великую Княгиню Елизавету Федоровну. Что она такая, что строгая… Так меня тогда эти слова поразили. Я-то, девчонка, и подумала: вот она — настоящий человек… И, дура была, написала я ей письмо. Так и написала: «Я думаю, что Вы настоящий человек…» Заклеила и отослала… На конверте так и написала: Великой Княгине Елизавете Федоровне… Ну, конечно, никакого ответа, ничего… Да и я все позабыла. Училась я тогда в прогимназии Лепешкиной, на Пятницкой улице. Хозяйка была Варвара Лепешкина. Там на домашнюю учительницу кончали. И родилась я, и училась, и работала в Москве. Сорок лет прожила, потом попросили об выезде. Отец у меня работал бухгалтером. Да… И вот как-то журнал такой был — «Искра» или «Искры» — не помню… Раз приносят нам этот журнал домой, и в нем на первой странице Великая Княгиня Елизавета Федоровна. И тут у меня опять все всколыхнулось. Уж она открыла обитель на Большой Ордынке… Поглядела я фотографии, а потом опять все ушло куда-то. Я маму очень любила. Все хотела скорей зарабатывать да деньги ей отдавать… Вот это фотография — тоже Батюшка, только он молодой совсем. Еще только в священники посвятился. Красивый был Батюшка… А у Батюшкиной Матушки носик был курносенький. Уж старые они тут были, а она все говорила: «Какая же я уродина! Вон у Батюшки носик прямо точеный…» А вот они мои Пaпa с Мамой… Мама была очень строгая. После гимназии поступила я счетоводом в частную контору Селитринова. На Ильинке. А жили мы за Покровкой, в Гавриковом переулке… Потом меня хозяин сделал бухгалтером, и получала я семьдесят пять рублей Золотом… Так и бегала через Покровку на Ильинку. А раз, году уж в девятьсот девятом, после работы побежала я в Замоскворечье. Спрашиваю у городового: «Где тут Марфо-Мариинская обитель?» Он мне показал. Бегу по Ордынке Собора еще не было, собор в десятом году выстроился. Еще только одна была больничная церковь — Марфы и Марии, маленькая. Вхожу я, а у них всенощная, все в белом. Великая Княгиня в белом, сестры в белом… Батюшка в голубом облачении. Ну, думаю, это мне видение. Не помню, как стояла… Видение это мне… Кончилась всенощная а я никак не приду в себя… Приложилась и добежала домой через Покровку… Бегу и всю дорогу слезами обливаюсь… Дома спрашивают: «Где ты была?» «Где я была, — говорю, — вы не можете себе представить…» И опять все забыла… Вот фотография мы здесь — сестры. Белые апостольники, платья серые туальденоровые… Одевали, кормили, поили… Одежда зимняя, весенняя… Летние пальто — серые. Осенние — черные… Чулки, все до самых мелочей… До зонтиков… А вот эти, это уже крестовые сестры. У них крест деревянный, и на Кресте — Марфа, Мария, Покров… Это уже — не послушницы. Они уже замуж не выходили. По одной в комнате жили. Там квадратные кивоты светлого дерева. Иконы — Покров обязательно (собор у нас Покровский был), Марфа, Мария… В комнате столик, кресло соломенное — мягкое, с подушкой, гардероб, стульчик, кровать пружинная с волосяным матрацем… Портреты бывали, картины. В келью никто из посторонних входить не имел права, не пускали даже родителей… А для гостей комнаты были… На окнах у всех занавески — белое полотно с розами. Три рубля вроде бы жалованья полагалось — на марки, на письма… А в одиннадцатом году переехала я с отцом, с матерью на Якиманку в дом Толдычина. И все я еще на Ильинке работала, и ничего такого в голове не держу… Замуж тогда собиралась. За вдовца мечтала с двумя детьми, чтоб сирот пожалеть… Раз мне подруга и говорит: «Пойдем на Ордынку, в Марфо-Мариинскую обитель». Как раз под Покров… Все собрались мы, братья, подруга моя… Только я вошла в собор, все у меня воскресло. Едва на ногах устояла. Брат потом дома говорит: «Вы бы посмотрели на Зинаиду, что с ней сделалось…» Ну, тут уж я стала в обитель как следует бегать. Стала к Батюшке проситься на исповедь, причащалась… «Да, — говорит, — нам нужно… Мы сейчас набираем сестер». А про родителей моих не спросил. Я так обрадовалась, скорее к Маме. «Мама, я поступила в обитель!» — «Что?!» — Мама властная такая была. — Ничего подобного! Этого не будет!..» Вот те раз… А ей, конечно, жалко было. Семьдесят пять рублей я приносила, золотом платили — горсточку получишь. И все до копеечки я ей отдавала… Я опять к Батюшке. «Не пускают меня». — «Нет, — говорит, против родительской воли мы не можем…» Ну, я думаю, Великую Княгиню спрошу, саму хозяйку… В Больничной церкви вечером она стояла, народу никого не было. Кто-то читал правило, сестра какая-то. И вдруг смотрю: над Алтарем иконка маленькая — Богородица Скоропослушница. И от нее луч прямо на Матушку Великую… Я тогда не очень это понимала, в церковь мало ходила… «Ваше Высочество, я хочу к вам поступить, а родители не пускают». Она посмотрела на меня — а я хорошо одета, в шляпке — и говорит: «У нас трудно. Знаете, какая работа, в больнице… Ну, я поговорю еще с Батюшкой…» Обнадежили. А потом опять говорят: «Нет, без родителей не можем. Нам старцы запретили принимать без родительского благословения…» И вот семь лет я к ним бегала, семь лет меня не брали… А тут, как я маме сказала, что поступлю, мы тут же с Якиманки переехали подальше от обители. Она подыскала тогда квартиру на Малой Бронной… И я с Малой Бронной пешком на Ордынку. Не могла я у мамы просить на трамвай, она не хотела. Все спят, а я натощак утром в обитель на молитву бегу. Часть обедни отстою и бегу на работу уже на Мясницкую. Там Селитринов новое дело открыл… А жалованье я все целиком, до копейки маме отдавала… Несколько раз к Великой Княгине подходила: «Когда же вы меня возьмете?» — «Ты не умеешь маму просить». Как же еще ее просить, думаю. У нее один ответ: «Иди, пожалуйста, ты мне не дочь». Семь лет бегала. Уж тут, в деревне, последний самый год перед смертью Батюшка у меня прощения просил: «Ты меня, Зиночка, прощаешь?» «Что вы, Батюшка?» — «Да вот мы тебя семь лет не принимали… Ты бы только сказала тогда, что мама тебя не пускает из-за того, что ты много зарабатываешь. Великая Княгиня платила бы за тебя, сколько надо… А так мы не могли тебя принять. Старцы нам запрещали». Был такой у нас старец Алексий из Зосимовой пустыни. Я к нему тогда пришла, а он с кликушами занимался. Думаю, что это он с ними возится… У меня тут дело важное такое… Ну, потом «Батюшка, я к вам…» Еще ничего не успела сказать, он как взглянет на меня: «Ишь чего захотела — в обитель? Сначала послужи родителям, а потом в обитель!» Я иду на обратном пути, и вот ругаю его, вот ругаю… Что это за старцы такие? Не понимают ничего! Тут у человека горе, а они не понимают… Богородице я тогда молилась… А у нас в доме икона Казанская Божия Матерь. Я, бывало, к ней стул подставлю: «Что же Ты меня не слышишь, что ли»?.. Вот дура-то была… А вот этот снимок — Валентина Сергеевна, наша вторая настоятельница. Как Великую Матушку увезли, так она у нас стала Ее Патриарх Тихон ставил. Тут она еще крестовой сестрой сфотографировалась… Верила твердо. Чуть что: «Что ты, душенька? А Марфа и Мария? Марфа и Мария нам помогут…» Это у нее первое слово… Прямо детская вера была — чуть что — Господь, Марфа и Мария… Господь, Марфа и Мария… Великая Матушка молитвенница была, а Валентина Сергеевна для обители трудилась. Та была Мария, а эта — Марфа… Нас с ней в Туркестан выслали в двадцать шестом году… Пришли, обитель заняли и всем велели убираться. Только что взять личные веши. Солдаты там стояли — охраняли… Им-то что — им только приказали. Одна сестра свою швейную машинку выносила — проходи, не тронули. А еще одна часы такие огромные, апостольником накрыла и несет. И аккурат когда она мимо солдата шла, часы-то у нее и забили… Да, а нас семнадцать человек сочли за администрацию. Всех крестовых сестер да нас с Фросей… Какая мы с ней администрация?… Только что близкие были. И слушались Как нас попросят что — так и летали на крыльях любой к обители и к начальству… Прислали нам такие билеты. При-езжайте на вокзал, с этими билетами бесплатно, отдельный вагон. И отправились мы до Кзыл-Орды, столица Казахстана Это было как раз на Взыскание Погибших, пятого февраля. Приехали туда — десятого. День Ангела нашей настоятельницы Валентины Сергеевны. Купила она нам плюшек… Мы ведь были тогда самые первые ссыльные, на нас все с удивлением смотрели… Двадцать шестой год. Пошли в НКВД. Приходим туда, нам говорят: «Будете все здесь работать. Нам здесь хорошие работники нужны». А мы и поверили. На другой день пришли, уже говорят: «Мы вас здесь всех не можем оставить, должны вас отправить в пять городов. Вы, — говорят, — сговоритесь, кто с кем хочет и поедете…» Мы и сговорились. Настоятельница выбрала тогда нас четверых — Фросеньку мою, меня и еще двух сестер… Опять приходим к ним. «Сговорились?» — «Сговорились». — «Я — с ней». — «Мы — с ней…» — «Так, говорят. — Вы с ней? Поедете отдельно! И вы — отдельно!…» Так никому и не дали ни с кем. Тут всех нас и меня с Фросенькой разлучили. Ее — в Туркестан, а меня в Чимкент назначили. «Никаких разговоров! Поменьше говори, а то на верблюдах тебя в степь загоним!» С Валентиной Сергеевной мне потом все-таки разрешили… И вот стали мы разъезжаться в разные стороны — Алма-Ата, Козолинск, Туркестан, Чимкент… Фросин поезд отходил в четыре дня, мы с ней прощались так ужасно. Я на площадку зашла, плачу. Вдруг смотрю, Валентина Сергеевна такая печальная стоит… «Ты только меня не бросай…» Старенькая она уже была… И вот поехали мы с ней в Козолинск. Город ужасный. Домики с плоскими крышами, ни деревца, ни кустика никакого. Только один, смотрю, хорошенький домик — с крышей, деревянный. Вот бы, думаю, нам снять… Я пошла туда, вышла какая-то старуха, испугалась нас… Потом выходит старик, красивый такой… «Пожалуйста, говорит, — у меня только что жильцы уехали, могу вам сдать». — «Мы, говорю, — ссыльные…» — «А для меня это не имеет значения. Десять рублей в месяц…» У них там икона, диван, столик, полы крашеные… Только устроились, мне Валентина Сергеевна говорит: «Иди в финотдел». А мне боязно… Ну, иду на другой день. «Ничего, что ссыльные, — говорят, — нам работники такие московские очень нужны. Приходите». Жалованье мне опять семьдесят пять, только уж не золотом… Устроились мы там замечательно. Когда нас из Москвы-то попросили, старушка одна на вокзале Валентине Сергеевне корзинку сунула. А там — одеяло вязаное, Великая Княгиня ей сама вязала, на шелку, потом матрасик волосяной, белье и занавески, главное, наши — у всех в обители были одинаковые, с большими розами… Ну, это я все приладила… А тут и Валентина Сергеевна моя пошла работать к нам в финотдел. Она математик была, кончила какой-то математический факультет… Ее тогда взяли в налоговый отдел. Так начальник говорит: «Я не напасусь на нее работы». Она за два часа все сосчитает и идет ко мне: «Пойдем домой, душенька». А мне нельзя, я работаю… «Неужели, душенька, нельзя уйти домой?» Но только она недолго проработала. Через месяц начальник говорит: «Не могу я двух ссыльных в отделе держать». Пришлось ей уйти, а я осталась. И в НКВД так любезно нас приняли. Все смеялись. «У нас, — говорят, — такое доверие к ссыльной, у нее все секретные бумаги на руках». Это — у меня, в финотделе. И каждую неделю мы должны были приходить к ним расписываться. Я им говорю, что Валентина Сергеевна старая, больная. Ну, говорят, пусть раз в месяц приходит. Раз я прихожу расписываться, а жена этого главного НКВД выходит из квартиры: «Зайдите, у меня горячие пирожки, чаю попьем». Неудобно не пойти… Только зашла я, села — входит начальник. Я испугалась. А он: «Сидите, сидите. Пейте, пожалуйста, кушайте…» И так хорошо мы жили… Только что Валентина Сергеевна у меня на табуретке сидела… И задумала я ей кресло сделать… И человек нашелся такой, сделал ей кресло. С прямой спинкой, так подлокотники… И в День Ангела я ей поставила… Она у меня чуть не заплакала. «Ну, вот, — говорит, — опять я — настоятельница». Так и жили мы с ней до двадцать восьмого года. И тут снится мне Святитель Филипп. На небе. Солнце светит, и он там стоит. А в Пятницу на Страстной повестка в НКВД. Я прихожу. «Вы, — говорят, — свободны. За вас мать хлопотала». — «Мне одной?» — «Да, — говорят, — только вас освободили». — «Я никуда от вас не поеду». Они там прямо поразились. «Ты что, праведница?» «Нет, — говорю, — не поеду». — «Гляди, она с ума сошла..» Прихожу домой. Даже не хотела говорить Валентине Сергеевне. Она сама спрашивает: «Ну, что там?» — «Да вот, — говорю, — мать за меня, оказывается, хлопотала… Освободили меня». Она так поглядела на меня: «К Фросе теперь поедешь?» «Нет, — говорю, — я вас не оставлю». Да… Так и дожили до двадцать девятого года. А тут нам всем прощение вышло. Только минус Москва и область. И мне так же. Не уехала я тогда, и опять вроде мне прибавили. Валентина Сергеевна говорит: «Сейчас же пиши Фросе, пусть все готовятся ехать в Ростов. К Святителю Дмитрию, к Святителю Дмитрию». Фрося нам отвечает: «Дорогая Валентина Сергеевна, не ездите в Россию. Здесь у нас в Туркестане так хорошо, приезжайте к нам…» А Валентина Сергеевна ни в какую! «Душенька, она с ума сошла! Не ехать в Россию! Сейчас же пиши, чтобы все собирались!..» Так и поехали мы в Россию, в Ростов… Приехали Валентина Сергеевна, Катя, Фрося и я… Тут, в Ростове, много сестер было, они все потом в тюрьму пошли. Нашла я хозяйку дома, она нам сдала: платить пятнадцать, кажется, рублей. Зала метров двадцать и маленькая комнатка. Она торговала сама, в Ярославле с лотком ходила… И недолго мы тут пожили. Помню, праздник был, под Успение… Поехали с Валентиной Сергеевной в церковь, а Фрося не пошла. Приходим от всенощной, а она лежит у нас с мигренями. «Приходил, — говорит, — человек из НКВД, свой. Что вы, говорит, наделали? Зачем вы все сюда приехали? На вас теперь опять дело завели и опять вас всех сошлют, только уж теперь всех врозь. Немедленно уезжайте!» Так мы все и уехали от Святителя Дмитрия. А которые не уехали, все в тюрьму пошли… Фрося сначала поехала одна в Туркестан, а уж потом мы с Валентиной Сергеевной к ней… Вот она — моя Фросенька… Тут с цветами сфотографировалась. Она цветы так любила, так любила… Все, бывало, их целует. Ей наш зосимовский старец Алексий, как постригал ее в рясофор, дал имя — Любовь. И благословил тогда, чтобы так это имя и в монашестве осталось. Монахиня Любовь… Бывало, когда к нам в обитель сестры шли, он, старец Алексий, всегда говорил: «Идите в Марфо-Мариинскую. Там одна Фрося чего стоит…» В голодное время всю нашу обитель спасла. Пошла в деревню Семеновку, это за Калужской заставой, познакомилась там с крестьянами. Ну а потом они нам и помогли в революцию… А мы детей у них крестили… Я и сейчас, в Москве когда, у крестника, у семеновского живу… Девочки их, семеновские, в обители воспитывались. Одеждой им помогали, а они нам хлебом, картошкой… Церкви у них там не было, так им церковь построили по благословению патриарха Тихона… Вот фотография, как ее закладывают… Вот Батюшка наш — в митре, в облачении… А в обитель Фросю преподобный Онуфрий привел. Она жила в Харькове, сама харьковская… И вот приснился ей сон преподобный Онуфрий… Вот его икона, с длинной бородой… Явился он ей во сне и провел ее по всем местам, и где грешники в огне мучаются, и в снегу замерзшие мучаются, потом показал, как праведники ликуют… И благословил ее преподобный Онуфрий идти в Москву, в Марфо-Мариинскую обитель… А она тогда ничего еще не знала. Проснулась и стала всех в Харькове спрашивать, есть ли такая Марфо-Мариинская обитель в Москве? «Есть», — говорят. Так она в обители и появилась… Фросенька моя… Он и потом ей много являлся во сне, преподобный Онуфрий. Посты ей назначал… Один раз она ровно тридцать семь суток не ела, не пила ни капельки… А как работала! Из Семеновки по два мешка картошки — восемь верст — несла, всю обитель кормила… А мне Батюшка поститься не благословлял. Я его прошу, а он мне: «Твой пост — ешь досыта!» Слабой меня считал… А я вот, видишь, всех и пережила… Ты уж меня прости, старуху, я так бестолково говорю… У меня вечно одно за другое цепляется… Да… И вот поехали мы тогда обратно в Туркестан. Сняли у хозяйки одной, в каменном доме — две комнаты… Там к ссыльным тогда еще очень хорошо относились — узбеки, киргизы, бухарские евреи. И квартиры нам давали, и все… Церкви там в городе две были — в центре Святителя Николая, и еше два часа ходьбы — Покрова… Хорошенькая такая церковь, маленькая… Там все ссыльных хоронили. Одного киевского архимандрита, помню, рядом с Алтарем положили… Я поступила тогда в продснаб. Рублей шестьдесят-семьдесят — неплохо получала. Счетоводом была. Люди там замечательные. Прижились мы там… Двух девочек я грамоте учила. Потом одну на почту устроила, а другую — себе в помощники… А Фрося моя — там палатку открыли мороженым торговать — вот она и пошла. Потом одеяла стали шить. Фрося, прямо как художник, такие рисунки, такие узоры выдумывала… Заказы так и полетели… Словом, хорошо жили… Фрося вечером придет, я вернусь… Валентина Сергеевна спрашивает: «Сколько сегодня продала? Сколько заработали?» В церковь ходили в апостольниках, как в обители. Нa клиросе пели… У Фроси голос был изумительный, Апостола она читала бесподобно… А потом Валентина Сергеевна наша бедненькая слегла. Очень мучилась, мучил ее «враг» перед смертью. Мы дежурили по очереди… Ночи не спали. Вот сидим раз около нее, а она в полубессознательном состоянии. Потом повернулась. «Фрося, Фрося, погляди — преподобный Серафим… Тянет меня туда… А там так высоко, высоко…» А на другое утро спрашивает: «Что у нас сегодня — не суббота? Будет всенощная?» — «Зачем вам суббота? — говорим. — Зачем вам всенощная?» — «Мне надо…» И теряет сознание. А это было в июле, как раз восемнадцатого числа… Как раз под преподобного Серафима… И вот только всенощная кончилась, она у нас и скончалась… Священник только пришел. Тоже, конечно, все ссыльные священники… Какое переживание было ужасное… Вынесли мы ее в церковь… Жара, скорей, скорей… И похороны такие были Боже мой!.. Хоронили возле той церкви Покрова, рядом с архимандритом этим… Народу было… Это, значит, тридцать первый год… А к нам туда все шлют и шлют, все едут ссыльные… А Фрося моя всех устраивала их и на квартиру, и на работу. В НКВД так и говорили им, ссыльным: «Идите в трудовую контору Журило». Это Фросина фамилия — Журило. Она всех устраивала, всем все доставала… Раз сижу я в своем продснабе на работе. «Иди, — говорят, — тебя там поп какой-то спрашивает». Я выхожу, думаю, как это поп?.. Батюшки мои! Архиерей! Высокий такой архиепископ Амвросий Виленский. Его выслали и с ним монахинь шестьдесят человек… Отпросилась я, идем домой… А монахини у нас в саду сидят.

Ну, тут моя Фрося развернулась… Соседи — кто муку, кто крупу несет… Суп мы им наварили — шутка ли обедом накормить шестьдесят человек… А Владыку мы определили в комнату Валентины Сергеевны. Ей как раз сорок дней было. И стал он нам рассказывать. Я плачу, смотрю, и Фрося моя плачет и платком слезы вытирает. А она увидела, что я реву, разорвала платок пополам и дает мне. А Владыка поглядел и говорит: «Сколько лет живу да свете, первый раз вижу такой раздел имущества». А на другой день услали его в Сузак. Сто двадцать километров на верблюдах, по самой жаре… Фрося ему, правда, тележку раздобыла. Корзинку мы ему с собой дали, зонт от солнца и письмо в Сузак к врачу одному, к нашему знакомому… Собрали мы его, не знаю, уж как он, бедняга, ехал… А только прислал нам врач наш письмо, что Владыка через два дня в Сузаке умер. Не выдержал… Царствие ему Небесное… А на этом снимке тоже наша Матушка Великая. Это она тут в черном апостольнике сфотографировалась и тоже — настоятельский крест. Она власяницу носила и вериги, да только мы никто не знали, после уж стало известно. Она даже картошку в подвале перебирать ходила. Раз сестры заспорили, не хотят никто туда идти. Она ничего не сказала, только оделась и пошла сама… Тут уж все за ней побежали… А то еще раз пошли мы в собор, там в подвале места нам были приготовлены, чтобы сестер хоронить… А Матушка Великая тут нам и говорит: «А я хочу, чтобы меня положили в Святой Земле». Сестры тут удивились: «Как это?.. А мы тут как же?» А она больше ничего не сказала… А последний раз я ее видела в восемнадцатом году, я еще в обители не была, все бегала. После службы. В соборе уже никого не было. Она меня подозвала: «Подойди ко мне. Как жаль, что ты не можешь упросить маму… Но мы с Батюшкой поговорили и решили тебе дать послушание, как нашей сестре. Пока твое послушание — послужи родителям. А в обители ты будешь. Будешь! Ты веришь мне?» — «Ну, ладно, — тогда думаю, что мне с вами делать?» А на тот год сестры наши собрались ехать в Зосимову Пустынь, к старцу Алексию, и меня с собой зовут. Ну, думаю, лучше мне не ехать. Он, говорят, прозорливый, сразу узнает, как я его ругала тогда, когда первый-то раз от него шла… Но все-таки они меня уговорили. И вот стоим мы перед обедней, ждем его, как он в церковь пойдет, чтобы взять у него благословение… А была у нас сестра Татьяна, княжна Голицына, высокая такая, большая… Вот я за нее и спряталась… Не заметит, думаю… И вот он идет… Подходит, сразу рукой ее отстраняет, увидел меня и говорит: «А… Зинушка пришла…» А на другой день принял он нас… И меня принял. Села я у него, и стал он мне все мои грехи говорить — от самой юности, каких я и не помнила… И вот сижу я и плачу… В жизни так не плакала слезы прямо по всему лицу, все лицо омывают… А он мне своей бородой их вытирает и говорит: «Как бы я хотел, чтобы ты сейчас умерла». — «Что вы, говорю, — батюшка, я не хочу умирать. Я в обители хочу потрудиться». — «Ну, в обители ты будешь, сама не заметишь, как там очутишься…» А ведь он это всю мою жизнь тогда предвидел… Да… А тут как раз отпуск мне — две недели. С восьмого июля, в Казанскую как раз. Я маме говорю: «Хочу провести отпуск в обители. Я уже с Фросей договорилась, с Батюшкой, с Валентиной Сергеевной». — «Как?! Это что такое? — говорит. — Какой тебе там отдых будет?» Я говорю: «Дай мне хоть в этом волю»… Нет, это уж был девятнадцатый год, Великой Матушки уже не было… Прихожу я в обитель к Батюшке: «Вот я в отпуск к вам». — «Правильно, — говорит, — давно бы так…» Ну, а кончился мой отпуск под преподобно-го Серафима. Иду к Батюшке в кабинет, он: «Ну, отдохнула, теперь, значит, на работу пойдешь?» А я говорю: «Не пойду! Я теперь не пойду!» А Батюшка так удивленно говорит: «Как же так?» — «Как хотите, сяду вот на лестнице и не пойду никуда. Не пойду домой…» Он прямо удивился очень: «Да, — говорит, — давно бы тебе пора к нам… Все-таки сходи еще раз к маме, попроси благословения…» Я побежала пешком с Ордынки на Тверскую… Бежала, такая жара была ужасная… А сестра младшая меня встречает, девятнадцать лет, замужняя уже была… «Соня, я в обитель поступаю!» — «Ну и что?» — «Я вот маме боюсь сказать..» — «А ты скажи и все!..» Я села за стол… Мама сидит у самовара, чай разливает. Чувствую, она неспокойная. Вообще-то она со мной не разговаривала почти. Я прямо и бахнула: «Мама, я поступаю в обитель!» Как она вскочит, всплеснула руками. «Так я и знала! Докапали! Иди на все четыре стороны! Ты мне не дочь!» А я и не знаю, что ей сказать. Я говорю: «Мама, все-таки надо меня пожалеть. Сколько лет я вам служу и никому… Братья все женились, сестра вышла замуж. И никто тебе ничего не говорил, разрешения не спрашивали, сами устроились и все. А мне уж пора подумать о своем будущем. Вы же знаете, замуж я не пойду… А если бы я и пошла, разве бы я вам так могла служить, как буду вам служить в обители?..» — «Я тебе сказала: ничего мне от тебя не нужно, иди на все четыре стороны. Я тебя не знаю…» Вдруг папа приходит. Я к нему тогда: «Папа, ну когда же вы меня отпустите? Я вишу между небом и землей. Ни у вас я, ни там я…» Папа говорит: «Мать, надо отпустить…» Только он это сказал, схватила я икону — Скоропослушницу встала на колени перед мамой: «Благословляй!» Заставила ее в руки икону взять и ее руками себя крещу… А папу и забыла… И кубарем с лестницы, так и убежала. Только икону под мышку… Прибежала к Батюшке красная как рак. Целый час я бежала по Садовой улице. «Батюшка, благословила!» (Уж не сказала ему, как она меня благословляла.) — «Ну, слава Богу, теперь ты наша сестра…» Так и поступила… А вот этот снимок — патриарх Тихон. Он нашу обитель любил. И Батюшку нашего с Батюшкиной Матушкой Ольгой в монахи постригал, так что уж Батюшка стал архимандрит Сергий, а Батюшкина Матушка — монахиня Елизавета… Любил патриарх нашу обитель. Бывал часто. Встречали его… Девочки наши воспитанницы в ряд выстраивались и розы ему под ноги бросали. У нас двадцать две девочки круглые сироты воспитывались и среднее образование получали… Одинокие старухи жили, за ними сестры ухаживали. Мальчик один, помню, был расслабленный, калеки, бедные всякие… Великая Матушка снимала еще специальные дома — один для чахоточных женщин, а другой для фабричных девушек. Обеды были в обители бесплатные. Каждый день пятьсот обедов для бедных. Больница на тридцать кроватей тоже бесплатная. Амбулатория, самые известные профессора принимали… И все сами сестры обслуживали, и на кухне, и всюду. И аптека была, давались бесплатные лекарства. Сестры ходили по домам на окраины города, где подвалы. Искали бедных. Кому что нужно. У одних, например, отец безработный — работу находили. У других мать шить может, а машины нет. Машину покупали. Одежду раздавали, детям обувь. Великая Княгиня переодевалась и даже на Хитров рынок ходила, оттуда людей вытаскивать… А к Рождеству у нас устраивали в амбулатории елку громадную для бедных детей. На елке игрушки, сласти, а главное — теплая одежда, сестры сами шили. И валенки для девочек и мальчиков. А последнее дело Великой Матушки, уж она его не кончила, начала строить пятиэтажный дом кирпичный. Для бедных студентов, чтобы все для них общее. И все бы это свои бы сестры обслуживали… А сестер у нас принимали всех званий и состояний: княжны у нас были Оболенская, Голицына — и самые деревенские. И всем вначале одинаковое послушание давалась. Княжна ли ты, графиня или самые крестьянки полевые… Это уж потом по уму-разуму, кто на что способен. А вначале хоть ты княжна, а мой пол, мой посуду. Это Батюшка назначал. Он у нас был духовник и настоятель… Великая Княгиня тоже всех принимала сестер. К ней все идут жаловаться. К ней с такими делами, с которыми скорее идти к матери, чем к отцу. Она как мать была, а Батюшка как отец… А это — белый-то клобук — митрополит Елевферий. После двадцать третьего года, как нашего Батюшку в первый раз сослали, он у нас в обители служил. Тогда был отец Вениамин. А потом видишь, архиереем стал, был Ленинградский Владыка. Санкт-Петepбургский… А после войны мы с Фросей тетку его навещали, совсем уж старенькая она была. Плачет горькими слезами: «Фросенька, Веничку-то моего как обидели… Назвали-то как — Елиферь какой-то…» Да… А в Туркестане мы с Фросей хорошо жили. До тридцать восьмого года А тут приходит моя Фрося с базара и приносит открытку, а на ней так — домик и дорога. Показывает мне и говорит: «Поедем-ка мы с тобой в Москву. У Батюшки побываем…» А Батюшка наш после второй ссылки опять тут, в деревне был… Ну, сели и поехали. И у Батюшки тут побывали… А только присылают нам из Туркестана письмо, что арестовали там Надежду Эммануиловну, нашу сестру (она княжна была) и Агафью Александровну, старосту церковную… А церкви в это время уже обе закрыты были… И вот Агафья Александровна ездила все хлопотала, чтоб хоть одну на весь город открыть. Открыто хлопотала. И когда мы уехали в Москву, их забрали и обеих расстреляли… Шофер НКВД знакомый был, он потом рассказывал. Княжна очень кричала, ей тряпкой заткнули рот. Так она, говорит, наверное, задохнулась. А Агафья Александровна ехала — только молилась. Ее тоже поставили, она молча встала… Они выстрелили, она упала… Стали ее землей засыпать. А она кричит: «Я жива! Жива!» Так ее и засыпали… Мученица великая, Царствие ей небесное… Только за церковь хлопотала. И у нас с Фросей на квартире был обыск, так что нам написали, чтобы мы пока не ехали. Пока это все не уляжется… И вот приехали мы сюда, к Батюшке. Смотрим, старенький уже такой старичок в синей курточке… А сюда не позволяли к нему ездить власти. Чтобы никакого общения с ним не было. И церковь тут уж не служила, она в тридцать третьем году кончилась. Он тут сидел — ни шагу, никуда… Так только в магазин ходил… Да… А в Москве у моего брата нас не прописали. Сказали: «Мы не прописываем сейчас никого». Туда мы сунулись, сюда… Фрося говорит: «Поедем в Харьков» Там у ней много родственников было — племянников, племянниц, что-то такое семьдесят человек. Вот мы поехали туда. Нас в Москве мои родные снабдили. Громадный узел дали, там дадите своим, что же вы так приедете… Шали, платки, отрезы…. Приняли нас хорошо. Там у одних племянников, там у других. А мы, по глупости, рассказали, отчего нам в Туркестан нельзя ехать. И вот все стали бояться нас прописывать. А там ловили которые без прописки. И на машинах отправляли на какие-то работы. Потом предстояло время выборов. И перед выборами такое волнение — всюду искали непрописанных… Прямо шкафы открывали. А тут мы уже жили у одной Фросиной племянницы. Молодая вдова, племянница. Хорошая такая женщина, простая… Домик собственный. И Фросе снится преподобный Онуфрий и говорит ей: «Какая ты малодушная. Ничего не бойся!» И вот Настенька, эта племянница, говорит: «Пойду последний раз попрошу, чтобы начальник вас прописал». А Фрося дала ей с собой иконку преподобною Онуфрия. Приходит она в милицию, а там прям плач стоит — никого не прописывает. Он всех гонит. Орет на многих. Ну, тут Настенькина очередь доходит, а уж она ни жива ни мертва… Вдруг он улыбнулся: «Ты, — говорит, — что так волнуешься?» — «А вот, — говорит, — ко мне тетя из Туркестана приехала, боюсь, не пропишете». И прописал! На две недели или на месяц. И мы спокойно восседали в зале выборов. И даже выбирали кого-то… Кончились наши две недели, и поехали мы опять в Москву. И опять без прописки мыкались… А тут приснился мне наш Батюшка. Будто я стою на лесенке, а там наверху икона Божиеи Матери, а он мне говорит: «Молись, молись… Это Одигитрия, Она все дела устраивает…» И вот одна знакомая старушка профессорша Боборыкова говорит: «Около нашей дачи школа новая строится. Поезжайте туда, живите у нас на даче. Может быть, на работу в школу вас возьмут и пропишут». Поехали мы туда, поговорили с директором. «Давайте, говорит, — давайте! Нам очень нужны работники! И счетный нужен, и технический. По хозяйственным делам человек». И прописал он нас постоянно. А потом в Тайнинку его перевели, и мы с ним туда. Комнату нам дал большую, и жили мы расчудесно. Всю войну там прожили. Только бомбили там ужасно. Там вагонный завод со школой рядом, все в него метили. Но так и не попали. А как бомбежка, мы с Фросей сидим в коридоре и молимся. И все учителя к нам жмутся. Тут все за Бога взялись… Директор очень Фросю ценил. Во всем с ней советовался и в какую краску классы красить. Всюду ее с собой возил. Была она у него правая рука… Четыре года нас в отпуск не отпускал… Так там мы и жили до сорок шестого года вместе… А вот тут, в рамке, это наша обитель. Какая она была… Ворота, тут куполок… Видишь, под ним икона… А там дальше — собор. Его в десятом году освящал митрополит Трифон… А жили вот в этих, в соседних домах. Их Великая Княгиня в восьмом году, когда они с Батюшкой обитель открывали, купила у одной старушки. Так все, пять домов. Сначала у них одна всего с Батюшкой сестра была, Батюшкина какая-то сотрудница, а потом понемножку стали набирать сестер. К восемнадцатому году уже нас сто пять было… Тут в соборе беседы были духовные — митрополиты, архиереи участвовали… Ставили стулья в соборе, по лавкам народ и сестры… После вечерни воскресной… И тут проповеди читались, объяснения молитв… Такая у нас была духовная жизнь, это в честь Марии. А больница и все прочее — это в честь Марфы… А здесь Батюшка сфотографи-ровался на своей квартире обительской. В скуфье вот на этом самом кресле сидит. Вот как-то уцелело кресло его и еще один вот этот молочничек. ММОМ — Марфо-Мариинскяя обитель милосердия… У нас вся такая посуда была… А кресло это так тут у него и стояло у окна. Сидит он на нем, бывало, старенький, а скуфья упадет и в ногах где-нибудь лежит. «Батюшка, — скажешь, — скуфья упала». — «Ну, вот, — скажет, — хоть скуфья смиряется, коли я не смиряюсь…» А это — церковь здешняя деревенская, какая она была. Сейчас-то вон погляди в окно, теперь что осталось — уголок один. Вон там в нише-то, ты, наверно, разглядишь, я-то уж не вижу, там икона еще — Деисус… Как ее не выбили? Это чудо. Как тут престольный праздник — на Покрова и на девятую пятницу, так ребята пьяные начинают с утра в нее кирпичи швырять. А выбить не могут. А за ними и мальчишки маленькие… Только она пока не поддается… И так вот два раза в год тут празднуют. А ведь она — красавица была, погляди-ка. По проекту Казакова. До тридцать третьего года тут служили. Только уж тогда Батюшке ходить в нее запретили. Говорят, дескать, вы приходите, благословляете всех. Чтобы этого не было. Народ вас тут встречает, вы опасный человек… Он только что ходил по будням, лишь бы причаститься и помолиться. Чтобы никто его не видел. А народ к нему ходил все равно. У кого корова телится, у кого — что. Почитали его. Вот и на могилу к нему до сих пор все идут и идут. Уж мы и не знаем, кто, а все идут. А тогда ему НКВД тут и шагу ступить не давали… Они ведь, было дело, и меня вербовали. Еще в Тайнинке, в школе ко мне явились. Раз приходит ко мне директор школы и говорит: «Вам надо зайти в Красный уголок». Я удивилась, иду. Там сидят двое. Иван Тимофеевич и Николай Александрович. «У вас фамилия, — спрашивают, — немецкая?» — «Наверное, говорю, — немецкая. Только у меня вся родня русская. И бабушка была русская. Не знаю, почему такая фамилия». — «Ну, — говорят, — как вы здесь живете? Может быть, вам трудно? Мы могли бы вам комнату в Москве дать. Картошкой вас обеспечим. А то ведь сейчас голодно». — «Спасибо, — говорю, у нас все есть. Живем очень хорошо. Всем довольны». — «А то, — говорят, вы для нас самый подходящий работник…» — «Нет, — говорю, — я и тут на хорошей работе». — «Ну, — говорят, — мы вам еще будем звонить». И позвонил мне этот, Иван Тимофеевич. Назначил мне свидание в метро «Дзержинская». Встретились мы с ним, и ведет он меня прямо на Лубянку. «Куда вы меня ведете?» — «А вы, — говорит, — не бойтесь». Входим в парадное. Там у них ковры. Зал, стол во всю длину, стулья. Роскошь — зеркала, красивая обстановка. И виден ряд комнат. И там слышу крик. Кричит кто-то на кого-то. Ну, думаю, сейчас мне тоже будет… И у меня тут со страху сделалось расстройство желудка… Ну, а потом открывается дверь, и выходит Николай Александрович, этот — в военной форме. Приглашает в комнату. Там кровать такая аккуратненькая. Сели. «Вы знаете что-нибудь о Марфо-Мариинской обители?» — «Не только знаю, я там жила». — «Что же вы нам об этом не сказали?» — «А вы не спрашивали». — «Вот вы и напишите нам, что знаете об обители, о Батюшке, о Великой Княгине». — «Это было такое дело, так людям помогали, — говорю. — Жаль теперь нет…» — «Мы сами знаем». — «Ну, а знаете, так чего же вам писать?» — «А вы все-таки напишите…» А потом стали меня таскать, стали назначать дни. «Вот вы работаете в школе, последите за учителями, что они говорят». — «Что я — шпионка?» Обиделись: «Что это значит — шпионка?!» А потом он, главный-то, уехал куда-то, который меня допрашивал. И он говорит: «Будет у вас Иван Тимофеевич временно». Один раз назначил мне Иван Тимофеевич свидание в Александровском саду. Сели на лавочку. «Мы вас, — говорит, — еще не спрашивали про деревню Семеновку. Какое у вас знакомство с семеновскими?» Ну, я и говорю: «Они наши благодети были. Близкие нашей обители…» А он: «Почему вы все молчите? Все из вас надо выжимать…» Ну, а потом я уже уехала сюда, к Батюшке. А они долго в школе интересовались, куда я делась… А вот это фотография — Великая Княгиня. Тут уже она вдовой. Это Батюшке был подарок: «Елизавета. Память совместных трудов. 1904/5» Она ведь была принцесса Гессенская, внучка королевы Виктории… А когда еще совсем молоденькой девочкой была, там у себя в Германии, с детства она все стремилась помогать бедным. Ее прапрабабушка была тоже Елизавета совершено необыкновенная. Она нищих любила, чудеса творила. А наша Великая Матушка очень много слышала об этой прабабушке, и вот с детства она тоже хотела служить бедным, главное, больным. А тут она девушкой еще была, и во дворце у них там мальчик, брат ее маленький, из окна выпал и разбился на смерть. Так она первая подбежала и на руках его окровавленного несла… И вот уж тут она окончательно себе обет дала не выходить замуж, а помогать бедным… А государь наш был друг ее отцу, Федору. И вот говорит он своему брату Сергею Александровичу: «Поезжай, сватай у герцога Федора дочь Елизавету». А Сергей Александрович тоже уже решил не жениться, но он не имел права отказаться от воли государя. Поехал он туда. Он приехал и поговорил с отцом. А герцог ему говорит: «Это я не могу решать, поговорите с ней самой». И вот они решили, Сергей Александрович с Елизаветой, чтобы не обидеть государя и не разбить их дружбу с императором всероссийским, и она, жалея отца, согласились на то, что они будут муж и жена только для дома Романовых и для народа… А так будут хранить жизнь девственную. Она приехала сюда, и брак этот был совершен… Теперь они поселились во дворце в Кремле… А он был московский губернатор назначен. Тогда существовало это подпольное, у которого было решение убить Сергея Александровича. Его почему-то не любили… Или уже начиналось это, чтобы уничтожить весь дом Романовых?.. А Великая Княгиня получала такие письма, чтобы она с ним не ездила… Потому что ее убивать не хотят, она делала много добра для народа. А она все время нарочно с ним ездила, оберегала его. Ну, в один прекрасный день — как раз они должны были куда-то поехать в коляске, две лошади, кучер их постоянный — и уже сели в коляску. Вдруг она говорит: «Ах, я забыла что-то…» Платочек там или еще какую-то мелочь… И побежала. И в это время случилось… Был убит и кучер, и лошади. Она только кусочки подбирала… И палец с обручальным кольцом нашла

Потом ходила к нему в тюрьму. Говорит: «Зачем вы это сделали? Убили человека..» А он ей ответил: «Это не мое дело. Это мне приказали». Она тогда написала Николаю, просила простить. А Государь ответил ей, что помилование никогда не дается убийцам, кто убил из дома Романовых, и он ничего не может сделать… Его повесили потом или там — не знаю. И тут уж она сразу решила, что нужно начать какое-то дело… Вот поехала она в Орел. А она была шеф Черниговского полка, который там стоял, в Орле. А Батюшка наш был военным священником этого полка… И он уже был священник знаменитый, он там особенно отличился. Родился-то он в Воронеже, в Воронежской губернии в семье сельского священника. Потом, кажется, на врача учился, а потом сразу повернул на священника. И вот он уже был в Орле, как-то во сне ему явился Святитель Митрофаний и ангел. Святитель говорит ему: «Стой и жди. Сейчас придет к тебе Божия Матерь». Он, конечно, на колени, и явилась ему Богородица и говорит: «Ты должен выстроить церковь во имя Покрова…» И все ему подробно объяснила, какое устройство должно быть, где какие иконы… И вот он сделал все, как ему Божия Матерь приказала. Денег-то у него не было, не хватало средств. Но он все сам-один собрал… И чудеса там тоже были. Там женщина в Орле жила, у которой кирпичный завод. И вот раз снится этой хозяйке сон, будто приходит к ней Прекрасная Женщина и говорит: «Как тебе не стыдно. Тут церковь строят, кирпича им не хватает… А ты каждый день два раза мимо ездить и не догадываешься дать кирпич… Не видишь, что у меня нет кирпича?» — «А кто вы?» — спрашивает. «А я, говорит, — Хозяйка этого Дома…» Наутро она скорей бежит к Батюшке: «Сколько вам надо кирпича? Берите!.. А я-то по два раза в день мимо ездила и не соображу, что кирпича у вас нет…» И вот построил он церковь и стал служит]), и столько всего у них было. И облачения неизвестно откуда взялись, шестьдесят облачений было. Я спрашиваю его: «Что вам, Батюшка, жертвовали?» — «Не знаю», — говорит. А при церкви он библиотеку устроил, школу. В этой школе законоучителем стал. Сейчас храм, говорят, давно сломан, а школа так и стоит… Он вот и в Орле уже такие дела делал, обительские… А потом Великая Княгиня попросила его устав написать. В каком виде это будет обитель. Он и написал ей. Она тогда говорит: «Вы должны там быть настоятелем». А он не хотел из Орла, из своего храма уезжать. Очень любили его в Орле. Почитали. Вот и сейчас сюда еще из Орла его дети духовные приезжают… И вот было. Только он отказался ехать в Москву, обитель строить, у него страшно рука распухла. Врачи говорят: «Это что-то очень серьезное». Чуть не отнимать руку. Он тогда думает: «Может, мне это наказание?..» И согласился. Сейчас же рука прошла. Он опять отказался, опять распухла… И так до трех раз. Тут уж ничего не поделаешь… И вот устроили они с Великой Матушкой обитель такую, в которой можно было бы делать все виды добра, милосердия. А особенно больным помогать… Мы ведь там не монахини были, сестры милосердия главным образом. В монастырях вся жизнь внутри сосредоточивается, а у нас было служение миру. Это уж потом монашество приняли. Фрося приняла монашество тайное — наше тайное считается — по благословению старца Алексия в девятьсот пятом году… Это — в рясофор. А меня тогда не постригли. И уж в сорок седьмом году, за год до своей смерти, выходит Батюшка отсюда из комнаты. Видно, молился. «Скорей, скорей, — говорит, — я должен вас постричь. Готовьтесь…» Один день меня в рясофор, а потом в мантию вместе с Фросей. Фросю-то Любовью еще старец нарек… «А тебя, — Батюшка спрашивает, — как назовем?» А Фросе преподобный Онуфрий сказал во сне: «Надежда». Так и стала я — монахиня Надежда… А после, когда уж постриг, я в форме монашеской сидела за этим вот столом, Батюшка и говорит: «Как это ты так говорила обеты? Их надо твердо говорить, а ты мямлила…» Вот за этим самым столом. Батюшка, бывало, как что поставит, так у него стоит годы — не меняется… И вот прислал он тогда после войны уже письмо. Не нам с Фросей, а своим родственникам, своей Матушки родственникам… У Матушки Батюшкиной случился паралич, а у него — жаба, и вот они вдвоем в этой избушке. Мы как узнали, Фрося загорячилась: «Бросай работу и сейчас же поезжай к Батюшке!» И сама отпросилась на день в школе. А мы у них только еще совсем недавно были — на имянины, двадцать пятое сентября. А туг пятое октября. Батюшка сидит на скамеечке около дома. Задыхается, бедненький, у него приступ жабы. И вдруг мы идем. «Что такое? Что это вы приехали? Что это значит?» — «А мы, — говорим, — прочли письмо». Фрося говорит: «Я к вам Зину определяю, пусть вам поможет». — «Что ты, Фросенька… Она сама больная, а мы такие тяжелые…» — «Ну, пока, Батюшка, позволите. Дверь вам буду открывать… (А к нему народ целый день — все идут и идут, а он все бежит, дверь открывает.) Матушке помогу, сготовлю… А обратно я не поеду, если не выгоните. А так прошу благословения мне тут пожить…» — «Но я так боюсь, ты ведь тоже больная… И Фрося там одна…» — «Нет, — говорю, — теперь вы у нас тут один, я должна вам тут послужить..» И вот Фрося уехала, а я осталась. Сначала ничего не знала, в деревне ведь никогда не жила. Как печки топить Батюшка говорит: «Ты и самовар поставить не сумеешь, в трубу воду нальешь…» И так осталась я тут. Прожила недели две и привыкла. Уборку произвела у них тут, это я любительница. И к Батюшкиной Матушке я уже привыкла. Она лежачая больная была. Надо ее умыть, посадить, приготовить ей еду, завтрак дать. Только чашечку кофею с молоком и кусочек хлеба маленький с маслом, яичко… И все Больше она целый день ничего не ест. А в постный день вообще есть не станет. Только, может, хлеба кусочек и чашку чаю без молока… И вот говорит Батюшка Матушке: «Олюшка, как хорошо нам с Зиной…» Вот так вот стояла его кушетка, а я на печке спала… И вот утром строго он мне так говорит: «Сестра Зинаида, пойдите сюда…» Я испугалась, сейчас гнать будет. А он мне говорит: «Здесь у нас маленькая Марфо-Мариинская обитель. Я — старый настоятель… Матушка моя больная монахиня. Можешь ты нам послужить?» А я: «Батюшка, как благословите. Если вы меня называете сестрой, я буду рада вам послужить. Я себя считаю недостойной…» — «Ну, тогда, — говорит, — ты здесь останешься до смерти. Только вот что я тебя с Фросей разлучил… Ну, ничего, и Фрося здесь будет…» Тут я и осталась. Бывало, Матушку вымою. А он сам моется. Посадит меня сюда к окну: «Ты сиди тут и смотри в окно, не поворачивайся. Нельзя…» А Матушка с постели: «Можно, можно! Скорей можно!..» Это чтоб он оделся скорее, не простудился. А потом чай ему приготовлю, воду уберу. И он у меня чай пьет после бани. И так это хорошо мы зажили, то есть мне особенно хорошо… Фрося приезжала к нам часто. Крупы всегда привезет, сахару и всего — от семеновских, да и так. А я себе на печке обклеила, иконы, устроила себе уголок… Батюшка заглянет: «Тут у тебя келья»… А потом еще наша сестра — Поля — к нам приехала. И стала она по хозяйству и в огороде, и с печкой, а я при Батюшке… И вот заболел он у нас. И Матушка его болеет, и сам заболел — простудился, крупозное воспаление легких. Уже не вставал. Раз мы с Полей молились преподобному Сергию, акафист читали. Батюшка очнулся: «Что это вы такое там делаете? Благоухание какое-то?» — «А это мы, Батюшка, акафист преподобному Сергию читаем». — «А-а. Я и гляжу: Старец стоит…» А другой раз плохо ему стало: «Зина, читай отходную…» Я читаю, боюсь, а он и говорит: «Вот святитель Митрофаний подходит, благословляет…» А потом уж совсем плохо: «Надо причаститься… Дай мне Святые Дары…» Они у него тут хранились… Потом попросил зеркальце. У нас тут зеркала не было, Батюшка говорил, что у монаха зеркала не должно быть… Взял зеркальце, поглядел и говорит: «Еще жизнь есть…» А последние минуты днем наступали. «Давайте, — говорю, — Батюшка, переоденемся…» Переодели мы его, сел он поперек кровати. А я посуду мыла чайную. А он так тяжело дышит и на меня смотрит… Глаза такие большие… И вдруг как откинулся об стенку головой и… готов. Я схватила свечку, скорей молиться… А Матушка из-за занавески: «Что там такое?» — «Ничего… С Батюшкой плохо…» Тут она встала и поглядела: «Что это? Все?..» Скорее узелок свой схватила и на кровать… А ей когда-то сказали, что она в один день с ним умрет. Было это двадцать третьего марта, на день Лидии. Народ к нему, конечно, шел. Платочки ему в гроб клали, полежат они там, и опять берут себе. Гроб такой громадный был, широкий… А так легко вынесли в эту дверь — все удивлялись. Погода была ужасная, дождь лил прямо на него. И Матушка тогда ехала, лошадь сзади шла. А его до кладбища на руках несли… Одна деревенская речь говорила: «Как нам не плакать? Кто это говорит, чтоб мы не плакали?.. Все мы к нему прибегали, всем он нам советовал…» И так громко кричала, на все кладбище… Пришли мы с похорон. Матушка легла, забылась… И вдруг как закричит: «Что? Два года? Два года!…» — и заплакала. Это ей еще, значит, два года смерти ждать… «Так долго, так долго…» И прожила она у нас еще два с лишним года. Мы-то думали, она скоро за ним пойдет. А на вторую годовщину опять узелок свой взяла, ждала смерти… Потом расплакалась: «Скоро ли?» Умерла в сентябре, в день своего Ангела. Ночью очень мучилась. Я Псалтырь ей читала… Глядит на стенку, а тут этот портрет Батюшки и висел, она и говорит: «Скоро?! Скоро?! Скоро?!…» И схоронили мы ее в Батюшкиной могиле, рядом гроб положили… И вот после ее смерти Фросе во сне является Батюшка. И как стукнет посохом: «Сейчас же бросай работу, езжай живи к Зине!» Она ему; «Батюшка, мне пенсию надо отработать». — «Никакая тебе не нужна пенсия. Езжай к Зине!..» И стали мы тут жить с Фросенькой. А потом и ее я схоронила. Она свою смерть предчувствовала. Ко всем за десять даже километров прощаться ходила. Насчет похорон все распорядилась, как поминки, как что… Это она нашим деревенским, а мне не велела говорить, и сама ничего не говорила. Жалела меня… Сердцебиение у нее было ужасное, врачи удивлялись… А все что-то делала, не могла без дела… Что-то делала в огороде, упала — сотрясение мозга… Потом простудилась — воспаление легких. Я ей вот тут кровать поставила, она так и лежала. И все, все терпела. Это как наш Батюшка говорил; «Не просто терпение, а благодарное и радостное терпение…» Первого марта — Антонины праздник был — пришли к нам две имянинницы Антонина и Евдокия. Блинов принесли, рыбы жареной… Масленица была. Фрося моя так хорошо блинков поела… Ну, ушли гости. Она лежит. «А ты, говорит, — читай вечернюю молитву…» Я читаю, и все она что-нибудь видит, «Смотри, — говорит, — сколько ко мне гостей пришло… Марфа, Мария, преподобный Онуфрий, преподобный Сергий, Матушка Великая… Что это они тебя благословляют, а меня нет… Ах, вот и меня благословили… Батюшка, пришел Батюшка… А Зина как же?…» Тут она и заплакала. Это он, наверное, ей сказал, что я еще тут останусь… А на утро поднялась в шесть часов. Ходит по комнате, смотрит… Я ей: «Ну что ты встала?» Она — ни слова. Потом: «Зина, ты все хорошенько убери. Чтобы на комоде порядок был…» Подошла ко мне, к комоду, поглядела на меня и повалилась… Похоронили мы ее тоже с Батюшкой, гроб в гроб… Вот и осталась я тут одна… А Батюшка еще при жизни говорил: «Я после смерти вас не оставлю. Буду иметь дерзновение у Господа. Буду о всех о вас заботиться…» Это ему Матушка Великая всех поручила, когда ее арестовывали… В восемнадцатом году. Приехали они в обитель во Вторник на Пасху, в третий день. «Мы должны вас увезти». Тут сразу вся обитель узнала, все сбежались. Она попросилась у них помолиться. Разрешили. Пошла она в больничную церковь. Батюшка к ней пришел. Сестры окружили… «Ну, — эти говорят, — надо ехать». А сестры тут: «Не отдадим мать!» Схватили ее руками. А они говорят Батюшке: «Мы ведь посланные. Мы должны это сделать, чтобы хуже не было…» Посадили ее и сестру с ней, келейницу ее Варвару… Она говорит Батюшке: «Оставляю вам моих цыпляток…» Была она и мать, и друг, и настоятельница была мудрая. И молитвенница особенная. Стояла, как изваяние, не шелохнется. Сколько раз в церкви заплаканную ее видела… И повезли ее… И сестры бежали за ней, сколько могли… Кто прям падал по дороге… А я тут как раз пришла к обедне. Слышу, диакон читает ектенью и не может, плачет… И увезли ее в Екатеринбург, с каким-то провожатым и Варвара с ней. Не разлучилась… Потом письмо нам прислала, Батюшке и каждой сестре. Сто пять записочек было вложено и каждой по ее характеру. Из Евангелия, из Библии изречения, а кому от себя… Она всех сестер, всех своих детей знала… И потом еще посылка от нее пришла — булочки какие-то нам всем… Говорят, потом их всех в шахту бросили. А Варваре сказали: «Вас мы не хотим бросать. Вы к ихней фамилии не принадлежите». А она им: «Как с Матушкой поступаете, так и со мной…» Не разлучилась… А еще говорят, что в Святой Земле, в монастыре нашем, русском, есть гроба их серебряные — Матушки Великой и Варвары… Там она и легла, где хотела… А Батюшка еще Фросе во сне говорил: «Не тревожьтесь ни о чем. Все у вас будет в достатке». Я вот пенсию не получаю, хоть у меня стаж сорок лет… А живу — и никакой нужды… Дрова мне добрые люди бесплатно привозят… Огород копают, все сажают… За электричество с меня денег не бepут… Хлеба всегда принесут, молока… И деньги присылают… Мне тут один из города, из собеса, пришел воды напиться: «Что-то, говорит, — я вас не знаю. Вы пенсию получаете?» — «Нет», — говорю. «Как так?» — «А вот так…» — «Я вам могу выхлопотать». — «А мне, — говорю, она не нужна…» Так и живу тут, как Батюшка мне благословил, до смерти… А летом тут у меня народу много… Сестры бывают наши — Даша, Мария, Нина, Анна… Приезжают хоть на денек к Батюшке на могилку. Дети его духовные из Москвы, из Орла — каждый год… Да мало уж нас в живых сестер-то осталось, штук, наверное, двадцать… Батюшка нам так сказал: «Здесь у вас маленькая обитель. Всех, кто приходит к вам, принимайте…»

Господи, до смерти моей не дай мне забыть — курчавые облака, небо, распахнутое над лугами и дальним лесом, речушка Малица, толпа старых берез с тучей птиц над ними, грачиное «Р» над полуброшенной деревней, развалины церквушки, избушка Батюшки, его огород, где он копал картошку, его ель, которая так разрослась, его обительское кресло с потертой бархатной подушкой, кивот с безыскусными украшениями, лампадки, бумажные сытинские иконки, Святитель Митрофаний, Преподобный Онуфрий с бородою ниже колен, Преподобный Серафим согбенный и в такой же полумантии, как у Батюшки, и фотографии, фотографии — удивительное Батюшкино лицо, Великая Матушка с прямым носом и тонкими губами, Валентина Сергеевна, Батюшкина Матушка, Фросенька с цветами, и вечером тоненький голосок: «Се Жених грядет в полунощи…» и самоя Матушка Надежда, и как она провожала меня, как мы шли с ней через рожь, и как она потом стояла возле кладбища, где Батюшкина могилка, худая и прямая, со своим посохом, и как смотрела мне вслед, и как я, уже не различая черт ее лица, все еще чувствовал на себе ее взгляд несказанной доброты и кротости — все, что осталось в этом мире от Марфо-Мариинской обители милосердия.

июнь-июль 1971

Нет, нет, он не забыл, не забыл…

А я?..

А мне?…

А у меня?…

Да и откуда ей взяться, вере-то?

Елка на Рождество?

Куличи на Пасху?

Блины на масленицу?

В марте жаворонки?

И там где-то далеко-далеко моя няня — не Матрена — та, первая… И вынос Плащаницы… И слеза катится по рябой щеке…

Ах, зачем вы прогнали ее?..

Зачем не разбудили меня к Заутрене?..

Может быть, жизнь моя, вся моя жизнь пошла по-другому?..

Поздно теперь, поздно!

Чего и вспоминать…

А я. и вера-то Твоя, вера-то вся ваша — вое равно лазейка, все равно — сердобольная ямочка…

Нет!

Нет!

Не хочу!

Не хочу сердобольную ямочку!

Дави меня!

Дави!..

Слышишь?

Ты слышишь?!

Не хо-чу!…

А субботним утром, в канун Троицына Дня длится в церкви бесконечная вселенская панихида Ясные снопы свечей, разноцветные блики лампадок, женские вздохи, приглушенное всхлипывание, дребезжащее старушечье «по-ми-ии-луй», шелест записок с именами и монотонные голоса, изредка чуть возвышаемые на слове «новопреставленного».

И вот из этого полушепота, из этой полумглы вырвался, взмыл к самому куполу четкий голос иерея:

ЯКО ТЫ ЕСИ ВОСКРЕСЕНИЕ И ЖИВОТ И ПОКОЙ УСОПШИХ РАБ ТВОИХ:

ПРАВОСЛАВНЫХ СВЯТЕЙШИХ ПАТРИАРХОВ,

ПРЕОСВЯЩЕННЫХ МИТРОПОЛИТОВ,

АРХИЕПИСКОПОВ,

ЕПИСКОПОВ,

АРХИМАНДРИТОВ,

ПРОТОИЕРЕЕВ,

ИГУМЕНОВ,

ИЕРОМОНАХОВ,

ИЕРЕЕВ,

ДИАКОНОВ,

КЛИРИКОВ,

И ВСЕХ СВЯЩЕННИЧЕСКОГО,

МОНАШЕСКОГО

И КЛИРИЧЕСКОГО ЧИНА,

БЛАЖЕННЫХ СОЗДАТЕЛЕЯ СВЯТАГО ХРАМА СЕГО,

СЛУЖИВШИХ В НЕМ БРАТИИ НАШИХ,

И ВСЕХ РАБОВ ТВОИХ ПЛОДОНОСИВШИХ И ДОБРОДЕЯВШИХ

В СВЯТЕМ И ВСЕЧЕМ ХРАМЕ СЕМ,

И ВО ВСЕХ СВЯТЫХ ТВОИХ ХРАМАХ И ОБИТЕЛЕХ,

ВО ВСЯКОМ НАЧАЛЬСТЕ И ВЛАСТИ

И СЛУЖЕНИИ БЛАГА РАДИ ОБЩАГО ПОТРУДИВШИХСЯ,

МИЛОВАВШИХ НИЩИЯ,

ПОСЕЩАВШИХ БОЛЬНЫЯ,

ЗАСТУПАВШИХ НЕМОЩНЫЯ,

ПОДВИЗАВШИХСЯ ЗА ПРАВДУ,

СКОНЧАВШИХСЯ В ПЛЕНЕНИИ И ЗАКЛЮЧЕНИИ,

В ГОРЬКИХ РАБОТАХ, В РУДАХ,

В УЗАХ И ТЕМНИЦАХ,

ПОГИБШИХ ОТ МЕЖДУУСОБИЯ,

И ВСЕХ РАБОВ ТВОИХ ВНЕЗАПНОЮ

И НАСИЛЬСТВЕННОЮ СМЕРТИЮ СКОНЧАВШИХСЯ,

И ПРЕДСМЕРТНАГО ПОКАЯНИЯ

И ПРИЧАЩЕНИЯ СВЯТЫХ ТАЙН НЕ СПОДОБИВШИХСЯ,

ПРАВОСЛАВНЫХ ВОИНОВ НА ПОЛИ БРАНИ УБИЕННЫХ,

СКОНЧАВШИХСЯ ВНЕ УМА И ПАМЯТИ,

ОТ РАЗБОЙНИКОВ И НАВЕТЧИКОВ ЖИЗНИ ЛИШЕННЫХ,

УМЕРШИХ ОТ ОГНЯ, ГРОМА И МОЛНИИ, ОТ МРАКА,

ОТ ЯРОСТИ СКОТОВ И ЗВЕРЕЙ, ГАДОВ И ПТИЦ,

В МОРЕ, РЕКАХ, ЕЗЕРАХ И ИСТОЧНИКАХ УТОПШИХ,

И ИНЫМИ МНОГОРАЗЛИЧНЫМИ ВИДЫ НЕЧАЯННЫЕ СМЕРТИ СКОНЧАВШИХСЯ,

ПО БЕДСТВЕННОЙ СМЕРТИ ПОГРЕБЕНИЯ ЛИШЕННЫХ,

СИРОТЫ И НИШИЯ,

УБОГИЯ, СТРАННИКИ И МЛАДЕНЦЫ,

ПРАОТЕЦ, ОТЕЦ, БРАТИИ И СЕСТР НАШИХ, И ВСЕХ ЯЖЕ ОТ ВЕКА И ДО НЫНЕ ТВОИХ РАБОВ ОТ ЧЕТЫРЕХ КОНЕЦ ЗЕМЛИ В ПРАВОСЛАВНОЙ ВЕРЕ СКОНЧАВШИХСЯ,

И ИЖЕ МЫ НЕ ПОМЯНУХОМ НЕВЕДЕНИЕМ, ЗАБВЕНИЕМ ИЛИ МНОЖЕСТВОМ ИМЕН,

В СЕЙ САМЫЙ ЧАС,

ВОНЬ ЖЕ МОЛИМСЯ ТЕБЕ,

ОТ СЕГО ЗЕМНАГО ЖИТИЯ ОТХОДЯЩИХ,

ХРИСТЕ БОЖЕ НАШ,

И ТЕБЕ СЛАВУ ВОССЫЛАЕМ

СО БЕЗНАЧАЛЬНЫМ ТВОИМ ОТЦЕМ

И ПРЕСВЯТЫМ И БЛАГИМ И ЖИВОТВОРЯЩИМ ТВОИМ ДУХОМ

НЫНЕ И ПРИСНО И ВО ВЕКИ ВЕКОВ, АМИНЬ.

11 марта 1977

г. Москва