Олега Стукалова я помню с первых послевоенных лет. Тогда, как, впрочем, и в более поздние годы, он был известен как Олег Погодин. Путаница происходила потому, что он был сыном знаменитейшего советского драматурга Николая Погодина, подлинная фамилия которого была именно Стукалов. И вот когда сын выступил на том же поприще, что и отец, он отверг псевдоним и воспользовался родной, настоящей фамилией.

После войны я был еще мальчишкой, учеником начальных классов, а Олег взрослым юношей, приятелем моего старшего брата — Алексея Баталова. В те времена имя младшего Погодина было окружено романтическим ореолом. У него был роман с молодой и красивой замужней женщиной, женою какого-то генерала с Лубянки. Рассказывали, что она вышла замуж без любви, дабы вызволить из Гулага своего осужденного отца. А финал у этой истории был весьма печальный: дама покончила с собою и в предсмертном письме призвала к тому же своего возлюбленного. И у Олега действительно была попытка самоубийства — он стрелялся. Но, по счастию, пуля не попала в сердце, а повредила селезенку, и врачам пришлось этот орган удалить.

(По прошествии многих лет над последним обстоятельством мы даже подтрунивали. Говорили, что Олег Стукалов имел больше, нежели Антон Чехов, оснований подписывать свои опусы псевдонимом «Человек без селезенки».)

В те времена, когда Олег приходил на Ордынку к моему старшему брату, он был худощав, несколько сутул, застенчив, близорук, слегка заикался, но при всем том в нем чувствовались и ум и обаяние.

Моя собственная дружба со Стукаловым началась в 1962 году. Мы с братом Алексеем приехали в Коктебель, где в это время жил Олег — он был женат на Ольге Сергеевне Северцовой — воспитаннице Александра Георгиевича Габричевского и его жены Натальи Алексеевны Северцовой.

В начале сентября в Коктебель пришла телеграмма из Москвы, в которой сообщалось, что Николай Федорович Погодин находится при смерти. Когда депешу принесли, Олег отсутствовал — куда-то уехал на своей машине. И у Габричевских решали, кому надлежит сообщить Стукалову подобную весть. Сделать это вызвался Александр Александрович Румнев.

Я помню, как открылись ворота и Олег въехал на машине во двор. В этот момент к нему приблизился Румнев. Они уселись на скамейку, Александр Александрович сказал Стукалову несколько слов и подал ему телеграмму. Олег взглянул на нее, помрачнел, молча вынул сигарету и закурил… Тягостная пауза длилась минуты две, после чего он поднялся со скамейки и произнес:

— Допился старый х…

А потом начались хлопоты, необходимо было достать для Олега билет на самолет, чтобы лететь в Москву, а это в те времена было совсем непросто. Но тут кому-то пришла в голову светлая идея: привлечь к этому делу Юрия Борисовича Левитана — эта знаменитость в те дни находилась в Доме творчества Литфонда.

И вот писатели под руки ввели легендарного диктора на коктебельскую почту. Мне в тот момент вспомнился Гоголь, то место, где нечистая сила среди ночи приводит в церковь Вия… Казалось, что сейчас Левитан скажет «подземным голосом»: «Разомкните мне губы!»

Между тем телефонистка набрала номер начальника аэропорта в Симферополе… Диктор взял трубку, и все мы услышали тот самый голос, который когда-то вещал: «Приказ Верховного Главнокомандующего…» Он сказал:

— Говорит Левитан… Вы меня узнаете?..

Дело было улажено в две минуты, и Олег улетел к умирающему отцу.

Стукалов был одаренным литератором. К сожалению, пьесы его теперь забылись, но каждую отличал мастерски написанный диалог. У Олега было очень чуткое ухо, он умел уловить в той шелухе, которую представляет собою обыденная речь, истинные перлы. Я до сих пор помню, как он повторял реплику какой-то бабы, которая говорила про беззаботную жизнь своих соседей:

— Нажрутся курей — и «ха-ха-ха-ха!».

В доме Габричевских иногда появлялся летчик-испытатель Г-е, у него тоже была дача в Коктебеле. Я вспоминаю, что Олег записал два высказывания этого человека.

— Не понимаю, — говорил Г-е, — как это можно — прочесть книжку и потом об ней думать. Чего тут думать? Мне, например, надо завтра и ехать в Феодосию, и подвязывать виноград. Вот я и думаю: что мне делать сначала, а что — потом…

И еще:

— Не понимаю, когда говорят: красивое море, красивые горы… Что тут красивого?.. Вот когда едешь по шоссейной дороге, а фонари стоят ровно-ровно, в линию… Вот это — красиво!

Сближение и дружба со Стукаловым не прошли для меня даром, я тогда подпал под его влияние. Мне тоже нравилось играть словами, а потому я решил, что смогу, как и он, сочинять пьесы для театра. И я действительно написал целых две. (Слава Тебе, Господи, сцены они не увидели.)

Мои, как и стукаловские, пьесы были написаны в рутинном мхатовском ключе, были донельзя реалистичны. И это заметил Александр Георгиевич Габричевский, он-то понимал, что подобная драматургия давным-давно вышла из моды. Я помню, как после прочтения одного из моих тогдашних опусов он сказал:

— Непонятно, что делать с вашими пьесами…

— Что значит с «вашими»? — спросил я.

— Ну, с твоими и с Олега Николаевича… Непонятно.

После этого разговора пьес я больше не писал.

Стукалов был человеком сердечным. Но по причине его застенчивости и некоторой невнятности речи не все это могли понять. Наталья Алексеевна Северцова, в чьей семье он прожил лет двадцать, это чувствовала. Она мне говорила:

— В Олеге есть нежность.

Он очень любил выпить. Но это была не просто страсть к алкоголю, он почему-то всегда стремился пить тайком, скрытно. Даже если было общее застолье, с большим количеством спиртного, Олег норовил отвести тебя в сторону и выпить сепаратно.

Весной шестьдесят шестого года в коктебельском доме мы жили втроем Наталья Алексеевна, Стукалов и я. Хозяйка наша была отнюдь не врагом бутылки, но Олег опять-таки предпочитал пить втайне от нее.

Я вспоминаю такую сцену. Наталья Алексеевна собирается куда-то уходить, а у нас уже есть в запасе поллитровка. Вот скрипнула калитка — хозяйка удалилась. Олег появляется на пороге своей комнаты, озабоченно смотрит ей вслед, и я слышу его команду:

— Стибри-ка луку!

Честно говоря, он произнес другой глагол, созвучный не реке Тибру, а городу Пизе.