Вечером 2-го апреля в доме первосвященника Каиафы было многолюдно. Собравшиеся там члены синедриона — книжники, фарисеи, вместе с Каиафой, его тестем, бывшим первосвященником Анной и сыновьями Анны, держали совет.

— Этот Человек творит настоящие чудеса, — воскликнул один из присутствующих. — Он исцеляет прокаженных быстрее, чем иной лекарь простуду.

— Не только прокаженных. Слепых Он делает зрячими, калек — ходячими, немым возвращает голос, а глухим — слух. И все это — одним лишь словом, — растерянно развел руками второй.

— Говорят, что по воде Он ходит, как по суше, — недоверчиво покачал головой третий.

— А я вот видел, как на свадьбе в доме у сводного брата, Симона Кананита, Он превратил в вино обыкновенную воду! Да что там «видел» — пил! И, признаюсь, не знал я лучшего вина, чем то вино из обычной воды! — с нескрываемым восхищением воскликнул тучный человек с улыбающимися глазами.

— Вы только взгляните на него! У этого человека скоро собственная кровь превратится в вино, а он все о том же! — в сердцах воскликнул первый рассказчик. — В воскресенье я был на похоронах Лазаря, сына прежнего старейшины Вифании. Их виноградники и оливковые сады соседствуют с моими. Поверьте, я еще не видел никого мертвее этого Лазаря. Как мы знаем, при приближении смертного часа больного, ангел смерти становится у изголовья с мечом, на острие которого висит капля желчи. Несчастный, увидев его, в страхе раскрывает рот и умирает от падающей туда капли. Но не сразу. До исхода третьего дня, душа человека еще пытается оживить мертвое тело, однако до рассвета четвертого, она отправляется туда, где пребывают души усопших. Так вот, Он пришел и оживил Лазаря в четверг, в половине третьего пополудни, когда прошло четыре дня и вход в склеп уже был завален каменьями. Его предупредили о смерти Лазаря сразу же, и Он мог прийти туда гораздо раньше, но Он пришел тогда, когда пришел, дабы убедить всех нас находившихся у склепа, что это действительное и подлинное воскрешение из мертвых, совершенное лично Им, объявившим себя «воскресением и жизнью».

Воцарилось молчание.

— Прошел месяц, как мы обратились к народу Израиля с требованием выдачи этого человека, — обведя присутствующих тяжелым взглядом, размеренно начал свою речь Каиафа. — За это время четырнадцать человек, несогласных с этим, покинули синедрион. Пятерых, сочувствующих, мы изгнали сами.

В голосе первосвященника появились угрожающие нотки. Лицо его стало наливаться кровью. Чувствовалось, что он с трудом сдерживает закипающую ярость.

— Они считают, что, позабыв об обычаях, синедрион хочет без суда вынести решение о казни. Нет, и еще раз нет! Вы знаете, что согласно нашим обычаям преступника можно приговорить к смерти только после предварительного предупреждения. Он уже его получил после того, как, проходя с учениками в одну из суббот через поле, срывал колосья и растирал зерна руками. Мы предупредили его, но он не внял нам. Более того, в другую субботу он прилюдно излечил в синагоге сухорукого. Да, закон позволяет лечить в субботу, если больной не доживет до утра. Но сухорукий страдал недугом тридцать восемь лет, и смерть ему в тот день не грозила. Это не оплошность. Это вызов. Вызов мне, вызов вам, вызов Израилю…

Сделав паузу, он продолжил, все более и более распаляясь:

— Это не мы, а он поставил себя вне суда, назвав себя и Судом и Прощением. И не мы, а он нарушает обычаи тем, что все время пьет и объедается, берет деньги у мытарей и окружает себя блудницами. Попирая закон, он нарушает священную субботу! Он называет себя Сыном Божьим, и за него отпускает грехи! Он даже грозился разрушить иерусалимский храм! Что еще нужно вам, чтобы понять, как он опасен для Израиля?

Каиафа зашелся в крике, потрясая посохом, но, поймав на себе укоризненный взгляд тестя, умолк, обводя взглядом присутствующих. Заметив старого раввина, он протянул к нему руки:

— Равви! Я всегда рад видеть тебя среди нас, но сейчас опечален тем, что ты молчишь. Ты же был там, когда он это говорил, и все слышал. Почему ты безмолвствуешь? Почему я один должен думать о спасении Израиля?

Раввин густо покраснел, засуетился и, потрясая свитком, что был у него в руке, сказал:

— Все, что здесь написано, записано лично мною с его слов в храме. И все это я слышал собственными ушами.

Он развернул свиток и стал читать:

— «Горе вам, книжники и фарисеи, что затворяете Царство Небесное — сами не входите и желающих войти не пускаете.

Горе вам, книжники и фарисеи, что поедаете имущество вдов и лицемерно долго молитесь; за это примете тем большее осуждение.

Горе вам, книжники и фарисеи, что обходите море и сушу, дабы обратить хоть одного, а когда это случится, делаете его сыном геенны, вдвое худшим вас.

Горе вам, вожди слепые, говорящие: если кто клянется храмом, то ничего, а если кто клянется золотом храма, то повинен. Безумные! Что больше — золото или храм, освящающий золото?

Горе вам, книжники и фарисеи, что уподобляетесь окрашенным гробам, которые снаружи кажутся красивыми, а внутри полны костей и всякой нечистоты. Порождения змия, ехидны, как избежите вы осуждения? Мой дом — это дом молитвы, а вы из него сделали разбойничий вертеп!»

Тут он остановился, чтобы прокашляться, и, посмотрев на присутствующих, пояснил:

— Он храм назвал своим, так же как объявил себя Царем Иудеев. Не кажется ли вам, братья, что для кроткого Божьего агнца, за кого он себя выдает, эти слова недопустимо грубы, отдают большим самомнением и дышат неприкрытой злобой по отношению к представителям закона?

Члены синедриона согласно закивали бородами. Но все при этом поглядывали на Анну, ожидая, что скажет он. И Анна сказал:

— Обвинения, которые вы собрали, тяжки для любого смертного. Но что, если он и в самом деле тот, за кого себя выдает? Что, если мы собираемся предать суду самого Бога? Есть у вас доказательства, что он — человек, всего лишь человек, и никто больше?

Старый раввин снова потряс свитком:

— Мы всю жизнь посвятили Богу. Так разве же мы бы не узнали Его при встрече? А тот, кого мы судим — он всего лишь человек, слабый и не слишком образованный. Вот, у меня записано… Он путается в священных книгах. Когда наши братья укорили его по поводу срываемых в субботу колосьев, он сказал, и это было записано ими: «Неужели вы не никогда не читали, что сделал Давид, когда имел нужду и взалкал сам и бывшие с ним? Как вошел он в дом Божий при первосвященнике Авиафаре и ел хлебы предложения, которых не должно было есть никому, кроме священников, и дал бывшим с ними?»

Говоря это, он имел в виду рассказ из Первой книги Царств о том, как будущий царь Давид и его единомышленники, скрываясь от царя Саула, проголодались, и, придя в храм, были накормлены там священными «хлебами предложения». Но в книге сказано, что их накормил Ахимелех, а Авиафаром звали его сына, служившего после смерти отца священником при царе Давиде. И, кроме того, ни сын, ни отец не могли быть первосвященниками, потому, как вы знаете, эта должность была введена спустя пять сотен лет после смерти царя Давида…

— Ну и что? — насмешливо сказал Анна. — Давида накормил Ахимелех, это верно. Но только Бог мог видеть, что Давид ел эти хлебы при Авиафаре, который стоял рядом. Что же насчет должности первосвященника… Разве не называем мы этим словом Аарона, жившего задолго до Давида? И разве не был он первейшим из первосвященников, избранным самим Богом? Нет, равви, ты не убедил меня…

Воцарилось тягостное молчание. Его вдруг нарушил чей-то неуверенный голос:

— Говорят, опасаясь народного восстания, Ирод Антипа решил убить Назарянина. Быть может, мы оставим это дело ему? Тем более что мы лишены права выносить смертные приговоры здесь, равно как и везде, где правят римские наместники, а у Ирода, правителя Галилеи, подобного права никто не отнимал…

Все разом посмотрели на Каиафу.

— Мы знаем Ирода, и не должны обольщаться по его поводу, — горестно усмехнулся тот. — Этот лис наверняка мечтает убрать Назарянина нашими руками. Имея уже на своих руках кровь Иоанна Крестителя, он не жаждет брать на себя и кровь Иисуса.

— Ирод ничего не боится, — сказал Анна. — И мы не слабее его. Сделаем то, что должны сделать. Но — руками римлян. Он же называл себя Иудейским царем, а в Иудее правит римский наместник. Стало быть, он преступник перед Римом. И пусть Рим же его и казнит. И Пилат не сможет не сделать этого, ибо тогда Пилата накажет Рим.

— Да, мы сделаем это! — горячо поддержал тестя Каиафа. — Поймите, у нас нет иного выхода! Если оставим все как есть, народ уверует в него и восстанет. И тогда римляне, воспользовавшись этим поводом, не только перебьют народ, но и разгонят синедрион. Пусть лучше одного не станет, чем умрет народ. А если его не станет, то это не только сохранит народ, но и позволит ему воссоединиться. Мы сделаем это!

— Сделаем… — нестройно отозвались священники.

— Итак, — уже без прежнего пафоса продолжил Каиафа, — кто узнает, где он, пусть скажет, чтобы мы могли его взять.

— А как быть с его учениками? — спросил кто-то.

— А никак, — подумав, ответил Каиафа, — их будут презирать, о нем самом скоро забудут, а мы проследим за тем, что бы его рождение, учение и смерть не были упомянуты в летописях…

Внезапно распахнулась дверь, и в проеме появился чей-то силуэт. Присутствующие замерли.

— Что я получу, если предам его вам? — донеслось из темноты.

В повисшей тишине раздался чей-то неуверенный голос:

— Тридцать сребреников, как в книге пророка Захарии.

Под царапающий душу скрип раскачивающейся на ветру двери силуэт медленно растаял в ночи. Священники оцепенели, потрясенные тем, как быстро были услышаны слова Каиафы. Когда же наконец они осмелились подойти к дверям и выглянуть наружу, там уже никого не было.