Конец света с вариациями (сборник)

Аренев Владимир

Точинов Виктор Павлович

Балабуха Андрей Дмитриевич

Успенский Михаил Глебович

Галина Мария Семёновна

Гелприн Майкл

Быков Дмитрий Львович

Тюрин Александр Владимирович

Трускиновская Далия

Бабкин Михаил Александрович

Удалин Сергей Борисович

Кубатиев Алан Кайсанбекович

Голдин Ина

Малыгина Ирина

Сенников Андрей

Рубанов Андрей Викторович

Морана Виктория

Данихнов Владимир Борисович

Бенедиктов Кирилл Станиславович

Первая труба

Конец света, который нам предрекали

 

 

Владимир Данихнов

Бог жуков

Я стоял на лоджии и занимался интересным делом – плевал вниз, а Коля вышел на балкон и крикнул мне оттуда:

– Приходи в гости!

– Сейчас, маму спрошу!

Я вернулся в гостиную, взял в руки зажженную свечку и пошел в спальню, чтобы спросить у мамы разрешения пойти к Коле, но мама спала на кровати пьяная вдрызг, а рядом с ней валялся, подложив руки под затылок, жилистый мужик с волосатой грудью и широкой плешью на макушке. И в трусах со слониками. Слоники на его трусах выглядели настолько по-идиотски, что я долго не мог оторвать от них взгляд. Однако в комнате неприятно пахло водкой и потом, а незнакомец громко храпел, поэтому я вышел из комнаты, так и не решившись растолкать маму.

Я вернулся на лоджию, сложил ладони ковшиком, прижал их ко рту и крикнул:

– Коля, мама пьяная, и она спит!

– Так приходи! – воскликнул Коля.

– Я не могу. Без маминого разрешения. Вдруг ей станет плохо?

– Да ты просто трус!

– Сам такой!

– Нет, ты – трус, раз не можешь прийти ко мне. Я ведь живу в соседнем подъезде!

– Ладно, – подумав, сказал я, – я приду к тебе, Коля, но знай, придя, я заряжу тебе кулаком в нос, а потом дам в ухо! Так-то!

– Вот и ладушки. Жду тебя через пятнадцать минут.

Я побежал в переднюю, снял с вешалки кожаную куртку, накинул ее на плечи, стал натягивать на ноги ботинки. В это время в прихожую, пошатываясь, вошла мать. Он смотрела на меня красными от недосыпа глазами и расчесывала в кровь голову; ее майка с надписью «end of time» была заляпана кетчупом и порвана в двух местах – там, где за майку тянул мужик в слоновых трусах.

– Ты куда собрался? – спросила мама. Она прислонилась к стене и закрыла глаза, шумно вдыхая и выдыхая.

– Я уже взрослый, – ответил я, – мне тринадцать лет, я много чего знаю и много чего повидал и имею право самостоятельно выходить на улицу и гулять, сколько захочу и когда захочу.

– Тебе только тринадцать! – воскликнула мама и, сдирая непослушными пальцами обои, упала. Наверное, в обморок.

Я осторожно спускался по лестнице вниз; проверял каждую ступеньку, прежде чем сделать шаг, и боялся. Боялся, что вдруг наступлю на одну из кошек и упаду. Котов и кошек в подъезде очень много, потому что они приходят в наш дом со всех концов города.

– Священник закрасил все окна черным, священник закрасил все окна, и теперь мы не видим луны, не видим света… – пел кто-то на третьем этаже, неумело подыгрывая себе на гитаре. Наверное, он тоже был пьян, но пел правду: все окна в нашем доме закрашены черной краской. Две недели назад приходил капеллан и сказал, чтобы все закрашивали окна, потому что скоро война, и в те дома, где окна не закрасят, бомба попадет в первую очередь. Конечно же, никто в подъезде не хотел, чтобы бомба попала в наш дом в первую очередь. К тому же у священника была черная борода лопатой и узкие очки, вызывающие доверие; мой папа сказал, что такому человеку не верить – грех. Дядя Федор, сосед, возразил; его удивило, откуда в нашей Российской армии взялся человек, который называет себя капелланом. Папа разозлился и дал дяде Федору в глаз, а потом подкараулил и пристрелил его пса, Шарика. Потом, чтобы подать пример, отец первым полез закрашивать окна и успел закрасить три или четыре прежде чем выпал, пьяный в хлам, из окна восьмого этажа и разбился насмерть. Но дело его продолжили, и теперь в нашем доме сплошь черные окна.

Выйдя из подъезда, я первым делом поежился, потому что на улице стояла осень. Вторым делом я закашлялся, потому что во дворе пахло гнилой картошкой, мешки которой свалены в кучу у третьего подъезда. Третьим делом я притронулся к голове, чтобы убедиться, что волос на голове у меня уже нет и никогда не будет. Стало обидно. В горле першило, чесались гнойные ранки на локтях, щеках и внизу живота. Вдалеке громко хлопало, и вечернее небо озарялось оранжевыми и красными вспышками. На улице никого не было; голые телеграфные столбы стояли, как призрачные часовые; соседняя хрущевка казалась многоглазым чудовищем, потому что там тоже закрасили окна. На свой дом оборачиваться и смотреть я не хотел – противно.

Перепрыгивая пустые бутылки из-под водки, пряча голову в высокий воротник, я бежал к Колиному подъезду. Там под козырьком покачивалась лампочка на длинном изолированном шнуре, а на самом козырьке сидели коты и кошки и смотрели на меня, выпучив глазищи. Кошки были тощие и ободранные.

– Бр-рысь! – крикнул я, подхватил с асфальта камень и запустил в кошек. Они даже не шелохнулись, а камень попал в оконце над козырьком и расколошматил его вдребезги. Испугавшись, я кинулся к дверям. Как раз вовремя: из окна высунулась и запричитала лысая женщина.

– Федя! Федя! – звала она.

– Что?

– Кажется, опять началось! Федя! Кажется, началось!

– Что началось, глупенькая?

– Война, Федя! Война!

– Глупенькая, ничего не началось… ну успокойся же.

– Федя! Феденька! Я так боюсь, боже, я так боюсь!

– Не бойся, милая, священник приказал нам закрасить все окна, и наш дом теперь в безопасности; война не доберется до нас. Возьми… возьми же, выпей.

– Федя! Но это водка, это опять водка, Федя!

– Я сказал, пей! И отойди от окна!

– Но Федя!

– Пей!..

Я стоял, прислонившись к сырой стене, и дрожал. Я ждал, что они вот-вот разберутся со своей водкой, со своей войной и выйдут из квартиры; увидят, что я разбил окно, схватят меня за ухо и приведут домой. А дома пьяная мама и неизвестный мужик в трусах с красными слониками; им не понравится, что я пришел не один, а в компании.

Но никто так и не вышел.

Мне открыл Коля. Он был, как всегда, неопрятен и грязен. На спортивных штанах – белые пятна, льняная рубашка серая от пыли и воняет потом. Коля – рыжий и веснушчатый; у него нос картошкой и серые глаза; длинные, как у девчонки, ресницы. Левый глаз розовый и слезится. У Коли конъюнктивит. Вроде бы. То есть это он так говорит, а на самом деле кто его знает, чем там Коля болен. К врачу он не ходил. По радио сначала говорили, что больницу взорвали, а докторов разогнали. Или разогнали, а потом взорвали – не помню. На следующий день передали, что это ошибка, никто больницу не взрывал; просто из нее выгнали всех больных, а окна закрасили в черный цвет, чтобы пилоты вражеских самолетов промахнулись и не попали в больницу ядерной бомбой. Еще через день радио заткнулось навсегда.

– Пришел? – спросил Коля, нахмурившись.

– Не видишь, что ли? – буркнул я, протискиваясь мимо друга. В квартире у Коли было тепло и пахло блевотиной. Меня аж самого затошнило. Воняло из-за приоткрытой двери, которая вела в туалет. Я поспешил отойти в сторонку.

На кухне горела свеча, в остальных комнатах было темно. Под самым потолком в прихожей, оклеенной обоями «под кирпич», висели круглые часы. Секундная стрелка дрожала на месте; я подошел ближе и увидел, что стрелки приклеены к циферблату скотчем.

– Зачем это? – спросил я.

– Что «это»?

– Стрелки. Зачем ты заклеил стрелки?

– Так надо, – ответил Коля деловито. – У меня совсем мало времени, а стрелки подгоняют его.

Длинные тени, словно призраки, носились по прихожей, и было немного страшно, и я подумал мельком, что зря ушел из дома, что надо бы вернуться, но Коля сказал вдруг:

– Я рад, что ты здесь.

Мне сразу полегчало. Не зря, получается, пришел.

– Фигня, – ответил я, стягивая куртку. – Зачем звал?

– Сейчас покажу тебе кое-что.

– Кое-что?

– Особенное кое-что!

Он привел меня на кухню, усадил за стол, а сам взял в руки свечку. С огарка ему на руку капал расплавленный парафин, но Коля даже глазом не вел. Он был стоек, как индеец, или кто там так стоек, что не обращает внимания на горячий парафин? Как мазохист, короче говоря, стоек был мой друг Коля.

– Знаешь, из чего делают парафин? – спросил Коля.

Я удивился его вопросу. Какая разница?

– Из нефти, – объяснил Коля. – Парафин из нефти и война тоже из нефти.

– Не «из нефти», а «из-за нефти», – поправил я. – И вообще хватит придуриваться.

– А что ты знаешь о жуках? – спросил он загадочным голосом.

– Много чего, – ответил я и замолчал.

– Ну? – выждав минуту, уточнил Коля.

– Они усатые, – сказал я и с намеком посмотрел на Колин холодильник: – Слушай, у тебя пожрать есть что-нибудь?

– Я съел все еще вчера. Весь вечер блевал, но все равно ел и пил, потому что боялся, что у меня будет обезвоживание, – строго ответил Коля и погрозил мне пальцем. – Не меняй тему, отвечай!

– Как это вчера? А паек? Твой папа не ходил в продуктовый ларек за пайком?

– Мой папа ходил в продуктовый ларек за пайком. Он ходил туда двенадцать раз, а позавчера пошел в тринадцатый и не вернулся. Отвечай!

– Я больше ничего не знаю о жуках, – признался я.

– Они что-то задумали, – доверительно сообщил мне Коля, присел на корточки и наклонил свечу к полу. На полу валялись мятые этикетки от водки. Среди этикеток маршировали упитанные черные жуки. Они задорно шевелили длиннющими усами и перебирали лапками со скоростью аэроэкспресса. Жуки сновали между бумажками, а иногда заползали под них и чем-то там занимались, отчего этикетки тряслись и подпрыгивали над линолеумом.

– Откуда у тебя в квартире столько жуков? – удивился я.

– Они пришли из ниоткуда, поэтому я не могу сказать тебе, откуда точно, – загадкой ответил Коля. Но я-то догадался, что никакая это не загадка, а глупость. Жуки пришли, откуда обычно приходят тараканы: из вентиляции.

От огонька Колиной свечи его лицо казалось осунувшимся и страшным.

– Они ходят туда-сюда и что-то ищут, – сказал он. – Быть может, некий жучий грааль или еще что-то; не знаю, что именно. Но если они найдут его, нам, наверное, не поздоровится.

– Кому «нам»?

– Нам всем!

– А разве есть такое слово: «жучий»?

– Какая разница?

Я долго молчал, встревоженный Колиными словами, а потом тряхнул головой и сказал:

– Коля, придурок, ты чего мелешь? Какой, на фиг, грааль? Жуки… это жуки! Они даже не разумны.

Коля горько усмехнулся, и была в его усмешке взрослая, мудрая печаль и некое тайное знание, которым я тут же захотел обладать. Я хотел обладать этим знанием целую минуту, а потом подумал, что маленький паршивец притворяется, будто что-то знает, а на самом деле ничего-то он не знает, поэтому хотеть обладать знанием мне совершенно незачем.

– Саша, – сказал Коля, – мой верный друг Сашенька, эти жуки – разумны. Может быть, ты, мозг которого подпорчен телевидением и Интернетом, и веришь, что право на разум принадлежит одному только человечеству, но я знаю, что это не так. Впрочем, ты все равно не сможешь осознать непреложность этого факта, потому что у тебя на глазах шоры, а в ушах – ватные затычки.

– Нет у меня никаких затычек, с чего ты взял, придурок?

– Это я образно выражаюсь.

– Я тебе сейчас по морде дам, чтоб больше не выражался.

Он промолчал.

Я присел рядом с Колей на корточки и прошептал ему в ухо:

– Коля, у тебя крыша поехала. Ты ничего не знаешь и не помнишь. Ты мелешь всякую ненужную чепуху. А важное, небось, позабыл. Ну-ка, скажи мне на память поражающие факторы ядерного взрыва!

– Мы закрашивали окна не для того, чтобы помнить о поражающих факторах ядерного взрыва, – отрезал Коля. – Мы закрашивали окна, чтобы, наконец, подумать в тишине о главном; сейчас нет электричества, воды и газа; отключен телефон; не стало и времени, потому что я заклеил стрелки скотчем; и это самое благоприятное время для размышлений.

– О жуках?

– И о них тоже. Посмотри. Здесь много жуков, и они все время в движении. Но на некоторых перекрестках стоят и не двигаются крупные особи с жирными белыми полосками на надкрыльях. Это координаторы. Они координируют действия рабочих жуков.

Коля тыкал свечкой в разные точки пола, а я с неподдельным восхищением наблюдал, как жуки огибают Колины тапочки и спокойно ползут дальше.

– Никак не могу понять, что ты хочешь этим сказать?

– Я хочу сказать этим, мой дорогой друг Саша, что жуки разумны. Мать твою, ты слушаешь меня или нет? Они разумны, но не так, как человек. Они – это, скорее всего, одна особь, одно огромное разумное жуковое сообщество, нечто вроде Океана в «Солярисе» Лема; и они что-то задумали.

– Не, Коля, все-таки ты спятил. К тому же «жуковое» звучит еще хуже, чем «жучье».

Коля не отвечал. Он водил свечой над полом и шептал что-то неразборчивое. Я ткнул Колю пальцем в бок, но он даже не пошевелился. Коля оцепенел, и зрачки его расширились так, что почти поглотили радужку.

– Коля, черт тебя возьми! – звал я. – Коля!

Коля не отвечал.

Я вернулся домой, где в первую очередь взял трубку, чтобы позвонить другу и убедиться, что он еще не полностью рехнулся, но в трубке не было гудка, и я вспомнил, что телефон отключен. Тем не менее я разозлился. Я долго бил трубкой о стену, но гудок не появлялся; тогда я схватил аппарат и кинул его с размаху об пол, но гудок все равно не появился; вместо гудка проснулся мужчина в трусах со слониками. Зевая и потягиваясь, он вышел из спальни. Подвинув меня с дороги, он прошел на кухню, хлопнул дверцей неработающего холодильника и принес с собой в прихожую две разнокалиберные рюмки и бутылку водки калибра обычного, ноль пять. Усевшись на маленькую табуретку рядом с трюмо, он поставил бутылку прямо на пол, налил водки в обе рюмки и кивнул мне:

– Будешь?

– Телефон отключен, – сказал я и аккуратно поставил аппарат на место.

Мужик выпил водки, почесал красными пальцами волосатую грудь и сказал:

– Раз уж я прописался у вас, надо с тобой, дружище, познакомиться. То есть я ведь сплю с твоей матерью, и это накладывает на меня какие-то обязательства; я должен помочь тебе вырасти гражданином, я должен воспитать в тебе патриотизм и еще что-то, о чем я пока не помню, потому что пьян, но обязательно вспомню, когда протрезвею.

– Я маленький еще, чтобы водку пить, – сказал я нагло и подумал, что Коле, наверно, сейчас страшно одному в квартире с жуками. Наверное, он сидит и дрожит, а я, вместо того чтобы помочь ему найти отца, сижу здесь и говорю с мужиком, у которого на мятых трусах нарисованы идиотские мультяшные слоники.

– Подростки не называют себя маленькими, – выпятив губы, отвечал мужик. – Раз ты уже достаточно взрослый, чтобы осознать себя ребенком, хлопни водки. Говорят, она помогает против радиации. Я верю в народную медицину. А ты?

– Эм-м…

Он схватил меня за руки и силой залил в мой рот содержимое рюмки. Я долго кашлял и брызгал слюной во все стороны, а потом прекратил и ухватился руками за трюмо, чтобы не упасть. В голове шумело, колени подгибались, к горлу подкатывал кислый комок.

– Мужик! – похвалил меня материн сожитель и спросил: – Какой был твой отец?

– Он был хороший, – отвечал я грустно. – Он был по-настоящему хороший, пока не пришел капеллан в форме защитного цвета, и после этого папа сошел с ума. Отец твердил, что нас спасут только черные окна. Чтобы проблемы не стало, говорил он, надо просто на нее не смотреть. Дядя, простите, меня, кажется, сейчас вырвет…

– Все мужчины проходят через это, – кивнул мужчина со слониками и хлопнул еще рюмку. – Знаешь, что хорошо в этой самой ядерной зиме? Если она наступит, конечно.

– Что?

– Снег посреди июля, – ответил мужчина. – Чистый белый снег и хмурое небо – это же такой простор для творчества! Заметил, что самые знаменитые писатели и поэты сплошь и рядом живут на севере? Знаешь, почему?

– Нет.

– Я тоже, – сказал мужчина. – Я даже не помню, что сейчас сказал.

Я кашлянул; на паркетный пол цвета горчицы упали две капли цвета кармина.

– Послушайте… мне все равно… но у моего друга пропал отец, и Коля теперь совсем один в своей комнате, следит за странными черными жуками и боится… давайте, прошу вас, давайте сходим к продуктовому ларьку и узнаем, что с ним случилось…

Мужчина выпил, почесал лысину и кивнул:

– Почему нет? Потопали. Пока пьяный – можно. Кстати, позволь представиться – Игорь. И не называй меня дядей, пожалуйста.

– Саша, очень приятно.

По небу ползли лохматые серые тучи, из-за которых украдкой выглядывали звезды; луна подмигивала ущербным глазом. Навстречу нам из тьмы выползали глыбы многоэтажных домов и дряхлые кости неработающих фонарей. Повсюду валялись перевернутые мусорные контейнеры, из которых высыпались картофельные очистки, старые упаковки, использованные презервативы, пачки из-под сигарет, яичная скорлупа, полиэтиленовые пакеты, старая одежда, дряхлые ботинки и так далее. Стояла непроглядная темень, но Игорь захватил вечные фонарики, и мы шли по мерзлому асфальту, крутили ручки, а впереди нас прыгали светлые пятнышки. Иногда они выхватывали из тьмы дохлых кошек и мертвых людей, которые скорее напоминали кукол.

– Почему в нашем доме кошки не умирают? – задумчиво протянул Игорь. Сейчас, в накинутом на темно-зеленый свитер землисто-сером пыльнике и галифе он выглядел как солдат, или даже как мушкетер, потому что у него были великолепные мушкетерские усы и пронзительный мушкетерский взгляд, только в руках, увы, Игорь сжимал не мушкет или шпагу, а фонарик и пистолет Макарова. Не знаю, откуда он его взял. Может, Игорь военный?

– Потому что дом освятил капеллан, – угрюмо ответил я. На мне была старая кожаная куртка с дырявыми карманами и джинсы, потертые на коленях – гордиться нечем. Это вам не галифе и классный пыльник.

– Чушь какая-то. Ты еще скажи, что окна, закрашенные в черный цвет, помогли. Но в дом их, кошек в смысле, тянет, это факт. И живут там припеваючи, только орут громко и друг друга жрут.

– Ну если больше нечего жрать, – буркнул я, – почему бы и нет? У котов же нет собственного продуктового ларька.

Игорь промолчал.

У ларька народу было раз-два и обчелся.

Продуктовый ларек – это натурально жестяной ларек, выкрашенный в синий цвет, с оконцем впереди, которое забрано чугунной решеткой. Перед ларьком стоят два прожектора, от которых куда-то во дворы ползут толстые черные провода. Прожектора освещают пятачок перед ларьком и собственно покупателей. Которых было двое на данный момент: у окошка стоял лохматый седой старик в драповом пальто, а за ним скучающе поигрывал тросточкой лысый парень лет двадцати. На нем были черные джинсы и черная куртка на синтепоне. На лице и руках парня краснели ранки.

Я не мог понять, зачем ему трость; может, людей по голове бить?

Мы пристроились в конец очереди.

Старик спрашивал у ларечного оконца:

– Так откуда вы берете еду?

Из окошка ему неразборчиво отвечали.

– А они откуда берут?

Снова что-то невнятное.

– А эти?

– …

– Ну вот, опять. А ВЫ тогда откуда берете продукты?

– Мать твою, дед, – возмутился парень в джинсах. – Тебе, что ли, кажется, что ты в анекдот попал? Надоел. Получи свой паек и проваливай.

Старик повернулся к нему, яростно блеснул круглыми линзами и крикнул:

– Кощунство! Кощунство!

– Какое, к чертям, кощунство? – удивился парень в джинсах.

– Чего тут непонятного? Людей вешать на столбах – это кощунство, – ответил старик и крючковатым носом указал куда-то на другую сторону улицы. Проследив за его взглядом, можно было заметить темные силуэты повешенных на столбах людей; они, люди эти, с протяжным скрипом качались из стороны в сторону.

– Что с ними? – спросил Игорь.

– Ларек пытались ограбить, – на этот раз очень внятно ответили из окошка. – Вот и умерли позорной смертью. Но вы не волнуйтесь, завтра их уже не будет, зато обещают вкусные мясные котлеты с минимальным содержанием сои.

– Здорово! – обрадовался я.

– Еще бы, малыш! – радостно крикнули из окошка.

Старик получил, наконец, свой паек, сунул его в приготовленный заранее черный пакет и собрался было уйти, но Игорь придержал его за рукав.

– Что вам угодно? – близоруко щурясь, спросил старик.

– Нам угодно найти одного человека, – ответил Игорь. – Сейчас вот этот малыш, от которого разит водкой, вам его опишет.

– Он рыжий и в веснушках, – описал я, с опаской поглядывая на старика.

– Хех, – сказал старик, булькая, – хех… хех, хех! Кхе-хе!

– Что это значит? – удивился я.

– Закашлялся я, – хрипло ответил старик, держась рукой за стену. – Плохо себя чувствую в последнее время и с каждым днем все хуже и хуже. Рыжий, говоришь?

– Да!

– Нет, не видел.

Он зашаркал по асфальту драными башмаками и вскоре скрылся за углом. Мы с Игорем проследили за ним, а когда обернулись, на нас в упор глядел парнишка с тросточкой.

– Рыжего ищете? – спросил он.

– Да, – кивнул я испуганно, подвигаясь ближе к Игорю. Тот стоял руки в боки и угрюмо разглядывал парня.

– Ты его знаешь? – спросил он.

Парень медленно кивнул:

– Был тут вчера. Или позавчера? В общем, как узнал, что с севера мародеры идут, пошел туда, отбиваться.

– Что еще за мародеры?

– Я откуда знаю? По мне, так лучше о них не помнить. Не думать и не гадать, тогда, глядишь, мимо пройдут и не заметят. Это правильная философия. Если что-то и спасет наш мир, то только она.

– Значит, на север… – протянул Игорь.

– Да вы не волнуйтесь! – подмигнув нам левым глазом, ответил парень. – Идти никуда не придется. Он вместе с двумя безумцами сдерживал переулок, у них кончились патроны, и мародеры их перебили.

– Перебили-перебили! – радостно подтвердили из ларька. – Я все видел собственными глазами. А на следующий день у нас были вкусные сосиски! И паштет! Вы продвигайтесь, не задерживайте очередь!

Игорь протянул в окошко паспорт, а я свидетельство о рождении и сто рублей; взамен нам сунули тетрадку в косую линию, где мы поставили подписи напротив своих фамилий; потом нам вернули документы и выдали по две сосиски, две круглых витаминки и картонную упаковку из-под яблочного сока. В упаковке была вода. Игорь потянул меня за угол, где мы присели на бетонную тумбу и принялись за еду. Совсем рядом поскрипывали ржавые качели, и я очень хотел покататься на них, но не решался, потому что было стыдно перед Игорем: вдруг он подумает, что я все-таки еще ребенок?

– Нет никаких мародеров, фигня это, – сказал Игорь и зачем-то достал пистолет.

– Нам соврали? Но почему?

– Все должно быть по закону, – невпопад ответил он. – Люди должны быть обеспечены пайком.

В сосисках что-то было. Что-то, что застревало в зубах. Я хорошенько разжевал кусочек и сплюнул на руку. Посветил фонариком на ладонь.

– Что там? – спросил, напрягаясь, Игорь. – Ноготь? Волосок?

– Нет, – ответил я. – Камешек.

– Обычный камень?

– Да.

– У отца твоего друга были камни в почках?

– Откуда я знаю? – удивился я и выкинул камешек.

А потом была моя квартира и спящая мама, у которой из головы выпадали волосы. Волосы оставались на подушке, а когда мама встала и провела рукой по голове, они посыпались на ковер, как осенние листья. Игорь придерживал маму за локоть; они сели на пол перед трюмо, рядом горела свечка, и они, заедая водку одной сосиской на двоих, горланили песни. Потом плакали и снова пели. Игорь говорил, что мой папа – дурак и что необходимо срочно вымыть окна, хотя, конечно, уже поздно.

Я обижался, но молчал.

Игорь кричал, что люди умирают повсюду, что еще три дня назад у ларька стояла очередь, а теперь они умирают, потому что слабые, а в этом доме еще остались живые, потому что здесь живут сильные духом люди. И никакой этот дом не особенный, а кошки бегут сюда, потому что в подвалах еще до взрыва какой-то умник разбил двадцать пузырьков валерьянки. Игорь сказал, что пистолет ему больше ни к черту и скинул его с лоджии, а потом вышел из квартиры и минут через пять привел толстого мужика с гитарой. Мужик признался, что тоже был против затеи с покраской окон, и тогда Игорь налил ему водки. Потом пришла женщина с ребенком; ей тоже налили. У ребенка была кожа ненормального желтого цвета, и он все время бегал в туалет, потому что его тошнило, а потом так и остался в туалете и не выходил, но его мать, кажется, не заметила этого и пела со всеми песню про русские березки, а толстый мужик подыгрывал на гитаре.

Потом Игорь сказал, что даже сейчас они закрашивают окна вместо того, чтобы сделать хоть что-нибудь; хотя что-то делать, конечно, уже поздно.

Мужик с гитарой оживился, поднял рюмку и сказал:

– За световое излучение.

Выпили.

Потом Игорь, действуя стремительно, разлил по новой и крикнул:

– За ударную волну!

Выпили.

Мама закашлялась, но все-таки смогла прохрипеть:

– За проникающую радиацию!

Выпили.

Женщина, ребенок которой уже полчаса не выходил из туалета, сказала, шмыгая носом:

– За радиоактивное заражение!

Выпили.

Я натянул на себя свою любимую кожаную куртку и незаметно для всех ушел.

– Я понял, – сказал я, отворяя дверь в Колину квартиру, – я понял, понял, понял, понял…

– Что ты понял? – тихо спросил Коля из кухни.

– Я понял, что ты такой же, как мой папа. Ты заклеил скотчем стрелки, чтобы остановить время, но время так не остановить; папа красил окна, и упал на асфальт, твердый камень пробил ему череп, и теперь он лежит мертвый, а окна закрашены, и проблемы не видно, но она все равно есть, есть, есть… я понял, я все понял, я…

– Не пори чушь. Иди лучше сюда.

Я повесил куртку на вешалку, а ботинки запихнул ногой под шкаф; пошевелил большим пальцем левой ноги сквозь дырку в носке и, осторожно ступая, прошел на кухню. Здесь было тихо и темно, причудливые тени все также бегали по стенам, а посреди пола сидел в позе лотоса Коля; рядом с ним стоял огарок в граненом стакане, а рядом со свечой наползали друг на друга жуки. Вернее, я сначала даже не понял, что это жуки: колышущаяся, подвижная масса, тошнотворное, коричнево-бурое желе вырастало рядом с Колей.

– Что за…? – я вылупился на невиданное зрелище: жуки строили из своих тел статую.

– Помнишь, они тут бегали, искали что-то? – спросил Коля, не открывая глаз.

– Ну?

– Клей они искали. Нашли. Я им тюбик открыл, а они измазали в нем кончики своих лап, ног или что там у них и теперь… сам видишь.

Я видел.

Это была рука, самая настоящая человеческая рука, сотворенная из движущихся, карабкающихся друг на друга жуков. Рука покачивалась над полом и все время меняла форму; пальцы двигались, сгибались, а потом жуки сложили их вместе и протянули Коле раскрытую ладонь для рукопожатия.

– Здорово! – прошептал Коля, открыв один глаз, нормальный. – Знаешь, что я придумал? Мы с тобой, Саша, будем богами для этих жуков. Мы дадим им рай, а потом отберем.

– Че?

Коля осторожно протянул руку и легонько пожал ладонь. Не отнимая руки, он открыл другой глаз, розовый и гноящийся, и сказал:

– У вас, жуков, логика хромает. Мы не сможем дать рай вам всем, потому что жратвы мало, а вас много; вас должно быть… – он жутковато улыбнулся, – …немного меньше.

И крепко, до мерзкого хруста, он сжал свою ладонь в кулак.

 

Ина Голдин

Увидеть Париж

Говорят, у эскимосов есть двадцать с лишним названий для снега. Я думаю – каким же адом для них должна быть жизнь. За то время, что я провел в России, я едва ли научился различать пять. Но мне хватило. Помню, дома хоронили моего товарища; он погиб под самое Рождество, и во время похорон пошел снег. Обычно его в это время не допросишься, а тут он посыпался, будто издеваясь, напоминая о радости, звенящих колокольчиках – мелкий, яркий, будто прошедший через сито с блестками. Он падал на гроб, так что в конце концов тот стал похож на странное блюдо с сахарной пудрой. Обиднее всего было знать, что вот священник сейчас бросит на крышку гроба последнее «Аминь» и пойдет домой выпить, согреться и приготовиться к праздничной мессе.

Здесь людей заваливает при жизни, и покрепче, чем тогда моего друга.

Но в том-то и дело, что снег сходит. Скоро его сменит град, дождь. Потом придут молнии. И зимы уже никогда не будет. В этой мысли я ловлю какое-то странное утешение. Когда ненавидишь что-то с такой силой, желаешь, чтобы оно исчезло, даже если сам исчезнешь тоже. Психология шахида, мой дорогой Матье. Как говорят здесь, с кем боролись…

– Вы можете мне просто ответить, летают самолеты или нет? – я еще сдерживаюсь. У девушки белесое непробиваемое лицо. Во взгляде – обычная служебная ненависть к любому, кто задает вопрос.

– У нас нелетная погода. Мы дожидаемся специального разрешения… Я не могу…

Мне стыдно, но я начинаю загибаться от смеха, одной рукой держась за стойку.

– Н-нелетная погода… Ничего себе эвфемизм…

Она вдруг начинает шмыгать носом. Плечи дергаются под нелепой блузкой цвета хаки. Только этого не хватало.

– Ну что я-то могу сделать?! Думаете, вы один такой?

Их коллективизм меня умиляет. Не то важно, чтобы ты не страдал. Важно, чтобы страдал сосед.

А в данном случае я генерально не один.

Скопившаяся в аэропорту толпа дружно ахает, напрягшись с задранными головами. Они смотрят в телевизор под потолком. Там только диктор, картинки не показывают. Наверное, показывать уже нечего.

– …Африка… Невиданные по силе грозы… Мы потеряли связь… По последним свидетельствам… Кейптауна больше нет.

Это «нет» падает в тишину, как комок снега на крышку гроба.

– Грозовой фронт движется…

Но Европа-то еще есть, правда?

– Думаете, раз иностранец – так все позволено?! – продолжает негодовать девушка. Она даже не заметила исчезновения Африки. Да и какое им здесь до нее дело.

– Простите, – говорю я. – Я очень хочу домой.

Отхожу от стойки. Характерная особенность этой страны – если завтра праздник, сегодня уже никто не работает. Если завтра конец света, сегодня все уже умерло. Не работает отопление, закрыты все бары, где можно было хотя бы перехватить полутеплого, чересчур сладкого кофе. На поле стоят, понурив носы, самолеты, а внутри узкого ящика аэропорта бешеным сердцем бьется толпа.

Да – электричество еще не выключили.

– Сантерр! Господин атташе!

Я оборачиваюсь. Передо мной стоит Роберт Крэйг, служащий Посольства Соединенных Штатов Америки, отдел науки, культуры и образования. Подтянутый, в сером костюме, в галстуке. Отсиживался тут, хотя не так давно участвовал в удачной операции на Среднем Востоке.

Удачная операция, о которой я буду помнить всю жизнь. Из-за которой на новогоднем приеме я едва удержался, чтобы не разбить ему морду. Странно – всего две недели назад.

– А, мистер Крэйг, – говорю, – что, Управление до сих пор не прислало за Вами самолета?

Крэйг слегка раздувается:

– Ваша шутка крайне неуместна и некорректна.

Он в аэропорту один, вся консульская свита улетела раньше. Кажется, мы одинаково здесь застряли. На любом тонущем корабле найдется человек, который будет заботливо сажать в шлюпку женщин и детей до тех пор, пока не заметит, что все лодки ушли, а его забыли взять. Думаю, что и Крэйг оставался до последнего в своем представительстве, цепляясь за телефон, как капитан за уходящий в воду штурвал. В последний раз, когда я связывался с нашими, мне сказали сидеть спокойно и ничего не предпринимать. До нового распоряжения.

Вначале, разумеется, никто не верил. Новость была из серии «ученые предупреждают», из тех, что на новостных сайтах печатают в левом нижнем углу. Но сообщили из серьезной организации. Из тех, что ставят консульских в известность, если используют дезинформацию. В кабинетах оживились – прервалась, наконец-то, обычная рутина. Люди собирались у кофейного автомата, под таким предлогом отщепляя от работы лишние десять минут.

Я плюнул на график связи и послал запрос – правда ли? Ответили – правда. Земля не переживет следующей грозы. Греки могут гордиться – именно их бог-громовержец в конце концов поимеет всех. Мы, грешные, думали, что это будет Аллах. Мне сказали – НАСА, русские и наши выясняют, можно ли хоть как-то это предотвратить. Никаких действий, никакой паники – пока они наверху не договорятся. И так мы сидели и делали вид, что все хорошо.

Через три дня нас созвали в конференц-зале.

– Господа, – начал консул. Закашлялся. Замолчал. – Ребята, вам лучше… Лучше всем сейчас вернуться домой. Пока не поздно.

Когда беда хватает людей на чужой территории, они бегут в консульство, как обиженный ребенок к матери. Мы сами виноваты, выстроили слишком высокие стены, люди думают, что могут спрятаться за эти стены от любой напасти.

Когда за нами прислали два внеочередных «Боинга», я впервые подумал – хорошо. Хорошо, что нас здесь мало. Я был на Кот-д-Ивуаре во время эвакуации из зоны конфликта.

Все граждане Франции, которых занесло в этот несчастный сибирский город, уместились в хвостовом салоне. Русские улетали тоже. Моя секретарша сказала, что хочет напоследок увидеть Париж.

Связаться с Отделом я больше не мог. Ни один из адресов не отвечал. Здешние операторы связи заблаговременно отключились. В конце концов я уничтожил всю информацию. Стер следы. Устроил компьютеру его собственный апокалипсис. Не знаю, закрыл ли кто-то консульство, когда я вышел. Вопрос: кто похоронит последнего могильщика?

– Ладно, – говорю я, – мистер Крэйг. Давайте называть кошку кошкой. Или – как там у вас – лопату лопатой? Тоже не можете связаться со своими?

– Мне нужно срочно вернуться в Америку, – говорит он. – Думаю, это будет не так просто, учитывая, что здесь творится.

– Думаю, теперь везде так, – говорю я. – Кажется, и телефонная связь полетела в тартарары.

– Мне нужно улететь в Америку, – повторяет он.

Он что, совсем тупой?

– Мистер Крэйг, – говорю я мягко. – Отсюда самолеты в Америку не летают? Или вы надеетесь на специальный рейс? Все специальные рейсы уже улетели. Без нас.

У него с локтя свисает аккуратно сложенное пальто. Я начинаю чувствовать себя рабочим классом, в моей старой кожаной куртке и кроссовках. Но я, по крайней мере, не смотрюсь здесь таким чужеродным элементом, как он. Осведомляется эдак светски:

– Вы полагаете, что это правда?

– Крэйг, – говорю я, – весь мир полагает, что это правда. Кажется, Африка только что исчезла с лица земли. Грозу несет прямо к Белому дому.

И тут я вижу, как его лицо с острыми, будто каменными чертами, начинает плавиться, морщиться. Он вцепляется свободной рукой себе в волосы.

– С вами все в порядке? – в этот момент он меня пугает.

– О боже, это какое-то безумие. Безумие…

Теперь его трясет. Держу пари, там, в Израиле, его не трясло.

– Я должен попасть домой, – сипит он. – О, господи, Челси… Челси и дети…

На нас начинают смотреть. Даже в такой ситуации люди еще не утратили любопытства.

– Челси и дети? Да когда вы успели?

– Челси… девочки… сидят в этой дыре в Лексингтоне…. Мне нельзя было заводить семью…

– Крэйг, – шиплю я, – успокойтесь сейчас же, прекратите!

Он плачет:

– Я должен добраться до них, я должен что-то сделать…

– Роберт! Возьмите себя в руки, ради всего святого!

Из-за него погибли два моих друга, а я называю его Робертом. Но, как я уже говорил, логики больше нет в этом мире. Декарт накручивает в гробу круги.

Да ведь он действительно надеялся на специальный рейс. Не мог так легко поверить, что наши страны нас просто бросили. Каждый за себя и Бог за всех. Накладка: Бога нет.

– Мы оба сядем в самолет на Париж, – говорю я четко, как привык говорить, когда даю инструкции. – В любом случае, это единственный рейс, который вылетает за границы России. Я уверен, что в Руасси нет такого борделя. На один из рейсов в США вы все равно успеете.

– В-вы правы, – губы американца слегка подрагивают, но кризис уже прошел, он снова тот агент с непроницаемым лицом. Тот самый, который тогда засветил нашу группу. Для пользы общего дела, разумеется.

А может быть, мы опоздали на последний рейс. Может быть, мы закончим свои дни в этой тесной коробке, затерянной посреди тайги.

Крэйг садится и смотрит в пустоту. Я еще раз благодарю судьбу – за то, что у меня нет ни Челси, ни девочек.

– Ненавижу снег, – говорит он вдруг.

Делать нечего; я прохаживаюсь по квадрату вдоль стен, еще и еще раз огибаю ряды кресел. Мобильник, мою банковскую карточку и все наличные за чашечку нормального экспрессо.

Молодая женщина в косынке сидит, удобно поставив ноги на спортивную сумку и читает книгу. В женщине нет ничего интересного, в сумке тоже. Но она сидит так, будто вполне довольна жизнью. Будто не ждет никакого самолета. Увлечена своим чтением.

Я сажусь рядом. Она отрывается от книжки, улыбается.

– Куда вы летите? – зачем-то мне надо это знать.

– Никуда, – улыбка становится еще шире. У нее очень большие глаза на очень худом лице. Я начинаю понимать. – Мне просто здесь нравится. Вообще-то я должна была лететь за границу. Делать операцию. У меня рак. А теперь, – она кивает на толпу, – я просто читаю и гляжу, как они суетятся. Мне это нравится. Я это считаю справедливым. Справедливым, понимаете?

В глазах у нее какое-то свечение, будто на православной иконе. Мне хочется обнять ее колени, прижаться, помолиться.

– Поедемте со мной, – говорю я. – Если самолет все же взлетит… В Париж. Последний уик-энд. Оргия. Как это вам?

Ты катишься с катушек, Матье Сантерр.

Она смеется:

– Нет. Мне тут хорошо.

Я везунчик. Я родился в рубашке. По замолкшему, казалось бы, громкоговорителю передают о посадке в рейс такой-то до Парижа.

Я доберусь. У меня там нет ничего, кроме родины, но я считаю это достаточным поводом.

Крэйга ведет новая надежда. Он опускается в кресло рядом со мной. Я этому даже рад.

– Мы просим вас пристегнуть ремни, выключить сотовые телефоны… – вещает стюардесса.

Почему она не скажет другого? «Плюньте на ремни, даже если самолет упадет, для нас это мало что изменит, а мобильные все равно не работают…»

– Запасные выходы находятся…

Я гляжу в иллюминатор. Снег все падает, крупными, мокрыми хлопьями.

– Я уволюсь, – вдруг говорит Крэйг.

Стюардесса везет поднос с напитками и кофейником. Аллилуйя. Я спрашиваю, какое у них есть вино.

– Белое, красное, розовое, – оживленно перечисляет девушка.

– Молдавское?

– Да!

– Тогда лучше кофе. – Конец света или нет, я не собираюсь пить это пойло из третьесортной республики. Пусть янки думает, что это – французский снобизм и чванливость. Так, по сути, и есть.

– Девушка, – говорит вдруг американец. – У вас дома кто-то остался?

Она бледнеет. Господи, да ему-то какое дело? Чертова нация психологов. Неужели не ясно – ей не хочется говорить об этом. О том, что дома осталась мама-пенсионерка с маленьким сыном, что муж застрял в другом городе, а у нее это последний рейс, что она вышла к нам, потому что партнерша рыдает за занавеской.

Она хорошенькая, только вряд ли кому из нас это теперь поможет.

Мне такого абсолютно не хочется сейчас. Вот американец – может, он еще успеет добраться до Лексингтона, поцеловать девчонок на ночь и последний раз улечься в постель с Челси. Чтобы доказывать друг другу до последнего, что они еще живы. Странно, заговори со мной раньше о конце света, и я бы не смог представить его иначе, чем в постели. Но теперь у меня совсем другие желания.

– Круассан.

– Что? – встряхивается Крэйг.

– Круассан и двойной экспрессо в «Кафе де Флор», это недалеко от Оперы, – говорю я. – Эспрессо, от которого на стенках остается желтая пена. И почитать «Монд» – свежий, хрустящий, с карикатурой на первой странице. Вы замечали, что здешние газеты пахнут совсем по-другому?

– Она хотела третьего ребенка, – отвечает Крэйг. – А я сказал, что она сошла с ума.

– Знаете что, Крэйг? – говорю я. – Все предыдушие поколения должны были нам завидовать. Мы единственные, кто знает, чем все кончится. Единственные, кто досмотрел сериал до конца. Понимаете?

После кофе я почему-то засыпаю. Отрубаюсь, несмотря на то что в салоне некуда втиснуть ноги, и кресло впивается в тело всеми углами, какими может. Просыпаюсь от группового стона. Объявили – самолет совершает вынужденную посадку в Бресте.

Американец смотрит на меня с осуждением. Я разбазарил два часа оставшейся жизни.

– Какого черта? – самое интересное, что мне хочется только спать, и ничего больше. – Почему нас сажают в Бретани? Что там с Парижем?

– В Бретани? – на лице Крэйга впервые появляется что-то вроде улыбки: – Это вы далеко замахнулись, Сантерр. Брест, Белоруссия, бывший СССР.

Потом я на какое-то время теряю действительность; то есть она здесь, но за пределами моего понимания, так же, как за его пределами находится белорусский Брест – таких городов не бывает, это место из кошмара.

Кроме нас, никто не выходит. Чего же странного, в самолете светло, и на борту есть еда и выпивка.

– Здесь польская граница под боком! – орет американец в странном приступе оптимизма. – Добраться до Польши, в Варшаве есть аэропорт! Да плюньте вы на багаж, Сантерр!

Здесь так пусто. Лес, автостоянка, дорога, больше ничего. Странное разделение, ведь это все еще Россия, только в этой стране может царить такая холодная, бесконечная пустота.

Американец подходит к первой попавшейся машине на стоянке. Я понимаю, как Крэйгу хочется к семье, когда он голой рукой разбивает боковое стекло. Я не успеваю ничего сказать, а американец уже нагибается над зажиганием, и машина урчит.

Вести приходится мне. Крэйг привык к автоматическим коробкам передач.

– Простите меня, Сантерр, – говорит он вдруг.

– М-м? – В свете одной исправной фары вертится странная мокрая взвесь. Мир, рассеченный дорогой, уже мертв.

– Я только выполнял приказ. Они были вашими друзьями, я так понимаю.

Я представляю себе всеамериканское короткое замыкание. Миллионы вытянутых вверх огненных цепочек гаснут одновременно. Те ребята обещали терракт – в Нью-Йорке или в Париже, куда укажет стрелка всемирной лотереи Аллаха. Самое обидное, что в свете происходящего – это ничего бы не изменило.

– Управление позаботилось о наших. Вы наверняка сделали то же самое. Только у нас было больше шансов.

– Восемнадцать часов, – говорю я, – из Варшавского аэропорта до Нью-Йорка. И Бог знает сколько вы будете ехать до Лексингтона.

Американец замолкает. Потом говорит:

– Зачем вы только разобрали «Конкорд».

Мы добираемся до границы раньше, чем я думал. Стоит глубокая, непробиваемая темнота – должно быть около трех ночи. Перед кордоном – ничего, ни огней, ни людей, только жуткая очередь брошенных машин.

– Мне это не нравится, – говорит Крэйг. – Что смешного, Сантерр?

Я смеюсь, потому что понимаю, что вот сейчас, кажется, мы будем пробивать кордон угнанным автомобилем, то есть выбираться из Восточной Европы так, как это делают засветившиеся резиденты в старом кино, но не слишком ли поздно попадать в шпионский фильм?

И фигуры вырастают на дороге, у нас на пути, те, что и должны вырасти, с оружием в руках. В нормальное время мы бы остановились. Документы у нас обоих в порядке. Дипломатическая неприкосновенность.

– Не останавливайтесь, – говорит Крэйг.

– Не собираюсь, – я выжимаю педаль изо всех сил. – Мы едем домой, Роберт, понятно? Мы едем домой!

Это просто силуэты, безликое зло, преградившее дорогу, и непонятно, чего они хотят, ведь границы больше нет.

Вслед раздаются хлопки. Только бы не пробили шину. Их слишком много.

– Ну сейчас-то, Боже правый, зачем? – беспомощно говорит Крэйг. Машину кидает на ухабе. Крэйг открывает окно.

– Осторожнее!

Он высовывается. С чего бы им за нами гнаться, неужто в эту ночь им не хватает забот?

От выстрела разлетается заднее стекло. Глухо отвечает пистолет Крэйга.

Я пригибаюсь, грудью почти ложусь на руль. Здесь уже ничего нет, возможно, дома меня ждет темнота куда глуше, но я все равно должен успеть.

Хлопки прекращаются, уносится назад пейзаж, поставленный на быструю перемотку.

– Ф-фу, – говорю я американцу. – Мы в Польше.

Он развалился на сиденье рядом со мной. Нехорошо как-то развалился. Сосредоточенно смотрит перед собой и часто дышит. Пуля вошла ему в спину сбоку и застряла в левой руке. Я расстегиваю ему пальто и осматриваю рану. Выглядит страшно. Не знаю, смертельно ли. Если бы поблизости была хоть одна больница. Хоть один – как они это называют – чертов фельдшерский пункт. Но в округе даже домов нет. Только лес и снег.

Он обретает голос, начинает тихо ругаться себе под нос. Кое-как я перевязываю рану своим шарфом. Выхожу из машины. Снаружи шторм, ветер сбивает с ног. Даже если найду автомобиль, он вряд ли заведется.

Он заводится – маленькая доисторическая «Сирена». Кажется, что так просто хозяин ее не бросил бы. Все равно что бросать старого преданного пса. Что-то с ним случилось, с хозяином.

Я подгоняю «Сирену» почти вплотную к заглохшей машине. У Крэйга глаза полузакрыты, и он не реагирует, когда я зову.

Кожей я ощущаю, как уходит время.

Я с трудом вытягиваю Крэйга из салона. Сразу перетащить его в машину не получается. Я сажаю его на дорогу, голова бьется о железную дверь. Черт.

– Крэйг!

Ледяные капли падают ему на лицо. Я перетягиваю рану потуже.

– Роберт!

Он что-то мычит.

– Вы же не хотите подохнуть прямо здесь, в этой треклятой тайге, в таком холоде!

У него получается выговорить:

– Н-нет…

– Вот так. Думайте о Челси. Думайте о детях. Как их зовут?

– Сара… И К-келли…

– Очень хорошо, – я наполовину втаскиваю его за заднее сиденье «Сирены». В этот момент трясущийся корпус замолкает.

Ох, нет. Бордель. Нет.

Время уходит.

Я бросаю американца и кидаюсь за руль. Но машина больше не хочет никуда ехать. Крэйг стонет, не стесняясь. Ему, похоже, очень больно.

Сколько жителей в Польше? Уж миллион наберется, наверное. Миллион жителей, а мы с американцем – одни во всем мире, и не докричишься. Кажется, я понимаю, что такое конец света. Больше всего мне не хочется бросать его в этой пурге. Но зачем стараться, если жизнь пригодится ему только в ближайшие два дня? Мне могли бы сказать, что разница очень даже большая. Могли бы сказать о его семье. Я и сам себе это говорил.

Возвращаюсь к нему:

– Роберт! Мне нужно найти другую машину. Слышите?

Он давится своей болью. Ему не до меня.

Я полностью затаскиваю его на сиденье, на чье-то брошенное тряпье.

– А собака? У вас ведь должна быть собака? Как ее зовут?

Крэйг бормочет что-то – не то «Слаппи», не то «Флаффи».

– Отлично, – шарф стал совсем темным, и в тесном салоне воняет кровью. – Слаппи… Сара и Келли… Сара старшая, а Келли – младшенькая, так?

– М-м… – видимо, наоборот.

– Ясно. Знаете, что я вам скажу, Боб? Я думаю, нас надули с этим концом света. Я думаю, все будет хорошо. Скорее всего, наши с вами службы решили припугнуть русских и вывалили мощную дезу. Мы купились, как дети. А у вас дома все спокойно, Сара и Келли спят в своих кроватках…

Я не хочу, чтобы он видел, что я делаю. Хотя он, наверное, знает.

– А Слаппи – на коврике, и никто из них даже не догадывается, что вы решили вот так нагрянуть. Я вам клянусь, Боб, все так и есть. Мы дождемся утра и доедем до аэропорта, и вы увидите наконец семью. Все будет хорошо, Боб…

Его голова слегка дергается. Я убираю пистолет.

– Все будет хорошо, – говорю я в тишину.

Плотно закрываю дверь.

Машин больше нет. Какие-то остовы попадаются вдоль дороги, на них только на тот свет.

Я сделал все, что мог. Просто у меня было больше шансов.

Теперь у меня никого нет. Вместе с Крэйгом умерли Челси, ее дочери и собака Слаппи. Наверное, я последний человек на этой земле.

Сугробы на глазах превращаются в грязь. Я больше не могу идти, но я хочу домой.

Когда он появляется – сказочный дракон из тумана, два горящих глаза, рычание – я глупо бросаюсь на середину шоссе. Все же я везунчик. Водитель трейлера успевает меня заметить. Он ехал на маленькой скорости из-за погоды, смог остановиться.

Открывает дверь, без лишних слов втягивает меня в кабину. От тепла становится все равно, и я закрываю глаза. Уже не помню, куда я шел… и откуда.

– Еду в Бельгию, – объясняет дальнобойщик. – Чем черт не шутит, думаю, попробую добраться. Вам-то куда?

– В первый же город с аэропортом, – куда-то делся голос. Бельгиец. Наверное, мне больше не выпадет шанса рассказать анекдот про бельгийцев.

– На вас кровь, – говорит шофер. – Много.

– А, – говорю я, – Надо же.

В Варшаве аэропорт еще жив, хотя на табло против половины рейсов стоит «Аннулирован». Вот так же на табло у Бога поменяются цифры, и аннулированным объявят наш мир.

То, что здесь творится, адом назвать нельзя, но на чистилище очень даже смахивает. Шум. Визг. Плач.

– Простите – говорит девушка из «Эр Франс», – но я ничего не могу сделать, всем нужно в Париж, насколько я знаю, это последний рейс, и он забит.

– Мне все равно, как вы найдете мне место, но вы мне его найдете! Мне нужно быть в Париже через два часа, понятно? Или вы хотите, чтобы я прямо отсюда связался с начальством?

Служащая на пределе. Она смотрит на меня раскрытыми глазами и зовет начальника. Но когда я прохожу мимо нее на посадку, девушка провожает меня взглядом, и от этого взгляда мне становится тошно, потому что там полыхает вера, которую я сам же туда и поселил. Все не может быть кончено, пока суетятся спецслужбы.

Я бы попросил у нее прощения, но мне надо домой.

В Руасси идет пока только легкий дождик. Сбой в расписании поездов не дотягивает даже до банальной мартовской забастовки. Электричка довозит меня до Шатле, а оттуда – седьмая линия еще ходит – до Оперы.

Небо серое, с фиолетовым оттенком, но серый всегда был к лицу Парижу. Опера все так же блещет золотом, кафе открыты; за стаканами «Перье» и порто на террасах люди время от времени смотрят вверх.

В Кафе де Флор шумно; насколько я помню, обычно здесь бывает меньше народу. Кто-то шумно обсуждает грозу; кто-то рассказывает уже придуманную черную шуточку; старик в берете невозмутимо читает «Монд».

– Сожалею, мадам, но «Голуаз» у нас кончились…

– Я бы вам посоветовал «Шато де Меридор», в том году на Луаре был очень хороший урожай…

– Если эта гроза и вправду разразится, лучше ей начать с Елисейского дворца…

– Восьмая линия уже не работает, я ехала с пересадкой…

Я сажусь за круглый блестящий столик. Откидываюсь на спинку плетеного стула.

– Я вас слушаю, месье?

Это мой Париж. Это его равнодушие, известное на весь мир, веселое, легкомысленное, великодушное наплевательство. Один наш король сказал: «После нас – хоть потоп». Ну вот, пожалуйста, потоп близко, и хоть бы кто о нем беспокоился больше того короля…

– Я пять лет не был во Франции, – говорю я официанту с подносом и безупречно белым полотенцем на рукаве.

– Вы вовремя вернулись, месье, – отвечает тот. – Добро пожаловать домой. Что будете заказывать?

Я так голоден. У меня на одежде кровь, и мир сейчас кончится, но мне так хочется есть – хотя бы обыкновенный «крок-месье». Он быстро готовится.

Крок-месье – горячий, мягкий, расплавленный сыр выливается на свежие листья салата. В бокале вино – терпкое и богатое, и может быть, я еще успею заказать кофе и сигарету.

Официант приносит «Монд». Чуть влажный воздух Парижа пахнет экспрессо. Перед кафе, прямо посреди улицы, целуются на прощание двое влюбленных.

Что бы ни случилось дальше – сейчас я там, где должен быть, и единственное, о чем я жалею, что последние пять лет торчал не здесь. Что ж, если нужен был конец света, чтобы привести меня домой…

В этот момент небо над Эйфелевой башней рассекает первая молния.

 

Ирина Малыгина

Полковник и Рождество

 

I

О приближении Рождества полковнику напоминают отметки в настенном календаре. Когда он в очередной раз зачеркивает дату на исписанном листе, его охватывает радостное возбуждение. Не то чтобы он верит в Бога, но в этот день надеется на Него чуть больше, чем во все остальные, вместе взятые.

«Осталось две недели, – думает он, – всего две до Рождества».

И тело будто просыпается после долгой спячки. Полковник бреется, надевает чистые рубашку и брюки, замечая, что боль в ноге беспокоит меньше, и он даже может обойтись без палки, на которую опирается во время долгих странствий по коридорам больницы. Чувствуя прилив сил, он ковыляет в мастерскую, куда давно не заглядывал. Там покрываются пылью его незаконченные изобретения; в беспорядке разбросаны гайки, колеса, шестерни вперемешку с инструментами и прочим хламом, потому что последний раз он заходил сюда почти год назад, и тогда у него не хватило сил прибраться как следует. Раньше полковник проводил здесь много времени, часами перебирая детали старых механизмов в попытках приладить их одну к другой. Каждый год после Рождества, полный новых идей и планов, он надолго запирался в мастерской и работал до тех пор, пока мысли не становились похожими на медленно текущую реку. Наступал день, когда он обнаруживал себя на пороге, и взгляд скользил от одного предмета к другому, ни на чем не задерживаясь, нигде не останавливаясь, а тело охватывала такая слабость, что он предпочел бы умереть, чем сделать хотя бы еще один шаг. И тогда полковник запирал дверь, его творения оставались сиротливо дожидаться следующего Рождества, а сам он бесшумно, как тень, бродил из угла в угол, находя успокоение в медленном потоке бессвязных мыслей, прерываясь лишь на еду и сон, пока очередная отметка в календаре не подсказывала ему о приближении праздника. Вот и в этом году, словно очнувшись, он подкручивает гайки в каркасе гигантских механических часов, которые придумал, чтобы лучше ориентироваться во временах года. Иногда, не в силах совладать с радостным возбуждением, он бросает часы и движется вдоль стены, где располагается система рычагов, запускающая работу тайных механизмов – назначения многих из них он уже и не помнит. Услышав в одном скрип, полковник вспоминает, что в подвале осталось масло. Он идет за маслом, но по дороге забывает, зачем шел, зачарованный всплесками смеха в больничных палатах. Около одной из дверей он останавливается и долго прислушивается к доносящимся оттуда разговорам. Потом спускается вниз, одевается и открывает входную дверь.

Его встречают два пса. При появлении полковника они подскакивают почти синхронно и размахивают хвостами с такой силой, что смотрятся, как два неуклюжих грузовичка, виляющих задом на обледенелой дороге. Они рвутся с цепей, энергично стряхивая снег с лохматых боков, а пасти извергают клубы горячего пара. Каждого из них полковник зовет Ральфом. Ральф-первый и Ральф-второй. Был еще Ральф-третий, но он умер прошлой весной, бедняга. Остались эти двое… Старые вояки.

Он приносит псам консервы, тщательно отмерив дневные порции, и, пока они пожирают принесенную еду, всматривается в бледную пелену неба, откуда снова начинает падать снег, чей нескончаемый поток сводит с ума. Полковник чует его запах в малейшем дуновении сквозняка, а когда спит, ему снится снег. И еще он будит неясные желания, почти неуловимые, желания-сожаления, потому что в них нет ни капли надежды. На этот раз снег заставил его подумать о рождественском пироге, о том, как он пахнет, когда горячий, и в нем много душистых орехов и изюма, как тает во рту его зернистая мякоть, чтобы потом разлиться внутри тела приятным и сладким теплом.

Нужно попросить Стефана в следующий раз, когда тот привезет еду, захватить немного муки и орехов. Полковник знает, как это трудно – и мука, и орехи стоят целое состояние, а про сахар уж и думать нечего, но готов заплатить. У него есть две бутылки отличного вина, они перепали от парня из соседней палаты – полковник был с ним дружен. За каждую можно получить не только муку и орехи, но даже, если повезет и найдется человек, знающий, где их достать, пачку восхитительных ароматных сигарет, вкус которых полковник помнит еще со времен войны. Полковник вздыхает и, прежде чем закрыть дверь, еще раз окидывает взглядом заснеженный горизонт. Наверное, вертолет не прилетит. Не сегодня.

Прихрамывая и придерживаясь за стены, он бредет по коридорам больницы обратно в мастерскую. По зданию разносится надтреснутый звук патефона. Нежный, едва различимый лепет музыки – то громче, то тише – помогает хранить память о прежней жизни. Он не стремится думать о ней. Только помнить. Война, чей исход решался одним ударом, отняла у него все, превратив жизнь в чистый белый лист. Если бы полковник мог выбирать, то предпочел бы участвовать в тех сражениях, где время для принятия решений не сжимается до считанных секунд. В какой-то степени он чувствовал себя обделенным, потому что не имел права на ошибку. Когда отказала навигация, когда компьютеры вышли из строя и стало очевидно, что международная коммуникационная система дала сбой, он собрался выйти на поле боя и повести за собой остальных, как в старые добрые времена. Но все началось и кончилось за несколько мгновений. Вопрос был только в том, кто раньше повернул ключ на старт. Некому стало идти на поле. Не с кем сражаться. Да что там полк! Сразу несколько держав уничтожили друг друга одним поворотом проклятых ключей. Правда, полковник узнал об этом спустя много месяцев, уже в больнице, далеко от того хаоса, в который превратился мир после войны. Ногу удалось спасти, а вот крошечный осколок, застрявший под ребрами после взрыва, извлечь так и не удалось. Полковник был так плох, что не мог передвигаться, поэтому остался здесь. Сначала на время, потом навсегда.

Лиза и дети слали ему письма, полные печали и страха, обещали приехать, когда все уляжется. Полковник молчал и даже злился, оттого что не мог отыскать в сердце ни капли любви, способной заставить его скучать по семье. Все, что было до войны, утратило смысл – и когда письма иссякли, ему стало легче. Зато от каких-то, казалось бы, мелочей, он испытывал почти ребяческую радость. Когда нога зажила, осколок в нижнем подреберье сросся с организмом, и полковник перестал просыпаться среди ночи от изнуряющей боли, он начал бродить по больнице и общаться с другими. В подвале он обнаружил целые залежи хлама и различных инструментов и, чтобы скоротать время, стал придумывать новые механизмы и конструкции, которые про себя называл «штуковинами». Занятие постепенно захватило его: полковник оборудовал собственную мастерскую, и даже наладил работу дизельного генератора, способного обеспечить питанием все устройства больницы на годы вперед. В то время ночи тянулись бесконечно долго – дни, недели и даже месяцы протекали в темноте, и тогда полковник решил создать что-то вроде прожектора. Он назвал свой проект «Звездой» и с помощью обитателей больницы за несколько месяцев выстроил на крыше подобие вывернутого наизнанку телескопа-рефлектора. Расположение линз и зеркал было таково, что при подаче напряжения свет, разделяясь на несколько пучков, рассеивал тьму вокруг здания. Правда, при первом же запуске полковник понял, что не учел мощности «Звезды». Четверть часа работы «волшебного изобретения» обесточили всю больницу. Потребовалось много часов на восстановление жизнеспособности всех систем, а полковнику пришлось признать, что план провалился. Работа над «Звездой» была сродни заботе о собственном ребенке, и когда ожидания не оправдались, он впал в тоску и даже слег. Его мучили разные чувства. Когда наступала ночь, он тосковал по остывшей «Звезде» – холодной, одинокой, смотрящей пустым выпуклым глазом в заснеженный горизонт. И в то же время ему снились кошмары о том, что генератор сломался и в больницу вползает ядовитая наледь, превращая здание в замороженный склеп. Оправившись от удара, он заставил себя не думать о «Звезде», довольствуясь работой над теми «штуковинами», которые не вредили жизнеобеспечению. Постепенно полковник потерял счет времени. Однажды проснулся и понял, что не помнит, какой сейчас год. Только старый календарь, в котором он скрупулезно отмечает дни и недели своей жизни, напоминает ему о том, что время все еще течет.

Во второй половине дня снег прекращается, и полковник слышит звук вертушки. Вертолет, покачиваясь, опускается вниз, кругами раздувая сухой снег. Приятель полковника, Стефан, спрыгивает на землю и выволакивает из кабины ящик с провизией. Полковнику не терпится заглянуть внутрь, хотя он и так знает, что там одни консервы. Стефан заглушает двигатель и, достав из-за пазухи пузатую бутыль дешевого портвейна, машет ею в воздухе, словно трофейным кубком. Он выглядит весьма довольным собой, хотя и немного усталым. Его покрасневшие глаза, окруженные сетью мелких морщин, смотрят на полковника живо и весело, а густая черная борода скрывает ухмылку.

– Ты бы не пил, брат… – начинает полковник, хватаясь за края ящика с консервами.

Его попытка поднять груз приводит к мучительной, почти забытой боли под ребрами. Он охает и, закашлявшись, присаживается на корточки, стараясь отдышаться.

Стефан молча подхватывает ящик, одновременно удерживая бутыль, и широкими шагами направляется к больнице.

– … а то ведь, – переведя дух и направляясь вслед за другом, продолжает полковник, – кто же летать сюда будет? Ну мало ли чего…

Но тот уже исчез в дверном проеме, и полковник слышит дробь его шагов на лестнице, ведущей в кухню. Полковник вздыхает и хромает следом. На кухне Стефан уже разливает портвейн по кружкам, открывает банку консервов и деловито раскладывает ее склизкое содержимое по двум тарелкам.

– Какие новости, приятель? – Тяжело опираясь руками о стол, полковник опускается на шаткий стул. Он чувствует себя больным и старым.

Приятель устало машет рукой и одним глотком опустошает кружку.

Дальше они молчат. Оба понимают, что это значит.

Стефан засыпает прямо за столом. Полковник гасит свет и относит остатки консервов собакам.

Наутро Стефан уходит. Когда он садится в вертушку, полковник испытывает неясное чувство тревоги. Ему хочется что-то сказать, но ничего не приходит в голову.

– Жаль, писем больше нет, – замечает он.

Писем нет уже года два, и фраза кажется ему глупой, но он все равно ее произносит, просто так, чтобы прервать затянувшееся молчание.

Стефан хлопает себя по лбу и извлекает из кармана мятый конверт.

Полковник берет конверт, опасаясь, что приятель увидит, как дрожат пальцы, и хрипло произносит.

– Ты, это… Береги себя.

А потом, борясь с растущим внутри нетерпением и словно бы наслаждаясь им, провожает взглядом вертолет, похожий на неуклюжего шмеля, пока тот не превращается в точку над выбеленным снегом горизонтом. Полковник спешит обратно в больницу. Ральф-первый и Ральф-второй смотрят ему вслед, помахивая хвостами.

Он садится за стол, распечатывает конверт и, развернув письмо, невольно пробегает его взглядом, словно пытаясь за мгновение охватить весь смысл написанного.

«Дорогой Тарсен!

Я – Лара, дочь Вашего друга. Простите, что долго не писала. Все из-за болезни. Я провела в больнице целый год и почему-то до сих пор жива… Знаю, что, скорее всего, Вы едва ли можете меня вспомнить. Мы не виделись так давно, и сейчас, наверное, я изменилась. Тем более что в больнице у меня, как у всех, выпали волосы. Папа смеялся и называл меня лысой принцессой. Жаль, он так и не дождался, когда они хоть чуть-чуть отрастут. Он умер намного раньше.

Теперь, когда я не сплю, то обычно сижу у окна и смотрю на город, вернее, на то, что от него осталось. Это чудо какое-то, но небоскребы еще уцелели, хотя территория вокруг огорожена, потому что им давно пора бы упасть. Но они стоят, похожие на три гвоздя, и не падают. Если наступает утро и небо становится алым, то можно разглядеть на фоне этого неба, как из них еще выходит черный дым. Вообще-то он везде, даже в здании, где я живу. Он стелется везде: по земле, по полу… Наверное, оттого, что земля так и продолжает тлеть. Когда погода сухая и снега нет, дыма становится больше, и тогда утро не наступает…

Я скучаю по Вам, Тарсен…

Представляете, у меня сохранилось то пальто с погонами, которое Вы отдали отцу, когда он чуть не замерз. Это было в самом начале войны, как раз под Рождество, помните? Тогда упали первые бомбы, и вы вдвоем были в штабе, а мама с тетей Лизой очень боялись, что вы не вернетесь. Но папа вернулся, а Вы – нет. Так вот, это пальто, оно такое теплое, и я под ним сплю, потому что в доме холод. Я могла бы погреться на сборных пунктах, но там живут люди, которые все отбирают. Однажды они меня побили, поэтому я стараюсь там не появляться. В последний раз они украли мой кораблик. Помните? С настоящим мотором, который Вы для меня смастерили. Конечно, ему больше негде плавать, но все равно жалко. Людей становится все меньше, они продолжают умирать. Надеюсь, Вы все еще живы? Потому что больше никого нет – ни у меня, ни у тех, кто остался в живых. И я счастлива, что есть человек, кому я могу задать этот вопрос. Отец говорил, если я буду в беде, то смогу к Вам обратиться. Он рассказывал мне и брату, что Вы никогда не сдавались и никогда не унывали. Надеюсь, Вы до сих пор не сдаетесь и не унываете, хотя, насколько я знаю, долго болели и никого не хотели видеть после всего, что случилось. Но не беспокойтесь, я уже совсем взрослая, меня не надо кормить и одевать, и я живу сама, мне никто не помогает. Сказать по правде, раньше папа ругал меня, просил ничего не писать, говорил, что Вам до сих пор кажется, будто не я, а жена и дети пишут эти письма. Вы и вправду не верите, что никого больше нет? Простите, что спрашиваю об этом. Наверное, просто хочу заставить Вас наконец-то написать мне хоть несколько слов. Может быть, я просто жду, что произойдет чудо, и Вы ответите. Потому что понимаете, каково это – одному. Знаете, о чем я мечтаю? О словах, обращенных именно ко мне, предназначенных именно мне и никому другому, и неважно, что в них будет, любовь или ненависть – вообще неважно! Важно – знать, что я не одна в этом мире.

Можно Вас навестить? Ведь скоро Рождество! Я бы уговорила Стефана взять меня в свой вертолет, если Вы согласитесь. Пожалуйста, напишите…»

Письмо выпадает из рук. Полковник вскакивает и торопливо спускается вниз, придерживаясь за стены. Он не помнит ни Лару, ни ее папу. Правда, кораблик он и в самом деле мастерил. Для кого? Сейчас не имеет значения. Он распахивает дверь и выбегает наружу, будто все еще надеясь задержать вертолет. Потом поворачивается и, ссутулив плечи, ковыляет обратно в больницу. Он снова кормит собак, спускается в мастерскую и острой болью ощущает свое одиночество, когда слышит шорохи шагов, разносящиеся по коридорам. Потом, лежа в кровати, долго ворочается, кашляет и вздыхает. Ему мешают уснуть полоса света под дверью, голоса и смех. Но он продолжает смотреть, продолжает слушать. Самое время сунуть в рот холодный ствол пистолета, но он все еще чего-то ждет.

 

II

Всю следующую неделю за окном гудит ветер. По ночам, в полусне, полковнику кажется, что снаружи великаны играют в снежки, стараясь попасть прямо в стекла. Время замедлилось, и минуты напоминают вяло ползущих гусениц. Он надеется, что произойдет чудо, вертолет прилетит раньше, и он успеет передать письмо Ларе. Он даже готовится к празднику – ему захотелось поставить елку, но, куда ни глянь, вокруг только километры искристого снега, поэтому, чтобы к тому же убить время, он решил смастерить ее сам. Елка выглядит кривоватой, похожей на космического монстра. Он конструирует ее всю неделю из катетеров и капельниц, красит в зеленый цвет и украшает пузырьками из-под лекарств. В перерывах пытается написать Ларе. Ответ выходит сухим и бессвязным. Чем дольше текут минуты, тем яснее ему становится, что Рождество придется встретить одному, письмо не успеет, поэтому ответ не выходит. Он рвет каждый черновик, начинает новый – и снова рвет. Каждый день ему хочется написать что-то другое. Ему хочется бежать прочь из больницы, которая кажется тюрьмой, преодолеть расстояние, ледяной нескончаемый поток снега, и кричать в распростертое над ним небо: «Лара! Приезжай! Приезжай, пожалуйста!»

Но когда он открывает входную дверь, чтобы покормить собак или постоять на крыльце, высматривая вертолет, а снег режет лицо и слепит глаза, к нему приходит осознание, что настоящая тюрьма – его собственное тело.

Полковник размышляет о Стефане. Он ругает себя за то, что не спросил про письмо раньше. Написав десятый вариант ответа, совсем безнадежный, он понимает, что вертолет не прилетит. Он старается не думать о том, что у Стефана кончилось топливо, то самое, которым верный друг запасся неизвестно как и неизвестно где, и берег специально для того, чтобы навещать полковника в этой глуши. Хотя, быть может, дело вовсе не в топливе… Перед мысленным взором ясно предстает ухмыляющийся приятель, размахивающий бутылкой портвейна. Но полковник не привык никого винить, кроме себя.

Когда до Рождества остаются считаные дни, он заглядывает в подвал, где под брезентом стоит полуразобранный снегоход. Воодушевленный новой идеей, полковник бежит наверх, чтобы принести инструменты, но по дороге его охватывает страх, что вертолет, возможно, уже в пути. Нет, он будет ждать. Перед Рождеством он откупоривает одну из припрятанных бутылок вина и почти полностью осушает ее, пытаясь унять ноющую боль под сердцем.

Ночью он просыпается от хлопка. В ушах все еще звучит отголосок громкого эха, прозвучавшего между сном и явью. Внизу отрывисто лают собаки. Полковник отрывается от стола, за которым уснул, и, преодолевая боль в груди, спускается вниз. С трудом отодвинув занесенную снегом дверь, он долго вглядывается в темноту. Он видит зарево у края горизонта, чей отсвет бросает бледные, дрожащие блики на стены больницы. Резкий порыв ветра швыряет на крыльцо беспорядочное крошево снега вперемешку с черными хлопьями, похожими на пепел. Полковник вздрагивает и медленно закрывает дверь. Следующий час, прижимаясь лбом к заиндевелому оконному стеклу, он пытается собраться с мыслями, но они больше похожи на разорванные куски газеты – слово тут, слово там. Он думает о Стефане. Он думает о Ларе. Он думает о пепле на крыльце, о бесконечной зиме и ночи, и о зареве на горизонте. И еще он понимает, что если каким-то чудом Стефан все-таки жив, то надо срочно чинить снегоход, срочно ехать, срочно искать то, что осталось от вертолета. Стефан никогда не доберется до больницы сам, слишком темно, слишком холодно, – ему нужен свет. Но на то, чтобы починить снегоход, потребуется не менее двух дней, а может, и больше. Многих деталей не хватает. Разве только частично разобрать «Звезду»…

При мысли о «Звезде» полковник чувствует, как замирает и дрожит сердце, а память, словно электрический луч, пытается объять весь мир, распростертый вокруг одинокого здания. И никого не находит. Только Лару, встречающую рассвет в напрасном ожидании письма, и Стефана у разбитого вертолета, застрявшего на полпути между жизнью и смертью. А коли так, то больше незачем ждать. Если Стефану нужен свет – он его получит, даже если больнице придется стать непригодной для жизни.

Полковник отходит от окна, и, прихватив в мастерской инструменты, поднимается на крышу, где не был с тех пор, как погасла «Звезда». Ему приходится повозиться, прежде чем открыть раздвижную дверь, ведущую наверх. Порывы ледяного ветра так сильны, что в первую минуту он стоит, ухватившись обеими руками за края дверного проема, не в силах сдвинуться с места. Когда ветер стихает и ему удается немного разлепить слезящиеся глаза, он чувствует радость, как при встрече со старым, давно позабытым другом. Дрожащий свет фонаря в его руках выхватывает из темноты гладкий бок устройства, похожего на спящего кита.

– Привет, детка, – шепчет полковник, обнимая заледеневший корпус «Звезды». – Жаль, что жили мы с тобой недолго, да и не очень счастливо. Зато умрем в один день.

Он долго и скрупулезно проверяет цельность корпуса, инспектирует каждую деталь механизма и протирает линзу, очищая от наледи, хотя знает, что когда «Звезда» разгорится, она согреет себя сама.

Перед тем как нажать пуск и повернуть рычаг, он медлит несколько минут, напрягшись всем телом, оттягивая тот момент, когда пути назад уже не будет. Что-то похожее полковник испытывал тогда, в том далеком году, когда стоял и держал палец на кнопке. Только здесь все иначе, здесь нет ни устава, ни приказа. Рычаг поддается с трудом, и чем труднее его поворачивать, тем сильнее уверенность полковника, что он прав. Он давит на рычаг, почти теряя сознание, оглушенный порывами ветра и страхом – таким же сильным, как ветер. В заледенелом нутре «Звезды» зарождается тепло, и яркие, похожие на золотистое пламя лучи открывают перед ним огромные поля снегов. Словно кто-то включил проектор в гигантском кинозале, где экран – весь мир. И вот он стоит, замерзший, одинокий, и смотрит фильм, который, как ему кажется, он сам же и создал. Он мечтает о теплых руках, обнимающих его измученное тело, о человеческом голосе, произносящем любые слова, но обращенные именно к нему, предназначенные именно ему и никому другому, и неважно, что в них будет, любовь ли, ненависть – все это совершенно неважно. Он просто мечтает, зная, что до его мечты простираются километры снегов, понимая, что не может простить себе участия в войне. Он укоряет себя за долгие годы бездействия, за то, что старался не вспоминать о семье, за то, что ни разу не ответил Ларе, за то, что он – полковник. От корпуса «Звезды», рассеивающей подвижные прямые лучи, исходит тепло, похожее на прикосновение, и обладай машина чувствами, он мог бы подумать, что она его утешает.

Внизу, взбудораженные ярким светом, хрипло и отрывисто лают Ральф-первый и Ральф-второй. Вернувшись к действительности, полковник спешит вниз, чтобы их покормить, а потом идет в комнату и достает пистолет. Вернувшись к собакам, он, немного поколебавшись, освобождает их от ошейников. Они смотрят на него, вопросительно повиливая хвостами. Полковник прокашливается и, выпрямившись, как на плацу, отдает им честь. Ему хочется произнести торжественную речь, сказать им что-нибудь важное. Но он понимает, что не может найти слов, потому что эти двое были для него неизмеримо важнее, чем все слова, вместе взятые.

– Ну, братцы, мне пора, – наконец произносит он. – А вы, давайте-ка, идите. Пока светло, куда-нибудь доберетесь.

Но собаки не торопятся уходить.

– Ну же, валите отсюда! – кричит полковник. – Бегом марш!

Сквозь пелену, так некстати заволакивающую глаза, он видит, как они пятятся, все еще не понимая, чего он от них хочет. И только когда он поднимает руку с зажатым в ней пистолетом и стреляет в черное небо, рассеченное лучами «Звезды», Ральфы срываются с места и бегут прочь, утопая лапами в глубоком снегу. Полковник поворачивается и, поспешно поднявшись на крыльцо, захлопывает за собой дверь. Он не может смотреть им вслед.

Затем он отправляется в мастерскую и медленно, один за другим, поворачивает рычаги и жмет кнопки, запускающие всю систему звукозаписей, созданную его руками, результат долгого многолетнего труда, благодаря которому он годами мог чувствовать, что где-то рядом есть люди. Эти записи он успел создать еще до того, как радиация уничтожила всех обитателей больницы. Уже тогда он понимал, что придет день, когда никого не будет. Он сделал это, потому что больше всего на свете боялся остаться один. Возвращаться к тем, кто все еще старался выжить там, на сборных пунктах и в опустевших городах, ему не хотелось. Он не мог расстаться с воспоминаниями о тех, кто был ему дорог здесь. Но всему когда-нибудь приходит конец, и полковник знал это, как никто другой.

Сначала стихает запись, работавшая на верхнем этаже. Там всегда звучали шаги. Она срабатывала раз в полчаса, создавая иллюзию, будто кто-то спускается по лестнице. Затем смолкают установки в двух противоположных концах второго этажа. Полковник любил их, потому что там слышен смех. Они дались ему труднее всего, ведь когда он их создавал, проявление человеческой радости уже стало редкостью. Затем настал черед многочисленных записей разговоров в палатах, стука дверей в коридорах, перезвона посуды в кухне… Он выключил все, сэкономив для «Звезды» еще немного энергии. Оставил только одну, свою любимую – старинную мелодию патефона. Последним он гасит свет в здании. Ему достаточно лучей «Звезды», что пробегают по стенам, как свет в вагоне мчащегося поезда. Поднявшись в свою комнату, он смотрит на часы. Скоро рассвет. Двадцать пятое декабря. От Рождества осталось одно название. Больше никто не рождается.

Полковник достает из шкафа завернутую в газетную бумагу, тщательно сложенную форму. Переодевшись, садится за пустой стол. В груди снова начинает ныть, и он долго думает, подперев щеку рукой и слушая музыку, наполняющую каждый погруженный во мрак угол больницы. Только в этот день, единственный раз, он дает волю воспоминаниям, и они сменяют друг друга, кадр за кадром, словно отрывки из старого, давно позабытого фильма. Он думает о дорогих ему людях. Днем он даже не может вспомнить их имен, но когда приходит ночь и он закрывает глаза, их лица встают перед мысленным взором, бледные и припорошенные снегом. Потом он берет обрывок бумаги и пишет: «Старость наступает тогда, когда вдруг осознаешь, что ты был молод слишком долго…»

Сверху кладет пистолет. Рукоятка закрывает большую часть того, что он написал. Остаются только два слова: «…слишком долго». За окном тихо падает снег.

Ему снится смерть. Шахты ракет, алая полоса заката и вечерняя звезда над ними – именно таким он запомнил этот мир до того, как случилась война. И снова смерть, закутанная в серую шаль, теплыми руками обнимающая его измученное тело, а рядом с ней, по обе стороны, стоят Ральф-первый и Ральф-второй. И машут хвостами.

– Уходи, смерть, – бормочет он сквозь сон. – Знаешь, сколько я тебя ждал? Слишком долго… Ты опоздала.

Но смерть не уходит. Она пахнет снегом и гарью, у нее голубые глаза, и еще она стащила и спрятала его пистолет – в этом он точно уверен.

Он просыпается и вскакивает, роняя стул, и смотрит на нее, не понимая, почему она не исчезает. А она крепко обнимает его за шею и что-то рассказывает, долго и сбивчиво. Полковник пытается вспомнить то, о чем она говорит – что-то смутно знакомое, откуда-то из прошлой жизни. Он слышит о том, что людей больше нет, и про разбившийся вертолет, и про смерть Стефана, и про письмо. Она рассказывает про собак, которые не дали замерзнуть, и о прожекторе на крыше, когда было темно, ведь если бы не этот свет, она никогда бы не дошла… И что никого! Никого больше нет в этом мире – только он, она и две собаки… И этот поток слов обращен именно к нему, а он молчит, и смотрит на нее, как будто видит впервые, но не потому, что ему нечего ответить. На самом деле его мысли ясны и понятны. В его голове зреет целый стратегический план. Нужно проверить генератор. Если повезет, то его ресурсов хватит на старую гирлянду, которую можно повесить на самодельную елку, и на обогрев одной комнаты. Консервы… Можно обойтись и консервами. И еще у него есть немного кофе и вторая бутылка вина. А когда они отпразднуют последнее Рождество на Земле, он разберет «Звезду» и использует детали, чтобы исправить снегоход… Полковник еще не знает, как он со всем этим справится, он не совсем представляет, что делать дальше и можно ли вообще что-то сделать…

Но знает: она смотрит на него и верит – он никогда не сдается.

 

Майк Гелприн

Каждый цивилизованный человек

Мир состоит из Центра, того, что внутри Центра, и того, что снаружи.

Внутри живут люди и железяки. Людей двое: Кир и я, остальные окочурились. Железяк четверо. Перво-наперво, Рухлядь, она шумная, веселая и добрая. Кроме Рухляди, есть еще Умник, Тупица и Стрелок. Умника мы ненавидим, Тупицу терпим, а на Стрелка не обращаем внимания, потому что он едва говорит и не умеет ходить.

Снаружи живут вражины. Умник что ни день про них распинается, видно, чтобы на нас страху шибче нагнать. Вчера про трупоедов день напролет талдычил, сегодня про крысобак заладил. Правда, в чем между трупоедами и крысобаками разница, он, похоже, и сам не знает.

Умник твердит, что если вражины проникнут в Центр, то мы с Киром сразу окочуримся. Поэтому у нас есть Стрелок, который ничего не делает, а лишь стоит, врытый в землю по пояс, между внутренней входной дверью и наружной. Что Стрелка ни спроси, он отвечает «никак нет» или «так точно», других слов он не знает вовсе. Вражины Стрелка боятся, Умник говорит, что научились, дескать, бояться, и это хорошо, потому что с боеприпасами у нас беда. Что такое боеприпасы, мы не знаем, зато знает Тупица, который таскал их в Центр из места названием склад, пока эти припасы там не закончились. Но спрашивать Тупицу дело дохлое, я лучше Стрелка спрашивать буду: тот хотя четыре слова всего знает, зато не городит всего того, что Тупица несет.

– Сто восемнадцать детей, – бубнит Тупица. – Все умерли. Я – убийца детей. Не имею права существовать. Прошу меня демонтировать.

Он расхаживает по Центру, угловатый, скособоченный, и ко всем пристает, чтоб демонтировали. Иногда, правда, что-то щелкает в железном Тупицыном нутре, и тогда он вдруг останавливается, со скрежетом распрямляется и начинает нести совсем уж несусветную околесицу.

– Массированная ядерная атака, – разглагольствует Тупица. – Всему населению срочно укрыться в убежищах. Повторяю: массированная ядерная атака. Всему населению срочно… Бактериологическая атака. Повторяю: бактериологическая…

Умник раньше на Тупицу шипел, лязгал и занудно уговаривал заткнуться, но потом, видать, привык. На самого Умника шипеть и лязгать некому, а заткнуться его никакими уговорами не заставишь. Есть у него два любимых слова – «запрещено» да «необходимо», вот их мы с утра до вечера и слышим.

– Запрещено, – нудит скрипучим голосом Умник. – Ковыряться в носу запрещено. Драться и возиться запрещено. Ругаться плохими словами запрещено. Спать по ночам необходимо. Принимать пищу необходимо. Разучивать буквы и цифры необходимо. Слушаться необходимо, а не слушаться запрещено.

От разучивания букв и цифр мне часто хочется окочуриться. Зачем их разучивать, никто не знает, включая самого Умника. Цифры еще куда ни шло, мы хотя бы знаем, что у нас по пять пальцев на руках, а день длится двадцать четыре часа. Но буквы…

– Знать грамоту необходимо каждому цивилизованному человеку, – поучает Умник. – Так же необходимо, как владеть счетом.

– Что такое «цивилизованный»? – спросил как-то Кир после того, как мы с ним десять раз кряду хором повторили алфавит от «а» до «я» и столько же раз в обратном порядке.

Не будь Умник железякой, можно было подумать, что он растерялся. С минуту сидел дурак дураком, потом позвал Рухлядь.

– Цивилизованный значит клевый, деточка, – объяснила Рухлядь сквозь добрую улыбку до ушей, которая никогда не сходит с ее круглого и плоского, как тарелка, лица.

Совсем другое дело. Что такое клевый, мы понимаем, хотя никто нам и не объяснял. И вообще Рухлядь умеет находить слова. Не заумные, которые пока выговоришь, язык сломаешь, а простые и веселые. Имена железякам тоже Рухлядь придумала. А нам с Киром – Умник, поэтому имена у нас такие куцые и не означают ничего.

Кир выше меня на пол-ладони и сильнее, зато я смышленее. У Кира рыжие волосы и голубые глаза, а я черноволосый и кареглазый. Еще у Кира есть шишка на лбу, в том месте, где он приложился, свалившись однажды с ведущей в Банк лестницы. Банком называется подвал, где мы жили, пока были мелюзгой. Именно там и окочурились сто восемнадцать детей, про которых Тупица по глупости бубнит, что он их убил. Почему не окочурились мы с Киром, неизвестно. Рухлядь говорит, что вытянули счастливый билет. Откуда вытянули и что за билет, она не знает сама. В общем, из Банка наверх выбрались только мы двое, в тот день, когда Умник сказал, что уровень радиации упал, и теперь наверху безопасно, если оставаться внутри. На следующее утро мы перебрались в Центр, а Тупица приволок невесть откуда Стрелка и закопал его по пояс между входными дверями. С тех пор каждое утро Тупица вокруг Стрелка хлопочет, нянчится с ним, поит вонючей жидкостью, называемой маслом, и протирает ветошью, чтобы тот блестел.

Наружная входная дверь закрыта на засов. Ее отпирает только Тупица, когда убирается из Центра на разведку. Что такое разведка и зачем она нужна, Тупица объяснить не может, потому что дурак.

Наверху имеются четыре комнаты, которые все вместе называются этажом. Умник говорит, что раньше комнат было намного больше, и этажей тоже больше, но потом Тупица навел порядок, расчистил помещение, выволок обломки и мусор наружу, так что в Центре можно стало жить. В самой маленькой комнате стоят кровати, на которых мы спим, и висит на вешалке одежда. Рухлядь шьет нам ее из простыней, их в Центре великое множество. В каждой комнате есть стены, и на некоторых из них – нашлепки, словно заплаты на штанах. Умник говорит, что заплаты поставил Тупица, чтобы в дырки под названием окна не проникли вражины. Еще в комнатах есть потолки, а на них отличные штуковины – лампы, которые днем ярко горят, а не тускло светят, как в Банке. Когда лампы выключаются, наступает ночь. Рухлядь говорит, что за стены, потолки, лампы и все остальное нам следует благодарить Тупицу, у которого золотые руки, хотя и называются они манипуляторами.

А вообще нам с Киром по девять лет. Каждому.

* * *

Сегодня Умник сказал, что буквы мы знаем, и нам пора учиться читать книги. Зачем, как обычно, не сообщил. Книг в Центре оказалось две, обе старые, потертые, с ветхими блеклыми страницами. Толстая и пухлая книга называлась «Справочник акушера». Другая, растрепанная и тощая, была без обложки и поэтому вообще никак не называлась, но Умник сказал, что книга отличная, потому что принадлежала Самому Главврачу. Кто такой Сам Главврач и когда он окочурился, нам неизвестно, но читать его книгу оказалось мучительно. День за днем мы с Киром продирались через составленные вместе буквы. Иногда удавалось распознать знакомые слова, чаще нет, и вскоре мы стали ненавидеть чтение больше, чем самого Умника.

– Читать необходимо уметь каждому цивилизованному человеку, – знай, скрипел свое Умник. – Портить и рвать страницы запрещено.

– Надо, деточки, – улыбалась до ушей, укладывая нас спать, Рухлядь. – Я бы очень хотела уметь читать, правда-правда.

– Так пускай тебя Умник и учит, – с надеждой в голосе предложил Кир. – Ты прочитаешь и расскажешь нам.

– Не могу, – Рухлядь громыхнула ножищами по полу и отвернулась. Мне вдруг показалось, что она сейчас заплачет, хотя всякий знает, что железяки плакать не умеют. – У меня примитивная функциональность. У нас у всех примитивная, поэтому так все и вышло.

Что такое примитивная и что именно вышло, объяснять Рухлядь отказалась. Видимо, потому, что не знала толком сама.

С книгой Самого Главврача мы промучились от девятого-первого нашего дня рождения до десятого-второго. Дни рождения бывают два раза в году, Умник говорит, это потому, что железяки рождаются один раз, а люди дважды. Называются дни рождения праздниками. Нам с Киром дают на праздники лакомство – сладкую кашу конфитюр. Этот конфитюр – объедение, но вдоволь им не наешься, потому что запас слишком мал. Конфитюр в Центр приволок Тупица, только в отличие от тушенки, которую он таскал целыми ящиками, конфитюра оказалась всего одна упаковка. Тушенка, конфитюр, а еще пузатые мешки с макаронами и крупами были раньше в каком-то супермаркете. Тупица каждый день шастал в этот супермаркет до тех пор, пока не появились крысобаки, которые его оттуда отвадили. Умник говорит, что было все это очень давно, еще до самого первого нашего дня рождения.

Он, Умник, этот первый день рождения и затеял. Зачем затеял, он не говорит, да мы с Киром и не слишком этим интересовались. А в особенности перестали интересоваться теперь, когда неожиданно увлеклись тем, что написано в книге Самого Главврача.

Ни с того ни с сего нам понравилось разгадывать, что означают неизвестные слова. Земля, солнце, небо, море, город, дом, дорога, дерево… Однажды я даже подпрыгнул от радости, когда понял, что дом это место, где живут люди – такое же, как наш Центр. Солнце оказалось большой лампой, подвешенной в небе. Дорога – лестницей, только не ведущей вниз в Банк, а стелющейся по земле.

Преодолевая строчку за строчкой, страницу за страницей, мы поняли, что в книге написано про вражину по имени Маньяк, который слонялся ночами по городу и убивал живущих в домах людей.

– Ты вражина, – сказал я Тупице, в который раз заладившему, что он убийца. – Маньяк ты.

– Маньяк, – согласился Тупица. – Убийца. Но не вражина.

– А улики ты оставлял? – требовательно спросил Кир. – Когда убивал этих, как их… Сто восемнадцать детей.

– Не знаю, – развел манипуляторами Тупица. – Наверное, оставлял. Прошу меня демонтировать.

Закончился разговор появлением Умника, который сходу разорался на нас не пойми за что и пригрозил отнять книгу Самого Главврача, потому что хотя читать и необходимо, но глупости говорить запрещено.

– Не переживайте, деточки, – утешила, укладывая нас спать, Рухлядь. – Не бойтесь, ничего он не отнимет. И вообще он добрый, добрее нас всех.

Мы с Киром расхохотались. Рухлядь была веселая и часто рассказывала смешные истории, которые называла анекдотами. Мы вовсю хихикали над анекдотами про мальчика Вовочку, который любил говорить плохие слова. И над анекдотами про Чапаева и Петьку, которые были такие же люди, как мы, только глупые, как Тупица. И над анекдотами про чукчей, которые были глупее Чапаева и Петьки, вместе взятых. Но последний анекдот Рухляди оказался смешнее всех остальных. Зануда и злюка Умник добрый – ну чем не умора.

* * *

Плохую весть принес Тупица. Мы тогда еще не знали, что весть плохая, потому что, как обычно, ни слова из Тупицыных речей не поняли.

– Аккумулятор, – прокряхтел Тупица, скособочившись и глядя на Умника круглыми желтыми глазами с квадратной башки. – Ресурс.

– Что ресурс? – Умник поднялся, тощий, невзрачный, похожий на макаронину, и мне вдруг показалось, что он испугался, хотя всякий знает, что железяки бояться не умеют.

– Плановая проверка оборудования, – загудел свою тарабарщину Тупица. – Аккумулятор выработал девяносто процентов ресурса. Генератор…

На следующее утро Умник сказал, что мы переходим на режим экономии. Что это такое, он не объяснил, но вскорости мы поняли сами. В тот день, когда погас свет.

– Необходимо экономить, – залязгал в темноте Умник. – Свет будет два часа в день, только для чтения.

Неделю спустя Умник, которого мы окончательно возненавидели, отобрал у нас книгу Самого Главврача. Теперь в те редкие часы, когда в Центре включался свет, мы читали «Справочник акушера», и никакой охоты разгадывать новые слова ни у меня, ни у Кира не было. Скользкие то были слова, противные, неприятные: женщина, зачатие, утроба, зародыш, выкидыш, аборт…

Время шло, и я все сильнее чувствовал, как изменилась жизнь в Центре с того дня, когда впервые погас свет. Перестала шутить и рассказывать анекдоты Рухлядь. Больше не выходил наружу кособокий Тупица, а Умник будто съежился, ссутулился и стал меньше ростом. Он по-прежнему походил на макаронину, только теперь на вареную. И лишь Стрелок ничуть не изменился и, как обычно, недвижно стоял на своем месте между входными дверями, помигивая зеленой лампочкой.

– Не надоело стоять? – спрашивал Стрелка Кир.

– Никак нет.

– Ну и дурак.

– Так точно.

На второй день рождения в одиннадцатом году нам не досталось конфитюра.

– Кончился, – объяснил Умник, понурившись. – Остальные запасы тоже не безграничны. Необходимо экономить.

С этого дня мы стали недоедать. Рухлядь пыталась Умника уговорить, чтобы не урезал порции. Она даже на колени перед ним плюхнулась, загремев так, что задребезжали заплаты на окнах, которые нашлепал по стенам Тупица. Умник, конечно, на грохот с дребезгом никакого внимания не обратил. Теперь нам с Киром доставалось по банке тушенки в день вместо обычных трех банок на двоих, и, укладываясь спать, мы мечтали, чтобы Умник окочурился.

Он не окочурился. Вместо него окочурилась Рухлядь.

– Вы уже почти взрослые, деточки, – однажды сказала она. – Вам больше не нужна нянька.

– Нянька? – переспросил я.

– Да, больничная нянька, сиделка и санитарка. Мои функции закончились, деточки, и это хорошо, потому что я теперь могу уйти на покой.

– Как это на покой? – до меня вдруг дошло, что она сказала, я вскинулся на кровати. – Почему? Ты что же… ты… уходишь от нас?

– Ухожу, – грустно сказала, улыбаясь до ушей, Рухлядь. – Ночью Тупица меня отключит. У меня слабые батареи, деточки. У нас у всех слабые, но на какое-то время Умнику их еще хватит, когда у него выйдут из строя свои.

Мне стало плохо. Так плохо, как только бывает. Я разревелся, а на соседней кровати захлюпал носом Кир.

– Не уходи! Пожалуйста! Не бросай нас! – взмолился я и вдруг добавил вычитанное в книге Самого Главврача и так и не понятое до конца слово: – Мама…

Рухлядь охнула, затем, гремя по полу железными ножищами, попятилась. Повернулась и грузно, косолапо заковыляла прочь.

* * *

– Садитесь, дети.

Мы с Киром переглянулись. Умник был на себя не похож. Он вообще сильно сдал с тех пор, как демонтировал Тупицу. Теперь он передвигался по Центру медленно, с натугой, будто собирался сделать шаг-другой и окочуриться.

Мы уселись напротив него на обшарпанные кривые стулья, которые Тупица сделал для нас когда-то, изничтожив две свободных кровати.

– Слушайте меня внимательно, дети, и не перебивайте, я долго готовил для вас слова, – сказал Умник.

Меня пробрала дрожь: он говорил не своим, скрипучим и лязгающим, а другим, сочным и звучным голосом. Это словно был не он, не Умник, который сказал бы «перебивать запрещено».

– Не бойтесь, дети, Тупица перед тем, как я его демонтировал, установил мне речевой блок Рухляди, – успокоил нас Умник. – Я попросил его, специально для этого разговора. Итак, вам по тринадцать с половиной лет. Мы не успели вырастить вас. Ресурсы закончились, прежде чем вы стали взрослыми. Теперь запоминайте. Вы останетесь здесь, пока жив Стрелок. Он – ваша последняя опора, и он подключен к генератору напрямую. Берегите его: пока жив Стрелок, с вами ничего не случится. Его надо каждый день смазывать и протирать ветошью, очень тщательно, так, как это делал Тупица. Когда же Стрелок умрет…

– А ты? – требовательно прервал Кир. – Ты тоже умрешь?

– Я обесточу себя сегодня ночью.

Мы с Киром вновь переглянулись. Наконец-то произойдет то, о чем мы мечтали: ненавистный Умник собрался окочуриться. Меня вдруг заколотило, мне вовсе не было радостно, мне… мне стало страшно, отчаянно страшно, словно это не Умник ночью окочурится, а Кир или я. Или мы вместе.

– Постарайтесь меня не перебивать, – снова попросил Умник. – Так вот, когда Стрелок перестанет функционировать, но не раньше, вы заберете пищу, столько, сколько сможете унести, и выйдете из Центра наружу, в город. Чем позже это случится, тем лучше, дети. Потому что чем старше вы будете, тем больше у вас шансов.

– Каких шансов? – заорал на Умника я. – О чем ты говоришь?

– О шансах выжить. Для этого вам надо найти место, подобное нашему Центру. Уцелевшее при ядерной бомбардировке, с автономным источником энергии внутри. Я не знаю, что будет потом. Я, по сути, вообще ничего не знаю. Возможно, остались еще на Земле люди, выжившие в Третьей мировой. А вероятнее всего, что людей уже нет. Тупица не видел никаких следов человеческой деятельности. Он уходил далеко от Центра, когда еще у него были сильные батареи. Так или иначе, вы должны выжить. Найти укрытие и дождаться, когда станете взрослыми. Тогда вам, возможно, удастся решить, что делать дальше.

– Я ничего не понял, – ошарашенно пролепетал Кир. – Почему мы должны ждать? Почему ты не скажешь нам все прямо сейчас?

– Потому что вы не поймете, – голосом Рухляди ответил Умник. – А я не смогу объяснить. Я – робот. Простой лаборант, мой интеллект и раньше никуда не годился, а сейчас износился вовсе. Мне нечего больше сказать вам, дети. Я даже не могу научить вас стрелять, потому что не умею сам. И Стрелок не может, потому что не умеет учить. Я лишь надеюсь, что вам повезет. Тогда пройдут годы, и вы поймете все сами. Я очень надеюсь на это. Потому что если вам не повезет… – он внезапно осекся и замолчал.

– Тогда что? – выдохнул Кир.

– Тогда получится, что прав был Тупица, и мы с ним и с Рухлядью преступники. Убийцы, не сохранившие сто восемнадцать человеческих жизней и не уберегшие последние две.

* * *

Однажды утром Стрелок не ответил на вопрос, не надоело ли ему стоять. Зеленая лампочка на его острой, утопленной в плечи башке мигала еще пару дней, потом потухла.

Мы с Киром затолкали в простыню с лямками, которую Рухлядь пошила для нас и которую называла рюкзаком, двадцать банок тушенки. Последние дни мы почти не разговаривали друг с другом. Нам обоим было отчаянно страшно, и почему-то признаваться в этом вслух не хотелось.

– Пора, – сказал Кир, затянув на рюкзаке тесьму.

– Постой, – я медлил, мне почему-то казалось, что мы забыли что-то очень важное, хотя забывать нам было и нечего. Минуту спустя я понял, что именно. – Простимся, – предложил я. – Они прощались с нами, теперь наша очередь.

Мы спустились в Банк. В темноте, к которой привыкли, пробрались по узкому коридору в заставленную всяким ненужным хламом комнату, которую Тупица называл генераторной. Железяки сидели рядом, оба неподвижные, неживые. Голова Умника покоилась у Рухляди на коленях.

– Если нам повезет, – сказал я, давясь перехватившим горло спазмом, – мы вернемся. Прощайте.

Мы поднялись по лестнице наверх, и Кир отжал тяжелый черный засов, запирающий наружную дверь, так, как это делал Тупица, выбираясь на разведку. Дверь лязгнула, я надавил плечом, и она – отворилась.

* * *

Все, все оказалось не таким, как мы воображали, когда читали книгу Самого Главврача. Не было никакого неба и лампы-солнца на нем. А было над головами что-то сплошное, темно-серое, бугристое и неживое. Оно двигалось, серые кляксы наползали друг на друга, сминались, сдавливались, а потом вдруг сверху упали водяные капли, и что-то засверкало вдали, загрохотало, а капли превратились в струи, и они обрушились на нас, нещадно колотя по лицам, по спинам, по плечам…

– Дождь, – вспомнил я, когда струи иссякли. – Вот он, значит, какой.

Насквозь промокшие и перепуганные, мы двинулись от Центра прочь. Города тоже не было. Не было ни домов, ни дорог, ни деревьев, а были вокруг нас уродливые, искореженные развалины, и тянулись эти развалины, куда хватал глаз.

Мы пробирались по ним и удивлялись, как здесь мог передвигаться нескладный неуклюжий Тупица. Мы шли и шли, перелезая, огибая, проползая, карабкаясь. Центр быстро исчез из виду, и стало особенно тоскливо оттого, что возвращаться уже некуда. Мы продолжали идти, пока не стемнело. Тогда мы забились между двумя вывороченными из земли стенами и, прижавшись друг к другу, попытались уснуть. Нам это почти удалось: я уже начал задремывать, когда издалека донесся протяжный и жуткий вой.

Никогда мне не было так страшно, как в эту ночь. Вой то приближался, то удалялся, усиливался, потом стихал и нарастал вновь. А когда начало светать, взвыли совсем рядом, злобно, отчаянно. Секунду спустя вой сменился на визг, пронзительный и истошный. Еще через мгновение визг оборвался, и мы услышали фырканье и чавканье, словно кто-то, давясь, жадно запихивал в рот пищу.

– Крысобаки, – прошептал Кир, когда стало светло и чавканье, наконец, прекратилось. – Или трупоеды.

Мы выбрались из ночного убежища и вскоре увидели то, что осталось от вражины. Не знаю, была ли то крысобака или трупоед, но меня мгновенно стошнило, ничего более отвратительного и гадкого я не видал.

Мы кружили в развалинах еще три дня, не зная, куда идем и не соображая зачем. Едва начинало темнеть, мы забирались в самую гущу искореженных, гнутых обломков и, прижимаясь друг к другу, коротали ночь. Вой не смолкал, он проникал в нас, терзал нас, преследовал, он становился частью нас, и мы понимали, что будет, если вражины нас найдут.

Ничего даже отдаленно похожего на наш Центр мы не нашли, но на четвертое утро небо вместо уже привычного серого стало вдруг синим. Прямо по ходу, слепя глаза, медленно выползло из-за развалин солнце. Оно оказалось больше, ярче и жарче любой лампы, оно высушило на нас одежду, и под его ласковыми лучами страх впервые нас отпустил.

Когда солнце оказалось прямо над нами, мы заметили, что по левую руку развалины стали выше. Мы бросились туда, и вскоре развалины поредели, а пробираться между выворотнями стало легче и быстрее. На следующее утро мы увидели первый дом. Он был приземистым и кривым, но это был именно дом, такой, каким мы представляли его: двухэтажный, с настежь распахнутой входной дверью и темными провалами окон. За ним стоял другой, а дальше еще и еще.

Мы принялись заходить в двери и забираться в окна. Внутри домов оказались те же самые развалины. Разбитые, в трещинах стены, обвалившиеся потолки, сгнившие полы и множество неживых и незнакомых предметов.

В одном из домов, сохранившемся лучше других, мы решили заночевать. Мы совершили ошибку. Ночью вражины настигли нас.

* * *

Много лет прошло, прежде чем пережитое перестало мучить меня в ночных кошмарах. И прежде чем я прекратил навязчиво думать над тем, почему погиб растерзанный вражинами Кир, а уцелел я. Сотни, тысячи раз я бросался во сне из окна второго этажа, провожаемый отчаянным предсмертным криком моего брата, который выпрыгнуть не успел. Я, живой, мчался по залитой мертвенным лунным светом дороге между домами, а за моей спиной умирал растерзанный крысобаками Кир.

Стая уже настигала меня, головной крысопес был уже в двадцати шагах, когда за спиной вдруг грохнуло, и полыхнул огонь. Я обернулся на бегу, споткнулся и полетел на дорогу лицом вниз, но успел увидеть, как вздыбился и исчез в пламени вожак и как с визгом рассыпались по сторонам остальные.

– Хозяин, – услышал я надтреснутый отрывистый голос. – Хозяин.

Его звали Том, этого здоровенного, как два Тупицы, железного дурня. Том нес меня на плечах, без устали причитая «Хозяин, ты в порядке, Хозяин?», и так без конца. Он был роботом-обходчиком в подземельях, которые назывались шахтами метро, а стал охотником на вражин при упрятанном глубоко под городом убежище. В это убежище Том меня и принес. Там было все: автономные генераторы и оружие, провиант и водопровод, библиотека и компьютерный зал. Еще там были роботы, множество роботов, наладчиков и обходчиков, грузчиков и кладовщиков, строителей и ремонтников. Там был даже очень умный робот-менеджер, который распоряжался остальными. Там не было только людей, погибших в одночасье вскоре после бактериологической атаки.

Я провел в убежище без малого пять лет. Новые железяки называли меня Хозяином, ухаживали за мной, кормили лакомствами и учили. А потом я учился сам – всему, что должен знать каждый цивилизованный человек. Пускай этот цивилизованный человек и последний из людей на Земле.

Я узнал, что такое ядерная и бактериологическая атаки. Я уразумел, что означают слова «женщина», «зачатие», «зародыш», «выкидыш» и «аборт». Я понял, что такое день рождения и почему у меня оно дважды в году. Я повзрослел. И повзрослев, осознал, что мне теперь делать.

Мы нашли его, когда мне шел девятнадцатый год. Полуразрушенное кособокое здание, которое когда-то называлось Медицинским центром. Такое же, как то, в котором рос я.

* * *

У меня двести шестнадцать детей. Сто три мальчика, остальные девочки. У них, у каждого, два дня рождения в году. Первый мы празднуем в тот день, когда я инициировал генетический сейф – инкубатор, в котором хранились оплодотворенные яйцеклетки. И второй – когда моих детей извлекли из этого инкубатора на свет.

Я проделал то, до чего девятнадцать лет назад додумался примитивный робот-лаборант с пренебрежительным именем Умник. Но в отличие от него, ремонтника Тупицы и больничной сиделки Рухляди я знал, как следует кормить, лечить и выхаживать человеческих детей.

Мои железяки отремонтировали и запустили гидроэлектростанцию. Изгнали из города трупоедов, истребили крысобак и приручили щенков. Когда мои дети подрастут, мы отстроим дома, в которых пристало жить цивилизованным людям. Мы восстановим технику и начнем жизнь по новой.

* * *

Я вернулся, когда моим детям сравнялось четырнадцать. Осторожно ступая, спустился по лестнице вниз, туда, где тридцать три года назад находился уцелевший в бомбардировке генетический банк. По узкому коридору пробрался в генераторную. Долго молча смотрел на то, что осталось от давших мне жизнь механических существ. Затем опустился перед ними на колени.

– Это Рэм, – сказал я. – Здравствуй, мама. Здравствуй, отец.

 

Виктор Точинов

Ночь накануне Дня дураков (Хроника кошмара)

29 марта, 11.29, квартира Немчинова

Большой кошмар начался незаметно. В тот самый момент, когда закончился кошмарик маленький – на полторы где-то тысячи печатных знаков.

«…навсегда канули в архивах ОГПУ-НКВД-КГБ. Судьба потомства от этого чудовищного брака неизвестна…»

Дима поставил многоточие и усомнился: «потомства от этого брака» или «потомства этого брака»? Ай, да какая разница… Пуристы все равно такие опусы не читают. И пустил файл на сохранение.

Не шедевр, конечно. Но вполне продаваемо. Не «Бульваръ» купит, так «Сплетница», не «Сплетница», так… – да разве мало в Питере еженедельников на шестнадцати страницах, о которых продавцы в электричках зазывающе кричат на весь вагон: «Семь сканвордов! Пятьдесят свежих анекдотов!! Эр-ротический рассказ!!! И многое, многое другое!» Димино творение – как раз то многое-многое… И подписи под ним не будет. Будет только в самом конце, над выходными данными, предупреждение нонпарелью: «Номер содержит фальсифицированные материалы». Ну и ладно. Что слава? – Дым! А деньги платят вполне реальные…

Дима Немчинов был хохмачом профессиональным и наследственным – по линии отца. У того, правда, шутки были грубы и незамысловаты – но готовил отец их тщательно и результатов дожидался с незаурядным терпением. Мог, например, раскалить на конфорке металлический рубль, выложить на лестницу и ждать, прильнув к дверному глазку, жертву – не знающую еще, что напротив квартиры Немчиновых за оброненными деньгами наклоняться опасно…

Дима относился к отцу с легкой снисходительностью и его шутки считал низкопробными. Недостойными культурного человека. Нет, нет и нет – такое не для него, с первых опытов на тернистой наследственной стезе хохмы Димы отличались некоей интеллигентной изысканностью. Скажем, во время перерыва на обед Дима извлекал пару крутых яиц и, счищая с одного скорлупу, заводил с умным видом про то, какая удивительная штука обыденное яйцо: в пресной воде тонет, а в морской – всплывает; скорлупа разрушается от легонького удара цыплячьего клюва изнутри, а снаружи выдерживает несколько килограммов на квадратный сантиметр – и самому сильному человеку рукой яйца не раздавить, потому и разбивают скорлупу каким-нибудь твердым предметом; а химический состав белка… Здесь Диму перебивали, в любой компании найдется Фома неверующий и тут же заявит: а я вот раздавлю! На, попробуй – и по жертве собственного упрямства и глупости стекала липкая смесь желтка и белка, а Немчинов виновато говорил: «Ну надо же, забыл сварить…» Юмор тут был, по убеждению Димы, на порядок выше, чем в шутках папаши. И никто всерьез не обижался (ростом и силой, надо сказать, сынок удался в Немчинова-папу, мужика на редкость здорового).

Сейчас эти первые дилетантские розыгрыши даже смешно вспоминать – Дима вспоминал, смеялся – и порой пускал в ход хорошо забытое старое.

Но чтобы шутить над людьми с надлежащим размахом, надо или работать в правительстве (желательно в Министерстве финансов), или пристраиваться в средства массовой информации. В правительство Диму не приглашали – на его визитной карточке скромно значилось: литератор. Любопытствующим, какими творениями осчастливил он отечественную литературу, Дима отвечал попросту: многими; пишу для газет, журналов, сценарии для телевидения…

Почти и не врал. Так, слегка преувеличивал, особенно насчет телевидения – оттуда обращались к Диме редко: сочинял пять-шесть сюжетов в год для кочующих с канала на канал дебиловатых программ типа «Скрытой камеры». Но был один день в году, когда услуги Немчинова требовались и вполне серьезным информационным программам – и этот день близился… Дима ждал его во всеоружии – готовил большой прикол.

Он и сам не подозревал, насколько большой.

29 марта, 11.30, там же

Большой кошмар начался банально. С обычного телефонного звонка.

– Хорошо что застал, Серега, я убегать собрался, а мобильник у меня отключен сегодня, – соврал Дима, не желая показывать собеседнику, что уже третий день безвылазно сидит дома, ожидая звонков – в том числе именно этого. Впрочем, тот, надо думать, догадывался о чем-то подобном – в последнее время дела у Димы шли не блестяще.

– Ну и отлично, – Залуцкий вечно куда-то спешил, разводить долгие политесы ему было некогда и он с ходу взял быка за рога. – Слушай, старик, может возникнуть потреба в твоих бесценных услугах. Ничего не обещаю, но для Юльки мы тут отсняли первоапрельскую пенку – а ей сюжет чем-то не нравится. Если не доведем до ума – придется переснимать. У тебя там нет мыслей светлых в загашнике?

Тоже врал, понятное дело. Ничего они для Юлечки Вишневской, восходящей телезвездочки, еще не сняли – просто загодя сбивал цену.

– Не знаю, Серега, не знаю… – протянул Дима. – Что-то вы поздно спохватились. Почти все путнее раздал… Есть, правда, классный сюжетец – уже обещал на шестерку. Но если успеете перехватить и не пожмотничаете…

– Изложи коротенько, – попросил Залуцкий, ни на секунду не поверивший в интерес со стороны шестого канала. По большому счету, взаимной ложью тут и не пахло – обычный, входящий в правила игры, блеф.

Дима изложил. Залуцкий притворно засомневался:

– Да вроде было что-то похожее на первой кнопке в прошлом году…

– Во-первых, не в прошлом, а три года назад. Во-вторых, после овечки Долли и генетических продуктов тема пройдет как по вазелину, схавают как миленькие… И нервы публике пощекочем, и в духе времени – прославим родную науку.

– И что ты хочешь с этого поиметь? – перешел наконец к главному Залуцкий.

Дима ответил.

– Ну-у, старик, ты дал… – зашелся Серега в притворно-возмущенном удивлении. – Да Посовец за вдвое дешевле клевый сюжет предложил: Моника-минетчица к нам на презентацию своей книги прилетает. А ее у «Невского Паласа» сгребает милиция, приняв за шлюшку… И телка у него на примете есть задастая, в парике и темных очках – вылитая Левинская.

Посовец был коллега по цеху и злейший Димин конкурент – личность жалкая и ничтожная, с самым низкопробным, для дебилов, юмором. Но Дима не стал поливать грязью засранца, сказал только:

– Смотрите сами, баба склочная, по судам ведь потом затаскает… Да и хорошая хохма должна пугнуть как следует, а кого ты бюстом Моники напугаешь?

Потом немного поспорили на математические темы – в каких разумных пределах можно корректировать названную Димой цифру. Боезапас аргументов у Немчинова оказался значительно больше.

– Смотри дальше, – гвоздил он, как из ротного миномета. – Аксессуары потребные я привожу с собой, уже все готово. Кореш мой, тоже Димка, Одинцов – помнишь, пили как-то вместе в «Царскоселке»? – так вот, он завтра и послезавтра у себя в лаборатории дежурит, ночью – все договорено, только подскочить надо попозже, после шести, когда народ порасползется. Ну и захватить с собой, что положено. Опять же и вид у него, пока не выпьет, совсем не лаборантский – вылитый молодой ученый, раздвигатель горизонтов познания. А Юльку вашу вы потом доснимете с вводным словом на фоне билдинга ихнего – классно выйдет, если подходящую точку выбрать: устремленный в небеса храм, блин, науки… Да тебе все ж на халяву в руки валится, а ты еще торгуешься? Несолидно…

Похоже, убедил.

– Ну ладно, старик, я еще немного подумаю… Если что – брякну завтра с утра. Ты пропуска на всякий случай закажи… Кстати, какой билдинг?.. не догнал я что-то…

– Если по Гагарина от центра ехать, знаешь высокое такое серое здание слева? Вокруг домишки маленькие, оно на вид совсем небоскребом смотрится…

– А-а-а… Вот это где… Я-то думал, там таможня…

– Да там теперь и таможня, и банк, и куча фирм разных – чего только нет, все в аренду посдавали. Но и за НИИ еще кое-что числится…

Они распрощались и Дима довольно прищелкнул пальцами – дело выгорело, а насчет «подумать» Серега так, по инерции форсу подпускает…

30 марта, 15.49, редакция «Царскосельского листка»

Большой кошмар разворачивался неторопливо. Ведь быстро только кирпичи падают на голову – но это, по большому счету, не кошмар. Несчастный случай.

…Готовить «аксессуары» для праздничного прикола пришлось в редакции, где Дима три последних дня не появлялся, провоцируя служебные неприятности. Теперь пришлось отрабатывать – и к лучшему, народу в выходные меньше обычного, можно без помех подготовиться к телехохме.

Готовили (точнее говоря – варили) на редакционной плитке, смахнув с нее кучу бумажного хлама. Добровольным помощником в нелегком деле вызвался Левушка Райзер, большой энтузиаст заниматься чем угодно, кроме своих прямых обязанностей.

– Вроде остыло… – потряс Левушка небольшую миску, куда они залили экспериментальную порцию варева.

– Жидкое слишком, – безрадостно констатировал Дима, брезгливо тыкнув пальцем в студенистую массу.

– Может, желатина мало? – предположил Левушка.

Может, конечно, и мало. Только больше все равно нет, и взять сейчас негде, точнее некогда – через три часа съемка. Черт побери! Надо было плюнуть совсем на службу, соврал бы уж потом что-нибудь – и двинуть прямо к Наташке, у нее работа надомная… Уж бабы в варке всяких желе да пудингов наверняка лучше разбираются…

– Что, если крахмал добавить? – пришла в кудрявую голову Левушки свежая мысль.

– А где его взять сейчас в темпе? – тоскливо посмотрел на часы Дима. Гениальную идею на корню губило неумелое техническое воплощение.

– У Петровны вроде валялся. Еще с осени. Она у нас экономная, скотчем окна не заклеивает, клейстер варит… Сейчас схожу быстренько.

Вернулся он минут через десять, с бумажным пакетом, украшенным надписями явно на заграничном языке. В языках они оба сильны не были.

– Точно крахмал? – подозрительно спросил Дима, рассматривая принесенную порошкообразную субстанцию. – Странный какой-то…

Честно говоря, о внешнем виде крахмала он имел довольно смутное представление. И едва ли отличил бы, к примеру, от муки. Обмакнул палец в порошок, но лизнуть не решился.

– Не знаю, – отнюдь не рассеял сомнений Левушка. – Петровны не было, я у нее в столе пошарился. Вроде на крахмал похоже… Сыпь, не отравишься, все равно не для еды.

И Дима высыпал весь подозрительный порошок. Без остатка.

Райзер долго будет потом видеть один и тот же кошмарный сон – пакет медленно, тягуче наклоняется, белая струйка едва ползет вниз, он пытается крикнуть, помешать, гортань парализована, руки тоже, Немчинов ничего не видит и не слышит – и Левушка раз за разом будет просыпаться с бешеным криком: «Останови-и-и-ись!!!»

30 марта, 16.18, там же

– Варите что-то? Какой нынче праздник? – в дверь проник чуткий породистый нос Люськи Синявской, большой любительницы угоститься на халяву. Вслед за носом в их комнатушке очутилась и его законная обладательница.

Чтоб ты раньше пришла, неприязненно подумал Дима, глядишь, надпись бы на пакете перетолмачила… Про Синявскую ходили слухи, что она великая полиглотка, окончила филфак и владеет не то пятью, не то даже шестью языками – впрочем, никому в редакции проверить это не удавалось ввиду отсутствия знатоков латыни, греческого и португальского. Приходилось верить на слово, но французскую и англицкую мову Люська знала точно. Но их трудам это никак помочь не могло – разорванный в клочки пакет-улика был уже выброшен в мусорный бачок в мужском туалете.

– Так что готовите, мальчики? – застывшая лет десять назад на тридцати с хвостиком Синявская звала мальчиками абсолютно всех представителей противоположного пола.

– Любовный напиток варим, – мрачно ответил Дима, не терпевший Люську. – Приворотное зелье. Тебе для работы не надо, как первой свахе? Нальем по сходной цене…

Еще в последние времена Союза, когда брачные объявления печатались лишь в плюющих на все прибалтийских газетах, Люська Синявская выступила в роли застрельщика и новатора – открыла в районной газете еженедельную рубрику «Знакомства», угодив в телесюжет как «первая сваха города Пушкина» – и прозвище приклеилось.

Он надеялся, что после таких слов Люська отвалит, позволив без помех продолжить эксперимент с крахмалом. Ан нет, настырная стерва с охотой включилась в пикировку:

– Я вообще-то с этим делом завязала, но для вас, мальчики, готова вспомнить юность золотую и расстараться. Больно смотреть, как вы холостыми на корню сохнете. Особенно Левушка… совсем иссох… как былинка, от ветра клонится…

Райзер, с трудом втискивающийся в пятьдесят четвертый размер, смущенно попытался втянуть живот. Дима, перейдя на «вы», начал откровенно хамить:

– Да какие наши годы, мы еще с Левой показакуем… А вот вам, Людмила Федоровна, пора бы наконец о семейной жизни задуматься…

Похоже, проняло. О скрипуче-ледяной голос Синявской можно было уколоться и обрезаться:

– Я вообще-то замужем, Димочка…

– Да-а-а?… – недоверчиво протянул Дима, сжигая все корабли и переходя все Рубиконы. – Еще замужем? А глаза какие-то неудовлетворенные… Костика, наверное, плохо кормите – не справляется мальчик?

Удар ниже пояса. У Костика, не то четвертого, не то пятого мужа Синявской (лет на семь ее младше), сейчас действительно голодные времена. Гонконгские «мыльницы», понакупленные весьма далекими когда-то от фотодела гражданами, подорвали доходы вольного фотографа. Люськина писанина кормила обоих.

Синявская яростно фыркнула и вышла, не прощаясь.

– Зря ты так, – сказал миролюбивый Левушка. – Нагадить она может ох как не слабо…

– Да и черт с ней! И на листке этом свет клином не сошелся, давно тут все опостылело… – зло парировал Дима и, немного успокоившись, добавил:

– Ну все, пора разливать. Придерживай формы…

Большой кошмар вступил в новую фазу.

30 марта, 19.02, лаборатория НПО «Гранат»

Коридоры были пустынны, даже самые записные субботние трудоголики к семи часам вечера давно разбежались. Одинцов, Димин приятель и тезка, сразу провел их в лабораторию, и тут же куда-то поспешил – не иначе как за стаканами и закуской, очертания литровки сквозь полиэтиленовый пакет он углядел мгновенно.

– Ну, старик, давай в темпе, – Залуцкий возился с камерой, – распаковывай свои аксессуары. Побыстрее надо уложиться, Гера вон домой торопится… У него жена там молодая одна скучает. Ну а мы посидим потом по-холостяцки, вспомним дни былые…

Гера, на редкость молчаливый паренек, настраивал осветитель. Дима, проникнувшись сочувствием к нему и к молодой жене, быстро распаковался.

– Ну как? Красотища?!

– М-да… – неопределенно протянул Залуцкий и почесал затылок.

– Погоди, Серега, посмотришь в движении – как живая будет… Куда бы ее плюхнуть-то…

– А вон тара подходящая… – Залуцкий подставил найденную на соседнем лабораторном столе посудину.

– Это называется чашка Петри, – поделился научными познаниями Дима, хотя использовал сии чашки лишь в качестве пепельниц на пьянках с Одинцовым. – Да грязная она какая-то…

– Вываливай, старик, вываливай, время дорого…

Дима вывалил. Продукт их с Левушкой творчества (самый маленький, залитый в качестве формы в небольшую миску) теперь слизисто поблескивал боками в чашке Петри. Получилось на самом деле удачно – темная тряпка, скомканная и залитая желе, неопределенно и размыто просвечивала сквозь студенистую массу, а когда Дима тянул за привязанную к ней прозрачную, совсем незаметную рыболовную леску – псевдомедуза действительно колыхалась и дергалась, как живая. Тряпка казалась неведомым внутренним органом.

Подошел Дима Одинцов – с четырьмя свежевымытыми стаканами и кое-какой закуской.

– Отложи пока, – строго сказал ему Серега. – Сначала съемка.

Начали снимать. Одинцов, в чистом халате и вправду похожий на молодого, подающего большие надежды ученого, нес квазинаучную ахинею. О воздействии фазомодулированным лазерным лучом на клетку в парафазе митоза, позволившем после многолетних опытов добиться фактически беспредельного роста клетки без ее деления – и о необозримых прикладных перспективах, сулимых этим открытием.

Вся его речь была написана Димой после получасового изучения научно-популярной книжонки по цитологии. Глаза «молодого ученого» блестели, в голосе звучал неподдельный энтузиазм – то ли от гордости за великое изобретение, то ли от перспективы близкого знакомства с принесенной Залуцким бутылью.

Камера снимала то восходящее светило науки, то гигантскую суперклетку, шевелящуюся весьма даже зловещим образом. Потом Одинцов включил так называемый «лазер». Нелепая эта конструкция была слеплена им на скорую руку из нескольких разнородных приборов, а источником луча служил обычный эндоскопический осветитель. Включил и стал демонстрировать воздействие «фазомодулированного излучения» на клетку-великаншу.

Клетка дрыгала боками сильнее прежнего под действием невидимой глазу лески, светодиоды на конструкции мигали, стрелки на циферблатах подергивались, генераторы радостно гудели и индукторы исправно наводили магнитные поля – засняли и это.

Одинцов намекнул было на перерыв с перекусом, но Залуцкий был неумолим. Заставил готовиться ко второй ударной сцене – выросшие до совсем уж баснословных размеров клетки-мутанты совершенно самостоятельно ползают по полу лаборатории (этих двух персонажей Дима отливал в большом и глубоком тазу).

С одной мутанткой, правда, вышла накладка – развалилась на части, когда Дима слишком сильно потянул за леску. Зато другая оказалась выше всяких похвал, ползла по пластиковым плитам совсем как живая. След за ней оставася широкий, липкий и слизистый, неприятный даже на вид…

– Снято! – объявил наконец Залуцкий. – Достаточно. Общие планы и сцены с сексапильными длинноногими лаборантками я и в архиве найду. А Юльку на фоне любого подходящего института в центре сниму, незачем сюда на окраину тащиться… Выключай свет, Гера, и собирай технику…

Уцелевшую амебу-переростка и осколки разрушившейся скинули в большой эмалированный бак для лабораторных отходов, забив его почти полностью – и оставили тут же, у стола с «лазером», постановив захватить и вынести уходя (само собой, потом забыли). Про первую, умеренных размеров мутантку, так и оставшуюся в запачканной результатами какого-то опыта чашке Петри, тоже никто не вспомнил: Гера спешил к жене, Одинцов к бутыли, а Залуцкий и Дима переругивались по поводу написанных последним для обаятельной Юлечки Вишневской слов, якобы никуда не годящихся…

Репетиция Большого кошмара закончилась.

30 марта, 20.58, там же

– Н-ну, старики, за науку! – и три лабораторных стакана с энтузиазмом звякнули друг о друга. Тосты разнообразием не блистали: за журналистику, за простую и за телевизионную, уже успели принять – теперь за науку, ну как же за нее, кормилицу, не выпить?

Пили в соседнем помещении, в лаборантской – здесь было поуютней, о чем-то надрывно пел магнитофон (который, впрочем, никто не слушал), стены украшали постеры с полуголыми красотками и плакатики с псевдоуказами псевдо-Петра о лихом и придурковатом виде для подчиненных и с лягушками, злобно душащими жующих их цапель.

Разговор шел оживленный, но довольно бессвязный. Залуцкий рассказывал байки из жизни телезвезд (порой сбиваясь на собственные амурные похождения), Одинцов налегал на водку и предавался благостным воспоминаниям о былых пьянках и сопутствующих им приключениях, Дима безуспешно пытался ознакомить приятелей с очередной, свежепридуманной хохмой.

– Вот спорим, я твои шнурки от ботинок… съем! За тридцать секунд. Оба. Спорим? – приставал он к тезке-Одинцову.

– Ищи дураков, – не поддавался на провокации тот. И назидательно говорил Залуцкому:

– Никогда с Немцем не спорь! Ни о чем и ни на что! Я раз в кафешке поспорил на пиво, что он мне все пуговицы на штанах за минуту отпорет и пришьет – он пиво проставил и ушел. А я как мудак последний потом домой шел, за ширинку держась – у него и нитки-то с иголкой при себе не было!

Дима хихикал воспоминаниям о давнишней хохме и грозился подложить «подарочек» в стол к сучке-Синявской, Серега торжественно клялся, что в жизни ни на какие пари с Немчиновым не подпишется, а Одинцов вдруг решил, что показавшая дно литровка настоятельно требует добавки – и полез в какой-то тайник, где держал заначку медицинского спирта…

…Слабо донесшийся из соседнего помещения звук, в котором слились воедино звон упавшего стекла и сырой шлепок – этот звук никто из троих не услышал…

Последний шанс остановить Большой кошмар был упущен.

31 марта, 03.12, там же

Проснулся Одинцов от дикой жажды. И от боли в затекшем и скрюченном теле – валялся в позе эмбриона на коротеньком диванчике в лаборантской. Свет не выключен, на столе бутылки, стаканы, остатки закуски. Приятелей не видно – смутно вспомнилось, что вроде провожал их до выхода… Или только до лестницы? Да какая разница, не маленькие, доберутся…

Казалось, напильник языка сейчас до мяса раздерет наждачно-шершавое небо – Одинцов заставил себя встать и отправиться на поиски спасительной влаги. Лучше всего, конечно, помогла бы сейчас бутылочка холодного светлого пива, но по беде сойдет и обычная вода из-под крана… И он, пошатываясь, побрел к ближайшему крану…

31 марта, 03.23, там же

Ну хохмач, подумал Одинцов злобно. Литру проставили, большую часть сами выжрали, а мне тут за вашими хохмами прибираться?

Наискось через всю лабораторию тянулся липкий слизистый след. Пять минут назад, ковыляя к раковине, Одинцов переступил его, просто не заметив. Но теперь полегчало – желудок всосал огромное количество воды и тут же изверг обратно вместе с не успевшим уйти в кровь спиртным и жалкими остатками закуски. Спазмы были болезненными, зато голова немного прояснилась, в движения вернулась некоторая уверенность, а предметы перестали расплываться перед глазами. И тут же он увидел след от немчиновской хохмы. От новой хохмы – Одинцов прекрасно помнил, что следы от использованных на съемках амеб он вытер еще до начала гулянки.

Ну Немец, ну жучара… Собирался, значит, пугалку какой-то сучке подложить. А тут с пьяных глаз решил потренироваться… А кто крайним окажется? Да я и окажусь… Найдет Василий Никитич утром в понедельник под столом такую гадость – и прощай непыльная работа. Ну точно, не смогли они уйти так просто, не наигрались в свои бирюльки – вон бак валяется на боку, пустой – надо понимать, вернулись потихоньку и решили еще пошутить маленько…

Он двинулся по следу. Поблескивающая дорожка постепенно расширялась, а потом… ну козел Немец! – а потом Одинцов увидел серый бетон пола, кое-где просвечивающий сквозь разъеденные пластиковые квадраты. Еще несколько шагов – и пластика под слоем слизи вообще не оказалось, а сама дорожка уперлась в оббитую жестью дверь – за ней, знал Одинцов, не то большая каптерка, не то кладовая, сверху донизу забитая всякой деревянной рухлядью, в основном притащенной со всего НПО старой и ломаной мебелью. Там же громоздился в углу штабель мешков с давно просроченными питательными средами. А еще из-за двери доносилось совершенно неуместное журчание.

Там где-то была раковина с краном, в самом дальнем углу, подумал Одинцов. От мысли, что пьяные хохмы Немца еще не закончились, ему стало зябко. Не задумываясь, как зловредный хохмач смог добраться до крана сквозь непроходимые деревянные завалы, как вообще смог проникнуть за запертую дверь, Одинцов машинально потянул за дверную ручку.

Дверь легко и совершенно неожиданно распахнулась. Собственно, ее как таковой и не было, то есть отсутствовала сама деревянная панель – и видимость двери составлял лишь жестяной лист, которым дверь была обшита. Замок звякнул об пол. Ломаной мебели Одинцов не увидел – убивать надо за такие мудацкие шутки! – перед ним стояла высокая, метра два, студенистая и подрагивающая, полупрозрачная стена желе. Внешним контуром она точно повторяла жестяную оболочку двери – присутствовали даже выемки от дверной ручки и выпавшего замка. Козел…

Трепещущая стенка оставалась в неподвижности секунды две-три. А потом обрушилась, подмяв Одинцова. Последней его мыслью было: Сука!!! Морду набью, шутник хре-е-э-э-о-о…

31 марта, 13.25, 33 отдел милиции

– Медуза-а-а!!! Помоги-и-и-те!!! Здоровенна-я-я-я!!! Во весь коридор!!! Ноги ж… а-а-а-а! Скорей!!! Медуза… медуза… О-о-у-а-а! Скоре-е-е-е-ей!!!!!!

Рвущиеся из трубки звуки сверлили барабанные перепонки, и после второго вопля Летунов переключил звонок на громкую – пусть случайно заскочивший в воскресенье дознаватель Егоршин тоже послушает. Но потом что-то в криках ему не понравилось, и он неуверенно спросил коллегу:

– Может, психушку вызовем? Еще замочит кого-нибудь с такой белки-то…

Дознаватель ответил сурово:

– Ну его в…у, пусть соседи вызывают. Не наше дело… – Егоршин очень не любил алкоголиков.

Но Летунов уже решил по-своему.

– Адрес, адрес скажи!!! – орал он, переключив разговор обратно на трубку, – адрес скажи, сейчас выезжаем…

Трубка коротко запиликала.

– Каждый выходной так звонят… – пожаловался Летунов. – По шесть-семь раз… Как с утра начнут лимонить… Прошлый раз просили убрать со своего балкона грузовик, «ЗИЛ», – дескать, свалился сверху, все банки с огурцами передавил…

– Уроды… – меланхолично подтвердил дознаватель.

31 марта, 13.25, здание НПО «Гранат», коридор второго этажа

Сидорук – пожилой, одышливый охранник – кричал и кричал в трубку, сползая по стене – хотя желеобразная масса уже покрыла его ноги до колен.

Нет, не так! – там, где положено быть коленям, сквозь туманно-прозрачное желе виднелись большие и мутные кровавые кляксы – густые в середине и все более прозрачные к краям. Из алых кляксы быстро превращались в розовые, а из розовых – все в ту же студенистую желтоватую массу, выплеснувшуюся в коридор и перекрывшую его от стены до стены. А ниже колен ничего не было. Вообще ничего. Боли тоже не было, и Сидорук кричал еще долго – но на другом конце линии его не слышали – желтый студень добрался до провода, пластиковая изоляция исчезла мгновенно, медные жилы блеснули и медленно поплыли к полу сквозь густой бульон, выпав из превратившейся в ничто пластмассовой розетки…

31 марта, 15.02, здание НПО «Гранат», офис АКБ «СевЗапРегионБанк»

За Мариной Михайловной (или, как ее чаще звали – за Михаловной) никто и никогда не замечал скрытых богатств интеллекта. Да и то сказать: разве работают интеллектуальные дамы пятидесяти семи лет на малопочтенной должности уборщицы? Даже в весьма уважаемом и респектабельном банке? Конечно же не работают. Еще меньше могли окружающие заподозрить Михаловну в способности адекватно реагировать на самые экстремальные ситуации. Смешно даже: какие еще экстремальные ситуации в жизни банковской уборщицы? Разве что ведро с грязной водой опрокинет на брюки вице-президента банка…

…Михаловна была четвертым, включая лаборанта Одинцова, человеком, столкнувшимся лицом к лицу (верней, лицом к мутной гладкой поверхности) с Большим Первоапрельским Кошмаром. И первым, не допустившим при этом роковых для себя ошибок.

Для начала она не стала трогать подозрительную груду желе руками, как это сделал час назад дежурный электрик (тот решил выяснить, отчего вылетают и обесточиваются одна за одной проходящие по второму этажу линии электропроводки) – нет, Михаловна осторожно ткнула в высящийся и колыхающийся в коридоре студень ручкой швабры.

От небрезгливого электрика теперь осталась лишь разная металлическая мелочь, валяющаяся под раскрытой дверцей электрощитка и смутно угадываемая сквозь слой слизи: монетки, связка ключей, металлические детали зажигалки, обручальное кольцо и несколько пуговиц.

Михаловна же, увидев, как ушедшая в глубину желе палка распалась на продольные волокна, таюшие и растворяющиеся, – Михаловна мгновенно свернула эксперименты по изучению неизвестной субстанции и буквально влетела в небольшой уютный операционный зал СЗРБ – куда, собственно, и направлялась с ведром и шваброй в видах еженедельной генеральной уборки…

Звонить «02», или «01», или «03» она не стала (да и что могла сказать Михаловна абонентам этих номеров?) – подбежала к стойке, глубоко просунула руку в полукруглое окошечко, цепко ухватила и перетащила к себе телефонный аппарат со стола операционистки. Ничего не набирала – просто нажала неприметную среди других клавишу на панели. Выкрикнула всего три слова после почти мгновенного соединения: «Пулковский филиал!! Скорее!!!». Швырнула трубку и бросилась бежать – как раз вовремя, чтобы рискованным прыжком перескочить через ввалившийся в оперзал длинный колыхающийся язык студня…

И только сбегая по аварийной лестнице к запасному выходу, Михаловна завопила наконец во весь голос.

31 марта, 16.27, редакция «Царскосельского листка»

– Ну как, старичок, головка не бо-бо? – судя по голосу в трубке, у самого Залуцкого ничего не «бо-бо»; матерый телевизионный волк, сколько вчера не выпито, должен быть как всепогодный истребитель – постоянно готов к вылету на задание.

– В порядке головка, – мрачно откликнулся Дима. – И голова тоже.

Не соврал, вчера налегал на это дело в основном Одинец, у Димы больше было куражу в голове, чем реальных градусов в крови. Залуцкий коротко хохотнул, затем сразу посерьезнел:

– У нас с тобой проблемка, старик. Ни хрена лазер ваш не получился – луча совсем не видно. Почти все смонтировано, голос Юльки наложили – смотрится все вместе неплохо, но луча нет как нет. А это вся завязка сюжета. Короче, надо доснять буквально секунд тридцать…

– По-моему, Сергуня, это у тебя проблема… – осторожно предположил Дима.

– Не-е-ет, старик – у нас. Это ты по договору обещал всю технику обеспечить… Но ты не дрейфь, есть идея! Я у племяшки лазерную указку позаимствовал – знаешь, продаются как сувениры? Попробовали снять – отличный луч, жирный такой… Примастрячим к вашему лазеру снаружи, скотчем, с тыльной стороны – и всех делов. Вот только тезке твоему дозвониться не могу с утра, не иначе отсыпается конкретно…

Дима понял, что Залуцкий взялся за дело всерьез и так просто от него не отвертишься. И спросил понуро:

– От меня-то что надо?

– Ну, я тебе на голову не сажусь и не погоняю… Но за леску тебе подергать придется. Закругляйся там со своим севом разумного, доброго, вечного и садись в электричку. Без четверти семь мы тебя на Купчино подберем и сразу к Одинцову, на этот раз без всяких посиделок. – мне еще тот кусок вмонтировать надо. Успеваешь?

Дима посмотрел в угол, где занимался подготовкой к встрече Дня Дураков в редакции (особо радостным будет праздник для сучки-Синявской, недаром он тащил тяжелую сумку обратно из «Граната»), прикинул время на охлаждение варева и сказал:

– Успеваю.

31 марта, 18.21, здание НПО «Гранат», второй этаж

Пластиковое покрытие пола и стен исчезало со скоростью кусочка сахара, брошенного в горячий чай.

Заодно исчезали деревянные плинтуса и двери – тогда наползающий слизистый вал приостанавливался, выбрасывая метастазы в открывшиеся боковые помещения. Судя по всему, там пищи (или строительного материала?) было куда больше, чем в коридоре. Тусклое аварийное освещение добавляло сюрреализма.

– Блядюга хренова… – выдохнул старший лейтенант Дерин, известный среди коллег под прозвищем Минотавр.

Кравец (он же Муха) отщелкнул опустевший магазин и в сердцах швырнул в медленно, но неумолимо наползающее желе. Магазин шлепнулся на заколыхавшуюся поверхность – она тут же пропустила чужеродное и несъедобное тело. Видно было, как магазин медленно исчезает из виду, опускаясь, проваливаясь в желто-мутную глубь. Точно так же полупрозрачная гадость пропускала пули, немедленно смыкаясь за ними. Кравец это уже хорошо понял и расстрелял последний рожок исключительно из бессильной ненависти.

– Попробуй еще раз из подствольника, – скомандовал Дерин. – Не сейчас, попозже, когда за угол завернет – чтобы стенка за ней оказалась.

Муха оглянулся – угол был совсем рядом. Они отступали по длинному и запутанному коридору от не то ползущей, не то медленно текущей на них массы и понятия не имели, как еще попробовать ее остановить. Близко не подходили, оставаясь на безопасной дистанции метров в шесть-семь – чертов студень порой замедлял движение, рос вверх, как будто его сдерживала невидимая плотина – а потом резко обрушивался, словно плотину убирали, и мгновенно покрывал мутной колышущейся волной несколько метров пола. За это чисто эмпирическое знание отряд «Торнадо» заплатил сегодня жизнями троих бойцов.

Или, говоря совсем уж официально, отряд специального назначения «Торнадо» при Федеральной службе исполнения наказаний (ФСИН) Министерства юстиции Российской Федерации. Какое отношение имеет юстиция вообще и ФСИН в частности к разбушевавшемуся желе, неизвестно. Такое в уставные задачи никакой спецслужбы не входит. «Торнадо» оказалось под рукой – их и послали.

– Вверх пошла, сейчас прыгнет! – Дерин упорно называл это в женском роде и относился как к разумному и смертельно опасному существу.

Желе добралось до очередного пожарного гидранта. Красный деревянный ящик и сплющенный матерчатый шланг исчезли очень быстро, резиновая прокладка в кране сопротивлялась чуть дольше, потом вода пошла, – и Минотавр готов был поклясться, что по всей гигантской массе, вплоть до самой дальней части, видимой в конце коридора, волной прокатилась радостная дрожь. Передний фронт быстро набухал вверх, дойдя почти до потолка – а потолки здесь, на втором этаже, были метра четыре, не ниже. Они завернули за угол и торопливо отбежали подальше, Кравец (маленький, юркий, опасный) встал на одно колено и приготовил гранатомет-подствольник. На «Никонове» Дерина этого полезного приспособления не имелось, он вжался боком в дверную нишу, выставил ствол вперед, прикрывая – рефлекс чистой воды, совершенно сейчас не нужный.

Из разнобоя голосов в коробочке рации, болтавшейся на груди Минотавра, можно было сделать вывод, что у остальных разрозненных двоек и троек дела не лучше – так же отступают перед тупым и бессмысленным напором по коридорам и лестницам, не найдя действенных способов борьбы. Две группы, очутившиеся в тупиках-ловушках, были эвакуированы через окна. Еще одна не откликалась, и Дерин от души надеялся, что эта гнусь загнала парней в дебри металлических конструкций технического подэтажа, экранизирующих любые радиоволны… Прочесывание верхних этажей и эвакуация немногих найденных людей завершилась минут двадцать назад…

Наконец-то! Слегка запоздавший против их расчетов вал высунулся из-за угла. Муха подождал, пока в их изгибе коридора скопится достаточно студня – и выстрелил. Эффект был мизерный. Взрыв расшвырял во все стороны ошметки проклятого пудинга – и только. Отброшенные части шлепались с потолка, сползали гигантскими тягучими соплями со стен и сливались с основной массой, бесследно в ней растворяясь.

– Гнида-а!!! – завопил Кравец и завертелся как уж, политый скипидаром.

Дерин сначала ничего не понял, потом увидел – на разгрузке напарника быстро расползалась неровная дыра, прочный серый камуфляж испарялся, как снежинка на ладони, демонстрируя всем окружающим в лице Дерина содержимое карманов запасливого Мухи. Тот выпрастался из разгрузки почти мгновенно, побив все существующие в этом деле нормативы, отшвырнул подальше и обалдело протянул:

– Вот гнида… Ведь с орешек всего капля долетела…

– Отходим! – рявкнул Минотавр. – Аккуратно! Под ноги смотри, могут еще валяться!

Отходили осторожно, словно пол был усеян невидимыми глазу растяжками. Студень полз как ни в чем ни бывало.

– Огнеметы нужны, – злобно предложил Муха, очень жалевший о новенькой разгрузке и ее содержимом. – Выжечь на хер…

– Не выйдет, эта гадина на три четверти из воды… Видел, что с фосфорной гранатой было?

– Тогда направленным взрывом. Вода там или… да, кумуляшка все испарит… – Кравец, похоже, серьезно настроился поквитаться с тварью.

– Все восемнадцать этажей рухнут, – выдвинул последний довод Дерин. Похоже, не Мухе первому пришла в голову идея взрыва – в треске рации все чаще различалось слово «заряды».

– Не рухнут. Первый и второй этажи гораздо шире… опорные в стороне… боковые стенки только вынесет… ну, давай, свяжись с майором, ползет ведь, ползет, проклятая…

Кравец знал толк во взрывах, сказал – значит не рухнет, и все равно что-то в его идее было не так, что-то он упустил важное, чего-то не учел, но Дерин так и не успел понять и сообразить – чего. Нажал кнопку вызова:

– Клещ, Клещ, я Минотавр…

31 марта, 18.59, пересечение улицы Орджоникидзе и проспекта Гагарина

Едва свернули на Орджоникидзе, пришлось остановиться. Улицу перекрывали два поставленных поперек грузовика, за ними мерцала синюшная милицейская мигалка и вообще что-то такое происходило совсем непонятное, в разрываемой вспышками фонарей темноте было не разобрать.

– Авария, – зло процедил Залуцкий. – Жми с тылу, через Московскую площадь.

Гера послушно вывернул руль.

С другой стороны движение упиралось в пластиковые, заполненные водой барьеры и гибедедешник яростно махал полосатой палкой: «В объезд, в объезд!»

– Черт! Что там у них стряслось?! Пошли пешком, дворами…

Пешком дворами они продвинулись тоже не слишком далеко. Путь преградила полосатая лента, растянутая на временных опорах – и уже бежали вдоль нее два лба в камуфляже и брониках, со злыми напряженными лицами:

– Назад!! Назад, мать твою! Оцепление!

Дима потянул за рукав Залуцкого, тыкавшего под нос омоновцу камеру, качавшего права насчет свободы прессы и чуть не схлопотавшего по почкам:

– Пошли, пошли, – и зашептал жарко в ухо: – Есть тут лазейка, Одинец показывал. Прорвемся!

31 марта, 19.17, там же

Казавшаяся целой и прочной металлическая сетка ограды в известном Диме месте приподнялась, открыв узкий лаз. Они с Серегой поднырнули легко, а Гера застрял со своими громоздкими причиндалами.

– Догоняй, как пролезешь! – бросил Залуцкий через плечо, не оборачиваясь. Похоже, съемка недостающих кадров волновала его сейчас гораздо меньше, чем творившееся у «Граната» столпотворение. – Куда теперь? Веди, Сусанин…

Низко пригибаясь, они пересекли австоянку – на вид этот путь вел в сторону, совершенно противоположную нужной им; протиснулись в еще одну дырку (Залуцкий безбожно матерился, располосовав рукав новой кожаной куртки); свернули в казавшийся глухим тупик – в конце этого аппендикса стояли ящики, заботливо приставленные лесенкой к бетонному забору – перевалили и эту преграду; и, выскочив с глухих задов Южного рынка, оказались совсем рядом с «Гранатом», проскочив и внешнее, и внутреннее кольца оцепления.

– Классно, старик! – голос Залуцкого даже дрожал от восхищения – не талантами Димы-Сусанина, но открывшимся им у «Граната» зрелищем.

Внутри серой громады здания творилось нечто непонятное, но захватывающее: с треском что-то рушилось, порой вылетали оконные стекла – вылетали тихо, без бьющегося звона, словно мягко выдавленные изнутри – падали и только внизу взрывались ливнем осколков; кое-где мерцали яркие вспышки и слышался характерный треск коротких замыканий; из одного окна жидко тянуло удушливым дымом. Главным средоточием всех непонятностей казался огромный периметр второго этажа. Третий этаж занимал гораздо меньшую площадь (здание напоминало высокую башню, с силой воткнутую в широкое двухэтажное основание) – и там, на третьем этаже, такое творилось только с одной стороны.

– Что это? – вопрос Димы звучал чисто риторически, он и сам не ждал ответа.

На пожар не похоже, хотя пожарных машин вокруг хватает – лестницы вытянуты к окнам, по ним торопливыми муравьями ползут фигурки людей – и все вниз, только вниз… Бах! бах! Бах-бах-бах-бах! – стреляют в здании? террористы? Дима не знал, что и думать, растерянно присел, скорчился у бетонного бордюра циклопической клумбы, подавленный и оглушенный. Он не любил и боялся слишком масштабных событий.

Залуцкий решился и побежал, на ходу доставая журналистское удостоверение, в сторону главного входа – туда, где в безопасном отдалении от здания виднелось самое большое скопление людей и машин. Дима остался.

31 марта, 19.32, там же

Радиоуправляемые заряды сработали синхронно – накрывшее большую часть из них желе сигнал не экранировало. «Гранат» словно превратился в старинный парусный линейный корабль, давший залп всем бортом: из ровного ряда окон рванулись наружу бешеные вулканы, громада башни содрогнулась от основания, от самых глубоких подвалов, – и до венчающей крышу огромной антенны. Стены выдержали. На ходу, впопыхах, экспромтом, но минировали мастера своего дела…

…Обломки металла, стекла и бетона, изобильно летевшие из оконных проемов, Диму не задели. Не долетели – главная ударная волна была направлена внутрь. До него долетело другое…

– Ну и прикол… – ошалело пробормотал он. – Мой тазик…

Ударившийся с чавкающим шлепком о покрытый прошлогодней мокрой травой газон в шаге от Димы изрядный кусок этого медленно принимал свою естественную форму, не искаженную сейчас сжимающими и давящими со всех сторон бетонными стенами. И она повторяла Димин тазик – даже с характерной круглой вмятиной наверху, оставленной при отливке слегка выпирающим дном… Потянувшееся из здания вслед за взрывом пламя достаточно освещало окрестности, чтобы никаких сомнений не осталось – перед Димой точная копия клеток-мутантов, скользивших вчера по полу лаборатории вслед за рыболовной леской – дубликат, увеличенный в три с лишним раза по каждому измерению.

Оттуда, куда убежал Залуцкий, от штаба и центра всей операции, совершенно неожиданно донеслась беспорядочная пальба, и, что было еще неожиданней, – истошные, дикие вопли. Дима не повернул головы, глядя, как подрагивающий и колыхающийся холмик медленно приближается к нему, оставляя за собой покрытую слизью полосу черной земли – словно кто-то невидимый за спиной Димы тянет это на леске…

– Ну, бля, и прикол… – казалось, все другие слова он позабыл. Ровный круглый край медузы коснулся ранта его ботинка.

– Ну, бля, и… – он твердил и твердил, как заведенный, эту дурную фразу, когда увидел, нагнувшись и напряженно вглядываясь в желтую муть, – увидел вместо исчезнувшей кожи ботинка и мелькнувшего на мгновение грязного носка собственные пальцы – трупно-белые, искаженные мутью, с неровно обстриженными ногтями. Он даже пошевелил ими, удивляясь, что не ощущает ничего: ни тепла, ни холода, ни липкой влаги. И только потом, когда внутри студня развеялась непонятно откуда взявшаяся муть и он разглядел белые костяшки фаланг, продолжающие начатое шевеление – только тогда Дима закричал. Крик был высоким, пронзительным, терзающим уши – и долгим, очень долгим.

Никто не услышал – воплей вокруг хватало.

01 апреля, День дураков, 10.20, редакция «Царскосельского листка»

Люся Синявская пришла на работу в настроении отнюдь не праздничном, совсем не подходящем для шуток и безобидных розыгрышей.

Проблемы последнее время навалились кучей, как свора лаек на стронутого с берлоги медведя. Муж, Костик, нашел какую-то фотохалтуру за городом – и несколько раз возвращался поздно, приносил деньги – а заодно и запах недешевого алкоголя, который, однако, не мог до конца перебить тонкий аромат женской косметики… Единственная дочь от первого брака не в первый раз замечена с каким-то сокурсником из нынешних, с типичным моветоном, – ничего серьезного, мама, мы просто друзья! Родители совсем сдают, болеют все чаще, – а в область, за сто сорок километров, к ним каждую неделю не поездишь… Короче, не до шуток.

Она и про праздник-то этот дурацкий вспомнила, только придя на работу и подумав про Немчинова, – надо с ним что-то делать, достал окончательно.

В редакции было на удивление пустынно, она тут же поняла почему – почти все толпились у телевизора в приемной, с жаром обсуждая какую-то первоапрельскую шутку, запущенную в эфир с утра пораньше. Она глянула мельком: на экране что-то горело и рушилось, метались испуганные статисты, тарахтел прямо в камеру репортер, удачно изображая крайнюю степень взволнованности. Повторяются – все прямо как в том рекламном ролике, что насчет захвативших город орехов… А вот и злобный пришелец – ползет-колышется гигантская медуза чуть меньше цирка шапито размером… Люся пошла к себе, отметив, что задумана и смонтирована хохма с размахом, куда там их штатному шуту Немчинову с его плоскими приколами…

Устроившись за столом, первым делом взялась за выдвижной ящик (зная простой и не признающий частной собственности характер коллег, все нужное для работы на виду не оставляла, прятала в стол); выдвинула – и замерла. Вот и первый привет от козла-Немчинова, но наверняка на сегодня не последний… С первым апреля!

Вместо исписанных и чистых блокнотов, стакана с ручками и карандашами, коробки с дискетами, степлера и кучи других необходимых мелочей на дне глубокого ящика красовалось нечто вроде пудинга гнусно-несъедобного вида. Нечто колыхалось и подергивалось, как живое – но это, конечно, затухали в студенистой массе колебания от резко выдвинутого ящика. С чего ему, в самом деле, еще дергаться?

… он и в Африке… нецензурно подумала про Диму разъяренная Синявская. Еще и все дно, гаденыш, какой-то слизью заляпал…

Люся обернула руку чистым платком и брезгливо протянула к продолжающей колыхаться массе.

31 октября, 17.38 (по Гринвичу). Орбита

– Стен, ты не читал, часом, фантастический роман одного поляка? Про разумный студенистый океан Соляриса?

Стенли Ковальчук, командир смешанного экипажа, долго молчал.

Но ответил:

– Какого поляка? У нас их много писало… Азимова? Зилазни?

Камаев махнул рукой. Какая, в самом деле разница, какого?

Бортинженер Паша Мельниченко, третий член экипажа, в разговоре не участвовал. Он замолк восемь дней назад и не сказал с тех пор ни слова. Восемь дней назад полтора десятка студенистых валов вспучили океан у берегов Флориды и обрушились на полуостров с разных направлений. Мыса Канаверал больше нет. Точнее, мыс-то присутствует, но старушка «Дискавери», призванная доставить их обратно – не стартует с него никогда. Запасная площадка на острове Уоллопс канула еще раньше – когда стало ясно, что средство профессора Каунца ничему и никому не поможет и препарат, на который извели почти весь мировой запас иода – распылен над океаном впустую… И про Байконур тоже можно не вспоминать – над степями Казахстана колышется сейчас отнюдь не ковыль.

Паша молчал. Ни на что не реагировал. Смотрел в никуда. Слабый интерес проявлял, лишь когда внизу проплывало выжженное ядерными взрывами ожерелье, окружившее по дальнему периметру несокрушимые башни под рубиновыми звездами… Под одним из эпицентров осталась родная Пашина Вязьма.

Ковальчук не хотел обсуждать варианты разумности студня. Его волновал другой вопрос:

– Все-таки интересно: это едят? Мне кажется, если проварить хорошенько…

Тема была актуальная. Вчера они опять урезали рационы. Запасов продовольствия на борту МКС оставалось на пятнадцать дней…

 

Андрей Рубанов

Последний ураган

Нас много.

За два месяца я встретил сто семь выживших. Многие из них, как и я, обошли пешком десятки километров.

Почти все куда-то идут: на юг, на восток, или просто – куда глаза глядят. Но есть и такие, кто осел на одном месте, на «пищевых полянах».

То есть люди уцелели – как биологический вид. Поэтому сейчас я повторю с гордостью: нас много! Человечество не погибло.

В старой жизни – до урагана – я был совсем другим человеком. Тетка оставила мне квартиру в прочном старом доме, в центре города… неважно, какого города, какая разница, если городов больше нет? Повторюсь, дом был прочный, старый, кирпичный; я сидел в прочной старой квартире и писал то ли романы, то ли пьесы. Возможно, и то, и другое. Точнее не помню. Почти все выжившие получили контузии разной степени. Я тоже два раза бился затылком и один раз – верхней частью лба. Судя по стилю моих записок, если я и был писателем, то писателем «очень третьего ряда», как выразился другой писатель, имя которого я тоже запамятовал…

Чтобы не запутаться, начну еще раз. Мне тридцать лет. До урагана я вел уединенный образ жизни, много работал и много пил. В середине осени жена ушла от меня. Ночи стали длинными и холодными. За окнами ветер гнул голые серые деревья. Дожди не прекращались. Я поздно просыпался и видел все время одну и ту же картину: отчаянно раскачивается ветка клена, и капли дождя текут по стеклу не вниз, а – вниз и вбок; так сильны были порывы ветра.

Я слыл передовым человеком и не держал в доме телевизора; все, что надо, получал из Интернета. Но в октябре забыл заплатить – и меня отключили. Я отправился пешком, всего сотня шагов, через переулок до магазина, где рядом со стеклянной дверью стоит терминал; но из упомянутой сотни шагов не сделал и десятка. Вокруг бушевала настоящая буря. Ливень оказался неожиданно теплым, и я, пока боролся с ветром, даже вспотел, в своем свитере и плотной брезентовой куртке – она до сих пор мне служит; вот – можете ее потрогать. Брезент в те дни многим спас жизнь.

Вернувшись домой, поспешил выпить еще стакан – в те дни я пил по стакану крепкого трижды в день – и уснул.

Рано утром послышались сирены и грубые, усиленные электричеством голоса. Я лежал, любуясь рубиновыми и лиловыми отсветами огней полицейских маяков на черном оконном стекле, покрытом волнистой водяной пленкой: то были уже не капли, стекающие причудливо – но плотные водяные струи. Я завернулся в одеяло и опять впал в забытье.

Спустя время меня разбудил шум. За окнами ревел ветер, и сквозь него пробивался звук тоном выше, не природный – индустриальный, звук автомобильных сигналов. Из моего окна была видна часть широкой улицы: автомобили стояли – бампер в бампер. Хор из сотен клаксонов показался мне отвратительным. Возможно, в одной из машин находилась моя жена, но при мысли о ней я только усмехнулся. Она сказала, что уходит не потому что я пью, а потому что я обещал бросить пить – и не выполнил обещание. Звонить ей не стал: батарея в телефоне издохла, зарядное устройство исчезло; вместо того, чтобы думать о причинах происходящего – а происходила, судя по всему, глобальная катастрофа – я выпил еще стакан крепкого, но на этот раз уснуть не удалось.

Последний день перед ураганом помнят все, и я помню. Разумеется, все пьяные в тот день протрезвели; я не стал исключением. Дрожа от страха, я сидел возле окна, прижавшись к стене, и слушал свист ветра: низкий, дичайшего тембра свист, как если бы десяток реактивных самолетов прогревали свои турбины в нескольких шагах от моей форточки. Отопление не работало, – чтобы согреться, я натянул свитер и куртку.

Я видел, как одно за другим во дворе повалились деревья, как выворачивались из земли изогнутые черные корни. Это был не сам ураган, а его начало, увертюра, первые несмелые выдохи из адских мехов. Настоящий ураган пришел позже.

Думаю, что все мы не раз переживали конец света, вселенскую катастрофу. Когда я, восьмилетний, впервые вышел из дома в новых брюках и спустя час разодрал эти великолепные брюки о гвоздь – для меня наступил конец света; как вернуться домой, как показать матери? Когда я, восемнадцатилетний, впервые сел за руль отцовского автомобиля и выехал на дорогу, и спустя три минуты попал в аварию, разбив и машину отца, и машину постороннего человека – то был эпический, мировой катаклизм, Армагеддон. Средний человек – даже если он живет в мирные, спокойные времена в мирной, спокойной стране – несколько раз в жизни переживает вселенский ужас. Не страх смерти – а именно ужас всеобщей гибели. Тартарары. И вот – я сидел возле окна, наблюдая, как рушится мир, и содрогался от ужаса – но одновременно и надеялся, что все обойдется. Опыт подсказывал мне, что катастрофу можно пережить. Мать накричит на меня, отругает, но зашьет штаны. Помятый автомобиль отремонтируют.

Увы, надежды не оправдались.

Сначала вылетели стекла, с громким коротким звоном. Из комнаты высосало мелкие предметы, главным образом мои рукописи, бумажные листы, стопками покрывавшие весь пол. «Туда им и дорога», – мстительно подумал я. Затем исчезли пепельницы, стаканы и чашки, штаны и фуфайки, и телефон, и зарядное устройство, – оно внезапно нашлось, чтобы черной молнией просвистеть мимо моего лица, хлестнуть по щеке и кануть в ревущей бездне. Высосало хлебные корки, ботинки, кофейные зерна, книги, фотографии. Затем и мои ноги оторвались от пола. Какое-то время я держался за холодную трубу отопительной батареи, затем пальцы устали и разжались, и меня вынесло прочь.

Я знаю, что спустя время – может быть, полчаса или час – весь мой дом распался на части и взлетел. Крыша, затем стены, перекрытия, – вплоть до подвала, до фундамента. Но я до сих пор вспоминаю его с любовью, – дом спас мне жизнь. Повторяю, он был старый. Я сам видел, как новые высотные дома из монолитного железобетона ломались у корня, на уровне первого этажа, и катились по земле до тех пор, пока не лопались. А мой дом сам собой разобрался по кирпичам, – но этого я уже не видел.

Когда движешься со скоростью воздушного потока – ты не слышишь ни свиста, ни рева. Вокруг тебя – безмолвие. Как описать это? Как поверят мне люди, которые будут жить после меня и захотят прочесть мои записи, и разузнать, что такое последний ураган и как спаслись те, кто спасся? Я летел, вращаясь то медленно, то быстро, в абсолютной тишине, а вокруг меня парили куски, обломки, осколки старого мира, асфальт и гранит, стальные балки, строительные леса, кухонные столы и стиральные машины, – и такие же несчастные, как я сам.

Впоследствии кто-то из выживших объяснил мне, что предметы разной массы летели на разной высоте, чем тяжелее – тем ближе к земле. Крупные фрагменты железобетонных строений не летели – катились; над ними – менее крупные; выше – мельче; наконец, люди летели вместе с предметами примерно схожей массы.

Когда меня подняло и стало вращать, я немедленно исторг из желудка все, что в нем было, после чего потерял сознание. Когда очнулся – рассудок отказался верить в происходящее. Я продолжал лететь и вращаться. Сквозь пелену – то ярко-багровую, но нежно-розовую – я различал вокруг мертвых и полумертвых людей, с неподвижными, искаженными ужасом лицами, с раскинутыми руками и ногами, с пальцами, судорожно пытающимися отыскать опору. Летели мертвые, летели разрезанные пополам, летели сломанные и скрученные в узлы. Целые тела летели чуть ниже, фрагменты тел – чуть выше. Еще выше и быстрее летели предметы размером с собаку, дальше – размером с баскетбольный мяч, затем – размером с сигаретную пачку и так далее.

Летели дамские туфли, лопаты и пакеты, гаечные ключи и гайки, компьютерные клавиатуры, одеяла и колодезные цепи, золотые слитки и флаконы собачьего шампуня, радиоприемники и хоккейные шлемы, расчески и церковные свечи, молотки и гвозди, машинки для стрижки овец и патронташи, и электрические провода любой толщины и всех цветов радуги, скрученные и спутанные в клубки, узлы и гирлянды.

Люди гибли на моих глазах по одному и тому же сценарию: один в панике хватал другого, затем вцеплялся третий, – и эта гроздь из трех тел мгновенно теряла скорость и опускалась ниже: туда, где неслись разорванные на части железнодорожные вагоны, глыбы бетона и асфальта.

Нет, я не отталкивал тех, кто пытался поймать меня. Но и сам не ловил других.

Выше всего прочего – и быстрее – летел мельчайший прах, листья и трава, водяная пыль.

Бесшумно вращался вокруг меня вещный мир цивилизации. Взорванный скарб.

Какие-то крупные штуки – мотороллеры или измочаленные куски древесных стволов, неожиданно подброшенные сильной воздушной струей, поднимались мимо меня или, наоборот, опускались вниз, по пути ударяясь друг о друга – или ударяя людей, убивая и калеча.

Беспомощный, я вращался во всех трех плоскостях, умоляя Бога послать мне быструю смерть, но в процессе мольбы почему то закрывал руками голову. Если Бог создал нас, то создал и наши рефлексы. Я желал смерти – а мое тело упрямо пыталось спастись. Не сам я спасся – меня спасло мое тело, бренная плоть сберегла мою душу.

Это продолжалось долго. Одни выжившие говорят о двух неделях, другие заявляют, что ураган длился не более суток. Я не думаю, что меня носило две недели; за такой срок я бы умер от жажды. Или, может быть, ужас парализовал все телесные процессы?

Ураган ослабевал постепенно, и все, что неслось над землей, упало в том же порядке: сначала большое и тяжелое, затем – меньше и мельче. Сначала упали камни, затем автомобили, затем люди. Все упавшие были погребены под толстым слоем более мелких предметов. Этим объясняется отсутствие трупного запаха: ураган сам заботливо похоронил человечество, укрыл мертвых многометровым одеялом из вещей, служивших им при жизни. Но были аномалии, необъяснимые феномены. Каждый выживший и был таким феноменом. Очевидно, внутри мощного воздушного потока существовали свои течения, восходящие и нисходящие струи, и одна из таких струй подняла меня вверх, когда вокруг уже опускались камешки, авторучки, сотовые телефоны, тарелки, мертвые птицы, собаки, коты и мыши, деревянные щепки и зажигалки, зубные щетки и шнурки, цветочные горшки и осколки цветочных горшков, брючные ремни и мусорные корзины, монеты и мыльницы, и еще тысячи тысяч обломков, кусков и обрывков.

Я довольно легко выбрался из-под слоя мелких частиц. Вокруг висели серые сумерки: оседала пыль. Подавляющее большинство из нас до сих пор выкашливают из легких серую слизь. Мы все дышали пылью в первые дни новой жизни.

Наверное, мы все умрем скоро. Но сегодня я – и мои собратья – еще можем передвигаться, еще можем думать и разговаривать. Я еще могу корябать бумагу, и у меня даже есть нож, я чиню им карандаш и пишу.

Солнце выглянуло на второй день. С третьей попытки я сел, с пятой попытки – воздвигся вертикально. Вокруг меня простиралась плоская серо-коричневая равнина. От слабости я не мог идти, но надо было двигаться, и я пополз, думая о том, как найти еду и воду.

Мне снова повезло.

Прежде чем продолжить, я объясню, что такое «пищевая поляна». Предположим, что ураган разрушает большой продуктовый магазин, или склад, или что-то в этом роде. В воздух поднимаются консервы, упаковки с хлебом, бутыли с питьевой водой. Ураган несет облако из банок и бутылок. Все упаковки – примерно одинакового веса и объема. Меньшая часть рассеивается, большая – падает, покрывая пространство в несколько сотен квадратных метров. Если вы в первые дни новой истории оказались поблизости от такого места – вы и есть выживший.

Все мы были обессилены и измучены. Никто не мог ходить. Полуслепые, оглохшие, изломанные и ободранные, мы были способны только ползти, подобно червям, погружая руки по локоть в остатки, обломки, обрывки и осколки. Те, кто попал на «пищевую поляну», кто откопал уцелевшую пластиковую флягу с водой, пакет с сушеной рыбой, или замороженными овощами – тот сумел в конце концов восстановить силы.

Утолив жажду и насытившись, я получил энергию и всю ее потратил на то, чтоб выкопать новую воду и пищу.

Впоследствии «пищевые поляны» мы угадывали по запаху гниющего мяса и по огромным роям мух, – сначала черных, маленьких, а потом огромных, навозных.

Понятно, что день ото дня субстанция под моими ногами – назвать ее «землей», или «почвой», было бы наивной глупостью – постепенно превращалась именно в навоз.

Однако я забегаю вперед.

Вечером второго дня я откопал зажигалку, зажег свой первый костер, и на огонь ко мне из мрака вышел человек. Я не испугался. Незнакомец не мог причинить мне вреда. Мы оба едва двигались. Я протянул ему бутылку алкоголя. До урагана, как помнят многие, алкоголь часто продавался в бутылях прочного стекла; я нашел несколько целых емкостей и одну даже вылил на себя, обтерся, чтоб избежать попадания заразы в мелкие раны, ссадины и царапины. Человек сказал, что ничего не помнит. Своего имени не назвал. Выпил ровно половину бутыли и уснул. Утром я обнаружил его мертвым. Впоследствии я встретил еще несколько таких же несчастных: внешне крепкие, они имели разнообразные внутренние ушибы, кровоизлияния; нервный шок придавал им сил, они могли ходить, разговаривать и даже шутить – а потом внезапно умирали. Когда тот, первый незнакомец умер, я ощутил раздражение. Мне хотелось поговорить с ним, обсудить произошедшее. Выкапывая могилу, я ругал его. И с тех пор взял за правило сразу же, после первой приветственной фразы, подробно расспрашивать каждого выжившего обо всем, что он помнит, а главное – о возможных причинах урагана.

Могила получилась мелкая, я рыл руками, осторожно откидывая прочь тряпки, микросхемы, теннисные мячики, наручные часы, обрывки глянцевых журнальных страниц, снова электрические провода – и затем кое-как присыпал погибшего.

Я бы не назвал это «преданием земле». Я был назвал это «прах к праху».

Второй выживший был безумцем. Я не сразу это понял. Он сообщил свое имя: Адам. В отличие от первого он говорил не переставая. Шепелявя разбитым ртом и глядя на меня единственным глазом (на месте второго зияла дыра), он сказал, что ураганы рождаются над океанами, когда из-за разности температур воздух приходит в движение и начинает закручиваться в гигантские воронки. Таким образом, если ураган был достаточно силен, чтоб сровнять с землей города – значит, он должен был вытянуть из океанов невообразимые массы воды, поднять эту воду в верхние слои атмосферы и затем обрушить нам на головы. Если этого не произошло – значит, океаны уцелели. И тогда, продолжал Адам, надо подготовить запасы пресной воды и пищи – и идти к океанам, как бы ни был далек путь. Океан – это рыба, ею можно питаться. Оставаться в глубине материка нельзя. Когда солнце нагреет землю, начнется гниение. Миллионы погибших людей и животных, сотни тысяч тонн органики станут разлагаться, все вокруг нас обратится в смрадный гумус, и выжившие умрут от болезней. Надо идти к океану.

– А что потом? – спросил я.

Адам захихикал и поднял вверх палец.

– Жизнь вышла из воды и должна вернуться назад! Если твердь умерла, надо искать спасения в воде. Надо создать новое, перерожденное человечество, умеющее жить в воде, как живут киты! Если мы так не сделаем, мы умрем.

– Не умрем, – сказал я. – Мы выжили, потому что так надо. Если я теперь умру – это не станет для меня событием.

Адам посмотрел на меня дикими желтыми глазами и вдруг достал из под одежды пистолет. Швырнул мне под ноги.

– Тогда убей себя, – предложил он. – Выстрели себе в голову.

Я взял оружие и от слабости едва не выронил его. Адам усмехнулся и продолжил:

– Вчера я встретил двоих. И обоим предложил покончить с собой. Оба согласились. Ты – третий.

– Нет, – ответил я. – Не для того я выжил в урагане, чтоб теперь убить себя.

После чего встал, размахнулся и выбросил пистолет в темноту. Адам тоже встал – надо сказать, гораздо быстрее меня – и убежал, грязно ругаясь, в том же направлении. Больше я его не видел. Конечно, он не был Адамом, наверняка присвоил себе это имя, для красоты. Может быть, он мечтал склонить к самоубийству всех встречных выживших и остаться единственным? Не знаю.

Следующий день я целиком потратил на то, чтоб насыпать холм. Работая от рассвета до заката, выкапывая подходящие обломки, куски дерева и металла, мятые кастрюли, седла для верховой езды, смартфоны, объективы для фотоаппаратов, дамские сумочки, бумажные стаканчики, я едва сумел поднять жалкую кучу до высоты собственной груди, но поскольку местность вокруг была ровной, как стол, мой сигнальный холм можно было увидеть издалека. Верх его я увенчал удачно найденной табличкой: «машины не парковать». Табличка была обильно измазана кровью, но это меня не смутило. Перевернув плоский кусок металла обратной стороной, я нацарапал одно слово: «ЕДА».

Отметив свою первую пищевую поляну, я упал, измученный, но довольный. Усталость меня не пугала: физическая работа отнимала силы, но укрепляла тело. Кроме того, я нашел почти целую тетрадь и несколько карандашей. Находка встряхнула меня: я вдруг вспомнил прошлую, безвозвратно утраченную жизнь. Кем я был, зачем жил? О чем писал? Может быть, все написанное мною тогда, до урагана, ничего не значит? И главный мой текст будет написан именно теперь, посреди безмолвной пустыни, в которую по воле природы обратился мир, некогда цветущий и сверкающий?

Ночью я видел сон: кровавый полет, вращение, тишина, ужас осуществляемой гибели. Подо мною – все, что тяжелее; надо мною – все, что легче. Смертная сортировка.

Утром я уже знал, что буду делать. Положил в пластмассовый мешок несколько фляг с водой, несколько бутылок водки и хлеб. Затем пошел на восток. Если все равно, куда идти, то лучше идти на восток, навстречу солнцу, не так ли?

С тех пор прошло шестьдесят дней. Каждый день я отмечаю записью в тетради. Встречу с каждым выжившим – тоже излагаю, по возможности подробно.

Никто не знает, где мы находимся. Никто не знает, сколько сотен или тысяч миль пронес ураган каждого из нас.

Мы все говорим на разных языках.

Возможно, мы в Африке. Или в Австралии. Мы не знаем, сколько тысяч километров ураган нес нас по небу.

Мы объясняемся знаками или на простейшем английском, подмешивая испанские, немецкие, французские, русские, итальянские слова. Поэтому все истории, мною записанные, – очень простые.

Все как один ничего не знали об урагане, ибо жили уединенно, имея минимальную связь с внешним миром. Небогатые фермеры, целыми днями пропадающие на своем поле. Безработные городские алкоголики из нижних общественных слоев. Творческие личности или те, кто считал себя таковыми. Никто неделями не включал телевизор или вообще не имел его в доме. Никто не пользовался Интернетом. Никто не имел семьи и близких товарищей. Все выжившие были – каждый на свой лад – чудаками, одиночками, полумаргиналами.

Объяснения этих простых, иногда вовсе невежественных людей сводились к словам «война» «метеорит», «пришельцы». Никто не знал ничего конкретного. Из ста семи восемьдесят имели сильные контузии и на многие вопросы отвечали «не помню».

Некоторые говорили совсем мало. Другие, наоборот, не могли остановиться по нескольку часов – но я слышал мало интересного.

Один сказал, что видел, как мимо него летел длинный черный лимузин, – его разорвало пополам, и изнутри вылетели шесть или семь голых женщин, каждую из которых тоже, в свою очередь, разорвало пополам.

Другой выживший, наполовину темнокожий, наполовину азиат, кратко заявил, что ураган – это был «биг шейк», большая встряска. Я подождал объяснений, но смуглый малый отчего-то разозлился и закричал по-испански: «Vamos, vamos!» Я убрал свою тетрадь и ушел.

Идти следовало от поляны к поляне, все время возобновляя запасы воды, – вокруг теперь нет ни ручьев, ни рек, ни озер, все засыпало прахом цивилизации, принадлежностью к который мы, уцелевшие, недавно так гордились.

Нет ни лесов, ни кустарников, но на тридцатый день появились первые, то тут, то там лезущие к небу, зеленые всходы: семена растений не может уничтожить даже самый сильный ураган. Это знал даже я.

Трижды за два месяца шел дождь, но только один раз я сумел отыскать железную миску и набрал в нее дождевой воды: ее хватило на один глоток.

Лишь однажды за все время я встретил вполне социального человека, шведского рабочего, который любил адреналин и в день урагана поехал кататься по улицам на гоночном мотоцикле; парень утверждал, что выжил благодаря шлему и защитному комбинезону. Швед сказал, что ураган произошел от резкого нагрева атмосферы, вызванного кратким, однако необъяснимо мощным выбросом солнечной энергии; что урагана ждали, что люди были заранее оповещены, что многие заблаговременно бежали из городов в деревни, рыли подвалы, пытались спастись в подземельях метро, в угольных шахтах; военная и политическая верхушка в каждой стране имела свои собственные надежно оборудованные убежища; так или иначе, по рассказам шведского байкера, выживших могло быть много, – не жалкие сотни, которых встретил лично я, – но многие тысячи. И теперь каждому следовало только придумать – в каком направлении двигаться, как искать и где искать помощи, руководства к действию или просто доброго слова.

За шестьдесят дней я нашел четыре «пищевые поляны» и каждую отметил знаком, и обо всех знаках рассказал всем, кого встретил. Повторяю: почти все выжившие, как и я, не сидят на одном месте. Кто-то боится наступления холодов и движется на юг. Другие, как и я, идут на восток.

Бывает, что мы собираемся группой – трое, четверо – и шагаем вместе несколько дней, но потом те, кто слабее, предлагают более сильным не ждать, не терять хода. Слабые отстают, сильные идут дальше. Сильные не хотят возглавлять слабых, никто не желает никого никуда вести, а тоска по прошлому столь велика, что ее лучше переживать в одиночестве.

По ночам холодно, но у всех есть зажигалки и спички, а под ногами достаточно бумаги и кусков дерева.

Почти все больны, но у каждого есть медикаменты. Мы умеем искать под ногами. Мы находим аспирин и йод. Мы быстро научились выживать.

Многие сказали, что в первые дни после урагана искали и находили оружие – ножи, револьверы, винтовки – но затем, после одного или двух дней пешей ходьбы, выбрасывали стальные машинки, они были слишком тяжелыми, в встречаемые на пути люди все были слишком слабы, чтобы суметь напасть на другого. Сил хватало только на разговор.

Пейзаж вокруг – один и тот же. Равнина, покрытая остатками старого мира. Под моими подошвами хрустит пластмасса, стекло и бумага. Металла и камня почти нет: металл и камень тяжелее пластика; все каменное и металлическое упало в первую очередь.

Равнина не имеет цвета. Наклонившись, можно увидеть под ногами кусочки, детальки, остатки, мелкие фрагменты, все они разных цветов, но если выпрямиться и оглядеться – цвета сливаются в один, серый.

В моей тетради сейчас сто семь историй, и моя собственная – сто восьмая.

Вы – сто девятый.

Как ваше имя? Расскажите, кем вы были в прошлой жизни. Объясните на любом языке или жестами. Я пойму. Расскажите, почему ураган разрушил наш мир – ведь он был не самый плохой?