Магус

Аренев Владимир

МАГУС

Магический детектив

 

 

Пролог

ИСКУШЕНИЕ ФРА ВИНЧЕНЦО

1

То, что у возвратившегося в монастырь брата не хватает двух пальцев, первым заметил апокризиарий фра Винченцо.

В обязанности апокризиария входила выдача монахам завтрака — и когда фра Винченцо протянул положенную порцию вернувшемуся брату-законнику, тот принял ее правой рукой, но неудачно; потянулся поддержать миску левой, длинный рукав ризы чуть съехал, и — извольте видеть, на месте мизинца и безымянного зияла только пустота, ничего более!

Справедливо полагая, что возвратившийся брат сам в нужное время сообщит обо всем отцу-настоятелю, фра Винченцо продолжал раздавать порции и об увиденном старался не думать. Признаться, первое получалось у апокризиария лучше, чем второе; мыслями он нет-нет да и возвращался к изуродованной кисти того, кто считался лучшим, искуснейшим и талантливейшим из воспитанников ордена. Как же так? — терялся в догадках простодушный брат. Если лучший, почему позволил кому-то нанести себе увечье?!

Любопытство — грех, хоть и не из самых тяжких. С досадою думал фра Винченцо, что до капитула, где вся братия услышит от вернувшегося о выполненном задании, — до капитула, Господи, еще почти сутки!

Ну что же, вот и случай усмирить дух свой, вопреки искушению хранить бесстрастность, достойно выполняя обязанности свои в обители… глядишь, и время пройдет незаметней, а там и капитул…

Увы, ожиданиям фра Винченцо не суждено было сбыться. На капитуле, после богослужения и рассказа аббата о текущих делах монастыря, братьям-законникам было объявлено, что ровно на год их покидает… этот вот, "искуснейший и талантливейший". Сообщение произвело немалое замешательство в рядах братии — и единственное, что интересовало всех: почему он уходит из монастыря. О недостающих пальцах никто и не вспомнил.

Что же до фра Винченцо, то эта загадка еще какое-то время мучила его, но потом апокризиарий попросту выкинул ее из головы, еще раз доказав: кто настойчив в намереньях своих, кто обуздывает сиюминутные порывы и недостойные мысли, тот способен творить настоящие чудеса!

2

Ах, если бы знал фра Винченцо, отправившийся вместе с братьями на обязательный полуденный отдых, если бы только знал, что как раз сейчас в монастырском саду тайное становилось явным, а вопрос, мучивший его, обретал простой и однозначный ответ! Ах, если б знал! Какими терзаниями, какими соблазнами наполнилась бы тогда душа его, сколь почетней была бы победа над ними!

Но нет, достойный апокризиарий отдыхал телом (и мучился душою, преисполненной любопытства), а в монастырском саду тем временем уж и вопросы прозвучали, и ответы — и теперь царила тишина, но не та благостная, полная спокойствия тишина, которая приличествует богоугодным местам, нет. Тишина, которою полнился сад, была тяжкой и грозной, предвещавшей скорые молнии, а возможно, и гнев, и даже суровое наказание.

Изувеченный брат ожидал и того, и другого, и третьего. Когда он ехал сюда, в обитель, он знал, что так будет. Но он не мог не вернуться — и не мог промолчать, когда бывший его учитель, наставник, глава ордена спросил, не хочет ли он добавить что-то к уже сказанному.

— Хочу, отче, — и задержав дыхание, как перед прыжком в бушующее пламя: — Я намерен просить вас о милости и снисхождении. И благословении, если вы сочтете возможным. Отче, я… Я хочу уйти из ордена.

— Объяснись, — велел наставник, и изувеченный его ученик рассказал, что к чему.

Вот тогда-то воцарилась в саду та самая предгрозовая тишина.

Изувеченный брат знал, конечно, что из ордена законников можно уйти. Сам он еще несколько месяцев назад и не предполагал, будто такое возможно, он рассмеялся бы, услышь от кого-нибудь: "Ты захочешь оставить орден и своих братьев"! Изувеченный не впервые выезжал в мир, чтобы исполнить повеление учителя; законниками именно для того и становятся: достигнув внутренней чистоты и досконально изучив законы, братья идут к людям — помочь, поддержать, покарать, если будет нужно…

— Ты больше не веришь в идеалы ордена, — произнес вдруг наставник — и изувеченный вздрогнул от неожиданности. — Хорошо. Если ты так решил…

— Я понимаю, что…

— Ты ничего не понимаешь! Ты только думаешь… А впрочем, ты волен поступать, как считаешь нужным. Хочешь — уходи. Все равно рано или поздно вернешься.

Изувеченный медленно качнул головой.

— Простите, учитель. Я не…

— Не прощу. Ты можешь сомневаться в правоте уставов ордена, но возражать своему наставнику — нет. А впрочем, время все расставит на свои места. Ступай!

Изувеченный хотел что-то добавить, но не посмел. Он учтиво поклонился и покинул сад, а вскоре — и монастырь.

И хотя не рискнул повторно возразить настоятелю, все-таки остался при своем мнении.

А время, как водится, показало, кто же был прав.

 

Глава первая

СТРАННАЯ ПРОСЬБА РУБЭРА ХОДЯГИ

1

Записку передали ровно в полдень, когда колокол на ратуше гулко отзвонил положенное количество раз, оповещая: настал час Единорога. Фантин в это время, как обычно, только-только продрав глаза после ночной прогулки, завтракал в харчевне «Кость в горле». Запыхавшийся мальчишка-рассыльный с блестящими глазами и чумазой мордочкой мавра-полукровки пробормотал: «Не вы ли носите прозвище Лезвие Монеты?» — и, сочтя Фантинов кивок подтверждением, выложил на стол, рядом с уже ополовиненной кружкой молока, конверт.

После чего, как водится, недоверчиво покосился на кружку: взрослый мужик, с виду не хворобливый, а гляди ж ты — молоко!..

Фантин мысленно ухмыльнулся, бросил чумазому монетку и смотрел, как тот улепетывает, на ходу проверяя, в самом ли деле острое ребро у полученного кругляша. Эх, молодежь! Ни тебе знания традиций, ни уважения к старшим; спокойно позавтракать и то не дают.

Что же до молока, то Лезвие Монеты перед работой не пил ничего горячительного еще с той поры, когда получил свое прозвище. Вор — карманник ли, чистильщик ли господских вилл — должен заботиться о незамутненности разума и точности движений. Фантин за эти годы вырос из рыночного щипалы до высококлассного «виллана», но принципа своего придерживался строго.

Он допил молоко и вскрыл печать. «Когда пробьет час Секача, приходи в "Стоптанный сапог"», — то ли просил, то ли требовал писавший. Судя по пририсованному снизу корявому силуэту сапога, текст составлял хозяин упомянутого заведения, Рубэр Ходяга.

Фантин лениво поразмыслил, зачем бы он мог понадобиться Ходяге, ничего толком не придумал и решил-таки идти. Собственно, решать было нечего. Рубэру он верил, властей сейчас не боялся, потому что уже неделю как лег на дно и жил на старые сбережения. Вот тебе и гримасы фортуны: весь городишко трясут снизу доверху из-за кражи в поместье градоначальника, а Фантин не боится! Потому что, во-первых, к оной краже не причастен, а во-вторых, ловить его стражам порядка не на чем. «Чист, аки водица родниковая, господин дознаватель, хотите — проверяйте, хотите — доверяйте, мне все одно…»

«Тогда почему так неспокойно на сердце? — спросил он сам себя — и сам же себе ответил: — Не знаю. Чутье».

Это был один из тех случаев, когда, как любят певать бродячие musicus'ы, «ничто беды не предвещало, но сердце ныло и стращало», — тьфу, нет сил выносить их девичьи бархатные голоса! Один вон уселся в углу «Кости» — и с самого утра бренчит, даже сквозь сон слышно было. Спроси кто Фантина, так он бы сказал, что эти горлопаны не приманивают посетителей, а, наоборот, отваживают, — но Лезвие Монеты никто не спрашивает, да он и сам не очень-то склонен сейчас к разговорам на отвлеченные темы.

Потому что — чутье. То самое, благодаря которому Фантин не раз избегал засад, уходил от погонь; ему еще лет восемь назад старая гадалка сказала: «Отмечен ты удачей, сынок, только гляди, не транжирь ее понапрасну, не искушай судьбу, слушайся своего сердца».

Значит, все-таки не идти в «Сапог»?

В другой бы раз Фантин так и поступил. Через рассыльного передал бы Рубэру тысячи извинений, а сам бы засел на чердаке в доме напротив «Сапога» и понаблюдал.

Однако скука способна творить с людьми страшные вещи. Конечно, эту неделю Фантин не только плевал в потолок и давил по стенам клопов, вот вчера как раз ходил «прицениваться» к одной вилле, вернулся только под утро — но и вилла, и другие дела могут отложиться бог весть на какой срок, а Фантин — ему жизнь не в жизнь без азарта, сердце вяло ворочается в груди и тоскует по риску, — и Лезвие Монеты усилием воли забывает про гадалкины слова, велит чутью чуток помолчать и подытоживает: «Пойду!»

— Он решился, один против всех!.. — мяучит из своего угла бродячий певец, чем чрезвычайно раздражает вора, но верно передает суть момента. Певцы — они такие.

2

Приморский городок Альяссо похож на краба-сигнальщика. Бухта, образованная двумя мысами-клешнями, гостеприимно распахивает свои объятия; прямо в порту уже булькает, пенится варево дел, делишек, делищ, звонкая монета снует из рук в руки, товары, такие и сякие, отправляются на склады и со складов, грузчики кряхтят, катятся по сходням тяжелые бочки, зеваки не зевают и норовят подхватить выпавшее из тюка («Что упало, то пропало» — вот она, воплощенная народная мудрость!), корабельные плотники в доке латают распоровшую себе чрево «Цирцею», сборщики налогов недовольны: жарко сегодня, — они всегда недовольны, такой монетой ворочают, да почти вся — мимо кармана, за исключением хабара, но хабар — это ж разве доход, слезы одни! — тут и у самого мягкого человека характер испортится. Ну а чтобы настроение поднялось — идем на рынок, он начинается прямо здесь, в порту, и разрастается, ширится, пускает корни: весь Нижний Альяссо — сплошные прилавки, магазинчики, лавчонки — «Эй, красавец, купи барышне ожерелье, недорого отдам!», «А вот изюм, кому изюм, по новому манеру изготовлен, без косточков, кому изюм, а вот изюм…», «У мэня лючшие клинки на всом пабэрэжье, вэришь?!» — и так далее, кто был в Альяссо — поймет, кто не был — представит. А нам пора дальше, в путанице улиц нижнего города заблудиться легко, от «Кости в горле» до «Стоптанного сапога» путь неблизкий, хоть, конечно, по дороге этой сапоги не стопчешь, но времени потеряешь преизрядно, особенно если идти не напрямую, а петляя, словно уходящий от погони заяц. Фантину бы это сравнение не понравилось, он предпочел бы что-нибудь более возвышенное — пусть будет леопард или рысь. Тем более что часть пути Лезвие Монеты проделывает как раз поверху — не по веткам деревьев, конечно, а по крышам домов; в этом нет ничего удивительного, Альяссо — городок, выросший на скалах, улицы его тянутся снизу вверх, и иногда кровля одного дома находится вровень с первым этажом другого. Однако Фантин предпочитает крыши даже тогда, когда мог бы идти по мостовой. Он решил сходить в «Сапог» вопреки дурным предчувствиям, но это не значит, что напрочь утратил осторожность.

Напротив нужного ему постоялого двора располагалась лавчонка Лавренца-Кожевника, который, вопреки фамильному прозвищу, торговал не только изделиями из кожи, а вообще любой обувкой, частью производимой его подмастерьями, частью — закупаемой у заморских торговцев. Фантин и Лавренц были хорошо знакомы, так что Кожевник позволил ему устроиться на чердаке мастерской, где есть удобное окошко, выходящее прямо на улицу. «Вот тебе мешок, набитый соломой, если что-нибудь понадобится — только скажи». — «Спасибо, Лавренц». — «…Что стряслось-то?» — «Пока ничего. Просто хочу поосмотреться», — оба преступили на полшага неписаные законы: один устроился наблюдать за заведением общего приятеля, другой спросил о причине. Каждый немного смущен, но время все расставит на свои места, пока же — тс-с-с! — не будем шуметь: засада сродни рыбалке, она не терпит громких звуков, резких движений и торопыжества. Солнце сползает по небу прямо на пики дымоходов, Альяссо продолжает торговать, выпивать, взимать налоги, браниться, рожать, отходить к праотцам в мучениях или же безболезненно; по улицам чаще, чем обычно, прохаживаются стражники, всегда попарно, в полном обмундировании и с алебардами на плече (как уже говорилось, город взбудоражен дерзким грабежом на вилле подесты, синьора Леандро Циникулли). Фантин лежит на чердаке, солома колется, но это ничего, бывало и похуже, главное — предчувствие беды приумолкло: то ли послушалось хозяйского приказа, то ли нет больше причин для беспокойства.

Наконец бьют часы на башне — пора идти. Лезвие Монеты в последний раз окидывает взором улочку, встает в полный рост — на чердаке потолок низковат, но и Фантин отнюдь не дылда, не зря же носит такое имя, — спускается по деревянной лесенке, благодарит Кожевника и ступает на булыжники мостовой. Пересечь улочку — дело нескольких шагов; Лезвие Монеты останавливается под вывеской «Стоптанного сапога» (угадайте, что на ней изображено!), бессознательно касается кончиками пальцев кожаной рукоятки кинжала, наконец толкает дверь и входит в харчевню, что при постоялом дворе.

Здесь дымно, душно, весело. Вечер только начинается, но постояльцы и завсегдатаи уже заняли лучшие места и успели принять по кружечке для разогреву. В углу, прикормленный и благодушный, бренчит на струнах… гляди ж ты! тот самый музыкантишка, что нынче утром не давал Фантину отоспаться в «Кости»! Видать, попросили его оттуда или сам перебрался, где потеплей да народ поприветливей; Лезвие Монеты пытается злорадствовать, но душа отказывается: в самом деле, жалко тебе, что ли, каждый зарабатывает на хлеб и вино как может. Не всем же пробавляться благородным искусством прикарманивания того, что плохо лежит, — это уже подает голос Фантинова самоирония, он бы и рад слышать ее пореже, да не получается. Ну, пусть… — и это относится в равной мере к поющему musicus'у и к иронии.

Так, а где же хозяин заведения, достопочтенный Рубэр?

— …почему?! Я спрашиваю тебя, и не смей отворачиваться и молчать, не смей мне лгать, слышишь! Неужто я мало платил тебе?! Такая у тебя благодарность, да?

Вот и Рубэр. За последние годы, после того, как остепенился и завел собственное дельце, он изрядно растолстел, да и заботы о «Сапоге» здоровья не прибавляют. Впрочем, Ходяга никогда не мог похвастаться покладистым характером. Сейчас он распекает какую-то девицу, видать, из своих же служанок, та — мертвенно-бледна лицом, слушает его брань безропотно и не пытается вставить ни словечка в свое оправдание. То ли знает, что сейчас это бессмысленно, даже опасно, то ли до смерти напугана Рубэровым рыком. Интересно, в чем ее, собственно, обвиняют? ага:

— Нет, представьте только: взять и украсть целых два кувшина с молоком! Видит Бог, я не скряга, не скупердяй, но это ж немыслимо — два кувшина! Они что, витязи какие-нибудь, твои младенцы, а? Может, они съедают в день по возу хлеба и выпивают по котлу молока, я не знаю, это ж ни в какие ворота!.. А теперь что? Теперь откуда я возьму молоко, чтобы готовить багели, и ризотто, и гноцци?.. наконец, чтобы угостить им моего лучшего друга?! — Разумеется, от глаз Рубэра в «Сапоге» ничего не скроется, он давно заметил Фантина и теперь, наскоро отдав распоряжения — в том числе отчитанной служанке, — спешит навстречу гостю.

— Извини, старик, сегодня ты останешься без выпивки!

— Ничего страшного, — отмахивается Лезвие Монеты — и уже потише спрашивает: — Ну, так в чем дело?

— А?

— Эту вот записку ты писал?

Ходяга, насупив брови, вглядывается в бумагу.

— Нет, не я. — Он едва успевает перехватить за руку Фантина, который уже начал разворачиваться к выходу — стремительно и плавно, готовый в любой момент к нападению откуда угодно; он и Ходягу сейчас едва не ударил кинжалом, да вовремя остановился. — Не я, — повторил Рубэр, — а мой сынишка. Под мою же диктовку. Что ты, в самом деле, как ужаленный.

— Прости, — Фантин постарался незаметно спрятать кинжал обратно в ножны. — Итак, для чего я тебе понадобился?

— Не спеши. Сядь, поешь, выпей… хм… ну, не молока, так чаю, чай же ты пьешь, верно? Тебя хотел видеть один человек, он скоро подойдет… Да не дергайся ты! Всюду видишь одни засады и облавы, сядь, говорю, поешь, а то обижусь вконец! Ну же, Фантин!

Ладно! — сел, у Рубэра уже и отдельный столик освобожден, тарелками спешно обставляется, чайничек изящный из носика пар пускает; запахи такие-е-е!.. — руки сами тянутся к ножу, но не чтоб ударить кого-нибудь в бок — чтобы нарезать холодные говяжьи языки с артишоком, посыпать тертым сыром ньокки да полить чесночным соусом знаменитые Ходяговы каштановые оладьи, да раздумчиво откусить, пожевать не спеша. Чем мы не господа?! Фамилией не вышли, кровь не та — но и нам жизнь улыбается, верно, Рубэр?

Поговорили о том о сем, и Ходяга вскочил: дела, дела! некогда рассиживаться, даже с таким дорогим гостем, — вечер в самом разгаре, надобно отдать распоряжения, проверить, озаботиться… А ты, Фантин, кушай, не беспокойся.

Фантин кушал. Фантин не беспокоился. Он цепко всматривался в каждого входившего, но почти сразу же отводил взгляд. «Не тот». «Не эти». «Вряд ли».

И так далее.

Когда час Секача был почти на исходе и кое-кто из посетителей начал выпивать «на коня» (хоть большинство и пришли, и уйдут отсюда пешком), — Фантин признался сам себе: вечер удался. Готовили у Рубэра отлично, таинственный незнакомец, алкавший встречи с Лезвием Монеты, так и не явился. Если бы не музыкантишка со своими тягучими песнями… Впрочем, во-первых, песни были не такими уж скверными, а во-вторых, он уже перестал их петь, отдыхает, наверное.

Ну, хорошо. Позабавились и будет. Надобно позвать Ходягу, рассчитаться за ужин и идти себе подальше от «Сапога», сегодня, как раз этак начиная с часа Крысы, у Фантина есть чем заняться. Ту виллу, за которой он вчера наблюдал, следует еще разок осмотреть, уже с других точек, а чтоб туда добраться, выходить нужно прямо сейчас.

— Как вам мои песни?

Это, конечно, музыкантик. Он, не спрашивая разрешения, садится на лавку напротив Фантина; здесь, за столом Лезвия, царит мягкий сумрак, лицо бренчальника плывет туманом… да нет, понимает Фантин, лицо musicus'а в самом деле расплывается, черты его нечетки: вот, например, нос, какой у него нос — крючковатый? курносый? с горбатинкой? — не разобрать! Форма усов и бороды тоже изменчива, если не смотреть в упор, а как бы краем глаза, тогда кажется: вот-вот уловишь настоящую, но нет, все время ускользает.

Только взгляд не меняется.

Он вообще как будто с другого лица: внимательно-острый, насмешливый, самую малость уставший. Не горлопанский взгляд.

— Так как вам понравились мои песни?

— Хорошие песни. — И Фантин выкладывает на стол монетку: если хорошие, значит, нужно заплатить. Знаем, знаем, для чего задаются подобные вопросы! — Что-нибудь еще?

— Да, — говорит музыкант. И проводит рукой по глазам, как будто притомился петь-играть и хочет снять с лица усталость.

А выходит — вместе с нею лицо снимает: то, верхнее, музыкантово.

Теперешние же его черты вполне однозначны, никакой тебе туманности, никакой изменчивости. Строгий взгляд, бородка клинышком, на лбу складки — видать, от раздумий тяжких.

«Ну, попа-ал», — и Лезвие Монеты мысленно костерит и себя, и Рубэра, и сынишку его, больно грамотного, а прежде всего — этого вот, псевдо-musicus'а.

А на самом деле — законника-magus'a. Чародея, по-простонародному.

— Да, кое-что еще, — говорит Фантину магус. — Зря, что ли, я тебя в «Сапог» вызвал? А денежку спрячь. Пригодится еще.

3

«И никуда же не денешься!» — с тоской думает Фантин.

Рядом псевдо-musicus невозмутимо жует каштановый оладушек, обильно политый чесночным соусом. Проголодался, наверное, целый день на струнах бренча да за Фантином приглядывая.

Теперь задал вопрос и ждет ответа, и жрет заодно, чтоб время не терять.

А что отвечать-то?

Ну, слыхал Фантин про ограбление, слыхал! (Это каким надо быть глухарем, чтобы жить в Альяссо и не слышать?!) А что именно хочет узнать магус? Фантин к чистке Леандровой виллы отношения не имеет, у него и свидетели есть, которые подтвердят, что той ночью он безвылазно сидел вот как раз в «Стоптанном сапоге».

О чем разговор-то, господин дознатчик? В чем обвиняете?

— Ни в чем я тебя не обвиняю, — кривится магус. — А захотел бы — нашел бы, в чем. У меня предложение, деловое.

Как же, делец нашелся, купец новоотчеканенный! Знает Фантин его предложения, это пусть другим спагетти на уши вешает! Ясно же: магус прибыл в Альяссо не случайно, услуги таких, как он, ценятся ой недешево; небось, Леандро-то его и вызвал. Чтобы, значит, расследовать и покарать. А магус спекся, сам распутать дело не может, вот и ищет осведомителей. Только Фантин скорей язык себе отрежет, чем станет коллег закладывать!

Каким же надо быть cretino, чтоб не понимать простейших вещей?!

— А спагетти здесь отличные, — между прочим отмечает магус. И качает головой: — Неправильно ты меня понял. Понадобилось бы развязать тебе язык — я бы развязал. И без твоего согласия. Я другого хочу. Знаю, что к краже у Леандро ты не причастен. Но и о твоих недавних ночных прогулках тоже знаю. Ты когда собирался туда наведаться?

— Куда? — прикидывается дурачком Фантин.

— Не зли меня. — Взгляд у магуса по-прежнему цепкий, оценивающий. Густые брови сходятся над переносицей: хозяин недоволен, хозяин сердится. — Ты ведь уже все понял.

И Лезвие Монеты решает: а-а, будь что будет! Даже если только половина россказней о магусах — правда, господин дознатчик упрячет Фантина в холодную легко, играючи. Даже не поморщится.

Уже б упрятал, если бы захотел!

— Недели через две, — отвечает Фантин. — Или позже. Когда уляжется суматоха из-за предыдущей кражи.

— Но как на виллу попасть, ты уже придумал. — Это не вопрос, это утверждение, но Лезвие Монеты кивает. — Сегодня, — говорит магус. — Сможешь отвести меня туда прямо сейчас?

Фантин пожимает плечами:

— Зачем? Вы ведь и без меня пробрались бы, ну, я имею в виду ваше искусство — оно ведь позволяет такие штуки проделывать: глаза стражникам отводить, через стены перебираться…

Магус хохочет:

— Не все так просто! Хотя, — добавляет, — ты прав: я мог бы попасть туда и без тебя. Но мне нужно сделать это чисто, не используя магию.

— А если откажусь?

— Есть два метода: кнут и пряник. Который предпочитаешь?

Фантин молчит. Он следит, как магус продолжает поглощать оладьи, и почему-то злится: жирует-то, гад, за его счет!

— Вы уже сами по себе кнут, мессер, — говорит он наконец. — А что там про пряник?

— Будет тебе и пряник, обязательно. В средствах я не ограничен, возьмешь, сколько сможешь унести. И Леандро не станет выдвигать никаких претензий. Согласен?

— По рукам!

Они поднимаются из-за стола, Фантин тянется к поясу, чтобы отдать Ходяге деньги за ужин, но магус качает головой:

— Я оплатил все заранее. Идем. У тебя инструмент с собой?

Лезвие Монеты улыбается: эх, святая простота! Куда ж я без инструмента?!

 

Глава вторая

ГРИММО НА КОЛОКОЛЬНЕ И ПРИЗРАК В СКЛЕПЕ

1

Двое прохожих в молчании поднимаются по ночным улочкам Альяссо: каждый думает о своем. Фантина беспокоит переделка, в которую он угодил, и немного тревожит то, что предстоит сегодня совершить. Магус же…

Вот о нем — подробнее.

В отличие от церковных следователей-инквизиторов, магусы-законники занимаются преступлениями в первую очередь светскими, хоть и подчинены они все той же церкви — а как иначе? Всякий сверхъестественный талант объявляется клириками либо даром Господним, либо проделками дьявола. В первом случае изволь служить на благо церкви, а если нет — вот тебе и второй случай, при котором полагается задушевный разговор, раскрывающий, как правило, всю подноготную осужденного, ну а потом — порция теплого, даже горячего прощания — и верная дорога на небеса, все равно что за руку тебя проводил бы туда сам папа.

Магусы — они из тех, кто не торопится с прогулками на небо и предпочитает жизнь земную.

Для обучения молодых людей с врожденными способностями к надчувствованию клирики даже устроили несколько школ при монастырях ордена законников, в одной из них и обучался Обэрто, спутник Фантина. «Как, — спросите вы, — неужели у такого важного господина нет фамилии, а одно только имя?» А кто-нибудь наблюдательный заметит: «Но ведь в Альяссо — да, кажется, и во всей этой Италии, похожей на нашу, но не совсем, — мужские имена заканчиваются на "о" только у знатных особ. Что же получается?»

Вот то и получается: происхождение у Обэрто знатное ровно наполовину. Бастардо он, по маменьке из высокородных, а насчет папеньки только родительнице его ведомо, кем тот был. Эх, молодые годы, горячая кровь, amour в прибрежной пещерке, подальше от любопытных глаз!.. А потом «вдруг откуда ни возьмись…» — и в поместье скандал за закрытыми дверьми, дочурку срочным образом — замуж, «кто согласится, за того и пойдешь, раньше выбирать надо было!», родившегося же младенчика думали сперва… того… ну, не важно, что думали, главное, фра Диониджи вовремя обнаружил у него те самые, к надчувствованию, — вот и отдали дитя монахам, все ж лучше, чем…

Так обычно и становятся магусами-законниками. Есть чему позавидовать, верно? С девизом «Закон земной превыше всего» и с полномочиями почти безграничными отправляются они вершить правосудие — и вершат, бесстрастные, неподкупные, ведомые одним только стремлением к справедливости.

«Страшные люди — магусы», — говорят старики. А мудрейшие из них добавляют: «Если вообще — люди».

Магусов много не бывает, вообще дети с такими способностями редко встречаются. И тем более не из каждого ребенка со сверхъестественным талантом удается воспитать следователя-чародея. Однако потребности чрезмерной в магусах нет: редко кто рискует просить у них помощи, да и не всегда магусы оказывают ее — их в первую голову интересуют случаи необычные.

Как тот, например, что произошел на вилле синьора Леандро Циникулли.

2

В поместье синьора Леандро, как и во всяком особняке фамилии, чей возраст исчисляется столетьями, а родовитость, согласно обычаям (изредка — и в самом деле), восходит к особам королевской крови, обитал призрак. В этом не было ничего из ряда вон: предприимчивые наследники с ведома и благословения церкви частенько вызывали дух умершего предка и просили его какое-то время еще побыть в сей юдоли страданий и грехов. Все стороны поначалу были довольны: церковь в который раз наглядно подтверждала факт бессмертия души (и получала немалую мзду за дозволение на вызов этой самой души), неупокоившийся предок даже бестелесное существование здесь предпочитал тамошней неизвестности (ибо, воскрешенный, забывал о том, что с ним произошло с момента смерти); наконец, потомки, во-первых, подтверждали свою именитость (дозволение «на призрака» давалось только знатным родам, голубой крови), а во-вторых, получали дарового охранителя виллы. Ведь призрак не испытывал связанных с бренных телом неудобств, как то: голод, холод, необходимость спать, etc.

Все это, повторимся, поначалу приводило договаривающиеся стороны в священный трепет и восторг. Но со временем выяснялось, что престижный «призрак предка» обладал рядом отрицательных качеств. О да, матерьяльные потребности его не беспокоили, однако же душа (та самая, бессмертная!) жаждала соответствующей пищи. Разговоры, чтение книг, услаждение слуха музыкой — все это призрак мог получить, но тут-то выяснялось, что играть для привидений, даже за очень солидное вознаграждение, никто не хочет; одну-две, в лучшем случае несколько десятков книг, которые имелись в фамильных библиотеках, призраки прочитывали быстро, новые же фолианты стоили дорого и были по карману не каждому отпрыску когда-то великих фамилий.

Ну и не следует забывать о разговорах — тоже не самом легкодоступном для призраков развлечении. Со временем характер воскрешенных не улучшался, наоборот, становился более склочным, раздражительным. В самом деле, трудно сохранить невозмутимость, когда оказывается, что стольких жизненных удовольствий ты лишен и можешь лишь с завистью наблюдать за любовными утехами своих потомков, за разудалыми пирушками, балами — и даже простая радость от купанья тебе недоступна.

А вы говорите, «воют, зубами скрежещут»! Что ж тут удивительного?

…Необходимо пояснить: после вызова и частичной материализации духи не могли самовольно развоплотиться. Чтобы это случилось, нужны были специальные ритуалы, проводимые, опять-таки, клириками и за… правильно! — солидные деньги. Потомки же не торопились расстаться с «дорогим прапрадедушкой» или «бесценным прадядюшкой», потому что, во-первых, престиж есть престиж, а во-вторых, польза от призраков перевешивала неудобства, с ними связанные. Ибо из всех способов развлекаться самой любимой у привидений оставалась игра в «кошки-мышки» с грабителями, время от времени покушавшимися на семейные драгоценности, картины и прочие недешевые штуковины. Ни одна команда охранников и в подметки не годилась изнывающему от безделья призраку — ни по бдительности, ни по изобретательности наказаний для «вилланов». Опять же людей можно подкупить, а чем подкупишь бестелесное привидение?

Но, как свидетельствовал случай на вилле синьора Леандро, нашлись и такие ловкачи. Потому что, изучив все обстоятельства дела, Обэрто пришел к выводу категоричному и неожиданному: тот, кто унес из поместья набор фамильных перстней (количеством девять штук, изготовлены мастером Уливьери делла Кьостра), не воспользовался ни одним из известных способов обезвреживания призраков.

Это была лишь первая из целой серии странностей, связанных с ограблением семьи Циникулли. Не менее подозрительно выглядели попытки синьора Леандро замять случившееся: он вызвал магуса, подписал contractus, но вдруг передумал, мямлил про «наверное, потерялись» (это фамильные-то перстни!), просил прощения за причиненное беспокойство и едва ли не выпихивал Обэрто из поместья.

Магус пожал плечами, собрал вещи и уехал. Официально. В действительности же свернул с полпути, вошел в Альяссо через ворота Нижнего города и поселился incognito на постоялом дворе «Блаженный отдых». И начал расследование уже по собственному почину.

Потому что для магусов «закон земной превыше всего». Нет у них других стремлений и желаний, сравнимых с этим вот «превыше», нет и быть не может. Страсть к восстановлению законной справедливости отодвигает на вторые роли и личные привязанности, и материальную заинтересованность… Сыщики-инквизиторы иногда пренебрежительно называют магусов «идейные» — и вполне резонно.

Впрочем, помимо соображений «идейных», у Обэрто имелись еще и средства, чтобы продолжать расследование: семья Циникулли выплатила ему причитающееся вознаграждение, как бы «за беспокойство», на самом же деле — чтобы поскорее избавиться от гостя, ставшего вдруг нежелательным.

Басням о «потерялись» Обэрто не поверил — и вскоре в подозрениях своих утвердился. Улицы Альяссо начали усиленно патрулировать явно вздрюченные стражники, вообще отношение ко всякого рода жулью ужесточилось. Местная шваль залегла на дно, не рискуя показываться на глаза блюстителям порядка: те брали в оборот любого сколько-нибудь подозрительного типа и выпускали далеко не сразу. И не без увечий.

Кто вдруг в Альяссо озаботился предотвращением возможных злодейств, было ясно распоследнему грузчику. Обэрто приходил в портовые кабаки, садился где-нибудь в углу, даже не надевая «иллюзорную маску», — и слушал.

— …«Совет Знатных»? — скептически ухмыляясь, переспрашивал у приятеля какой-нибудь старичина в засаленной куртке. — Да забудь ты про Совет, когда они последний раз что-то решали? Наш синьор с бугра, почтенный Леандро Циникулли — вот кто заправляет в городе, и не знают об этом только медузы да креветки в бухте, а уж в Совете все всё правильно понимают. Он сверху спустил предложеньице: надо б, мол, попатрулировать наш родной город, — Совет и согласился: ой, надо-надо, давно пора, сами как раз собирались!.. Зачем, говоришь? — Старичина хмыкал и выстукивал черными пальцами (загар пополам с грязью) вдохновенное стаккато. — А слыхал ты, что у нашего уважаемого Леандро пропали фамильные перстенечки-перстеньки? Даже магуса выписывали для их поиска, только магус руками развел, дескать, ничем не помогу — поклонился Льву, поклонился немому и неграмотному Львенку и укатил себе обратно в Ромму. Представляешь, как они теперь-то бесятся?

— Да, осталось синьору нашему лишь на милость Божью надеяться.

— Думаю, в этом случае милость Божья — не то, что ему нужно. Тут одно из двух: или милость, или правда. Что бы ты предпочел?..

Обэрто слушал эти разговоры и мысленно складывал одно с другим, как кусочки разбитого витража.

Он знал наверняка: ему нужна правда. И, милостью Божией, Обэрто отыщет ее — во что бы то ни стало!

3

— Можно вопрос? — вполголоса произносит Фантин. Они одни на улице, впереди уже показались Новые ворота Верхнего Альяссо, но до стражницкой далековато, мог бы и громче спросить… — не решился.

Город полон посторонних взглядов и чутких ушей. Даже ночью.

Особенно ночью.

Обэрто роняет вполголоса: «Спрашивай», — и через плечо с легким интересом глядит на своего спутника. Низкорослый, с гладко выбритым лицом, он и впрямь похож на ребенка, такого себе мальчика-куколку из не слишком благополучной семьи. Глаза — наивно-доверчивые, распахнуты широко, правая рука смущенно теребит край плаща.

Хорошо играет, стервец! Убедительно.

А повернись к нему спиной, дай гарантию, что ты безоружен и расслаблен, — небось, пырнет своим ножичком-валлетом, под пряжку ремня замаскированным, — и опомниться не успеешь!

— Сердиться не будете?

— Не буду.

— Зачем вам это? Ну, перстни краденые. Вам же синьор Леандро уже заплатил за услуги, вы ведь и уехали было. Сам он о вознаграждении за побрякушки эти не объявлял. А так… ну какой резон?

— Я — магус, — напоминает Обэрто. — Я слежу, чтобы был соблюден закон, чтобы вора наказали, чтобы собственность вернулась в руки законного владельца.

Фантин тихо смеется, качая головой.

— Я сказал что-нибудь смешное?

— Ох, господин магус, не обижайтесь, но… Сами ведь говорите: «чтобы соблюсти закон», так? И сами же его нарушить собираетесь. Ну, положим, залезть на градоначальничью виллу — ничего тут такого особенного, вы ж не красть лезете, а вроде как наоборот. Но мне вот разрешили брать, чего захочу, а это уже кража, как ни крути. Так? Так. Это раз. Но это мелочи, ерундишка. А если шире поглядеть? Любой город возьмите — хоть наш Альяссо, хоть Фьорэнцу — везде и воруют, и мошенничают, и кишки из людей выпускают ни за гроссо. Что ж вы тех, других, не ловите?

— Ты когда-нибудь видел, чтобы лев охотился на ящериц? — спрашивает Обэрто. — Не случайно придавил, а нарочно бы выслеживал? Правильно, не видел. Потому что на ящериц есть свои охотники, помельче.

— Понял, — хмыкает Фантин. — Вы, значит, лев.

— Я не лев, — равнодушно отвечает магус. — Я тот, кто охотится на львов.

4

Через Порта Нуова они, конечно, покидать город не рискнули. Ночью к воротам только сунься — не оберешься потом разговоров да расспросов: кто, куда, зачем…

Пошли вдоль стены — так, что по левую руку тянулись дома знатных и зажиточных горожан, с роскошными, облицованными древним мрамором фасадами, с садами, сторожевыми псами и ссобачившимися охранниками, которые, объяснил вполголоса Фантин, чуть что — стреляют в тебя из арбалета, а уж потом интересуются, кто таков. Но это — ежели к фасаду вплотную подойти и начать в окна заглядывать или там за дверной молоток хвататься, но если просто идешь мимо — иди себе и зазря не трясись. Мало ль по какому делу пошлют человека: может, с записочкой от дона Джованни к донне Анне, а может, в «Три поросенка», за пиццей с беконом. Во всех же подряд стрелять — болтов не напасешься.

Значит, вдоль мраморных фасадов двинулись на запад, а дальше вышли к кладбищу. Окруженное со всех сторон невысокими портиками (колонны увиты плющом, резным и живым вперемешку), оно проступало из тьмы как борт громадного корабля — того самого, из моряцких легенд о галионах-призраках, только здесь вместо скелетов команду составляли гранитные и алебастровые памятники. Ангелы с огорченными лицами и полусложенными крыльями укоризненно тыкали пальцами куда-то за спину двум полуночникам, пробиравшимся между склепов. Скорбные мадонны глядели вслед и роняли скупую каменную слезу. Крыса — не скульптурная, живая! — шарахнулась прочь от незваных гостей, и Фантин привычным движением сыпанул в ее сторону хлебными крошками. Видать, нарочно заготовил, ишь ты, в отдельном мешочке они у него. Аккуратный паренек.

— Это еще зачем? — спрашивает Обэрто.

— Вдруг то был гриммо.

Ну да, верно, магус ведь в темноте видит почти так же, как днем, а вот Фантин — нет. Но даже будь это гриммо, а не крыса — хлебные крошки вряд ли бы пригодились. Гримми — одна из ветвей «мелкого народца», селятся обычно на кладбищах или где-нибудь поблизости от таковых. Их хлебом не корми — дай попугать людей, но вообще они миролюбивые, и хоть излишне проказливы (почти все пуэрулли этим отличаются), а все-таки не зловредны.

Словом, отпугивать или отвлекать гриммо Фантину бы не пришлось (да и не удалось бы — хлебными-то крошками!), а как угощение это средство тем более не годилось.

— Они освященные, — шепчет вор-«виллан». — Если честно, гриммо я здесь ни разу не видел, а кое-что другое — доводилось.

— Помогали крошки-то?

— По-разному, — уклончиво отвечает Фантин. И показывает на величественный склеп с грозным, в два человеческих роста, ангелом над входом: — Пришли. Отсюда, мессер, прямой путь из Альяссо на окружную, к перекрестку, от которого и до виллы синьора Леандро рукой подать.

— Ну, пойдем, — даже как-то излишне бодро соглашается Обэрто.

— Вы не сомневайтесь…

Закончить фразу Фантин не успевает — вдруг на церковной колокольне, кажется, совсем рядом с ними, раздается раскатистое «БОМ!» — и затем, через истаивающие паузы, снова и снова: «БОМ! БОМ-М!! БОМ-М-М!!!» — как будто колотится, пробивает себе путь наружу из яйца исполинский птенец, драконыш какой-нибудь огнедышный.

Фантин неосознанным движением втягивает голову в плечи и горбится, кутаясь в плащ. Обэрто, наоборот, расправляет плечи и пристально всматривается туда, где на фоне позлащенного звездами неба темнеет силуэт церквушки. Колокольня ему тоже видна — и виден тот, кто сидит там, у самого края, свесив мохнатые ноги через парапет и глядя куда-то вдаль. Существо похоже на помесь обезьяны с псом — мохнатое, очень тощее, оно недвижимо замерло, повернув голову в сторону Нижнего Альяссо. Колокол за спиной у гриммо сам раскачивается, но (магус не сомневается) заставил его звонить именно пуэрулло.

Такое случается иногда. Ночью, во время или накануне чьей-либо смерти — обычно трагической, мученической — гримми бьют в церковные колокола. Считается, таким образом они дают Богу знак, что эта душа-страдалица достойна снисхождения, даже если и грешила при жизни (а кто без греха?!). Поверья гласят, будто гриммово звонарничество помогает намаявшейся душе легче отойти в мир иной.

Фантин, видимо, знает об этих приметах и догадался, кто сидит на колокольне.

— Не передумали? — спрашивает. (А колокол — «БОМ! БОМ-М!! БОМ-М-М!!!» — продолжает размешивать круто заваренный ночной чай в стакане неба.) — Если там гриммо, значит, сегодня или завтра кто-нибудь умрет. И смерть его будет не из легких. Так, может, нам отложить? Ну, пара деньков туда, пара — сюда, что за дело! А знамение дурное.

Обэрто качает головой:

— Знамениями Господь дает знать, что ожидает нас впереди. Слабый духом отступится, сильный — воспользуется предупреледением и обернет испытание к вящей славе Его.

— Вы говорите ну прямо как священник! А только, знаете, я ведь именно из слабых, мессер.

— Я тоже, сынок. Но надо же когда-нибудь закалять душу, верно? Или ты уже не так уверен, что сможешь провести нас на виллу синьора Леандро?

— «На слабо» берете? Ладно, мессер, идем. Но потом, если что — пеняйте на себя!

Когда они вошли в склеп, колокол над церквушкой продолжал звонить; гриммо — смотрел в сторону Нижнего Альяссо.

5

Под древними сводами склепа тихо и темно; Фантин порывается зажечь потайной фонарик — изящное творение воровских умельцев, — но магус останавливает своего спутника.

— Не будем привлекать к себе лишнее внимание.

Глупость, бессмыслица: чье внимание можно привлечь в старом склепе — крыс? тараканов? мокриц? — но Фантин только согласно склоняет голову, мол, как скажете, мессер. Оба знают: предосторожность в таких местах не лишняя.

Впрочем, «виллан» знает и кое-что еще. И поэтому не удивляется, когда в самом конце склепа, у надгробия основателя этой фамилии перед ними вдруг появляется размытый, чуть светящийся силуэт.

Призрак одет старомодно: в пестрый жюстокор с множеством причудливых сборок, зубчатых краев, разрезов и буфов, с длинными висячими рукавами до земли. На голове у него круглая шапочка ярко-зеленого цвета с двумя опущенными ушками, она украшена золотым узорчатым шитьем и медалью с драконом и всадником, пронзающим гада копьем. На поясе у призрака изящная сумочка, там же — кинжал и пара перчаток. Еще на духе — плащ, длинный настолько, что, спускаясь широкими складками, волочился бы по земле внушительным шлейфом… будь он чем-то большим, нежели призрачная одежда бестелесного привидения.

— Доброй ночи, синьор Аральдо! — кланяется Фантин.

Призрак вглядывается в пришлецов крупными, блестящими глазами. Лицо его гладко выбрито, у переносицы и на лбу — глубокие, резкие морщины. Узкие губы растягиваются в добродушной улыбке, однако выдающийся вперед подбородок и остроконечный нос придают ей зловещий оттенок.

— Доброй ночи, малыш. Рад тебя видеть. — Голос призрака звучит мягко, но мягкость эта сродни подушечкам кошачьей лапы. А вот и когти: — Но кто это с тобой? Разве ты не знаешь: каждый, нарушивший покой усыпальницы рода Аригуччи, должен быть наказан?!

Разумеется, знает. Небось, именно на это и надеялся, когда привел сюда Обэрто.

Дурачок.

Но додумать магус не успевает — с Фантином он разберется потом, пока же есть более насущная проблема: призрак синьора Аральдо уже запустил в его сознание свои цепкие пальцы.

Это, конечно, такой словесный оборот. Откуда бы взяться пальцам у бесплотного призрака? Привидения действуют иначе: взамен утраченной телесности получают возможность влиять на то, что видит, слышит, чувствует живой человек. По сути, каждый из нас ограничен собственными органами чувств, магусы знают это лучше прочих — и знают, насколько зависят люди, их представления об окружающем мире, от глаз, ушей, языка. Отнять у человека все это — много ли он будет знать о том, что творится вокруг?

А если не отнять? Если подменить одни ощущения другими?

Призраки (и, кстати, магусы) так и поступают. Они заставляют человека воспринимать несуществующие, ложные звуки, запахи, осязательные ощущения. Конечно, люди бывают разные: одним проще передать ощущения звуков, другим — запахов, третьи вообще «непробиваемы» для такого рода влияний извне.

Однако синьор Аральдо уже знает, что спутник Фантина — не из последней категории: он ведь услышал слова, «сказанные» основателем рода Аригуччи. Значит, в принципе к такому влиянию восприимчив.

И сейчас призрак штурмует сознание Обэрто легионами образов: боль от раскаленных иголок, горечь желчи, рев всех демонов ада, бездна, что распахивает вдруг у самых ног магуса свою ненасытную пасть, исторгая тяжкий смрад грязных котлов, людских испражнений, гниющих тел!.. — все это и многое другое синьор Аральдо вытряхивает на нежеланного гостя, словно заправский шулер — веер карт: «Походим-ка с малого козыря. А теперь побьем валетом. А теперь — с туза! А с козырного туза!»

Красиво играет, шельмец, убедительно!

Одной только карты нет у синьора Аральдо в рукаве, одной способностью не обладает он — да, впрочем, и никто из духов.

Не могут они передавать живым людям ощущение страха. Наслать страшные картинки, звуки, запахи — легко, но пугается в этом случае сам человек.

Или не пугается.

Магусы, например, к таким вот атакам на сознание приучены и умеют вовремя «закрыться». При необходимости — еще и дать зловредному шутнику по рукам (фигурально, разумеется, выражаясь).

— Ай! — тонко взвизгивает синьор Аральдо. — Эй, любезный, не надо так! Я же не знал!

Скрежет зубовный и пламень адов тотчас пропали. И смрад развеялся. И бездна — гляди ж ты! — затянулась, нет ее, один пол каменный, чуть влажноватый да в меру грязный.

— Что же ты, малыш, не сказал, кого с собой привел! — укоризненно восклицает синьор Аральдо. — А вы, мессер, простите меня. Следовало старому болвану разглядеть, кто в гости пожаловал, следовало!

— Ничего страшного, почтенный Аригуччи. Кто не ошибался в этой жизни?

— И в этой, и в иной, — смеется синьор Аральдо. — Пока ошибаемся — живем, верно? Но скажите-ка, любезный, вы что, тоже подались в «вилланы»? Уж простите мое неуемное и, может быть, неоправданное любопытство, однако здесь так скучно, и поговорить-то не с кем — одни покойники вроде меня, мы да-авно все кости друг другу перемыли… а разговоры? — Синьор Аральдо сокрушенно качает головой: — Ну о чем, позвольте вас спросить, могут разговаривать два старых основателя знатных родов? Правильно-правильно, именно об упадке: кишка тонка, кровь — не кровь, а вода, прежние доблестные свершения останутся навек недостижимой вершиной для наших потомков… Ведь, мессер, мы — Аригуччи, Питти, Карнесекки — мы сами, своими руками и головой делали себе имя, зарабатывали состояние! Я, верите ли, знал одного плотника, его звали… дай Бог памяти… Томмазо? да, Томмазо Гвидотти — так он вместе с моим дедом входил в городской совет Фьорэнцы, а уже его сын выбился в гонфалоньеры справедливости! Представляете, какие времена, какие возможности, люди какие!.. Тогда от каждой муниципальной «компании» пополан в советники выбирали всего-то по… по сколько же? — морщит лоб призрак. — То ли по шесть, то ли по семь… вспомнить бы, да память уже не та; впрочем, неважно, главное, что в прежние времена сын простого плотника— представляете, простого плотника! — становился уважаемым человеком, мог добиться многого — а теперь? Я вас спрашиваю, мессер, что теперь, куда мы катимся?! Мои прапрапра… — синьор Аральдо усердно загибает пальцы, но сбивается и машет рукой. — В общем, мои потомки — они ведь ничем не интересуются, кроме куртизанок и карт. Вы не подумайте, я не ханжа, я и сам к куртизанкам отношусь весьма положительно, но все-таки Господь поместил голову нашу выше, нежели… хм… то, чем обычно руководствуется нынешняя молодежь. И представьте, наблюдая за другими отпрысками родовитых фамилий, я могу только гордиться, что мои хоть не скатились до самого дна. А теперь вижу магуса, который направляется вместе с талантливейшим «вилланом» западного побережья к особняку Циникулли. Как полагаете, что я должен испытывать?

— Удивление? — пытается угадать Обэрто.

— Удовольствие, мессер, удовольствие! — синьор Аральдо прищелкивает пальцами и, кажется, вот-вот пустится в пляс от переизбытка чувств. — Посудите сами: наконец-то, после стольких лет, этот пройдоха привлек к себе внимание законников!.. Наконец-то, наконец-то мерзавец ответит за все!

— Вы о синьоре Леандро или…

— Какой еще синьор Леандро? — непонимающе моргает почтенный Аригуччи. — Ах да, нынешний глава семейства! Оставьте, мессер, я же говорил вам: нынешние в подметки не годятся прежним. И хотя род Циникулли всегда был слаб по части женского пола, куда там нынешним отпрыскам до Бенедетто Циникулли! Вот тот был бабник — да-а!

— Закон, кажется, не слишком суров к любителям плотских утех, — Обэрто улыбается самым краешком губ, но синьор Аральдо замечает это и яростно машет руками:

— О, мессер, не лукавьте, прошу вас! Все мы не без греха, но уж старый Циникулли заткнул бы за пояс любого из нынешних дамских угодников. И главное — его плодовитость вошла в поговорку, у них ведь и герб-то — ха-ха! — имел соответствующее изображение! И когда Циникулли заказывал себе перстни, чтобы, значит, раздавать потом наследничкам, сделал не один, не два — целых девять штук.

— Девять, говорите?

— Именно! И были времена, когда на всех чистокровных Циникулли их не хватало.

Обэрто довольно щурится:

— Но времена изменились, если я правильно вас понял. Семейства мельчают — и Циникулли не исключение. Так почему же Грациадио — он ведь наследник, да? — не носил свой перстень? Их было девять, синьор Леандро должен был один отдать сыну, а остальные хранить в заветной шкатулке, в своей библиотеке, откуда их недавно украли, все девять. Как же так?

— Циникулли всегда были немного того, с безуминкой. Откуда мне знать, что творится в их головах и почему они поступили именно так?!

— Простите, синьор Аральдо, простите, мессер, — подает голос Фантин. — Если мы намерены попасть… туда, куда шли, то самое время поспешить.

— Да-да, верно! — старый Аригуччи торопливо кивает и делает руками приглашающий жест: — Вот этот, малыш.

Когда Фантин поворачивает указанный камень в кладке, одна из плит у его ног со зловещим скрежетом уезжает вбок, под стену. На месте плиты обнаруживаются ступени, круто уходящие вниз.

— Потайной ход, — констатирует Обэрто. — И выйдем мы?..

— Уже рядом с виллой Циникулли, — гордо сообщает синьор Аральдо. — Надеюсь, вы сделаете что должно, господа, и эта семейка получит по заслугам! Да… э-э-э… мессер, могу ли я просить вас об одном маленьком одолжении? Не сочтете ли за труд зайти как-нибудь ко мне в гости — сюда, в любое удобное для вас время?

Обэрто, который и сам собирался просить об этом, естественно, соглашается.

Они вдвоем с Фантином идут по ступенькам — ниже, ниже, позади остается синьор Аральдо, с задумчивым видом глядящий им вслед; наконец «виллан» нажимает на какой-то рычаг в стене, и плита над их головами с тем же невыносимым скрежетаньем встает на прежнее место.

— Далеко идти-то? — тихо спрашивает магус.

— He очень… здесь по прямой выходит быстрее. Но все равно давайте поспешим, еще же на вилле возиться не один час.

— Кстати, Фантин. Ты ведь знал, как отнесется синьор Аральдо к моему появлению? И что предпримет.

— Знал, мессер, — спокойно соглашается «виллан». — Думаете, я зла вам хотел, когда не предупредил? Но посудите сами: вы меня вынудили пойти к Циникулли раньше времени, хоть я еще не готов. А там повстречаются и ловушки, и призраки — с ними-то я не знаком, вся надежда на вас. А ну как вы только глаза отводить мастак, на большее не способны?

— Значит, решил меня проверить, — подытоживает Обэрто.

— Вроде того.

— И что скажешь? Прошел я испытание?

— Это — прошли, — серьезно говорит Фантин. — А дальше уже для нас двоих проверка, мессер. Не знаю, пройдем ли… Слышите? Кажется, гриммо перестал звонить.

— Много здесь разберешь, под землей! — ворчит Обэрто. — Пошли, пошли, время не ждет!

Гриммо давно уже перестал звонить, чего Фантин не заметил, увлеченный разговором с синьором Аральдо, но Обэрто предпочитает об этом пока промолчать. Он идет сквозь влажную темноту потайного хода и размышляет о словах старого Аригуччи.

И чем дольше размышляет, тем меньше магусу нравится дело, которое он расследует. «Слишком просто! Слишком все просто выходит. Обычно под такими "ровными делами" кроются болота невероятной глубины — вязкие, смрадные».

Он хотел бы, чтобы хоть в этот раз все было по-другому.

Но не верит, что так будет.

 

Глава третья

КАК ОГРАБИТЬ ГРАДОНАЧАЛЬНИКА

 

1

Вилла Циникулли тонула в садах, качалась в колыбели, сплетенной из шелеста листьев и цикадовых симфоний, из журчания фонтанных струй, из тревожных криков ночных птах — вилла казалась представительством кущей Эдемских на земле, и Фантин, перебираясь через забор, на миг почувствовал себя величайшим грешником, какие только рождались в этом мире. Вот сейчас, подумал, выскочит откуда-нибудь из чащи ангел с пламенным мечом и ка-ак!..

Но наваждение прошло, ангел так и не явился — кто мы такие, в самом деле, чтоб к нам спускались небожители?! Фантин подождал, пока мессер Обэрто перелезет через забор (кстати, справился магус с этим ловко; не только, значит, чародействовать может) — ну, пошли потихоньку, только чтоб не шуметь и вообще без резких движений. Собак здесь на ночь не спускают, потому как давным-давно известно: существует не менее семнадцати способов обезвредить любых, самых злобных и недоверчивых псин.

К тому же, насколько знает Лезвие Монеты, хозяева виллы рассчитывают на других охранников — и живых, и не очень. Первых обдурить не сложно, у Фантина имеются некоторые соображения. Что же до призраков, тут — как повезет. Отдельные наработки у Лезвия Монеты есть, но не более того, а раз мессеру Обэрто приспичило, пусть сам в случае чего расхлебывает.

Так, шагаем к вилле. Главное, здесь не заплутаешь: сад он сад и есть, все растет строго да аккуратно, деревья образуют длинные аллеи, цветники на террасах напоминают узорчатые ковры; тут и там разновсякие фонтаны струятся (и это в плюс — если под ногой хрустнет ветка или там гравий, вряд ли кто услышит). А здесь у них что? Павильон какой-то, хотя размерами похож скорее на хороший сельский домишко, убранством же — и вовсе на палаццо. Одно плохо: взять нечего, не будешь же, в самом деле, волочь на себе до города резные скамейки или стол! Нет чтоб какой-нибудь слуга-склеротик чашу из чистого золота в уголке забыл или ложка серебряная за скамейку упала! — все чисто, аккуратно, Фантин бы не удивился, если б и столы со скамейками оказались к полу гвоздями прибиты.

Ничего, в доме сполна отыграемся!

Кстати, вот и особняк.

— Как внутрь собираешься попасть? — шепчет под руку мессер Обэрто. Лезвие Монеты только отмахивается: погоди, мол, не торопись.

Перед тем как «попасть», нужно разобраться, куда именно ты намерен лезть. Снаружи вилла выглядит просто: три ряда окон, на первом этаже — поменьше и забраны решетками, на втором и третьем — побольше и без решеток. Посмотришь: вроде ничего сложного, — в действительности же…

— У них тут левое и правое крыло по-разному устроены, — объясняет Фантин, натягивая маску из черного бархата. Еще одну предлагает магусу, но тот отказывается. — В левом, — продолжает Лезвие Монеты, — и впрямь три этажа, все сходится. А в правом — два, нижний и верхний: там второй и третий ряды окон — общие для огромадного зала, в котором хозяева пиры разные закатывают, балы, ну и все такое, что положено. Видите, мессер, как окна устроены? Отсюда ничего не рассмотреть, в этом весь фокус. И получается, наобум соваться смысла нет: а ну как угодишь не туда…

Они затаились в тени ближайшей к дому беседки и оценивающе глядели на громаду особняка. Все на вилле подчинено одной цели: создать впечатление роскоши и неприступности. Высота рядов кладки уменьшается от этажа к этажу, а обработанность наоборот: ниже камень почти не отесан, только окаймлен чисто стесанной кромкой, но чем выше, тем более гладкая поверхность у кладки. Так что у человека неискушенного создается впечатление этакой грандиозности всего сооружения, которое выглядит большим, чем есть на самом деле.

Но Фантин — как раз из искушенных, ему рассказывал об этом хитром приемце один франк по имени Агостино Шуази. Был упомянутый Агостино знатоком по части устройства разного рода домов — да знатоком, каких еще поискать! Жаль, помер от чумы сколько-то лет назад, а то у Лезвия Монеты имелись на него виды в плане сотрудничества… не срослось.

Но еще до мучительной своей смерти Агостино кое-чему научил приятеля. Поэтому:

— Подниматься будем не по внешней стене, — говорит Фантин. — Обойдем сзади, там еще один проход во внутренний дворик. Из стражницкой — видите, на первом этаже, где окна с решеткой андреевскими крестами светятся? — туда, во внутренний, окна не выходят.

— Думаешь, проход не охраняется?

— Сейчас сами убедитесь, мессер! Да и зачем? Стражники — это ж так, потому что принято, ну и если банда какая решит напасть, то есть совсем уж для редкого случая, почти невозможного. А таких, как мы с вами, будут не вояки останавливать, поверьте. Опять же снаружи — ну что красть (и охранять)?! Самое ценное — там, — Фантин для наглядности тычет пальцем в окна второго этажа, которые — слева.

— Идем?

Они идут, сметая плащами росинки с травы, стараясь не шуметь, хотя уже, кажется, решили, что вряд ли найдется здесь кто-нибудь, способный их услышать. Сзади особняк выглядит не менее грандиозно, разве что отсюда напоминает не рукотворное сооружение, а скалу правильной формы. Ни в одном из окон не горит свет, а факелы, вставленные во флагштоки вместо знамен, не рассеивают — лишь подчеркивают темноту.

Только широкий, с закруглением поверху тоннель прохода во внутренний дворик слегка освещен — там, во внутреннем, видимо, в каких-то окнах горит свет.

— Вы первый, — предлагает Фантин. — Можете не пользоваться своими способностями, но… вдруг почуете чего.

Магус не спорит, кивает отрывисто и деловито, шагает под арку. Его размытый силуэт на миг кажется Лезвию Монеты тенью — одной из множества, что скрываются в углах и под сводами здешних переходов, арок, галерей; отвернись, да просто поверни голову по-другому, и она растает, перельется в озера тьмы, исчезнет навсегда…

Он смаргивает и обнаруживает, что мессер Обэрто действительно куда-то пропал: его не видно в проеме, но, кажется, и пройти до конца весь тоннель магус не успел бы.

Фантин встревоженно делает вперед два шажка — настолько же выверенных, насколько и опасливых, в любой момент он готов бросить все и пуститься наутек, и ни одно обязательство, ни одна угроза не способны будут остановить его.

Его останавливает (как раз перед третьим шажком) чья-то рука, легшая на плечо.

— Эй, сынок, поосторожней! — шепчет Лезвию Монеты магус, невесть каким образом оказавшийся сзади. — Ты слишком часто хватаешься за рукоять клинка, это не дело, так и порезаться недолго. Будь спокойней, береги нервишки.

— С вами, мессер, побудешь спокойным!

— Ну-ну, волноваться не о чем. Все чисто, можем идти. В нескольких окнах горит свет. И судя по яркости, это обычные светильники: видимо, синьор Леандро не на шутку встревожен пропажей и сам не уверен, то ли хочет отпугнуть воров, то ли приманить. Поэтому светильники зажег, а стражи толковой снаружи не выставил.

— Говорю же, не нужна им наружная стража!

— Тогда зачем светильники в коридорах?

— Чтобы лучше было видно тем, кто внутри, — раздраженно, как маленькому, поясняет Фантин. — И не в коридорах они…

— Посмотрим, кто прав, — пожимает плечами магус. Похоже, для него это задача исключительно интеллектуального свойства, причем давным-давно решенная и только требующая ненужного, даже избыточного подтверждения. Вроде как если бы он спорил с Фантином, взойдет ли утром солнце, и — так уж и быть — соглашался подождать пару часиков, дабы предъявить наглядные доказательства своей правоты.

Кстати, о солнце — время-то на месте не стоит. Пусть мессер Обэрто строит из себя мудреца, коих свет не видывал, — сделаем вид, что так и есть, кивнем да поспешим дальше.

Они почти миновали тоннель, когда справа в стене вдруг вкрадчиво скрипнули дверные петли — какая дверь? откуда?! — пришлось спешным порядком (и бесшумно! бесшумно!) преодолевать оставшееся расстояние и прятаться уже во внутреннем дворике… а здесь, зар-раза, и не спрячешься — негде! Фантин заметался всполошенным зайцем: куда? куда, куда, куда деваться?! — но магус твердой и бесстрастной рукой схватил его за плечо и пребольно прижал к стенке, прям рядом с тоннелем. «Стой, — говорит, — и не дыши».

А у самого кровь в жилах тикает ровнехонько, будто не вот-вот обнаружат их местные сторожа, будто, понимаешь, стоит он, магус, днем на рынке и с ленцой грушу выбирает, какая посмачней на вид, какая послаще.

Только плащиком, самым краем, повел так чуток перед Фантиновым лицом — и замер.

А в коридоре стук-грюк, чьи-то шаги; наконец выходит во внутренний дворик… ну точно, усатый и заспанный охранничек, зевает в пол-лица, неспешно штаны приспускает и журчит себе прям на ближайшую клумбу. Отжурчал, штаны подтянул, в ухе почесал, обратно поплелся.

…И почему Фантин не пошел в охранники? Харч, монета — и, смотри ж ты, никакого напряга, знай поливай себе цветочки хозяйские по ночам. Благодать!

— Проморгали мы дверцу, — шепчет он, понемногу приходя в себя.

— Почему же проморгали? И почему «дверцу»? Там их две, вторая напротив первой.

— Что ж вы, мессер, молчали?!

— Решил, сам заметишь.

— Может, вы еще о чем умолчали?

— Может, — соглашается магус. — Там видно будет. Что дальше делаем?

— Дальше? Забросим крючок. Во-он туда, где на втором этаже галерейка идет. Подымемся по веревочке — и войдем легко, без шума, по-хозяйски. Причем, заметьте, не нужно ни двери взламывать, ни стражу обходить, ни потом по дому шастать, искать нужную лестницу, комнату и все такое.

— Ловко.

— А то!

Сказано — сделано. «Кошка» заброшена со второго раза, надежно клацнула когтями о каменный барьерчик — лезь, хозяин, и будь спокоен, не подведу!

Не подвела. И вообще больше накладок никаких не случилось: Фантин взобрался как по маслу, тихо и аккуратно. Мессер Обэрто — тоже.

Галерейка, значит. Обегает весь второй этаж, по квадрату; на каждой стороне — две двери, по углам. Где библиотека синьора Леандро находится, ясно: вон она, из нее одной во внутренний дворик окно нормальное выходит, все остальные либо чересчур высоко от пола, только для освещения, либо вообще в них витражи, через которые наружу не очень-то повыглядываешь (ну и внутрь, соответственно, тоже). Через такие не пройдешь, застрянешь — поутру тебя и обнаружит проснувшийся охранник, в проеме оконном висящего.

Не наш метод.

Мы, пояснил Фантин магусу, через дверь войдем, как люди приличные, не лишенные светских манер. Та-ак, нажали, провернули, отмычку спрятали в кармашек мяконький (чтоб не звякала). Итак, прошу!

Коридоры здесь не предусмотрены, сама галерея вместо коридора. А мы входим сразу в комнату, которая обычными дверьми соединена с двумя соседними. Фантин и магус сейчас стоят на стыке левого крыла и задней части дома… передняя — фасад, а как называется противоположная — фазад? Лезвие Монеты хмыкает: неважно как, главное — они сейчас здесь и знают, куда идти.

Но, собственно…

— Все, — говорит Фантин. — Я, что требовалось, выполнил. Позвольте откланяться. Только сперва давайте расчет произведем.

— Что с тобой?

— Ничего, мессер. Я вас на виллу провел, в дом помог проникнуть? Чего ж еще? До самой библиотеки с вами идти — уговора не было. Не согласился б я на такое, это ж, не серчайте, натуральное самоубийство. Вы, конечно, знатный маг, спору нет. А только здесь не одни призраки водятся. Слыхивал я, в тутошнем домике и линчетти встречаются, которые по ночам спящих душат, и фолетти, и прочие «малые».

— Ты веришь в сказки? А ведь вроде из детского возраста уже вышел, — качает головой мессер Обэрто. — Пойми, чудак, мне надобно воссоздать ситуацию, в которой действовал похититель перстней. Он не применял магию — и мы не будем. Он не знал точно, как дом изнутри устроен, — и я тебе не подсказываю, хотя был здесь и знаю, что где. Он проник ночью — и мы так поступили…

— Он валяется где-нибудь под забором с перерезанным горлом — и мы туда отправимся?

— Да нет здесь никаких линчетти и фолетти! — вспылил магус. Стоит, очами молнии пускает, презлющий, будто гадюка растревоженная; разве что не кусается. — Вот что, — шепчет, — ты меня лучше не зли. Пойдем дальше, времени у нас немного, а мы почти ничего и не сделали. И, кстати, заодно можешь поглядывать по сторонам — решай, что в плату возьмешь.

И рукой хозяйским жестом поводит, мол, бери, не жалко. Оно, конечно: чего жалеть, если все равно имущество чужое. И надобно вам сказать, знатное — одна мебель чего стоит! Сундучищи вдоль стен — да с резными орнаментами, с блестящими застежками, с ин-крус-та-циями! А буфеты!.. а в буфетах! — гляди, хоть и темно, а видно же, каких вещиц понапихано: и каркас из серебра, чтоб, павлинью кожу на него натянувши, набить блюдо сластями всевозможными; и солонка, и ложки, и вилки с ножами. Отдельно возвышается судок-неф в виде махонькой каравеллы, полкою ниже — блюда и чаши, и сосуды из венесийского стекла, две конфетницы-дражуара, набор уховерток и зубочисток (каждая, если глаза Фантину не врут, из чистого хрусталя, да золотом отделаны! да на черенках по жемчужине вот такенной!). Взгляда от красотищи этой не отвести, а руки, руки сами тянутся, чтобы прикоснуться, огладить, сунуть в карман!..

Только — нельзя.

— Не пойдет, — заявляет Фантин. — Я, мессер, не совсем ведь еще дурак, чтобы такие приметные вещицы хватать. Мы, конечно, воссоздаем ситуацию и все такое, но давайте обойдемся без перегибов. Тот, кто перстеньки увел, сдуру это сделал, поверьте. Сейчас он или покойник, или вот-вот им станет. Продать их не продаст, даже по отдельности. А заляжет на дно — скоро его и вычислят. Или местные, альясские (как думаете, рады наши, что на столько времени промысел застопорился?), или вон вы же его за мягкое место и возьмете. Так ли, эдак — толку с побрякушек краденых он не поимеет, а головы лишится. Поэтому, мессер, я предпочитаю звонкую монету: может, получу в результате чуть поменьше, чем с каких-нибудь камушков, зато — наверняка.

— Тогда тем более не стоит останавливаться на полпути. Здесь синьор Леандро вряд ли прячет свои сбережения. А вот в библиотеке…

Подумал Фантин, почесал в затылке — да и махнул рукой.

— Ладно, — соглашается, — пойду дальше. Но если что…

— Тех, кто работает на меня… или со мной, я в обиду не даю.

— Вы сказали, мессер.

Пожалуй, должной весомости и — тем паче — угрюмой решительности в голосе Фантина не хватает. Побудешь тут решительным, как же! Тут бы живым-здоровым побыть еще чуток.

Они покидают комнату с пиршественными принадлежностями и проникают в следующую. Судя по висящим на стенах клинкам, это оружейная славного рода Циникулли, причем оружейная немалая, собираемая давно и с тщанием.

Было бы время, Фантин бы отнесся к ней с надлежащим вниманием и кое-что себе присмотрел, а так…

Дальше идем.

А вот дальше — нужно поосторожнее. Из-под следующей двери сюда, в оружейную, падает полоска света — правильно, именно там, в этой комнате за дверью, Фантин и магус видели со двора зажженные свечи. Или другое что-нибудь, что горело: растопленный камин, фонарь, пожар, наконец… нет, не годится пожар, он бы уже полыхал на всю виллу и сейчас бы здесь было шумно, дымно и стремно.

Наверное, все-таки свечи. На широкую ногу живут Циникулли, что им, свечей жалко? Вот и жгут зазря.

Воров отпугивают, ага.

«Хотя вообще способ неплохой», — размышляет Фантин, когда его спутник осторожным, по-кошачьи мягким движением распахивает дверь и останавливается на пороге.

Шутки шутками, а если кто-нибудь снаружи — да те же стражники, столь любящие цветочки! — взглянет на окна, сразу увидит, есть здесь кто или нет. Свечи расставлены так, чтобы вошедший отбрасывал на стену, противоположную окну, тень — причем жирную, упитанную, какую издалека разглядишь. А загасишь свечу — считай, открыто признаешь: сижу в библиотеке, жду, пока придете вязать меня, непутевого.

Хитро придумано!

— Комнату можно обойти, — решает наконец Фантин. — По галерее, зайдем с другой стороны, провозимся дольше, зато…

— Не годится, — качает головой мессер Обэрто. — Что обходить, если это и есть библиотека?

А ведь верно! Лезвие Монеты так увлекся разглядыванием свечей, что о главном позабыл.

Теперь он вполголоса ругается и прикидывает: а если по-пластунски? Окна здесь, конечно, до самого пола, это да — но так во всех домах, ничего удивительного; однако ведь и свечи стоят на подсвечниках, поэтому человека в полный рост тенью одарят большой, маленького — менее заметной, а на пузе по плитам скользящего — и вовсе мелкой, никакой.

Все эти соображения Фантин излагает магусу, и тот соглашается. Но пасть на живот не спешит: «Ты первый», — а как же, кто б сомневался!

— Куда ползти-то? — спрашивает Лезвие Монеты.

— К тому вон шкафу.

— Над которым картина с мужиком на троне?

— Вообще-то это изображение статуи Зевса в Олимпии, — бормочет магус. — Что, впрочем, сейчас значения не имеет. Да, — говорит он Фантину, — именно к этому шкафу. Оттуда перстни и украли.

— Как скажете, — Лезвие Монеты опускается на пол и ползет.

— Зад не задирай, — вполголоса советует мессер Обэрто. — Тень от него.

Фантин, ни слова не говоря, делает как сказано. До шкафа не так уж далеко, потерпим, а потом — извольте, я свое выполнил, теперь никаких уговоров и доводов не приму, в шкафу наверняка найдутся деньжата — за пазуху их и деру отсюда, с этой чертовой виллы, от этого проклятого бесстрастного магуса, синьора Само Совершенство.

— Теперь чего? — шепчет он уже от шкафа.

— Теперь приподнимись осторожно, тебе нужна дверца с гербом, видишь ее?

— Где кролики и шпаги?

— Именно.

— Заперта, небось.

— Тебя это может остановить?

Кого угодно, только не Лезвие Монеты! Он даже не снисходит до ответной реплики, пусть мессер Зазнайка думает, что остроумнее всех, а мы сохраним достоинство и гордость.

«Способно остановить», ха! Если бы не свечи, Фантин, конечно, вскрыл бы эту ракушку раза в два быстрее, но и так он справляется с нею споро и отменно: ни громкого щелчка, ни скрипа, только едва слышное «крак» в замковом механизме.

— Готово.

— Открывай.

Пригнув голову, чтобы не стукнуть себя дверцей, он распахивает последнюю и тотчас приподнимается заглянуть, что там внутри.

Внутри, в пустом ящике, сидит человечек ростом в локоть, с мальчишечьим проказливым лицом, в ядовито-зеленой курточке и широкополой шляпе набекрень. При виде Фантина он корчит зверскую рожицу и начинает визжать котом, которому шипастым сапогом со всего маху наступили на мужское достоинство.

«А стражники-то, небось, только задремали, — с легкой грустью думает Фантин. — Эх, бедолаги…»

И сам не возьмет в толк: то ли стражников ему жалко, то ли себя с магусом. Впрочем, магусу — что станется?..

 

2

— Я так и знал! — громыхает густой бас. — А то ходил здесь, прикидывался сыскарем, как же, знаем мы таких сыскарей, видывали на Площади Акаций — в петле пляшущих! И вам, разлюбезный, там самое место с вашим подельщиком. Чем обещаю в ближайшее же время озаботиться! Лично прослежу!

Это не человечек в зеленой курточке угрозами сыплет. В самом деле, ему, с писклявым голоском да мелким ростом, куда уж такие обещания раздавать! Место крикуну в шкафном ящике, где Фантин его и запер, как только прошло первое оцепенение, вызванное пронзительным воплем.

Запер, на два поворота отмычку повернул, хмыкнул, когда убедился, что ящик сработан добротно, никакие визги оттуда не слышны почти. С улицы точно не разобрать.

— Серван, — невозмутимо пояснил мессер Обэрто.

— А? Какой еще сервант?

— Не сервант — серван. Один из «мелкого народца». Проказлив, вороват, обожает выводить людей из себя. Способен менять облик, но количество видоизменений ограничено и невелико. Известны случаи сотрудничества с людьми.

— Думаете, договоримся с ним?

— Думаю, с ним уже договорились до нас, другие.

И тут-то явились эти самые «другие», точнее — другой. Вплыл прямо через стену — дородный синьор в одеянии, которое, как и у синьора Аральдо Аригуччи, было в моде лет двести назад. А то и больше; когда там основан род Циникулли? Вот оттуда и следовало считать, поскольку явившийся был призраком fundator'а этого самого рода.

Оглядел он, значит, библиотеку, оправил широкополые свои рукавищи и пошел басить: «Я так и знал!» — и проч., и проч., о чем сказано выше.

Благородно негодовал.

Долго так негодовал, Фантин уже утомился в полусогнутом своем состоянии корчиться: пол-то холодный, между прочим! Думал наплевать на все и дать деру, а магус пусть сам выслушивает, к нему же в основном обращаются.

Нет, смотри ты, умолк наконец гневливый синьор Как-Кстати-Его-Зовут, а мессер Обэрто, наоборот, решил заговорить.

— Все? — спрашивает. — Вы закончили, синьор Бенедетто?

Призрак очами повращал, брови густые сдвинул, но молчит, кивает только сурово, мол, я-то закончил, а вот что ты скажешь, сякой-такой-разэтакий?!

— Зря вы шумите. Не в ваших это интересах. Вы ведь прекрасно понимаете — и что я — настоящий законник, и что licentia у меня имеется, и полномочия, и что ваш потомок к уже совершенным беззакониям успел с перепугу добавить новые. И вам поэтому не так себя вести следует. Вы ждали меня — я пришел. Нападение в данном случае вряд ли станет для вас лучшим способом защиты. Я бы предложил другое: расскажите мне, что произошло на вилле той ночью, когда пропали перстни.

— А с чего вы взяли, что я знаю?

— Не смешно, — говорит мессер Обэрто. И судя по тону, ему в самом деле не смешно, а смертельно скучно препираться с призраком. — Это синьор Леандро мог не знать. Синьор Грациадио. Охрана на первом этаже, прислуга, кто угодно из живых. Но не вы. Итак?

Синьор Бенедетто хмуро покосился на Лезвие Монеты, который по-прежнему сидит возле шкафа.

— Пусть выпустит малыша, — цедит сквозь зубы. — И, кстати, мессер, вы доверяете своему… компаньону?

— Это уже мои заботы. — Магус поворачивается к Фантину: — Открой дверцу. — И снова к призраку: — А своему «малышу» вы доверяете?

Синьор Бенедетто становится в величественную позу «меня оскорбили, но я выше этого!» и заявляет:

— Теперь и для вас это не имеет значения. К тому же именно Малимор в некотором роде является свидетелем случившегося.

Серван, взъерошенный, но не утративший прежней прыти, как раз выглядывает из шкафа.

— Синьор Бенедетто?

— Давай, малыш, расскажи мессеру, что сталось с перстнями.

— Я же просил вас! — обижается Малимор. — Сотню раз просил не называть меня малышом!

Фантин неизвестно почему проникается симпатией к сервану. А тот продолжает дуться:

— И что мне рассказывать? Вы сами все знаете лучше моего, — он бросает шкодливый взгляд на синьора Бенедетто. — Молодой Грациадио ничем не отличается от своего папочки, это у них, хе-хе, наследственное! Ну, я гостил у приятелей в Нижнем, они мне кое-что рассказали. Я решил, чтоб по справедливости. Как лучше хотел! А вы потом набросились: «Что натворил! Честь семейства!», то, се. Можно подумать, я их украл! Можно подумать, я натворил, а не потомок ваш драгоценный! Можно подумать…

— Думать раньше надо было! — громыхает синьор Бенедетто. — Тоже мне, доброхот нашелся! Никому от твоей доброты лучше не стало, а вот хуже — многим!

— Господа, — вмешивается магус. — Давайте по порядку. То, что перстни не украдены, я знал с самого начала: их просто не могли украсть, если на вилле был призрак, — мессер Обэрто отвешивает поклон в сторону синьора Бенедетто. — То есть мизерный шанс того, что отыскался сверхталантливый и невероятно везучий вор… такой шанс существовал, однако лучший из «вилланов» на этом побережье, как выяснилось, только планировал наведаться сюда. Кстати, господа, познакомьтесь с Фантином.

— Оч` приятно, — кивает Лезвие Монеты. Он сидит на полу, так и не сняв маски, и с нескрываемым интересом слушает магуса. Вот ведь хитрюга, с самого начала знал, что здесь случилось, а дурил голову какими-то «воссозданиями ситуации»!

— Итак, — продолжает мессер Обэрто, пересекая комнату и жестом указывая на шкаф с пустым ящиком, — мы выяснили, что теоретически талантливый «виллан» мог забраться в библиотеку и унести перстни. Но он бы наверняка привлек внимание если не стражников, то ваше, синьор Бенедетто. И если перстни покинули дом, не вызвав переполоха, сделано это было кем-то из здешних обитателей: либо хозяевами, либо пуэрулли. В первом случае хозяева не стали бы вызывать магуса. Значит, перстни унесли серваны, или массариоли, или другие «мелкие». Опять же причин такого поступка могло быть несколько, например, обычное для серванов шкодничество: из вредности припрятали, чтобы позлить. Но когда прошло столько времени и перстни не были найдены, а синьор Леандро осмелился нарушить законы и использовал в личных целях городскую стражу, я понял, что дело не в проказливости «мелкого народца». Теперь я не сомневался, куда и зачем отправились перстни, я только не смог выяснить, кто именно сейчас ими владеет.

— Представьте, мы тоже! — бормочет себе под призрачный нос основатель рода Циникулли. — Более того, мы хотели бы, если это возможно, нанять вас для выяснения данного обстоятельства. Леандро наделал дел, что да, то да, но теперь я вразумил его, и он не будет против принять от вас помощь. К тому же все раскрылось…

— Погодите. Прежде чем мы продолжим, ответьте вот на какой…

В это время со двора раздается приглушенное: «Точно! Стреляй!» Далее — клацанье воротковых механизмов и одновременный выстрел двух арбалетов. Мессер Обэрто слишком поздно понимает, что сам же и сделал себя мишенью, когда от дверей вышел на середину комнаты; а крик сервана, видимо, услышал-таки кто нужно.

Мысли эти проносятся в Фантиновой голове как драпающие от ос мыши, хвостиками щекочут изнутри череп. «Все! — пищат. — Пропали!»

Мессер Обэрто — маг-сыскарь, мастер своего дела! — надломанной куклой валится на пол; под ним хрустят осколки оконного стекла.

Лезвие Монеты, сорвав с лица маску, бежит к мессеру, чтобы помочь, остановить кровь, хоть что-нибудь сделать!..

Хнычет растерянный Малимор, отчаянно ругается синьор Бенедетто.

А Фантин, зажимая рану магуса непослушными руками, думает невпопад: «Вот ведь, говорил я ему… говорил же!..»

 

Глава четвертая

РАЗГОВОРЫ О ЯДАХ, ЗАКОНАХ И КАЗНЯХ — ДА, КСТАТИ, И САМА КАЗНЬ

1

Боль в плече кажется невыносимой. И первая же мысль: «Как рука?! Что с пальцами, не утратили ловкость?»

Нет-нет, это не воришка-«виллан» полуживым валяется на чужой кровати — это талантливейший сыскарь, глупо, по-мальчишечьи подставившийся под арбалетный выстрел. Увлекся надуваньем щек и изложением собственных теорий — вот и получил по заслугам! А что насчет руки волнуется — ну, есть такой грех, работает иногда с карандашом и бумагой; случается, это и в деле помогает: показать свидетелю портрет подозреваемого, место преступления зарисовать.

Кстати, о месте. Судя по алому балдахину, расшитому золотыми нитями, судя по роскошной кровати, по подушкам, которыми магус заботливо обложен со всех сторон, судя по отведенному в сторону занавесу с кроликами и скрещенными шпагами, по стенам, где эти же кролики и шпаги присутствуют едва ли не на каждом ковре… словом, судя по всему, находится Обэрто не где-нибудь, а на вилле синьора Леандро. Что — пр-роклятие! — худший из всех возможных вариантов. Если магуса видели слуги — все, об incognito можно забыть!

— Очнулся! — противно пищит над ухом тонкий голосок. — Синьор Бенедетто, он пришел в себя, слышите!

— Я мертвый, но не глухой, — сурово ответствует призрак. — Ну-с, молодой человек, — (это уже к Обэрто), — наделали вы переполоху! Как себя чувствуете?

— Могло быть хуже. — Чувствует он себя не очень. Скверно, что боль угнездилась не только в плече, а, оказывается, во всей руке. И какие-то умельцы так перевязали — шевельнуться невозможно!

— Выпейте-ка лекарство, — говорит синьор Бенедетто, а Малимор по его знаку подносит магусу кружку с дымящейся, остро пахнущей жидкостью.

— Что здесь?

— Укрепляющий отвар, пейте, не бойтесь. Вы потеряли чрезвычайно много крови. Обычно кровопускание идет на пользу, но это не ваш случай, — призрак грустно улыбается собственной шутке. — Пейте, мессер. Или боитесь, что мы решили вас отравить? Малимор, отхлебни-ка!

Тот с готовностью делает несколько маленьких глоточков.

— Давайте, — Обэрто пьет, губы слушаются его плохо, язык тоже, но серван терпелив и заботлив. Наконец — чашка пуста, Малимор возвращает ее на столик рядом с кроватью и переворачивает песочные часы, стоящие там же.

«Интересно, когда я пришел в себя, песок в них еще сыпался?» — почему-то этот вопрос кажется магусу чрезвычайно важным, но ответа он не знает, не помнит.

Вместо этого спрашивает:

— Долго я пролежал без сознания?

— Всего пару часов. Леандро велел перенести вас в комнату для гостей и хотел послать за врачом, но я запретил.

— Звучит зловеще. Итак, если я правильно понимаю, обо мне знает не так много людей.

— Я решил, что вы сможете заняться поиском перстней с большим успехом, если все по-прежнему будут уверены: магус, выписанный из Роммы, туда же и уехал.

— Не спрашиваю, как вам удалось убедить своего потомка…

— Леандро? — фыркает синьор Бенедетто. — А вы полагаете, в теперешнем положении у него есть выбор? И потом, признаюсь вам, когда становишься нематерьяльным, поневоле совершенствуешь мастерство риторики: порой только словами и удается воздействовать на вас, живущих. Логика, сила убеждения, проникновение в тайны человеческого характера… Ну, вы понимаете.

— Отдаю должное вашему таланту, — совершенно серьезно говорит Обэрто. — Но если вы предприняли первый шаг, должно быть, продумали и последующие. Оставаться на вилле мне нельзя…

— Все так. Однако, мессер, вы сейчас не в том состоянии, чтобы уйти отсюда на своих двоих. И вам требуется лечение, хотя бы осмотр человеком, знающим толк во врачевании. Здесь, признаться, я затрудняюсь что-либо советовать: вы же понимаете, мы, призраки, привязаны к месту нашего захоронения. Так что я плохо ориентируюсь в современном Альяссо.

— Думаю, в этом нам поможет мой юный друг. Где он, кстати?

Синьор Бенедетто покашливает в кулак и, насупившись, роняет взгляд на столик рядом с кроватью. Кроме кружки и песочных часов, на нем лежат разновсякие мелкие вещи, которые были у Обэрто с собой.

В том числе — альбомчик, где магус имеет обыкновение делать дорожные зарисовки. Альбомчик открыт на одном из последних разворотов, там — портрет молодого человека, причем это явно набросок с картины: видны даже контуры рамки и часть стены, на которой эта картина висела. Стены с ковром. А на ковре вышивка: блестят скрещенные шпаги и стоят, подобно геральдическим львам, поднявшись на задние лапы, кролики.

— У вас очень меткий глаз и точная рука, — как бы между прочим роняет синьор Бенедетто. — Были, поскольку теперь, после ранения… кто может что-либо утверждать наверняка? В наши-то неспокойные дни?

Обэрто не до смеха, но он хохочет:

— Уж не угрожаете ли вы, любезный Циникулли?

— Как вам такое могло прийти в голову, мессер?! Я всего лишь хочу сказать, что существуют возможности… разные возможности, если вы понимаете, о чем я. Кстати, не раскроете ли секрет: как вы намерены поступить с этой историей о пропаже перстней?

— Еще не решил. Может, присоветуете что-нибудь? Как человек, умудренный опытом?

Синьор Бенедетто кивает и усаживается рядом с кроватью, в накрытое пушистым ковром кресло (разумеется, ни одна ворсинка ковра под ним не прогибается). В глазах призрака — решительность и кое-что еще, очень магусу не понравившееся.

— Малимор, оставь нас. — И только когда малыш покидает комнату, синьор Бенедетто начинает «советовать». — Грубо говоря, мессер, у вас есть два выхода. Вы можете вернуться в Ромму и составить отчет о случившемся, после чего, полагаю, дело будет закрыто. Фактически, мой непутевый потомок совершил только одно преступление: оказал давление на Совет Знатных, чтобы те распорядились об усиленном патрулировании улиц. Не бог весть что, согласитесь; к тому же это совсем не по вашему ведомству. А пропажа фамильных перстней — дело сугубо личное, касающееся только нашей семьи, официально мы заявление о нем отозвали, состава преступления нет, нет свидетелей, нет вообще ничего незаконного. По сути, вы уже не имеете права заниматься этим делом.

— Пожалуй, мне и впрямь стоило бы забыть о нем.

Обэрто употребил оборот «стоило бы» не случайно. Даже лежа в кровати, подстреленный и спеленутый, якобы с благородной целью «скорейшего излечения», он остается магусом. «Логика, сила убеждения, проникновение в тайны человеческого характера?» Хорошо, поиграем по этим правилам.

Магус пытается незаметно проверить, насколько плотно связаны руки — увы, пеленали на совесть, применить магию Обэрто не сможет.

— На вашем месте я бы не спешил с выводами, — продолжает синьор Бенедетто. — Помните? — есть два выхода.

— И второй?..

— Второй заключается в следующем. С помощью друзей вы тайно покинете виллу, поправите здоровье и продолжите поиски перстней. Я обещаю, что любой из здешних обитателей, кого вы только пожелаете допросить, не станет запираться и расскажет все, что знает. Когда же вы найдете драгоценности… — синьор Бенедетто выдерживает театральную паузу, подкрепив ее обезоруживающей, до приторности «искренней» улыбкой. — Тогда, полагаю, мы позаботимся о том, чтобы справедливость была восстановлена. Я ведь знаю, мессер, как это для вас важно: чтобы виновные получили по заслугам, а пострадавшие — хоть какое-то compensatio.

— И все-таки я склоняюсь к первому пути: он более соответствует тому, чего требуют от меня закон и долг.

— Но он и более опасен, — вкрадчиво говорит синьор Бенедетто. — На этом пути, мессер, вас может поджидать что угодно: дорожные разбойники, отравленное вино, даже, позволю себе предположить, смерть от раны, нанесенной незадачливым — но честно выполнявшим свой долг и действовавшим по закону! — стражником. Да-да, представляете, какой нелепой случайностью стала бы ваша смерть прямо здесь, на вилле Циникулли!

— А вы игрок, синьор Бенедетто.

— Это комплимент или оскорбление? Впрочем, мессер, я действительно игрок — был им еще в молодости, когда начинал купцом (и, по совместительству, тайным агентом Альяссо). Игра, знаете, чрезвычайно развивает выдержку и весьма наглядно показывает, сколь быстротечна и непостоянна наша жизнь. Удача в ней — случайно сданные козырные карты. Еще ночью я полагал, что они у вас на руках, все до единой. А расторопный стражник перемешал колоду — и вот мы поменялись ролями.

— Все-таки не до конца. Кое-какие козыри оставались у меня, не так ли?

— Ну конечно, конечно. Иначе — разве мы бы сейчас разговаривали с вами? Только если кто-нибудь озаботился бы вызвать вас сюда в качестве призрака.

— Перстни, да? Вы хотите их вернуть.

Бенедетто Циникулли склоняется над кроватью так, что нематерьяльное лицо его нависает над магусом; глаза блестят зло и яростно:

— А вы бы, мессер, не хотели? Не знаю, поймете ли вы, безродный, те чувства, которые испытал я, основатель знатнейшей фамилии, когда узнал, что наша семейная реликвия передана — «согласно традиции» — ха! — в руки невесть кого! Я не намерен с этим мириться. Пока жив… точнее, пока существую (и — следовательно — мыслю), я сделаю все возможное, чтобы вернуть перстни. Не отступая от традиции. Да, если угодно, я готов… на многое, мессер. Но позора надлежит избежать любой ценой. Если в дело вмешаетесь вы, возможно, обойдется без ненужных жертв. В противном случае… — синьор Бенедетто качает головой. — Это скверно, однако традиция есть традиция.

— Вы даже готовы будете убить бастарда, — констатирует магус.

— Поймите, мессер, традиция передавать перстни самым младшим отпрыскам рода Циникулли по мужской линии возникла не ради того, чтобы плодить бастардов. За несколько десятков лет — с той поры, как я почил, и до времени моего воскрешения — за эти годы не слишком разборчивые потомки фамилии переиначили традицию по-своему и стали раздавать перстни направо и налево, едва только ухитрялись наплодить достаточное количество ублюдков. Вернувшись в мир, я озаботился вернуть перстни семье — и на это ушло без малого тридцать лет! Да, я был ограничен в передвижениях и действовал с помощью других людей… и не только людей, как вы, наверное, убедились. Теперь же все мои старания обратились в ничто: традиция, которая должна была обуздывать плотскую невоздержанность и неразборчивость моих потомков, ни к чему не привела!

— Так часто случается, — дипломатично сообщает Обэрто.

— Оставим пустые философствования! В этом деле существует лишь две возможности. Перстни попадут сюда, если бастард умрет либо если все претензии на принадлежность его к роду Циникулли будут сняты.

— Либо они не вернутся на виллу. Третья возможность, вы о ней подумали?

— Рано или поздно, так или иначе — но вернутся. Это лишь вопрос времени, поверьте, я знаю, о чем говорю.

— А я вам потребовался, чтобы сберечь время?

— Мессер, прошу вас, не смотрите на мое предложение столь предвзято! Разве вы не заинтересованы в том, чтобы законность была соблюдена? Между прочим, бастард по закону не является наследником — нигде, ни у нас, ни во Фьорэнце, ни в Венесие, ни у франков — нигде!

— И поэтому вы предлагаете мне найти и покарать.

— Не покарать! Всего лишь развязать узел, завязанный неудачным стечением обстоятельств. Причем развязать мирно, с очевидной выгодой для всех заинтересованных сторон.

— Но вы забываете, что хотите поручить поиск перстней и восстановление справедливости такому же ублюдку и бастарду.

— Вы, мессер, другое дело, — ничуть не смущаясь, заявляет синьор Бенедетто. — Так что скажете?

— А не боитесь, достопочтенный Циникулли, что я обману вас? Вы меня отпустите, а я не выполю обещания?

— Клятвы, мессер, будет достаточно. — И он косится на песочные часы. — Решайте, мессер!

— Что уж тут решать… — в голове у Обэрто словно все перемешалось. Во время разговора несколько раз ему казалось, что он слабеет, голос призрака звучал все тише — и вот сейчас это повторяется. Теперь даже если бы магусу развязали руки, он вряд ли что-нибудь сумел бы сделать.

Обэрто хочет произнести «клянусь», но язык вдруг обретает тяжесть свинцового слитка и давит на зубы так, что пошевельнуть им невообразимо сложно, а кивнуть головой, просто кивнуть — тем более: в затылке и у висков словно прорезались вулканчики боли. Невыносимо думать, каждая мысль причиняет страдания, что уж говорить о движениях тела!

— Решайте, мессер! Просто кивните, просто смежьте веки в знак согласия. Скорее же! — И, повернувшись к двери: — Малимор, где ты?! Поспеши!

Синьор Бенедетто вскакивает с кресла и надвигается своим одутловатым лицом вплотную к лицу Обэрто:

— Так да или нет?

Смотреть на него магус не в силах, глаза закрываются сами собой.

— Малимор! — гремит бас. — Дай ему противоядие, да не тяни, слышишь! Не хватало еще, чтобы!..

Дальше — тьма, забытье.

И почему-то нестерпимо жалобно воют собаки.

2

Сквозь пустоту, сквозь ничто, через бездны пространства и времени — женский голос:

Пришел котик на порог, на порог в теплый в темный вечерок, вечерок Попросил он творога да молока, — кот по имени Пушистые Бока. — «Дай, хозяюшка, скорей — да не жалей. Я ведь сяду у дверей, у дверей. Колыбельную спою я свою, в этом доме, где добро да уют. Коли в двери постучит средь ночи гость недобрый — ты, хозяйка, молчи. Я его-то не пущу, так и знай, чтоб не потревожил дитятке сна».

3

— Позвольте, господин?

— Входи, Мария. Воду поставь на столике, еду тоже. — Голос Фантина на мгновение становится тише, он и так едва слышен, а тут и вовсе не разобрать — какое-то вопрошающее бормотание, не голос. Предлагает ей деньги, что ли? Судя по металлическому звону, взяла. Ну, Бог с ними с обоими, лишь бы не в комнате принялись играть в зверя о двух спинах, а то ведь не заснешь под скрипы да вздохи! А спать…

А спать и не хочется.

Хлопает дверь: Мария ушла, Обэрто не успел ее рассмотреть, поскольку лежит ко входу затылком. «И это обнадеживает, — думает он с легкой насмешкой. — Был бы совсем плох, положили б наоборот, ногами к двери, чтобы легче потом выносить».

— Где?.. — и не договорив, он вспоминает все, вплоть до бешеного крика синьора Бенедетто («Решайте, мессер! Скорее!..») и воя собак.

Только вкуса противоядия не может вспомнить, как ни старается.

— Ну наконец-то! — восклицает Фантин. — Я уж думал, мессер, синьор Бенедетто ошибся.

«Кое в чем он действительно ошибся». Но говорит Обэрто другое:

— Где мы?

Он уже понял: не в покоях семейства Циникулли. Даже если предположить, что на вилле где-нибудь имеется комната с таким затрапезным потолком и траченными временем стенами, все равно гулу людских голосов, характерным кухонным запахам, звукам с улицы там взяться неоткуда.

Фантин появляется в пределах видимости с подносом в руках, на подносе — дымящийся, источающий аппетитные запахи бульон. «Виллан» присаживается рядом с кроватью и явно собирается кормить Обэрто с ложечки, как младенца. Вскорости выясняется, что это ни к чему, магус за прошедшее время (кстати, а сколько именно времени прошло-то?!) поправился — не настолько, чтобы применять сильные заклятья вроде «inflammari», но достаточно, чтобы питаться самостоятельно. Фантин, оставшись не у дел, пожимает плечами и начинает рассказывать, что же с ними случилось на вилле.

Рассказ его полон темных мест (или, если угодно, белых пятен) — не из-за желания Фантина о чем-то умолчать, а по более прозаической причине. После того, как охранник подстрелил магуса, в библиотеку ворвались люди синьора Леандро, связали «виллана» и уволокли в какой-то чулан, где и продержали довольно долго, в темноте, среди клочьев паутины, в соседстве с наглыми крысищами. Крысищи щекотали Фантина влажноватыми усами, скреблись и вообще вели себя крайне вызывающе. Он, конечно, пытался освободиться (а кто бы на его месте стал безропотно ждать милостей от фортуны?!) — но, увы, пленители хорошо знали свое ремесло, да спустя какое-то время, кстати, и навестили Фантина в его узилище, велели вести себя тихо и поволокли обратно на второй этаж, только уже не в библиотеку, а в одну из соседних комнат. Там пленника дожидался синьор Бенедетто, каковой и пояснил вкратце ситуацию: рассекречивать мессера магуса нельзя, а потому надо бы поместить его, хворого, не на вилле, а где-нибудь в городе. Сыщет Фантин подходящее местечко? А как же, ответил тот, сыщет, как раз есть на примете одно такое.

С помощью слуг (тех самых, что недавно вязали и заточали Фантина в чулане) беспамятного мессера Обэрто переправили в указанное место, даже приставили на какое-то время Малимора — то ли соглядатаем, то ли помощником, то ли тем и другим одновременно. Фантин его терпел-терпел, да потом, знаете, пару раз обидел невзначай: кипятком брызнул, на ногу наступил, то, се — серван и убрался, весь из себя оскорбленная добродетель маленького росту. По правде сказать, он Фантину еще тогда, в библиотеке не понравился: чего визжать, спрашивается?

Ну вот, значит, Малимор убрался, синьор Бенедетто с тех пор посылает его раз в сутки наведаться, про здоровье мессера расспросить, а в прочее время предоставляет больного заботам Фантина. Предоставляет не зря: хоть и звонил тогда гриммо в колокол, да, видать, ошибся! И собаки, что несколько дней по ночам выли, аж Рубэр умаялся их палками охаживать — тоже позаткнулись; верная, значит, примета. А главное — вон вы как, мессер, на супчик-то накинулись, загляденье одно, видела б вас моя матушка-покойница… а? нет-нет, это я не в прямом смысле, она не воскрешенная, откуда, никогда у меня таких денег не будет, опять же, даже если и наво… насобираю, обязательно ведь ресурдженты поинтересуются, откуда, мол. Да и, знаете, матушка моя была нрава сурового, поэтому… ну, я бы подумал, прежде чем… Это знатным господам приличествует предков оживлять, а простой человек и без таких излишеств обойдется. Что? Батюшка? Не-е, батюшку я не видел никогда, его в какой-то пьяной драке зарезали, он грузчиком был в порту или что-то вроде того. Точно не знаю, матушка не любила рассказывать. Наверное, выпивал да и поколачивал ее, сами знаете, нравы у «тощего народа» дикие. Я ведь почему в «вилланы» подался? — какая-никакая, а все ж таки честь у нас имеется, традиции, достоинство. И тут неважно, кто ты по происхождению, тут, мессер, иное ценится. Чего своими силами, умом добьешься — то твое.

— Есть и другие пути, — осторожно говорит Обэрто, отодвигая в сторону пустую миску. — Тем более в таком городе, как Альяссо.

— Без денег, без знакомств, без отца и матери? — в голосе Фантина сарказм звенит предельно дерзко, почти вызывающе. — Мессер, я допускаю, что вы лучше меня знаете законы Республики. Но я, пожалуй, лучше вашего разбираюсь в жизни.

— Помоги-ка мне, — Обэрто медленно, стараясь не делать резких движений, отбрасывает одеяло и садится на кровати. — Ты помнишь, что говорил синьор Бенедетто?.. Ах да, тебя же тогда не было в комнате! Впрочем, неважно, если не веришь мне, спросишь при случае у синьора Аральдо. Каждый из них начинал обычным купцом и получил титул за заслуги перед Республикой.

— Я не могу начать обычным купцом, мессер, — язвительно замечает «виллан». — И давайте оставим этот разговор. Вы пришли в Альяссо не затем, чтобы перевоспитывать таких, как я, верно? — Он, отвернувшись, наводит порядок на столе, преувеличенно громко звякает ложками, мисками, переставляет небольшие песочные часы, сдвигает вещицы, которые раньше покоились в карманах Обэрто, в том числе — альбомчик. — И, между прочим, — добавляет, — я здесь тоже не для того, чтобы приглядывать за всякими там законниками, далее если они — магусы! Если б вы меня тогда не заставили… Но все равно, я обещал помочь вам, а не выслушивать всякую… ерунду!

— И тем не менее мы еще продолжим этот разговор. В другой раз. А сейчас… — Обэрто делает попытку встать на ноги — и ему удается! — Скажи, когда должен прийти Малимор?

— Сегодня уже был, — бурчит Фантин. — Теперь завтра явится, не раньше полудня… Мессер, могу я спросить? Я понял так, мессер, что вас отравили, а потом дали противоядие, правда?

— С чего ты взял?

— Ну, я же не дурак! Догадался. Синьор Бенедетто — он очень уж себя выше других ставит, думает, вокруг болваны глухие. И Малимор оговорился один раз…

Обэрто кивает:

— Ты все правильно понял. Мне действительно сперва подсунули яд, а потом — противоядие.

— Вы так спокойно об этом говорите! И когда мы на виллу шли, я ж заметил, вы совсем не волновались. Как вам удается? Я вот, если на промысел иду, всегда чуток трушу.

— В том-то и разница. Для тебя это промысел, ты знаешь, что идешь против людей, против законов человеческих и Божьих. Поэтому боишься быть пойманным. А для меня это всего лишь работа.

— Опять поучаете, мессер?

— Посмотри на меня.

— Это зачем еще? — Фантин продолжает бесцельно передвигать вещи на столе. — Взглядом зачаровать хотите?

— Я хочу, чтобы ты повернулся ко мне лицом. Или это пугает тебя больше, чем попытка проникнуть на виллу подесты?

Фантин медленно поворачивается.

— На вилле, мессер, так на так выйти могло. От стражников бы я наверняка ушел… ну, почти наверняка. От призрака — не исключено. Удачливый я потому что. А с вами, мессер, без вариантов, вы хуже судьбы: взялись намертво и не отпустите, пока не получите свое!

— Ты мог бы бросить меня. Здесь, когда я лежал в беспамятстве. Малимор бы тебе ничего не сделал.

— И синьор Леандро, скажете, ничего бы не сделал? Ему предок-то бестелесный все рассказал… ну, не все, но основное. Мне теперь на промысел придется далеконько ходить от Альяссо. Это если подеста соблаговолит закрыть глаза на мои прежние заслуги. Малимор — он да, шестерка пиковая, карта слабая. А те соглядатаи, что в доме напротив глаза себе провыглядывали, за мной следя?

— Перестань! Неужели ты не ушел бы от них, если б захотел?

— Ушел бы. Но далеко ли? Мне, чтобы мои сбережения забрать, так или этак пришлось бы в городе появиться. А у всех стражников — мои портреты рисованные, у всех, понимаете! И теперь, мессер, я только на вас и рассчитываю. Помнится, вы мне не только кнут сулили, которого я уже по самое не могу отведал, — вы мне еще и пряник обещали.

— Будет тебе пряник.

— В виде поучений?

— Кстати, о поучениях. Ты спрашивал, почему я не боялся, когда шел с тобой на виллу Циникулли. И почему так спокойно принял известие об отравлении. Ответ узнать до сих пор хочешь?

Фантин кивает и смотрит исподлобья, готовый, едва заметит малейший признак чародейства, к обороне. Дурачок! Если бы Обэрто захотел…

— Слушай же. Каждый из нас соразмеряет свои поступки с тем или иным высшим эталоном. Конечно, даже за один день мы совершаем множество поступков — но для самых обычных из них, самых несложных существуют с детства объясненные, вросшие в нас понятия о правильности.

— Мессер, нельзя ли попроще? Вы же не в Академии каких-то там искусств изъясняетесь!

— Попроще? Вот, скажем, откуда ты знаешь, что, не задержав дыхание, нырять в воду опасно?

— Да в детстве однажды… проверил.

— А, к примеру, не проверял ведь, что… ну, что пить кипящую смолу не следует?

— Да ведь ни к чему. Это ж каким cretino надо быть!..

— А когда решаешь, что на завтрак выбрать?

— В кошелек заглядываю. Он самую правильную подсказку дает.

— А когда решал, что нужно помочь матери по хозяйству?

— Я ведь, мессер, не среди зверей рос, среди человеков. Как вести себя подобает — знаю, обучен.

— А с чего ты взял, что обучен правильно? Других, например, по-другому учили поступать.

— А Святое Писание на что?! Кто по нему не живет, разве может… — Он вдруг понимает что-то и замолкает. Долго смотрит в пол, растерянно качая головой, наконец поднимает взгляд на магуса. — Вот вы к чему вели, мессер! Про заповедь нумер не помню какой — про «не укради» напомнить решили? Я ж говорю: проповедь!

— Ты веришь в Святое Писание и так пренебрежительно отзываешься о проповедях? — Обэрто не скрывает иронии. — Но и к Святому Писанию, похоже, у тебя совсем не канонический подход?

— Хотите в еретики меня записать?

— Хочу на твой вопрос ответить. Попроще, как и просил. Когда ты решаешь, как поступить в ситуации обычной, ты опираешься на знания, правила, законы, заложенные в тебя с детства родителями, вообще людьми, которые тебя окружали. Но разве знал ты хоть что-нибудь о Святом Писании, когда сделал первый вдох? Нет, однако тогда тебя по жизни вела твоя душа. Уже тогда законы Божьи были вложены в тебя.

— Эк вы! — не выдерживает Фантин. — Прям как по писаному строчите.

Магус улыбается, чуть покровительственно, но дружелюбно:

— Ты не первый, кому приходится объяснять, что к чему, и доказывать правоту нашего ордена.

— Первым были вы? — простодушно уточняет «виллан». — Вы уж простите, мессер, но похожи вы сейчас на проповедника. Причем на такого, который сам не уверен в том, в чем убеждает других. Что человек от рождения наделен душой, известно каждому. Из Священного Писания, если вам вдруг захочется об этом спросить. А что в жизни следовать Его заповедям не всегда и не у всех получается — думаю, вы и сами об этом знаете.

— А почему, как ты думаешь?

— Греховны мы по природе своей. Ну и мир не совершенен, поскольку осквернен сатаною. Тут бы хоть половину заповедей не нарушить!

— А законы человеческие, не Божьи? Зачем они, по-твоему, нужны?

— Думаю, чтоб примирить природу человеческую, греховную, с душою его. И с заповедями, наверное. Хотя вам, — добавляет после паузы, — все ж видней, вы ученый.

— Да нет, ты правильно сказал: чтобы примирить в нас две природы: небесную и земную. Но когда ты решаешься нарушить заповеди и земные законы, что тобою движет?

Фантин краснеет.

— Хотите вы, мессер, меня обидеть, вот что движет сейчас вами! Только не выйдет. Складно говорите, красиво, правильно. А ногтем ваши слова поддень — краска посыпется! Или закон, скажете, для одних один, для других — другой? Или спорить будете, что нынче, как и прежде: если у тебя есть деньги и власть, можешь на законы земные класть, уж простите за невольный стишок. Вот и приходится другим, кто победнее да послабже, приспосабливаться. Тут не до земных законов, порой — и не до заповедей! — почти кричит Фантин. — От суда мирского бежим, перед судом небесным стараемся грехи отмолить, выклянчить хотя б отсрочку, хотя бы надежду на помилование. А ваша братия так любит отнимать даже ее!

— Мне странно это слышать. Из всех возможных путей, что лежали перед тобой, ты отдал предпочтение тому, который поставил тебя против законов Божьих и человеческих. Потому что он показался самым легким! Но разве Господь обещал, что путь к Нему — именно таков?

— Ваш, само собой, тернистее, мессер! — с сарказмом отвечает Фантин.

— Я живу в согласии с законами. Более того, я служу им — а значит, служу Господу и людям. Ты спрашивал, отчего я не испугался тогда. Ответ прост: это моя работа. Разве тревожен сапожник, когда тачает сапоги? Или венесийский стеклодув, готовя очередную вазу, волнуется более, чем делал бы это любой мастер?

— Ну-у, если он настоящий художник…

— Я не про художников. У тех работа творческая, а у меня — ремесленная. Я не создаю ничего нового, всего лишь занимаюсь поиском тех, кто нарушает законы. Выполняю свой долг по мере возможностей. Я — в ладу с законами и небесными, и земными. Поэтому не волнуюсь, не трепещу перед опасностью сверх необходимого: знаю, что правота за мной и закон на моей стороне.

— Говорю же, тернистый у вас путь! Но это я б еще посмотрел на вас, мессер, если б судьба по-другому вами распорядилась. Проще простого о законности рассуждать, когда брюхо сыто и кошелек полон! Вот вы мне за услугу мою, как сговаривались, заплатите, тогда и я, глядишь, беседу такую смогу поддержать на равных… Только, мессер, вы на Циникулли не очень рассчитывайте, ага. У них надобность в вас отпала, уж простите, что сразу не сказал, как-то к слову не приходилось.

— Нашлись перстни?

— Именно что нашлись! Да не просто перстни, а вместе с похитителями! И знаете…

Он не успевает договорить — с улицы доносится гул голосов, слов еще не разобрать, но ясно, что люди чрезвычайно взволнованны. Фантин выглядывает в окно и хлопает себя ладонью по лбу:

— Забыл! Их же сегодня как раз казнят. Через час, на Площади Акаций.

— «Их»? Кого «их»?! Впрочем, неважно. Мне нужно быть на казни, обязательно. Помоги!

— Куда, мессер?! Вы и на ногах-то едва стоите!

— Найди какую-нибудь повозку, найми, я заплачу.

Фантин в отчаянии смотрит на магуса, взвешивая, насколько тот тверд в своем решении, наконец машет рукой и бежит вниз, спросить у Ходяги про повозку. Это потом, по дороге на площадь, «виллан» расскажет Обэрто о подробностях поимки воров. Вот ведь, будет запальчиво восклицать, какая история! Если б тогда ихняя «Цирцея» на мель не села — и это, заметьте, в бухте, где все пути-дорожки, маршруты то есть, известны-переизвестны, где сесть на мель — ну, вроде как в луже утонуть: или в усмерть пьяным надобно быть или совсем не в себе!.. А они, кажется, вполне нормальные, взрослые мужики — ну, эти, с «Цирцеи». Так вот, говорю, если б галера ихняя на мель не села, так и уплыли бы перстни невесть куда. Уж и вы, мессер, не нашли бы их, и никто не нашел. А тут случайность, совпадение, гримаса фортуны: принуждены были остаться, оказались на мели — и в прямом, и в переносном смысле — и решили добычку сплавить, чтобы хоть какую монету за нее выручить. Дурачье! Вот ювелир, к которому обратились, — тот дураком не был, хоть по секрету скажу вам, сам, случается, скупает такое-всякое, ага; но здесь же совсем особый случай, он и обратился (как честный гражданин!) к кому надо. А шкипера послал погулять часок, пока деньги достанет — и уж по возвращении тот угодил аккурат в засаду, а там и остальных труханули, за ними тотчас наблюдение установили — и выяснилось, между прочим, что у боцмана, кока и еще у одного матроса как раз по перстню и имеется. Да у шкипера еще были. Словом, туда-сюда, слово за слово (в застенках кто разговорчивым не сделается?) — признались, голубчики, во всем, как есть признались! А потом уж и «Цирцею» ихнюю в доках внимательней осмотрели и обнаружили — представьте себе! — что морячки не только перевозкой сельди промышляли!.. Не-е, не каперством, хуже, мессер; каперство — все ж таки благородная профессия, хоть и, по-вашему, не слишком законная. Но торговать людьми, живыми людьми!.. Это, доложу я вам, произвело впечатление! Пока вы лежали в отключке, случился суд, обычно они у нас до-олго тянутся, но сей раз, видать, поступил наказ, чтоб без проволочек. Опять же дело прозрачное и младенцу очевидное, какие тут могут быть мнения? — повесить позорнейшим образом, без эшафота, как подлых собак (хотели и без причастия, да фра Дженерозо воспрепятствовал, сказал, чересчур это, не по-христиански и не по-людски). А я как услышал, так и обмер весь: ну, думаю, пропало мое вознаграждение. Если у семьи Циникулли надобность в вас отпадет, значит, и вы мне много не заплатите. Хотел, честно признаюсь, сбежать, да стража эта в доме напротив… потом еще о портретах своих узнал — куда уж, думаю, тут, думаю, одна надежда на вас, что очнетесь и в обиду не дадите. А вы, едва в себя пришли, давай поучать, только душу растравили, ей-же-ей! Теперь сам чуть живой, а на колымаге этой трясетесь — что вы, неужели казней не видывали?! А? Да нет, какие мальчишки, на «Цирцее» самый молодой — года на три меня старше, не иначе. Не возьму я в толк, к чему такие вопросы задаете. Нет-нет, спрашивайте, ежели надобно, за спрос денег не берут, хотя я, признаться, не против бы…

Обэрто заверит его тогда, что непременно вознаградит Фантина и за то, что пошел с ним на виллу, и за заботу, и за рассказы. И воодушевленный «виллан», пока они будут тащиться на повозке к Площади Акаций, еще раз подтвердит: да, и после поимки морячков Малимор наведывался в «Стоптанный сапог», о здоровье мессера беспокоился, вот и сегодня заходил. Да, стража нарисовалась напротив «Сапога» сразу, как Фантин перебрался туда с беспамятным магусом, а вот с картиночками стала расхаживать уже позже. Ага, аккурат как поймали душегубов, так и…

…Потом они приедут на Площадь Акаций, где напротив Дворца Заседаний, рядом со старым, искривленным деревом вершится правосудие. Там уже будет не протолкнуться от зевак; к акации, под длинную и прочную ветвь со свисающей с нее петлей подведут одного за другим моряков с «Цирцеи», помогут взойти по шаткой лесенке (многие не будут способны сделать это сами, ибо застенки инквизиции — они, господа, только душу выводят на путь праведности и спасения, а тело зачастую при этом калечат) — и моряки с телами, напоминающими ствол дерева, на котором их вздергивают, примут смерть по-разному: одни молча (и не только потому, что лишены языка; случаются ведь и такие, кто перед лицом вечности проявляет вдруг скрытое доселе мужество), другие — вымаливая пощаду, хотя сами же признанием своим подписали себе смертный приговор, поздно на попятную идти!.. а шкипер их в ужасе отшатнется и ткнет пальцем в толпу, и замычит что-то нечленораздельное («…этому точно укоротили язычок!»), и даже взойдя по лесенке к очередной петле (для каждого забрасывали новую, а затем перерезали и тела складывали сбоку, в чудовищную поленницу) — даже просунув голову в петлю, шкипер будет тыкать пальцем в толпу, где как раз окажутся повозка с магусом и Фантином и многие другие из «Сапога», — будет указывать на них, и мычать отчаянно, и в конце концов повиснет, пошатываясь, исторгнув из тела своего как душу, так и менее возвышенное содержимое, и на лице шкипера читаться будет самый неподдельный ужас. Впрочем, никак со смертью его не связанный, что уже удивительно и достойно внимания.

Но это все — через час или более того, а теперь Обэрто стоит в комнатке, дожидается, пока Фантин переговорит с хозяином «Сапога», — и вдруг, решившись, вырывает листок из своего альбомчика, пишет пару слов и кладет, перегнув вчетверо, под подушку. Затем поднимает голову к потолку и внятно велит невесть кому:

— Передать Малимору, как можно скорее!

После, вернувшись с Площади Акаций (а будет это поздним вечером), изрядно утомленный увиденным и пережитым, он прежде всего заглянет под подушку. Там вместо оставленного листка обнаружится новый, с цифрой «6», подчеркнутой дважды.

И перстень, на печатке которого — кролики да шпаги.

 

Глава пятая

ВИЗИТ ПАПЫ КАРЛ0

1

От чего люди устают? От работы, понятное дело: от готовки съестного, от ловли рыбы; если целый день на веслах спину гнули, ежели документы какие важные читали-писали, в суде заседали, воевали. Еще устают от любви, если с утра до ночи в постели кувыркались, но это усталость сладкая, истомная. Еще от дум, не зря ведь в народе говорится: «голову ломает».

В общем, много от чего устают. Но чтоб Фантин когда-нибудь думал — от сиденья в портовых тавернах?!.. Это ж причем не пить-есть, хотя и не без того, это ж в основном слушать и вопросы задавать! Казалось бы, чего легче. Но вот уж вечер близится — и Лезвие Монеты ощущает себя скорее мертвым, чем живым, и с тоскою размышляет о скоропалительном своем обещании помочь мессеру Обэрто.

По правде сказать, не слишком оно скоропалительное. И — главное! — Фантин дал его прежде, чем явился дон Карлеоне, а тогда уж… тогда уж… ну, тогда мнение самого Фантина мало что значило бы.

Он сидит в таверне «Ветер странствий», вполуха слушает, о чем говорят за соседними столами, и еще раз вспоминает об утреннем визите дона Карлеоне.

2

Сперва в дверь постучался молодчик неопределенного вида, смахивающий на вольного художника, причем проевшего последние багатино и теперь подрабатывающего мальчиком на посылках. Было что-то такое у него во взгляде, одновременно искательное и гневное, будто и жрать охота, и гордость все еще костью поперек горла встает. Вошедший в два взгляда (быстрый на Фантина, более внимательный на магуса) определил, кто здесь кто, и, перегнувшись в неуклюжем поклоне — казалось, слышно было, как скрежещет негибкая гордость, — провозгласил наконец: «Дон Карло Карлеоне». Затем сдвинулся вбок (в комнату он так и не вошел, стоял на пороге; впрочем, никто его и не приглашал) — ну вот, отступил вбок, а рядом с ним прямо из стены вдруг проступил низкорослый призрак, одетый очень даже по-современному.

На светло-голубой жюстокор гостя была накинута пунцовая мантия, опушенная горностаем и застегнутая на правом плече тремя аграфами в виде улыбающихся звезд. Парчовым башмакам, пожалуй, позавидовал бы иной герцог (если бы не знал, что они нематерьяльны), а уж белые перчатки, украшенные золотым шитьем и жемчугом, повергли бы в трепет любого модника! В общем, вошедший выгодно отличался от синьора Аральдо или синьора Бенедетто с их вычурными, но безнадежно устаревшими одеждами.

Итак, призрак проник в комнату, отвесил чинный поклон мессеру Обэрто и чуть менее изысканный — Фантину, после чего сел в кресло у окна и попросил прощения за столь неожиданный визит. «Впрошем, проиштекающий иж необходимошти шрежвышайной, инаше бы я не пошмел вот так жапрошто потревожить ваш».

Прежде чем продолжить, совершим с тобой, читатель, небольшое путешествие во времени и пространстве, дабы рассказать о том, чего Фантин не знал, а потому не мог и вспомнить. Незадолго до того, как молодчик с внешностью «вольный и голодный художник» постучал в дверь комнаты мессера Обэрто, в «Стоптанный сапог» вошла презанятнейшая компания из трех человек. Двое несли небольшую и неказистую урну; в дверях они чуток задержались, поскольку оба были высоки да широкоплечи, и вот, один неловко наклонил урну, которая тотчас отозвалась мягким шелестом, будто там пересыпалась земля, даже что-то клацнуло внутри, — но и только. Оказавшись в общем зале, широкоплечие уселись за отдельный столик, заказали кувшин вина и, поставив урну на лавку между собой, сидели двумя истуканами, к питью почти не прикасались, зато внимательнейшим образом наблюдали за окружающими, каковые, заметив широкоплечих, старались к их столу не подходить, глупых вопросов вроде: «А чего это у вас в горшке?» — не задавать и вообще в пределах видимости не появляться.

Третьим в компании был как раз упомянутый выше молодчик, который тотчас отправился на поклон к магусу. Он работал на редкой и почетной должности Vox larvae, то бишь «Голоса мертвых». Нынешняя его миссия в том и заключалась, чтобы отрекомендовать призрак дона Карло Карлеоне, «крестного отца» города Альяссо и вообще всего западного побережья. Широкоплечие же были костехранителями дона.

Здесь следует кое-что пояснить. Как уже говорилось, призраки ограничены в передвижениях: они способны удаляться от места захоронения лишь на определенное расстояние. Дона Карло, в свое время возвращенного (тайно от церкви, разумеется!) к призрачному бытию в сем греховном мире, такой расклад не устраивал. Вот он и придумал трюк с урной, где хранились его кости и которую при необходимости приносили в нужное место могучие, не лишенные интеллекта Арнольдо и Сильвестро. Кстати, это помогало Папе Карло не только в решении «семейных» проблем, но и во время очередных магических облав; находись его бренные остатки постоянно в одном каком-нибудь месте, ресурдженты давно бы обнаружили это и возвратили Папу туда, откуда вызвал крестного отца их преступный коллега по ремеслу.

Обо всем этом Фантин, разумеется, не знал, но вот о самом Папе Карло был наслышан, как и любой, кто занимался в Альяссо противозаконным промыслом. Сам он, правда, лично с доном Карлеоне не сталкивался, но исправно платил положенную долю его представителям — а те уж заботились, чтобы лишний раз «виллана» никто не беспокоил и чтобы вольные добытчики не промышляли на его территории. Конечно, против законников, особенно законников-магусов, когда тех вызывал кто-нибудь из пострадавших, Папа Карло выступать в открытую не рисковал; однако же западное побережье — велико, а законников мало, так что опасность они представляли скорее умозрительную. Более опасными всегда были местные стражи порядка — а вот с ними-то Папа Карло договариваться умел, как никто другой. Выучился за долгие годы.

Начинал он свой творческий путь весьма оригинально. Отец Папы Карло, старый армейский барабанщик, однажды всерьез пересмотрел систему жизненных ценностей и дезертировал, прихвативши с собою тамбурин, благодаря которому потом стал зарабатывать на пропитание, свое и семьи. Увы, занятье, имевшее немалый спрос на войне, оказалось почти невостребованным в мирной жизни. Своему отпрыску музыкант-дезертир смог завещать лишь изрядно потрепанный временем тамбурин да каморку, меблированную кроватью и сундуком без крышки. Какое-то время юный Карло пытался зарабатывать на жизнь ремеслом отца, но, при всем уважении к папаше, быстро смекнул, что тот посвятил себя не самому доходному промыслу в округе. Наскребывая в день этак корочки на три хлеба, да если подфартит — на луковицу, Карло лелеял честолюбивые планы покорения мира вообще и отдельно взятого городка в частности. Правда, без каких-либо знакомств, связей и проч. светило ему одно: до конца дней своих бродить по улицам, извлекая из тамбурина что-нибудь фальшиво-бодрое, — и так бы оно и было, если бы не случай.

Его пригласил поработать зазывалой некий странствующий артист, хозяин театра марионеток. «Только одно представление! Торопитесь, торопитесь!» — знай кричи да наяривай мелодию позадорней… или чтобы хоть на похоронную не совсем была похожа. Много ума не надо — а на похлебку, глядишь, и заработал.

Как большинство подобных артистов, этот возил свои подмостки с собой — в большой крытой повозке (она же служила ему домом). Когда начался спектакль, хозяин посадил Карло в дальний закуток, налил в миску горячее варево, даже хлеба дал. Казалось бы — чего же боле? Нет, любопытствующий Карло, пока артист показывал представление, сунул свой длинный нос в ящик стола и обнаружил там некий ключик. Пошарил по углам, нашел неказистую на вид шкатулку, да и отпер: ключ подошел к замочной скважине идеально.

Едва крышка поднялась, из шкатулки прямо в лицо любопытствующему юнцу что только не полетело: и клочья старого тряпья, и пуговицы, и картонные колпачки в бело-красную полоску, и горсть семян, и острый, словно игла, зуб, и даже (хотя Фантин считал, что в этом-то месте легенда слегка привирает) — тяжеленная цепь с кандалами! Как столько всего поместилось в маленькой шкатулке, Карло не знал; он успел лишь удивиться — а со сцены уже донеслись первые крики ужаса. Марионетки, которыми якобы управлял хозяин театра, вдруг перестали ему подчиняться, они обрывали нитки и бросались на кукловода. Зрители в панике бежали, избиваемый хозяин катался по помосту и вопил от боли и ярости, а из недр повозки на подмогу собратьям спешили те марионетки, что не были задействованы в представлении.

Позже выяснилось: хозяин театра колдовством и обманом пленял разных пуэрулли и заставлял их, воплотившись в кукол или прикидываясь ими, выступать в спектаклях. А в заветной шкатулке колдун держал заговоренные вещи, с помощью которых обретал власть над своими «актерами». Карло, открыв шкатулку, освободил «мелкий народец», — и тот не преминул воздать мучителю должное.

Однако, вопреки распространенным представлениям о проказливости и неблагодарности пуэрулли, они же воздали должное и своему освободителю. Уже в каталажке, куда Карло упекли «до выяснения обстоятельств», юношу навестил некий длинноносый малыш — проник сквозь тюремную решетку, нагло примостился на подоконнике и писклявым голоском заявил: «Не волнуйся, все уладится — и прескоро!»

Действительно, спустя полчаса Карло отпустили, принеся извинения и — что намного важней! — передав в его полное и безраздельное владение «кукольную» повозку. Как «оказавшему властям посильную помощь в поимке преступного колдуна» и т. п.

Правда, колдунову лошадь стражи порядка присвоили; Карло кое-как откатил свое новое движимое имущество к родной каморке, да и улегся спать, дескать, утро вечера мудренее.

Утром его разбудил длинноносый пуэрулло: «Вставай — и поторопись!»

Спросонья Карло швырнул в малыша башмаком, но длинноносый не обиделся. «Дурачина! Неужели ты не хочешь заработать немного денег и начать жить по-новому?»

«Разве что продать тебя игрушечных дел мастеру!» — проворчал Карло.

По правде сказать, других способов разбогатеть он не видел: стражи порядка не только умыкнули лошадь, но и порядочно обчистили повозку. А без кукол и декораций — кому он нужен? Разве на дрова кто купит…

«Дурачина! — повторил длинноносый. — Этак ты будешь до самой смерти дубасить по тамбурину за щепоть хлебных крошек!»

И заставил Карло пойти к повозке и внимательно осмотреть там все уголки. Увы, за ночь в них не прибавилось ничего, кроме пыли; только в шкафу, под вешалкой валялся старый букварь с картинками, видимо, забытый или попросту не замеченный стражниками. Вряд ли (думал Карло) за него можно выручить сколько-нибудь приличную сумму.

В этом он не ошибся. Но полученные за букварь монеты (в количестве их разные варианты легенды расходились) стали первым шагом на пути Папы Карло к невероятному богатству и негромкой, но прочной славе.

Конечно, не обошлось без активного участия со стороны пуэрулли. «Мелкий народец» буквально взял юного барабанщика под свою опеку. Вскоре по приморским дорогам уже колесила повозка с единственным в своем роде театром — театром, где пуэрулли прикидывались куклами, которые играют на сцене вместо живых людей!

В то время представления с марионетками давно уже превратились из исключительно религиозных спектаклей в развлечения светские. И хотя дева Мария, в чью честь были названы эти куклы, по-прежнему появлялась в традиционных сценках, теперь истории о ней и других персонажах обоих Заветов соседствовали на подмостках с историями из жизни обычных горожан, селян и, разумеется, призраков.

Для «мелкого народца» игра в театре Карло была развлечением — веселым и захватывающим, потому что всякий раз они словно ставили пьесу заново, в зависимости от публики и того, как она воспринимала спектакль. Что же до самого Карло, то он не собирался всю жизнь зависеть от милости своих капризных и, в общем-то, непостоянных благодетелей. Да и судьба бродячего кукольника казалась ему немногим лучше судьбы барабанщика.

Как и всякий странствующий артист, он не смог отказаться от «сногсшибательного предложения» нескольких контрабандистских компашек, которым требовался курьер. Пуэрулли не очень протестовали: законы мира людей не вызывали в них должного пиетета, а стражи порядка расценивались как наиболее подходящий объект для мелких проказ.

Но если для «мелкого народца» сотрудничество с контрабандистами было еще одной веселой игрой, Карло отнесся к нему всерьез. Он много слушал, изредка задавал вопросы и старался запомнить как можно больше обо всем: о ценах на хрусталь и шерсть, о маршрутах венесийских нав, о том, чьи полотна и вазы нынче в моде…

А запомнив, делал выводы и предпринимал первые самостоятельные шаги. Поворотной в его судьбе стала покупка картины — невзрачного на первый взгляд холста, который пылился на стене у одного изрядно обнищавшего кондотьера. Натюрморт изображал очаг, огонь в очаге и котелок, кипящий на огне, и был куплен Карло за несколько гросетто, а потом продан за сумму прямо-таки баснословную, ибо принадлежал кисти модного в те годы живописца.

Карло стал богатым, но прежних занятий не бросил! Наоборот, приобрел небольшой домик в центре какого-то захолустного городка и устроил в нем первый постоянно действующий театр марионеток. На самом же деле — приют для «мелкого народца»: там могли жить те из них, кто был изгнан из прежних своих домов — кого-то выжили люди, а кто и сам ушел странствовать по свету и искать лучшей доли.

И, разумеется, даже тогда Карло не оставил доходного дела, которому выучился у контрабандистов. Прежних работодателей он послал куда подальше, рыжебородого дона Карлобаса Барбароссу, заправлявшего местным промыслом, разорил (причем вполне законными путями!) и зажил себе, горя не знаючи.

Кстати, следование букве закона стало для Карло главным правилом. «Законы нужно чтить!» — твердил он своим подчиненным. И добавлял: «Законы тем и хороши, что писаны людьми. Которым, как известно, свойственно ошибаться. Ну так и ищите эти ошибки, чтобы обратить их себе на пользу!»

Сам Карло после того, как купил театр, не совершил ни единого противозаконного поступка. Однако магус (не сомневался Фантин) наверняка обнаружил бы в деяниях Папы множество сомнительных моментов. Да толку?..

Папа Карло не зря звался вором в законе — ибо по существу был преступником, но de jure— нет. Еще при жизни он стал негласным хозяином всего западного побережья, а уж после смерти вес дона Карлеоне только увеличился. Папа был одним из самых влиятельных призраков.

И то, что он самолично явился к магусу, говорило о многом.

3

Вспомнив историю жизни Папы Карло, Фантин изрядно перетрусил. А вдруг встал мессер Обэрто своими деяниями поперек Папиных замыслов? Тогда жди-пожди худшего: дон Карлеоне разбираться не станет, помогал ты магусу по принужденью или из искренней привязанности, — покарает быстро, сурово и беспощадно.

— Полагаю, — продолжал тем временем призрак «крестного отца», обращаясь к магусу, — вы шами догадываетесь, што меня шюда привело.

Говорил он неторопливо и с величественностью неимоверной, которая плохо вязалась с его шепелявостью. Причиной же последней было отсутствие нескольких зубов в урне с костями дона Карлеоне.

— Эти перстни взволновали многих, — обтекаемо выразился мессер Обэрто.

— Мне плевать, што там жа перштни! — Папа Карло передернул призрачными плечами, будто отгонял надоедливую муху. — У меня, мешшер, блештяшших цацок хватает. Вот што меня не уштраивает — шуета, которая вокруг них поднялашь. Работать невожможно!

— Так ведь меня это устраивает. Я, если вы не забыли, именно тем и занимаюсь, что…

— Я не жабыл, — весомо произнес Папа Карло. — Однако вы рашшледуете шейшаш дело о перштнях, верно? Я готов окажать вам вшяшешкую поддержку — ш тем, штобы наконец оно ражрешилошь.

— А разве оно не?..

— Шами жнаете, што нет. Да, моряшков повешили и жделали вид, што вопрош жакрыт. Но как нашшет патрулей, а? Молшите. То-то и оно, што патрули не отменили, а ушилили! Меня это не уштраивает. И я ешше не обладаю влаштью, доштатошной, штобы диктовать швои ушловия Шовету Жнатных. Поэтому предлагаю вам шоюж — временный, ражумеется.

— Чего же вы от меня?..

— Как можно шкорее жакрыть дело. Найдите эти проклятые перштни, ушпокойте синьора Леандро и его далекого предка, пушть в Альяшшо опять воцарятся мир и покой.

— А вы?..

— А я помогу вам в вашем рашшледовании. Поверьте, я рашполагаю…

Мессер Обэрто решил не отказывать себе в удовольствии и перебил наконец призрачного собеседника:

— Не сомневаюсь. Поверьте, законники… наслышаны о вас. И вы, похоже, тоже кое-что о нас знаете. — Магус задумался на мгновение, потом прищелкнул пальцами: — Пусть так. Временный союз? Тогда докажите готовность к сотрудничеству прямо сейчас: расскажите все, что знаете о ювелире, у которого были найдены перстни. Но прежде… Фантин, почему бы тебе не прогуляться по тавернам? Держи-ка, — мессер Обэрто бросил Лезвию Монеты увесистый, заманчиво звякнувший мешочек. — Ступай, проветрись.

В другой бы раз, пожалуй, Фантин заупрямился. Ну, то есть если бы еще вчера вечером мессер Обэрто сперва не попросил помочь, а потом, получив согласие (и, со своей стороны, кое-что пообещав Фантину), не рассказал о своих соображениях по делу.

Соображения были следующие.

Во-первых, конечно, Лезвие Монеты не преминул удивиться, зачем и кому могут понадобиться услуги магуса, раз перстни найдены, равно как и их похитители. На что ему была показана записка с цифрой «6» и сам перстень и объяснено то, что позже повторил Папа Карло: раз патрули не сняты, значит, и вопрос не решен. Это мессер Обэрто сразу смекнул, а вот, в записке, и подтверждение. У казненных сегодня матросиков обнаружилось только семь перстней, из них один — в качестве образца — прислан мессеру. (Фантин не понимал, зачем тогда было на записке рисовать шестерку, а не семерку, но занудствовать не стал: им, грамотным, всяко видней!)

Во-вторых, разматывать этот клубочек надобно с разных сторон, и не везде сие сподручно магусу, теперь уже безнадежно засвеченному — прежде всего для «мелкого народца». Без которого здесь наверняка не обошлось. К тому же и семейство Циникулли хоть и позволило мессеру Обэрто покинуть их резиденцию, однако ж хватку свою не ослабило и будет пристально наблюдать за магусом (что и подтвердилось быстрым получением ответа на записку).

Фантин же — лицо, как будто прямого отношения к делу не имеющее. Всего лишь простачок-дурачок, которого магус использовал для своих нужд, а теперь скрывается у него, раны залечивает. Внимания к Фантину — никакого, в худшем случае — мизерное, для порядку. Да и задачу магус ему придумал такую, чтобы лишних подозрений не вызывать.

Лезвие Монеты выслушал и решил: да, задание приятственное и несложное. За тот интерес, что ему предложен магусом, — почему не поработать?

Поэтому и ушел безропотно, когда мессер Обэрто захотел с глазу на глаз с Папой Карло перемолвиться, — и вот Фантин здесь, в «Ветре странствий», сидит за столом, пьет вино и вполуха слушает разговоры завсегдатаев.

А надо бы — в два уха!

Потому что:

— Говорю же, подозрительные они какие-то были, — втолковывает своему собеседнику старичина в засаленной куртке. — Мне с первого дня, как в порту нашем встали, не понравились. Вели себя — будто пришибленные чем: как пес, когда он недужен, когда хворь изнутри его пожирает, а он чует это, даже если боли не испытывает, и оттого бесится: то рычит на собственную тень, то скулит, то вдруг кидается в драку с другими, а то ляжет под забором и лежит безмолвно, только глаза тоскливые. Так и эти: сегодня гуляют, словно чумные, завтра грустные ходят и милостыню подают всем нищим у храма, каких только отыщут. Говорю: бесились. Не с жиру, не с бесшабашности — что-то их тяготило, разъедало изнутри. — Старик прерывается, чтобы хлебнуть из кружки, которую держит черными (загар пополам с грязью) пальцами. — И поверь, дружище, старому Марку: это «что-то» они приволокли с собой. Сейчас-то, когда их поймали на перстенечках-перстеньках, всяк рад горлопанить, мол, понаехало ворье иногороднее… и все в том же духе. А они не были ворьем, нет. У них… вот ты смеяться будешь…

— Буду! — с пьяной лихостью подтверждает его собеседник.

— Ну и иди ты!.. — вдруг обижается старичина. В сердцах стучит кружкой о столешницу, аж брызги во все стороны! Поднимается, кидает несколько багатино трактирщику и выходит вон.

Что остается Фантину? Правильно, идти вслед за ним.

Искусство слежки Лезвие Монеты освоил в совершенстве, еще когда только начинал заниматься «вилланством». Теперь пригодилось: он с видом непринужденным, даже рассеянным идет за старичиной, а тот плетется, едва не путаясь в собственных ногах (от винных паров, дело известное, ног становится не две, а четыре, бывает же — и до шести увеличивается их количество, и тогда, конечно, с непривычки любой оплошает). Приморская улочка извивиста, крута, она спускается к старым причалам неподобающе резво, старичине за нею никак не поспеть, и он наконец садится на мостовую, вполголоса костеря нелегкую судьбину рыбака, опирается спиной о каменную кладку чьего-то дома и затягивает: «Где ты месяц, где вы зори?» — действительно, ночь сегодня черна и безвидна, и даже довольно трезвому Фантину приходится вглядываться под ноги, чтобы не упасть. Впрочем, сейчас он стоит в тени на другой стороне улицы и ждет, пока подопечный перестанет издеваться над здешними собаками (вон как лают! скоро и хозяева проснутся, как бы бока не намяли бедолаге…), ждет, пока старичина поднимется и пойдет к себе домой. Разговаривать на улице Фантин не хочет.

Вокальные таланты старика наконец пронимают здешний люд. Вооружась кто чем, на улицу выходят разбуженные альяссцы, и певец, догадавшись по их мрачным рожам, что нет, по-настоящему оценить его здесь не способны, резво вскакивает на ноги и задает стрекача. Какое-то время его сопровождает гурьба поклонников, они размахивают дрынами и сулят старичине скорую и суровую расправу, но в конце концов выясняется, что бегает тот — дай Бог иным вьюношам! не угонишься! — и, поотстав, они разбредаются по домам досматривать сны, ласкать жен или с досадою гнать враз напавшую бессонницу.

Фантин, конечно, более настойчив, он видел, в каком проулке спрятался старичина, и, дождавшись, пока улица опустеет, спешит туда: далеко уйти тот не мог, так что…

Удар под колено, меткий и сильный, швыряет «виллана» на мостовую, и темная ночь на мгновение расцвечивается целой россыпью звезд-искорок. Действуя по-звериному быстро, Фантин перекатывается влево, уходя от очередного пинка, но делает это с недостаточной прытью — а нож, замерший в печальной близи от его горла, увы, менее всего располагает к резким движениям.

Лезвие ножа смердит рыбьими кишками и немного — мокрой кошачьей шерстью. К этому изысканному букету запахов добавляется стойкий духан винных паров. Духан исходит от гневного лика склонившегося над Фантином старичины и кажется сейчас самой малой из ожидающих «виллана» неприятностей.

— Следим, — сурово утверждает лик. — Вынюхиваем. Ну-ну.

Фантин пытается сглотнуть, кадык его тычется в лезвие ножа, а мысли — те вообще разбегаются во все стороны, как шкодливая детвора, застуканная в чужом саду.

Он бормочет что-то про «перепутали, дяденька», мол, ни за кем не следил, а просто шел себе по улице, а вы тут петь расселись, кто ж знал, что те, с дрынами повыбегут, мне ж надо в порт, срочное порученье, дождался, пока отстанут, да и пошел дальше, вы тут ну совсем ни при чем!..

— Врем.

Фантин снова сглатывает, чувствуя, как из тонкого пореза на коже начинает сочиться кровь, соленая и липкая, словно выступивший на теле пот. Правая рука, которую старичина прижимает к мостовой своим костлявым коленом, болит по крайней мере в двух местах. Все это, как ни странно, мало склоняет Фантина к искренности. Он начинает рассказывать о том, что хватил чуток лишнего и поэтому…

Еще один удар, на сей раз — по пальцам левой руки, которые почти дотянулись до пряжки на поясе. Точнее, до рукояти спрятанного там валлета.

— Зря, — укоризненно говорит старичина. И вздыхает так, что Фантин не сомневается: наступает полная finita, найдут завтра утром в этом переулке с раскроенным горлышком, на том и завершится его недлинный жизненный путь…

— Я насчет тех моряков! — кричит Фантин. — Я расскажу!..

И он рассказывает — конечно, не все, но многое. Достаточно, чтобы лезвие, пахнущее рыбьими кишками, кошачьей шерстью и его кровью, отправилось обратно в голенище стариковского сапога.

— Дурак. Что ж ты раньше молчал?

— Да я…

— Идем. — Старичина цепко берет его за руку своими черными пальцами и ведет за собой — через лабиринт узких проулков, по крышам чьих-то халуп с разбитыми прямо на них небольшими садиками, заставляет перелезть через дыру в ветхом заборе («Так быстрее»), они минуют рыбный рынок, ночью пустой и похожий на погост, где вместо надгробий — прилавки; возле рынка за ними увязывается стая тощих и расхрабрившихся от голода кабысдохов, которые норовят цапнуть путников за голени, так что приходится стать спиной к спине и, вооружившись палками, дать «друзьям человека» решительный отпор. К порту они выходят, когда небо из черного становится светло-серым. «Скоро рассвет, — говорит старичина. — А тогда был поздний вечер, и я возвращался домой с уловом. Улов был, в общем, так себе…»

И пока они пробираются через порт к некоему утесу (о котором сказано будет в свое время), старичина повествует Фантину о том, что видел той ночью.

 

Глава шестая

ЮВЕЛИРНАЯ ТОЧНОСТЬ

1

— Шамо шобой! — говорит Папа Карло. — По рукам! — усмехается, потому что — ну какое «по рукам», когда одну из договаривающихся сторон представляет призрак, а другую — живой человек? — Вше будет жделано!

И пожалуйста, по первому же зову в комнату является уже знакомый Обэрто молодчик субтильной наружности, выслушивает приказания Папы, молча кланяется, уходит — и через полчаса в комнату доставлено все необходимое.

Сам Папа Карло к этому времени покинул магуса, вернувшись в родную урну. Обэрто тоже не терял времени даром: на столе разложены кое-какие вещицы из его нехитрого арсенала, как то: яркоцветные пилюли, инструменты для изготовления некоторых быстродействующих (и не менее быстро портящихся) эликсиров, фиал с освященной водой, десяток миниатюрных серебряных иголочек, кисет, где в семи кармашках лежат высушенные листья, корни, цветки растений… Он оглядывает все это — так полководец устраивает смотр войскам перед решающим сражением с противником, чьи силы — превосходящи, позиции — выигрышны, но — биться-то с ним, супостатом, все равно нужно, отступать нельзя! И значит, надежда на хитрость, на то, что уверенный в собственной победе враг потеряет бдительность и наделает ошибок.

В случае с караулящими Обэрто соглядатаями (человеческими и не очень) первой такой ошибкой было уже то, что к магусу допустили Папу Карло. Дальнейшее — дело техники, как сказал бы гениальный да Винчи — впрочем, на данный момент имеющий ровно три месяца от роду и вот только что напрудивший в пеленки братцу-близнецу…

2

Людская молва приписывает магусам неисчислимое количество сверхъестественных способностей: будто и летать они умеют, и уменьшаться до размеров горошины, и видеть сквозь стены… и прочая, прочая, прочая. Разумеется, большая часть таких историй — досужие выдумки, часто, впрочем, основанные на реальных событиях. Кто-то что-то не так увидел, неправильно понял, домыслил свое, пересказал куму, тот добавил красок и интриги, делясь услышанным с супругой, которая, в свою очередь…

«Да-да, надел берет-невидимку и выскользнул из запертой комнаты, представьте себе!»

А на самом деле?

На самом деле никаких беретов, конечно, не было. Перебрав свои скляночки, Обэрто сложил их обратно в сумку, и лишь внимательный наблюдатель заметил бы, что нескольких пузырьков не хватает. (Раскрывать суть фокуса — неблагодарное занятие, но для самых любознательных уточним: недостающие пузырьки перекочевали в потайные карманы куртки магуса.)

Обэрто ложится на кровать и минут десять лежит с закрытыми глазами, дыша медленнее, чем обычно. (Хорошо, зануды, знайте: пересматривая свой фармацевтический арсенал, он ухитрился сунуть за щеку пилюлю ржаво-красного цвета.)

Кое-кто резонно спросит: к чему такая конспирация? Даже если за магусом присматривают, какое соглядатаю дело до скляночек и пилюль? Да хоть все выкушай! — к чему таиться?

Но Обэрто во всем предпочитает осторожность и обстоятельность. Он, разумеется, не способен взглядом проницать стены, даже такую хлипкую и щелястую, как та, что слева от двери. И все-таки по некоторым признакам магус предполагает, что именно за нею находится приставленный к нему шпион старинного семейства Циникулли.

Обэрто прав ровно наполовину: за ним действительно наблюдают — один из «мелкого народца», барабао со сложнопроизносимым именем, которое мы опустим (все равно в этой истории другие барабао не появятся). Для удобства он принял свою излюбленную форму — превратился в этакую паутину или, скорее, мицелий какого-нибудь гриба-переростка, угнездившийся на всем пространстве между потолком, чердаком и в щелях стены; на конце каждого отростка барабао выпучил по примитивному глазу и уху, так что комната находится полностью под его контролем (так он, во всяком случае, думает).

Барабао вообще крайне самоуверенные существа. Благодаря способности изменять свою внешность (от человечка ростом с локоть до клубка ниток) барабао могут проникать куда угодно, оставаться незамеченными и в свою очередь за кем угодно подсматривать. Такая безнаказанность и вседозволенность, знаете ли, портит характер. Проказливость, свойственная почти всему «мелкому народцу», у барабао приобретает болезненные формы: забираться под одеяло к спящим или прятаться в ночных горшках, согласитесь, не совсем нормально, даже с учетом особенного склада ума пуэрулли.

Наблюдение за магусом поначалу казалось барабао занятием нескучным. Была у него и другая заинтересованность, синьор Бенедетто позаботился; он вообще многих пуэрулли взял в оборот, по-разному насадив на крючки. Барабао, например, — тем же манером, что и колдун, некогда разоблаченный Папой Карло.

И потому даже спустя несколько дней, убедившись, что на самом-то деле ничего любопытного здесь не предвидится, барабао оставался на посту. Он выпустил еще несколько нитей в ближайшие комнаты, чтобы не скучать, и за Обэрто присматривал уже не столь внимательно. Во всяком случае, ржаво-красную таблетку и пузырьки в потайном кармане проворонил.

Теперь он видит, как магус лежит на кровати и, кажется, дремлет. Ничего особенного, ничего, что могло бы вызвать подозрения. Вот Обэрто переворачивается на бок, протяжно вздыхает, снова переворачивается, наконец встает и, наклонившись, шарит рукой под кроватью, видимо, в поисках ночной вазы. Каковую унесли и забыли вернуть (барабао, как вы понимаете, сей факт отметил особо и с досадой).

Недовольно покряхтев, Обэрто накидывает плащ и торопливо выходит из комнаты. Барабао пускает нить, которая сопровождает магуса в продолжение всей его прогулки к отхожему месту и вслед за ним возвращается обратно в комнату. Разумеется, нить следует за Обэрто незаметно, прокладывая себе путь в щелях между досками, протискиваясь в мельчайшие отверстия и так далее.

По мнению барабао, магус ведет себя предсказуемо, причин для беспокойства нет. Намного интереснее понаблюдать не за ним, а за этой соблазнительной служанкой, которая только что столкнулась с Обэрто в коридоре. Ишь ты, даже корзинку уронила, а оттуда… клубки покатились во все стороны! Барабао мысленно вздыхает: вот бы кто начал вязать!.. Уж он, барабао, не упустил бы своего!

Но приходится отвлечься: Обэрто помог служанке и идет в свою комнату, где снова ложится на кровать, теперь лицом к стене — и засыпает. Похоже, надолго.

Барабао переключает внимание на служанку, которая зашла в соседнюю с Обэрто комнату и оставила там корзинку. Следом за служанкой является некая госпожа, она только недавно поселилась на постоялом дворе и, перекусив после путешествия, намерена провести время за рукодельем. О да, это именно то, о чем страстно мечтает наш барабао уже несколько дней подряд!

Он выпускает одну из нитей, чтобы та незаметно вплелась в клубок…

Вот они, особенности физиологии! У барабао нет разделения на мужские и женские особи, каждый из них, в сущности, не «он», а «оно». Но это не значит, что барабао чужды утехи плоти, о нет! Напротив, барабао — величайшие сладострастники, просто их способ получить наслаждение — иной, нежели у людей.

И по иронии судьбы, наивысшее блаженство им доставляют именно люди.

…Отросток, выпущенный барабао, уже вплелся в клубок, скользнул по нити в ушко иглы и теперь следует за стальным стерженьком, направляемым тонкими пальчиками госпожи. То, что мы могли бы назвать туловищем барабао — плотный шерстяной комок, расположившийся на чердаке, сейчас легонько подрагивает от возбуждения; исходящие от него нити змеятся, испытывая неземное блаженство.

В этом состоянии оставим-ка барабао одного. Нужно же иметь какое-то уважение к частной жизни, вы согласны?

3

Но и магус, мирно спящий на кровати, вряд ли будет нам сейчас интересен. Проследим лучше за Сильвестро и Арнольдо — бравыми парнями, до сих пор скучающими в нижнем зале «Стоптанного сапога». Жалко их, горемычных: тяжела судьбина костехранителя. Работа у них непыльная, без приключений, выстрелов, скачек на взмыленных конях и прочих, столь милых сердцу читателя атрибутов. Сиди себе, за урной приглядывай, чтоб не разбилась или не уволок кто… хотя, какой безумец на нее позарится, увидев две этакие-то рожи?! Не нужно быть великим физиогномистом Бартоломео Кокле, чтобы понять: изысканной беседы от Сильвестро с Арнольдо не жди! И вообще, лучше выметывайся отсюда, иди, куда шел. И даже не оглядывайся!

Вот и скучают парни друг с дружкою да с урной Папы Карло. Хлюпик Раффаэль, Vox larvae, — и тот примостился за другим столом, нос воротит, будто не с ними в компании пришел. Заметил пышногрудую служанку, увязался следом, локтем ее локотка касается, в ухо что-то ласковое мурлычет — так и ушли вдвоем.

Костехранители переглядываются, Арнольдо пожимает плечами: пусть идет. Папа потом, если что, скажет свое веское слово. А до тех пор — блуди, «голосок», давай.

Презрев правила приличия, увяжемся, читатель, за Раффаэлем и его новой подружкой. Мы бы, может, и оставили их наедине, но смущает совпадение: служанка — та самая, с которой столкнулся в коридоре Обэрто.

Да и маршрут, которым следуют эти двое, — необычный. Ну что, скажите на милость, делать двоим едва познакомившимся молодым людям в квартале ювелиров? Рановато еще для обручальных колец, не находите?

И все-таки «голос» уверенно ведет служанку к одной из ювелирных лавок — причем, судя по вывеске и обстановке внутри, не самой бедной!..

4

Вы, проницательный читатель, уже догадались, в чем дело, верно? А вот наивный барабао только сейчас заподозрил неладное.

У него, сердечного, вообще дела идут хуже некуда. Обычно-то, поразвлекшись, барабао незаметно выскальзывает из шитья и убирается восвояси. Но на сей раз, едва он попытался покинуть узор, в который вплели его умелые руки безымянной госпожи, как обнаружил, что ткань держит крепко, да и настоящие нити не спешат отпускать его на свободу. Тут уж не до сладострастий, тут, господа, у барабао начинается самая настоящая паника, потому что отросток, застрявший в шитье, это не рука в кувшине с узким горлышком, это, скорее… а впрочем, обойдемся без дерзких сравнений, добавим лишь, что никогда прежде барабао в такие переделки не попадал, вообще не мог вообразить, что кто-то способен пленить его столь подлым образом. И поэтому вполне справедливо подозревает в случившемся участие неких зловредно настроенных сил. Как минимум — сил недружелюбных.

Подозрение переходит в уверенность, паника — в обреченное «попался!», когда барабао посредством других своих отростков наблюдает происходящие с магусом метаморфозы. Все это время Обэрто, укрывшись плащом и повернувшись лицом к стене, мирно похрапывал, как и положено добропорядочному больному, но вот теперь он заворочался во сне, плащ съехал, лицо перекосилось, как будто нос, брови, уши, глаза — все это было изготовлено из теста и от движения целостность картинки нарушилась. Нечто подобное наблюдал уже Фантин — причем здесь же, в «Сапоге»!

Только теперь вместо мужского лица проявляется женское — ну да, разумеется, той самой служанки, которая несколько аве-марий назад вошла в ювелирную лавку маэстро Тодаро Иракунди.

5

— Маэстро занят, — роняет без малейшей тени почтения мальчик, встретивший «голос» и его спутницу у входа в лавку. Собственно, как видим, это не совсем лавка: здесь живут, изготавливают разнообразные предметы (ювелир работает и златокузнецом, при необходимости может изваять скульптуру или подготовить проект внутреннего убранства какого-нибудь палаццо); здесь также продают то, что делалось не под заказ или же не было выкуплено владельцами. Выбор готовых изделий невелик: пара солонок, подсвечники да вазы…

Здесь не нуждаются в средствах, не гонятся за заработком. Поэтому могут позволить себе мягко, но настойчиво указать на дверь клиенту не слишком богатому: маэстро занят, досадно, а что поделаешь! Заходите в другой раз (когда поднакопите деньжат) — и дверь перед носом захлопнут. Вежливо.

Подмастерье уже настолько привык отваживать «мелочевку», что теряется, когда девица, не обратив внимания на его слова, пересекает узкое помещение магазинчика, по-хозяйски толкает дверь, ведущую в мастерскую, и входит туда.

— Но… — только и успевает пискнуть мальчик. Мысленно он уже прикладывает лед к своим ушам, которым — эх! — достанется от маэстро.

— А вам чего? — насупленно роняет он «голосу». — Тоже?..

— А я на улице подожду, — тот с неожиданным смирением улыбается и действительно выходит на улицу. Вот пойми ж ты этих, свихнутых!..

Мальчик выжидает немного, чтобы убедиться: гость не обманывает; но следить за ним все время никак нельзя, нужно скорее бежать в мастерскую и если не упредить, то хотя бы уменьшить гнев Тодаро Иракунди. Однако, едва мальчик берется за дверное кольцо, маэстро по ту сторону раздраженно рычит:

— Больше ко мне никого не впускать! И сам не смей входить, слышишь?

— Да, маэстро.

Он прижимается ухом к замочной скважине, обмирая от любопытства и ужаса быть застигнутым за этим занятием. И слышит, как некий мужчина (кто таков? откуда взялся?!) спрашивает:

— Вы могли бы изготовить точно такой же?

Далее следует ругань маэстро — отборнейшая, мальчик уже и не помнит, когда Иракунди в последний раз так свирепствовал.

— Отойди, — велит ему «голос», который вернулся и теперь стоит у входа в лавку. — Некоторые разговоры сходны с медленно действующими ядами, этот — из таких. Отравишься — рано или поздно умрешь. Налей-ка мне лучше вина. — И он, взяв табурет, усаживается на улице у входа в лавку с твердым намерением не пускать сюда никого, пока мессер Обэрто не закончит беседу с маэстро Тодаро.

6

Когда вошедшая в мастерскую женщина вдруг превратилась в мужчину (аккурат в то же время, когда застрявший в шитье барабао узрел метаморфозы, произошедшие с псевдо-Обэрто в «Стоптанном сапоге»), в первую минуту Тодаро Иракунди изрядно струхнул. Хотя, видит Мадонна, никто в этом городишке не рискнул бы утверждать, что маэстро — робкого десятка! Те, кто в этом сомневались, либо успели вовремя (и прилюдно!) отказаться от своего мнения, либо раньше срока узнали правду об устройстве Ада и Чистилища.

И все-таки он перепугался.

За долгие годы Тодаро нажил не одну чертову дюжину врагов: все эти вдовы, сыновья, лишенные отцов, и прочая, прочая. Прежде-то сам папа (не Карло — римский) покровительствовал маэстро; по правде сказать, было за что: чеканы для монет, несколько талантливо выполненных медалей, дароносицы, реликварии… всего не перечислишь. Да и в стеклодувном ремесле маэстро разбирался не хуже венесийских мастеров — зря, что ли, учился у некоего искусника с острова Мурано?!.. Словом, пока Тодаро оставался при папском дворе, он был защищен от нападок недоброжелателей.

Однако и восседающие на престоле Петровом — смертны: и вскорости после кончины покровителя маэстро Иракунди пришлось в спешном порядке оставить Ромму, а также позабыть на какое-то время о Фьорэнце, Венесие и прочих крупных городах. А впрочем, в Альяссо тоже жизнь на месте не стояла!

Здесь Тодаро взял под свою опеку местный Папа. Власти у него, пожалуй, было больше, чем у покойного Евгения Упорствующего, но и ко всякого рода вольностям призрак «крестного отца» относился не в пример суровее. Маэстро пришлось научиться обуздывать свой взрывной темперамент: единожды дав согласие сотрудничать с Папой, он уже не мог пойти на попятную. Да и некуда было ему бежать: нынче за мертвого Тодаро Иракунди во всех прочих местах платили больше, чем за живого. Сам Карло и дал ему понять, что к чему; но он же без обиняков заявил: «Пока ты со мной, твои враги — мои враги». И велел костехранителям показать Тодаро содержимое холщового мешка, принесенного вместе с Папиной урной.

Тодаро узнал головы тех троих. При жизни они считались лучшими брави Фьорэнцы, то бишь наемными убийцами.

В тот день Иракунди и Папа заключили договор, который ни одна из сторон не нарушала все эти годы.

(Маэстро никогда не узнал: был еще четвертый браво, которому накануне встречи с Иракунди Папа велел сидеть у себя в номере и «ждать вестей». После встречи браво предложили покинуть Альяссо, на выбор: в каюте отплывавшей галеры или же в трюме оной, бездыханным и в мешке. Можем только предполагать — впрочем, с достаточно высокой степенью вероятности, — какому из двух способов отдал предпочтение браво-везунчик.)

Сотрудничество с Папой не требовало от Тодаро чрезмерных усилий или топтанья обеими ногами по горлу своей песни, чем так любят стращать доверчивый люд монахи-моралисты. До встречи с «крестным отцом» маэстро случалось выполнять разные заказы, в том числе не совсем сочетающиеся с представлениями о профессиональной чести. Маэстро давно решил для себя одно: гений и злодейство несовместимы — в том смысле, что первый априори делает невозможным второе (в собственной гениальности он никогда не сомневался).

Жизнь покамест не спешила опровергнуть его убеждения. Скорее, наоборот — подтверждала.

Что же до наемных убийц, то Папа Карло исправно соблюдал договоренность: пустоголовые молодчики, падкие на звон монет и не гнушающиеся замарать руки кровью, более не тревожили покой маэстро.

То есть до сегодняшнего дня не тревожили.

Тодаро с досадой думает о невнимательности своего патрона и заодно ищет взглядом боевой кинжал, который только что лежал же рядом! — для таких случаев и куплен, и обычно носим был на поясе, но сегодня, как назло, маэстро Иракунди снял его на минуточку, когда работал над восковой моделью статуи одного славного кондотьера, — снял и куда-то положил — и вот, теперь-то что делать?! Гость явно не из пугливых да еще магией владеет.

— Я пришел к вам с мирными намерениями.

Ну да, поверили ему, как же! Не сосчитать, для скольких простецов эти слова были последним, что они услышали.

А все-таки игру поддержать надо: время потянуть, с мыслями собраться.

— Чем могу служить, сьер?..

— Мое имя вам ни о чем не скажет.

(Кто бы сомневался!)

— Но имя человека, приславшего меня… — (Маэстро отыскивает наконец взглядом кинжал. Теперь он одновременно размышляет, как бы добраться до дальнего угла мастерской, и вспоминает, кому в последнее время мог насолить — или кто мог бы столь долго помнить обиду; это ведь его, заказчика, имя…) — …полагаю, вам известно.

Простота и натиск — вот успешнейший из приемов; маэстро Иракунди прыгает на гостя, отталкивает и мчится туда, к заветному кинжалу!

— Дон Карло говорил, что с вами непросто найти общий язык, — невозмутимо подытоживает гость. — И все-таки он рекомендовал мне обратиться именно к вам.

Маэстро оборачивается: в руке — оружие, в глазах — растерянность, быстро сменяющаяся пониманием.

— Ах вот оно что! — и Тодаро Иракунди хохочет, запрокинув лобастую голову к потолку. — Вот, значит, как! Тогда поговорим, уважаемый. Конечно, поговорим.

Все описанное заняло совсем немного времени: подмастерье только и успел, что переброситься парой слов с «голосом» да подойти к двери. Маэстро велит ему: «Больше ко мне никого не впускать! И сам не смей входить, слышишь?» — а затем гость выкладывает на рабочий стол некую вещицу и небрежно спрашивает:

— Вы могли бы изготовить точно такой же?

Маэстро смотрит на предмет, принесенный гостем, и с уст Иракунди поневоле слетают отборнейшие ругательства.

— Неужели слишком сложно для вас? — с почти наивным изумлением в голосе уточняет гость.

— Прежде чем отвечать, мне необходимо переговорить с доном Карло.

— Его «голос» пришел вместе со мной. Полагаю, он ответит на все ваши вопросы и разрешит все сомнения.

— Проклятие! Откуда у вас… это, мессер?

— Дон Карло…

— Ах да, Папа, — досадливо морщится ювелир. — Так что сказал Папа?

— Что вы мне поможете и не станете задавать лишних вопросов.

— Я, уважаемый, лишних и не задаю, — насупившись, сьер Тодаро переступает с ноги на ногу: ну чисто медведь, разбуженный охотником-неумехой! Сейчас ка-ак приласкает мохнатой лапой — мало не покажется! — Вы, уважаемый, может, не знаете, что за такие вот перстеньки вчера премного людей повесили. Хотя, — добавляет, — вряд ли вы не знаете, так ведь? Вы потому и пришли ко мне, что я выдал их шкипера.

— Я пришел к вам, маэстро, потому что вы — лучший. Никому больше в Альяссо не под силу сделать точно такой же перстень. Или посоветуете кого-то более способного?

Тодаро Иракунди затравленно глядит на магуса. А тот с отстраненным любопытством ждет: ударит ли маэстро? продолжит отпираться? сломается?

— Кто вы? — спрашивает ювелир тихо.

Обэрто доволен: «Все-таки сломался. Значит, поговорим».

7

На ступеньках у входа в ювелирную лавку подмастерье и «голос» прихлебывают из увесистых кружек и молча глядят на прохожих. Для обоих это редкий случай передохнуть от трудов, вот и цедят мгновения, как вино — не спеша, со смаком. Оба знают в этом толк.

Послеобеденное солнце покрывает позолотой дверные кольца и петли, навевает мысли о вечном. Как будто почувствовав настроение подмастерья и «голоса», в конце улицы появляются двое господ в алых плащах. На правом плече у каждого по фениксу — не настоящему, разумеется, а вышитому, причем действительно золотыми нитками. Фениксы на плечах корчатся в вышитом же пламени: то ли сгорают, то ли возрождаются. Господа неспешно вышагивают, перебрасываясь на ходу скупыми фразами. Каждая — на вес золота.

— Вы склонны верить таким осведомителям, брат?

— Я склонен проверять любые свидетельства.

— Однако возмущения вероятностного поля не превышают допустимых…

— Вы еще молоды, фра Оттавио, вам предстоит многое узнать, многому научиться… Разумеется, не превышают. Потому что нарушение случилось не сегодня и не вчера. А мы имеем дело с его последствиями. — Говоривший проходит мимо лавки маэстро Тодаро и бросает мимолетный, но пристальный взгляд на подмастерье, потом — на «голос». Последнему кажется, что в глазах алоплащника вспыхнул и погас — фениксом из пламени — острый, жгучий интерес. Но: — Поспешим-ка, фра Оттавио, время и так против нас. След становится все слабее, а — я уверен — дичь давно уже покинула побережье. Мы же только начнем оттуда, и бог весть, куда выведет нас…

Дальше — не слышно: алоплащники ушли, скрылись за поворотом. Только приторно-сладкая волна ароматов от их одежд еще какое-то время держится в теплом воздухе. Потом истаивает и она.

— Ресурдженты, — шепчет потрясенный мальчишка. — Откуда?..

— Из Роммы, — флегматично пожимает плечами «голос». И встает, не допив вино. — Пожалуй, я рискну вмешаться в разговор твоего хозяина и моего… моей спутницы. Если я правильно понял, время играет не только против воскрешателей. А ты посторожи-ка здесь, чтобы никто посторонний не входил, хорошо?

Не дожидаясь ответа, «голос» скрывается в лавке. Подмастерье растерянно глядит ему вслед и отхлебывает из кружки. «Ну дела-а!.. А так хорошо сидели!»

 

Глава седьмая

РАССКАЗ РЫБАКА, ИЛИ «… ВИДИТ ИЗДАЛЕКА»

1

— Был поздний вечер, — рассказывает старик Фантину, пока они идут через порт, — и я возвращался домой с уловом. Улов был, в общем, так себе, и настроение у меня, как ты понимаешь, тоже было паршивое. Подгребаю я, значит, к порту, мысленно распекаю на все корки горькую судьбину, нерадивую рыбу, которая ленится заплывать в сети честных ловцов… тут еще, гляди-ка, в порту не протолкнуться, понаплыло проходимцев и жулья, поди полавируй между ними! Пока до пристани догребешь, сойдет с тебя сто потов, как пить дать! Кстати, и хлебнуть тогда мне не помешало бы, в горле пересохло, а винцо разбавленное, которое обычно с собой в лодку беру, я уж к тому времени выпил.

С таким вот настроением (и мыслями о том, что надо б наведаться в таверну и промочить глотку) гребу я себе, никого не трогаю, слежу, чтобы самому никого не задеть: конечно, даже в темноте налететь на корабль — это надобно хорошо поддатым быть, но веслом о якорную цепь со всего размаху навернуть можно — и плыви потом без весла, знаем, случалось. В общем, гребу помаленьку, по сторонам гляжу да прислушиваюсь: на палубах в такую пору обычно никого, кроме вахтенных, но те зато любят языками почесать; бывало, что-нибудь любопытное и узнаешь…

(Фантин эту его болтовню слушает небрежно, таращась на туши кораблей. Хоть детство его прошло здесь, в порту, вот уже несколько лет как Лезвие Монеты перебрался повыше — и поближе к объекту своего промысла, к виллам богатых горожан. Сейчас это место вызывает в нем смешанные чувства: легкий болезненный укол детских воспоминаний, жгучее отвращение, даже страх перед громадной империей пенькового каната, зарифленных парусов, пьяных отчаянных драк и авантюр, сулящих баснословное богатство или бесславную гибель в пучине; добавьте ко всему этому естественную мечту любого подростка о морских путешествиях — и пожалуй, получите именно ту диковинную смесь чувств, которые переполняют Фантина этой ночью.

И — да, корабли, вот что является сердцем каждого порта, вот без чего он был бы мертв! Необъятные, словно библейские левиафаны, навы из Венесии, в чьих чревах — объемистые кипы хлопка; торговые галеры, наполненные ценнейшими грузами: перцем, пряностями, шелком, мальвазией; несколько каравелл, мараны, груженные дровами и камнем из Истры; глядите-ка, чуть дальше стоят и гости с далекого севера: «Золотой пес», «Охотник», «Святая Мария» из Стоугхолма, кенингсбургский «Святой Петр», «Милосердие» из Дэнкирга, а дальше…

Впрочем, прервемся. Все равно список кораблей никто не прочтет до конца — кому это нужно? По нынешним временам такие старомодные песни важны только для полуслепых виршеплетов, которые пересчитывают их («Первая, вторая… десятая»), прилежно шевеля губами, уставившись куда-то в небо; для них важна каждая деталь, они бы принялись рассказывать о мельтешенье двухмачтовых фелук, о быстроходных фузольерах, похожих на водомерок, они непременно бы воспели элегантность каракк, они бы… Но мы — не они, поэтому хватит пялиться на корабли; кстати, и Фантин уже не предается мечтам да воспоминаниям, а более внимательно слушает старичину.)

— Я к самим причалам подплыл, — рассказывает тот, — вдруг слышу — неподалеку о чем-то спорят. Причем, знаешь, не кричат, а шепчутся, но так отчаянно, яростно, что пострашней, чем иной крик.

Главное, я ж корабля, где спорили, не видел: его от меня каравелла одна закрывала. Стал обходить (мне все равно в ту сторону нужно было) — а на палубе уже не бранятся, а к рукоприкладству перешли: удары слышатся, вскрик детский или женский, потом: «Держи! Держи!» — и громкий всплеск. Такой, знаешь, будто немаленький предмет за борт уронили.

Или, подумал я, не предмет даже.

Человека.

И тогда, конечно, мне бы не к кораблю, откуда людей роняют, а обратно плыть, да поздно, я уж выгреб из-за чертовой этой каравеллы, рифы ей под брюхо! выгреб, гляжу — галера небольшая, носовая фигура у нее в виде какой-то богини, что ли? Глаза сверкают, груди внушительные платьицем едва прикрыты, руки тонкие, вперед вытянуты, бушприт держат крепко, и во всем облике сквозит царственность гневливая, власть карать и миловать. И настроение — именно карать, без пощады!

Признал я галеру: еще когда на рассвете плыл в море, приметил ее и спросил у тамошнего матросика, кто такие да откуда. Сказал: торговцы сельдью, а судно называется «Цирцеей». Не понравилось мне тогда в его ответе что-то — или тон, каким были слова сказаны, или выражение лица. Будто врал и сам же собственного вранья стыдился.

На носовую фигуру я утром внимания почти не обратил, да она тогда и не показалась мне какою-то особенной. А потом, в полутьме, — как подменили ее. Будто ожила, недовольная, сердитая. Вот-вот сойдет с носа на палубу и возьмется людей в скотов превращать, как когда-то с Уллисовыми товарищами поступила та Цирцея, о которой мне матушка байки на ночь рассказывала..

Так значит, выплыл я из-за каравеллы и увидел «Цирцею». На палубе ни огонька, но я на фоне не совсем еще темного неба различил-таки несколько силуэтов. Меня же не заметили, и думаю, в том сказалась благорасположенность руганной мною фортуны. Кто знает, вернулся б я иначе домой…

Люди на «Цирцее» о чем-то яростно совещались, один перегнулся через борт и долго вглядывался в волны, но ничего не увидал, махнул рукой, сплюнул, и все они отошли так, что мне не стало их видно. Я, кстати сказать, уже какое-то время не греб, а сидел, сложив весла, тише воды, ниже травы.

Признаюсь честно: перепугался до смерти. Ясно же было, как Божий день: вляпался помимо воли в чьи-то грязные делишки, а в таких случаях со свидетелями не церемонятся.

Я сидел в лодке, ссутулившись, чтобы не привлекать внимание, и вслушивался в то, что творилось на палубе. Сперва моряки переругивались, потом наконец ушли, оставив вахтенного; тогда я взялся за весла и, стараясь не шуметь, погреб как можно дальше от проклятой галеры. Я, как ты понимаешь, и думать тогда забыл о том, что (или кого) они сбросили за борт. И мысль одна в голове билась: подальше, подальше от «Цирцеи»!

Только когда оказался на приличном расстоянии — не выдержал, оглянулся. Ничего сперва не разглядел, но потом на носу, рядом с фигурой богини, увидал силуэт. Не человеческий, нет. Бесовской. Голова округлая, с рожками, тело обезьянье, хвост козлиный. Стоял дьявол на самом краю бушприта и в мою сторону глядел.

Потом сгинул.

2

— Ерунда, — говорит Фантин старику. Говорит, а у самого мурашки вдоль позвоночника так и бегают! Кто ж ночью такие истории рассказывает?!.. Этак и беду накликать можно. — Ерунда, привиделось, наверное.

Снисходительно глядит старичина на «виллана». С жалостью.

— Голову, — велит, — мне не задуривай. Я не юнец, браги в первый раз хлебнувший и оттого всякие химеры наблюдавший. Правду от обмана отличу — что на словах, что в жизни. Иначе, думаешь, поверил бы твоему рассказу?… Молодежь! Ладно, что с тебя взять. Дальше слушать будешь?

— Так это еще не все? — удивляется Фантин.

— Не все, — подтверждает старичина. — Хотя с «Цирцеей» остальные события той ночи вроде и не связаны.

Он молчит, размашисто шагая по узкой улочке вдоль доков. В тенях шныряют крысы и тощие коты, а также (думает с ужасом Фантин) какие-нибудь здешние демонята из мелкого народца. Может, даже слуги почтенного рода Циникулли или те, кто работает на Папу Карло.

— Я позаботился об улове, после чего навестил Коррада Одноухого, чтобы пропустить стаканчик-другой, — продолжает рассказывать старик, — да только винцо в тот вечер было для меня на вкус что моча ослиная. Оно, конечно, было бы неплохо поделиться с кем-нибудь увиденным, но я ж понимал: длинный язык до добра не доведет, особенно в моем случае. Морячки с «Цирцеи» иногда по портовым кабакам гуливали, кто-нибудь когда-нибудь сболтнул бы им лишнее — знаешь, как это делается, из желания отомстить или из простого губошлепства неуемного — и тогда уж за свою жизнь я не дал бы и ломаного гроссо. А держать в себе это все тоже сил не было. Расплатился я с Коррадом да пошел к своей старухе. Она, конечно, баба вредная, чуть что не так — затыкай уши, а то и спину береги, приложит чем тяжелым — мало не покажется; однако ж и слушать умеет, и — главное! — молчать, когда нужно. Живем-то мы с ней не один десяток годков, приноровились уже друг к дружке по-человечески относиться. Ей я мог доверять, она бы языком зазря трепать не стала.

Тем вечером, правда, разговора по душам у нас не получилось. Я явился поздно, Джемма, сокровище мое ненаглядное, пошла на абордаж, яростная, что твой василиск! Я и решил: утром поговорим. Поужинал, легли спать.

И почти сразу же будят меня младшенькие мои, тятя, шепчут, тятя, там кто-то под окнами ходит! Я сперва рассердился не на шутку. В самом деле, мало ли кому в пьяную или дурную башку взбредет между рыбацкими лачугами шляться. На каждого такого гостя поклонов не напасешься. Шикнул я на малых, спите, мол, а сам лежу, взглядом в потолок уткнулся — нейдет сон, хоть ты тресни! Вдруг во дворе какой-то шорох, ракушки и галька под ногами скрипят, вздохи глубокие, страдальческие раздаются; потом — грохот! Вскочил я, в руки нож — и к окну припал: гляжу, значит.

Никого. Бочка пустая, опрокинутая, катится, стукнулась о крыльцо, остановилась. От нее, видать, и грохот случился, когда упала.

Но бочки-то сами собою не падают, верно?

— Может, собака опрокинула? — говорит, чтобы не молчать, Фантин.

— Не держу я собак, — угрюмо сообщает старичина. — И кстати, хорошо, что напомнил. Стою, значит, у окна, глаза в ночь таращу и пытаюсь сообразить, кого это нелегкая занесла, что за вздыхалец такой объявился. Вдруг слышу: соседские псы заходятся от лая, да такого, знаешь, полуяростного-полуиспуганного. И — как волна пошла, это их гавканье от двора ко двору, те умолкли — другие начинают; гвалт до небес, уже и хозяева просыпаются, с руганью, позевываниями, берутся за палки, чтобы проучить мерзавцев; уже и досталось кому-то по хребтине — вместо лая скулеж и визг слышны, а только и лай продолжает себе катиться этакой волной — от нас, от побережья, значит, к городу.

— И?

— Чего?

— Ну, кто это был?

Старичина лукаво хмыкает:

— Знамо кто. Дьявол. Видать, заприметил меня с «Цирцеи», да и увязался следом. Чего лихое замыслил учудить, не иначе. Только не вышло.

— С чего вы взяли, что дьявол? Может, действительно пьянчужка какой…

— А вот смотри, — произносит старичина.

За разговором они миновали порт, вышли к утесу — одинокой, истрепанной ветрами загогулине, нависшей над морем, — поднялись по едва заметной тропке и теперь стоят на небольшой площадке, откуда видны и порт, и предместья, и даже огоньки вилл Верхнего Альяссо. Впрочем, как уже говорилось, дело к утру, поэтому огоньки — тусклы, в домишках — сонное шевеление, но еще тихо в мире, только на чьем-то подворье прокашлялся мучимый нетерпеньем петух — и тотчас затих, смекнувши, видно, что такое торопыжество ведет прямиком в бульон.

Море, спокойное и величественное, плещется где-то далеко внизу, усеянное, как болезненной сыпью, кораблями; терпит их до поры до времени, ибо пока — благодушно прощает. При взгляде на него Фантину становится чуток поспокойней; воображение, взбудораженное было рассказом старичины, да и обстановочкой вокруг, снисходительно машет рукой: живи, малодушный! — и прячет подальше набор патлатых уродливых пугал. До следующего удобного случая.

Фантин вспоминает, что перед теми приключениями его спутник выпил «чуток винца» («разбавленного»? а как же, верим, аж спотыкаемся!), он еще раз оценивает услышанное и скептически хмыкает. Ну да, дьявол. С копытами и хвостом, с рогами. Преследует честных рыбаков, бочками по ночам громыхает, собак дразнит, мерзавец!

— Смотри.

— Куда? — не понимает сперва Фантин. Старичина недовольно ворчит, тычет пальцем в залив.

— Видишь наву с длинной надписью на борту золотистыми буквами? Вот мимо нее я проплывал в ту ночь. «Цирцея» стояла ближе к пристани, где сейчас венесийская нава, ага. Я вышел вон там, сдал рыбку Джульетте, получил монеты и отправился к Корраду… ну, туда, где ты мне на хвост сел. Зачем так подробно рассказываю? Скоро поймешь. Пробыл я у Одноухого недолго, к себе добирался тем путем, которым мы сегодня шли. Видишь слева, в предместьях, несколько хижин новоотстроенных? Да, после пожара. Ну вот, от той, что ближе всех к берегу, пятая справа — моя хибара. Слава Богородице, не добрался до нас огонь, а то не знаю, что и делали бы… Тот, кто ночью бочку у меня опрокинул, пошел как раз в сторону новостроек, а оттуда — вверх, в Нижний Альяссо. Мои пострелятки поутру сбегали, людей-то порасспросили — осторожно, чтоб лишних подозрений не вызвать. А я, едва солнце на небо — вышел из хибары и давай к следам присматриваться. Нечеткие они были, бесформенные, вроде человек ступал, а вроде и нет. Пошел я по ним в обратном направлении. Аккурат к утесу и выбрел. Они, слышь, из воды выходили — оттуда, со стороны «Цирцеи», потом на утес взбирались, с него — к моей хибаре. Ну и дальше, в Нижний Альяссо; куда точно, малые мои не выяснили.

— А почему — дьявол? — не сдается Фантин. Приближение утра добавляет ему уверенности, хотя чертово море теперь не успокаивает, а наоборот. Слушая старичину, «виллан» нет-нет да оглядывается через плечо на угольно-черные волны. Н-ну, чтоб если вдруг что — врасплох не застало. Мало ли…

— Так он же перед тем, как на утес взобраться, человека убил! — ликующе восклицает старичина. — Убил и сожрал, ага. Я только клочья одежды нашел, башмак один — не башмак даже, кусок подошвы да каблук — ну и крови на камнях тоже было чуток. Недавно пролитая кровь, еще влажная.

— Мало ли, — пожимает плечами Фантин (а сам все косится на море; что это там за шевеление в волнах у берега? силуэт чей-то?! или — померещилось?). — Мало ли. Вдруг пьянчужка какой упал и поранился. А рванье волнами на берег выбросило. Или вот! — прищелкивает он пальцами, воодушевленный собственной находчивостью. — Сбросили же кого-то там с «Цирцеи»? Ну, он и добрался до утеса, вышел и побрел в Альяссо.

Старичина лукаво ухмыляется: доволен, как вернувшийся с мартовских гулек котяра.

— Э-э-э, — тянет, — а как же кошелек? — И поясняет: — Ну, я ведь не только одежду и кровь нашел. Был еще кошелек. А какой человек — или даже кто-нибудь из мелкого народца — оставил бы на берегу свой кошелек?! Только дьявол, я так думаю.

— А вы?

— Что — я?

— Как поступили с кошельком вы?

Старичина прокашлялся.

— Ну, нельзя же было оставить его на берегу, верно? Если кошелек подбросил дьявол, кто-нибудь неосторожный подобрал бы и мог из-за своего неведения пострадать. Словом, я поднялся на утес, вот прямо туда, где ты сейчас стоишь, — да и выбросил его в море, ага! В самую пучину.

— Мудрое решение, — бормочет Фантин. Конечно, он не поверил старичине — и насчет дьявола, и особенно насчет кошелька; но нужно же соблюдать приличия. Он ловит себя на том, что снова уставился в волны, и нарочно отводит глаза, скользит взглядом по предместьям Альяссо, рассматривает хибары рыбаков и вдруг замечает возле одной необычное для столь раннего часа шевеление.

— Ишь ты, пожар там у вас снова занялся, что ли? — роняет, не задумываясь.

И только когда старичина, вглядевшись, с отчаянным криком спешит вниз по тропе, Лезвие Монеты понимает: необычная суета развернулась именно вокруг хибарки его спутника.

3

Рыбацкие домишки горят весело, празднично, пылают алым, будто вознамерились на равных посоревноваться с грядущей зарей. Ресурдженты, которые нахохлившимися кочетами застыли поодаль от творимых бесчинств, очень гармонично смотрятся на фоне зарева: алое на алом.

Воскрешателей двое. Тот, что постарше и повыше, картонен ликом. Причудливые морщины на его щеках, горбатый нос-клюв, бесцветные глаза — все это кажется не более чем карнавальной маской: возьмись покрепче за уши, дерни — отвалится. А под ней будет еще одна.

Точно такая же.

По количеству масок этих, как по древесным кольцам на спиле, измеряется его возраст. Да впрочем, достаточно взглянуть на нынешнюю, чтобы понять: стар ресурджент, адски стар — и дело не в прожитых годах, а в пережитом, увиденном, услышанном; в совершенном.

Ему не впервой смотреть со стороны на горящие дома и мечущихся в панике людей.

Совсем другое — младший ресурджент. Лицо его еще не приобрело характерную отрешенность, взгляд живее, чем нужно, — но младший учится, старается, это заметно! — скоро он станет достойным последователем старшего. И всякая случайность, любая оказия вроде пылающей рыбачьей деревушки только закаляет младшего.

Вот и стоят оба поодаль, оттачивают искусство бесстрастности.

…Да нет же! — понимает наконец Фантин, — воскрешатели здесь не случайно. То, что сейчас они ничего не предпринимают — лишь видимость, иллюзия: их бездействие красноречивее любых слов и поступков.

Захотели бы остановить стражу, с деловитостью муравьев снующую от халупы к халупе и швыряющую на крыши факелы, — остановили бы!

— Да что ж это?!.. — всхлипывает старичина, кидаясь прямо в огненную круговерть. Его родные… там? Или все-таки успели спастись? Он не знает и, похоже, не очень-то об этом беспокоится, вид горящего дома превратил его в неразумного зверя, который в ярости готов на все. У такого лучше не становиться на пути, но Фантин все-таки рискует: он хватает старичину за плечи, повисает на нем и орет прямо в волосатое ухо: «Стой! Стой, куда!»

Тот хочет вырваться, не может и бежит с Фантином на плечах — увы, Лезвие Монеты не только низкорослый, он и весит всего ничего.

Городская стража не пытается остановить эту странную парочку, у блюстителей порядка есть дела поважнее. Например, поджигать другие дома и следить, чтобы их хозяева в сердцах не напали на алоплащников.

Хотя, кажется, ресурдженты вполне способны за себя постоять.

Один из воскрешателей вдруг выходит из оцепенения и делает стремительный шаг навстречу старичине. Тот не успевает свернуть и, вскрикнув, с разбега врезается в грудь алоплащника. Фантин от удара летит на землю, успев удивиться: среди гвалта и светопреставленья, в центре горящего поселка, где смрад от рыбьих внутренностей, запах водорослей и потных тел смешивается с чадной гарью, ресурджент словно окутан непроницаемым коконом из сладостных ароматов. Словно не от мира сего, а так, ангел, с небес спустившийся на часок.

Сейчас справедливость восстановит и обратно вознесется, на облаке белом.

Старичине, впрочем, на ангела плевать. Он мычит что-то нечленораздельное, подымается с земли и норовит непременно впрыгнуть в горящий дом. Уже явно не для спасения родных, потому что вот же они прибежали: жена, дети разновозрастные, от сопливого карапуза до дылды, каких еще поискать, — все рыдмя рыдают: куда ты, отец-кормилец, неужели совсем умом тронулся. А жена — та и кулаком для убедительности приласкала: «Одумайся, старый хрыч, мало, что мы без крыши над головой остались, хочешь еще и кормильца нас лишить» (у женщин — думает Фантин — своя логика).

— Дура! — огрызается старичина. Отпихивает жену, расшвыривает, как новорожденных котят, детишек (даже дылду!) и по-прежнему норовит скакнуть в пылающую халупу. Которая уже и рушиться начала; но ничто, ничто не остановит безумца!..

Кроме слов, произнесенных ресурджентом.

— Кошелька там нет, — сообщает алоплащник с легкой иронией, даже укоризной. Как будто обвиняет: мог бы и догадаться, любезный!

Старичина сглатывает слюну, вконец шалеет и, гортанно рыча, поворачивается к воскрешателю, кажется, чтобы сжать его надушенное горло черными своими пальцами.

Только сейчас (поздновато, верно?) Фантин задается вопросом, а что, собственно, он тут делает? Зачем побежал вслед за старичиной, зачем встрял в опасное, чужое ему дело, почему не махнул рукой, — удачи, мол, и всех благ, — да не поспешил к мессеру Обэрто с докладом? Пусть бы сам магус потом разбирался с этим рыбаком, который — ага! держи карман шире! — «выбросил» найденный кошелек. А теперь порывается вскочить в горящий… да нет, уже в обрушившийся домишко, чтобы упомянутый кошелек там отыскать.

Верь после этого людям!

…И все-таки — почему?

Никакой симпатии, никаких обязательств перед старичиной у Фантина нет и быть не может. Он смотрит, как двое стражников выкручивают руки рыбаку, как ресурджент с прежним скучающим выражением что-то велит им, как стонет и корчится в пыли дылда-сын, бросившийся было на подмогу непутевому папаше… Фантин смотрит и ничего не чувствует.

Это должно было случиться, вдруг понимает он. Все, вплоть до появления воскрешателей. Я знал, что это произойдет, это или что-то в таком духе. Я хотел, чтобы это произошло.

Я, понимает Фантин, заболел худшей из хворей «виллана». Мне нравится риск, он уже не просто щекочет нервишки, а именно нравится: я сую голову в петлю даже тогда, когда в этом нет необходимости.

Что равносильно потере профессионального чутья, равносильно гибели, — хуже, чем утрата гибкости суставов или быстрой реакции.

Я, не задумываясь, сунулся в самое пекло. И сейчас получу по заслугам.

Эта мысль не пугает Фантина, лишь вызывает легкую досаду, что все вышло так бездарно и бессмысленно. Проклятый магус испоганил ему жизнь, играючи перекорежил судьбу, а сам сейчас, небось, отлеживает бока в гостинице и ждет вестей.

«А вот хрен он их дождется! — с пьянящей легкостью думает Лезвие Монеты. — Пусть хоть до Второго Пришествия на кровати вертится».

Остатки благоразумия заставляют Фантина все же попытаться уйти, пока ресурджент и стражники заняты хнычущим старичиной.

— Я верну тебе содержимое кошелька, — сулит воскрешатель. — И добавлю еще несколько золотых. Если ты скажешь мне, где… — Он прерывается, вскидывает голову и велит своим подопечным: — Этого хоть не упустите, болваны!

Речь идет, разумеется, о Фантине. Неделю назад, услышь такое, он бы дал стрекача — и только б его и видали! Теперь даже не пытается.

— Правильный мальчик, — шепчет за левым плечом вкрадчивый голос.

Ну да, конечно, ресурджентов ведь двое — и второй, младший, как раз присматривал, чтобы «правильный мальчик» не сделал отсюда ноги.

— Правильный… Он не побежит.

— Однако и искушать сверх необходимого не следует, — отрывисто произносит первый воскрешатель. — Так о чем бишь я… о кошельке. Ну, будешь душу облегчать, грешный сын мой?

Наверное, со стороны это выглядит смешно: ресурджент ведь годится рыбаку не в сыновья даже — во внуки.

Но смеяться Фантину не хочется.

— Грешен, — шепчет, сплевывая кровь, старичина. — Грешен, отче. Все скажу, как есть. Только ее, — выразительный взгляд на жену, — ее уведите.

Уводят.

— Ну вот, значит, — почти с удовольствием произносит рыбак. — Значит, грешен. Врал. Супруге — в том числе. Добро ближнего своего, Эфраима-барышника, возжелал (и не раз). Прелюбодействовал. Да-да, премного, всех и не вспомню!.. Еще…

— Кошелек, — мягко напоминает ему воскрешатель.

— А?

— Кошелек.

Старичина морщит лоб.

— Кошелек, кошелек… Какой кошелек?

Ресурджент брезгливо, двумя пальцами, берет его за ухо — словно отец, вознамерившийся проучить сына-шалопая.

— Вспоминай, — советует ласково.

По лицу старичины стекают крупные, мутные капли. Он кривит рот в ухмылке, от которой Фантину становится дурно.

— Не знаю никакого кошелька. Не было его, господин. Не было.

— Увы, фра Оттавио, обычная история. Они запираются даже тогда, когда ложь их очевидна. — Старший ресурджент достает выцветший, вымазанный в земле кошелек. Фантин мимоходом удивляется, что воскрешатель не побрезговал положить его в свой карман. — Видишь, — обращается ресурджент к рыбаку, — мы ведь действительно нашли его. А ты ерунду бормочешь. Зачем? Или скажешь, не твой кошелек?

— Не мой.

— И в хибаре твоей он случайно оказался, да? Недоброжелатели подкинули? Может, Эфраим-барышник решил тебя подставить? Или те, с кем прелюбодействовал, отблагодарить захотели, приятный подарок устроить?

— Не знаю, отче.

— Фра Оттавио, пожалуй, вам предоставится случай кое-чему поучиться. Велите барджелло, чтобы этого юнца связали и посадили отдельно от других свидетелей — и непременно проследили, чтобы он не мог с ними ни о чем говорить или обмениваться знаками. А мы займемся этим вот… — и ресурджент брезгливо указывает подбородком на старичину, не выпуская его уха из своих узловатых пальцев.

На запястья Фантина накручивают едва ли не моток какой-то мерзкой, колючей веревки; он пытается сложить ладони лодочкой, но фра Оттавио замечает и прикрикивает на стражников, чтобы не зевали и как следует позаботились о пленнике; фокус не проходит. Еще и ноги связывают, да так, чтобы ни одного лишнего движения сделать не мог. В рот суют склизкую тряпку: знай молчи да жди своей очереди, тогда уж наговоришься всласть!

Таким варварским образом обездвиженного, его сажают подпирать какой-то забор, собственно, не забор даже, а несколько уцелевших досок. Рядом, спиной к Фантину, становится стражник, присматривающий за прочими пленниками — семьей незадачливого старичины. Все, дорогой, понимает Лезвие Монеты, теперь уж попался по-настоящему. И никакой магус не спасет, потому что мессер Обэрто, чтоб он жил триста лет и испражнялся золотыми слитками, лежит сейчас в комнатке «Стоптанного сапога», дожидаясь верного своего помощника. Нет чтоб на помощь прийти!

Внимание Фантина вдруг привлекает маленькая тень, мелькнувшая где-то справа, почти на самом краю видимости. Это могла бы быть крыса… но крысы ведь не ходят на задних лапах, верно?

И не носят широкополые шляпы, щегольски сдвинутые набекрень.

Мягкие пальчики касаются Фантинового запястья, потом скользят вниз, к узлам на веревке. Лезвие Монеты только и может, что промычать нечто, даже отдаленно не похожее на «Малимор». Но, кажется, это именно он — серван, обитающий на вилле Циникулли.

Неужели пришел помочь?!

Почему-то сейчас к Фантину вернулась его прежняя любовь к свободе, он отчаянно не желает попасть в руки ресурджентов и подвергнуться допросу. Он готов принять помощь от кого угодно, даже от вредного пуэрулло.

Жаль, Малимор совсем не спешит его освобождать. Что-то надевает на палец Фантину, прескверно хихикает и… да, уходит, мерзавец! Наверняка устроил очередную пакость, Лезвие Монеты готов на что угодно спорить — устроил!

Тем временем старший ресурджент понял, насколько бесполезно добиваться правды от допрашиваемого. Фра Оттавио велит стражникам отволочь бесчувственное тело в сторону и привести следующего.

Следующий — Фантин.

Он пытается сопротивляться — бесполезно. Теперь-то, связанный — что он может? Сожалеть о собственной безмозглости да жалостливо мычать нечто в духе «дяденька, не трожьте, не виноватый я».

— Кто ты такой? — с легкой брезгливостью интересуется старший воскрешатель. — И откуда знаешь его? — указывает на рыбака.

Фантин бормочет что-то про «первый раз вижу». Холодные пальцы воскрешателя едва ощутимо касаются его уха — и череп пронзает невыносимая, сводящая с ума боль. «А я ведь ему все расскажу, — вдруг понимает «виллан». — Еще чуток потерплю… для виду… чтоб не стыдно потом… и расскажу». Мысли путаются, скачут, накладываются друг на дружку, переплетаются. «Еще чуток… и как только старичина выдержал?..»

Голос, который неожиданно раздается у него прямо над головой, Фантину кажется уже чем-то не вполне реальным, как рассказ об обязательных пасхальных чудесах или байка об ангеле, спустившемся с небес… но ведь двое крылачей давным-давно здесь, один продолжает держать его за ухо, вливая прямо в голову кипящую смолу… или расплавленный свинец… неважно, в общем, двое уже здесь, а третий, по всему, лишний, так откуда же?..

И что за ерунду, прости Господи, он говорит?!

— По-моему, святые отцы, вы несколько ошиблись в выполнении порученной вам миссии. Речь ведь шла о предке рода Циникулли, не так ли, фра Клементе? А вы вместо предка вознамерились извести потомка, пусть и незаконнорожденного.

Подчеркнуто вежливый голос старшего ресурджента:

— Не могли бы вы объяснить подробнее, мессер?

— Разумеется. Эй, барджелло, поди сюда. У тебя есть копия портрета, которые раздавали всем вашим людям? Ну так достань ее, болван, и вглядись повнимательнее. И святым отцам покажи. Узнаете, отче? А если сомневаетесь, велите развязать бастарду руки. Полагаю, на одной из них… ну да, вот же, на левой, видите.

— Что это?

— Это? Это, фра Клементе, фамильный перстень семейства Циникулли. Один из девяти, если точнее. Видите, на печатке кролики и шпаги, элементы их герба.

— Он мог украсть перстень.

— Полагаю, прежде чем делать столь поспешные выводы, следует спросить об этом у синьора Леандро. Если, — вкрадчиво добавляет магус, — вы не верите моим словам и этому портрету.

Мессер Обэрто говорит что-то еще, что-то, кажется, крайне важное, но Фантин перестает воспринимать его слова, а потом и вообще окружающий мир: он впервые в жизни теряет сознание.

 

Глава восьмая

НОЧНЫЕ ВСТРЕЧИ В СКЛЕПЕ И В ДОКЕ

1

От известия о появлении в городе двух ресурджентов до встречи с ними прошел не один час — и для Обэрто это были чрезвычайно хлопотные часы.

То, что представлялось наиболее сложным — договориться с маэстро Иракунди — оказалось в действительности самым простым. Да, ювелир был порывист и вспыльчив, но далеко не глуп. Он выслушал предложение магуса, сквернословя почище иного сапожника, долго ворчал сперва о невозможности такой работы, потом — о затратах, связанных с заказом, наконец заявил: «Ничего не гарантирую» и «зайдите к концу Василиска» (то есть уже вечером). После чего выставил Обэрто из мастерской: «Не мешайте, мессер! Сами же хотите, чтоб быстрей».

Ладно, у магуса как раз было несколько незавершенных дел, которыми он мог заняться до часа Василиска.

«Голос мертвых» отпросился предупредить Папу Карло о воскрешателях — Обэрто отпустил. А сам надел личину почтенного старца и отправился на кладбище.

Потому что обещания нужно выполнять.

Даже если ты — законник, который собирается нарушить главные принципы своего ордена.

2

— Наконец-то, мессер! — в голосе призрака Аригуччи звучит неподдельное воодушевление. — Я уж заждался. Говорят, у вас случилась неприятность тем вечером…

— Ничего серьезного, синьор Аральдо, поверьте. И я бы обязательно навестил вас, что бы ни случилось.

— Мессер, у меня ни на мгновенье не возникало сомнений в том, что вы придете! Вы ведь законник, а законники — люди своего слова.

Сказанное почтенным призраком попадает, что называется, в яблочко. Обэрто улыбается.

— Итак, я здесь. О чем вы хотели говорить со мной?

— Ах, мессер, вы так торопливы! Дела, полагаю? Хлопоты? Все ловите преступников, потревоживших покой уважаемого Циникулли?

— Простите, синьор Аральдо. Я, пожалуй, не очень вежлив…

— …но тому есть причина, ведь так? Всему на свете, мессер, есть причина, а порой даже не одна. — Призрак грустно улыбается и разводит руками, рукава его колышутся двумя пушистыми крыльями. — Такова жизнь, мессер. Она вмешивается в самый неожиданный момент и вносит свои поправки в наши планы. Насколько я понимаю, нечто подобное произошло и с вами.

— Вы чрезвычайно проницательны, синьор Аральдо.

— В моем возрасте и положении быть иным весьма накладно. К тому же… это, знаете, не составило особого труда: догадаться о том, что происходит с вами. Я, собственно, ожидал чего-то в этом роде, еще когда впервые увидел вас в своем склепе. Вы, мессер, уже в тот раз были не в ладах с самим собой. Со своим сердцем.

— Да вроде пока не жалуюсь, стучит без перебоев, — отшучивается магус. Но он вспоминает свою «проповедь» Фантину и изумляется совпадению: ведь речь тогда шла именно о сердце!

— И оно молчало, даже когда вы, мессер, незаконно проникли на виллу Циникулли? Вы, законник, нарушили самое закон! Пусть даже и с благой целью — но нарушили!

— Вы обвиняете меня в этом, синьор Аральдо?

— Ни в коем случае! Скорее, сочувствую. Ваши наставники, а прежде всего — основатели ордена были не очень-то дальновидны. Они учили вас одному, но мир устроен совсем по-другому. Не нарушив закон, вы бы никогда не отыскали перстни. Нарушив — пошли против собственной природы, вернее, против тех принципов, которые уже стали неотъемлемой частью вашего существа. Теперь жизнь и учение борются в вас — и пока что жизнь побеждает.

— Полагаете, это плохо?

— Полагаю, это больно и мучительно — но необходимо. Вы взрослеете, мессер.

— Да ведь я, кажется, уже не мальчик.

Синьор Аральдо, извиняясь, вскидывает руки:

— Разумеется, разумеется! Я недостаточно ясно выразился, мессер. Мне следовало сказать: «Вы растете, изменяетесь». Этот процесс, каким он мне видится, похож на взросление. Дети ведь всегда живут заимствованной жизнью: родительскими представлениями, родительскими «хорошо» и «плохо». Постепенно ребенок начинает понимать, что эти «хорошо» и «плохо» могут не совпадать с его собственными, а мир устроен несколько сложнее, чем он привык думать. Понимание этих в общем-то простых вещей почти всегда болезненно. Рушатся стены яйца, и птенец выбирается на волю.

Какое-то время в склепе царит молчание. Обэрто размышляет об услышанном, синьор Аральдо терпеливо ждет.

— Итак, — наконец говорит магус, — вы советуете мне разбить яйцо моих прежних представлений? Но нарушивший закон единожды — пусть из самых благих побуждений! — уже не смеет называться законником.

— Это не беда, — грустно улыбается синьор Аральдо. — Это как раз не беда. Ничто не помешает вам по возвращении к наставникам покаяться в грехах, принять епитимью и продолжать двигаться по выбранной вами (впрочем, вами ли?) стезе. Загвоздка не в том, что вы нарушили закон, мессер. Загвоздка в том, что вы нарушили его, уже веря в правильность выбранного пути. И до сих пор не сомневаетесь, что вор должен сидеть в тюрьме, а преступник — понести заслуженное наказание. В этом вы, безусловно, правы. И в этом правы были те, кто учил вас таким истинам…

— Но справедливость не достигается обманом и беззаконием, — привычно, но уже неуверенно возражает Обэрто.

— Утешьте таким аргументом тех, чьи судьбы сломаны ловкими купцами или судьями-крючкотворами. Можно говорить правду, действовать по закону — и тем самым творить несправедливые вещи, мессер. Вы наверняка об этом не раз задумывались, но основатели ордена уже подготовили для сомневающихся ответы на все вопросы. Свои ответы, не ваши, свои «хорошо» и «плохо». В Альяссо вы наконец-то обнаружили, что они не совпадают с вашими.

— Я могу ошибаться.

— Разумеется. Человеку вообще свойственно ошибаться. Это магус не может позволить себе ни одной ошибки, ибо он — выше их, он — совершенен, идеален, самодостаточен. Магус задает вопросы, направленные вовне, и никогда — обращенные к самому себе.

— Есть вещи, в которых глупо сомневаться.

— И есть те, в которых глупо не сомневаться. То, что вы говорите со мной об этом, доказывает: вы, мессер, уже сомневаетесь. Птенец разбил яйцо, скорлупу не склеить. Вам остается только одно: принять самостоятельное решение. Любое. Вы можете по-прежнему верить в идеалы братства или же отринуть их все до одного, но теперь это будет ваш сознательный выбор.

— Я… — Обэрто запинается, качает головой, смущенный, — я подумаю, синьор Аральдо. В самом деле, спасибо за совет и участие.

— Всегда пожалуйста, мессер. Когда-то давно я имел честь называть другом одного законника… это старая история, полузабытая и, пожалуй, не слишком интересная. Важно вот что: с тех пор я видел многих братьев вашего ордена — и магусов, и других. Увы, большинство из них предпочитает не покидать яйцо даже тогда, когда вырастает из него. Другие же разбивают скорлупу и оказываются совершенно неподготовленными к миру, который ожидает их по ту сторону белых выпуклых стен. Вы мне симпатичны, мессер, поэтому я бы хотел, чтобы вам удалось выбраться из скорлупы если и не безболезненно, то без роковых последствий.

— Я постараюсь, синьор Аральдо… постараюсь. — Он все-таки берет себя в руки и вспоминает, зачем пришел к призраку. — Позвольте один вопрос?

— Внимательнейшим образом слушаю.

— Вы ведь знали о Фантине? С самого начала знали?

— Это очевидно любому, кто видел несколько поколений Циникулли — хотя бы на портретах.

— Но зачем?..

— Месть, мессер, месть. Сладчайшее удовольствие — и, кстати, единственное из немногих, доступных призракам. Не скрою, была еще причина: хотел, дурак недальновидный, помочь пареньку устроить свою жизнь; но это уже потом, когда я познакомился с ним поближе, а сперва единственное, что двигало мной — желание как следует насолить… даже не нынешним Циникулли, а тщеславцу Бенедетто, всегда оч-чень беспокоившемуся о чистоте крови и не терпевшему упоминаний о незаконных отпрысках. Потому что сам он (открою вам тайну) был именно бастардом. В те времена, кстати, к побочным сыновьям относились не в пример суровей, чем сейчас. Нынешний папа, я слышал, даже объявил нескольких своих бастардов племянниками, дал им внушительных размеров наделы — и ничего, слова никто поперек не сказал. В прежнее-то время доброжелатели устроили бы из этого зна-атный скандал!.. Воистину, прав был древний мыслитель, когда восклицал: "О tempores, о mores!"

Обэрто, конечно же, не может с этим не согласиться.

Также пообещает он выполнить просьбу, которую, прощаясь, выскажет призрак. И выполнит, потому что, даже перестав быть полноценным законником, Обэрто остается человеком своего слова.

3

Седьмой, последний удар колокола отзвенел в вечернем воздухе — и вот Обэрто уже возле ювелирной лавки.

«Голос» Папы, как ни странно, ждет магуса у входа. Сидит на низеньком табурете, потягивает винцо, душой отдыхает. Рядом примостилась симпатичная девица, и они вполголоса воркуют о каких-то глупостях, им одним интересных и понятных. Девица, кстати, та самая, из «Стоптанного сапога». Оказывается, Папа Карло прислал ее, узнавши про ресурджентов: сказал, на всякий случай, вдруг нужно будет весточку передать.

Как в воду глядел! Обэрто тут же велит девице возвращаться в «Сапог» и передать дону Карлеоне некую просьбу. Выясняется {«Vox» сообщает), что и «крестный отец» тоже хотел бы попросить Обэрто об услуге: по возможности узнать, зачем явились в Альяссо воскрешатели.

— Разберемся, — кивает тот. Пока «голос» и девица прощаются, он идет в лавку, где маэстро Иракунди с подмастерьем как раз заканчивают выполнять обещанное. «Подождите, я позову вас, мессер!» — почти рычит Тодаро — что же, магус возвращается на улицу и проводит время в беседе с «голосом», уточняя кое-какие детали. В частности, расспрашивая о том, кто владеет верфью, в которую поместили севшую на мель «Цирцею».

Наконец заказ выполнен, можно двигаться дальше, теперь — в порт. Магус удивляет своего спутника: заявляет, что нужно торопиться, времени мало — но при этом делает крюк, чтобы зайти на рынок и купить два меха дорогого вина. Вручает их «голосу» и велит беречь, как зеницу ока.

Контора хозяина верфи — здесь же, в порту, чтобы далеко не ходить. Сам хозяин — взъерошен и сердит, на приветствие визитеров он рычит нечто невразумительное, явно враждебное, но магус после общения с маэстро Иракунди готов к такому приему. Да и «голос» быстро усмиряет уважаемого Риккардо Барбиаллу, шепнув ему на ухо пару слов. Видимо, авторитет Папы Карло значит для верфевладельца не меньше, чем для ювелира: Обэрто готовы выслушать, хотя принять угрюмое «Ну-с, так что вам, любезный?» за искреннее внимание или душевное расположение способен только совсем уж наивный.

Сьер Барбиалла даже не потрудился сесть — встал у стола, уперся волосатыми кулачищами в учетную книгу, набычился. Молчит, но всем своим видом показывает: недосуг мне о всякой ерунде трепаться, и так хлопот немеряно; словом, давайте поскорей: выкладывайте, зачем пожаловали, и проваливайте подобру-поздорову.

— Я здесь, чтобы помочь вам.

— Да ну? — иронически вопрошает сьер Барбиалла. — А с чего вы взяли, что я нуждаюсь в помощи?

— Если не ошибаюсь, в одном из ваших доков несколько дней назад начали происходить досадные… назовем их, случайности.

— У меня, любезный, досадные случайности происходят каждую неделю. Жизнь, чтоб вы знали, не только из удач состоит!

— Я говорю о том доке, куда поместили «Цирцею».

Сьер Барбиалла тяжело вздыхает и, прищурив глаз, спрашивает наконец:

— Что вы имеете в виду?

— Я имею в виду пропажу инструмента, порчу снастей, протухшую питьевую воду, а также прочие мелкие пакости, которые способен сотворить разгневанный пуэрулло.

— Пальцем в небо! — то ли радуется, то ли огорчается верфевладелец. — Я же вызывал специалистов, советовался. Говорят, все чисто, пуэрулли здесь ни при чем.

— Если быть точным, они заявили, что ни один из известных им пуэрулло не причастен к происходящему.

— Да, — растерянно подтверждает сьер Барбиалла. — А какая, собственно?..

— Разница, видите ли, заключается в том, что вы имеете дело с представителем той ветви мелкого народца, которая почти неизвестна у нас, в Средиземноморье. Они обитают преимущественно на севере, а сюда если и попадают, то случайно.

Верфевладелец мигом соображает, что к чему.

— Во сколько мне обойдется ваша услуга, синьор…?

— Обэрто, но без «синьора».

— Так во сколько мне обойдется ваша услуга, многоуважаемый Обэрто?

— Деньги не важны. Проведите меня в док и велите, чтобы оттуда ушли все…

— Сейчас вечер, на ночь я их и так отпускаю…

— Тем лучше. Я закроюсь в доке и пробуду там, по-видимому, до утра. Никто не должен беспокоить меня, стучать в дверь или даже просто пытаться подсматривать. Раффаэль проследит за этим, верно? — «Голос» кивает. — Далее. Утром, возможно, мне понадобится осмотреть другие доки. При этом по первому моему требованию из них уйдут все рабочие…

— Надолго?

— Думаю, что нет, но не хочу загадывать. Возможно, и надолго. Но обещаю одно: после сегодняшней ночи пуэрулло оставит вас в покое.

— Ну, — с видимым облегчением подытоживает сьер Барбиалла, — это как раз то, что нужно.

— Да, еще. Мне нужны две чистые кружки.

Сьер Барбиалла ничем не выдает, что удивлен просьбой магуса: кружки так кружки! Сам он решает остаться на ночь в конторе, много дел, знаете ли, поднакопилось, мы тут с уважаемым Раффаэлем скоротаем время, чтоб ему одному не скучать.

— Помните: никто не должен до утра стучаться в док или заглядывать внутрь.

— Лично прослежу! А когда приступать-то будете?

— Сейчас, сьер Риккардо. Скоро полночь, времени почти не осталось. Ведите…

Опираясь на трость (и по-прежнему — в личине седобородого старца), Обэрто следует за сьером Барбиаллой. «Голос» идет рядом, несет кружки и мехи с вином.

Док уже пуст, последние рабочие переодеваются и, бросая недоуменные взгляды на эту троицу, уходят. В черном, полном тенями чреве не остается ни одной живой души… ни одного человека, если точнее.

— Возьмите фонарь, — советует сьер Барбиалла.

— Да, поставьте у входа, — вряд ли он понадобится магусу, но ни к чему тревожить и так взволнованного верфевладельца. — Раффаэль, занеси вино и кружки. А теперь, господа, позвольте откланяться. Увидимся утром, — он кивает им и переступает через порог. Дверь захлопывается, Обэрто, прислонив к ней трость, опускает изнутри тяжелый засов.

И в это время свет в фонаре гаснет.

4

Сьер Барбиалла не на шутку взволнован, сьер Барбиалла нервически теребит бороду, стреляет глазами в сторону запертой двери и наконец не выдерживает:

— Как по-вашему, молодой человек, он справится?

— Папа знает, кого просить об услугах, — веско произносит «голос». — Пойдемте, нам не стоит…

Его слова прерываются грохотом из дока, после грохота следует визг, яростный и грозный. Теперь у сьера Барбиаллы и Vox'а не остается ни малейших сомнений: внутри доблестный Обэрто сражается с врагом опасным, незаурядным.

— Может, все-таки…

— Пойдемте, — в голосе «голоса», пожалуй, не слышно уже той уверенности, но он берет сьера Барбиаллу под локоток и увлекает в сторону конторы. — Сказано было: до утра не тревожить. Значит, не будем…

На сей раз его заглушает свирепый рев, от которого волосы у верфевладельца встают дыбом, да и Раффаэлю явно не по себе. Но они уходят — и правильно делают. До рассвета оба не сомкнут глаз, коротая время за картишками и припасенным сьером Барбиаллой мехом с манджагверрой.

Ближе к утру «голоса» найдет посланник от Папы и сообщит, что вчера одному из «уборщиков» дона Карлеоне заказали некоего законника по имени Обэрто.

5

А что же сам Обэрто?

Не стоит забывать, что еще недавно в него стреляли, к тому же он испытал на себе разрушительное влияние одного из сильнейших ядов, какие только имелись в распоряжении синьора Бенедетто. Влияние это сказывается до сих пор: не зря ведь по дороге в ювелирную лавку Обэрто опирался на руку Раффаэля, не зря и потом, поговорив с маэстро Иракунди, нацепил личину старца и взял трость, с которой не расставался, пока не вошел в док. Он бы и теперь оперся на нее, да свет погас и началось то, что началось, — не до трости, господа, совсем не до нее!

Грохот! визг! оглушительный рев!!!

Читатель, вероятно, уже представил себе какого-нибудь зловредного пуэрулло ростом со слона, с клыкастою и слюнявой пастью, с глазищами, как блюдца, с ладонями-лопатами и длинным скорпионьим хвостом. Это вот страховидло тихонько подкралось к Обэрто, зловонным своим дыханием погасило фонарь, а теперь вопит и рычит, чтобы поколебать уверенность противника, так сказать, морально раздавить его. И следовало бы, наверное, всем небезразличным вострепетать от мысли, что предстоит доблестному нашему магусу жестокая и кровавая схватка (а он — помните? — только-только начал приходить в себя от действия яда); следовало бы лихорадочно пробегать глазами строку за строкой, а то и перелистнуть пару страниц вперед, чтобы узнать, чем там все закончилось: вряд ли чудовище убьет чародея, но ведь может руку-ногу откусить, а пасть слюнявая, будет потом заражение крови…

Успокойся, читатель, не спеши листать страницы. Жив Обэрто, жив и невредим, только горло сорвал вопить в две глотки да занозу в ладонь вогнал, когда ящики опрокидывал, а так — здоровехонек.

Хотя, конечно, работать на публику притомился. Берет мехи, кружки берет, шагает прямиком к «Цирцее», посреди дока возвышающейся. Кое-как карабкается по трапу (тросточка оставлена у входа, хоть, конечно, с ней было бы сподручней).

Залез наконец. Другой бы уже сто раз оступился и — пиши пропало: падать далеко, разбился бы всенепременно; но Обэрто видит в темноте не хуже, чем днем, поэтому обошлось без неприятностей.

Оказавшись на палубе, магус направляется к носу корабля. Останавливается на самом краю, развязывает мех и брызгает вином на женскую статую, поддерживающую бушприт:

— Мир тебе!

Кто бы увидел сейчас магуса — решил бы, что тронулся умом бедняга. Сперва ящики роняет и визжит дурным голосом, теперь вином дорогущим поливает деревяшки. Беда, сгорел человек на работе, не выдержал душевного напряженья! Гляди, гляди, уже и черти ему мерещатся!..

Черт, господа, действительно имеет место быть. То есть, ежели издалека и в темноте, да не слишком приглядываясь, можно принять явившееся существо за черта (что и случилось несколько дней назад с рыбаком Марком, который сейчас допивает последнюю кружку в таверне и еще не обнаружил Фантина, за ним следящего). Обэрто же, не в пример Марку, в темноте видит хорошо — да и знает наверняка, кто пожаловал.

Клабаутерманн. Тьфу, пропасть, слово не италийское, пока выговоришь — язык в морской узел завяжется! И сам гость — не из наших краев, северянин. Откуда взялся на «Цирцее», как туда попал? Да вместе с древесиною, из которой изготовили саму Цирцею — не корабль, а носовую фигуру. А если уж быть совсем точными, то вторую носовую фигуру, первая-то разбилась во время одного из рейсов, поэтому купили новую — а вместе с нею на галере поселился клабаутерманн.

«Откуда вы о нем узнали?» — спросит завтра Фантин.

Обэрто пожмет плечами: «Сопоставил отдельные факты. Ты ведь не раз был в порту. — Фантин содрогнется, вспоминая горящие рыбацкие хибары, и молча кивнет. — Значит, замечал, что в гавань Альяссо частенько заходят корабли с большим водоизмещением. Следовательно, глубина в гавани не маленькая — и вот так, за здорово живешь распороть днище о скалы «Цирцее» было бы сложновато, даже если предположить, что все на ее борту упились вусмерть и не следили, куда плывут. Теперь о команде. Помнишь, дознатчики обнаружили за ними кое-какие грешки? Я далек от того, чтобы уверовать в столь явную и скорую Божью кару за преступления — и потому предположил, что здесь не обошлось без вмешательства некой третьей силы, неучтенной, но вполне земного происхождения. Каковая должна была находиться на судне в момент отплытия (это раз) и крайне отрицательно относиться к преступлениям команды (это два). И (три) сила эта знала о преступлениях моряков «Цирцеи» тогда, когда никто в Альяссо о них даже не подозревал. Отплывая, они не взяли с собой ни одного пассажира, вообще никого из посторонних…»

«И откуда вы только успели все это узнать?» — удивится Фантин.

«Частично — видел сам, пока жил в городке, а кое-какие детали уточнил с помощью дона Карлеоне».

«Но про этого… про клаптерьмана… дон Карлеоне ничего ведь не знал?»

«Зато про клабаутерманнов знал я. Когда я запросил у Папы все, что известно о «Цирцее», он, среди прочего, разведал и про поломку носовой фигуры. Причем случилась она на северо-западе, в Лиссбоа, и для меня это оказалось последней картинкой в мозаике. Потому что именно в носовых фигурах северных парусников обитают клабаутерманны».

«Да кто ж они такие-то?!»

«Дальние родственники наших пуэрулли. Если правы те ученые, которые отстаивают теорию взаимопревращений… хм, словом, не исключено, что клабаутерманны когда-то были древесными духами, вроде элладских дриад, но со временем… превратились в клабаутерманнов. Кое-какие черты их характера только подтверждают эту теорию. Как и древесные духи, клабаутерманны очень чутки к несправедливости и, уж прости за каламбур, на дух не переносят на борту своего корабля преступников: преследуют, иногда очень жестоко мстят тем, кто крадет еду из камбуза, проходу не дают сквернословам и пьяницам».

«Как же так? — будет недоумевать Фантин. — Ведь команда «Цирцеи» занималась каперством не один месяц! Да и работорговлей тоже не перед прибытием в Альяссо решили промышлять. Чего ж раньше этот ихний грабькарман бездействовал?»

И тогда Обэрто расскажет ему вкратце то, о чем скоро сам узнает, — но сперва нужно еще поздороваться с клабаутерманном и найти с ним общий язык, ведь этот северный пуэрулло изрядно разгневан и не очень-то склонен вести светские беседы. Фонарь-то он погасил — и явно с намеком, что незваному гостю лучше убраться отсюда.

Со стороны магуса первый шаг к примирению сделан: носовая фигура окроплена вином, произнесена приветственная формула. Но как поведет себя пуэрулло?

Пока что он медлит. Жмурит громадные, как у кошки, глаза, прядет остроконечными ушами (их Марк той ночью принял за рога), поводит из стороны в сторону хвостом с кисточкой на конце.

— Чего тебе? — спрашивает.

— Я пришел с добрыми намерениями.

Клабаутерманн ухмыляется, показывая два ряда мелких, похожих на иголки, зубов:

— Это ведь у вас, у людей, есть пословица о дороге, вымощенной добрыми намереньями?.. А шумел зачем?

— Для солидности, — улыбается Обэрто. — Чтобы хозяин доков понял, какой ты свирепый и решительный.

— …а ты — отважный, да? Цену себе набиваешь? — клабаутерманн хихикает, тычет пальцем в мех с вином: — Налей-ка. — И, пока Обэрто наливает: — Пришел меня выжить отсюда?

— Разве ты живешь? — парирует магус. — Насколько я знаю таких, как ты, «Цирцея» для тебя больше не подходит: слишком много крови и смертей.

Клабаутерманн в ответ тихо, угрожающе шипит, топорща шерсть на загривке. Глаза его вспыхивают двумя золотистыми лунами, хвост хлещет по палубе.

— Ты смеешься надо мной?! Человек, не играй с огнем, не советую!

Обэрто как будто не обращает внимания на тон, он протягивает кружку собеседнику, наливает себе и садится прямо на доски, прислонясь спиной к фальшборту.

— Хватит ворчать. Я пришел с деловым предложением, а не для того, чтобы дразнить тебя. Садись, выпей, поговорим.

— Почему ты здесь? — холодно спрашивает клабаутерманн. Кружку он взял, но пить не спешит.

— Я же сказал…

— Не путай! Ты сказал, зачем пришел. Но не ответил почему.

— Я — магус-законник. Слышал о таких?

Клабаутерманн отрывисто кивает.

— Расследую дело о пропаже тех перстней, из-за которых и попалась вся команда «Цирцеи». Хочу понять, что же произошло на самом деле. К сожалению, подеста поспешил с казнью, поэтому ты теперь — единственный, кто знает правду о событиях той ночи. Вот я и предлагаю сделку: ты поможешь мне, я — тебе. Идет?

— Надо подумать, — и клабаутерманн наконец-то отпивает из кружки!

Это верный признак: разговор состоится, дух уже не считает Обэрто врагом. Более того, он садится напротив магуса и меняет свое обличье — превращается в забавно одетого человечка: его белые матросские штаны по северной моде заправлены в сапоги с высоченными голенищами, алая курточка размера на два меньше, чем нужно бы, но клабаутерманна это совсем не смущает.

Обэрто доволен: когда пуэрулло принимает человеческий облик, он тем самым выказывает высочайшую степень расположенности к собеседнику.

— Что бы ты хотел знать? — спрашивает клабаутерманн.

— Сперва расскажи о «Цирцее». Почему ты вовремя не заметил и не пресек изменения, которые произошли с командой.

— Я спал, — просто отвечает пуэрулло. — Видишь ли…

6

Клабаутерманны действительно во многом сходны с духами деревьев. Как и дриады, они время от времени погружаются в долгий, полный сладостных переживаний сон — скорее, не сон, а спячку. И в такие моменты очень сложно достучаться до них: даже самые незаурядные происшествия во внешнем мире не способны пробудить уснувшего клабаутерманна.

Поэтому когда тот, что обитал в носовой фигуре «Цирцеи» («Зови меня, пожалуй, Гермар, — разрешил он Обэрто. — Мое настоящее имя-для-друзей тебе все равно не выговорить»), — когда Гермар проснулся, он понял, что происходит нечто из ряда вон. «Нечто, доложу я тебе, отвратительное!»

По правде говоря, его сон исподволь превратился в кошмар, жуткий и малопонятный; Гермар едва успел сообразить, что к чему, и усилием воли пробудиться. А иначе ведь мог и помереть — во сне.

На «Цирцею» он попал недавно, когда она столкнулась с каперским коггом и едва уцелела в неравной схватке. Тогда-то прежняя носовая статуя и приказала долго жить.

В Лиссбоа — центре торговли между ганзейскими купцами и торговцами Средиземноморья, «Цирцее» в тот раз пришлось задержаться дольше обычного. Эта задержка, конечно, не пошла на пользу: вместо того, чтобы, набив трюмы сельдью, поспешить домой, команда вынуждена была выложить кругленькую сумму за ремонт судна, да и проживание в Лиссбоа стоило немало. Поэтому решили сэкономить хотя бы на новой носовой фигуре — купили снятую с разбитого холька. Обитавший в ней Гермар понаблюдал за новыми попутчиками, убедился, что люди они порядочные, дело морское знают, — да и задремал.

«Спячка у меня как раз начиналась. Если б знать, как все обернется… Потом я уже выяснил: подсел к ним тогда же, в Лиссбоа, один проныра по кличке Угорь (а настоящего своего имени он так и не открыл). Команда в сражении с каперами лишилась пятерых: двое померли, трое ранены, причем один — тяжело; конечно, всех троих взяли с собой, но толку от парней не было никакого. Тот, что тяжелораненый, — вообще все время лежал в полузабытьи, а его бред оседал на стенках тонкой маслянистой пленкой, которая прескверно воняла. (Люди, само собой, этого не замечали.) А потом он и вовсе помер: к нему в сны забралась сирена-полуночница и перегрызла нить, которая соединяет спящего с этим миром.

Мне бы уже тогда забеспокоиться: я ведь сквозь сон чуял запах дурной, но решил, что это от раненых, скоро они выздоровеют — и все пройдет. Во сне за внешним временем плохо следишь… Они, те двое раненых, давно должны были бы поправиться, давно! Если бы я вовремя заметил…

Тогда еще вот что случилось: у «Цирцеи» начались неприятности, связанные с торговлей. Серьезные неприятности, потому что испокон веков… ну ладно, хорошо, издавна… то есть вот уже лет пятнадцать — двадцать по вашему летосчислению команда зарабатывала тем, что курсировала между западным побережьем и Лиссбоа: возила ганзейцам венесийское стекло и разные пряности, а сюда доставляла сельдь. Теперь же оказалось, что ганзейцы больше не могут торговать сельдью, ведь — ха-ха! — сельди-то у них не стало! Закончилась. Она раньше в Балтику через датские проливы шла, да вдруг перестала — и предпочла голландские берега. Почему? Есть причины, тебе их знать без надобности, да и для истории нашей они не важны; закончилась сельдь и закончилась. Всякое в жизни случается. Но теперь «Цирцее» надо было менять все: либо закупать в Лиссбоа что-нибудь другое (а там весь рынок, ты же понимаешь, поделен и конкуренты никому не нужны), либо плавать за сельдью уже не в Лиссбоа, а подале и посеверней, что попросту не окупалось бы.

Беда? Беда! Но жить-то нужно, хоть как-нибудь (а желательно — не впроголодь, не нищими на паперти). И Угорек этот начал потихоньку наборматывать остальным, дескать, начались все наши неприятности с каперов, но поглядите, им-то живется очень даже ничего; ну да, рискуют, так ведь риск — благородное дело! Хотя бы на первых порах, покамест не найдем, чем торговать, давайте попробуем, а?..

И случай подвернулся: догнали они у безлюдных берегов соперницу свою, «Пенелопу», которая сходила в рейс не в пример удачнее «Цирцеи». Еще и моряки ихние, когда проплывали мимо, непристойности всякие кричали, дразнились. Я сквозь сон слышал, но значения не придал. А потом и вовсе в беспробудные глубины погрузился…

Тогда-то команда и решилась. «Пенелопа» шла медленно, груженная так, что едва не черпала бортами воду. А эти… фх-х-х!!! каперы! выбрали местечко поглуше, поудобнее, подстерегли и ночью напали! Знали, чем рискуют и на что идут: уцелей с «Пенелопы» хоть один, всех бы поймали и повесили. Потому и сражались безоглядно, даже акулы долгое время после того, как все было кончено, не решались приступить к пиршеству — так их напугал терпкий мускусный запах безумия, которым пропиталось все вокруг!

Увы, «Пенелопу» строили на юге, и она плавала без клабаутерманна, так что некому было предупредить меня о происходящем. Сквозь сон я чувствовал только невыносимую вонь — как я тогда думал, от раненых и бредящих матросов. А они… — Гермар вздыхает и надолго прикладывается к кружке. — Их на следующий день убил Угорь. Они, видишь ли, были решительно против происходящего — единственные из всей команды, но теперь, когда пути к отступлению не осталось… кто мог поручиться, что эти двое будут держать рты на замке? Правильно — только акулы.

Но прежде, разумеется, раненых напоили маковым отваром. «Не стоит проявлять жестокость большую, нежели необходимо» — вот такой был девиз Угря. Как думаешь, магус, когда его вешали на этой вашей площади, правило было соблюдено?

Ладно, не отвечай. А я постараюсь не отвлекаться, иначе мы и до утра не закончим. Так вот…»

В те годы каперство давно уже стало обычным делом, многие мелкие суда промышляли им от случая к случаю, когда рейс оказывался неудачным или просто когда подворачивалась возможность напасть на жертву без малейшего риска получить отпор. «Цирцея» стала лишь еще одной из многих промышляющих разбоем галер. Ее команда сперва искренне верила в то, что разбой для них — занятие временное, они тоже пытались совершать торговые операции, но, как назло, — безуспешно! Так что в конце концов даже пытаться перестали.

Гермар обвинял во всем зловредного Угря, который, по его мнению, и подстрекал команду к преступлениям, однако Обэрто представлял себе все по-другому. Вряд ли один человек, даже обладающий незаурядным ораторским талантом, мог бы подвигнуть два десятка видавших виды моряков на то, что они сами не готовы были совершить. Тем более (и Гермар это признавал), Угорь не был колдуном, пользовался только силой убеждения и никогда — чарами.

Так или иначе, но вскоре после нападения на «Пенелопу» «Цирцея» стала самым настоящим каперским судном. Благодаря расчетливому Угрю команда ухитрилась выжить в первые, самые сложные недели. Заходя в порт, они делали вид, что по-прежнему торгуют сельдью (которую отбивали у других судов), они постепенно учились всем премудростям разбойничьего ремесла, но еще старались сохранять людское обличье и продолжали убеждать себя, что наступит день, когда с каперством для них будет покончено.

«Души изрядно прогнили у них, но все-таки здоровое ядро оставалось. До тех пор, пока Угорь не подкинул им идею торговать людьми. Заявил: откройте глаза, мы же своими руками пускаем ко дну самое дорогое, что есть на тех кораблях, которые обрабатываем! Деньги, товары — да, это хорошо, но остаются люди. Неужели вам по сердцу резать глотки тем, кто сдается без боя? Неужели проще пустить их на прогулку по доске над волнами, нежели продать в рабство туда, откуда им не будет пути назад? Так они не смогут выдать нас, но останутся жить.

Угорь умел убеждать! И они… ф-ш-ш-ш! они пошли на это!

Ты, наверное, не чуешь, человек, как смердит вся «Цирцея», от кончика бушприта до рулевого весла, от «вороньего гнезда» до трюмов. А она, поверь мне, пропиталась клейкой тоской, вязким ужасом, горечью отчаянья тех, кого возили в кандалах эти… доны удачи, так они звали себя! — по-дон-ки! — вот как их следовало бы звать! Не один Угорь, конечно, во всем виноват, но он подтолкнул, а они покатились — вниз и вниз, из людей — в чудовищ, вот в кого они превратились за год плаванья на «Цирцее».

…А я все спал, человек. Мне снились кошмары, они затягивали меня в черный, бездонный водоворот, и нить моей жизни истончилась до того, что я начал верить, будто все, происходящее во сне, случается со мной на самом деле. Еще чуть-чуть, человек, и я бы не проснулся, еще чуть-чуть.

Но та женщина… Сама того не зная, она спасла меня.

Жаль, что для этого ей пришлось умереть».

7

У благородных хищных птиц есть правило: никогда не охотиться на дичь рядом со своим гнездом. У «благородных донов» с «Цирцеи» было сходное правило: не заниматься «промыслом» в тех портах, куда они заходят отдохнуть и пополнить запасы провизии. Например, в Альяссо.

Единственный раз они нарушили это правило — слишком уж велик был искус! Единственный!.. — и он оказался роковым для всего экипажа.

Началось, как водится, с женщины. Подвернулась одна: подошла тихонько, уточнила, когда отплывают. Угорь еще схохмил насчет того, чтоб и не надеялась, на борт не возьмут, женщина на корабле — всегда к несчастью. Она снова спросила, верно ли, что завтра поутру отплывают. Ну да, отвечали ей, да, а тебе-то какая с того печаль?

«Продать хочу кое-что».

И показала перстень.

Шкипер повертел его в руках и вернул: дешевка, к тому же наверняка ворованная.

Она принялась упрашивать, ее отталкивали, смеялись, не желали слушать. Знали, что никуда не денется. Потому к ним и пришла: здесь, в Альяссо, никому продать этот свой перстень не сможет.

Она, как и следовало ожидать, не отставала. Сбили цену втрое против той (признаться, мизерной), которую она просила вначале.

«А еще такие же возьмете?»

«Сколько?»

Она запнулась, словно решала что-то для себя, что-то важное. Потом твердо вымолвила: «Семь».

«Ну, приходи вечером… знаешь ведь куда. Сейчас у тебя покупать ничего не будем, а вдруг ты подосланная. Сперва продашь, потом донесешь», — и внаглую перемигивались у нее за спиной. Знали, что придет — поартачится, поотнекивается и сделает все, как велят.

А перстни знатные были, это они сразу поняли, потому и решили нарушить незыблемое правило: никаких дел в «домашних» портах. С другой стороны, ведь и риску-то чуть: явится девица ночью, никто ни о чем и знать не будет. Кстати, шкипер велел проследить, и Угорь проследил: работает она служанкой, мужа нет, и не похоже, чтоб была подослана местными властями. Все чисто.

А перстеньки — знатные!

Она и впрямь пришла, только припозднилась немного. Кэп выслал двоих, чтоб на шлюпку посадили и доставили на борт — те уже собирались возвращаться, когда наконец явилась. Выругали, помогли усесться, погребли помаленьку. К тому времени, конечно, все знали, чем закончится, даже если вслух еще не произносили этого. Принцип простой: меньше свидетелей — меньше риска. Народ — он мудрый, не зря пословицу придумал насчет «концов в воду».

Сделали все по пословице. Хотя не обошлось без накладок.

Сперва-то думали заковать в кандалы, кляп в рот, в мешок какой-нибудь сунуть, пока из гавани не выйдут, — ну а потом, по заведенному порядку, сдать знакомым работорговцам. За такую красотку, хоть худовата да бледна с лица, много б выручили.

Не получилось. Когда она поняла, к чему все идет, словно обезумела! Сама в воду бросилась, никто помешать не успел. Конечно, жалко. Могли такие деньги получить, да, видно, судьбой ей назначено утонуть. Ночью, в одежде, в холодной воде — нет, там бы и бывалый моряк вряд ли доплыл, что уж о такой говорить…

Угорь всех успокоил, шкипер поддержал: нечего суетиться, никто ни о чем не узнает. А завтра мы уже будем далеко.

Утром его предсказания не оправдались: «Цирцея» села на мель, для ремонта нужна была звонкая монета, сбережений не хватало, и в конце концов решили один перстень продать.

Ну а чем закончилось — об этом теперь каждому известно.

8

— Сквозь сон, сквозь тугие напластования кошмара, человек, я услышал ее предсмертный крик отчаяния. И было что-то еще… я не вполне понял, что именно, — клабаутерманн прерывается, но не отпивает из кружки, а просто молчит, уставясь в пространство перед собой. Забывшись, он «плывет»: черты его лица и форма тела вновь больше напоминают звериные, нежели человеческие.

Обэрто не торопит его, он безропотно ждет продолжения. А сам мысленно выстраивает в единую цепочку все, что видел, слышал, узнал.

Концы не сходятся с концами.

Он еще не уверен, что знает, почему в город пожаловали ресурдженты. Он и не подозревает, где находятся два недостающих перстня. Но больше, чем вопросы о том, что уже случилось, Обэрто волнует то, что должно случиться.

— Что-то странное произошло той ночью, — вдруг сообщает Гермар. — Да, вот самое правильное слово: «странное».

— Ты про самоубийство той женщины?

— Если бы я знал, я бы так и сказал, — ворчит клабаутерманн. — А я не знаю. Но поверь, одного самоубийства было бы мало, чтобы пробудить меня от того кошмара. — Он зябко поводит плечами и еле слышно шипит, как будто заново все переживает. — Словом, я проснулся, обнаружил то, что обнаружил, и решил как следует их проучить! Утром я направил «Цирцею» прямо на скалы… дальше ты знаешь.

— Ясно, — кивает Обэрто. — Ну что же, ты выполнил свою часть сделки, благодарю, Гермар. Черед за мной. Насколько я понимаю, ты больше не в силах плавать на «Цирцее» — и следовательно, необходимо переселить тебя на какой-нибудь другой корабль…

Клабаутерманн только успевает кивнуть — и тотчас вскакивает, перевернув кружку и расплескав остатки вина. Он моментально принимает животный облик и, упав на четвереньки, одним прыжком взлетает по мачте вверх, откуда и кричит, тихо, но угрожающе:

— Зачем пришел?!

— Я к мессеру, — задиристо пищит снизу знакомый голосок. Зажигается погашенный фонарь, и в его свете становится видна худенькая фигурка Малимора. — Мессер, — зовет он и машет ручками, — мессер, я к вам, с посланием!

— Говори.

— Мне барабао рассказал про то, что происходит. Я решил приглядеть за наследным… то есть за бастардом… за Фантином, словом. А он, мессер, в самое пекло сунулся! К ресурджентам! Они его пытать собрались… вот-вот начнут, мессер!

— Где?

— Да здесь, рядом, в рыбацком поселке. Если б я знал… Мессер, недоброе затевается, вот что я вам скажу!

— Ты мне лучше вот что скажи, — Обэрто уже кое-как сбежал по трапу вниз и теперь присел на корточки, чтобы лучше видеть лицо своего маленького собеседника, — ты ведь тогда все девять перстней отнес новорожденным детям Грациадио, так?

— Н-ну…

— Потом, когда пропажу обнаружили, сказал синьору Бенедетто, что перстней там уже нет, верно?

Малимор сокрушенно кивает.

— Но на самом…

— Ресурдженты, мессер! — в отчаянии напоминает серван. — Пытать собираются!..

— А, проклятье! — Обэрто поворачивается к «Цирцее» — клабаутерманн сейчас стоит у фальшборта и с интересом прислушивается к их диалогу. — Гермар, я вернусь и выполню все, что обещал. Веришь мне?

— Верю. Тебе, человек, верю, а вот этому… — клабаутерманн хохочет неожиданно густым басом. — Гляди-ка, да он же спер у тебя перстень, этот!..

— Я для блага, чтоб по справедливости! — доносится уже из-за запертых дверей. — Я чтоб наследнику помочь! А вы поторопитесь, мессер! Помните: рыбачий поселок…

— Значит, «чтоб по справедливости»? — переспрашивает Обэрто, с легкой полуулыбкой на устах он проверяет карманы: да, действительно спер. Причем единственный настоящий. — Значит, «наследнику помочь»? Да, — говорит Обэрто самому себе, — тогда все сходится.

Он берет упавшую на пол трость и выходит из дока — спасать непутевого помощника. Даже отсюда видно, как пылают рыбацкие хижины, но магус, конечно же, успеет.

На этот раз успеет.

 

Глава девятая

ГЛАВНОЕ — ВОВРЕМЯ ИЗВИНИТЬСЯ!

1

Думал ли когда-нибудь Фантин, что будет чинно сидеть в библиотеке у самого подесты и завороженно внимать речам сильных мира сего?! Не думал, конечно. А ведь сидит и внимает (хотя насчет «завороженно» — это еще под вопросом!).

Место памятное: именно здесь подстрелили магуса во время «воссоздания ситуации», а попросту говоря — при попытке ограбить виллу Циникулли. Теперь ничего не напоминает о той ночи: разбитые стекла заменены новыми, а след от арбалетного болта на тканых фламрских коврах наскоро прикрыли чьей-то картиною.

На картине изображен Фантин.

То есть не Фантин, конечно, а кто-то, очень на него похожий! Но если не присматриваться, если на первый взгляд — ну вылитый Лезвие Монеты, будто вчера с него рисовали. Очень непривычно это Фантину. И неприятно. Словно с тебя, живого и помирать покуда не собирающегося, мастер погребальных дел мерку снял.

Фантин на портрет старается не смотреть. Нарочно куда угодно глядит, только б не на него (не на себя то есть!). Но посадили его аккурат перед картиной, спиной к окнам, и послеполуденное солнце злорадно освещает портрет своими лучами, а двойник Фантинов не сводит пристального взгляда с Лезвия Монеты.

Все, с тоскою думает Фантин. Пропало дело, хоть в плотники или грузчики иди: в городе ведь каждый стражник теперь этот портрет видал. «Вилланом» теперь не поработаешь: узнают, еще когда будешь прогуливаться вокруг дома намеченной жертвы, обстановочку изучать. Вот что значит проснуться знаменитым!.. (Век бы этого не знал!)

А за все — мессеру законнику спасибо огромадное. Вон, сидит под портретом, на лице своем магусовом спокойствие и уверенность изображает. Прикидывается, конечно. Распорядителя синьора Леандро обманет, ресурджентов, что вот-вот должны прийти, — тоже, может, проведет. Призрака синьора Бенедетто с толку собьет своей невозмутимостью, еще кого-нибудь.

Только не Лезвие Монеты. Он-то помнит вчерашний вечер… слишком хорошо помнит.

И поэтому совсем не злится на магуса за свои портреты, попавшие в руки каждому альясскому стражнику.

2

…Фантин пришел в себя сам, никто не щекам не хлопал, водой холодной не обливал. Воду всю пустили на тушенье пожара, к тому времени почти уже погасшего: огонь сожрал все, что мог сожрать, и сам собой устранился. Так что заливали уголья — больше из рьяности: господин магус, который, как известно, к самому подесте вхож, велел прибрать за собой; ресурдженты (приказавшие часом ранее поджечь рыбацкие хибары, чтобы «вынудить кое-кого к активным действиям») снисходительно молчали, не вмешивались. Стражники мигом смекнули, чем пахнет это лично для них, и занялись уборкой: построили в цепочку погорельцев, сами встали с ведрами, барджелло отчаянно командовал, надрывая горло: «Дружней! Дружней!» и все такое. Дружней не получалось, поскольку буквально только что одни из ведерной цепочки вязали других — и обе стороны еще помнили это.

Мессер Обэрто тем временем взялся за ресурджентов. Продемонстрировал им свою licentia, полюбопытствовал, по какому праву уважаемые братья творят бесчинства, жгут дома простого люда, берут в плен и подвергают пыткам мирных граждан? Фантин, уж на что циничный тип, а и тот пожалел бедняг, таким тоном разговаривал с ними магус.

Но тут Лезвие Монеты вспомнил, что недурно бы и о себе побеспокоиться. Он лежал, где упал, но уже развязанный, под голову кто-то заботливо подсунул стражницкий плащ. Рядом, вполоборота к «виллану», сидел на корточках Малимор и с явным наслаждением наблюдал за тем, как магус разделывает под орех ресурджентов.

Фантин закашлялся, привстал на локте, но ойкнул от боли и повалился на бок. Как раз чтобы рассмотреть живописную картину «Единенье трудяг невода и мастеров алебарды».

— Очнулся, — подытожил Малимор. — Быстро ты. Молодец.

Лезвие Монеты промолчал, растирая запястья, потом вспомнил и приблизил к лицу руку с перстнем. Пожар угас, но солнце уже взошло, так что смог рассмотреть и кроликов, и шпаги, все как мессер Обэрто говорил.

Вот дела!

Это что же выходит?..

— Не уверен, мессер, что ваша licentia дает право задавать подобные вопросы, но поскольку так уж получилось и мы работаем по одному и тому же делу, отвечу. — Фра Клементе выдержал нужную паузу, потом достал из кармана кошелек, найденный в хибаре Марка. — Едва мы прибыли в город, как два свидетеля сообщили нам, что несколько дней назад видели здесь призрак. Судя по описанию, имело место несанкционированное воскрешение. Поэтому прежде, чем выполнять то, ради чего нас, собственно, пригласили в город, мы решили обследовать данный район — и тотчас засекли следы возмущения в вероятностном поле. Да, колебания не превышали нормы — тогда. Однако тех самых «несколько дней» назад картина скорее всего была принципиально иной. Понимаете, о чем я говорю, мессер?

Магус кивнул. Он понимал.

Фантин — нет.

— То есть вы хотите сказать, что, сами того не ожидая, обнаружили следы… — мессер запнулся и какое-то время молчал, будто получил удар под дых. Лезвие Монеты даже пожалел его: сперва под выстрел подставился, потом ядом траванули, теперь пробежки по ночному городу… Тут у кого угодно со здоровьем нелады начнутся.

— Что же, да, это многое объясняет, — заявил он, немного придя в себя. — И все-таки, фра Клементе, прошу вас не беспокоиться… хотя бы до полудня. Оставьте в покое этих людей и ступайте-ка на виллу к нашему общему работодателю. Я же… я вынужден откланяться и завершить кое-какие незаконченные дела. Что касается следа, который вы обнаружили, то смею вас заверить: никаких связанных с ним волнений (и в вероятностном поле, и, так сказать, в социуме) не будет. Заявляю это со всей ответственностью.

— И все-таки…

— В полдень, фра Клементе. Сегодня в час Единорога я соберу всех заинтересованных особ на вилле синьора Леандро и разъясню, что к чему. А теперь прошу вас…

Ресурдженты переглянулись: младший был растерян, старший — явно недоволен, — но спорить не стали. Пожав плечами, они отправились по узкой улочке в Верхний Альяссо. Барджелло сунулся было «может, выделить людей для сопровождения», но встретил холодный взгляд фра Клементе и, отдав честь, вернулся к своим подопечным.

А мессер Обэрто поспешил к Фантину и Малимору. Сейчас было особенно заметно, что в походке его появились некоторые скованность, болезненность.

— Пришел в себя, — отметил он, встав перед Лезвием Монеты и тяжело опираясь на трость. — Ну, поднимайся да не забудь поблагодарить этого вот проныру-сервана, который очень любит, «чтоб все по справедливости». Иначе бы даже я со всеми своими полномочиями не спас тебя. А ты, — повернулся он к Малимору, — отвечай да поживее: где она жила?

Тот сперва строил из себя дурачка: «вы о ком?» да «не возьму в толк, с чего вы решили», — но магус только устало велел: «Не дури. Сам же видишь, времени у нас всего ничего…» — и Малимор тотчас вскочил, готовый провести к нужному дому.

— А я?

— А ты — давай с нами. Идти-то сможешь?

Фантин кивнул, поднялся-таки с земли и убедился, что идти сможет. Вот бежать — уже нет.

— Я тоже, — горько усмехнулся мессер Обэрто. — Ладно, пойдем потихоньку. Глядишь, и дошкандыбаем, а?

— Э-э-э…

— Спрашивай.

— Как вы догадались, что ресурдженты явились воскрешать кого-то из Циникулли?

— Не воскрешать, сынок, не воскрешать. А совсем наоборот. Догадался? Так, птички напели. Еще вопросы?

— Перстень… чего мне теперь с ним делать?

— Как «чего»?! — встрял возмущенный Малимор. — Носить. По справедливости!

— Оставь пока у себя, — добавил магус. — Там разберемся.

3

Перстень с непривычки немного жмет, и Фантин неосознанно вертит его на пальце так и сяк, пристраивая поудобней.

И из-за этого чуть не роняет на пол теплый сопящий сверток, который тут же отзывается недовольным пыхтеньем и чмоканьем. Хорошо хоть не разревелся и не напрудил в пеленки — было бы конфузу, в библиотеке-то самого синьора Леандро!

Тем временем дверь скрип-поскрии — и входят, гоня перед собою стойкую ароматную волну, ресурдженты. Оба гладко выбриты и хорошо отдохнули, как следует перекусили, это и по лицам видно, и по осанке. Они вчера, небось, туда-сюда из Верхнего в Нижний и обратно не бегали, а ходили неспешно, чинно. Теперь заявились выслушивать объяснения магуса.

Градоначальничий распорядитель — худощавый дядька с кислой рожей — уважительно поводит рукой в сторону двух пустующих кресел в дальнем углу комнаты, напротив двери. Садитесь, значит, и извольте подождать, синьор Леандро скоро пожалуют.

Фра Клементе и, с едва заметным запозданием, фра Оттавио здороваются с мессером Обэрто. Старший алоплащник любопытствует:

— Как прошли утренние изыскания? Разрешились ли вопросы, которые столь взволновали вас тогда?

— Разрешились. В свое время я подробнейшим образом расскажу обо всем.

— А это… — фра Клементе запнулся, подбирая подходящее выражение, — эти чада — результат оных изысканий? — от растерянности алоплащник, и так выражающийся кучеряво, вообще переходит на архаичный штиль.

— В некотором смысле, — туманно отвечает мессер Обэрто. — О чем тоже будет сказано в свое время.

Ресурджент, стараясь сохранить хорошую мину при плохой игре, кивает, алоплащники проходят и усаживаются в предназначенные для них кресла. Оба готовы ждать, сколько будет нужно.

Впрочем, ждать как раз уже не нужно.

Дверь распахивается, распорядитель торопливо провозглашает о явлении отца и сына Циникулли. Синьор Леандро входит первым: шитые золотом одежды, уверенный шаг, породистый профиль, взгляд суровый. Одно слово: градоправитель! Весь в заботах об общественном благе, весь в трудах праведных, ни минуты для личного счастья. Наверное, именно годы забот придали его лицу такое истрепанное, затертое выражение, сделали щеки отвислыми, губы — чрезмерно пухлыми, как будто в драке с судьбой-злодейкой синьор Леандро не раз получал по губам, вот и не могут никак зажить, вздуваются, нижняя немного оттопырена. А он знает про недостатки своей внешности и только злее становится, потому что ничего не может поделать. С собой — ничего; только с другими.

Синьор Леандро небрежно кивает присутствующим, недовольно морщится, заметив на руках у Фантина и мессера Обэрто по младенцу, но молча проходит и опускается в высокое кресло, не кресло — трон, изъязвленный резьбою, с чудовищно неприятными на вид фигурками на подлокотниках и спинке; синьор Леандро садится, величественно возложив на эти фигурки свои полноватые руки, и Фантин мысленно передергивается от отвращения.

Чтобы не выдать своих чувств, Лезвие Монеты отводит взгляд — и замечает второго Циникулли, Циникулли-младшего… своего родного отца? Синьор Грациадио оказывается неожиданно юным и каким-то хворобливым на вид. Одет он, кстати, совершенно в тон своей внешности, то есть никак: бесформенные плащ и жюстокор самых невзрачных цветов, берет угловатый, с куцым пером, панталоны на коленях вздуваются пузырями, провисают, пышные банты на них трепыхаются завявшими, мясистыми цветами.

И это, изумляется Фантин, мой отец?! О Мадонна, ничего себе повезло!

Впрочем, синьору Леандро повезло-то еще меньше: такого дохляка иметь в качестве наследника…

Младший Циникулли пересекает комнату и присоединяется к отцу; его трон пониже, да и менее изысканно украшен.

— Ита-ак, — тянет синьор Леандро, оглядев присутствующих, — кажется, все в сборе. Начнем, господа. Но прежде… мессер Обэрто, обязательно ли присутствие здесь этих двух младенцев? Если вам не на кого их оставить, я позову служанку, она приглядит…

— Обязательно, — прерывает его магус. — Так что действительно давайте начинать.

Синьор Леандро ничем не выказывает своего раздражения, но Фантина не проведешь: подеста, конечно, грубость скушал, не подавился, только вряд ли забудет или простит.

— Мессер Обэрто, прежде всего — то, ради чего вы здесь. Пропажа перстней, которую вы должны были раскрыть. Люди, их укравшие. Я жду отчета.

— Разве шесть перстней не лежат сейчас в этом шкафу? — магус небрежно указывает правой рукой на знакомую Фантину дверцу с кроликами и шпагами. — Еще один был передан мне вашими фамильными пуэрулли в качестве образца. Остальные… полагаю, остальные, синьор Леандро, навсегда потеряны для вас.

— Пусть даже так, хотя к этому вопросу мы еще вернемся. А похитители?

— Если не ошибаюсь, именно с вашей подачи тех, у кого были найдены похищенные перстни, казнили не далее как позавчера?

— Да, но…

— А теперь давайте кое-что уточним, синьор Леандро, кое-какие формулировки. При желании вы можете достать текст contractus'a и проверить — там четко прописано, что «вызываемый член ордена законников (специализация — магус) будет проводить расследование, прежде всего руководствуясь соображениями законности — и если обнаружит»…

— Я помню!

— Чудесно. А это? — «имеет полное право потребовать проведения расследования, выходящего за рамки означенной выше задачи, и самолично таковое проводить, будучи уполномочен»…

— Это я тоже помню, мессер. Но к чему вы клоните?

— К тому, господа, что сейчас я намерен провести именно такое расследование. И только потом предоставить окончательный отчет по тому делу, для которого и был вызван в Альяссо. Синьор Леандро…

— Да?

— Будьте добры, сообщите мне, в каких целях были вами приглашены в город эти воскрешатели.

— Это семейное дело, мессер! И ничего противозаконного в нем я не вижу.

— Тем более вам нечего скрывать.

— Но здесь, если вы обратили внимание, есть посторонние!

— Ну так велите выйти вашему распорядителю — это ведь он посторонний, верно? А я буду нем, как не потревоженная ресурджентами могила.

— Вы прекрасно понимаете, кого я имею в виду! — наливаясь красным, пропыхтел синьор Леандро. При этом он не удержался и стрельнул глазами в сторону Фантина.

Магус картинно выгнул бровь:

— Постойте, не считаете же вы посторонним своего собственного, пусть и незаконнорожденного сына? Точнее, троих незаконнорожденных сыновей, — добавил он уже совсем другим, совсем не светским тоном.

— Что за чушь?! Здесь только один мой сын, вот он, — ткнул синьор Леандро пальцем в Циникулли-младшего. — Юнец, которого вы привели на мою виллу, в крайнем случае, если руководствоваться сомнительным сходством с портретом синьора Ринальдо Циникулли, является моим внуком. Или каким-нибудь другим побочным отпрыском нашего не в меру плодовитого семейства. Но сын?!.. Не-е-ет! И кого вы разумеете под третьим в таком случае? Себя самого? Одного из почтенных братьев?

Его пламенную речь прерывает недовольное всхлипывание младенца, спящего на руках у мессера Обэрто. Тотчас второй, который у Фантина, отзывается почти членораздельным бормотанием — и первый умолкает, тяжело вздохнув.

Эта недлинная заминка остается никем, кроме Лезвия Монеты, не замеченной: все слишком поглощены страстями, которые бушуют в библиотеке.

— Вам говорил кто-нибудь, что вы — скверный артист, синьор Леандро? — спрашивает, нимало не смутясь, магус. — Синьор Грациадио, увы, не ваш сын — и вам это известно. То, что он нем и не обучен письменности, а также запуган вами — ничего не меняет. Мне не нужно его признание — и вы отлично знаете, что слова синьора Грациадио или любое другое подтверждение им вашей виновности не будут признаны ни одним судом. Таков закон… Впрочем, вполне допускаю, что вы сами искренне верили в то, что были отцом Грациадио. Верили до тех пор, пока не обнаружили удивительное: фамильный перстень, который вы вручили ему на совершеннолетие, все время теряется — и неизменно появляется в одном и том же месте: в этом самом шкафу, рядом с другими перстнями! Вы долго не могли понять, в чем же дело, но вам разъяснили, верно? Не супруга — к тому времени усопшая, а… нашлось кому и помимо нее. Да и ребенок вырос отнюдь не таким, которым можно было бы гордиться. Вы даже видели определенную привлекательность в том, что именно синьор Грациадио окажется наследником рода Циникулли. Это была ваша месть — за все, что довелось испытать, вынести. Призрак синьора Бенедетто с его представлениями о достойном и недостойном, о традициях и обязанностях любого, кто принадлежит к роду Циникулли, долгие годы действовал вам на нервы. Именно ради продолжительной, сладостной мести вы не желали жениться повторно, хотя до сих пор обладаете свойством всех настоящих Циникулли: невероятной плодовитостью. (К слову сказать, синьор Грациадио, увы, бесплоден и вообще мало озабочен вопросами продолжения рода, что только делает вашу месть еще изощреннее.) И хотя вы не стали связывать себя супружескими узами, однако обходиться без женского пола не намеревались. Что же до возможных бастардов — вас они попросту не волновали. Вы сходились с женщинами везде, где только удавалось, а положение подесты, согласитесь, открывает многие возможности.

Синьор Леандро пренебрежительно фыркает:

— Даже если та чушь, которую вы несете, содержит в себе хоть толику правды, — что за беда? Ничего противозаконного и даже противоестественного я не совершал, не та-ак ли?

— Ничего, — подтверждает магус. — До самого последнего времени ваше поведение было абсолютно законным и, как вы выразились, естественным. Вы так или иначе платили женщинам за их молчание — и ни у единой не возникало претензий. Даже у тех, которыми вы овладевали против их желания.

— Ложь!

— Синьор Леандро, поверьте, я не собираюсь хитростью выманивать у вас признание. Она очевидна — и младенцы, которых вы видите в этой комнате, — подтверждение тому. Их мать мне все рассказала: как она, в числе прочих, была нанята вами для обслуживания гостей на приеме, который вы устроили чуть меньше года назад — здесь, на вилле. Как, в изрядном подпитии, подстерегли ее в одном из коридоров и… сделали то, что сделали. Когда она обнаружила, что беременна, было слишком поздно избавляться от ребенка. Да и денег у нее на это не хватило бы, а идти к вам она не осмелилась. К тому же… ее уговорили.

— Кто?! — кричит Циникулли — и тотчас замолкает, понимая: проговорился, признался.

— Неважно кто, — как ни в чем не бывало продолжает мессер Обэрто. — Она была вдовой, работала служанкой на постоялом дворе. Работы не лишилась — хозяин попался добрый, однако доброта его была не беспредельна: за повитуху и за те дни, когда мать этих близняшек не работала, ей пришлось заплатить уже из своего кошелька. Денег почти не оставалось, и тогда…

— И тогда она решила ограбить мою виллу, да?!

— Нет, тогда она решилась продать то, что попало к ней в руки неожиданным образом. Она уже работала, но, увы, денег едва хватало, чтобы сводить концы с концами. Сначала Мария не решалась, а когда решилась, было слишком поздно: все в городе уже знали о пропаже перстней. Поэтому ей пришлось обратиться к тем, кто, как она выяснила, в скором времени должен был покинуть Альяссо. К команде галеры «Цирцея». Мария не знала, что команда эта давно промышляет не торговлей сельдью, а морским разбоем, в том числе — продает рабов. Согласно договоренности, она пришла в порт ночью, ее отвезли на «Цирцею», а потом намеревались пленить, но Мария бежала. Прыгнула за борт. И умерла.

— Так все-таки умерла?

— Умерла, синьор Леандро. Умерла — и вы об этом узнали, когда допрашивали матросов, не так ли?

— Вот вы и попались! Вы лжете, мессер! Если она мертва, то как могла что-либо вам рассказать?! Вы лжете, у вас нет ни-ка-ких доказательств! — отчеканивает подеста. — Да с чего вы вообще взяли…

— Действительно, с чего? Почему, например, я не решил, что Грациадио — отец этих двух младенцев? — Магус помолчал, видимо, заново переживая события нынешнего утра, о которых из присутствующих знали только он и Фантин. — В общем-то, сперва я так и подумал — за что должен просить у вас, синьор Грациадио, прощения. Я жил в вашем доме не так долго, чтобы узнать такие подробности о вас, поэтому вполне логичным считал… Впрочем, неважно. Тогда меня волновало только одно: перстни. С самого начала было ясно, что это не простая кража. И поэтому я решил устроить то, что называется «воссозданием ситуации»: пробраться на виллу и повторить все, совершенное гипотетическим вором. В результате некоторые мои подозрения подтвердились, но сам я надолго был выведен из игры. Единственная оплошность — а повлекла за собой такие… непростительные последствия! Отныне я всюду запаздывал: не успел выйти на матросов с «Цирцеи», не успел остановить их казнь, не успел вовремя переговорить с клабаутерманном галеры… А главное: узнал о ресурджентах тогда, когда был занят другими делами, и не мог как следует поразмыслить над вопросом: кто и зачем вызвал их в Альяссо.

— Однако, мессер, вы знали об этом, когда пришли в рыбацкий поселок, — впервые за все время подает голос фра Клементе.

— Всего лишь догадывался, а вы любезно подтвердили мои подозрения. Впрочем, если бы я сделал это раньше… Ответ ведь лежал на поверхности: в этом городе только Циникулли способны оплатить ваши услуги. Оставалось спросить себя, зачем вы им понадобились. Воскресить кого-либо из команды «Цирцеи» и получить ответ на какие-то свои вопросы? Вряд ли. Перед казнью матросов пытали и наверняка вызнали все, что хотели. Их потому и казнили так быстро, чтобы никто другой не успел с ними поговорить. Опять же останки поддаются воскрешению только спустя сорок дней после смерти человека. Значит, вариант с матросами не годился. И вообще сомнительно, чтобы синьору Леандро или синьору Грациадио (тогда я еще допускал их возможное сотрудничество — хотя бы из фамильных интересов) понадобилось бы вызывать чей-то призрак. «А если, — спросил я себя, — наоборот? Избавиться от какого-нибудь не в меру ретивого привидения, которое слишком много знает?» Да, именно так — и тогда все сходилось. Я знал подходящего призрака — синьора Бенедетто Циникулли. Общение с ним убедило меня, что он мог бы доставить немало хлопот своим ныне живущим потомкам. Но просто хлопоты — этого мало. В конце концов, синьор Бенедетто раздражал синьора Леандро своим брюзжаньем не один год — так с чего бы вдруг именно сейчас понадобилось устранять призрак? Он что-то знает? Но вряд ли синьор Бенедетто, основатель рода Циникулли, станет действовать во вред собственным потомкам, пусть и изрядно измельчавшим! Разве только сами потомки ведут себя так, что бесчестят род или…

— …или не обращаются с фамильными драгоценностями так, как следует, — скрипучим голосом подытожил фра Клементе.

— Именно, отче! Именно! Правда, я знал, что перстни покинули виллу не по вине синьора Леандро (и не с его ведома — иначе зачем бы ему вызывать меня?!). Другое дело, что об их возвращении больше заботился синьор Бенедетто, нежели его потомок. Почему? Да потому что синьор Леандро догадывался, каким именно образом перстни покинули виллу. И по какой причине это случилось. То, чего он боялся: бастард, даже несколько! А это уже позор, если кто-нибудь узнает, что, во-первых, Грациадио — вовсе не сын синьора Леандро, а во-вторых, что сам Циникулли-старший отнюдь не командует в этом доме, допускает пропажу фамильных драгоценностей, etc. Скандал, потеря собственного достоинства и авторитета, презрение в обществе — вот что ждало синьора Леандро. Он искренне хотел найти и вернуть перстни, но когда убедился, что это неосуществимо, что женщина, способная навести его на след неизвестных бастардов, утонула, что вызванный из Роммы магус начал копать слишком глубоко, а собственный, родной призрак по-прежнему тверд в своих убеждениях: «Фамильным перстням не должно покидать семью», — тогда синьор Леандро нашел тот единственный выход, который давал ему шанс на спасение. Для всех (как он полагал — и для меня) перстни были найдены, а воров настигла кара. (Он усилил патрули на улицах, но уже сегодня утром, догадавшись, что выдает себя, снял их! Поздно!) Всем, опять же, было безразлично, какова судьба драгоценностей: через год или два о них бы вообще никто не вспомнил. Только одно существо не готово было смириться с таким положением дел: синьор Бенедетто. И все бы ничего, но каким-то образом синьор Леандро узнал, что призрак по-прежнему поддерживает связь со мной, более того, сообщил мне о недостающих перстнях. Провал! Катастрофа! Если я найду перстни, я найду и бастардов, а значит, узнаю всю подноготную. А даже если и нет — только представьте себе, как допек бы синьор Бенедетто нерадивого потомка, не желающего искать и сохранять фамильные реликвии! Чтобы замять назревающий скандал, следовало, во-первых, избавиться от призрака, во-вторых, от меня. Призрака развоплотить, меня… Вы ведь не знали, синьор Леандро, что у меня существует договоренность с неким Карло Карлеоне? Вижу, вижу: не знали. Папа Карло сообщил мне о вашей попытке нанять двух убийц — и о том, что он обещал подумать.

— И что, ваш Папа готов свидетельствовать против меня? — ехидно интересуется Циникулли-старший. — Нет? Вижу, вижу, что не готов. Вообще, мессер, есть ли у вас хоть какие-нибудь доказательства? Сейчас вы наговорили множество оскорбительных для меня вещей, приволокли ко мне на виллу двух каких-то младенцев, этого вот юношу, которого я вижу впервые (и надеюсь, в последний раз). Много слов, много фантазий и домыслов, мессер. Но где факты? Где, повторяю, доказательства?! Если их нет, я вынужден буду…

— Их нет, синьор Леандро. И даже ваши оговорки не имеют никакой юридической силы.

— Вот-вот! Dura lex — sed lex, — sed-ит подеста. — Вы воспользовались тем, что мой сын нем и не обучен грамоте, и возвели на него оскорбительнейший поклеп, обвинив в бесплодии. Вы…

— Я готов извиниться перед вами, синьор Леандро. Если пожелаете — прилюдно, однако тогда мне придется прежде перечислить все то, за что я буду просить у вас прощения.

— Ну-ну, к чему повторять всякую чепуху, — ворчит Циникулли-старший. — Полагаю, это лишнее. Я… — поджав губы, он вздергивает кверху породистый нос: глаза блестят уверенностью, плечи сами собою расправляются: орел! вот-вот взлетит в поднебесье! — Я прощаю вас, мессер. И даже готов заплатить сумму, указанную в contractus'e: в конце концов, часть перстней нашлась не без вашего участия. А остальные… — он снисходительно машет рукой, — что ж, видимо, такова судьба, увы, увы.

— Сумму вы готовы заплатить прямо сейчас?

— Немедленно!

— Тогда будьте добры, выдайте ее вот этому молодому человеку, который пришел со мной. А также, если вас не затруднит, прибавьте к моему вознаграждению портрет, что висит надо мной.

— Да пожалуйста! — восклицает в приступе искренней щедрости и вселенской любви синьор Леандро. — Все равно я намеревался его продать, он, знаете ли, давно мне не нравится. Дешевка, да!

Подеста энергично встает и шагает к шкафу, чтобы достать то самое вознаграждение. Но еще раньше поднимается синьор Грациадио, презрительно сплевывает прямо под ноги «отцу» и выходит из комнаты, громко хлопнув дверью.

— Мальчик расстроен, — пожимает плечами синьор Леандро. — Все-таки, мессер, ваши фантазии… да-с, следовало быть посдержанней, как мне кажется. Вы потешили свое самолюбие и доказали всем нам, что вы талантливый сыскарь… ха-ха! — и даже неплохой фантазер, а все-таки следовало бы…

— Вы так и не спросите меня о главном?

— А? — рассеянно бросает через плечо синьор Леандро, занятый дверцей шкафчика (ключ заел в замке и не желает проворачиваться).

— Вы до сих пор не поинтересовались, зачем я так долго говорил о вещах, для нас с вами известных, для прочих — маловажных, а главное — абсолютно недоказуемых.

— Да ладно, мессер, бросьте, что я, не понимаю? Самолюбие — оно каждому свойственно, верно ведь?

— Совершенно верно, — улыбается магус. — Более того, оно не покидает некоторых даже после смерти.

В это время дверца наконец распахивается — и Малимор, все это время просидевший запертым в шкафу, выскакивает наружу, визжа что есть мочи. Просто так, чтобы позабавиться.

Потом, показавши обескураженному синьору Леандро непристойный жест, убегает.

В ящике, где должны были лежать деньги, пусто.

— Пожалуй, и нам с Фантином пора, — поднимается со стула магус. — Помоги-ка мне, — и пока Лезвие Монеты держит второго младенца, мессер Обэрто прямо сапогами становится на стул и снимает со стены портрет. За ним, как и следовало ожидать, обнаруживается рваная дыра в ковре.

— Детей пора кормить, — как будто извиняясь, произносит магус. — А деньги пришлете с нарочным на постоялый двор «Стоптанный сапог», я там буду еще дня два, наверное. Всего хорошего, синьор Леандро. Вас, фра Клементе, и вас, фра Оттавио, жду, как и условились, сегодня вечером. Разрешите откланяться.

— Мы тоже вынуждены попрощаться с вами, синьор Леандро, — встает с кресла старший ресурджент. — Вряд ли мы сможем выполнить ваш заказ, увы. Расположение планет не позволяет.

— Не сезон, — почти хамит фра Оттавио, чье имя свидетельствует как о плодовитости его родителей, так и о том, что в семье он был отнюдь не первым ребенком; таким, как он, только и остается — защищаться остротами!

— Но…

— В другой раз, полагаю, — и оба воскрешателя направляются к выходу, окутанные облаком тончайших ароматов.

Синьор Леандро, не очень заботясь о приличиях, громко и совсем неизысканно сквернословит — аж на галерее слышно!..

 

Глава десятая

ПО КОМ ЗВОНИЛ КОЛОКОЛ

1

— Что дальше? — спрашивает Фантин, когда они идут по галерее, каждый — с младенцем на руках, а «виллан» еще и с портретом под мышкой. Позади неспешно вышагивают ресурдженты, с которыми Обэрто еще предстоит длительная задушевная беседа.

— Дальше? Много работы. Разговор с уважаемым Циникулли — лишь малая и неглавная часть того, что нужно сделать. Ты поможешь мне?

— Куда я нынче без вас-то? — хмыкает «виллан». — Во-первых, пряник обещанный прибудет на ваше имя, так? Ну а во-вторых… я, мессер, знаю, что такое благодарность. Вы ж меня спасли сегодня утром!..

— Пустяки! Скажи, ты имел когда-нибудь дело с детьми?.. — Обэрто останавливается и тихо смеется. — Мой только что, кажется, подмочил себе репутацию.

— Ну, наверное, не так мощно, как вы — синьору Леандро… С детьми-то я умею обращаться, доводилось нянчить соседских, когда… Но послушайте, — восклицает вдруг Фантин, — это что ж, выходит, матушка моя с этим вот, с подестой?.. — Какое-то время он молчит, вышагивая по узорчатым полам, потом медленно кивает. — Да, могло быть. Сходится. Так теперь, — поднимает он голову к магусу, — теперь я… ихний наследник?

— Теоретически — да. Но не думаю, что тебе будет предложен хотя бы статус наследника синьора Грациадио. Единственное доказательство, картина, вряд ли будет принято судом.

Они проходят по галерее до лестницы и начинают спускаться на первый этаж, когда навстречу, буквально из ниоткуда, выходит призрак синьора Бенедетто.

— Я все слышал! — восклицает он, взмахивая руками и гневно пылая глазищами. — Мессер, позвольте засвидетельствовать мое глубочайшее почтение! И вам, господа, — поворачивается призрак к проходящим мимо ресурджентам. — Вы повели себя достойно!

— Мы всегда ведем себя достойно, — бесцветным голосом сообщает фра Клементе. — До встречи, — роняет он магусу — и оба алоплащника уходят.

— Каков! — хмурится синьор Бенедетто. — А впрочем, он наверняка прав. Рано или поздно… — призрак на мгновение замолкает, потом опять возвращается мыслями к своему недостойному потомку — и извергает на голову оного поток самых изощренных проклятий. За прошедшие столетия у синьора Бенедетто их накопилось преизрядно. — Если бы не вы, мессер, уж не знаю, что бы я…

— Не стоит переоценивать мои заслуги, — вмешивается Обэрто. — Перстни я ведь так и не вернул.

Всякое благодушие мигом слетает с призрачного лица синьора Бенедетто.

— Я-то решил, вы сказали это нарочно, чтобы вывести на чистую воду моего неблагодарного потомка!..

— Неужели вы забыли? Законники стараются не лгать без крайней необходимости.

Призрак молчит, вперив в Обэрто мрачный, задумчивый взгляд.

— Готовы ли вы поклясться, мессер, что все три перстня найти невозможно? Вы не знаете, где они?

— Я готов поклясться, что не знаю, где они находятся. И что все три вряд ли когда-нибудь станут доступны вам, вряд ли вернутся в сокровищницу рода Циникулли. Этого достаточно?

— Увиливаете, мессер? Или хотите смерти этого молодого человека — ведь один из трех — у него на пальце, так?

— Я — не ювелир, синьор Бенедетто. И не способен определить, поддельный ли перстень у Фантина или настоящий. Тот, что вы мне прислали тогда в «Стоптанный сапог», как вы сами утверждали, был поддельным.

— Мы проверили все семь — и оказалось…

— Я помню. Так вот, повторяю: я не знаю, поддельный ли перстень у Фантина.

Синьор Бенедетто щурит глаза.

— Значит, вы видели все три, так?

— Я видел очень много перстней, синьор Бенедетто. И все были похожи на ваши.

— Что… что вы хотите этим сказать?!

— Не кричите, разбудите ребенка, — но малыш на руках у Обэрто уже и сам проснулся. Он поморгал, скривился было недовольно и собрался возопить о том, что пеленки мокрые и надо больше внимания уделять детям, а не старикам, к тому же давно мертвым, — но вдруг распахнул глазенки, выпростал ручку и потянулся к рукаву синьора Бенедетто.

— Я понимаю, чего вы добиваетесь, мессер, — громыхает тем временем призрак. — Ваша хваленая законническая справедливость, да? По перстню каждому бастарду; вам-то что, не вы столько веков заботились о чести Циникулли!.. Не вы…

В этот момент он осекается и изумленно глядит вниз, на свой рукав, за который его дергает пра-пра-пра… (мадонна ведает, сколько раз «пра») внук.

— Но как?!..

Пальцы малыша уверенно держатся за призрачную ткань, мнут ее, тянут на себя. На лице ребенка — блаженная усмешка: вот ведь какую игрушку себе нашел!

— Скажите ему что-нибудь. Все-таки ваш потомок.

Но синьор Бенедетто лишился дара речи, он только и может, что, выпучив глаза, смотреть на младенца, схватившего его за рукав.

Внизу, на лестнице, хохочет, ухватившись за живот Малимор.

Вот только в глазах сервана — слезы.

2

До вечера отдыхали — насколько это удалось при двух требующих внимания младенцах, которые отоспались в библиотеке у синьора Леандро и теперь давали жару. Один раз даже кто-то из постояльцев приходил ругаться: «зачем дитев мучаете?!»

«Еще неизвестно, кто кого!» — хмуро отозвался Фантин, в который раз меняя пеленки. И добавил: «Надобно нам, мессер, кормилицу завесть, без нее не справимся».

Рубэр, хозяин «Сапога», знал одну, так что вскоре близнецы донимали уже ее. Впрочем, кормилица и малыши быстро нашли общий язык и в целом были довольны друг другом.

Остаток дня Обэрто провел в глубоком сне, отдыхая после давешних событий. Жаль, времени на это было мало: только-только смежил веки, а уже — вечер, и Фантин трясет за плечо: «Вы просили разбудить, мессер, когда придут воскрешатели. Ну, так они уже явились. Ждут внизу, в зале».

— Идем, — и они спускаются к ресурджентам, заглянув сперва к кормилице («Все в порядке? Спят? Ну, пусть спят»).

Оба алоплащника, как по команде, встают, едва завидев Обэрто и его спутника.

— Наша договоренность остается в силе, мессер?

— Разумеется.

— Тогда по пути вы хотя бы вкратце просветите нас по поводу случившегося на самом деле?

— Собственно, вкратце я уже рассказал — сегодня днем, у синьора Леандро.

— Там ни словом не был упомянут след, — напоминает фра Клементе.

— Так ведь и говорить не о чем. Следа больше нет. Состава преступления — тоже, поскольку результаты напрочь отсутствуют. О самом событии знают всего-то несколько человек, но болтать не будет ни один, да и кто им поверит? Словом, можете не беспокоиться: то, что случилось, как будто и не происходило вовсе.

— Очень хорошо, — кивает старший алоплащник. — Осталось выяснить, кто же совершил это.

— А вы так и не поняли? — почти с сожалением смотрит на него Обэрто.

Фра Клементе наконец начинает догадываться; он пристально смотрит на магуса, будто хочет убедиться, что тот не лжет.

— Тогда тем более… — шепчет потрясенный ресурджент. — Тогда… что ж, что же… Может, оно и к лучшему. Да, — говорит он уже решительней, — несомненно, к лучшему. И вы правильно сделали, мессер, что именно так поступили в этой… непростой ситуации. Иначе… я даже затрудняюсь предугадать все возможные последствия. Но волнения в народе, смуты… — Он качает головой, представив все это и многое другое. — Да, вы поступили единственно возможным образом!

Обэрто невесело усмехается. «Как будто я мог поступить иначе! Как будто от меня вообще что-то зависело в этой истории».

Тяжело опираясь на трость, он идет по пустеющей мостовой, вечер плавно перетекает в ночь, улица — в дорожку кладбища, где вместо домов — склепы, склепы, с ангелами, скелетами, «…покойся с миром» и крысами, выбирающимися из нор и чутко нюхающими воздух: как оно там, чем сегодня душа успокоится? (и — чья?); под ногами шелестит мелкий гравий, ветер играет листвой и норовит бесстыдно задрать плащи ресурджентов, но, убоявшись шитых золотом фениксов, отступает.

Черный, печальный гриммо на башне глядит сверху на четверых пришлецов, но не торопится бить в колокол.

(«Он знал уже тогда. Поэтому и звонил, — признался синьор Аральдо вчера вечером после того, как изложил магусу свою просьбу. — Мы, видите ли, неплохо ладили. Пожалуй, он один из немногих, кто будет печалиться по мне, когда я уйду.»)

Обэрто, за ним ресурдженты и Фантин входят в фамильный склеп Аригуччи. Призрак синьора Аральдо не заставляет себя ждать. Сегодня он одет торжественно и строго, на лице его блуждает рассеянная улыбка, медаль с всадником, пронзающим дракона, блестит особенно ярко.

— Здравствуйте, фра Клементе… Конечно, помню! Вы ведь меня к жизни вернули… хоть и не совсем полноценной, а все-таки. И сегодня, кажется, вам снова предстоит сыграть роль моего благодетеля.

— Где бренные останки? — невозмутимо спрашивает ресурджент. Устав ордена не велит ему беседовать на посторонние темы с призраками, которые подлежат окончательному упокоению.

— Ах да, простите, что отнимаю ваше драгоценное время! Останки где и положено, в гробу — полагаю, вы читать умеете? «Синьор Аральдо Аригуччи, fundator фамилии Аригуччи» и прочее в том же духе. Приступайте, не стесняйтесь.

— Хотите ли исповедаться? — заученным тоном произносит фра Оттавио, пока его старший товарищ сдвигает крышку и готовится к проведению нужных священнодействий.

— По-вашему, молодой человек, я в бестелесном состоянии мог так уж много нагрешить? Я и в прошлый-то раз Богу душу отдал раньше, чем исповедался, — и ничего, воскресили меня без особых потерь. Словом, не тяните, приступайте. Устал я, — признается он, повернувшись к Обэрто. — Устал. «Воевать» с синьором Бенедетто на расстоянии, так ни разу и не увидев его в нынешнем обличье; жить в этой клетке без прутьев, занудствовать в разговорах со случайными прохожими… Спасибо, мессер, что согласились помочь. А насчет того нашего разговора… что-то решили?

Магус отрывисто кивает:

— Решил. Когда есть крылья, глупо в гнезде отсиживаться. Тем более если уже однажды летал.

— Удачи вам…

Их прерывает старший ресурджент.

— У нас все готово, мессер. Попрошу вас с мальчиком выйти. Операцию надлежит проводить при минимальном количестве посторонних людей. А нынешние представители фамилии, как я понял, желания присутствовать не выразили…

— Они давно уже переехали во Фьорэнцу, — пожимает плечами синьор Аральдо. — Ну, ступай, малыш, — подмигивает он Фантину. — И кстати, подумай: может, тебе стоит сменить род занятий…

Обэрто и «виллан» выходят наружу, тяжелые створки захлопываются за ними, отсекая все звуки: голоса ресурджентов, шорох их одеяния, скрежет крышки гробницы. Остается только неистребимый, легко узнаваемый аромат, к которому на какое-то мгновение примешивается запах гари. Потом аромат рассеивается в ночном воздухе, и тогда Обэрто говорит Фантину:

— Пора возвращаться.

Они идут обратно — мимо все тех же ангелов, скелетов, заплывших жиром купидончиков.

Гриммо на колокольне, не отрываясь, глядит им вслед. И вдруг, ухватившись за лохматую веревку, начинает раскачивать ее так, что в медной чаше колокола нарождается и крепнет яростное грохотанье.

Двое на кладбищенской дорожке даже не оглядываются.

3

Деньги от синьора Леандро принесли ровно в полдень, когда колокол на ратуше еще только начал отсчитывать положенное число ударов — никому и ничего не предвещая, а просто сообщая, который час.

Вознаграждение принес тот самый распорядитель, который присутствовал при вчерашнем «разоблачении». Это слегка удивляет Обэрто (таких обычно с курьерскими поручениями не посылают), но разгадка, как всегда, проста: вместе с деньгами кое-что передано на словах.

Прежде чем озвучить послание, распорядитель зачем-то пристально осматривает всю комнату, резко отворяет дверь, выглядывает в коридор, закрывает ее; теперь его внимание привлекло окно: распахнув ставни, он высовывается наружу и изучает улицу, дома напротив, прохожих…

— Может, объясните наконец, что происходит?

— Ах да, мессер, прошу меня простить. Но синьор Леандро строжайше велел проверить, чтобы никто не подслушивал, чтобы даже шанса такого не было…

— Говорите же!

Распорядитель указательным пальцем оттягивает ворот: жарко! Вспотел, бедный, пока плелся сюда аж от самой виллы, да еще такие тяжести нес: деньги, поручение (и неясно, что тяжелей)!

— Синьор Леандро велел передать, что ваша миссия закончена. Он бы просил вас как можно скорее покинуть город. И еще… мессер, он спрашивал, как вы намерены поступить с… с ними.

Посланник синьора Леандро бросает испуганный взгляд на двух малышей, которые умиротворенно сопят, каждый в своей колыбели.

— Еще не решил. А в чем дело?

— Он хотел бы… э-э-э… ну, мне было сказано передать, что… — распорядитель нервничает, хотя наверняка и раньше выполнял скользкие поручения хозяина. Мучает беднягу не мысль о неприглядности того, что ему надлежит вымолвить, а персона магуса. Этот может и с лестницы спустить. Или возьмет и в гидру превратит, какую потом ни один Геркулес не захочет уничтожать — побрезгует. Эх, рисковая жизнь у доверенных лиц! — Словом, синьор Леандро по некотором размышлении решил, что лучшим выходом было бы оставить младенцев у себя. Так сказать, под присмотром. Чьи они там дети, кто их мать, кто отец — это все, знаете, материи туманные, сомнительные, можно сказать. А младенчики — вот они, нужно же кому-то о них позаботиться.

— Синьор Леандро полагает, что я не в состоянии это сделать?

— Н-ну, не поймите меня, то есть его, превратно… Все-таки вы состоите в ордене законников и, насколько я знаю…

— Позволю себе напомнить, что именно из сирот мы набираем большую часть новициев. И обращаться с детьми умеем: заботиться и о душе, и о теле. Что-нибудь еще синьор Леандро велел передать?

Распорядитель открыл было рот, чтобы спорить, возражать, убеждать и добиться наконец своего, но он натыкается на холодный взгляд магуса и решает: да катись оно все к чертям в пекло! Пусть сам синьор Леандро, если ему так надо, идет и разговаривает с законником.

Все это очень явственно отражается на лице распорядителя. Он подходит к окну, по-прежнему оттягивая воротник, вздыхает полной грудью, оборачивается к Обэрто и разводит руками:

— Нет так нет, мессер. Что-нибудь еще передать синьору Леандро?

— Ничего. Если я захочу с ним связаться, ваши услуги мне не понадобятся. — Раздуванье щек и ничего больше, но Обэрто вдруг захотелось созорничать. Наверное, передалось настроение Фантина, только что вошедшего в комнату и увидевшего на столе три увесистых мешочка с монетами.

— Всего хорошего, — кланяется распорядитель. Он неприязненно зыркает на «виллана» и уходит.

— Что будешь делать с деньгами?

— Я, мессер? Хэх… я… — Фантин с недоверием касается самими кончиками пальцев ближайшего мешочка. Потом, осмелев, берет и взвешивает на ладони. — Тяжеленный! И что, это вправду все мое?

— Несколько монет я возьму себе: стандартная плата за услуги и на проезд до Роммы. Остальное — твое.

Обэрто, улыбаясь, ждет реакции, хотя знает, почти наверняка знает, какой она будет. Никакого чтения мыслей, просто догадался: два мешочка из трех «виллан» сейчас унесет, пробормотав какие-то невнятные пояснения. Спустившись по скрипучей лестнице, покинет «Сапог» и отправится в порт, в рыбацкий поселок, найдет там Марка, старичину Марка, Марка, которого со вчерашнего утра зовут Погорельцем, найдет и вручит оба мешочка, и поспешит уйти, потому что «и так тошно, приятель, а ты тут со своими благодарностями душу напополам рвешь! Бери — и чтоб отстроил все лучше прежнего, и соседям помоги, не жмись, они ж из-за тебя, считай… ладно, молчу. Ну, бывай», — и, возвращаясь на постоялый двор Рубэра Ходяги, Фантин пойдет не спеша, ибо совесть его с некоторых пор если и не чиста абсолютно, то уж чище, чем несколько дней назад, заботиться о будущем нет нужды, и вообще денек сегодня такой, что к поспешности, деловитости не располагает: хочется шагать, глядя по сторонам, раскланиваясь с каждым встречным, подмигивая симпатичным барышням (а несимпатичных в Альяссо испокон веков не бывало!); Фантин будет идти так медленно, что Обэрто успеет переговорить с «голосом» Папы Карло, отдать младенцев на попечение второй кормилице (первая одна не управляется — оно и понятно!) и даже вздремнуть часок, пока оба малыша за стенкой сосут молоко и, в перерывах, переговариваются между собой с помощью жестов да почти внятного бормотания.

Зачем приходил «голос»? Попрощаться от имени Папы. Сообщить, что дон Карлеоне никогда не забывает об оказанных ему услугах и всегда платит по счетам. Разумеется, заказ синьора Леандро решительно отклонен, более того, подесте недвусмысленно дали понять, что обращаться с подобными просьбами к кому-либо из «уборщиков» Альяссо бессмысленно, даже опасно для здоровья некоторых власть имущих. И пусть мессер Обэрто не переживает, что прибегнул к помощи такого не совсем… как бы это выразиться… не совсем обычного партнера. Законность, может быть, и не соблюдена, однако и не нарушена. А вот справедливость, насколько понимает дон Карлеоне, восстановлена. Он, мессер, в первую очередь за справедливость. А вы?

Еще Vox larvae пожелает магусу счастливого пути — и от себя, и от Папы. Кстати, что передать почтенному Барбиалле? Нет-нет, никто не сомневался, что вы помните. Просто сьер Риккардо волнуется, поймите его правильно. Проделки того пуэрулло вроде бы прекратились, но вы так неожиданно покинули док, что… Непременно заглянете и решите этот вопрос? Сегодня же, ближе к вечеру? Чудесно, чудесно, я так и передам!

С тем «голос» и откланяется — зато придет вторая кормилица, Обэрто объяснит ей что к чему… ну, об этом мы уже рассказали.

А дальше?

А дальше будет предвечерье, окрашенное в мягкие пастельные тона. Обэрто встанет, удивляясь, какими причудливыми порой бывают сны. Всего он не помнит, только как колола подбородок и руки солома, да что снизу, с заднего двора (откуда «снизу»? с какого двора?..) воняло свежими кожами. Он плеснет из таза в лицо холодной воды, дабы окончательно стряхнуть клочья этого сна, — и как раз вернется Фантин, немного навеселе, но — парадокс! — грустный.

— Можно с вами поговорить, мессер?

— Конечно. Что-то стряслось?

— Я думал… ну, про перстни и все такое. Ведь вы же солгали синьору Бенедетто, да?

— Я не сказал ему всей правды, — спокойно согласится Обэрто. — А он волен был трактовать услышанное, как заблагорассудится. Подозреваю, что синьор Бенедетто сделал это неправильно.

— А Малимор?

— Малимор, как я и просил его, навестит нас сегодня ближе к ночи и принесет настоящие перстни. Где он их держит, я не знаю. Так что я действительно не лгал.

— И закон не нарушали?

Магус помолчит, вглядываясь в темнеющую улицу, где вот-вот начнут зажигать фонари.

— Помнишь, мы говорили о двух законах, небесном и земном? Первый всегда с нами, в нашем сердце, второй…

— …написан людьми, чтобы примирить в нас две природы. Помню.

— Ну так вот, на сей раз я руководствовался сердцем, данным мне от Бога, а не «сердцем общества», созданным людьми. И поэтому фактически нарушил некоторые из человеческих законов, однако, не преступил других, более важных.

— По-вашему, это правильно? Ну, то есть, я хочу сказать, такая отговорка — она же очень удобная, да? «Мое сердце подсказало мне, что это будет справедливо, и я убил» или там «украл». Чего проще — свалить все на сердце!

— Нет, — покачает головой магус. — Убить или украсть проистекает не из сердца. Такое могут диктовать тебе ум или чувства, но не оно. Более того, каждый, положи руку на сердце, согласится с этим. — Он умолчит, а Фантин, хоть наверняка вспомнит о том, что случилось утром, не станет напоминать. Утром… утром произошло нечто из ряда вон выходящее, такое не меряют общей меркой; да и, прав Обэрто, то, что они сделали, было продиктовано в первую очередь велениями их сердец. — В жизни, — продолжит магус, — мы часто оказываемся перед выбором, который кажется нам неравноценным: чересчур много заманчивых и блестящих посулов на одной дороге, слишком сложной кажется другая… Обычный человек выберет первую: так проще, уютней, так, наконец, принято. Вот только иногда… иногда наступает время идти по другой.

— Но вы же законник!

— Я и говорю: удобная, ровная дорога. Кстати, быть «вилланом» тоже легче, чем отказаться от привычного образа жизни и последовать велениям своего сердца. Спроси у него, куда тебе дальше идти, что делать.

— А что теперь будете делать вы, мессер? Ведь вы же нарушили…

— Сейчас я намерен прогуляться в доки и переговорить с клабаутерманном. Хочешь — пойдем со мной.

Фантин согласится. Заглянув в соседнюю комнату и проведав младенцев (спят, спят! все у них в порядке; кормилица тоже вон прикорнула), Обэрто и «виллан» спустятся в зал, задержатся ненадолго, чтобы переговорить с Рубэром Ходягой («Когда б я знал, мессер! Когда бы знал!.. Такая молодая — и умереть, оставив двух детей! Подумаешь, и сердце кровью обливается. Утонула… а ведь еще вчера… Эх, что говорить!») — хозяин «Сапога» будет сокрушаться и корить себя за то, что когда-то обвинил Марию в краже молока; Обэрто вежливо выслушает его и только потом выйдет на улицу.

Где уже будут гореть фонари — как раз над входом в «Сапог».

В их свете фигура любого — отличная мишень, даже криворукий попадет.

А уж просто немой и подавно!

…Обэрто улыбается: сейчас едва-едва перевалило за полдень, только что вошел Фантин и растерянно глядит на принесенные от синьора Леандро деньги, хотя «виллан» уже решил (а магус это знает), что будет с ними делать. В это самое время распорядитель, страдающий от жары, вышел на мостовую, еще раз оттянул воротник указательным пальцем, покосился на окно комнаты, которую снимает Обэрто (оно открыто, но — проклятье! — не просматривается оттуда, где залег стрелок); распорядитель возвращается на виллу, чтобы передать: предложение отклонено, знак об этом он дал, так что не стоит беспокоиться, синьор Леандро.

Не стоит беспокоиться! Даже если мститель заснет (а он заснет — и ему приснится странный сон, в котором за стеной будут причмокивать два младенца-близнеца), все равно проспит он недолго и проснется вовремя. Успеет взять на прицел дверь «Стоптанного сапога», успеет натянуть тетиву, когда у входа появится знакомая ненавистная фигура.

Выстрелить успеет.

Попадет.

Потом его, конечно, скрутят подмастерья Лавренца Кожевника, даже как следует изобьют, не поглядевши, что синьор, — а толку?

Дело сделано, сказал бы им, улыбаясь, синьор Грациадио, если бы мог говорить.

А так он будет только улыбаться, уверенный, что отомстил — не за синьора Леандро, постылого как-бы-отца, не за презренный род Циникулли, но за себя, за свою мать, чье доброе имя было опорочено магусом. Доказал, что не зря, кроме кроликов, в гербе его фамилии есть еще и шпаги.

Хотя правильней было бы поместить там арбалет!

4

— Мессер! Мессер, вы живы?! Хвала Мадонне, он еще дышит. Ну, кто-нибудь, позовите же наконец лекаря!..

 

Глава одиннадцатая

ТРЕСК СКОРЛУПЫ

1

Умирать, как и рождаться, бывает очень больно.

Истина, которая становится банальностью всего-то спустя два-три десятка смертей-рождений. Обычных, будничных смертей: ты засыпаешь, ты теряешь близкого человека, ты расстаешься с иллюзиями детства, ты расстаешься с невинностью младенца, свято верившего в идеалы, которых нет и никогда не существовало, — ты умираешь, умираешь, умираешь. Ты рождаешься: с каждым пробуждением, с каждым «люблю», на которое ответили взаимностью, с каждым распустившимся цветком, с каждым новым «могу!» и каждым новым «хочу!» — ты рождаешься, рождаешься, рождаешь себя.

Больно?

Бывает, что и больно.

Но чей-то голос зовет с той стороны ночи и забвения.

Иногда так:

— Пришел котик на порог, на порог в теплый, в темный вечерок, вечерок. Попросил он творога да молока, — кот по имени Пушистые Бока…

Иногда так:

— Мессер, мессер!..Думаете, он меня совсем не слышит? Скажите, маэстро, а он?..

Иногда — просто детским плачем.

Ты возвращаешься — иногда. Если совсем невмоготу слушать голоса. Или если уйти не получается.

Или если Кто-то…

Но об этом лучше не надо.

Спи. Тебя еще не взяли за поводок, не потянули обратно (голоса — не в счет, на них ты пока можешь не обращать внимания). Ты еще можешь оставаться здесь; а когда зов с той стороны становится слишком сильным, беги — в прошлое, в воспоминания, в прежние рождения и смерти.

Беги!..

2

В том-то и загвоздка: бежать Обэрто не мог! Сегодня он достаточно наупражнялся и в ходьбе, и в лазанье по трапу; да и постоянное ношение личины тоже сил не прибавило. А времени осталось — ровно до обеда, потом нужно будет встретиться с ресурджентами и объясниться.

«Даст Бог, успеем! — это все, чем ему оставалось себя обнадеживать. — Должны, должны успеть!»

По дороге он потребовал от Малимора полного, без утайки, рассказа обо всем. Сам уже знал или догадывался, как было дело, но решил, что лучше подстраховаться. Бывают детали, на первый взгляд незначительные, однако способные сыграть решающую роль.

— Когда ты стал custos'ом?

— А?

— Малимор!

— Ну ладно, ладно. Я, честно, не помню, когда стал хранителем. Просто однажды почувствовал, что могу точно определить, принадлежит ли тот или иной человек к фамилии Циникулли. Старые серваны говорят, такое случается, если долго служить какому-нибудь одному роду. Вроде само собой чутье появляется; хочешь этого или нет — значения не имеет. А вместе с чутьем как бы прорастает в тебе такая штуковина… когда соблюдение традиций становится самым важным в твоей жизни. Тогда даже слово основателя рода для тебя не указ — делаешь только так, как заведено испокон веков. Это страшно, между прочим, — заявил он, глядя снизу вверх на Обэрто. — Иногда и не хочешь, а делаешь. Еще и скрывать это приходится, потому что… ну, вы же знаете, каким бывает синьор Бенедетто. А тут традиция диктует свое, традиция и справедливость берут тебя за шкирку, как будто ты кукла и за все нити от рук-ног дергает кто-то другой, он — хозяин, а ты только исполнитель, не больше. С этим даже бороться нельзя, оно сильнее тебя во сто крат!

— Но почему ты отнес той женщине все перстни?

— У нее не было денег, — развел руками Малимор. — И они ей были нужны. К тому же синьор Леандро нарушил традицию, когда признал своим сыном того, кто им не являлся.

— Вот оно что!..

— …потому что это был не его перстень! Он и не мог. Я все время возвращал перстень в сокровищницу, к остальным. Потом синьор Бенедетто рассказал синьору Леандро правду, и с тех пор перстни, все девять, лежали только в сокровищнице. То есть лежали, пока я не наткнулся на Марию и не понял, что ее близняшки — настоящие наследники рода Циникулли.

— Синьору Бенедетто ты признался в этом какое-то время спустя.

Малимор смущенно хихикнул.

— По правде сказать, очень не сразу. Он не спрашивал, потому что вообще ничего не знал о пропаже. А глупый синьор Леандро тайно вызвал вас — боялся, предок его замордует упреками, если узнает, что перстней нет!

— А Фантин?

Удивленный «виллан» посмотрел на Обэрто.

— Я тут при чем?

— Еще как при чем! — отозвался Малимор. — Только я ж на большом расстоянии не чувствую, принадлежит человек к роду Циникулли или нет. Мне для этого нужно видеть его или хотя бы оказаться очень близко от него.

— Иными словами, не исключено, что где-то в городе живет еще два-три десятка бастардов синьора Леандро, но ты о них ничего не знаешь.

— Угу, — угрюмо согласился серван. — Но я же не могу заглядывать в каждый дом и проверять. — Какое-то время они молча шагали по мостовой, освещенной первыми лучами утреннего солнца, а потом Малимор добавил: — Понимаете, желание поддерживать традиции — оно не мое, оно только во мне. Как… — он даже приостановился, стараясь подобрать удачное сравнение.

— Как наконечник стрелы в теле, — подсказал Обэрто.

— Да, наверное, что-то вроде. Словом, я не слишком-то хочу заниматься этим, но вынужден. Так что если я не знаю о существовании бастарда, мне только легче. Тогда то, что во мне, не заставляет меня соблюдать справедливость. Только в случае с близнецами все оказалось совсем по-другому, — добавил он нехотя.

— Ты пожалел их. И привязался к ним.

— Ну… В общем, да, — вздохнул Малимор. — Я отнес все перстни Марии и даже надеялся, что она их продаст.

— Думал таким образом освободиться?

— Если бы я не знал, где находятся перстни, как бы я мог их отбирать или раздавать?

— Это ты посоветовал ей продать драгоценности?

— Ага. Только она слишком долго решалась. Когда пропажу обнаружили, я велел ей перепрятать перстни, и поэтому мог честно отвечать синьору Бенедетто, что не знаю, где они находятся. А потом…

— А потом она пошла на «Цирцею» и умерла.

— Она должна была умереть, — со странной интонацией произнес Малимор. — Понимаете, она должна была умереть.

— Ты знаешь, что случилось той ночью в порту? Не на «Цирцее» — позже, — уточнил Обэрто. — Почему ресурдженты обнаружили колебания в вероятностном поле?

— Мессер, вы можете попроще спрашивать, без заумностей?

— Да, — поддержал его Фантин, — вы иногда как скажете…

— Могу попроще, — сдался магус. — Представьте: наш мир — как картинка на зеркальной поверхности озера. Если погода спокойная, картинка видна хорошо и ничто не нарушает ее цельности. Так бывает в периоды стабильности, но едва в мире назревает крупная война или какое-нибудь другое значительное событие, способное затронуть всех и вся, картина начинает дрожать, меняться. Во времена, лишенные войн и смут, каждый способен с более-менее высокой степенью вероятности предсказать, что его ждет завтра, через месяц или даже через год. Но когда вокруг неспокойно — не знаешь, что случится с тобой и через час. Тогда мир, его развитие способно кардинальным образом поменяться — так вздрагивает и разрушается во время непогоды отражение на воде. Но даже в дни, казалось бы, спокойные, поверхность озера не бывает все время недвижной: на нее падает мелкий сор, по ней скользят водомерки, жуки-плавунцы; выныривают, чтобы глотнуть воздуха, лягушки. Точно так же даже в стабильные времена рождаются люди, которые по тем или иным причинам обладают властью изменять судьбы многих. Природа такой власти различна, но главное — мало кто из них может повлиять на судьбу всего мира самым кардинальным образом.

— Как Иисус?

— Да, Фантин, он сделал именно это. Если вернуться к моему сравнению, он очистил поверхность озера от мусора, который скапливался на ней тысячелетиями, и научил, как в дальнейшем поддерживать чистоту… впрочем, это очень неточное сравнение. Возвращаясь к тому, что способно разрушить картинку на поверхности озера или изменить ее… Кроме отдельных людей, бывают события (мы называем их чудесами), которые тоже могут повлиять на судьбу всего мира. Отчасти таковыми являются воскрешения, устраиваемые ресурджентами. Чудо — это всегда нечто невероятное, необъяснимое. Оно привносит в нашу картину мира элемент нестабильности — уже одним фактом своего свершения. И алоплащники, кроме прочего, очень чутки к степени самой вероятности того, что то или иное чудо может повлиять на окружающий мир. Они никогда не рискнут воскресить останки древнего святого — просто потому, что у них это может получиться, а последствия подобного воскрешения трудно предсказуемы и могут быть всеохватны, вызывать смуты в народе, панику…

— Значит, эти двое ресурджентов унюхали что-то такое на берегу?

— Не просто «что-то такое», а нечто очень мощное по своей природе. Потому что след, иначе говоря — возможные последствия, чувствуется до сих пор, спустя несколько дней после самого события. Как волны, расходящиеся по озеру от брошенного камня. Вот я и спрашиваю у Малимора: что же тогда произошло?

— Я не знаю, мессер, — просто сказал серван. — Я честно не знаю. Но она… она вернулась к детям.

— Что?!

— Она вернулась к детям, той же ночью.

— Как? Ты же сказал, что она умерла.

— Она умерла, мессер. И она мертва по сей день. Но она, мертвая, пришла домой, потому что… — серван закашлялся, как будто ему вдруг стало трудно говорить, — потому что ее ждали дети. Понимаете! Она знала, что некому будет о них позаботиться, что их нужно накормить, что, кроме нее, у них никого нет, — и она вернулась! — Малимор покачал головой. — На берегу ее след, но я не знаю, кто сделал это, кто воскресил ее.

Тут как раз вмешался Фантин и рассказал историю рыбака — как тот видел черта на корабле, а потом — чьи-то следы, и как возле его хижины кто-то бродил ночью.

— Ну, по поводу черта я могу объяснить, — улыбнулся Обэрто. — Это был клабаутерманн…

Он вкратце поведал им о том, что случилось сегодня в доке.

— Откуда вы о нем узнали?

Обэрто пожал плечами и принялся объяснять. Но делал он это, почти не думая о том, что говорит; мысли магуса были заняты другим.

По мере того как Обэрто и его спутники поднимались по улицам Нижнего Альяссо, становилось ясно, что Малимор ведет их в тот самый район, где находится «Стоптанный сапог». Еще спустя несколько кварталов Фантин догадался спросить у сервана, где именно живет эта женщина, о которой шла речь.

— В каморке, рядом с постоялым двором.

— Как называется двор?!

— Можешь не отвечать, — вмешался Обэрто. — Расскажи лучше, зачем ты воровал у хозяина молоко.

Он уже понял, почему по ночам в «Стоптанном сапоге» выли собаки. И еще… многое понял. А если его догадки по поводу молока верны…

— Ей же нужно чем-то кормить детей! — почти обиженно воскликнул Малимор.

— А покупать или красть где-нибудь подальше ты не догадался?

— Конечно, догадался, — с гордостью заявил он. — Разве потом у этого Ходяги хоть капелька молока пропала? Нет! Потому что… ну, в общем, я находил для нее молоко. Ох!.. — Он вдруг остановился и со всего размаху ударил себя ладонью по лбу: — Как я мог забыть! Сегодня утром я должен был принести новую порцию!

— Принесешь попозже, — успокоил Фантин. — Ничего же страшного не…

— Боюсь, ты ошибаешься, — тихо сказал Обэрто. — Малимор, ну же, чего ждешь?! Беги, постарайся убедить ее, чтобы подождала еще чуть-чуть!

— Куда бежать? Мы ведь уже пришли, мессер. Нам с черного хода, вон в калитку.

Они вошли в «Стоптанный сапог», когда солнце уже вовсю светило в небе.

Когда было уже слишком поздно.

3

…слишком поздно.

— Мессер! — зовут голоса. — Вы слышите меня, мессер?

Ты слышишь. Но не торопишься откликаться — зачем?

— Не нужно кричать, молодой человек, — то ли с раздражением, то ли с сочувствием заявляет кто-то. — Во-первых, далее если бы он и слышал вас, вряд ли у него хватило бы сил сообщить об этом. Во-вторых, если он спит (что, я полагаю, маловероятно, но все же), вы можете его разбудить, а сон сейчас пойдет ему на пользу больше, чем общение с вами. Ну и, наконец, вы мне попросту мешаете своими криками. Извольте-ка выйти, если не можете стоять смирно.

— Да, маэстро, я буду молчать. Только скажите, есть ли надежда…

— Вы обещали молчать — ну так и молчите! — теперь лекарь явно рассержен.

Нет, — понимаешь ты, — не болтовней Фантина, а его вопросом. И ты, и маэстро слишком хорошо знаете ответ на него.

Бежать. Прочь — подальше, поглубже, туда, где тени прошлого уже не причиняют боли, где голоса, даже если они слышны, — всего лишь голоса, безликие, лишенные какого-либо смысла. Бежать. Они все равно не способны вызволить тебя из той мягкой, уютной западни, в которую ты погружаешься: они снаружи, ты — внутри, барьер тонок, но непреодолим для них.

— …Дело не в ранении, молодой человек. Он попросту истощен до крайности, истощен и устал. Ему необходимо выспаться…

(Но в том-то все и дело, что твой глубокий сон способен незаметно перейти в нечто большее. В то, что длиннее и бездоннее любого сна. И куда ты так стремишься сейчас попасть.)

Появляется еще один голосок, тонкий и растерянный:

— Давно это случилось?

— На закате, он как раз собирался идти в доки.

— А-а, к этому.

— Угу. К славдурману или как его там…

— Что говорит лекарь?

— Чтоб я заткнулся и проваливал, мол, мешаю. По-моему, он сам не знает, что делать. А ты?

— А что я? Я — всего лишь серван, которому «повезло» стать custos'ом. Врачевать я не умею, ясно!

— Может, позвать ресурджентов?

— А они тут при чем? Он же еще не умер… да и если бы… они ж только через сорок дней после смерти могут оживлять.

— Так что же нам делать? — в голосе Фантина звенит неподдельное отчаяние.

— Молиться, — мрачно роняет Малимор. — Больше ты ничем ему не поможешь. Скажи лучше, как там дети?

— Да как… Вредничали весь вечер, я их поручил кормилице. Чего она только не делала — и убаюкивала, и сказки рассказывала, и кормила… Ну, вроде вот заснули.

— Можно, я взгляну?

— Пошли.

Они уходят, хлопает дверь. Маэстро лекарь тоже уже ушел, давно сдался, попросил позвать, если что-то изменится, и сбежал «проветриться и перекусить, если нужно, я буду внизу», он сейчас потягивает вино за одним из столов в общей зале и кивает Рубэру Ходяге: «Да-да, вы правы, это нельзя оставлять безнаказанным: вот так запросто, на улице подстрелить ни в чем не повинного человека, вы правы…» Ты чувствуешь запах пота, усталости и страха, что пациент умрет, а в этом потом обвинят его, лекаря; дома опять остывает нетронутый ужин, а обиженная супруга будет «все понимать», но дуться целый день или даже три. Пожалуй, он не зря переживает. Его действительно могут обвинить, и жена действительно будет дуться. Но ты ничем не можешь ему помочь.

И он тебе — тоже ничем.

…Умирать больно, понимаешь ты. Нет-нет, речь не о физической боли, а о привязанностях; тонкие-тонкие нити, которые крепче цепей, они протянуты от тебя во все стороны, ты — паук в центре паутины, но ты же — марионетка в чужих руках; в Его руках, постепенно ты избавляешься от них, одну за другой рвешь — и да, это адски больно.

Не менее больно обнаружить вдруг, что твои представления о мире, твой панцирь («скорлупа», синьор Аральдо, вы были правы, «скорлупа»!) — ущербны, изъязвлены трещинами, твои «хорошо» и «плохо» обладают мельчайшим, недоступным глазу изъяном, который тем не менее делает свое черное дело: ты знаешь о нем и уже не можешь ежедневно и ежечасно выходить на бой — меч валится из рук, сомнения, подобно яду «misericordia», проникают в кровь, в самую твою суть — и, даже зная, что оружие врагов еще более ущербно и непрочно, ты отступаешь, сдаешься, признаешь собственное поражение (ибо это — поражение, Господи!), ты уже не пытаешься по крохам собрать развалившийся доспех, но срываешь его с себя — с кровью, с мясом, с отчаянным «Пусть так!» идущего на эшафот, свой меч ты вонзаешь в самого себя — и принимаешь боль, как высшую меру наказания, как неизбежное зло, которое ты уже выбрал, ибо «misericordia» — не для всех, тебе она недоступна, терпи, раскройся в последней слепой атаке на собственные ошибки и заблуждения, прими с достоинством, что должно, иди по этому пути до конца, пусть даже там, в конце, тебя ждет адов круг — тот, что предназначен для предателей!..

Голоса слышны хуже и хуже, они уже настолько похожи один на другой, что ты их почти не отличаешь, тем более — не можешь понять, кто именно говорит и о чем. В них сейчас ровно столько же смысла, сколько в грохоте прибоя или в стрекотании сверчков. Просто шум, который отвлекает.

Который мешает спать.

Скоро, очень скоро он не будет тебе мешать.

Уже почти не больно.

Уже…

И в этот момент чьи-то цепкие пальцы хватают тебя, хватают и держат так, что снова приходит все: боль, время, память. Ты пытаешься сбежать, вырываешься что есть мочи, но становится только хуже: чем больше прикладываешь усилий, тем больше просыпаешься к жизни; возвращаются чувства, желания… память…

Ты изумлен: ты знал, точно знал, что ни одно живое существо с той стороны барьера никак не могло повлиять на тебя.

Ты растерян: невозможное тем не менее произошло.

Ты пытаешься понять: как могло это случиться, ведь ты уже почти ушел.

Что же — тебе охотно подсказывают.

Показывают: на галерее стоят трое. Призрак и ты с Фантином; у вас в руках по младенцу.

«Не кричите, разбудите ребенка», — говоришь ты синьору Бенедетто, но младенец уже проснулся, поморгал, скривился было недовольно и собрался возопить о том, что пеленки мокрые и надо больше внимания уделять детям, а не старикам, к тому же давно мертвым, — но вдруг распахнул глазенки, выпростал ручку и потянулся к рукаву синьора Бенедетто.

…Пальцы малыша уверенно хватают призрачную ткань, мнут ее, тянут на себя. На лице ребенка — блаженная усмешка: вот ведь какую игрушку себе нашел!..

Вдруг младенец поворачивается и (этого не было, не было, не было!) смотрит на тебя внимательным, неожиданно взрослым взглядом. Такой бы больше приличествовал почтенному старцу — да вот хотя бы тому же синьору Бенедетто, но не ребенку, которому всего несколько месяцев от роду.

Ну так обычные дети и призраков за рукава не хватают!

Ты начинаешь догадываться.

И, словно давая понять, что ты на верном пути, издалека — но в то же время совсем рядом — звучит смех.

Веселый детский смех.

 

Эпилог

ОТСТУПНИК

 

1

Из записей в конторской книге сьера Риккардо Барбиаллы, верфевладельца:

«Странный старик, «просто Обэрто, без синьора», приходил сегодня днем. Сперва я не узнал его — он очень помолодел, хотя палочка при нем. Он облазил все мои доки, заглянул на несколько судов, которые в ближайшие дни должны быть спущены на воду, что-то там делал. (Я велел никому не вмешиваться, хотя знаю, что потом некоторые проверили корабли, на которые он поднимался. Я сделал вид, что не знаю об этом. Мало ли что он мог там…/вымарано/)».

/чуть позже/

«Кажется, «просто Обэрто» не солгал: в доке, где стояла «Цирцея», все спокойно…»

/значительно позже/

«Сегодня узнал: «Цирцея» разбилась о скалы. История странная, случилась в тихую погоду, команда (почти всем удалось спастись) не была пьяна или небрежна (тому есть свидетели из лиц незаинтересованных, бывших в момент катастрофы на берегу).

Впору согласиться с теми, кто считал судно проклятым!»

2

Из секретного донесения Гвидо Фантони, начальника тайной службы города Альяссо, мессеру Томмазо Векьетти, одному из членов Совета Знатных:

«…Спешу также сообщить, что из Альяссо наконец-то отбыл магус, вызванный Цининкулли для розысканий, цель которых Вам известна, равно как и их результат.

Есть основания предполагать, что законники утратили или в ближайшее время утратят всякий интерес к нашему уважаемому подесте. Магус вполне ясно дал понять синьору Л., что считает свою миссию выполненной и, со своей стороны, не видит причин для нового расследования.

Касательно же Грациадио — вряд ли попытка судить его за покушение на магуса окончится сколько-нибудь положительными результатами (и магус, по всей видимости, это понимает), поскольку Г. может быть (и, вероятнее всего, будет) признан невменяемым, а значит, не несущим никакой ответственности за свои поступки. В результате его передадут под опекунство Л., окончательно отказав в праве наследования. Т. о., мы можем с достаточно большой степенью вероятности говорить о том, что в ближайшие годы фамилию Ц. ожидает упадок, и здесь — вполне реальная возможность для Совета наконец-то взять бразды правления в свои руки. Если момент не будет упущен, формальное правление Знатных станет в Альяссо действительным, а тирании рода Циникулли будет положен конец. Сам Г. дал тому достаточные основания — и народ лучше (точнее — хуже) воспримет историю сумасшедшего убийцы, Ц.-младшего, нежели запутанную и слишком сложную многоходовку с перстнями (в которой, признаться, я и сам не все понимаю, хотя наше временное сотрудничество с людьми Барабанщика пролило свет на некоторые ее темные места, о чем будет сказано несколько ниже).

Что же до магуса, то он не просто уехал, но и увез с собою всех трех бастардов, которые могли бы стать помехой на пути свержения тирана. К сожалению, проследить их путь нам не удалось. Мы знаем только, что законник вместе с Фантином — «вилланом», известным также под прозвищем Лезвие Монеты, — и двумя младенцами-близнецами отправился в порт и, вероятней всего, сел на какой-то из отплывающих кораблей, но на какой точно — выяснить наши агенты не смогли. Хотя они клянутся и присягают, что магус их не заметил, однако факт остается фактом: в какой-то момент они попросту потеряли из виду его и его спутников. Дальнейшие поиски, опрос портовых грузчиков, судовладельцев и пр. ничего не дал. Мы подозреваем, что здесь не обошлось без «особых умений», которыми, как известно, обладает каждый магус; мы же не могли применять таковые, поскольку не имеем надлежащим образом обученных людей (смею заметить на полях данного донесения, что уже не единожды подавал прошения о том, чтобы нам дали дозволение на наем или же выучку подобного рода агентов, каковые прошения всегда получали решительный отказ, в том числе и с Вашей стороны). Также мы обратились за помощью к агентам Барабанщика, однако тот передал, что не рекомендует нам искать следы магуса и его спутников: дескать, они никоим образом не угрожают благополучию города; сам Барабанщик содействовать нам в поиске магуса не намерен, более того, из тона его послания ясно, что таковой поиск будет им воспринят крайне неодобрительно. Памятуя о Ваших указаниях по поводу сотрудничества с Барабанщиком, мы сочли наиболее разумным таковые поиски прекратить. (Тем более что, по моему скромному разумению, магус и бастарды действительно не представляют угрозы для Совета. Даже появись у Л. возможность предъявить одного из своих незаконных отпрысков и объявить его наследником, найти доказательства этого отцовства будет весьма проблематично, а то и вовсе невозможно. Единственная косвенная улика — портрет Ринальдо Циникулли — была увезена магусом.)

Что же до суда над Г., считаю наиболее разумным оправдать его, наградив упомянутым выше диагнозом — т. о. из него не будет сотворен очередной «святой страдалец», а фамилия Ц. окажется высмеяна, что только поспособствует скорейшему свержению тирании…»

3

Из судейского заключения по делу о покушении на жизнь мессера Обэрто, законника, синьором Грациадио Циникулли:

«…по причине отсутствия истца, хоть и при наличии множества свидетелей…»

«…признать невменяемым, а следовательно, неспособным отвечать за свои поступки, и препоручить опекунству отца его, синьора Леандро Циникулли, с обязанием последнего заботиться о физическом и — по возможности — душевном здоровье больного, держать оного под домашним арестом и тщательно соблюдать рекомендации врачей…»

 

4

В монастырском саду — тихо и пусто. Полдень постепенно истекает медовыми лучами, наливается предзакатной глубиной — но двоих законников, кажется, бег времени мало заботит. У них сейчас есть дела поважней.

— Так значит, это твое окончательное решение, — не спрашивает — утверждает крупный, широкоплечий мужчина, повадками и взглядом похожий на матерого волка. Сказавши это, он замолкает и какое-то время глядит вдаль, превратившись в подобие статуи: ни единого движения мысли, ни тени чувств не отражается на его лице.

Обэрто смиренно ждет, стоя позади и рассеянно изучая узор складок на одеждах падре Тимотео.

— Почему? — тихо спрашивает наставник. — Изволь объясниться.

Обэрто склоняет голову:

— Я утратил веру, отче.

— Ты не веруешь больше в Господа нашего?!..

— Я больше не верю в то, что все решается обращением к законам. Справедливость… это не просто наказание виновных. Непогрешимых нет или почти нет, а степень вины каждого… кто способен определить ее, кроме Создателя? Я не считаю себя вправе судить. Карать — тем более.

— Вот, значит, как, — не оборачиваясь, говорит падре Тимотео. — Ты усомнился в чистоте рук и помыслов братьев по ордену.

— Нет, отче. Это ведь я ухожу, я. И усомнился я только в самом себе.

— Не только, — сурово поправляет его наставник. — Ты усомнился в своих учителях, ведь это они доверили тебе быть законником, мечом карающим в руце Его! — голос падре становится громче, на последних словах он уже гремит, полный гнева и горечи. — Ты усомнился во всех нас, кто ежедневно и еженощно — ежечасно! — стоит на страже порядка. Напомню, если дни, проведенные вне стен обители, выветрили это из твоей памяти: наша обязанность — беспокоиться не о простых нарушениях закона, но о преступлениях, совершенных с применением сверхъестественных способностей, каковыми Господь наш отмечает лишь немногих, в знак предрасположенности Своей или же как испытание. И когда отмеченный даром обращает его во вред — тем самым совершается преступление во много раз худшее, нежели обычные. И что же, по-твоему, это несправедливо — наказывать столь явных преступников?

— В большинстве случаев — справедливо, однако…

Наставник наконец повернулся — плавно, всем корпусом, как волк, услышавший вдалеке хруст ветки под чьей-то ногой.

— Ты ведь встретил в Альяссо воскрешателей, так?

— Встретил, отче.

— Говорил ли ты с ними на темы хаоса и порядка? Обсуждал вопросы стабильности мира?

— Отче…

— Так почему же ты сомневаешься в том, что поддержание стабильности и порядка, — благо?! Разве каждый непокаранный преступник, каждое преступление, оставшееся безнаказанным, не увеличивают долю хаотичности, разве не вносят они смуту в социум и в мир?! Тем более — преступления, которые с большей вероятностью способствуют порождению хаоса и бедствий. — Падре Тимотео презрительно передергивает плечами. — Ты напоминаешь мне новиция, которому в детстве на голову наступил осел. Иначе почему бы я повторял сейчас прописные истины, известные даже самому юному из законников?

— Я помню каждую из них, отче. Они мудры, эти истины, они глубоки. Но глубина их предельна, мудрость — конечна, а жизнь… жизнь, отче, рано или поздно доказывает, что они не универсальны. И когда приходится выбирать… Вы знаете, отче, я был прилежным учеником, я постигал «принцип сердца» с детства, всегда использовал его, и ни разу прежде он не подводил меня.

— Так в чем же дело? — сурово вопрошает наставник.

— В Альяссо я тоже следовал этому принципу. И следую ему до сих пор, отче. Там я должен был сделать выбор между законом и справедливостью, зная, что ни одно из решений не будет совершенным. Я выбрал.

— Твое сердце подсказало тебе именно этот путь?

— Да.

Падре Тимотео снова отворачивается и глядит в сад.

— Расскажи мне еще раз о том, что случилось в Альяссо, — неожиданно приказывает он.

Обэрто с надлежащим смирением повторяет всю историю — разумеется, ее сокращенный, официальный вариант, в котором Мария умерла, выбросившись за борт «Цирцеи», а оба близнеца оказались обычнейшими детьми, сиротами, чью судьбу пришлось устраивать самому Обэрто.

— Одного малыша взял на воспитание Фантин, второго я пристроил в семью молодого человека, в чьей порядочности я уверен. К сожалению, пришлось торопиться, я навел справки и…

— Почему ты не привез детей сюда? Из-за того, что разочаровался в наших постулатах?

Обэрто молчит, склонив голову.

— Хорошо, пусть так. Однако зачем было отдавать второго ребенка на руки какому-то неизвестному тебе человеку… кстати, как его звали?

— Запамятовал, отче, — разводит руками магус. — А отдать пришлось, потому что морское путешествие не пошло на пользу ребенку.

Обэрто не лукавит. Он действительно не знает имени человека, заботам которого вверил второго близнеца. История, им рассказанная, вообще почти целиком правдива.

Если не считать того, о чем он умолчал.

И того, что мотивы его поступков были несколько иными.

5

…Фантин сошел с корабля задолго до того, как «Святой Петр» прибыл в Ромму — во время непредвиденной остановки, случившейся рядом с каким-то безымянным (во всяком случае, Обэрто названия не запомнил) селеньем. Совершенно неожиданно обнаружилось, что вся свежая вода в трюмах протухла, и пришлось срочно пристать к берегу, чтобы пополнить ее запасы. Из-за этого выходило довольно солидное запоздание, клиенты в Ромме, предчувствовал шкипер, будут недовольны; он велел поторапливаться, не теряя ни одной лишней минутки.

Прощание вышло скомканным. По мосткам раздосадованные матросы вкатывали бочки с водой; не стесняясь в выражениях, просили пассажиров уйти куда подальше, под ногами не путаться и вообще — раннее утро, еще бы спать и спать, вот и пользовались бы случаем, пока можно.

— Это обязательно, мессер? — в сотый раз спрашивал Фантин. — Я ж тут совсем никого не знаю.

— И хорошо. Присоединишься к каким-нибудь путникам и отправишься подальше от побережья, там найдешь городишко поукромней и будешь жить. Денег тебе хватит надолго. Наймешь кормилицу, чтобы за ребенком приглядывала, сам устроишься к кому-нибудь подмастерьем. Через пару лет деньги, конечно, закончатся, но ты к тому времени уже будешь иметь какой-никакой, а заработок. Лет через пять или лучше шесть можешь перебраться в город покрупнее — но только выбирай такой, чтобы подальше от Альяссо и особенно от Роммы. Перстни лучше спрячь, но ни в коем случае не продавай. Меня не ищи, вообще забудь, что мы знакомы. И особенно внимательно следи за Джироламо — он и сейчас горазд дела вытворять, а когда подрастет… ну, надеюсь, к тому времени ты уже будешь знать, как с ним управляться. Да, и главное: держись подальше от законников и ресурджентов. Особенно — от магусов-законников.

— А вы?

— А я, как и говорил, сойду в каком-нибудь городке и пристрою Леонардо в хорошие руки. Потом вернусь в Ромму. Все.

— Эх, мессер, лучше б вы самолично за ними присмотрели!

— Нельзя! Если кто-нибудь внимательный раскопает всю эту историю, найти детей ему будет легче легкого: главное отыскать бывшего законника Обэрто. Даже если я оставлю себе только одного ребенка и буду утверждать, что это мой собственный сын, а на расспросы о его брате-близнеце разводить руками: нет, мол, и не было никогда, — все равно найдут. Слишком большой риск, слишком большой.

— Ну так я б, может, тогда обоих взял?

— Опять же: нет! Во-первых, двоих ты не прокормишь, если только не займешься прежним ремеслом, а этого тебе делать нельзя ни в коем случае. Во-вторых — и в главных, — если они будут вместе, их способности станут развиваться. Это опасно — прежде всего для них самих. Они и сейчас-то…

В этот момент Джироламо сонно заворочался на руках у Фантина и недовольно забормотал — тотчас Леонардо, которого магус оставил в каюте, отозвался яростным криком, слышным даже на палубе.

— Видишь, — сказал Обэрто. — Ладно, ступай, а то они еще устроят представление, чтоб и матросы, и пассажиры надолго запомнили, — это нам совсем ни к чему.

— Да, мессер. Я… Спасибо вам, мессер! Вы даже не представляете…

— Ступай, ступай, — он мягко, но настойчиво подтолкнул Фантина к сходням. — Поспеши — и помни, что я говорил. Забыть об Альяссо и обо всем, что там было. Жить обычной жизнью, спрятать перстни. Никогда меня не искать.

— До свиданья, мессер.

— Прощай, — он дождался, пока Фантин, с дорожным мешком на плече и младенцем у груди, спустится на берег, пока исчезнет в зыбком утреннем тумане, и только тогда пошел в каюту. Впрочем, Леонардо к тому времени уже перестал кричать — магус так и не понял, когда именно это случилось. Малыш висел в люльке и молча смотрел на Обэрто. Рядом, приняв человечье обличье, примостился на сундуке клабаутерманн Гермар.

— Вот и все, — сказал младенцу магус. — Дальше поплывем одни.

— Воду больше не нужно портить? — деловито спросил Гермар. — А то я могу. Не нравится мне этот корабль, особенно шкипер.

— Хочешь на другой перебраться?

— Зачем? — удивился клабаутерманн. — Буду этих уму-разуму учить… А ты, значит, окончательно решил?

— Нечего решать, — ответил ему Обэрто. — Все давно за нас решено.

С палубы донеслось рваное: «Тово! Можно отплывать!», застучали убираемые сходни, и корабль, скрежетнув всем корпусом, тяжело двинулся дальше — прочь от туманного берега и деревушки, названия которой Обэрто так и не узнал.

Позже, в Лэвьорно, где стояли полдня, он нашел некоего молодого нотариуса, очень нуждавшегося в деньгах, но (как Обэрто успел выяснить) честного и порядочного. Состоялся разговор при закрытых дверях. Предложение незнакомца сперва изумило молодого человека, затем — вызвало вполне обоснованные подозрения. Пришлось предъявлять доказательства того, что Обэрто — не жулик и не злополучный отец, норовящий избавиться от нежеланного отпрыска. Дело осложнялось тем, что он не мог рассказать все: нотариусу не следовало знать, что младенца ему принес магус (Обэрто допускал, что молодой человек со временем стал бы наводить справки и тем самым привлек к себе и к ребенку нежелательное внимание). Конечно, назывались определенные, немалые суммы, которые в случае согласия ежегодно мог бы получать приемный отец — например, в одном из банков Фьорэнцы. Да и сейчас, на первое время, Обэрто готов был снабдить молодого человека внушительной суммой, значительно превышавшей ту, которая нужна была, чтобы ребенок в ближайшие несколько месяцев ни в чем не знал отказа. Нотариус, хоть и был на мели, увидел в этом подвох и наотрез отказался брать ребенка. Ситуация складывалась критическая: до отправления «Святого Петра» оставалось всего ничего, Обэрто непременно следовало вернуться на борт с тем, чтобы в срок поспеть в Ромму; да и задержка в Лэвьорно или путешествие в столицу с младенцем равно выдавали его возможным недоброжелателям, если бы тем вздумалось пойти по следу близнецов.

К счастью, спасла положение жена нотариуса. Как выяснилось вскоре после свадьбы, она не могла иметь детей; супруги горевали из-за этого, и вот — чудесный случай сам посылал им ребенка! Так разве можно отказываться от подарка фортуны?!

Дело было решено. Леонардо усыновили, и вскоре все трое: малыш и его приемные родители, — должны были отправиться в некое горное местечко, в окрестностях которого у нотариуса имелось небольшое имение (в Лэвьорно он с супругой приезжал к лекарю, чтобы окончательно выяснить, может ли жена иметь детей). Таким образом, вероятные преследователи, даже прознай они о том, что магус сходил здесь на берег с младенцем, а вернулся уже без него, все равно не отыскали бы ребенка. Ну а на судне вряд ли что-то заподозрили: еще в Альяссо, оплачивая поездку, Обэрто как бы между делом проронил, дескать, малыш — сирота, вот попросили отвезти его единственным, дальним родственникам в Лэвьорно.

На борт он успел вовремя — и дальнейший его путь в Ромму не был отмечен сколько-нибудь значительными приключениями, если не считать нападения каперской фусты, — нападения сколь дерзкого, столь и глупого, закончившегося для атаковавших бесславным поражением.

Итак, на исходе лета магус Обэрто прибыл наконец в Ромму и тотчас отправился в обитель ордена законников с тем, чтобы предстать перед его главой и отчитаться о случившемся в городе Альяссо. Точнее, пересказать официальную версию тех событий.

А вдобавок — сообщить наставнику о своем окончательном решении покинуть орден.

6

Вечереет, в монастырском саду множатся и удлиняются тени, но падре Тимотео по-прежнему стоит спиной к допрашиваемому, плечи наставника расправлены, и он ничем не выдает усталости, как будто разговор начался только что, а не длится с самого полудня.

— А теперь я хочу услышать подробнее о том, когда именно ты совершил свой выбор.

— Я уже объяснял…

— Не мотивы. Момент, после которого ты принял решение уйти, — чеканит каждое слово наставник. — Начинай.

— Это произошло у ювелира, — признается Обэрто. — В Альяссо мне не раз приходилось нарушать закон: я преступно проник на виллу подесты, согласился сотрудничать с призраком преступника, намерен был умолчать о том, что маэстро Иракунди сделал один фальшивый перстень и отдал его стражникам вместе с шестью настоящими. Именно на этом он попался: синьор Бенедетто выяснил, что из семи один поддельный, сообщил мне, а я с помощью Папы Карло отыскал ювелира. Надавил на него — он согласился изготовить еще несколько фальшивых перстней (и, разумеется, вернуть тот настоящий, который оставил себе). Он знал, что я пришел с ведома дона Карлеоне, поэтому не посмел жульничать. А вот я… Я, отче, дважды испытал искус и был готов всерьез преступить закон — как полагал, оба раза во имя торжества справедливости. Первый — когда мог выдать поддельные перстни Иракунди за настоящие и тем самым хотя бы на время обезопасить жизни близнецов и Фантина. В конце концов синьор Бенедетто обнаружил бы подмену, но вряд ли — быстро, потому что он доверял мне и знал: законники не лгут.

— Но ты не стал обманывать синьора Бенедетто.

— Увы.

— А второй случай?

— Второй искус возник у меня, когда я подумал, что дон Карлеоне, как ни крути, преступник. Я мог бы подложить перстни его костехранителям и «голосу» — и натравить на них стражников, обвинив этих людей в краже драгоценностей; а потом шепнуть пару слов ресурджентам, когда выяснилось бы, что костехранители и «Vox» помогали незаконно воскрешенному призраку.

— Итак, ты дважды мог совершить, но не совершил противозаконное деяние. Так в чем же дело? Ведь ты оба раза выбрал правильное решение.

— Дело не в самом решении, отче, а в том, почему я поступил именно так. Я счел несправедливым поступать подло с теми, кто помог мне, — вопреки формальным доводам, хотя понимал, что тем самым избавил бы западное побережье от опаснейшего преступника, который сумел превратить разрозненные незаконные промыслы в цельную, хорошо отлаженную систему. Что же касается синьора Бенедетто… я отказался от первого варианта в пользу другого, который, по-моему, в большей степени поспособствует восстановлению справедливости. Хотя он, отче, столь же незаконен, как и первые два.

— Это связано с магией?

— Никоим образом.

— Тогда можешь не рассказывать мне, что ты там такое придумал.

И снова падре Тимотео погружается в твердое, как панцирь, и острое, как меч, молчание.

Обэрто терпеливо ждет.

7

…перстни, перстни, где на печатке — кролики и шпаги. Еще не раз они повстречаются Обэрто — в самых разных ситуациях, в разное время и в разных местах.

Через несколько лет после событий в Альяссо он узнает, что ювелир Тодаро Иракунди баснословно разбогател, даже смог купить себе право на ношение фамильного герба. Для многих останется тайной за семью печатями, как талантливый, но все же отнюдь не столь высокооплачиваемый маэстро смог сколотить свое состояние. Мало кто свяжет богатство Иракунди с появлением в Альяссо огромного количества перстней, внешне ничем неотличимых от настоящих, но — поддельных, причем с кроликами и шпагами на печатках. Обэрто же только улыбнется, узнав, что на гербе синьора Иракунди изображены, среди прочего, десять перстней.

Второй, менее приятный случай произойдет уже через семь или восемь лет после событий в Альяссо. К тому времени история с перстнями обретет анекдотическую окраску благодаря тем поддельным, что в большом количестве наводнят городок. Семейство Циникулли раз и навсегда вынуждено будет отказаться от того, чтобы считать перстни фамильной реликвией; впрочем, более серьезные проблемы возникнут у синьора Леандро, когда призрак синьора Бенедетто решит окончательно оставить этот мир. Подеста, обрадовавшись этому решению, тотчас вызовет ресурджентов, те выполнят, что положено, и уедут — и вот тогда-то обнаружится, что своими собственными руками синьор Леандро непоправимо навредил себе. Отныне у него не останется ни одного формального подтверждения знатности фамилии Циникулли — ни одного, кроме бумаг, которые одной ненастной ночью исчезнут из особняка; след их будет утерян навсегда, а вместе с бумагами, обесцененными перстнями и призраком основателя рода синьор Леандро лишится должности подесты: Совет Знатных однажды возьмет все полномочия в свои руки и более никогда не допустит Циникулли к управлению городом.

Что же до перстней, судьба их долгое время будет оставаться неизвестной. Поддельные станут появляться там и тут, а шесть настоящих, по-видимому, сам же синьор Леандро уничтожит или продаст, когда финансовое положение его пошатнется настолько, что дальше уже невозможно будет и сохранять фамильные реликвии, и вести сколько-нибудь пристойный образ жизни.

Один из перстней всплывет, как уже говорилось, лет через семь или восемь, совершенно неожиданным (а может, наоборот — вполне закономерным) образом. Находясь по делам во Фьорэнце, Обэрто станет свидетелем гнуснейшей сцены избиения какого-то воришки, пытавшегося на рынке стянуть у беременной синьоры кошелек. Синьору отведут в тенек и станут обмахивать платками, а воришку двое ее телохранителей начнут лениво, методично бить смертным боем — не обращая внимания на собравшуюся вокруг толпу, на вопли бедолаги, на то, что, в общем-то, в вольном городе Фьорэнце положено такие дела решать в суде, а не самочинною расправой. Потом — то ли от треволнений, то ли от криков толпы и пронзительного стона незадачливого карманника — у синьоры тут же, на базаре, случится выкидыш — и это окажется равнозначным смертному приговору для воришки. К телохранителям (мысленно уже распрощавшимся с работой и ощущающим на собственных спинах предстоящее наказание) присоединится кое-кто впечатлительный из толпы, скорчившееся в пыли тело перестанет вопить, а вскоре и двигаться, наконец все прекратится с приходом стражников, те разгонят зевак, и Обэрто станет видно изломанное и плавающее в крови тело то ли мальчишки, то ли взрослого, но низкорослого мужчины. Лицо его после всех зверствований будет напоминать мясной фарш: ничего человеческого, ни единой узнаваемой черты, — и только на скрюченном, неестественно выгнутом вбок пальце блеснет вдруг… да, именно он: перстень со знакомой печаткой. Небрежные, откровенно вялые разыскания городских властей личность убитого не установят.

Перстень окажется настоящим.

8

— Рано или поздно это должно было случиться, — говорит падре Тимотео саду, что раскинулся перед ним. — Рано или поздно это случается почти со всеми.

Обэрто внимает, почему-то затаив дыхание.

— Устав ордена предусматривает, что законник по желанию своему имеет право покинуть орден. Либо на срок, длительностью не превышающий год, — и тогда по возвращении он снова будет принят в ряды братьев. Либо же — навсегда, без права возвратиться. — Словно догадавшись, что Обэрто собирается возразить, падре поднимает в предупреждающем жесте свою левую руку, на которой недостает двух пальцев: — Нет! Ты уйдешь отсюда с бумагами, в которых будет написано: «отпущен на год, для постижения мира и самого себя, после чего имеет возможность снова стать одним из братьев ордена». Я знаю, что твое решение вызрело не сразу. Но я старше, и поэтому знаю еще вот что: молодость поспешна и категорична более, чем следовало бы. И на том закончим.

Падре Тимотео поворачивается к магусу и тихо добавляет:

— Закончим, если тебе нечего мне больше сказать.

В саду уже окончательно стемнело. Цикады и сверчки в едином яростном порыве возносят к небесам молитвы о грядущем дне: пусть будет он солнечным и в меру теплым, полным еды и питья, и пусть сандалии братьев пореже угрожают насекомой, такой хрупкой жизни, Господи! Колышутся ветви, ветер перебирает листья, словно тугие, сочные четки или страницы книг, которым еще предстоит быть написанными и прочитанными, но каждое слово которых — уже здесь: в воздухе, в траве, в искристых звездах и осколке луны над монастырем. В эту паузу между вопросом настоятеля и ответом Обэрто можно без труда вложить вечность; бесконечная цепь из трех звеньев: прошлого, будущего, настоящего, — прикидывается ручной змеей, веер вероятностей замер, распахнулся дивным капюшоном кобры, — и сейчас Обэрто отчетливей, чем когда-либо, понимает, каким мог бы быть его ответ. Ведь проще простого рассказать без утайки все, поделиться самым сокровенным.

Ну, хотя бы вспомнить еще раз те несколько шагов настоящего страха, которые отделяли его от мостовой, на которой прозвучало «Сегодня утром я должен был принести новую порцию!» Малимора, до комнатушки, куда они ввалились, все трое; там, в люльке, подвешенной к потолку, мирно покачивался младенец, а второй, его брат-близнец, сладостно чмокал, припав к мраморно-белой груди. И когда Обэрто увидел это, страх лопнул гнилостным нарывом, растекся холодком по спине, горькой занозой вошел под сердце: «Опоздали! Великий сыскарь, ты так долго шел по следу, что утратил всякую способность смотреть по сторонам. И вот теперь… опоздали! А ты ведь мог их спасти!»

Он действительно мог бы. Вовремя заданный вопрос, правильно понятое молчание Малимора… да вспомни хотя бы вой собак по ночам, или колыбельную, которую ты слышал! — или ту дурацкую сцену, когда Рубэр Ходяга ругал свою прислужницу за пропажу молока (а она была неестественно бледна; ты подумал тогда — перепугалась, а впрочем, был слишком занят наблюдением за «вилланом»); вспомни, наконец, казнь на Площади Акаций, где казнимый шкипер, поднимаясь по лесенке и даже просунув голову в петлю, страшно мычал и пальцем указывал в толпу — туда, где стояла она! — она, которая еще несколько дней назад бросилась с борта его галеры в волны и наверняка должна была утонуть, но не утонула, восстала из мертвых, потому что: «Дети позвали», — тихо отвечает эта женщина, смущенно, виновато улыбаясь. Она глядит на вас всех, ворвавшихся в ее комнатенку, и сокрушенно дергает плечом, а сама тем временем отнимает младенца от груди, платочком промакивает ему губки и, запахнув рубашку, относит, кладет его во вторую люльку: «Вы уж простите, мессер, что так вышло. Я, наверное, не имела права возвращаться, да? Но они… я не могла их оставить одних, поймите». И вдруг, упав на колени и обхватив твои руки мертвенно-холодными пальцами, заглядывает в глаза: «Что теперь будет, мессер? Что вы со мной сделаете? Нет-нет, я не отказываюсь, делайте, что должно, чтобы все по закону — но дети, что будет с детьми?!» — и в голосе ее, Господи, что-то такое, из-за чего ты отворачиваешься; она, неправильно истолковав это твое движение, еще сильней сжимает пальцы, лбом тычется тебе в колени: «Пожалуйста, позаботьтесь о мальчиках!» Что тут скажешь? «Клянусь, что с ними не случится ничего худого. Насколько это будет в моих силах…» — и прочая словесная шелуха; ты слишком растерян, чтобы вообще думать о ее детях, точнее, об их будущем; — тебя сейчас заботит их настоящее: «Но ведь Малимор говорил, чтобы вы не кормили их, говорил?!»

Он-то говорил, конечно, но разве сможет родная мать выдержать этот двухголосый плач?! К тому же он не разъяснил, почему нельзя. Да и… совсем ведь чуть-чуть!

И что ты ей скажешь? Что молоко умертвия способно — да что там «способно» — коренным образом изменяет человеческую природу, извращает ее, особенно — в детях! Что теперь ее «сыночки ненаглядные» скорее всего обречены, что ждет их либо смерть, либо нечто более жуткое, чем смерть?! К чему, зачем ей знать об этом — ей, которую тебе надлежит сдать ресурджентам или же самому упокоить, иначе погибель, уже верная, ожидает обоих близнецов! Умершая должна умереть повторно, теперь — окончательно; только тогда появится мизерный шанс спасти детей.

О шансе ты, конечно, промолчишь. О всем прочем — расскажешь. И спросишь, задерживая дыхание (как сейчас задерживал в саду, ожидая вопроса от падре Тимотео): «А как вообще вам удалось?..»

Она не знает, конечно. И мало что помнит. Был прыжок, и была увлекающая книзу тяжесть, вода в горле, в легких, последняя мысль о детях, тьма беспросветная, которую вдруг что-то оттолкнуло — прочь, прочь! — и потом какие-то лохмотья воспоминаний, боль во всем теле, шум прибоя в ушах, грохот деревянной бочки, лунный свет на лице, кусливая мошкара отдельных, непонятных до конца картин — очень знакомых: мостовые, улицы, фасады, решетки окон на первых этажах; лай собак — как голодные, жадные крики демонов Ада, у которых отобрали законную добычу; она вполне осознала себя только уже в этой комнатенке, когда прижимала к груди («Но тогда не кормила, нет, мессер, нет!») своих сыночков, две свои кровиночки. И спасибо Малимору: навещал, помогал, подсказывал, как быть, успокоил: раз случилось такое, значит, судьба. Хоть понимала, конечно: за все надлежит расплачиваться, тем более — за чудо. Это ведь чудо, правда, мессер?!

И снова — ну что ты мог ей ответить?! Да, разумеется, чудо. Не громкое, пышное и величественное, а обыденное, преисполненное слез и страданий чудо, которому ты стал случайным свидетелем. Большая честь, неподъемная ответственность.

И — она права — за все надлежит платить. За дар прикосновения к чудесному — тем более.

Итак, ты объяснил ей, что и как. Она покорно, даже радостно согласилась. «Только о мальчиках позаботьтесь!..»

Ты медлил. Убивать — грешно. Убивать ту, которая воскресла вопреки законам природы, только лишь по воле Его, — грешно вдвойне.

И была еще подленькая, суетливая мысль: «А вдруг она снова?..»

Поняла, враз посерьезнев, сказала тебе: «Нет-нет, мессер. Это уже будет навсегда, наверняка. Я… я вот знаю — теперь, когда вы пообещали, что не бросите мальчиков, я тотчас поняла: теперь смогу уйти беспрепятственно. Не бойтесь, мессер. Это быстро и почти не больно», — утешала тебя она; она — тебя!!!

До встречи с ресурджентами оставалось не так много времени. Ты посмотрел на Фантина и Малимора — те отвели глаза: конечно, эта ноша — только твоя, твоя и более ничья, и ты знал, как оно будет.

Так оно и было.

Милосердные яды не годились (она ведь уже и так мертва!), пришлось одолжить у Фантина его поясной кинжал.

Последними ее словами было: «Спасибо, мессер…»

О теле позаботился Малимор с другими пуэрулли: незаметно вынесли и похоронили; детей вы с Фантином забрали в свою комнату.

Ты выполнил обещание, данное ей. А сегодня выполняешь еще одно, данное себе.

Жаль, что нельзя спросить у наставника о том, неужели это было так необходимо — все лишения, страдания и боль, неужели без них чудо было бы невозможно, неужели оно — лишь закономерный результат страданий, крови, горестей?!..

Ночь укутывает монастырь в черную, прохладную ризу, набрасывает на белый купол церкви непроницаемый клобук, прячет звезды за набежавшими облаками. Ночь и сад, и падре Тимотео ждут ответа — и Обэрто вдруг понимает, что прав был дважды покойный синьор Аральдо Аригуччи. Наступает время взрослеть. Время находить ответы самому, без помощи наставника.

В воздухе еще дрожит тень слов падре Тимотео: «Закончим, если тебе нечего мне больше сказать».

— Только одно, — хрипло произносит магус. — Спасибо за все, отче. Я не забуду…

— Поблагодаришь меня через год, — бросает человек с повадками волка — и, кивнув на прощание, направляется к трапезной, чтобы присоединиться к ужинающим братьям. — Да, — добавляет он, — завтра тебе надлежит покинуть обитель. Для мирской жизни я назначаю тебе фамилию Пандорри, «синьор Обэрто Пандорри, практикующий магус» — как полагаешь, звучит? Впрочем, все равно, бумаги уже готовы, можешь забрать их хоть сейчас. Я велю фонарщикам, чтобы на всенощную и утреню тебя не поднимали — однако изволь до всеобщей мессы уехать из монастыря. Жду тебя через год с докладом, раньше не смей являться. — И он уходит по тропинке в сторону трапезной, властный, уверенный в себе, не привыкший выслушивать отказы.

Обэрто остается в саду один. Запрокинув голову, он глядит на небо, где тучи на мгновение разошлись и звезды пока еще светят, пока еще радуют глаз.

Из монастыря он уедет спустя полчаса. Привратник распахнет калитку и будет смотреть вслед одинокому всаднику, пока тот не скроется в чернильной, вязкой тьме и даже цокота копыт не станет слышно, — только тогда на калитку изнутри ляжет засов и все вокруг наконец погрузится в недолгий, но сладостный сон.

Киев, июль 2003 — январь 2004 г.

 

От автора

И еще несколько слов.

Ни одна из моих книг не была бы написана, если бы не помощь моих друзей и знакомых. Рискуя кого-нибудь не упомянуть, я все же хочу поблагодарить за поддержку и понимание: Владимира Бычинского, Кайла Иторра, Надежду Кудринецкую, Михаила Назаренко, Дашу Недозим и Наталью Тарабарову.

Особая благодарность — Андрею Валентиновичу Шмалько за консультации по историческим реалиям описываемой эпохи.

Разумеется, Италия «Магуса» в какой-то степени альтернативна по отношению к той Италии XV столетия, которую знаем (или думаем, что знаем) мы. Не углубляясь в детали, которые не касаются непосредственно данного романа, позволю себе все-таки упомянуть о некоторых отличиях «магусовой» и «нашей» Италий.

Например, спагетти появились «у нас» значительно позже, равно как и понятия «крестный отец» или «вор в законе». А вот необъяснимые изменения в миграционных маршрутах сельди, наоборот, в «нашей» Италии произошли примерно на четверть века раньше. Также и «мелкий народец» называют здесь пуэрулли, а не пополини (второй термин носит более негативную окраску, поэтому в «магусовой» Италии не прижился).

И разумеется, орден законников и орден Последнего Порога являются не более чем авторской выдумкой. Их устав, мировоззрение и пр. проистекают из тенденций в культуре и в обществе «нашей» Италии XV столетия, но, конечно, с поправкой на некие особые условия развития Италии (да и всего мира) «Магуса».

Поскольку в романе часто встречаются слова иностранного происхождения, мне показалось наиболее разумным большую их часть вынести в отдельный глоссарий.

Искоенне ваш. В. А.

 

Глоссарий

Апокризиарий — монах, раздававший в монастыре главные блюда и пайки.

Багатино (итал. bagattino от bagata — мелочь) — первоначально старое народное название малого серебряного денария (denaro piccolo).

Барджелло — начальник городской стражи.

Ганза — торговый и политический союз немецких городов, осуществлял посредническую торговлю между Западной, Северной и Восточной Европой.

Гонфалоньер справедливости (от gonfalone — знамя) — букв, знаменосец справедливости, возглавлял приорат, осуществляя высшую исполнительную власть в городе, считался также командующим ополчением.

Гроссо (итал. grosso от лат. grossus — большой) — итальянское название серебряного гроша.

Дон (от лат. dominus «господин») — почетный титул духовенства и дворян в Испании и южной Италии.

Манджагверра — сорт вина.

Мессер — официальный титул судьи, юриста; применялся также к знатным лицам.

Мицелий — вегетативное тело грибов («корневая система»), состоящее из тончайших ветвящихся нитей.

Новиций — то есть новичок. В данном случае — тот, кому еще предстоит пройти посвящение и стать равноправным членом ордена.

Подеста (итал. podestà, от лат. potestas — власть) — то же, что градоначальник. В зависимости от законов того или иного города широта полномочий подесты могла быть очень разной.

Пополаны (итал. popolani, от popolo — народ) — горожане, в основном торговцы и ремесленники.

Синьор — обращение к знатным людям (signore — букв, «господин»).

Сьер — обращение к горожанину.

Тамбурин (франц. tambourin) — большой цилиндрический двухсторонний барабан. Высота корпуса свыше 1 метра. Появился в Провансе (Франция) в 11 в., отсюда другое название — провансальский барабан. Исполнители на тамбурине обычно одновременно играли на маленькой (т. н. одноручной) флейте. Применялся в качестве военного инструмента в средневековой Европе.

Фуста — небольшая тридцатишестивесельная галера.

Хольк — трехмачтовое судно, часто использовалось ганзейскими купцами.