Крокодил был старый, кожа в шрамах, в шишковатых буграх, грязно-бурая. На левой лапе не хватало двух пальцев.
Люди проходили мимо, надолго не задерживались. Старались не смотреть в глаза, устремленные не пойми куда, старались не принюхиваться.
Пахло от Крокодила виргинским табаком.
Над Александровским парком бесцельно бродили тучи — тугие, комковатые, похожие на клочья свалявшейся шерсти. Город вторую неделю изнывал от жары. Дождя не было.
Крокодил расстегнул дорогой серый пиджак, вынул громадный портсигар и закурил, все так же глядя в никуда. Долго сидел без движения, только выпускал сквозь зубы клубы дыма. Человек близорукий мог бы издалека принять его за живую статую — из тех, что любят нынче ставить в парках да на улицах. Но воробьи на него не садились, и местные барбосы обходили стороной.
Ближе к трем на дорожке показался старик. Высокий, сверкающе-седой, шагал твердо, как на параде. К правой штанине прилип листок.
Какой-то карапуз вырвался вдруг из объятий мамаши и закосолапил к старику. Тот остановился, даже как будто с надеждой. Но карапуз протопал дальше и ухватил за шею громадного плюшевого жирафа с лотка напротив. Мамаша сложила мобильный, догнала карапуза, извиняясь перед лоточником, начала отдирать от жирафа.
Мимо старика прошла, даже не глянув.
Он сделал вид, будто роется в карманах, только поэтому и остановился. Наконец пригладил ладонью волосы и зашагал дальше. За спиной стоял рев до небес, дитя хачукало и лягалось.
На Крокодила он посмотрел мельком. Точно так же, как на статую Тигрицы чуть раньше и на скульптурную композицию у самых ворот зоопарка.
— Иван Корнеевич, — позвал Крокодил.
Старик замер. Резко обернулся.
— Не узнаете? — спросил Крокодил.
Он в последний раз затянулся и неловким движением отправил сигарету в урну.
Старик смотрел на него, сдвинув густые брови, сжав губы.
— Вернулся, значит? Я слышал, но решил, что опять врут.
— Но удивились вы сейчас не поэтому. — Говорил Крокодил ровным, безразличным голосом с едва заметным акцентом, то ли немецким, то ли польским. — Присаживайтесь, — он пододвинул к себе черную трость, освобождая место на скамейке.
— Зачем ты здесь? — спросил старик. Садиться он и не думал. — До сих пор надеешься на реванш?
Крокодил посмотрел на него с непонятным выражением на морде.
— Я здесь потому, что меня пригласили. Это ведь забавно, подумал я: взглянуть, как все сейчас, годы спустя… В конце концов — почему бы и нет. — Он помолчал и вдруг добавил, все тем же пустым голосом: — Что до реванша — какой еще может быть реванш, Иван Корнеевич? Не ждете же вы Второго Звериного восстания. Согласитесь, это и звучит-то абсурдно.
Хачуканье и рев за спиной вдруг оборвались. Старик оглянулся. Степенно вышагивавший по дорожке Жираф наклонился к малышу и что-то шептал на ухо, мягко и терпеливо, — тот слушал, замерев от восторга. Потом его посадили на спину дяди Жирафа и повезли к мороженщику. Мать карапуза невнятно благодарила, едва поспевая следом; прохожие улыбались.
— Вот видите, — сказал Крокодил. Достал портсигар. — Курить будете?.. Ну, нет, так нет. Так что же вас так удивило, Иван Корнеевич?
Какое-то мгновение старик, казалось, сомневался. Готов был сесть рядом с гостем и действительно рассказать обо всем. Но мгновение это прошло — старик решительно мотнул головой и, не попрощавшись, зашагал прочь.
Крокодил сидел и курил — недвижный, словно статуя. Наблюдал. Может, и ждал чего-нибудь. Ласточки метались у него над головой и по-прежнему растерянно бродили тучи.
Наконец в небесах громыхнуло. По морде Крокодила скатилась капля.
Шаркавшая мимо бабка, вздрогнув, воровато осенила себя знаком Медвежьей десницы.
Снова громыхнуло — и тотчас шелестящим шелковым потоком хлынул ливень. Крокодил даже не шелохнулся.
* * *
В коридоре было тесно и душно, пахло дешевым одеколоном, хлоркой и почему-то жженой резиной. Очередь жалась к стене, шелестела документами; на разговоры сил не было. Старик стоял, расправив плечи, ждал, как все; то хмурился, то вздыхал, то принимался смущенно разглаживать карманы пиджака. Наконец дождался — и, твердо чеканя шаг, вошел в кабинет.
В кабинете никого не было. Он сбился с шага, завертел головой.
По ту сторону зарешеченного окна шуршал ливень, уже на излете. Висел над столом портрет Президента, на стульях и в распахнутых шкафах громоздились горы серых папок. Запах жженой резины был здесь отчетливее, резче.
Из-под стола выглядывал краешек мохнатой ступни.
Старик кашлянул. Шуршание оборвалось — на столешницу легла ладонь, вполне человеческая, затем раздался негромкий стук, сразу за ним приглушенные ругательства. Наконец появилась голова — округлая, покрытая на макушке жесткой мышастого цвета щетиной. Ладонь потерла эту щетину, другая — с клацаньем поставила на стол треснувшую пепельницу.
Голова повернулась к старику и велела:
— Подайте-ка веник — там, в углу, за кулером.
Старик подал.
— И совок, пожалуйста.
Старик поискал и признался:
— Совка нет.
— Тогда… ладно. — Хозяин стянул со столешницы лист бумаги, зашелестел, заскородил им по линолеуму. Наконец выбрался из-под стола и — одна нога в мохнатом тапке, вторая босая — прошлепал к мусорному ведру. Ссыпал пепел и окурки, смял и бросил туда же листок.
— Документы все есть? — спросил, не глядя.
— Я как раз… — сказал старик. Заозирался в поисках свободного стула.
Хозяин вернулся к себе, заглянул под стол, проворчал: «Ах ты!.. и смердит же, ах, глупо как!..» — выпрямился и со вздохом упал в кресло.
— Документы, — повторил. — Список на дверях.
Старик помолчал, как будто что-то для себя решая.
— Если нет — тогда не приму, — добродушно сообщил хозяин кабинета. Он сунул в угол рта сигарету, пошарил рукой в поисках зажигалки, чертыхнулся и в третий раз полез под стол. Сел, щелкнул, затянулся.
Старик наконец шагнул к столу и спросил совершенно другим тоном:
— Не узнаете?
— А должен? — все так же радушно осведомился его собеседник.
— Я — Иван Васильчиков.
— Поздравляю, это удачно, н-да, повезло вам. А я — Альберт Гусарькин. Держите вот, — он протянул чистый лист и кивнул на стаканчик с ручками. — Садитесь, пишите. А, ч-черт, давайте его сюда, — забрал стоявший на табурете телефон, взгромоздил перед собой.
Тот, словно лишь этого и дожидался, задребезжал.
— Пишите, — повторил Гусарькин, — «Я, Иван — отчество — Васильчиков, год рождения, потерял паспорт» — и дальше подробно где, когда. Но учтите — все равно без документов не приму. — Он снял трубку, с досадой поглядел на сигарету и старательно вдавил ее в пепельницу. — Да, — сказал, — слушаю, говорите. Боже, Маруся, ну что ты начинаешь… я тебе тысячу раз… нет… нет… потому что не мог, вот почему, мне тут вон буквально пару минут назад… представь себе, именно он, сам, именно — и с таким… новые, мать их, веяния, ты себе не представляешь, кому мы теперь будем выписывать… я тебе этого не говорил… а вот так, особые бланки, да, и представь, по-латыни тоже… очередной, блин, виток добрососедских… А? Ну да, да. Я же сказал — пусть с заявлением приходит, лучше всего сегодня бы, но, — он поглядел на часы, — сегодня явно не успеет, поэтому пусть послезавтра, с девяти до трех, ну, конечно, без очереди, что ты городишь-то, Господь-Медведь! — да, да, не надо, так разберемся, да, пятьсот, я же… нельзя, это, в конце концов, не я ведь… ну а если понимаешь — к чему тогда эти… ага, именно. Все, все, давай, у меня тут… — он поглядел на старика, который сидел и даже не думал писать, — …люди тут у меня, все, давай. — Он положил трубку и потянулся за сигаретой. — Дедушка, вы чего ждете?
— Я не знаю, когда и где потерял паспорт, — спокойно, как маленькому, сказал старик. — Если бы знал — я бы его нашел, верно?
Гусарькин рассеянно кивнул, достал зажигалку.
— Это вы сейчас тонко подметили, дедушка. Ну так пишите, когда именно обнаружили, что он пропал.
— Сегодня утром обнаружил. Вчера ходил в ЖЭК, уточнял по поводу тарифов. Ведь обещали бесплатные участникам — пусть держат слово! Паспорт брал с собой, в карман клал. Утром кинулся — нет.
— Дедушка, а дома-то вы хорошо смотрели? Может, переложили куда — и забыли, с кем не бывает.
Старик вдруг оглушительно хлопнул ладонью по столу и поднялся:
— Я вам не дедушка! Что за панибратство вы тут развели?! Это государственная контора или… или шар-рашка какая?!
— Ладно, — сказал Гусарькин со вздохом. — О’кей. С заявлением вам все ясно, гражданин Васильчиков? Дальше — удостоверяющие вашу личность документы имеются? Свидетельство о рождении, пропуск какой-нибудь, пенсионный билет?..
— Все брал с собой, — сказал старик, на тон ниже. — А свидетельство утеряно давно, в войну еще…
— Дальше, — не слушая, продолжал Гусарькин, — подлинники и ксерокопии документа о семейном положении: свидетельство о браке, о расторжении брака, о смерти супруга…
— Не женат и никогда не был. Детей тоже нет.
— Фотографии три на четыре, пять штук. В Сбербанке проплатите госпошлину за новый бланк, квитанцию тоже принесете. Можете не записывать, перечень, как я говорил, на дверях. С той стороны. Или, если хотите, вот ксерокопия, здесь же и наши приемные часы указаны. Девять рублей, восемьдесят пять копеек, лучше без сдачи, сдачи у меня нет.
Он принял десятку, дождался, пока старик выйдет, и хмыкнул:
— Ишь ты, «Васильчиков»… А с виду приличный. — Почесал щетину на затылке, принюхался, скорчил рожу и вяло рявкнул: — Следующий!..
* * *
Дождь гнался за стариком по пятам — и все время не успевал. Когда старик переходил Троицкий, было видно, как тучи ползут над островом, густые и гневные, разрывая себе брюхо о шпиль Петропавловки. Ползут слишком медленно, чтобы принимать их всерьез.
На мосту старик остановился и какое-то время смотрел вдаль. Солнце величественно сияло в разрывах туч, разило лучами. Шрамы от зубов на нем были сейчас почти незаметны.
— А вон там мы видим Заячий остров и знаменитую Петропавловскую крепость… — Гид рассеянно улыбался, не глядя указывал рукой. Автобус наглухо застрял в пробке, в это время на Троицком по-другому и быть не могло. Туристы покорно любовались перспективой и фотографировались. — А здесь, на середине моста, иногда можно встретить знаменитого Ивана Васильчикова, почетного гражданина нашего города. Совершенно верно, того самого, который дважды спас Питер. А чему вы удивляетесь? Иван Корнеевич не какой-нибудь небожитель, обычный человек, он, между прочим, после войны еще долгие годы работал на благо города. Да, простым врачом.
Старик стоял, не оборачиваясь. Прогулочные катера вспарывали позолоту волн, люди с верхней палубы привставали, выбирая ракурс получше; кто-то махал ему рукой, как всегда махали.
— Это?.. Нет, конечно, это не он. Вы бы его тотчас узнали, поверьте мне, таких людей моментально узнаешь. Наш бессребренник, он безумно много делает для ветеранов, отстаивает их права…
Старик в последний раз бросил взгляд на воду. Показалось: там, внизу, промелькнул литой силуэт, сверкнул выпуклый черный глаз размером с пушечное ядро.
Показалось.
Он пересек мост и, на миг запнувшись, решительно повернул к Марсовому полю. На скамейках в тени прятались редкие парочки, слишком уставшие от жары, чтобы целоваться.
Старик замер возле Вечного огня. Стиснув кулаки, вглядывался в дрожащее марево. От дыма глаза слезились.
— Простите, пожалуйста… — позвали сзади.
Обернулся, почти с надеждой.
Двое стояли, взявшись за руки; девушка была худенькая, с тонкими ножками, с большими доверчивыми глазами. Парень держал ее осторожно, словно боялся повредить; включил фотоаппарат:
— Если вы не против…
Старик смущенно кашлянул в кулак, провел ладонью по волосам.
— …нас, вот так, чтобы собор захватить. Здесь, да, на эту кнопку.
Старик нажал. И еще раз, «чтобы на всякий случай».
Тучи медленно, настырно ползли за ним. Он снова ускользнул — после Марсового свернул в одну из улочек, зашагал навылет дворами — размалеванными, смердящими помойкой, со струнами бельевых веревок над головой, — и когда в небе снова прогремело, потянув на себя сварливую дверь, нырнул в сырой полумрак лестничных пролетов.
Пахло жареной рыбой и свежей зеленью. Старик прошел мимо заржавленной лифтовой решетки, поднялся на четвертый. Помедлил перед тем, как позвонить.
— Это ты, Ванечка? Входи, входи, дорогой.
Вошел.
Свет вытекал из махромчатого абажура — розовый, беззащитный. Из тех времен.
— Тапочки знаешь где. Чаек будешь? Твой любимый, цейлонский, со слоном. Я и яблок напекла.
— Ну что ты, Ляля, зачем, не стоило…
— Вадим Павлович мой очень их любил. Сегодня ведь годовщина, Ванечка. — Она, как бы извиняясь, улыбнулась. Поправила пушистую шаль. — Мерзну. Квартира большая, сквозняки плодятся как тараканы. Только зазеваешься — все, продуло. Большая квартира, Ванечка… Для большой семьи. А когда одна… Да что я все о себе! — спохватилась, нахмурилась, всплеснула руками. — Ну-ка проходи в гостиную, ишь, развесил уши! Жэнтльмэн!
Усадила в привычно скрипнувшее кресло, помогать себе строго-настрого запретила.
— Ты вон и так находился! Отдохни, телевизор погляди…
Он, конечно, не послушался и вслед за ней втиснулся в махонькую кухоньку, взял обеими руками блюдо с яблоками.
— Не урони, там порожек, помнишь?
Помнил; не уронил.
Наконец сели за стол. Аромат стоял до небес. За окном вкрадчиво шелестел дождь.
— Господь-Медведь, ложки-то забыла! — Вскинулась, убежала искать.
Он закрыл глаза: телевизор казался дырой из этого, уютного мира в тот, внешний.
— …И вот, конечно же, — щебетала журналисточка, — наши режиссеры не могут обойти стороной события той войны. Сколько фильмов снято, сколько книг написано! И новое поколение накануне годовщины готово по-новому взглянуть…
Он нашел наконец пульт и выключил.
— Что ж такое-то? — сказала она, с отчаянием задвигая очередной ящик буфета. Внутри клацнуло, зазвенели фужеры на полке. — Наваждение, не иначе. Вот были — и нет. И так, понимаешь ты, каждый божий день. Знаю точно: здесь лежало. Переворачиваю все вверх дном — без толку! Потом где-нибудь нахожу… в совсем уж невообразимом, представь, месте: на антресолях, или в супнице, или под наволочкой. Правду, наверное, говорят: в старых домах поселяются барабашки…
— Ну что ты, Ляля, какие барабашки. Это все газетчики придумывают, чтобы бойче продавалось.
— Ты, Ванечка, преувеличиваешь. Тебя послушать — они сплошь мерзавцы, а между прочим, Вадим Павлович, светлая ему память, тоже был репортером.
Он прокашлялся, смущенный, как перед серьезным неприятным разговором.
— Ляля, насчет квартиры… Я обещал узнать…
В коридоре мелко, противно зазвенел телефон. Она торопливо вышла. Вернулась сбитая с толку.
— Кто это был?
— Вот не пойму. Тишина — далекая такая, будто с другого конца света звонят, — а потом чей-то незнакомый голос.
— Что говорил? Может, не туда попали?
— Я не разобрала, он как будто не по-нашему. И не по-английски, вот что самое-то странное. Болботал что-то: «грантулюк, апарас»… я точно не запомнила. Я-то думала: Алиночка звонит. Ой, я же тебе не показывала еще?.. — Снова убежала.
Старик устало опустил веки. Дышал ровно, глубоко, но видно было: не спит.
— Вот, Ванечка, смотри. — Развернула перед ним глянцевый плакат, такой огромный, что нижняя часть, упав на пол, докатилась до ног старика. — Похожа?
На плакате был сверкающий мост, опоры — в виде пышных елей. На самой высокой сидело черное мохнатое чудовище и держало в ладони крошечную фигурку. Если присмотреться, можно было различить лицо и даже угадать некоторое фамильное сходство.
— Ты красивей, — сказал старик. — Всегда так было. Что это, к чему?
— Я же тебе тысячу раз рассказывала! Это в Америке сняли фильм. Как бы про меня, но не совсем. Как метафора, понимаешь. И Алиночка меня там сыграла, вот.
— «Выше, выше, выше, вот она на крыше…» — с непонятным выражением процитировал старик.
— А тебя там играет какой-то их очень известный артист, он еще в «Последнем сыне» снимался, помнишь? Ну, — поправилась она, — как бы тебя. Очень хороший артист, характерный, правда. Зимой премьера. — Она взглянула на старика и смущенно воскликнула: — Да вон же они!
Три ложки лежали рядом с креслом старика, на тумбочке. Вместо пульта, который он там оставил.
— Давай-ка, налью тебе чайку… Да, Ванюш, про кино: тебе приглашение прислали?
— Какое приглашение?
— Ну как же! И по телевизору про это, и все говорят. Дробинщенков снял же фильм, про войну. Всем ветеранам бесплатные билеты, вот завтра же как раз. В нашем подъезде всем принесли, никого не забыли. Я считаю, молодцы они… Ну, Ванечка, как яблочки?
— Вкуснотища! Никогда таких не едал! Просто тают во рту!..
— Правда? Вот умеешь ты похвалить…
— Просто кон-ста-ти-р-ру-ю! Факт, Лялечка, научно установленный факт: ты всегда готовила так, что пальчики оближешь.
Они пили чай и говорили о пустяках. Еще дважды звонил телефон — и дважды она возращалась обескураженная.
— Наверное, чьи-то глупые шутки, — мрачно сказал старик. — Нынче развелось шутников… — Он отхлебнул и решительно отставил чашку в сторону. — Ляля, — начал, — я обещал тебе узнать насчет квартиры. Пока не узнал. И, похоже, это затянется. Я паспорт посеял, где — ума не приложу. Буду восстанавливать.
— Да это не страшно, Ванечка. То есть тьфу, что я говорю, это плохо, что ты паспорт потерял. А насчет квартиры… — она махнула рукой, как будто даже с облегчением. — Я лучше съеду отсюда, правда, Ванечка. Зря ты меня отговаривал. Я здесь теряюсь, в этих хоромах. С утра встаю, начинаю прибираться в дальних комнатах, оглянуться не успею — уже пора обедать. Пока приготовлю, туда-сюда — вечер. А утром посмотришь — все снова в пыли, в паутине. — Она растерянно разгладила угол скатерти, вздохнула. — Время утекает, как песок сквозь пальцы. То, наше время. Я, знаешь, отмываю иногда зеркало или окно, грязь стираю, а там как будто совсем другой мир проступает. Вадим Павлович мой умер, Алиночка с Димочкой уехали, даже Тюля моя отмучилась, кошки, говорят, вообще столько не живут… А мне одной никак не удержать…
Старик вдруг заметил, что слишком крепко сжимает подлокотники, заставил себя отпустить и, кашлянув, спросил:
— Пенсию-то как, вовремя присылают?
— Да, Ванечка, спасибо. С тех пор ни разу не задержали.
— Ерунда, — отмахнулся. — Для этого ведь мне все и дано: звание, почести… чтобы другим помогать, которые всего этого лишены. — Вспомнил вдруг о чем-то неприятном, нахмурился. — Послушай, — сказал осторожно, — ты ничего странного не слышала? Про город?
— Даже не знаю, Ванечка. Что ни день — столько всего… А, ты имеешь в виду эти слухи про Индюков? По-моему, вздор это все. Ну какие они чародеи, правда ведь. Ну из Америки — так что там, в Америке, сплошь наши враги, что ли?
Старик тряхнул головой:
— Я про другое. Впрочем, не важно. Пойду я, Лялечка, поздно уже…
Остальные ложки нашлись в самый последний момент: лежали в кармане его пиджака. Неловко вышло: он долго, краснея, удивлялся, откуда, мол; она махала руками, дескать, здесь всегда так. Только когда уже спустился и вышел, подумал: а что, если и паспорт где-нибудь там у нее…
Дома было темно, он неуклюже возился с замком, потом щелкнул выключателем и бросил на тумбочку ворох рекламных листовок. Вынимал их раз в неделю, просто чтобы освободить ящик.
Из вороха выскользнул и глянцевато блеснул в желтом свете лампочки конверт. Старик поднял, развернул: это было приглашение. На фильм. На завтра.
Он хмыкнул, пожалуй, даже с облегчением. И только тогда заметил, что на конверте нет имени и в картонке строка «Уважаемый (-ая) ______________» тоже пуста.
В гостиной вдруг запиликал телефон. Почти наверняка зная, что будет дальше, он снял трубку.
— Барбатулюк, — негромко, со значением сказали на том конце провода. — Курбутуляк караккакон. Йа! Барас Кар!
И зачастили гудки.
* * *
Два Пингвина на входе проверяли билеты. Сверкал неон, из невидимых динамиков гремели песни военных лет. По алой дорожке шагали в смокингах какие-то люди, сверкали улыбками; вокруг суетились журналисты.
Стереоплакат сообщал о преемственности традиций: в старейшем питерском кинотеатре, ровеснике синематографа, — премьера исторической ленты!.. Старик почему-то вспомнил, что детишки поначалу боялись сюда ходить: архитектор был с причудами, спроектировал зал под землей. Говорили, иногда во время сеансов в тишине и мраке можно было различить плеск волн. Потом привыкли, бегали вместо уроков, прятались под креслами и так смотрели фильму раз по пять. А в войну использовали как бомбоубежище…
Старик двинулся к алой дорожке — Рысь и Волчица с бэджиками охраны на пиджаках вежливо завернули его, указали направо. Там был еще один вход, и тоже два Пингвина, и опускались по ступенькам ветераны. Он пошел, расправив плечи. Где-то позади осталась толпа, люди напирали, кто-то отчаянно спрашивал лишний билетик.
Пингвин взял его пригласительный, не глядя, оторвал контрольку, кивнул: проходите.
В фойе отовсюду били софиты. В их свете стоял низенький плотный человечек, говорил, заложив руки за спину, мерно и уверенно.
— …Это, господа мои, решительно никуда не годится. Всему, знаете, есть пределы. У меня отец фронтовик, между прочим. И весь этот… вся ложь эта, которую на нас выплескивают день за днем, — с этим надо бороться. На наших глазах, братцы, переписывают нашу историю. То, что действительно составляет нашу гордость, наше, если хотите, национальное достояние. Я не призываю обелять или там замалчивать. Но и передергивать не годится. Вы помните омерзительнейшую картину Красс-Дерицкого «Белые халаты»? Это что? Это — достойно? «И ставит, и ставит им градусники» так, простите, оттрактовать — каким же надо быть моральным уродом!..
Кто-то из журналистов задал вопрос. Человечек не дослушал. Отмахнулся, перекрикивая вдруг грянувший звонок:
— …ад. И что, что маскарад? Что вы этим хотите сказать?! Где здесь неуважение к старикам-то? Где, вот скажите мне, ткните пальцем… Если в Африке проводят конкурс двойников Бармалея — это кого-нибудь задевает? Что за дикарство-то, что за вечное наше стремление к самобичеванию?!.. Да, это была идея наших иностранных гостей, но местная диаспора поддержала, целиком и полностью. Повторяю еще раз: эта лента про наших ветеранов, но не только для них. Это фильм для молодежи, чтобы она наконец поняла, прочувствовала ту войну. И поэтому, конечно же…
Почти сразу прогремел второй звонок.
Старик стоял, щурясь и оглядываясь по сторонам. Ляли он не видел, никого из ветеранов не узнавал. Совершенно чужие лица: слишком ровные и гладкие, слишком парадные.
Он провел ладонью по груди, разглаживая несуществующие складки. Звякнули медали. Он двинулся было дальше, пиджак непривычно жал на плечи, давил на сердце.
В глаза ударил направленный свет, старик снова сощурился и вдруг обнаружил, что вокруг толпятся какие-то люди.
— Скажите пожалуйста, чего вы ждете от фильма?
Сперва он даже не понял, кого они спрашивают.
— Изменилось ли ваше отношение к войне за прошедшие годы?
— Может ли, по-вашему, человек, не воевавший, достоверно играть в таком кино?
— Как вы думаете, привлечет ли данная лента внимание к проблемам ветеранов?
Отовсюду к нему тянулись мохнатые, пестрые микрофоны. Он начал отвечать, как делал это прежде: размеренно и неторопливо, вдумчиво. Вытягивая шеи, они ловили каждое его слово. Шуршали в блокнотах карандашами. Жадно раздували ноздри.
— И последний вопрос: если бы вам выпал шанс заново?..
— Ну а как же иначе-то? — чуть раздраженно ответил старик.
Что-то мешало ему, словно морщинка на отутюженном рукаве. Он кивнул им всем, повернулся, вглядываясь в толпу. Публика слонялась по фойе, то и дело сбиваясь в стайки. Бездумно отпивали из бокалов, улыбались друг другу, смеялись, запрокидывая головы; касались руками чужих локтей и плеч.
Несколько человек кивнули ему как знакомому, с уважением. Он ответил тем же.
Поискал взглядом ветеранов — не нашел, наверное, уже вошли в зал.
Прозвенел третий звонок, и все потянулись к дверям. Он достал из внутреннего кармана пригласительный, проверил: там были указаны ряд и место; значит, подумал в который раз, не наугад прислали. А что нет фамилии — может, именно потому и нет. Очевидно было, кому шлют, вот что.
Какая-то девица с пышными телесами, повернув голову к своему кавалеру, наступила старику на ногу и тут же, шарахнувшись, промычала извинения. Еще пару раз бездумно шевельнула челюстью, фыркнула и украдкой сплюнула жвачку в бокал. Бокал поставила на поднос застывшего у дверей официанта.
Нога ныла при каждом шаге; старик постарался выпрямиться и не хромать. В зале уже пригасили свет, и он порадовался, что назначенное место — в четвертом ряду, с краю. Смотреть фильм будет неудобно, однако, видимо, это вынужденная мера. Видимо, позовут на сцену.
Он присел рядом с лысым узколицым ветераном, тот, вывернув шею, зыркнул на старика правым глазом и отвернулся. Погасили свет, потом включили прожекторы, на сцену под апплодисменты бодро шагнул режиссер, раскланялся, вкратце повторил все то же: про отца-фронтовика и про национальное достояние.
— Поэтому, — завершая, сказал он, — мы все совместно: я, продюсер и наш генеральный спонсор, — решили посвятить ленту человеку, который является для всех нас олицетворением той войны и того поколения. — Режиссер выдержал паузу и встал так, чтобы удобнее было его фотографировать. — Это имя все вы хорошо знаете. Лента посвящена легендарному герою Петрограда Ивану Корнеевичу Васильчикову!
Зал взорвался, все вскочили с мест и били в ладоши. Старик неторопливо встал, одернул пиджак и ждал.
— Мы, конечно, хотели бы видеть его здесь, сейчас. Его — и наших доблестных ветеранов. Мы искали Ивана Корнеевича. И вот… наши ветераны здесь. К сожалению, самого Ивана Корнеевича мы так и не смогли отыскать. Но я уверен, что он узнает о нашем фильме и посмотрит его, — и я надеюсь, передаст нам свое мнение. Для нас оно очень важно!
Снова аплодисменты. Старик растерянно моргнул, огладил ладонями боковые карманы, кашлянул в кулак и двинулся было к сцене, но острая алая боль вдруг пронзила ступню — он машинально подался назад, едва успел нащупать рукой подлокотник и опрокинулся в кресло. Погасили свет, в тишине было слышно, как грохочет по ступеням каблуками режиссер, вот он сошел — и сразу же, без паузы, врубили картинку.
Старик сидел, растирая голень, закусив губу. Лысый ветеран справа, зыркнув на него, издал скептический клекот. Боль вспыхнула, растеклась вверх до самого бедра, затем подугасла.
Шел фильм. Старик наконец отвлекся от ноги и, задрав голову вверх, стал смотреть. Первые минут десять — рассеянно, как будто не до конца понимая, что и зачем там показывают. Потом лицо его изменилось: губы сжались в едва различимый рубец, на скулах заиграли желваки. Несколько раз он оглядывался по сторонам, словно не верил своим глазам. В соседних рядах скрипели креслами, громко перешептывались.
Наконец он ударил кулаком по подлокотнику и встал. Боль пульсировала и переливалась всеми оттенками алого.
— Это позор! Поз-зор!.. Эт-ты-ты-то… — он почувствовал, что впервые за все эти годы голос вот-вот сорвется. Дернул головой и пошел к выходу.
Почти не хромал.
Позади вдруг стукнула спинка сидения, потом еще одна, потом — словно посыпался крупный град. Несколько рядов дружно встали и шли вслед за ним — молча, спотыкаясь во тьме, наталкиваясь друг на друга, совсем не величественно. Ветераны, из которых он, наверное, не узнает ни одного.
На миг почувствовал, что все вернулось. «Веди скорей нас на врага, нам не страшны его рога!» Он улыбнулся краем рта, чеканя во мраке шаг. Короткий путь от четвертого ряда к выходу вдруг оказался невероятно длинным. Предельно важным.
Боль раскалилась, перелилась из алого в ярко-белый. Запульсировала в такт сердцу. Он понял, что долго не продержится, и пошел быстрее: не хотел, чтобы видели его хромающим, чтобы догадались.
Уже у дверей сообразил, что именно смутило тогда в фойе: запах. Откуда-то ощутимо тянуло виргинским табаком. Когда дверь приоткрылась, старик на мгновение увидел в первом ряду знакомый силуэт. Крокодил словно почуял его взгляд: повернул голову и едва заметно кивнул.
Сжав кулаки, сцепив зубы — зашагал от кинотеатра к метро. Сегодня, понимал, не до прогулок.
На станции было неожиданно людно — в такое-то время!.. Откуда-то набилось множество зевак, репортеров, он сперва решил: по случаю премьеры, — а потом уже, из отдельных реплик, понял: наконец открыли переход с этой линии на соседнюю. Закончили, стало быть, ремонт. Это было ему удобно, и старик встал на медленно ползущую ленту эскалатора.
Отремонтировали с размахом, на славу. Молочный мрамор, мозаичное панно, в нише — усатый бюст. Старик даже не сразу сообразил — чей.
Двое старшеклассников в пестрых майках и мешковатых штанах стояли, сунув руки в карманы, качали головами. Один все время почесывался и хихикал, другой щелкал «мыльницей». Золотые буквы бликовали, особенно заглавная «Т».
Мимо спешили пассажиры, невольно толкали старика. Некоторые притормаживали, приглядывались к бюсту и шли дальше, старались не оглядываться.
Старшеклассники наконец тоже двинулись к ступеням.
— Прикольно, — сказал один, шевельнув неожиданно длинным носом. — Я про такого и не слыхал.
Второй почесался и махнул рукой:
— Да это какой-то из прошлого века. Ветошь.
Он задел старика локтем и вежливо извинился.
Тот постоял еще минуты три и зашагал к спуску на перрон. Теперь уже приходилось хромать, иначе не мог.
В вагоне, когда вошел, какая-то пигалица вскочила и кивнула ему. Сперва и не понял, чего хочет.
Впервые в жизни ему уступали место.
Он помедлил и сел.
* * *
В городе пахло зверинцем. Везде; запах преследовал старика, куда бы тот ни шел. В жэке, где он снова пытался узнать об обещанных мэром льготах для ветеранов. В знакомом уже кабинете Федеральной миграционной. В метро, в трамваях, в булочной, даже возле Исаакия.
Только на Троицком, когда дул сильный ветер, запах на время исчезал. Старик ходил сейчас с трудом, но старался бывать здесь. Смотрел на шпиль, как делал это уже годы и годы. Вспоминал.
Прошло дней шесть в бессмысленных мытарствах, в собирании пустых справок, в очередях. Он не привык к такому положению дел. По-прежнему никто не узнавал его — даже те, кто всего пару недель назад лебезил и заискивал.
То, что все вокруг относились к нему благодушно, только еще больше выводило из себя: в благодушии этом мнилось что-то механическое, инстинктивное.
Вечерами он сидел перед телевизором с книжкой в руках. Что-то писал на полях, засыпал прямо в кресле, потом его будил очередной телефонный звонок, старик вставал, выключал телевизор и ложился. Трубку уже не брал.
В четверг вечером его снова разбудил звонок — но звонок в дверь. Он зачем-то накинул на плечи пиджак (медали, как надел на премьеру, так и не снимал, чего не делал уже давно); сощурив глаз, поглядел, кто там.
Какая-то женщина, под пятьдесят, прилично одетая, без пробников, без анкет, без дежурной улыбки. И выборы, кажется, еще нескоро.
Он отпер.
— Здравствуйте, — неуверенно сказала она. Было видно: уже жалеет, что пришла. — Простите пожалуйста, мне нужен Иван Корнеевич Васильчиков.
— Слушаю, — кивнул он, словно это был телефонный разговор. — Говорите.
— Вы — Васильчиков?
— Я.
— Вы, простите, ничего в последнее время не теряли?
— Терял, — сказал он и наконец-то догадался посторониться. — Вы входите, что ж я вас на пороге держу.
— Да я ничего, — отмахнулась она, — мне еще к внукам сегодня. Так вы?..
— Паспорт я потерял. И не только, там был целый ворох документов. Неужели нашлись?
Гостья порылась в дамской сумочке — потертой и чуть великоватой для нее.
— Вот, — сказала, — возьмите. Мне вчера какой-то Кенгуру занес, нашел у нас возле мусорного ведра, рядом с окошком для посылок. Я на почте работаю, в Академическом, может, бывали у нас?..
Он бездумно покивал. Взял в руки паспорт, перелистнул пару страниц. Все на месте.
— Вы просто на фотографии совсем другой, — сказала женщина. — Так вас и не узнать.
— Какой?
— Ну… как с плаката. Такой весь… На деда моего покойного очень похожи. Не внешне, а, знаете… Взгляд у вас настоящий.
— На фото? — уточнил он.
Гостья смутилась, заизвинялась и, протиснувшись в дверь, грузно зацокала по лестнице.
Не обращая внимания на пиликанье телефона, старик запер дверь и лег; оставил включенным только торшер. Обнаружил, что по-прежнему сжимает паспорт в руке, помедлил и решительно сунул под подушку. Так и заснул, не вынимая оттуда руки.
Утром позвонил Ляле.
— Ну слава Богу, Ванечка, я уж думала всякое! Ты почему трубку не берешь? Я тебе звоню-звоню… Что? Нашлись? Вот чудеса-то! А говорят, в наше время не бывает честных людей.
— Нынче же иду разбираться по поводу льгот на платежи. Теперь-то они по-другому…
— Не надо, Ванечка, не надо, милый. Я уже все решила. Хотела с тобой посоветоваться, но видишь, как оно вышло-то. Так даже лучше, пожалуй. Уже и покупатель есть, представь. Алиночка меня ждет, билет я купила… завтра пойду за подарками внукам, заказали мне… — она чуть смущенно засмеялась. — Мы о таких в детстве и думать не могли…
Попрощавшись и повесив трубку, он какое-то время стоял, держась побелевшими пальцами за тумбочку. Заметил наконец, что нога снова ноет — сел перед телевизором, бездумно включил.
— …Ларагон пиррфуг-алдар, — сказала дикторша. Улыбнулась и, не меняя интонации, продолжала: — Ну и, конечно, всегородской маскарад, в который охотно включились все жители северной столицы. Но главное событие и главный подарок — сам фильм. Вот что говорят о нем наши доблестные ветераны…
Пошли кадры, записанные в разных кинотеатрах. Он смотрел на экран — и мимо. Слушал вполуха. Беззвучно двигал губами, как будто спорил, доказывал, убеждал, — все то, на что ему, герою двух войн, за эти годы так и не хватило духу.
— Сложная тема, конечно.
— Замахнуться на такое — это нужно иметь смелость…
— Конечно, все было по-другому, но…
В кадре появился репортер, спросил:
— А как вы думаете, нужно ли было вообще снимать этот фильм? Станет ли он событием?
— Ну а как же иначе-то?
Он вздрогнул, не веря своим ушам, но картинка уже сменилась.
Вскочил, зашагал по комнате. Все не мог остановиться, сердце колотилось, словно бешеное.
— Ах вы!.. Кр-рокодилы!.. Ну погодите у меня!..
Дрожащими руками надел пиджак с медалями, сунул в карман паспорт и вышел прочь.
* * *
— Вам куда, гражданин? — спросила Сова в стеклянной будочке. Отложила вязание и мигнула желтыми очами.
— В редакцию. Вот, выпишите пропуск.
На протянутый паспорт она даже не взглянула:
— Что значит «в редакцию»? У нас тут на каждом этаже, знаете, нараган ардал. Чалисса.
— Что, простите?
— Чалисса. Куг алон хотя бы.
Он почувствовал, как холодеет кожа между лопатками — там, где шрамы от когтей. Не выдержал, оглянулся: обычные стеклянные двери, по ту сторону — скверик, лавочки, на ближайшей несколько мужчин: курят, смеются, один поглядывает на часы. Нет, уже швырнул сигарету в урну и побежал к сигналящей машине с логотипом на дверце.
— Гражданин, так что?
— Мне в «Вечорку», — сказал он торопливо. — Я ведь бывал у вас здесь, вы должны помнить.
Сова пожала плечами и взяла паспорт. Писала, оттопырив маховые перья и поклацывая от усердия клювом, один глаз не сводила со старика.
— Все, идите. Куда хоть — знаете? Гражданин? Чуфлонг?
Он покивал и, не оглядываясь, зашагал к лифту. Уже оттуда украдкой, на миг единый, обернулся. Сова горбилась над вязанием, со спины казалась похожей на обычную старушку-вахтершу.
Это почему-то поразило его сильнее прочего.
На пятом он миновал длинный коридор: справа двери, слева фото в рамках, бликующие в свете люминесцентных ламп. Он нарочно даже попытался разглядеть хотя бы одно, вставал так и сяк, но видны были только отдельные фрагменты: то чья-то рука, то хохолок, то неожиданно крупный, влажный глаз.
— Эй, а вы, простите, к кому? — Из ближайших дверей, высунувшись, на него уставилась кудрявая девица. — А, вы, наверное, к Чарыгину, художник, да? — Обернулась: — Галь, Чарыгин у себя? Куда это еще уехал, к нему ж художник вот… Седлову? Так и сказал? Пф! Ты в это веришь? Наивная!..
— Простите…
— Да-да, — покивала девица, — вам к Седловой, в четвертую.
Старик не двинулся с места. Выпятив подбородок, отчеканил:
— Редактор у себя? В которой?
— В седьмой вообще-то, но…
Он уже шагал, громыхал каблуками, даже дорожка не могла пригасить этот грохот.
Привычным движением распахнул дверь, проронил встрепенувшейся секретарочке:
— У себя?
— Он не прини…
— Меня — примет.
И сразу, трижды ударив костяшкой по табличке, вошел.
— Здравствуйте!
— …я тебе говорю: на первую полосу мы это не поставим! Какая на хрен!.. Кто это купит?! — Поджарый лысеющий человек прикрыл трубку рукой и молча поглядел на секретарочку. Та выдвинулась откуда-то справа, из-за старика, и открыла было ротик… — Кофе мне! Вы по какому, уважаемый?..
— Я к вам, — сказал старик. — Мне чаю. — Он пересек кабинет и сел перед лысеющим. — Я — Васильчиков, если вы вдруг, Петр Палыч, запамятовали.
— В общем, — процедил в трубку Петр Палыч, — нет. Извини, Никита, при всем моем. С этой еще историей про… А ты как думал?! Знаю, конечно. Поэтому на шестнадцатую — и точка. При всем моем. Да, как обычно. Все, дорогой, нет времени.
— Я по делу, — сказал старик. — Это серьезно.
— Не сомневаюсь. Вы, простите, прослушал, — кто, собственно?
Старик аккуратно, как козырь на последнем круге, выложил перед ним раскрытый паспорт.
— «Васильчиков Иван Корнеевич», — прочитал редактор. — Очень приятно. — Он посмотрел на часы, поджал губы. — Чем могу быть полезен?
Старик поймал его взгляд и какое-то время просто смотрел и молчал. Глаза у редактора были внимательно-стеклянные.
В кабинет прокралась секретарочка, звякнув, поставила между ними подносик.
— Я по поводу фильма, — сказал старик. — Вы, Петр Палыч, его видели? Это ложь, и ложь в квадрате. Я решительно…
— И я, — согласился, вставая, редактор, — и я, тоже решительно. Опаздываю. — Он нажал пальцем на ухо бронзового медвежонка, из спины которого, как копья, торчали две перьевых ручки. — У меня тут человек… Отведете к Чарыгину, я — на вокзал. Пусть — интервью и даст аналитику: на первую и продолжение на шестнадцатой. И мне перезвонит.
Он вышел, на ходу доставая мобильный.
— Никита?.. — донеслось из приемной. — Вот, дорогой, что я тебе галларук индо ралом….
Старик задумчиво подержал на весу чашку, подул и отхлебнул; чай был с медом, пах травами, летом, детством.
Листья громадной африканской пальмы вдруг качнулись на сквозняке.
— Здравствуйте, — сказала пухленькая Свинка. — Это вы к Чарыгину? Нет его, пойдемте со мной. — По дороге она все шмыгала носом и покашливала. — Кондиционеры, — зачем-то объяснила старику, — это из-за них.
В большой комнате, разгороженной столами и кадками, кондиционер был всего один, как раз над столом Свинки. Стоявшая рядом пальма — копия той, редакторской, — трясла листьями, словно в припадке падучей.
— Садитесь. — Свинка пробралась за стол, шмыгнула-хрюкнула, вздохнула: — Рассказывайте, я слушаю.
Старик заговорил — и она, не меняясь в лице, застучала: туки-туки-туки-тук! туки-туки-туки-тук! В какой-то момент ему захотелось даже перегнуться через стол, чтобы понять, пишет она или просто тарабанит по клавишам.
Рядом, у старика за спиной, о чем-то спорили, иногда посмеиваясь. В конце концов он развернулся:
— Молодые люди, вы не могли бы чуть потише!..
На него посмотрели недоуменно, кивнули. Их было трое, на столе разложили какие-то карточки, тыкали пальцами.
— Нет, — повторила одна, — этого не может быть… это бред, конечно. Чтобы сразу по всей стране: вставали, выходили и пропадали. И байки эти про новые звезды — ну откуда они возьмутся, новые-то? Ну ты что, на календарь посмотри-то, не в эпоху легенд живем, да? Говорю тебе, очередная дробинщековская фишка.
— Так он же сам в панике, бюджет не отбили…
— Вот и дергается, креативит. В первый, что ли, раз?..
Ее поддержали, с облегчением и радостью: конечно, мол, что же, мол, еще!..
Свинка кашлянула — на сей раз с намеком.
— Вы остановились на том, что эта лента оскорбляет…
Он закончил свою мысль — уже без прежнего пыла. Увидел себя как будто стороны, как будто чужими рептильими глазами посмотрел: явился старикан качать права, восстанавливать справедливость. А кому она нужна? Вот им — точно нет.
Скомкал финал загодя продуманной речи, просто оборвал на полуслове.
— Я могу идти?
— Подождите минутку. Мариш, передай распечатки!..
Та, за соседним столом, оторвалась от фото, взяла из принтера только что выпавшие листы и протянула старику.
— Распишитесь там, — сказала Свинка, — на каждом. Что с ваших слов записано верно. А то, знаете, некоторые потом претензии… нам теперь велят всегда визировать.
Он расписался, не читая.
— «Васильчиков»? — переспросила Свинка. — А вы, простите, случайно не родственник?..
— Похож?
Она засмеялась:
— Ни капельки! Но знаете, иногда же бывает: родственники, а друг на друга вот совсем… А вы его сын, да? Или внук? Знаете, когда нам в школе о нем рассказывали, я всегда себе представляла не то, как он со зверьми сражался, даже не войну, а как он огонь в осажденный город нес. И вот сколько мимо Марсова ни хожу — всегда мурашки по спине. Не могу понять: как это вообще… жутко, наверное, было. Что вы так смотрите?
— Ничего. Простите, показалось.
Выходя, он еще раз оглянулся. Нет, все-таки не пышненькая девушка, все-таки Свинка.
Показалось.
* * *
Ряды надгробий тянулись вдаль — ровные, по-солдатски стройные. Над каждым раскинуло металлические ветви стилизованное изображение чудо-древа.
— Это же так просто, — сказал Крокодил. Они шли к выходу: старик впереди, Крокодил — чуть позади, почему-то все время держась за пределами видимости. — Просто как дважды два… Курить будете, Иван Корнеевич?
Старик мотнул головой.
— Как вам угодно. — Он клацнул портсигаром, затянулся. — Иван Корнеевич, в конечном счете я — все, что у вас есть. Не «осталось» — именно «есть», и было всегда. Не злитесь на них — они не виноваты. Они ценят то, что вы для них сделали, но ценят по-своему. Ваши победы — настоящие победы, ваши подвиги — настоящие подвиги. Только вам они не принадлежат и никогда не принадлежали. Наконец-то вы начинаете это понимать.
— Что там в Африке? — резко спросил старик. Проходивший мимо седоватый мужчина с букетом гвоздик покосился на него и ускорил шаг. — Как жена, как дети?
— Не надо, — сказал Крокодил. — Лучше сразу. Будет больнее, конечно, по-другому и не может… Но лучше сразу. Видите, я и сам уже ухожу от темы; ваше влияние!.. А ведь это так просто. Всего лишь признать. Она улетела нынче утром?
— Я проводил ее до аэропорта, — скупо кивнул старик. — Как будто это могло ее остановить…
— Конечно, не могло. Но конечно, вы должны были попытаться. Только перестаньте себя обманывать: вы никогда ее не любили. Вы же бесстрашный, последнее, что вас испугало, — тот дурацкий умывальник в детстве, — с него-то все и началось. Хрупкая штука — человеческий организм: убегая, упал, ушибся головой… казалось бы… а чем все обернулось. Хуже мины замедленного действия. — Крокодил затянулся, со змеиным шипением выдохнул. — И вот вы стали бесстрашным героем, взрастили в себе это бесстрашие — ну так признайте, что Елена Сергеевна, Лялечка, нужна была вам как символ. Как знак тех времен, когда вы были совсем другим.
— Где твоя тень? — спросил вдруг старик. — Почему ты без тени?
— И поэтому, — спокойно продолжал Крокодил, — вы не хотели, чтобы она улетала. Ваш последний якорь, фигурально выражаясь. После того как остальные ваши соратники ушли, так или иначе… — Старик не оборачивался, но знал, что Крокодил сейчас кивнул в сторону надгробий. — Что у вас осталось? Да и чего, собственно, вы хотите?
— Где твоя тень?!
— Вы хотите признания? Почестей? Были и будут почести, признание, слава. Грех жаловаться, Иван Корнеевич, — вы ведь не бездомный, не валяетесь где-нибудь в подворотне, вымазанный в грязи. Знаменитость, спаситель Петрограда, символ города. Достопримечательность. Но вы ведь желаете большего: чтобы они жили по вашим законам. А это невозможно. Не та точка цикла. — Крокодил помолчал и добавил, как будто с неохотой: — Вам почти удалось. Вы почти смогли, дважды. Зов к приключению, сражение с чудовищем, испытания, помощники, апофеоз, возвращенье, борьба у порога, благо, которое герой приносит с собой… и так два цикла кряду. Вы долго удерживали мир и миф. Но вам захотелось покоя: возраст, болезни… все это очень по-человечески. Слишком по-человечески.
— Где, — задыхаясь, в третий раз повторил старик, — гд-де тв-в-воя т-т-тень?!
— Вы — моя тень, — сказал Крокодил. — Или скоро ею станете. Впрочем, есть и другой путь. Решить, что я — плод вашего воображения. Что мина проснулась и начала тикать — там, в вашей голове. «И все смешалось, — процитировал он, — кони, люди…»
— Тебе не удастся, н-н-нет… Ник-к-когда! Господь-Медведь, да что я вообще?.. Кто же верит Крок-к-кодилу?
— Тот, — спокойно сказал Крокодил, — кто никогда не верил в Медведя.
Старик резко обернулся. Крокодил стоял перед ним — в коричневом пиджаке от лучшего портного, но уже поношенном, сшитом года три назад. Широкий потертый шарф свисал наподобие галстука. Штаны были в крупную клетку, слегка выцветшие.
— Зря вы… — сказал Крокодил. — Теперь вам будет труднее поверить в… — он неловко покрутил когтистым пальцем у виска. — Впрочем, сейчас мы это…
— Простите, — позвали у старика за спиной, — у вас не будет покурить? — Дама с блестящим от пота лицом и жирно накрашенными губами, в костюме, слишком плотном и жарком для такой погоды, показала зажигалку. — Вот, ее взяла, а сигареты забыла, торопилась.
— Я давно бросил, сразу после войны… — начал было старик.
Она посмотрела так, будто говорил он это с папиросой во рту.
Машинально хлопнул себя по карманам и обнаружил в правом огромный портсигар с сине-белым треугольником на крышке. В треугольник вписан был алый глаз.
— Вот, пожалуйста. — Старик раскрыл портсигар и увидел, что не хватает сигарет пяти-шести.
Женщина взяла одну, потянула носом:
— Боже, неужели Gold Virginia?..
Он торопливо кивнул, дождался, пока она уйдет и обернулся, уже зная, что никого рядом с ним не будет.
Так и вышло.
Зашагал по дорожке к воротам, помедлил и швырнул портсигар нищему в смешной спортивной шапочке. Тот забормотал что-то насчет «храни тебя Господь», раскачиваясь и кланяясь, точно китайский болванчик.
— «Захотелось покоя»? — сказал ему старик. — Что он имел в вид-ду? Ведь я… всю жизнь же, только для других, я и сейчас… и сейчас!..
Нищий отчаянно закивал и взглянул по-собачьи, с надеждой. Старику сделалось тошно.
Пошел к метро. Повсюду были гирлянды, растяжки, воздушные шары. Дети смотрели ему вслед, завороженно разинув рты. Взрослые уважительно кивали. Он кивал в ответ, едва различая, кто перед ним.
Очень хотелось курить.
Город творил с ним непонятное: миновав Гренадерский мост, старик вдруг оказался перед Дворцовой. Здесь готовились к параду; маршировали войска, и он вдруг сообразил, что форма на них — не нынешняя, тогдашняя. Показалось: узнает лица. Не по отдельным чертам — по выражению, по взглядам.
— «Пок-коя»? — сказал он в никуда. — «Пл-лэ-лэ-лод воображ-жения»?
Солнце светило ярче прежнего. Ни пятнышка, ни отметинки на сияющем шаре.
— Не «дважды», — сказал старик. Люди уже косились на него, какая-то мамаша подхватила двух дочурок и потащила прочь, не обращая внимания на их вопли. — Не дважды — трижды!
Город затаил дыхание. Признал, расступился, распахнул перед ним свою изнанку: от Дворцовой до Васильевского острова — два шага, сразу на Средний проспект и к «Детскому миру».
Внутри было не протолкнуться, особенно возле витрины с резиновыми масками. Люди, звери — все выстроились в разномастную очередь, покупали и здесь же примеряли, и бежали к зеркальной панели посмотреть — ладно ли сидит? Маски сидели как влитые. Покупатели смеялись, тыкали друг в друга пальцами, корчили потешные рожи.
Он едва протиснулся через эту толпу, поднялся на этаж выше, нашел то, что было нужно. Выбил чек и направился к выходу, сжимая в руке пакет с картонной коробкой. Нес бережно и твердо, как младенца.
Над Александровским парком висел брюхастый дирижабль-дракон, застил солнце. Люди ходили, запрокидывая головы, и тыкали пальцами. Старик сел на лавочку отдышаться. Всего пять минут, сказал себе. Уже скоро.
— Зря, — сказал ему Крокодил. — Глупо, не оценят. Это будет фарс, позор. Из героя — в юродивые? Зачем все перечеркивать? Вспомни Первое Звериное. Войну вспомни. Усатого хотя бы. Даже вот в кинотеатре — это было достойно. Пафосно, но достойно. А сейчас… Безумие, больше ничего. А может, ты испугался? Струсил? Забиться в клетку, только бы не видеть, не слышать… А?! Ведь скажут, что испугался или сошел с ума, ты же знаешь. Ведь не п-п-поймут же!..
На скамейке напротив компания подростков громко смеялась и шелестела пакетами: в бумажных были бутылки, в серебристых — чипсы. Вокруг вертелся и подпрыгивал кудлатый цуцик, хватал зубами за штанину то одного, то другого.
— Вот ради кого? — спросил Крокодил. — Ради них? И ты-ты-тогда, и с-с-сейчас — все ради н-них?
Подростки, перебивая друг друга, болботали, отчетливо, но слов он не понимал. Как будто что-то щелкнуло в голове, как будто отжали тугой рычажок: все вокруг двигались словно по ту сторону подкрашенного алым экрана, и говорили несуразно, и глядели с уважительной издевкой (как? — он и сам не объяснил бы). Он вдруг показался себе ожившей фигурой, сторонним наблюдателем, персонажем, героем, шутом.
Цуцик потерял всякую надежду растормошить подростков, метнулся к старику, цапнул за штанину и дернул. Несильно — но ткань порвалась легко, будто это была бумага, писчая бумага.
Он встал — и цуцик с испуганным визгом сиганул к хозяевам, под лавку. Те замолчали.
Старик шел к ним, расправив плечи, коробку держал в правой, как винтовку.
Как шел когда-то к Петропавловке вызволять из лап Гориллы семилетнюю Лялю. Как шел, неся осажденному городу огонь. Как шел к выходу из кинотеатра.
— Бундолор алли! — сказал вихрастый подросток. Дернул кадыком, провел рукой по волосам. — Агру. Ен кандолир…
— Ничего, — ответил ему старик. — Ерунда какая. Подумаешь — штаны.
Он вскрыл упаковку, вынул пластмассовую саблю, аккуратно опустил коробку в урну.
И зашагал по дорожке — высокий, сверкающе-седой. Как на параде.
* * *
Его сумели остановить только возле медвежатника. Сперва не приняли всерьез, потом, когда поняли, слишком долго тянули.
На окрики он не реагировал; махал саблей и кричал: «Кара-барас!»
Люди боялись к нему подходить. Наконец приехала карета с санитарами и ружьем. Дозу снотворного точно рассчитали, после несколько раз перепроверяли; врачи не были виноваты. Они вообще подоспели в самый последний момент.
Он к тому времени уже развалил металлический забор перед вольерами, снес замок на ближайшей клетке и начал рубить прутья.