Мотя

Арев Андрей

3. Магнитка

 

 

16

Магнитогорск встретил их метелью — несмотря на уже довольно позднее утро солнца почти не было видно, только маленький тусклый шар можно было разглядеть в небе. Зато комбинат выдыхал красивый оранжевый дым, парили градирни, похожие на грустных курящих слонов.

— Ну вот, Магнитка, — сказала Мотя, потянувшись, — приехали.

— Умыться и почистить зубы, — проснулась Нюра, — и чаю.

Автобус подрулил к перрону, пассажиры, разминая затекшие члены, начали одеваться, собирать вещи. Azad уже не пел, водитель с помятым лицом приоткрыл окно и закурил. На Привокзальной площади Мотя показала друзьям памятник, изображавший черного мускулистого парня: — Вот, раньше в Бельгии стоял, потом на ВДНХ валялся, никому не нужный, назывался — Рабочий. Теперь тут стоит, называется — Металлург. Медный, между прочим. Зачем его в черный покрасили — непонятно…

— Это что, — сказал Кока, — мухинскую Колхозницу вообще дефлорировали. Бугаев—Африка.

— Западает на высоких возрастных женщин, м? — спросила Нюра. — Это комплекс… Хотя, в Молдавии, я слышала, кто–то даже венчался с памятником. Что–то в этом есть, определенно. Ладно, пошли умываться, не пить же чай грязным ртом.

Нюра выдала каждому по бумажному полотенцу, китайской одноразовой зубной щетке и пакетику с зубным порошком «Артек». Друзья привели себя в порядок и отправились в ближайшее кафе.

— Я вот что подумала, — сказала Мотя, облизывая с губ молочные «усы» — вместо чая она взяла бутылку башкирского катыка, — река же подо льдом. Как мы увидим, где трубы комбината не отражаются в воде?

— Не беспокойся, — ответил Кока, — я кучу фотографий комбината перерыл, трубы уже почти нигде не отражаются, можно в любую проходную заходить, чтобы через забор не лезть, там колючка. Только пропуск нужен.

— Тоже не проблема, нас сердце Завенягина проведет, я знаю, — Нюра достала из–за пазухи коробочку и приоткрыла ее, любуясь зеленым сиянием.

— Тогда предлагаю в гостиницу, как раз на левом берегу есть, «Азия» называется. Нам же только ночью олений парк искать, а он тоже на левом. Отоспимся и пообедаем нормально.

Они сели в нужный трамвай — здесь они ходили в сцепке из трех вагончиков — и оправились на левый берег Урала. Гостиница оказалась старым помпезным зданием желтого цвета: «золотая дремотная» — прокомментировала Мотя.

— Ну, почти, — согласился Кока, — 1929 год.

Кока протянул дежурной за стойкой какие–то очередные бумаги о слете юных металлургов, та было засомневалась, но Мотя и Нюра в школьной форме с белыми передниками и красными галстуками так лучезарно улыбались, что ключи от номеров они таки получили. В гостинице было пусто, хотя и всюду раздавались какие–то звуки: то радиопомехи из транзистора, то щелчок звукоснимателя, то женский смех, то густой баритон, напевавший «Трансвааль, Трансвааль, страна моя…» — но постояльцев видно не было.

Кока в своем номере завалился на кровать с неизменным Стивенсоном, девочки же, напевая «Отоспимся в гробах», отправились на правый берег, в Европу — разглядывать сталинские архитектурные излишества и фотографироваться у памятника Первой палатке. Они погуляли почти до вечера, перекусили в пельменной, и отправились в гостиницу, выспаться перед ночными приключениями. Кока к тому времени уже проснулся, составил план местности, раздобыл где–то кирку, и теперь расхаживал по номеру с позаимствованным у соседа приемником в руках, из которого доносилось: «в шорохе мышином, в скрипе половиц…». Нюра вручила Коке бумажный пакет с пирожными, и они договорились встретиться ночью в вестибюле, в 23.00.

В назначенное время, выспавшиеся, они вышли из гостиницы. Метель ночью стихла, потеплело, и повалил снег. Выспавшиеся девочки, дурачась, ловили языком большие снежные хлопья и смеялись, Кока же был отчего–то мрачен, кирка на его плече угрюмо поблескивала.

— Ну же, Смирнов, проснись! — сказала веселая Нюра, — вот я тебе спою!

Она жарко зашептала ему в самое ухо:

— Как медузы после шторма В предрассветном хлороформе Мы движемся на ощупь, Спать хочется до тошноты…

Кока помотал головой, ему было щекотно от шепота Нюры, но тут уже Мотя зашептала ему в другое ухо:

— Жизнь печальна, а сон так сладок, Так стоит ли играть с мозгами набок? Но я прошу тебя: верь мне, Верь мне, верь мне…

— А скажите, девочки, — сказал Кока, чтобы отвлечь их, — вы читали стихотворение Андропова про смерть?

— «Да, все мы смертны, хоть не по нутру Мне эта истина, страшней которой нету», — процитировала Нюра, — это?

— Ага, — подтвердил Кока, — мне там один момент непонятен. Вот он пишет: «Мы бренны в этом мире под луной: Жизнь — только миг (и точка с запятой); Жизнь — только миг; небытие — навеки». Как же небытие навеки, если «точка с запятой»? То есть, дальше продолжение, раз точка с запятой? Скажи мне, Одинцова, как бывший командир звездочки?

— Ну что ж тут непонятного, Кока? Там дальше: «Но сущее, рожденное во мгле, Неистребимо на пути к рассвету. Иные поколенья на Земле Несут все дальше жизни эстафету». Это же буддизм чистой воды, как и положено. Что Ленин о душе говорил? Что когда горящая свеча соприкасается с негорящей, то пламя не передается, но является причиной, из–за которой начинает гореть вторая свеча. То есть, ты умер насовсем, но точка с запятой в виде второй свечи — есть.

— Не, ребят, Андропов чекистом был, а значит — мистиком. Вы послушайте только: «но сущее, рожденное во мгле»! Кто у нас во мгле рождается? То–то! — Мотя рассмеялась.

— Тоже верно, — поддержала подругу Нюра, — «и не–рыбы вместо рыб будут плавать там». Здорово.

— И рожденные во мгле сущности, согласно буддизму, являются не чертями и прочим инферналитетом, а защитниками учения, единственно верного, и потому непобедимого, — подвел черту Кока. — Все равно Брежнев лучше писал: «Это было в Лозанне, где цветут гимотропы, где сказочно дивные снятся где сны. В центре культурно кичливой Европы в центре, красивой, как сказка страны».

— Ты сравнил! — сказала Нюра, — Брежнев не чекист, во–первых. И, во–вторых, постарше Андропова, он же с 1906 года, по малолетству еще излет Серебряного века застал. А Андропов — с четырнадцатого года.

— А вот, кстати, эта строчка, — Мотя закружилась на месте, словно танцуя в лунном свете, — «где сказочно дивные снятся где сны»… он же специально запятую там не поставил…

— Конечно, — подтвердил Кока, — можно — «где сказочно дивные, снятся где сны», а можно — «где сказочно дивные снятся, где сны». Сад, где сны и лисы.

— Эй, фининспекторы! — остановила их Нюра, — Заканчивайте о поэзии. Мы, кажется, пришли.

Они стояли на холме в бывшем элитном поселке Березки или, как его еще называли, Американка. Молодой архитектор Сапрыкин строил здесь дома по американским архитектурным каталогам и когда–то поселок напоминал какой–нибудь Маунт Вернон в штате Нью—Йорк или же Джермантаун в какой–нибудь Пенсильвании — теперь же он выглядел, по меньшей мере, странно.

Из темноты выступал дом, вернее, призрак дома, такой же странный и мрачный, как знаменитый Косой дом, в окнах кое–где, казалось, горел слабый свет, а фантомы этажей будто нависали над улицей. Кока открыл необычно, пугающе бесшумную дверь.

— Когда–то здесь был огромный сад, три этажа и четырнадцать комнат, — сказал он; пар из его рта, подсвеченный фонариком, казался воздухом, который выдохнул водолаз, — бильярдная, игровая и музыкальный салон.

Мотя и Нюра, притихшие, так же медленно, словно на дне океана, двигались за Кокой, еле передвигая ноги, будто сквозь слежавшиеся в доме слои времени, призраки людей, растений и звуков, чувствуя себя героями американского фильма ужасов.

— Lizzie Borden took an axe And gave her mother forty whacks. When she saw what she had done She gave her father forty–one,

— прошептала Нюра, указывая на кирку на плече Коки, и хихикнула.

В конце концов, они прошли сквозь дом и оказались в бывшем оленьем парке–заповеднике, который находился на заднем дворе завенягинского дома. Нюра вытащила из–за пазухи коробочку с сердцем и открыла ее — зеленоватый свет осветил ее лицо. Она сделала несколько шагов, и свет разгорался все ярче, и сердце билось все чаще. Мотя и Кока услышали глухой гул, раздающийся из–под земли. Нюра, как заправский сапер с металлоискателем двигалась по бывшему парку, держа в руках коробочку с сердцем, наконец, остановилась, Кока раскидал ногами снег, и ударил киркой в замерзшую землю.

Через некоторое время вспотевший Кока остановился — кирка пробила проржавевший лист жести и выдернула из земли обломок подгнившей доски. Нюра аккуратно положила коробочку с бешено бьющимся сердцем на снег, и все вместе они расчистили выкопанную Кокой яму, вытащили доски и увидели большое черное сердце, вырезанное Верой Мухиной из графита.

— Что будем с ним делать? — спросил Кока, вытирая со лба пот, — до гостиницы нам его не дотащить.

— Оно еще и бьется, — сказала Мотя, — мы всю гостиницу перепугаем.

— Вношу предложение оставить его здесь, — Нюра присела и погладила черное сердце, — заложим досками, снегом подсыплем и как–нибудь пометим, чтобы легче найти было. А пока пойдем спать, и с утра — на комбинат.

— Единогласно, — сказала Мотя, — так и сделаем.

Кока согласно кивнул, они уложили поверх найденного сердца доски, присыпали снегом, и сверху воткнули найденную у забора кленовую ветку с высохшими «самолетиками».

 

17

В гостинице они никого не встретили, кроме дежурной, дремавшей перед экраном маленького «Silelis». Снова слышался баритон, снова смех — и снова никого.

Утром они отправились на комбинат. Кока опять был хмур, и долго оглядывался на улыбающуюся им вслед дежурную.

— Что с тобой, Кока? — спросила Мотя, — чего ты на мрачняке? Не выспался?

— Выспался, — ответил Кока, — это кайдан, Мотя. Это кайдан.

Мотя остановилась.

— Какой кайдан? О чем ты?

— Этой гостиницы давно нет, я сегодня утром узнал. Вернее, она есть, но закрыта. Не функционирует.

— То есть, ты хочешь сказать, что дежурная, и все постояльцы гостиницы — призраки? Так?

Кока кивнул.

— Тю, — сказала Нюра, — да в нашей стране таких кайданов — на каждом углу. Нет, я офигеваю, мама — сначала они встречают расстрелянного командарма, беседуют с ним, едут чёрти куда по результатам этих бесед, и теперь пугаются какой–то закрытой гостиницы. Пойдемте уже, ghost busters.

Мотя улыбнулась, взяла Коку под руку, и они пошли туда, где виднелся дым труб.

На проходной комбината Нюра улыбнулась охраннице и протянула раскрытые ладони, на которых горело сердце Завенягна — та соляным столбом застыла в своем пластмассовом аквариуме, и друзья спокойно миновали турникет.

— Куда теперь? — спросила Мотя — комбинат был целым городом со своими улицами, железной дорогой, светофорами и крытыми надземными переходами–галереями, сетью покрывавшими воздушное пространство над цехами.

Кока пожал плечами.

Нюра вздохнула, снова вытащила из шубки светящееся сердце, и повертелась, определяя, где свет и биение становились сильнее: — Туда!

Друзья поднялись вслед за Нюрой по ступенькам перехода, и долго шли — Нюра, как Данко, шагала впереди, держа на вытянутой руке горящее сердце.

Они подошли к железным воротам с надписью Kunst macht frei, толкнули заскрипевшую ржавую створку и протиснулись внутрь. Их встретила серая метель, поземкой подметавшая копровый цех и забивавшая растертым в песок шлаком глаза, нос и уши. Из метели вышел чумазый босой ребенок лет шести в черной промасленной спецовке и удивительно чистым тонким красным шарфом–крамой на шее. Он остановился перед пионерами, скрестив руки на груди и расставив ноги: — Вы к кому? Цель прибытия?

— Мы еще не знаем, к кому, — ответила Мотя, — нам нужно найти стальное сердце.

— К Павлику, значит, — криво ухмыльнулся шестилетка, — ну, пойдемте…

Мотя, Кока и Нюра, зажмурившись, шагнули за ним в метель. Когда они открыли глаза, то увидели, что стоят в огромном цеху, на берегу реки из расплавленного металла. На противоположном берегу в мареве раскаленного воздуха стоял, широко расставив ноги, плотно сбитый скуластый человек с раскосыми глазами азиата. Наголо выбритый череп его, и лицо до самого подбородка рассекал страшный шрам, из–за которого казалось, будто голову азиата разрезали вдоль до самой шеи, вставили в разрез еще ломтик чьей–то головы, и наскоро сшили прогудроненной суровой ниткой. Бычью шею азиата украшал пионерский галстук, а в руке он сжимал человеческий череп, расколотый и скрепленный в нескольких местах медной проволокой. По правую руку от него, чуть позади, стояла женщина с изможденным лицом, соски ее небольших отвисших грудей протерли дыры в поношенном сером платье. Слева же от азиата сидели на корточках три сухоньких старичка, седые и сморщенные, потряхивающие головами, будто не соглашаясь с тем, что им нашептывал Паркинсон. Все остальное пространство цеха, сколько можно было разглядеть, было заполнено детьми в одинаковых черных спецовках, возрастом от четырех до четырнадцати, не старше — горящие глаза внимательно разглядывали незваных гостей.

— Give me an ounce of civet, good apothecary, to sweeten my imagination: there's money for thee, — прошептала Нюра.

— А кто это? — спросила Мотя, тоже почему–то шепотом.

— Это Ятыргин—Павликморозов, — сказал за их спинами провожатый, — справа его мать, Татьяна Семеновна, канал и инструмент, который привел Павлика в наш мир из Высшего. А слева — Первосвидетели Павла: Петр Ермаков, Авраам Книга и Иван Баркин. Ждите.

Маленький Харон помахал кому–то, загремели цепи, и горящую реку пересек мост из стальных прутьев, шестилетка перебежал по нему к азиату, вскинув руку в пионерском приветствии.

— Это павликиане, или павлики, секта такая мистическая, я читал, — Кока снял очки, подышал на них, и протер специальной тряпочкой, — последователи Павлика Морозова, считающие его земным отражением небесного воплощения Христа и призывающие множить сущности путем зеркал и деторождения; Татьяна Семеновна, его мать, и была той амальгамой, что привела Павла в мир. Они говорят что Мао — всего лишь творец нынешнего видимого мира, а Павлик — истинный, совершенный бог. Родители, сотворив ребенка, всегда пытаются удержать будущего человека в абсолютном рабстве семейной любви. И только Павлик освободил его.

Тем временем азиат, выслушав рапорт ребенка–проводника, поманил пионеров к себе. Мотя, Нюра и Кока перебрались по мосту, который тут же подняли, отрезав путь назад.

— Кто вы? И как тебя зовут, девочка? — почему–то сразу выделив Мотю, спросил азиат.

— Я — Мотя Белецкая, а это мои друзья, Анна Одинцова и Николай Смирнов, мы ищем стальное сердце для Адама Кадмона. А кто вы? — ответила Мотя.

— Мотя…, — азиат словно покатал имя во рту, — хорошее имя… у меня была двоюродная сестра, Мотя Потупчик, мы очень дружили.… Побудь здесь и бодрствуй со мной, говорил я ей… Она умерла, давно. А сейчас родилась под именем Кристина, слышали? Она запуталась… плохо себя ведет…

— Девочки, это самое, всегда подводят, — сказал вдруг один из Первосвидетелей.

— Помолчи, — одернул его азиат, — а еще была Мотя Тараданова, из наших. Ей кицунэ голову отрубили, в Старопесочном под Новосибом.

— Кицунэ? — переспросила Мотя.

— Да, лисы–кицунэ. Люди и твари принадлежат разным породам, а лисы находятся где–то посередине. У живых и мертвых пути различны, лисьи пути лежат где–то между ними. Бессмертные и оборотни идут разными дорогами, а лисы между ними. Поэтому можно сказать, что встреча с лисой — событие удивительное, но можно сказать и так, что встреча с лисой — дело обычное. А в деревнях — так вообще запросто.

Кто самый зажиточный крестьянин? Кицунэ. У кого скот ухожен, а засеяно столько, что сам не справляется, и батраков зовет? Кицунэ. А стране, нашей стране, девочка, был нужен хлеб. И тогда началась коллективизация. Знаете, что это?

— Коллективизация, коллективная визуализация. Медитативная техника, основное звено кооперативного плана Ленина. Была особенно популярна в 1929–1932 гг., заключалась в коллективном создании осязаемых мысленных образов, в данном случае — эгрегора сельского хозяйства. В результате коллективизации СССР из страны отсталого, мелкого и мельчайшего земледелия превратился в страну самого передового, самого крупного, механизированного и высокотоварного земледелия в мире, — бодро отрапортовал Кока.

— Правильно. А еще стране были нужны рабочие руки, чтобы строить заводы, потому что мы были одни против всех, и у нас ничего не было. И тогда мы, юные дозорные страны Советов, решили принести себя в жертву индустриализации. Ведь только кицунэ было под силу сделать так, чтобы разрушенная страна как можно быстрее стала мощной сверхдержавой, только их нечеловеческий труд, их магическая мощь могли это сделать. И мы стали сообщать в Соответствующие Органы о местонахождении кицунэ, которые прикидывались людьми. Так мы помогли стране решить проблему нехватки хлеба и рабочих рук, началось раскицунивание, у лис забирали излишки хлеба, а самих их ссылали на комсомольские стройки века — Магнитка, Днепрогэс, Турксиб.… Первым из наших был Гриша Акопян, которого зарезали в Азербайджане за два года до моей смерти. Гриша стал оборотнем–гульябани, и долго потом мстил убийцам. Потом, когда убили меня, то на голову мне надели мешок из–под ягод, боялись, что я мертвым вернусь в деревню, как Гриша. Нас были легионы: Коля Мяготин, Хрисанф Степанов, Проня Колыбин, Павлик Тесля, Кычан Джакыпов… Да всех не перечислишь…

— Заложния показанания придупреждон, постоже посостовтву дела показываю, — забормотал еще один Первосвидетель, но сразу замолчал.

— Мама, не давайте им больше мухоморов, — сказал через плечо азиат, и женщина за его спиной мелко–мелко затрясла головой, соглашаясь.

Мотя вдруг поняла, что Татьяна Семеновна беременна, ноги ее с чуть косолапыми ступнями были широко расставлены, а в глазах светилось какое–то покорное ожидание.

— Но нас было не остановить, — продолжал Ятыргин. — Мы доносили на родителей, братьев, создавали детские штабы борьбы с кицунэ. Некоторые из нас, как Тимур Гараев, сами были из кицунэ, но страна, наша страна — была важнее. Нас резали, отрубали головы, вешали, забивали насмерть. Павлика Морозова убили, его черепом, вот этим, играли в футбол, а кости смешали с костями брата, и залили толстым слоем бетона. Но Павлик вернулся в мир в моем теле.

К нам, в поселок Анадырь Чукотского округа приехали создавать колхоз двое большевиков–уполномоченных. Их убили, а когда на следующий день появился милиционер, то убийц выдал я, чукотский мальчик Ятыргин, сын Вуны, рассказав, что они бежали на Аляску. Милиционер, розовое лицо, револьвер жолт, догнал их на острове Ратманова, где и расстрелял под пение охристых колибри. Оставшиеся чукчи–кицунэ тоже решила уходить с оленями на Аляску. Узнав об этом, я украл у соседа собак и сани, чтобы сообщить в исполком. Кицунэ подкараулили меня, ударили топором по голове и бросили в яму, но я выполз оттуда, придерживая отрубленную половину лица рукой. Меня спасло то, что было очень холодно, отрубленное примерзло кровью, и я, ломая ногти о корни и хватаясь за замерзшие трупы мамонтов, выбрался из ямы и остался жив. Когда меня принимали в пионеры, уполномоченные дали мне новое имя — Павликморозов. И записали новое имя в паспорт: Ятыргин—Павликморозов.

А страна получила хлеб и бесплатные рабочие руки, и это сделали мы.

Я приехал на Северный Урал и забрал из деревни Герасимовка всех детей, за то, что взрослые не уберегли Павлика. Я как гамельнский дудочник возглавил их исход на Южный Урал, на строительство Черной Магнитки, где им предстояло омыться кровавым потом копания доменных котлованов и очиститься в огне св. Мартена, выжить под кнутами не до конца замиренных башкортов, и не попасть в бочку Ющинского — так называлось изобретение кровавых сионистов, железная бочка с приваренными внутри лезвиями, в которую сажали ребенка и спускали с горы: «Тяжелую работу — на плечи машин!», такой ведь лозунг висел в каждом цеху Магнитки…

Голос Ятыргина гремел, заглушая шум комбината, и Моте вдруг показалось, что она это где–то видела, вот эти сотни робко и зачарованно горящих глаз — ближе, бандерлоги, я сыграю вам на своей волшебной дудочке. Мы в город изумрудный идем дорогой трудной…

— Славно, — сказала она. — Это все очень интересно. А вы нам чем–нибудь поможете?

Ятыргин замолчал и задумался.

— Хорошо, — проговорил он. — Лишь бы вы не пожалели об этом. А пока располагайтесь, отдыхайте, вас покормят, а завтра утром поговорим.

Он махнул рукой мальчику проводнику, и тот поманил гостей за собой. Ятыргин уже потерял к ним интерес и отдавал какие–то распоряжения построившимся возле него павликам — те быстро и бесшумно исчезали за дверями цеха, торопясь выполнить поручения.

Проводник–павлик привел ребят в железную комнату, впрочем, почти все помещения на комбинате были железными: стальные стены, стальные потолки, стальной пол из покрытого тире и точками сварочных швов листа, либо просто набранный из металлических прутьев.

— Располагайтесь, — он кивнул на стоящие вдоль стены топчаны, — скоро будет обед.

Мотя открыла было рот, но павлик уже исчез за дверью, и буквально тут же появился, выставил на железный стол три белые эмалированные кружки — «эсэсовки» с обмотанными асбестовым шнуром ручками и чугунный чайник.

— Связь вот, — он показал на стеклянную трубку, торчащую над столом из потолка, и громоздкий металлический аппарат, к которому была прикручена желтая табличка «Дар Советского Союза», — пневмопочта и телефон.

— Удобства там, — павлик ткнул пальцем в единственную в комнате деревянную дверь, с замазанным краской окошечком, — отдыхайте. Обед принесу сюда.

И снова исчез.

— Машинисты — пионеры, Кочегары — пионеры, И кондуктор — пионер, И начальник — пионер, И любой из пассажиров — пионер,

— пропела Нюра, — не угнаться за ним. Что тут у нас?

Она приподняла крышку чайника и вдохнула пар: — Уфимская чаеразвесочная, со слоном. Неплохо.

Нюра разлила чай по кружкам, взяла свою, сбросила на пол ботинки и, усевшись на топчане по–турецки, достала книгу и начала читать, прихлебывая мелкими глотками чай. Мотя и Кока тоже расположились на кроватях, развешав верхнюю одежду на вешалку.

Вскоре в дверь постучали, и в комнату вошли павлики с подносами, на которых лежали ложки, стояли тарелки из нержавейки — в глубоких был борщ, в мелких — перловка с тушеным выменем; еще была плетеная пластмассовая тарелка с хлебом, и кастрюлька с квашеными зелеными помидорами. Пионеры поели и снова расселись по топчанам.

Было слышно, как павлики за стеной пели:

What a fellowship, what a joy divine, Lenin on the everlasting arms; What a blessedness, what a peace is mine, Lenin on the everlasting arms. Lenin, Lenin, safe and secure from all alarms; Lenin, Lenin, Lenin on the everlasting arms.

Нюра читала. Мотя и Кока болтали.

— А скажи–ка, Кокочка, — спросила Мотя, — почему ты сказал, что творец этого мира — Мао? Разве мы не учили в школе, что Ленин создавал программу этого мира вместе с известной фирмой «Акай»; акай по–японски — красный, поэтому слухи о финансировании Ленина Германией — не более чем слухи. А противостояние красных и белых объясняется символикой алхимического Великого Делания, при котором существует стадия, когда вещество переходит от белой стадии альбедо к красной рубедо. Альбедо изображается как беременная девственница, на этой стадии вещество достигает такой степени твёрдости, что никакой огонь не способен повлиять на него. Рубедо — молодой красный король, универсальное зелье, исцеляющее все болезни и отменяющее течение времени. На этом труд алхимика заканчивался. Как же Мао может быть создателем этого мира?

— Какое–то время так и было. Да и то — локально. Китайцы долго жили спокойно и никого не трогали, стеной даже отгородились. А потом начались Опиумные войны, и китайцы сильно обиделись. И решили создать дивный новый мир, только из сои. Так что, на ободе нынешнего земного диска написано made in China.

— То есть, ты хочешь сказать — мы сейчас на диске живем? — ехидно сощурилась Мотя.

— А не знаю, — покусывая спичку, ответил Кока, — я думаю, никто не знает. То ли китайцы нас переселили куда–то, а сами на Земле живут, то ли здесь все подменяют на соевое. Посмотри, что в мире–то творится, давно такого бардака не было, согласись. Кто–то о чем–то догадывается, немцы вот про полую землю, профессор Фоменко про историю Китая, но всей правды никто не знает. Нас они не трогали долгое время, а потом началась вот эта чехарда после Брежнева. Посмотри графики урожайности сои, сразу все поймешь. И нас еще то спасает, что в нашем правительстве сильное мансийское шаманское лобби, с северными шаманами китайцы пока ничего сделать не могут.

— Это ты про кого?

— Ну как же, их еще Черненко привел, у него же мама тофаларка была. Потом Ельцын — из свердловских манси, при нем вторая волна пришла. Ну и Собянин, из Тюмени.

— А Путин?

— Ну да, с Путиным они нас поимели, конечно. Он же тулбо.

— Кокочка, ты мне на пальцах объясняй, я вот этого всего не понимаю.

— Некоторые тибетские ламы умеют переносить свои галлюцинации во внешний мир, делая их доступными для зрения и слуха других людей. Эти фантомы называются тулбо. Он тоже фантом. Посмотри картины кватроченто — он там много раз появляется. Да и не только там.

— А как ты это понял? Ну, что он тулбо?

— А помнишь, «Лада Гранта» появилась? Пробег еще был, Москва—Владивосток?

— Ага, и что?

— А потом, когда санкции против нас начались, решили на азиатский рынок выходить, и выпустили автомобиль «Лада—Гханта», специально для Индии и буддистских стран. Гханта — это такой бронзовый ритуальный колокольчик с ручкой в форме ваджры, используемый во многих индуистских и буддистских ритуалах, один из священных символов женского начала. Звон этого колокольчика провозглашает звук пустоты. И когда устроили пробег Москва—Дели на этой «Гханте», я и понял. Ну не может человек столько ехать без остановок.

— А может быть, он не один был? Может, там несколько путиных было?

— Ты еще скажи, что «Лад» много было, — захихикал Кока, — она одна была, потому что тоже тулбо. А вот Медведев — тот да, его много. Китайцы отрабатывают на нем модель «президент — пчелиный рой». Его клонировали из А. С. Медведева, правого эсера, председателя Временного правительства Дальнего Востока в 1920, большого либерала, сторонника свободного предпринимательства и торговли, а заместителем у него, представь, был сам Лазо. В медведевской республике даже деньги свои были.

— Ого! Лазо…, — с уважением произнесла Мотя.

— Да. А клоны недолговечны, и их, медведевых, штампуют каждый квартал, для разных регионов, кого–то для Европы, кого–то для Азии. Я слышал, один даже с саратовским акцентом есть. Поэтому кажется, что он везде. Как пчелиный рой.

Помолчали.

— А первая волна сибирских шаманов еще при Ленине и Свердлове была, Кока, — вдруг подала голос Нюра, — только Свердлов сам пытался учение постичь, постоянно ездил в район падения тунгусского метеорита, энергией подпитываться. Поэтому и умер так быстро. А Ленина инициировали, когда он из Шушенского бежал, его на севере Красин ждал, на маленьком пароходике. Ленин привез с собой на нартах местную женщину и кучу сала медведей и нерп, которым они потом топили паровые котлы парохода, как замерзающий лейтенант Седов с туфелькой Веры Май—Маевской в кармане, и так дошли до Петербурга. Женщина получила фамилию Крупская, потому что ее имя переводилось с местного языка, как «манна небесная», а по–русски ее назвали Надеждой, имея в виду надежду на успешный побег. И первый советский ледокол в память об этом назвали «Красин».

Нюра открыла книгу с надписью «Д. Симмонсъ. Терроръ» на обложке и прочла всем:

Ленинъ поднесъ вонючiй скользкiй шматъ сала къ открытому рту и быстро полоснулъ по нему ножомъ, какъ дѣлала эскимоска.

Онъ едва не оттяпалъ себѣ носъ. Онъ точно отхватилъ–бы себѣ нижнюю губу, когда–бы ножъ не застрялъ въ тюленьей коже (если она была тюленьей), мягкомъ мясѣ и бѣломъ салѣ и не дернулся немного вверхъ. Однако единственная капелька крови все–же сорвалась съ рассѣченнаго носа.

Крупская не обратила вниманiя на кровь, еле замѣтно помотала головой и протянула Ленину свой ножъ.

Онъ сжалъ въ рукѣ непривычно легкiй ножъ и повторилъ попытку, увѣренно рѣзанувъ лезвiемъ сверху внизъ, въ то время какъ капелька крови упала съ его носа на шматъ сала.

Лезвiе вошло въ него легко, какъ въ масло. Маленькiй каменный ножъ — просто уму непостижимо — былъ гораздо острѣе его собственнаго.

Большой кусокъ сала оказался у него во рту. Ленинъ принялся жевать, пытаясь идiотскими гримасами и кивками выразить признательность женщинѣ.

На вкусъ оно походило на дохлаго карпа трехмѣсячной давности, вытащеннаго со дна Волги за саратовскими сточными трубами.

Ленинъ почувствовалъ сильнейшiй рвотный позывъ, хотѣлъ было выплюнуть комокъ полуразжеванного сала на полъ снѣжнаго дома, потомъ рѣшилъ, что подобный поступокъ не поспособствуетъ выполненiю его деликатной дипломатической миссiи, и проглотилъ.

— Красиво…, — сказала Мотя.

— Красиво, — согласилась Нюра.

Снова помолчали.

Было скучно. Кока взялся за Стивенсона, а Мотя переползла на Нюрин топчан, и вместе они запели жалостливую песню про Зою, которой научились в пионерском лагере. Вскоре им это наскучило.

— А давайте спать, у меня что–то глаза слипаются… — сказала Нюра. Остальные были не против — Мотя и Нюра обнялись и задремали, Кока аккуратно положил очки на томик Стивенсона, и тоже уснул.

 

18

Мотю разбудило пение караульных павликов, орущих за стеной свое: «Подъём, подъём, кто спит — того убьём!». Солнце уже пробилось сквозь оранжевые дымы труб и поднялось над курящимися градирнями, освещая Первый квартал Эрнста Мая и сверкая в стальных деревьях Железного парка, листья которого звенели на ветру.

Металлический пол чуть дрожал под ногами — это был ровный гул ревущего внутреннего солнца Черной Магнитки. Дежурные павлики принесли завтрак: творожную запеканку и кофе из желудей и цикория. Следом вошел сам Ятыргин, пожелал доброго утра и спросил, что за песню пели вчера девочки.

— Песню? — переспросила Нюра.

— Да, — сказал Ятыргин, — что–то про Зою.

— А-а, — поняла Нюра, — эту:

Ставай, ставай, Зоя, будила Зою мать

Ставай, ставай, Зоя, корабли стоять…

— Это мы с девчонками в лагере пели, — улыбнулась Мотя, — она про Ленина.

— Как про Ленина? — удивился Кока, — там же про Зою?

— Ну правильно, — ответила Мотя, — про Зою Монроз. Как настоящая фамилия Ленина?

— Ульянов.

— Ну да, а до этого? До того, как он принял буддизм? Ульянов — это же в честь гелюна Ульянова.

— Пьянков—Питкевич?

— Правильно! Об этом в песне и поется — вставай, Зоя, корабли стоят. Ну, когда Ленин параболоид изобрел, и они с Зоей им дредноут сожгли, «Императрицу Марию».

— Помню, да, в шестнадцатом году, когда он «Империализм как высшая стадия капитализма» написал. А как же Крупская?

— Ну а что Крупская? — сказала Нюра, — она Ленину жизнь в ссылке спасла, и он, как честный человек, обязан был на ней жениться. А Зое он остров Мавува купил, в архипелаге Вануа—Леву, вот этим песня и кончается:

За синими морями бережок цветет на том бережочке слезы Зоя льет дайте мне чернила, дайте мне перо тому, кого любила, напишу письмо

— Да, — поддержала Мотя, — а когда Крупская умерла, Ленин к Зое на остров и уехал. Все еще, небось, там под Chambermaid Swing танцуют…

— Ага, — сказала Нюра, — «каждая chambermaid должна научиться управлять государством». Это вам не графиня Пален с ее орлом.

— Зато я знаю, почему дредноут называется дредноут, — вдруг сказал Кока.

— Dreadnought… бесстрашный? — спросила Мотя.

— Нет, но близко. Dread–nought — «без дреддов». Dreadlocks, «устрашающие локоны», носили назореи. На корабли all–big–gun набирались моряки из назореев, которые нарушили обет, и поэтому должны были остричь волосы и принести искупительную жертву.

Помолчали.

— Подождите, а в Мавзолее тогда кто? — спросил удивленно Кока.

— Да кто угодно! — захихикали девочки.

— Да, мальчик, Мавзолей на Красной площади — это игрушка, символ, — вдруг произнес Ятыргин.

Он открыл окно и сказал: — Вот, посмотри, как выглядит настоящий Мавзолей, город, для которого срыли две горы, Ай—Дерлюй и Аташ, и свезли со всего мира массу народа, который тысячами замерзал в голой степи. Весь этот город, весь Магнитогорск — Мавзолей Сталина, и именно здесь хранится стальное сердце Кадмона.

— Ну наконец–то про сердце! — воскликнула Мотя. — Рассказывайте скорее!

— Сердца Кадмона недоступны живым, девочка, — печально сказал Ятыргин, — вам придется умереть.

— То есть, вы нас убьете, что ли?

— Только если вы согласитесь на это. Если вы решите жить дальше, то никто вам препятствовать не будет, вас проводят до проходной, и вы уедете домой. Я пришел сказать, что у вас есть время подумать до вечера, и потом мне скажете свое решение.

— Ну, я о чем–то подобном и подозревала, в общем–то, — тихо сказала Нюра.

— Если вы решите продолжать поиски, вас убьют и неправильно похоронят, чтобы вы могли вернуться с новыми силами. Думайте, — Ятыргин отдал пионерский салют, и вышел из железной комнаты.

Все молчали, каждый думал о чем–то своем.

— Я согласен, — первым сказал Кока. — Согласен. Терять мне особо нечего. Если кто–нибудь из вас согласится, я буду рад. Если нет — ну, тогда не знаю, буду ли я дальше искать сердца. Надо подумать. А сейчас я спать. В любых непонятных ситуациях ложись спать.

И он снял очки, лег на топчан лицом к стенке, подтянул ноги к животу, и уснул.

— Сердце болит, — тихо сказала Нюра, — говорила я родителям, что мне не надо столько чая… А что значит — неправильно похоронят?

— Это значит — не отрубят голову, кисти рук и ступни, — сказала Мотя, глядя отсутствующим взглядом куда–то в сторону. — Так раньше в Сибири всяких шаманов хоронили, чтобы они не могли выкопаться из могилы и людей не пугали. Еще вокруг могилы, бывало, ров копали, и вал насыпали, хочешь попроведовать покойника — досточку перекинь, а когда обратно пойдешь — не забудь убрать. Археологи много таких могил находили, и часто скелет там лежал в странном положении, будто выбраться пытался. Говорят, будто печень может выполнять функции сердца. Еще в Челаковицах кладбище нашли, там мертвецы были уложены на бок со связанными руками и ногами, а ребра слева были сломаны — там, где в сердца вбивались осиновые колья. Позже некоторые могилы были разрыты: покойникам после первого погребения были тоже отрублены головы, кисти рук и стопы. А в Синташте вообще либо голова отрублена, либо тело расчленено, мягкие ткани удалены, а кости кучкой закопаны. Но это только в центре поселения, чтобы дух шамана всегда находился рядом и охранял жителей. А обычные жители захоронены просто, без изысков, никаких расчленений.

— Ну, и на том спасибо, — сказала Нюра, рассматривая свои руки, будто видела их первый раз в жизни, — ручки–ножки, огуречик, вот и вышел человечек. А то, как же я без ручек–то? Ты знаешь, а я согласна. Если ты решишься, то я с тобой. Приятно быть шаманом, который никого не боится, пусть даже и мертвым.

— Я думаю, мертвые и так никого не боятся, — улыбнулась Мотя.

— … и которого боятся все остальные, — добавила Нюра. — Маленькие девочки — самые страшные существа на свете, потому что надеяться им, кроме себя, не на кого. Маленькая сестра следит за тобой.

— Я, в общем, тоже согласна, — сказала Мотя. — Все равно мы умрем когда–нибудь. Только старыми, беспомощными и никому не нужными. С трясущейся головой и пахнущими мочой. Так что, лучше сейчас — молодыми, красивыми и не беспомощными.

— Точно! — просияла Нюра, и обняла подругу. — А сейчас — спать? Вступать в смерть будем хотя бы выспавшимися.

— Давай, — согласилась Мотя. Она написала на листе бумаги «МЫ СОГЛАСНЫ», сложила в стоявший на столе пластмассовый пенал, и отправила пневмопочтой.

Они вместе улеглись на топчан, укрылись одеялом, обнялись и уснули…

Их разбудил Кока. За окном было темно.

— Ну, девочки, прощайте, — сказал он, — за мной пришли. Там увидимся.

Кока обнял их и вышел за дверь в сопровождении двух молчаливых павликов.

Девочки поднялись, и стали наводить порядок — заправили кровати, умылись, повязали друг другу галстуки. Раздался хлопок — в трубе пневмопочты появился пенал, Мотя открыла его, и на стол выпал рулончик бумаги с надписью: Моте Белецкой, вскрыть после смерти. Мотя сунула рулончик в нагрудный карман фартука.

Обычный гул под ногами стал сильнее, и девочки услышали где–то далеко крик, полный боли.

— Кока? — одними губами спросила Мотя.

— Кажется, — так же тихо ответила Нюра.

Через пару минут в дверях снова появились двое павликов и поманили Нюру. Девочки обнялись.

— Ну, пока, — сказала Нюра, сжимая Мотины руки, — скоро увидимся. Не скучай без меня.

Она улыбнулась и шагнула к павликам.

Мотя смахнула слезинку и услышала уже за дверью голос Нюры:

Out of the tomb, we bring Badroulbadour, Within our bellies, we her chariot. Here is an eye. And here are, one by one, The lashes of that eye and its white lid. Here is the cheek on which that lid declined, And, finger after finger, here, the hand, The genius of that cheek. Here are the lips, The bundle of the body and the feet.

Перед тем, как за ней пришли, Мотя еще раз почувствовала под ногами гудение внутреннего солнца Магнитки и услышала еще один жуткий крик.

— The act of dying is like hitch–hiking into a strange town late at night where it is cold and raining, and you are alone again,

— прошептала она, когда услышала звук шагов за дверью.

 

-2

Когда Нюра очнулась в могиле, то успела почувствовать только какое–то биение в правом боку. Даже испугаться не успела. Ее тут же выгнуло дугой, потому что биение превратилось в такой мощный импульс, что Нюра какое–то время касалась дна могилы только пятками и макушкой. Хорошо, что могильщики не озаботились гробом, иначе Нюре пришлось бы ломать его доски своим телом. Она разгребала землю, пробиваясь к воздуху, и шепча:

У кого зеленая могила, Красное дыханье, гибкий смех…

На поверхности была ночь. Боли Нюра не чувствовала — а только обволакивающую слабость, трусики и рейтузы ее набухли кровью, пришлось их снять, и по ногам потекли большие красные сгустки, похожие на вишневое желе. Месячные.

Тогда в ней проснулся голод, и Нюра больше не могла ни о чем думать, кроме еды. Добравшись до ближайшей девятиэтажки с плакатом, изображавшем копытце Амалфеи, и надписью «Нефть мечтает о вас. Мечты сбываются», Нюра легко перемахнула через забор, подпрыгнув, повисла на оконных решетках первого этажа, миновала их и оказалась на балконе второго. Слегка удивляясь своим новым возможностям, она выдавила стеклопакет, вошла в квартиру и прокралась на кухню.

«Мою любовь зовут на М, она мертвенькая, у нее месячные и ей мерзко, — бормотала Нюра, запивая копченое сало малиновым вареньем, — она милая и mieze». Почти не пережевывая, она глотала, запихивала в себя все, что находила в холодильнике, в первую очередь жирное и сладкое. Хозяева квартиры держали несколько кошек, которые пришли посмотреть на ночную гостью — Нюра и их угостила. Тихая густая ночь разлилась в квартире, было много вкусной еды, радио еле слышно мурлыкало старый хит «Иванушек» о тополях:

Тополями пропахли шальные недели, Каждый день как осколок расколотых лет. Это юность моя по старинным пастелям Отмечает взволнованно стёршийся след. Не по чёткам веду счёт потерь и находок, Не по книгам считаю количество строк. — По сгоревшей судьбе только скрипы повозок, Да стихов зацветающий дрок…

Что еще было нужно для счастья? Запасливая Нюра решила посмотреть, что в морозилке; она открыла дверцу — ровно в этот миг на кухне зажегся свет, в дверном проеме появилась толстая женщина с бейсбольной битой в руках.

И тут что–то сломалось: Нюра медленно поворачивала голову к вошедшей, и никак не могла повернуть, время висело холодцом; все пыталась перестать смотреть в морозильную камеру («а зачем? зачем так? так–то — зачем?») — там лежали замерзшие в камень новорожденные котята, еще слепые, хозяйка из соображений гуманизма не топила ненужных, а просто отправляла их в холодные объятья вечности; все хотела закричать, но крик только глухо рычал где–то внутри… и когда Нюра очнулась от этого сна, то увидела, что уворачивается от биты, подпрыгивает в воздух и ломает ударом ноги горло любительнице кошек.

«Die Klassenauseinandersetzung, — сказала Нюра, — Призрак бродит по России, и этот призрак — я». Она аккуратно достала замерзшие комочки котят, души их оттаяли от тепла ее мертвых рук, и ушли в свой незамысловатый рай. Только один, снежно–белый и разноглазый, остался с ней, и Нюра назвала его — Кельвин.

Взяв котенка на руки, Нюра перешагнула через труп женщины, открыла входную дверь, и вышла на лестничную клетку. Дверь она оставила приоткрытой, спустилась вниз, приветственно кивнула дремлющей консьержке, и ушла в ночь.

Возле своей бывшей могилы Нюра села прямо на землю и задумалась. Кто ее убил? Да еще так страшно — кожа не спине была содрана до поясницы, словно кто–то пытался сделать из Нюры жуткое вечернее платье с глубоким декольте на спине. Ей не было больно, холодный ветер конца зимы припудривал спину влажным снегом. «Что будем делать, Кельвин?» — спросила она котенка.

Кельвин внимательно посмотрел на нее, ткнулся в руки носом, подрожал антенной хвоста, и уверенно куда–то отправился. Нюра двинулась следом.

Довольно скоро Кельвин привел Нюру к свежему холмику из соснового лапника, чуть закиданного снегом. На холмике лежали круглые очки Коки.

Нюра аккуратно сложила очки в нагрудный кармашек фартука, и начала раскидывать ветки. Под снегом и лапником лежал Кока, глаза его были закрыты, изо рта вытекла засохшая струйка крови, синяя школьная куртка и рубаха расстегнуты, грудь вмята, на груди и животе — огромный синяк.

Нюра села на ветки, вынула очки, подышала на стекла и протерла их подолом юбки.

— Вставай, Смирнов. Здесь тебе не Мавзолей, нечего валяться, Мотю надо искать, — сказала она, разглядывая через стекла очков звезды. Еще раз подышала и протерла.

Кока медленно открыл глаза. Нюра послюнявила носовой платок и стерла засохшую кровь возле его рта.

— Его косточки сухие будет дождик поливать, его глазки голубые будет курица клевать. Вставай, вставай. Пойдем, я тебя в порядок приведу, — сказала она.

— Я живой, что ли? — спросил Кока, близоруко щурясь на звезды.

— Неа, мертвенький, — ответила Нюра, нацепив себе на нос его очки, и помогая подняться, — то не мертво, что вечно недвижимо: спустя эонов тьмы умрет и смерть. Ты двигаешься — стало быть, мертвенький. Но это неважно. Вставай, Смирнов, тут кафе недалеко, жрать хочется, как из ружья. Кто нас убил, помнишь?

— Помню, — ответил Кока, забирая очки, — павлики. И мы сами на это согласились.

— А ведь точно, — сказала Нюра, отряхивая Коку от снега и иголок, — сейчас вспомнила. А когда выкопалась — не помнила. Я думаю, и Мотя сейчас появится. Нам же три сердца нужно найти, верно?

— Ага. Ну, где твое кафе, мне зеркало надо, в груди мешает что–то, ребра сломаны наверно, в порядок себя привести нужно. А то неаккуратно как–то.

Они добрели до кафе «Лакомка» — внутри было темно, но на витрине в свете Луны можно было разглядеть всякие вкусности. «Моя прелессссть», — облизнулась Нюра, потащила Коку на задний двор, где выдавила небольшое окно в подсобке, в проем прыгнул Кельвин. Следом забралась Нюра, открыла дверь, и поманила Коку: Вуаля!

Кока вошел.

— Не смотри на меня, Смирнов, будь добр. Я сейчас есть буду, это страшно. Туалет вон там, можешь свет включить, с улицы не видно — Нюра махнула рукой в сторону кухни и пошла к витрине.

— Очень надо мне на тебя смотреть, — буркнул Кока, и, сняв рубашку и куртку, надрезал кухонным ножом грудь.

— Таракан к стеклу прижался И глядит, едва дыша… Он бы смерти не боялся, Если б знал, что есть душа. Но наука доказала, Что душа не существует, Что печенка, кости, сало – Вот что душу образует Есть всего лишь сочлененья, А потом соединенья. Против выводов науки Невозможно устоять Таракан, сжимая руки, Приготовился страдать Вот палач к нему подходит, И, ощупав ему грудь, Он под ребрами находит То, что следует проткнуть

— бормотал он, стоя перед зеркалом и вытаскивая из надрезов обломки ребер.

— Развлекаешься? — в дверном проеме появилась Нюра, сжимающая в руке здоровенный кусок торта, и перемазанная кремом от уха до уха. На плече у нее сидел Кельвин, а другой рукой она придерживала фартук, в котором лежала горка эклеров, — а ты почему согласился, чтобы тебя убили?

— Как тебе объяснить… давно, классе в первом, я болел. Корью, кажется. И мама спросила, что мне приготовить. И я попросил зразы, где–то прочитал про них, и очень мне было интересно, как это — котлета, а внутри у нее еще что–то. Мама раньше их никогда не делала, но приготовила — она же мама. А я вилкой поковырял, съел чуть–чуть совсем, и больше не стал — плохо себя чувствовал от этой кори. И так мне стало маму жалко, что я заплакал — она же возилась с этими зразами, готовила, чтобы мне угодить, а я не съел. Сидел и рыдал над тарелкой. Мама спрашивает что случилось, а я ей ответить не могу, не могу объяснить. Да я бы и сейчас не объяснил, потому что сделать эти зразы для нее было не трудно, но дело–то не в этом. Понимаешь?

Или вот, помнишь, на заводе практику проходили? Нам там талоны на питание выдавали, и на один талон можно было комплексный обед взять — первое, второе и компот, не объешься, но и с голоду не помрешь. Все в столовой обычно брали разное: кто два вторых, кто блинчиков еще к котлеткам добавит, кто салатик — в общем, рассчитывались талоном, а сверх суммы еще наличкой доплачивали. И приходил туда один дед, упартаченный весь, зубов нет — и всегда брал только комплексный, с деньгами, видно, туго было. И знаешь, как–то он так ел… в общем, мне его очень жалко было. Хотелось подойти, положить ему на стол кучу денег, и сказать: возьмите, дедушка, поживете на старости лет хорошо. Казалось бы, ну кто он мне? Что я про него знаю? Может, ворюга какой–то, раз пальцы все в синих перстнях. А вот жалко, и все. Что–то у меня все вокруг еды… Это ты меня отвлекаешь своими эклерами.

— Ты говори–говори, я слушаю, — проговорила Нюра с набитым ртом, — не отвлекайся.

— В общем, мне людей жалко. Они же такие идиоты.

— Угу. А ты, значит…

— А я хочу вытащить их из этой дурной бесконечности. Мир, в котором они живут — это игровой компьютер, с прикрученным к нему генератором случайных чисел, который постоянно выплевывает в игровой процесс какого–нибудь нового героя, за которым они бегут, задрав штаны. Ленин, например — мастер слэша, был отражением гамельнского крысолова, но с ним еще можно поиграть в простейшую стратегию — собери электроцепь. Пол Пот был уже мастером антислэша, но все воспринимают их, как разных людей, хотя это все тот же mortal combat, только принцессе Китане периодически цвет лифчика меняют, и все. А бесконечность страдания человека можно увеличивать беспредельно, например, как у Дзюнко Фурута — каждая секунда последних 44 дней ее жизни была размером в кальпу. Вот я и хочу лишить их страданий. Как это сделать, будучи простым живым школьником — я не знаю.

— Ахха, — сказала Нюра, отправляя в рот очередной эклер, — а будучи простым мертвым школьником — знаешь.

— Пока нет, — согласился Кока, — но, думаю, что–нибудь выяснится. И потом, у меня запасной маневр есть.

— Это какой же? — удивилась Нюра.

— Есть такой текст Петра Дуйсбургского, хрониста Тевтонского ордена в Пруссии — «О воскрешении одного мальчика в земле Прусской в замке Бранденбург», где рассказывается, как в 1322 году Фома, сын Гертвига из Покарвиса, умерший от неустановленной причины в возрасте четырех лет, был воскрешен силой святого животворящего Креста Господня. Частицу того самого креста доставил в замок некий брат из Рейна, и, по мнению хрониста реликвия была настоящей, потому что когда брат Гебхард фон Мансфельд бросил кусок древесины в огонь, тот «отскочил в доказательство многим свидетелям».

— Ииии?

— И у меня там родственники живут. Замок Бранденбург — это теперь Ушаково. Поделятся.

— Ну, я с тобой играю, Смирнов. Вдруг понадобится воскреснуть, имей и меня в виду. Хотя, пока меня все устраивает, — улыбнулась Нюра. — Пойдем Мотю искать?

— Пойдем. Вернее, давай так — ты здесь сиди, жди. Она все равно на запах выпечки придет, если выкопалась. А я в окрестностях поброжу — у меня вид более живой, чего народ зря пугать.

— Договорились. Потом поменяемся, если что.

 

-1

Мотя вспоминает, что надо идти — её не для того принимали в пионеры, чтобы она стояла и хныкала возле витрины «Лакомки». А для чего? Куда идти? Кто ее убил? За что? Что вообще происходит?

Она вошла в кафе и в самом углу увидела Нюру Одинцову — та сидела как–то изломанно, свесив голову и покачивая ногами. «Нюра!», — тихо позвала Мотя. Нюра подняла глаза и печально сказала: «Здравствуй, Мотя. У меня спинки нет. Я теперь мавка». Мотя зашла Нюре за спину, и увидела, что школьная форма на спине Нюры вырезана, и самой спины действительно нет — вместо нее было видно подсохшее и местами сочащееся сукровицей мясо, белели точки позвонков, на пояснице, прямо над бурой от крови резинкой рейтуз, прилип схватившийся коркой кусок газеты «Правда», а шелковый треугольник галстука порван в нескольких местах.

— Больно? — участливо спросила Мотя.

— Сейчас уже нет, — ответила Нюра, — корочка вот подсыхает, тянет. Ты не могла бы мне намочить спинку? Кока Смирнов здесь, тоже мертвенький, все еще в очках ходит, представляешь? Такой прекомичный… — Нюра поморщилась.

— У тебя галстук порван, — сказала Мотя.

— Да, я видела, — криво улыбнулась Нюра, — но мне, наверно, он теперь не нужен?

— Кто нас убил, Нюра? — спросила Мотя.

— Ну как же ты не знаешь? — Нюра распахнула на Мотю огромные глаза, — нас убили павлики.

Откуда–то из–под стула, на котором сидела Нюра, вдруг появился белый котенок и внимательно посмотрел на Мотю разноцветными глазами — один голубой, а другой зеленый.

— Ой, какая прелесть! Кто это? — погладила котенка Мотя.

— Это Кельвин, мой друг, — ответила Нюра, — помог мне Коку найти. Знаешь, кот Шредингера — это типичный такой еврейский кот, с ним постоянно не до конца ясно — то ли жив, то ли мертв… а есть еще геперборейский, нордический кот Кельвина, абсолютный в своем абсолютном нуле, стабильный, как РФ, вечно молодой, как генерал Карбышев, сияющий кристаллами своей вечности, такой высший градус кошачьего масонства: — 273 С. Ты вспоминай, вспоминай — мы были у Ятыргина, пришли спросить у него о стальном сердце. А потом нас убили.

— А Кока где?

— Придет сейчас.

Мотя поднялась от котенка, дыхание сбилось, в животе снова толкнуло, и она вспомнила как что–то ударяет ее в висок, что–то очень твердое и холодное, и — боль, о какой Мотя даже не знала, что существует такая на свете; однажды на заводской практике она порезала листом жести запястье, было не страшно и даже забавно шевелить пальцами и видеть, как двигаются в ране сухожилия, трудовичка тут же вызвала скорую, а сама положила на рану мазь Вишневского, потому что верила в неимоверную целительную силу линимента — боль началась такая, что Мотю затрясло, она не могла ни стоять на месте, ни кричать, ни даже плакать, хирург потом долго промывал рану перекисью; но та, старая боль была в сотни, тысячи раз слабее новой. Все это — боль, павлики, огненная река Черной Магнитки вспыхнуло в ее голове, и она рухнула на пол.

 

0

Мотя лежала на коленях у Нюры. Нюра гладила ее по голове, чуть покачивала, и тихонько напевала–бормотала:

— У бедной куколки грипп: В правом плечике скрип, Расклеились букли, — Что дать моей кукле? Ромашки Из маминой чашки? Не пьет… Все обратно течет. Собачьей серы В ложке мадеры? Опять выливается. Прямо сердце мое разрывается!

Моте было хорошо, уютно и сонно… Нюра макала ватку в какой–то травяной настой, и обрабатывала Мотину рану на виске.

— Всыплю сквозь дырку в висок Сухой порошок: Хинин – Аспирин – Антикуклин… И заткну ей ваткой. А вдруг у нее лихорадка? Где наш термометр? Заперт в буфете. Поставлю барометр… Зажмурь реснички. «Жил–был дед и корова»… Спи, грипповая птичка! Завтра будешь здорова.

— Почему ты согласилась, чтобы тебя убили, Нюра? — вдруг спросила Мотя.

— Я поняла, что в посмертии мы сможем вернуться. А я хотела вернуться, — Нюра помолчала, будто подбирая слова, — знаешь, в детстве, там, где мы жили, у нас был сосед. И у соседа был гараж, почти прямо под окнами. В гараже завелись крысы, да они у всех там были, у нас тоже, в курятнике мы их с папой из мелкашки отстреливали, и трупы почти тотчас исчезали — их свои съедали, у них мавзолеев нет. Но это было честно — крысы воровали, мы их отстреливали, у нас была затяжная партизанская война. Любить, чтобы выжить, выжить, чтобы убивать. А сосед — он, знаешь, купил крючок–тройник со стальным поводком, такой, на щуку, прицепил на него кусок сала, и поймал крысу. Я выхожу во двор, май был, все цветет — а там крыса с разодранным ртом, сосед облил ее бензином и поджег. Как она кричала… я к маме побежала, ревела так, что захлебнулась и слова сказать не могла, только рыдала и вздрагивала всем телом. Мама, в конце концов, поняла, что нужно срочно бежать и спасать какую–то крысу. Спасать там, понятно, было уже некого, — Нюра помолчала.

— Я это постепенно забыла, вытеснила как–то. А когда Ятыргин сказал о смерти — я вдруг все ярко так вспомнила, и согласилась. Я вернулась, чтобы убивать. За эту крысу, за всех утопленных котят, за всех брошенных собак. За сбитого машиной коричневого щенка таксы — мальчишка, его хозяин, так и стоял у обочины, схватившись за голову и плача. За двух волков, медведя и верблюда, которых какой–то бродячий цирк в трейлере на стоянке бросил. За кошку Кенгуру — была такая в больнице, где дедушка умер, ей котенком передние лапы какой–то шутник сломал, она выжила, и передвигается теперь на задних, как кенгуру. Всем забавно.… Да я долго могу перечислять, бесконечно долго. Люди не нужны здесь, Мотя.

— Ты не любишь людей?

— Нет. А за что их любить? Люди не нужны здесь, — повторила Нюра.

— А мы?

— Какие же мы люди? Мы куколки. Были куколками. Имажинистов читала? Тоже думали, что они имаго — взрослые насекомые. Где они сейчас? Так что, береги свой састер от народа, — улыбнулась Нюра. — Вставай, пойдем, приведем себя в порядок. Я тут квартирку одну знаю. Кока, идем!

— Привет, Мотя! — сказал появившийся откуда–то Кока. — С возвращением!

— Здравствуй, Кокочка, спасибо, — печально улыбнулась Мотя, поднимаясь — да, пойдемте.

Они вышли из кафе, и отправились за бодро марширующей Нюрой, напевающей какую–то немецкую маршевую песню, и размахивающей руками в такт.

Так же бодро она отстучала код в замке на железной двери подъезда, и поманила друзей за собой. Консьержка спала. Пионеры вошли в лифт и доехали до нужного этажа.

— О как! — Нюра показала на бумажную полоску с печатью, наклеенную на дверь, — прям шаманы! Ну как дети, чесслово, наклеют свою секретную милицейскую бумажку, и верят, что она на кого–то подействует.

Нюра приложила ладонь к двери и произнесла:

— Now open lock To the Dead Man's knock! Fly bolt, and bar, and band! — Nor move, nor swerve Joint, muscle, or nerve, At the spell of the Dead Man's hand!

Дверь открылась, оставив бумажную полоску девственной, мертвые пионеры вошли в квартиру и закрыли за собой дверь. В комнатах стояла пыльная тишина. Санэпидстанция, найдя на месте преступления породистых ухоженных кошек, раздала их по родственникам и знакомым, труп хозяйки увезли в морг, и только небольшое пятно засохшей крови на полу кухни напоминало о случившемся. Кельвин пометил пятно, запрыгнул на стол и начал намывать гостей.

— Пойдем и мы, — сказала Нюра.

Пока Кока блаженствовал в кресле–качалке с сигарой в одной, и здоровенной чашкой кофе в другой руке, девочки отправилась в ванну, где смыли под душем кровь, прошлепали босиком в комнату, вытерлись первыми найденными в шкафу полотенцами, расчесались перед зеркалом, обнявшись, прицелились пальцем в свое отражение, сказали «пуффф!», сдули пороховой дымок с воображаемых стволов, и забросили в стирку свои вещи.

They dumped her body into the molten light Floated to the surface and it did not ignite She rose up slowly and walked to the shore She stood up on the bank and whispered Ill find you and Ill kill you Ill find you and Ill kill you Ill find you and Ill kill you

— пели они, дурачась.

— Трусики уже не отстираешь, — сказала Мотя, — да они нам и не нужны, выбросим. А вот галстуки — галстуки нужны.

— Смирнов, давай свои вещики, стирать будем! — крикнула Нюра, — только будь добр, в плед, что ли завернись, а у тебя пятно такое синюшное на животе, и дырочки, меня мутит что–то…

Кока посмотрел сквозь дым на голых девчонок в пионерских галстуках и сказал: — Вы самые красивые мертвые пионерки в мире. Красивее, чем Саманта Смит.

 

1

Утром Мотя вошла в комнату и увидела Нюру, которая сидела на столе и болтала ногами, мурлыча под нос: Стать бы после смерти ивою, и шептать среди лугов…

Рядом с ней лежали два револьвера, как уютно свернувшиеся детеныши Чужих, и цинк патронов. Один из патронов Нюра держала в руке, и что–то делала с ним алмазным надфилем.

— Вот, пульки модернизирую, — улыбнулась Нюра, — сначала на каждой писала надфилем «прости», теперь просто крестик делаю, слово очень долго писать. Я на летней практике, на заводе, вообще свистящие пули делала, они у меня «Марсельезу» в воздухе пели, так красиво… но там станки все нужные были.

— Кого ты собралась убивать? — спросила Мотя.

— Павликов, конечно же. Они нас убили, мы — их. Всё честно. Устроим им холат. Помнишь, как у Чуковского:

«Мой мальчик, мой пай, попал под трамвай, И душу порезал о рельс…» «Успокойся, Арджуна, послушай - мы пошьем ему новую душу!»,

— и мы, правда, пошьем им новые, более вместительные души, нынешние у них мелковаты — сказала Нюра, и вытащила из цинка очередной патрон.

— Холат, так холат. Ты будешь стрелять? — удивилась Мотя, зная, что никаких особенных достижений в стрельбе у Нюры не было, а у нее, Моти, был значок «Ворошиловский стрелок ворошиловского стрелка», и она всегда на отлично выполняла СУУС ВВ, с первых выстрелов укладывая поясную на заборе, ростовую и «бегушки».

— Не–ет, — снова улыбнулась Нюра, — стрелять у нас будешь ты, как майор Лариса Ивановна Крофт, с двух рук. Как ефрейтор Молдагулова и часовой Калимулин в одном флаконе. А я буду Невада–тян, мне Кока вон какие мачете соорудил.

Нюра показала две большущие, сантиметров 50 в длину, ложки для обуви, с кольцами на ручке. Эти сработанные из нержавейки ложки Кока сделал плоскими, заточил с двух сторон, а рукояти обмотал черной матерчатой изолентой — Нюра продела в кольца мизинцы, и виртуозно покрутила ложки как керамбиты, меняя хват с прямого на обратный: «Сайок Кали».

— Где ты взяла револьверы? — спросила Мотя у подруги.

— «Откуда–то во сне взялись револьверы», — ответила Нюра цитатой. — Со скрапа притащила, их там много, на переплавку привезли. А в каком–то цеху даже в асфальт закатали, вместо щебенки. Это Mauser ZigZag, видишь? Прямо удивляюсь, откуда их там столько. Хорошие машинки.

— Неплохие. Хотя я бы предпочла РШ-12, — улыбнулась Мотя.

— Я тебе перед смертью письмо пневмопочтой отправил, Мотя, — сказал Кока, который сидел в углу комнаты, и затачивал напильником большой пожарный багор — выкрашенный красным, багор явно раньше висел на одном из щитов вместе с таким же красным топором и смешными коническими ведрами.

— Письмо…, — Мотя задумалась, вспоминая.

— Да ладно, не тужься, — засмеялась Нюра, — там Кока писал о том, что ему рассказал Ятыргин. А Ятыргин ему рассказал, что для получения стального сердца нужна шихта — это такая смесь материалов, которая загружается в мартеновскую печь. Полученную сталь мы выльем в изложницу, которой и будет графитовое сердце Веры Мухиной.

— Ага, — кивнула Мотя, — и что же будет шихтой?

— Павлики. Вернее, их трупы. Ну, и еще кое–что, — ответил Кока.

— Что ж, понятно. Когда выдвигаемся?

— А прямо сейчас, что тянуть, — Нюра протянула Моте револьверы и рюкзак с патронами. — Идем?

— Идем, — согласились Мотя и Кока.

На почти пустом трамвае две странных девочки с рюкзачками за спиной и разноглазым котенком на руках и мальчик с пожарным багром пересекли реку Урал, уверенно промаршировали мимо охранницы на проходной, быстрым шагом миновали крытые переходы, просочились сквозь ворота цеха и остановились перед последней дверью.

— Разворачивайтесь в марше! Хватит шептать: God bless them. Тише, пасторы! Ваше Слово, товарищ Ван Хельсинг,

— шептала Нюра.

— Начали? — спросила Мотя.

— Девочки, а посчитаться? — поправил очки Кока.

— Смирнов, ты все же удивительный начетчик и талмудист, — прошипела Нюра, — ты еще Бардо Смерти им прочти.

— У попа была собака, оба умерли от рака, — тыча стволом, посчитала Мотя. Ствол остановился на Нюре.

— Холат! — сказала Нюра, и пнула дверь ногой, влетая в проем сверкающим вихрем, — Покажитесь, дети нежити! я — голос прощения, что уничтожит ваше тщетное бытие!

Мотя указала стволам цели, и два Первосвидетеля рухнули, заливая кровью пол.

Следом, вращая багром, как содэгарами, появился Кока.

— Каждый день, проснувшись, — шептал Кока сквозь гудение багра, протыкая грудь очередного павлика, или подсекая подвернувшуюся вражескую ногу, — говори себе: сегодня я столкнусь с человеческой нетерпимостью, неблагодарностью, нахальством, предательством, недоброжелательностью и эгоизмом. Их корень — неспособность людей различать добро и зло. Но что до меня — я ведь уже понял, что хорошо, и что плохо. И осознал природу заблудших людей.

— Холат! — весело орала Нюра, проносясь по залу смертоносной бурей, то там, то сям взлетая над черно–красной толпой. Гремели выстрелы, слышалось урчание багра и вопли смертельно раненых.

— Они — мои братья не в физическом смысле, но они тоже наделены разумом и несут в себе частичку божественного замысла, — продолжал Кока. — Поэтому ничего из их слов и действий не может причинить мне вред, ничто не способно запятнать меня. Я не могу злиться на братьев или чураться их, ведь мы с ними рождены для общего дела, как две руки, две ноги, два глаза или челюсти, верхняя и нижняя. Когда две руки мешают друг другу — это нарушение законов природы. А что такое раздражение, как не форма такой помехи?

— Читай им, Мотя! — закричала Нюра, пробиваясь сквозь разрубаемые тела к Ятыргину.

Мотя опустилась на колено, заряжая наганы, и начала: «На это он отвечал мне: пойди, спроси беременную женщину, могут ли, по исполнении девятимесячного срока, ложесна ее удержать в себе плод? Я сказал: не могут. Тогда он сказал мне: подобны ложеснам и обиталища душ в преисподней…»

— Безумие висит на сердцы юнаго: жезл же и наказание далече от него, — поддержал Кока, раскидывая багром павликов, пытающихся схватить Мотю.

Мотя зарядила пистолеты, и пули снова засвистели по залу.

— Отдай мое стальное сердце, Ятыргин! — вопила Нюра, заливая кровью зал.

Скоро все было кончено.

— И сразу же в тихое утро осеннее,

В восемь часов в воскресение,

Был приговор приведён в исполнение, — сказала Нюра, вытирая свои ножи от крови.

Теперь для получения Стального сердца нужна была шихта. Мотя, Нюра и Кока сложили трупы павликов в вагончики–мульды, а оставшиеся в живых принесли из города части Сталина: металлизированный кусочек мозга из 1–го квартала Соцгорода Эрнста Мая; затвердевшую кожу от его сапог с улицы Строителей, из 14–го квартала, построенного пленными немцами; губку легкого из Красной Башкирии; схватившиеся цементом крошки табака из бункеров на Ленинградской; дым трубки с аглофабрики; пыль сюртука из копрового цеха; мумию левой руки с горы Магнитной, к которой примагнитилось войско хана Батыя, и уйти смогло, лишь сбросив латы; блеск погон с Солнечной Гильотины Великого Полдня на углу Завенягина и Доменщиков; гнев из церкви Николая Чудотворца на Чкалова; слезы из водохранилища и коленную чашечку с южного моста — все это было сложено вместе с красногалстучными трупами. Туда же отправилось сердце Авраамия Завенягина.

Один из павликов забрался в мульдозавалочную машину, и отправил шихту в мартеновскую печь. Когда сталь для сердца была готова, и ее слили в черное графитовое сердце–изложницу, вырезанную Верой Мухиной и закопанную в призрачном оленьем парке Завенягина.

Кока ударил кувалдой по изложнице — черное сердце треснуло, и из него выпал большой кусок багрового шлака. Нюра вздохнула разочарованно, и Кока ударил кувалдой по шлаку, тот раскрошился, и на пол упала, как показалось Моте, капля ртути — это было маленькое, с детский кулачок, стальное сердце — оно билось. Мотя подобрала его и положила в шкатулку, которую ей протянула Нюра.

— Ну вот, первое сердце, — сказала Мотя.

— И когда легла дубрава На конце глухом села, Мы сказали: «Небу слава!» — И сожгли своих тела,

— поправил очки Кока.

Помолчали. Уцелевшие павлики жались у стены цеха. Кельвин терся о ноги Нюры.

— Прощай, Мотя, — вдруг сказала Нюра. — И ты прощай, Смирнов. Я вас люблю, берегите себя. Простите меня, но я остаюсь здесь — Огненным богом марранов, Хозяйкой Медной горы, Феей Убивающего домика и всем таким прочим.

— Мы забрали у них сердце, — она кивнула на павликов, — что–то нужно оставить взамен. Я останусь. А вы расскажете потом, чем все кончилось.

Она заплакала и обняла друзей.