(1809–1852)
Гоголевское наследие, при всей его разнородности, подчинено единому закону. Он ищет лекарство от зла. Исследует зло в любых проявлениях. И, если угодно, классифицирует его. Все его герои так или иначе тяготеют к одной из четырех эпох; эпох не исторических, а, скорее, мистических.
Либо они принадлежат древности, когда зло царило безраздельно и спастись от него было невозможно.
Либо они связаны со славной стариной, как Запорожская сечь лучших ее времен, когда со злом можно было сражаться лицом к лицу и побеждать его, а иногда терпеть от него поражение.
Либо они живут в легендарные полусказочные времена поздней Екатерины Великой, когда зло выползает на свет и пытается одолеть человека, особенно накануне больших церковных праздников, но оно уже ослабело, и человек, смеясь и молясь, легко его побеждает.
Либо они оказались в измельчавшей современности, когда зла как будто бы и нет, а на самом деле оно просто стало скучным, незаметным и потому особенно опасным. Оно убивает душу, а не тело, и защититься от него почти никому не удается. У Гоголя даже был сквозной мотив – как постепенно проявляется Антихрист в человеческой истории; когда он был грозен, откровенен, а теперь стал тих и «ничего не значущ». Социальная жизнь работает на него; бюрократическое царство пустоты и безнадежности становится питательной средой для его невидимого воплощения.
Особенно ярко все четыре (но прежде всего три – мифологическая древность, легендарные екатерининские времена и убийственная современность) эпохи представлены в «Вечерах на хуторе близ Диканьки», с которых начался путь Гоголя в большую литературу. Название цикла отсылало читателя к роману Погорельского «Двойник, или Мои вечера в Малороссии». Здесь прямо говорится (в повести об Иване Федоровиче Шпоньке), что современность окончательно разлучилась с чудесами. Часть героев восходят к седой старине, как минимум четыре поколения вниз по исторической лестнице: тогда черти были намного серьезнее и так просто совладать с ними не удалось. Таковы персонажи «Ночи накануне Ивана Купала», «Страшной мести». Но большинство из них обосновалось в полулегендарном прошлом, отстоящему от читателя «побасенок» Рудого Панька на два поколения, когда люди еще помнили о страшной древности, но запросто обыгрывали ее. Таков кузнец Вакула из «Ночи перед Рождеством». Он, даже будучи сыном «ведьмы» Солохи, может проспать рождественскую обедню – и «всего лишь» покаяться, тогда как Петрусю из другой ночи, языческой, «Ночи накануне Ивана Купала», стоило один-единственный раз в жизни пойти вместо воскресной службы в шинок – и это губит его навсегда.
Или – подобно Грицько – они живут в эпоху, отстоящую на дистанцию памяти одного поколения. (Действие «Сорочинской ярмарки» отнесено к августу 18… года, «приблизительно лет 30 назад».) Из глубины веков приходит «казочка» о красной свитке. Но встреча с настоящей «нечистой силой», даже ослабевшей, даже «подобревшей», почти невероятна, возможна лишь в исключительных обстоятельствах.
Или, как Иван Федорович Шпонька, оказались в современном мире, где воцарился абсурд.
Столь сложная организация цикла, столь «неравноправное» положение героев потребовали от Гоголя игры с авторскими масками. В тексты повестей словно спрятаны невидимые персонажи-рассказчики, не имеющие лиц, но наделенные правом голоса. Это и дьячок Фома Григорьевич, который верит в свои страшные истории, доставшиеся ему от деда (а тому подчас – от его, дедовой, тетки). И «гороховый панич», любящий Диканьку, но воспитанный на «книжках» (Фома Григорьевич считает его «москалем»), И Степан Иванович Курочка из Гядача. И сам Рудый Панько, которому повести приписаны в заглавии цикла и который постепенно из «посредника» между Автором и рассказчиками превращается в одного из повествователей, причастного как полусказочной народной жизни Диканьки, так и большому миру, где издают собранные им повести.
Не менее сложно устроен был и второй сборник гоголевских повестей, «Миргород». Здесь герои тоже четко расписаны между древностью, стариной и современностью. Во времена Вия и панночки зло непобедимо. Во времена Тараса Бульбы с ним можно и нужно сражаться, хотя эта эпоха уже на излете, и Бульба – последний из могикан. В только что завершившиеся времена старосветских помещиков можно было жить счастливо и беззлобно, не теряя смысла. А в продолжающиеся времена Ивана Ивановича и Ивана Никифоровича стало «скучно жить на этом свете, господа».
И в этом цикле нужно внимательно следить за рассказчиком; если воспринять того же «Тараса Бульбу» как безыскусное повествование «от автора» получится, что Гоголь восхищается кровопролитием, бесчеловечностью, презрением к женщине, ненавистью к инородцам. Если же понять, что все это рассказано как бы с позиций человека той эпической эпохи, который смотрит на нее изнутри, а потом начинает постепенно смотреть извне, из гоголевской современности, многое встанет на свои места.
Петербургские повести разрывают с прошлым – и с милым легендарным, и со страшным демоническим; все есть в современности, и демоны «Портрета», и социальная бессмыслица «Шинели», и сентиментальная трагедия Поприщина, и абсурд «Носа». С некоторой частью повестей рифмуется и «Ревизор», где лжец Хлестаков на самом деле не лжет ради выгоды, а вдохновенно врет, побеждая непобедимую социальную ограниченность жизни. И лишь в «Мертвых душах» (точнее, в перспективе замысла трехтомной эпической поэмы в прозе) появляется надежда на то, что распадающийся мир поправить можно. Правда, не сейчас. Потом. И – может быть.
«Вечера на хуторе близ Диканьки. Повести, изданные пасичником Рудым Панько»
(1829–1831, опубл. 1831–1832)
<1> «Сорочинская ярмарка»
(1830)
Грицько Голопупенко (парубок) – герой-любовник; всегда в белой свитке, в шапке «решетиловских смушек» (т. е. из вывороченного бараньего меха), с «яркими очами». Жарким августовским днем встречает юную красавицу Параску, которая с мачехой, «столетней ведьмой» Хавроньей Никифоровной, и безвольным отцом Солопием Черевиком впервые в жизни едет на ярмарку. Посватавшись за нее, парубок поочередно получает согласие от Солопия и отказ от Хиври, чье «свиное» имя вполне соответствует ее «свинской» натуре. (Оба эти имени традиционны; Гоголь их позаимствовал из басни П. П. Гулака-Артемовского «Солопий и Хивря, или Горох при дороге», 1819. Однако сюжет повести с этой басней не связан.)
На помощь веселому парубку приходит язвительно-злобный цыган, традиционный персонаж народного театра, вертепа. Есть легенда о «красной свитке», которую в старину заложил в шинке черт, изгнанный из пекла. Жид, не дождавшись долга, перепродал свитку пану, пана обокрал цыган. Но всякий, кому она доставалась, терпел торговую неудачу на ярмарке. В конце концов свитку изрубили в куски, и теперь черт рыскает по свету в поисках недостающего левого рукава. Парубки, наученные цыганом, до полусмерти запугивают Черевика и Хиврю «инсценировкой» комедии о красной свитке. Жиду, укравшему свитку, являлись свиные рыла во время молитвы, а к Черевику и Хири в окно всовывается «свиная рожа», лишний раз напоминая об имени и характере мачехи. Наутро разыгранные родители Параски находят красный обшлаг свитки вместо рушника; к перерезанной уздечке (вместо украденной кобылы) тоже привязан кусок красной свитки. Пообещав Солопию избавить его от наваждения, Грицько получает Параску в жены. Хавронья не успевает пробиться сквозь пляшущую толпу, чтобы помешать затее; цыган за «двадцатку» получает волов Голопупенко; все довольны.
Образ парубка весьма условен, личности у него, можно сказать, нет; рассказ о его белой свитке, контрастно оттеняющей красную свитку черта, куда важнее автору, чем рассказ о характере героя. Такие безличные персонажи будут постоянно встречаться в цикле «Вечеров». Их задача – быть связными звеньями сюжета.
<2> «Вечер накануне Ивана Купала»
(1829)
Басаврюк – демонический персонаж в человеческом обличье; ложный помощник, соблазняющий главного героя Петруся и способствующий погублению его души.
Басаврюк появляется на бедном хуторе неизвестно откуда, исчезает неизвестно куда. Он подпаивает казаков, разгульничает в шинке, в деревенскую церковь «св. Пантелея» никогда не наведывается, даже на Пасху, священник, отец Афанасий, после «душеспасительной беседы» с Басаврюком еле уносит ноги и всякого, кто будет знаться с Б., заранее объявляет католиком и врагом всего рода человеческого. Рассказчик (дьякон Фома Григорьевич – со слов деда, которому историю поведала, видимо, его родная тетка) именует Басаврюка «дьяволом в человеческом образе», «бесовским человеком». На ту же мысль наводит и само его прозвище, звуковая форма которого указывает и на «бесовство», и на «животный», кабаний облик: «Волосы – щетина, очи – как у вола!»
Так воспринимает его и Петрусь, когда Басаврюк подсаживается к нему в шинке и предлагает помочь в беде (отец возлюбленной Пидорки отказывается выдать ее за бедняка). Тем более что в шинок Петрусь отправляется вместо заутрени. Кто, как не черт, может явиться на помощь в такое время? Придя в назначенный час (ночь накануне Ивана Купала, языческий праздник, цветение папоротника) в Медвежий овраг и сорвав «горячий уголь» папоротника, Петрусь видит, что Басаврюк, «синий, как мертвец», смотрит в одну точку, затем раздвигает куст терновника, призывая ведьму.
Так образ Басаврюка, «мнимого черта», связывается с фольклорным типом «ожившего покойника». Становится ясно, почему он не потребовал душу Петруся в обмен на червонцы, почему не может сам сорвать волшебный цветок, сам выкопать яму на месте зарытых червонцев, сам принести в жертву шестилетнего брата Пидорки, Ивася. Как всякий «бесовский мертвец», мертвый колдун, Басаврюк на самом деле бесплотен; он губит души, но не владеет ими. Если «черти», действующие в художественном пространстве «Вечеров», и впрямь обретаются за чертой (они либо запорожцы, т. е. явились из-за порога, или «немцы»), то Басаврюк действительно является ниоткуда и пропадает в никуда. Наутро он исчезает и вновь возвращается только после гибели Петруся, как бы смывшего своей смертью грех детоубийства, а значит – разрушившего чары. Червонцы превращаются в черепки, наваждение теряет силу; Басаврюк должен снова ждать своего часа и выискивать очередную жертву среди посетителей «нечистого шинка». До тех пор пока он не опасен, он может быть смешон; Басаврюк теперь принимает самые неожиданные виды, – если раньше его очи лишь сравнивали с воловьими, то теперь он попросту превращается в барана на вертеле, с таким выражением на лице, будто сейчас водки попросит.
Петрусь (Петр Безродный) – молодой бедняк, работник богатого казака Терентия Коржа, влюбленный в его дочь Пидорку и ради червонцев (необходимых для женитьбы) согласившийся услужить «бесовскому человеку» Басаврюку. Тот велит Петрусю явиться в Медвежий овраг, в ночь на Ивана Купала (24 июня по старому стилю, праздник Рождества Иоанна Крестителя, на который наслаивается множество языческих поверий). Петрусь должен найти и сорвать расцветший папоротник, после чего бросить горящий уголек цветка наугад и в месте падения – копать.
Выполнивший это условие Петрусь видит, что колдун Басаврюк принял облик ожившего мертвеца; он также догадывается, что «сообщница» Басаврюка самая настоящая ведьма, из кошки превратившаяся в собаку, а из собаки – в сморщенную старуху. Но отступать поздно. Выкопанный сундук не дается в руки; ведьма подводит к Петрусю «дитя лет шести; покрытое простынею», и жестом велит отрезать ребенку голову – иначе «не видать золота». Под покрывалом – маленький брат Пидорки, Ивась. Имя и поза («ручонки сложило бедное дитя накрест») прямо отождествляют «жертвенного младенца» с самим Иоанном Крестителем. А убийство, которое должен совершить Петрусь, мистически повторяет «усекновение главы» Предтечи.
Петрусь в гневе бросается с ножом на ведьму, но стоит Басаврюку напомнить о Пидорке и показать сокровенное таинство земли («середина ее вся светится и стала как будто из хрусталя вылита <…>, червонцы, дорогие камни <…> под тем самым местом, где они стояли») – как герой в порыве безумия убивает невинного младенца…
Заклание совершено, «черная месса» удалась, золото в руках Басаврюка.
Наутро Петрусь обнаруживает у себя в хате два мешка с золотом и узнает, что Ивася ночью украли цыгане, а Басаврюк исчез. Но он не может вспомнить, что же с ним самим приключилось минувшей ночью. Отныне мука забвения поглощает его целиком; брак с Пидоркой не приносит радости. Обросший, страшный Петрусь дни и ночи напролет силится припомнить события ужасной ночи, до тех самых пор пока иссохшая от горя Пидорка через год, на следующий день Ивана Купала, не приводит к Петрусю старуху-знахарку из Медвежьего яра. Опознав в ней ведьму, Петрусь с «веселым» криком «Вспомнил! вспомнил!» швыряет в ведьму топором, но промахивается. Внезапно им является «дитя лет семи», Ивась, и в конце концов от несчастного Петруся остается горстка пепла. Червонцы обращаются в битые черепки, Пидорка, по слухам, становится «иссохшей монахиней» в Лавре; Басаврюк возвращается на хутор.
Образ Пидорки связан с мифологией сектантов-богумилов и с малороссийской апокрифической литературой, где апостол Петр подчас отождествляется с Иудой, а апостол Иоанн (и соименный ему Иоанн Креститель) – с самим Богом. Недаром убитый Ивась как бы продолжает жить – в миг заклания ему 6 лет; когда он спустя год является Петрусю – ему уже 7 лет.
Некоторые эпизоды «биографии» Петруся повторяют традиционные сюжетные ходы немецкой романтической новеллы, особенно Л. Тика и Э.-Т.-А. Гофмана (еще один из первых рецензентов «Вечеров», Н. И. Надеждин, указывал на тиковские «Чары любви» как на главный источник гоголевской фантазии).
<3> «Майская ночь, или Утопленница»
(<1829>)
Левко – сын Евтуха Макогоненко, местного Головы; бандурист с карими очами и «черным усом». Левко влюблен в семнадцатилетнюю «ясноокую красавицу» Ганну. И подобно всем влюбленным «парубкам» цикла «Вечеров», сталкивается с непреодолимым препятствием: вдовый отец Левко, отказываясь благословить сына на свадьбу с Ганною, сам предательски, втайне, объясняется ей в любви.
Решив отомстить «неожиданному сопернику», Левко вместе с другими парубками затевает «веселое беснование», от которого «душа как в раю». Закрывшись черными вывороченными тулупами (пародия на оборотничество), они дразнят Голову и писаря и выманивают их на улицу. Своих пойманных и запертых в клети товарищей друзья Левко дважды подменяют свояченицей Головы, чем повергают читателей в недоумение, а противника в ужас, заставляя того поверить в происки сатаны. Левко отомщен: свояченица, имеющая особые права и виды на его отца, узнает о сватовстве Макогоненко-старшего к Ганне.
Это лишает «соперника» надежды, но ни на миг не приближает Левко к желанной цели. В отличие от другого влюбленного «парубка», героя повести «Сорочинская ярмарка» Грицько, Левко в результате подобной «инсценировки» не получает согласия на свадьбу, а лишь «отводит душу».
Но лунная майская ночь «божественна». Повесть недаром начинается с разговора Левко и Ганны о звездах-ангелах, глядящих из окошек, и о «райском» дереве в далекой земле, по которому, как по лестнице, Бог спускается перед Пасхой. Как в Пасху (и Рождество) зло утрачивает власть над миром, так и в эту ночь волшебство помогает влюбленным. В заброшенном доме возле леса Левко встречает панночку-русалку, о которой сам же рассказывал Ганне и в которую сам же не верил. Бандурист Левко помогает Русалке найти мачеху-ведьму, доведшую панночку до самоубийства и принявшую вид одной из утопленниц. За это панночка дарит ему записку от «комиссара» Козьмы Деркача-Дришкановского к отцу с приказом немедленно женить сына на Ганне.
События повести (рассказанной читателю «гороховым паничем») приурочены к рубежу XVIII и XIX веков. Голова, отец Левко, любит вспоминать, как в 1787 г. «блаженной памяти великая царица Екатерина ездила в Крым» и он был провожатым; канцлер Безбородько, умерший в 1799-м, назван «покойным». «Опасная» мифологическая древность еще дает о себе знать, поэтому к героям повести является панночка из страшной легенды. Но сами герои знаются с «чертовщиной» в основном не на деле, а на словах. Так, Голова одноглаз – что в повестях из древних времен могло бы намекать на его «бесовство». Более того, он своего собственного сына называет «бесовское рождение». Но ничего «серьезного» в это ругательство не вкладывает. А мистическое приключение Левко, который как бы заигрывается, играя в «оборотня», завершается юмористической сценкой чтения Евтухом Макогоненко грозной записки «комиссара».
Оперное происхождение сюжета («Наталка-Полтавка» И. П. Котляревского) дает о себе знать – и в быстрой смене «декораций», и в условной сказочности событий, и в «оперной» статичности колоритных героев.
Панночка-русалка, утопленница – героиня старинной легенды, которую в 1-й главе рассказывает своей возлюбленной бандурист Левко. Позже, в 5-й главе, она становится волшебной помощницей Левко.
Фольклорно-мифологический образ Русалки, речной «нимфы», – как правило, юной утопленницы, погибшей от несчастной любви или из-за козней злой мачехи и мечтающей отомстить, – пришел в русскую литературу из прозы и поэзии немецкого романтизма. На родную почву новейший немецкий образец был перенесен В. А. Жуковским (баллада «Рыбак», 1818) и вызвал множество подражаний, переложений и пародий. В 1830-е гг. В. А. Жуковский и А. А. Дельвиг, независимо друг от друга, работают над переводом поэмы де Ла Мотт Фуке «Ундина» (см. ст.: Жуковский В. А. «Ундина»), Но панночка-русалка у Гоголя должна была напомнить читателю сразу и о фольклорной традиции, о местных легендах, и о таинственно-эротических нимфах немецкого романтизма, и о «смягченных» Жуковским русских вариациях этой темы, и об оперных персонажах.
Указывая на брошенный дом возле леса (в 1820-е годы шел бурный спор о том, какими именно «нимфами» были русалки – речными или лесными), Левко передает своей возлюбленной Ганне «сказ» старых людей. Некогда у вдового сотника была дочь, ясная панночка, «белая, как снег»; пообещав дочери, что будет холить ее по-прежнему, сотник приводит в дом новую жену, румяную и белую. «Ведьмовство» мачехи несомненно; в первую же ночь в светлицу падчерицы прокрадывается страшная черная кошка с горящей шерстью и железными когтями; отрубив кошке лапу отцовской саблей, Панночка-Русалка наутро замечает, что рука у мачехи замотана тряпкою.
Отца как будто подменяют; на пятый день он выгоняет дочь «босою» и без куска хлеба. Оплакав «погибшую душу» отца, та бросается с высокого берега в реку – и становится главною над утопленницами, которые в лунную ночь выходят в панский сад греться на месяце. В одну из таких ночей они утаскивают ведьму под воду, но та обращается в одну из утопленниц. С тех пор каждую ночь Панночка-Русалка собирает всех русалок и заглядывает им в лица, стараясь угадать ведьму. «И если попадет из людей кто, тотчас заставляет его угадывать, не то грозит утопить в воде».
Эта «вставная новелла» допускает несколько возможных сюжетных следствий – и гибель главного героя от сладких русалочьих песен, и традиционно-сказочное испытание (узнать из множества неразличимо-похожих девушек «избранницу» или «врагиню») с наградой в итоге. Приурочив действие повести к недавней послеекатерининской старине с ее безопасной демонологией, а не к давним временам (которым принадлежит Панночка-Русалка) с их «взаправдашней», погибельной чертовщиной, Гоголь должен был избрать счастливую развязку и невольно соотнести свою героиню с многочисленными балетными нимфами начала XIX в.
Левко, переживший потрясение (выясняется, что отец не дал ему согласие на брак с Ганной, поскольку сам имеет на нее виды), мстит отцу-обидчику, инсценировав «бесовские» игрища. Затем он приходит к заброшенному дому Панночки-Русалки. Левко не верит «бабьим» россказням; на нем вывороченный тулуп, но это не знак настоящего оборотничества, а всего лишь «маскарадный костюм», который был необходим для мести отцу. Да и сама месть «парубка», в отличие от русалочьей мести мачехе, была всего лишь игрой. Однако в свете странной ночи старый дом словно преобразился; «странное, упоительное» сияние, запах цветущих яблонь, мелькнувший в окне белый локоть сливаются в мертвенно-прекрасный лунный образ. Левко не может удержаться, чтобы не заиграть на бандуре и не запеть.
И вот перед ним появляется Панночка-Русалка: «Парубок, найди мне мою мачеху!» Русалки затевают игру в ворона; в отличие от той, которую устроили в селе парубки, эта обрядовая игра – серьезна. Утопленница, которая сама вызывается быть вороном, чтобы «отнимать цыпленков у бедной матери», и есть ведьма. Мачеха схвачена; отныне Панночка-Русалка свободна от наваждения, русалочье уныние покидает ее. Левко награжден и возвращается с подаренной ею запиской от «комиссара» к грозному отцу с приказом немедленно женить сына на Ганне.
Повесть, начавшаяся разговором героев о звездах как ангелах Божиих, глядящих из своих окошек, и о пасхальной победе над темными силами, завершается мысленным пожеланием Левко: «Дай тебе Бог небесное царство, добрая и прекрасная панночка…». Это пожелание полностью расходится с церковной традицией (самоубийц далеко не всегда отпевают и не хоронят в церковной ограде), но совпадает с полуфольклорным образом рая, каким его воображают герои «Вечеров». В этом раю (где небо подобно «надземной» реке) не просто может найтись место для доброй Панночке-Русалке, которая тоже смотрит на мир из своего светящегося «окошка», но ей необязательно и расставаться с «русалочьим» обликом: «Пусть тебе на том свете вечно усмехается между ангелами святыми!»
<4> «Пропавшая грамота. Быль, рассказанная дьячком ***ской церкви»
(1831)
<Гонец>, <дед> – безымянный герой «были» («страховинной казочки»), дед рассказчика Фомы Григорьевича, сыгравший с ведьмами в «дурни». (Из другой «были» дьячка, «Заколдованное место», читатель узнает имя деда – Максим.) Гонец почти начисто лишен индивидуальных черт; это не личность, а сюжетная функция. Единственная подробность, сообщенная читателю, указывает на «духовную грамотность» героя: «Знал он и твердо-он – то и слово-титлу поставить. В праздник отхватает Апостола, бывало, так, что теперь и попович иной спрячется». Все это в нужный момент отзовется на ходе событий; пьяная «грамота» («в голову заберется хмель и ноги начнут писать покой-он – по») чуть было не губит героя, а «духовная грамотность» спасает его, помогая вернуть утраченное им послание, с которым он послан от гетьмана к царице.
Грамота зашита в шапку; за день Гонец преодолевает расстояние от Батурина до Конотопа. И на конотопской ярмарке знакомится с веселым и не в меру болтливым запорожцем. (Запорожцы в мире «Вечеров», если они действуют за пределами Сечи, как правило, связаны с нечистым.) Ночью, в поле, утратив всю смешливость, запорожец признается спутникам, что продал душу дьяволу и ныне – срок расплаты. Пообещав «не выдать» товарища и скорее дать отрезать «оселедец с собственной головы», чем позволить чёрту «понюхать собачьей мордой своей христианской души», Гонец выпивает в шинке водки и в конце концов засыпает. Проснувшись, не видит ни коня, ни запорожца, ни, главное, своей шапки с зашитой в нее гетьманской грамотой. (Шапками они на время поменялись с запорожцем.)
К счастью, шинкарь (который, естественно, знается с нечистым) за пять злотых указывает путь за шапкой: через лес, мимо цыган, что ночью выходят «из своих нор» ковать железо (шабаш), мимо обожженного дерева (сатанинская мета) к небольшой речке (граница между явью и навью). Здесь вокруг огня сидят «смазливые рожи» ведьм и «собачьи морды» чертей «на немецких ножках». Гонца сажают за стол «длиною, может, с дорогу от Конотопа до Батурина». То есть он в обратном, перевернутом мире (ибо сам Гонец только что прискакал из Батурина в Конотоп). Ведьмы предлагают трижды сыграть в дурня на шапку. Хотя бы один выигрыш – и шапка возвращается Гонцу, а иначе, «может, и света более не увидишь». Тут «духовная грамотность» и служит свою добрую службу; на третьей игре Гонец крестит карты под столом – и немедленно выигрывает. Пригрозив перекрестить всю нечисть святым крестом, Гонец получает взамен своего коня (съеденного «рожами») «сатанинское животное» – летающего коня, который сбрасывает героя на крышу его же собственной хаты.
Путешествие возвращается в точку, из которой началось. Движение в сторону, противоположную от цели, тем более замкнутое в кольцо – знак «меченого», демонического пространства. Тем более что жена Гонца всю ночь «подпрыгивала на лавке» и видела «ведьмовский» сон. В мире гоголевских повестей «автоматическая», не зависящая от воли человека, бездушная пляска всегда указывает на действие потусторонних сил. «Духовно грамотный» дед делает единственно верный вывод из случившегося – на этот раз он скачет прямиком, без остановки, размыкая дьявольское кольцо. Милость царицы, которая сидит в серой новехонькой свитке и ест золотые галушки, велика, ему достается целая шапка «синиц» (сторублевок). Это одновременно награда и за доставленную грамоту, и за проявленную «духовную грамотность». А ведьмовское приплясывание жены, которое отныне повторяется ежегодно, – наказание за «духовную ошибку» мужа (пообещав после всего случившегося освятить хату, Гонец «спохватывается» не тотчас же).
<5> «Ночь перед Рождеством»
(1831)
Вакула-кузнец – главный герой повести, открывающей вторую часть «Вечеров». История эта, видимо, рассказана самим Рудым Панько – единственным из рассказчиков цикла, кто знает и Диканьку, и Петербург, и Лафонтена, и Кизяколопупенко.
Вакула влюблен в капризную дочь богатого козака Корния Чуба, черноокую семнадцатилетнюю Оксану. Та, в насмешку, требует добыть для нее черевички (туфельки), какие носит сама царица, – иначе не выйдет замуж за Вакулу. Кузнец бежит из села с намерением никогда в него не возвращаться – и случайно прихватывает мешок, в который его мать, сорокалетняя ведьма Солоха, спрятала ухажера-черта, когда нагрянули к ней другие кавалеры.
И тут Гоголь использует сюжетный ход, который встречается в христианской литературе, например, в повести о св. Иоанне, архиепископе Новгородском. Вакула исхитряется оседлать черта и, угрожая тому крестом, отправляется в Петербург. Смешавшись с толпой запорожцев, проникает во дворец, выпрашивает у Екатерины Великой царские черевички. Тем временем напуганная Оксана успевает без памяти влюбиться в кузнеца, понапрасну ею обиженного и, может статься, потерянного навсегда. Черевички доставлены, но свадьба состоялась бы и без них.
От сцены к сцене тональность повествования все мягче, все насмешливее; образ «мирового зла», с которым предстоит совладать кузнецу, все несерьезнее. Развязывая мешок с чертом, Вакула задумчиво произносит: «Тут, кажется, я положил струмент свой». И на самом деле – нечистой силе предстоит послужить «струментом» ловкому кузнецу. Не поможет даже жалобно-комичная просьба черта: «Отпусти только душу на покаяние; не клади на меня страшного креста!»
Как все герои «Вечеров», исключая персонажей повести «Иван Федорович Шпонька и его тетушка», Вакула прописан в полулегендарном прошлом. В данном случае это условный «золотой век» Екатерины накануне отмены запорожской вольницы, когда мир не был еще так скучен, как сейчас, а волшебство было делом обычным, но уже не таким страшным, как прежде. Черт, верхом на котором путешествует Вакула, «спереди совершенно немец», с узенькой вертлявой мордочкой, кругленьким пятачком, тоненькими ножками. Он скорее похож на «проворного франта с хвостом», чем на черта, избиваемого во время Страшного суда грешниками, каким изобразил его Вакула (он не только кузнец, но еще и богомаз) на стене церкви, до своего петербургского вояжа. И тем более не похож он на того страшного дьявола в аду, какого Вакула намалюет позже, «во искупление» этой поездки: «такого гадкого, что все плевали, когда проходили мимо <…> бач, яка ка-ка намальована!».
Больше того: образ оседланного черта отражен во множестве сюжетных зеркал. Мать Вакула, «черт-баба» ведьма Солоха, в самом начале повести неудачно приземляется в печке – и черт оказывается верхом на ней; отец Оксаны Чуб, один из многочисленных ухажеров Солохи, спрятан в мешок, где уже сидит дьяк. А то, что смешно, уже не может быть до конца страшно.
Кузнец соприкасается с нечистью, но использует зло во благо (хотя бы свое личное благо). И произойти это может только в ночь перед Рождеством. По логике «Вечеров», чем ближе к Рождеству и Пасхе, тем зло активнее – и тем оно слабее; предрождественская ночь дает нечисти последний шанс «пошалить», и она же ставит предел этим «шалостям», ибо повсюду уже колядуют и славят Христа.
Кроме того, Вакула при всей своей «кузнечной» силе невероятно простодушен. И он самый набожный из всех жителей села; о набожности героя рассказчик сообщает с мягким юмором, но возвращается к этой теме неотступно, вплоть до финала. (Вернувшись из «путешествия», Вакула просыпает праздничную заутреню и обедню, огорчается, воспринимает это как расплату за общение с нечистым, которого он на прощание высек, но не перекрестил; успокоение приходит к герою лишь после твердого решения в следующую неделю исповедаться во всем попу и с сегодняшнего дня начать бить «по пятидесяти поклонов через весь год».) Самая обычная набожность дает человеку «легендарной» эпохи ту же силу, ту же власть над злом, какую в «мифологические» времена имели одни только «мудрые схимники», отрекшиеся от мира ради поста и молитвы.
Недаром в последнем абзаце повести Вакула, уже успевший жениться на Оксане и обзавестись «дитятей», удостаивается похвалы «заезжего архиерея» за то, что «выдержал церковное покаяние и выкрасил весь левый крылос зеленою краскою с красными цветами». В художественном мире раннего Гоголя похвала архиерея (особенно если он «блаженной памяти», т. е. уже «освящен» смертью) всегда такой же знак благой отмеченности, своеобразной избранности героя, как благословение «седовласого схимника». Даже если рассказывается об этом – с улыбкой.
Потому-то Вакула, несмотря на «ведьмовство» собственной матери, несмотря на заведомо враждебное отношение обиженного черта, – может лицом к лицу повстречаться с нечистью – и остаться невредимым. Касается это не только основной сюжетной линии, но и побочных ее ответвлений.
Отправленный Оксаною за черевичками (по сказочному принципу «пойди туда, не знаю куда, принеси то, не знаю что»), Вакула должен обрести волшебного помощника, ибо в одиночку ему не справиться. Добрые помощники в повестях цикла практически отсутствуют, потому кузнец прямиком направляется к Пузатому Пацюку, про которого все говорят, что он «знает всех чертей и все сделает, что захочет».
Пацюк изгнан (или, скорее, бежал) из Запорожья, что вдвойне нехорошо. Сечь находится за порогом нормального мира, как черт находится за его чертою; но даже из Запорожья за добрые дела не выгоняют. Живет он на отшибе, никуда не выходит; сидит по-турецки. Нечто «иное», чуждое, басурманское проступает и в его облике: низенький, широкий, в таких необъятных шароварах, что, когда он движется по улице, кажется, будто кадь идет сама собою. Съев миску галушек, Пацюк принимается за вареники, причем они сами прыгают в сметану, а затем отправляются в рот к едоку. Но даже увидев все это и поприветствовав Пузатого Пацюка словами: «Ты <…> приходишься немного сродни черту», Вакула все еще не понимает, куда и к кому он угодил. Не наводит его на правильные мысли и двусмысленный ответ Пацюка: «Когда нужно черта, то и ступай к черту <…>, тому не нужно далеко ходить, у кого черт за плечами». И только лишь сообразив, что Пацюк жрет скоромное в ночь перед Рождеством, когда положена «голодная кутья», да и то лишь после звезды (тем более что звезды украдены с неба Солохой и ее франтоватым дружком, который и сидит у Вакулы за плечами, в мешке), кузнец догадывается, кто сидит перед ним. Пацюк не просто «знает всех чертей», не просто «сродни черту»; он и есть самый настоящий черт. А его «хата» – потусторонний мир; вареник, который сам собою попадает в рот Вакуле, – своеобразное мифологическое «испытание». Живые не могут есть «загробную» пищу, – ср. в «Пропавшей грамоте» эпизод ведьмовской трапезы, во время которой герой никак не может поднести еду ко рту.
Любому герою повестей из «древней», «мифологической» жизни такой визит в логово «врага» обошелся бы дорого, в лучшем случае стоил бы жизни, в худшем – души. Однако набожный, хотя и не слишком быстро соображающий (по крайней мере, в этой сцене) кузнец запросто покидает «заколдованное место», чтобы буквально в следующем эпизоде оседлать другого черта: поменьше, поглупее и посговорчивее Пацюка.
Затем Вакула мужественно переносит опасный полет и попадает в Петербург. Это во всех отношениях странное место, плавающее в море огней (как бы поменявшееся «ролями» с рождественским небом), отделенное от остального мира шлагбаумом. А значит, подобно Сечи, пребывающее за порогом, за чертой. Удивительно ли, что кузнец с чертом немедленно попадают в компанию запорожцев, год назад проезжавших через Диканьку. Продемонстрировав им свое умение говорить «по-русски» («Што, балшой город» – «чудная пропорция»), Вакула с помощью хвостатого «струмента» заставляет запорожцев взять себя во дворец.
С дворцом все тоже обстоит далеко не просто.
Вакула одновременно и кузнец, и богомаз. Попав в царские палаты, он словно раздваивается. Как богомаз, восхищается картиной, на которой «дитя святое» прижало к Пречистой Деве ручки – и тут же увлекается дверной ручкой, которая ему, как кузнецу, кажется «еще удивительнее». Дальше – больше
Рядом с ангелоподобной государыней оказывается двусмысленный персонаж – плотный человек в гетьманском мундире, который мало того что крив (что, как известно, первый признак «дьяволоватости»), но и учит казаков лукавить. Запорожцы говорят о нем так: «Куда тебе царь! Это сам Потемкин!» Прямой, этимологический, смысл «темной», демонической фамилии подчеркнут соседством с «лучезарным» титулом «Светлейший» («Светлейший обещал меня познакомить сегодня с моим народом <…>»). Но простодушный Вакула снова не понимает, кто стоит перед ним. Тем более что образ
Потемкина уравновешен в этой сцене образом Фонвизина, который тоже находится в окружении императрицы и олицетворяет «доброе», честное начало петербургской жизни.
И снова духовное неведение сходит кузнецу с рук. Он – не запорожец, он – не лукавит, он мимо Светлейшего Потемкина обращается напрямую к царице, чьи «сахарные ножки» искренне восхищают его, и потому получает от нее желанные черевички. Тогда как хитрые запорожцы вскоре останутся с носом: Сечь, которую они просят сохранить, ради чего и прибыли в столицу империи, будет упразднена в 1775 г.
Впрочем, упразднение Сечи будет означать не только окончательное завершение «мифической древности», но и «начало конца» романтически-легендарного прошлого. Путь к нестрашной, но скучной современности открыт; малому «дитяти» кузнеца и Оксаны суждена жизнь в мире, где приключения, подобные тем, что выпали на долю Вакулы, станут уже невозможными. Старинная нечисть окажется окончательно вытесненной из реальности в область побасенок Рудого Панька и в сюжеты церковных росписей кузнеца Вакулы: «яка кака намальована!»
<6> «Страшная месть»
(1832)
Колдун (отец, брат Копрян, Антихрист) – герой, соединивший в себе негативные черты всех отрицательных персонажей цикла «Вечеров». Колдун – первая гоголевская попытка изобразить Антихриста. В этой попытке Гоголь опирался на новеллистический опыт немецких романтиков (алхимик в «Бокале» Л. Тика, детоубийца в его же «Чарах любви») и их русских эпигонов (образ демонического злодея Бруно фон Эйзена в повести А. А. Бестужева (Марлинского) «Замок Эйзен», 1827). В финале повести образ Колдун получает «мифологическое» истолкование в духе все того же Л. Тика (новелла «Пиетро Апоне») и народной космогонии сектантов-богумилов; «немецкий» образ главного героя-злодея вплетен в стилистический узор украинского песенного фольклора.
Нечто сомнительное присутствует в облике Колдуна изначально: после долгих лет странствий вернувшись оттуда, «где и церквей нет», он живет в семье дочери Катерины и ее мужа-запорожца Данилы Бурульбаша. Бродяжничество – знак безродности, а безродность – атрибут демонизма. Колдун курит заморскую люльку, не ест галушек, свинины, предпочитает им «жидовскую лапшу». То, что он не пьет горилки, окончательно убеждает Бурульбаша, что тесть, «кажется, и во Христа не верует».
Колдун пытается управлять дочерью – при живом муже! И даже пытается убить зятя на поединке. Когда он целует Катерину, странным блеском горят его глаза. Намек на инцест, беззаконную страсть отца к дочери, прозрачен; окончательно он проясняется в кошмарном сне Катерины. Ей снится, что отец и есть тот самый казак-оборотень, которого они с мужем видели на киевской свадьбе есаула Горобца (этим эпизодом повесть начинается): когда молодых благословляли иконами от схимника старца Варфоломея, имеющими особую «защитительную силу», у этого казака нос вырос на сторону, очи вместо карих стали зелеными, губы посинели, как у черта, а сам он из молодого преобразился в старика, так что все в ужасе закричали: Колдун снова вернулся! Во сне Колдун пытается соблазнить Катерину: «Ты посмотри на меня, <…> я хорош <…>. Я буду тебе славным мужем <…»>.
Так происходит завязка сюжета. Но, пробудившись, Катерина помнит далеко не все, что видела ее душа в царстве сна. Следующей ночью пан Данило прокрадывается в старинный замок на темной стороне Днепра, где ляхи (в мире «Вечеров» поляки всегда заодно с дьяволом) собираются строить крепость на пути запорожцев. Сквозь окно он видит отца-колдуна, меняющего свой облик, точь-в-точь как менял его «киевский» казак-оборотень. На Колдуне чудная шапка с «грамотою не на польском и не русском» (т. е. с «каббалистическими» знаками еврейского алфавита или арабско-мусульманской вязью; и то и другое одинаково нехорошо); в комнате летают нетопыри, вместо образов на стенах – «страшные лица». Сквозь прозрачные слои «астрального» света (голубой, бледно-золотой, затем розовый) проходит фигура, белая, как облако, – это душа спящей Катерины. Данило узнает то, что не сможет вспомнить его жена после пробуждения: отец некогда зарезал ее мать; Катериной он пытается «заместить» убитую супругу. Наутро Бурульбаш с ужасом говорит Катерине, что через нее породнился с антихристовым племенем; увы, он прав, но еще не догадывается, какую цену придется заплатить за это родство.
Сюжет о Колдуне стремительно движется к своей кульминации. По прошествии времени отец-Антихрист оказывается в темнице, в цепях; за тайный сговор с католиками (т. е., по логике «Вечеров», с «подмененными», «вывороченными» христианами) его ждет котел с кипящей водой или сдирание кожи. Колдовские чары бессильны против стен, выстроенных некогда «святым схимником». (Символический образ «схимника», наделенного молитвенной властью над темными силами, постоянно возникает в повестях цикла.) Но Катерина, поддавшись лживым уговорам Колдуна, который молит даровать время для искупления грехов – «ради несчастной матери», выпускает отца из темницы. И хотя Данило Бурульбаш решает, что чародей сам выскользнул из цепей, «идеологическая измена» жены мужу уже совершилась. Отец и не получает власти над телом дочери, но его власть над ее душою пересиливает мужнину власть. Ложная кульминация предвещает скорую развязку сюжетной линии Бурульбаша. Пускай отец и не замещает его на супружеском ложе, но зато вытесняет его из жизни.
«Отступничество» Катерины вносит порчу в запорожский мир, нарушает его внутреннее единство: на Украине больше нет порядка, нет «головы». Данило, давно уже предчувствующий близкую смерть, гибнет в битве с ляхами. Однако и Колдун не может торжествовать победу: тризна, которую совершают казаки над Бурульбашем, как бы восстанавливает утраченное было единство. Жертвенной кровью мужа смывается грех жены, и сквозь облака на «Антихриста» смотрит уже чудный лик «дивной головы». Загадка этого образа разъяснится в эпилоге. Пока же Колдун пытается довершить начатое злодейское дело. Он является в снах Катерине, вместе с младенцем перебравшейся в Киев, к есаулу Горобцу. Колдун угрожает дочери убить ее сына, если она не выйдет за отца замуж. И в конце концов убивает невинное дитя. Такова вторая кульминация.
«Настойчивость» Колдуна объясняется не столько его греховной страстью, сколько глобальной «антихристовой» целью: до конца завладев дочерью, мистически разрушить естественные связи, царящие в мире. Разрушив их, можно до конца погубить и без того ослабленное казачье братство, православное воинство. Покуда Украйна держит оборону от «ляхов» – зло не может торжествовать на земле. А как только перестанет выполнять свою оборонительную миссию, зло восторжествует.
Но чем ближе Колдун к поставленной цели, тем ближе он и к собственной погибели: вновь на страницах повести возникает загадочный образ: всадник-богатырь нечеловеческого роста, скачущий в Карпаты на вороном коне и засыпающий на вершине горы. Этот образ источает непонятную пока угрозу для Колдуна, который под видом «брата Копряна» в красном жупане, напоминающем о «красной свитке» черта в «Сорочинской ярмарке», является в Киев к обезумевшей Катерине, чтобы обманом увезти ее.
Но безумие лишь обостряет духовную чуткость дочери; ее душа, действующая отныне помимо ее разума, опознает своего мучителя. Кровь мужа и сына окончательно искупает преступную слабость Катерины; пришествие Антихриста пока не состоялось. Колдун обречен; в момент второй кульминации его сюжетная линия проходит стадию развязки.
Теперь Колдуну ничто не поможет; даже убийство «святого схимника», отказавшегося отмаливать душу страшного грешника, выглядит скорее жестом отчаяния, чем знаком всесилия. (Хотя само по себе, да еще вблизи «святых мест» Киева, это убийство свидетельствует о запредельной мистической силе «Антихриста».) Куда бы Колдун ни направил коня, он скачет в одном-единственном направлении: к Карпатским горам, где ждет его Великий Всадник, чтобы убить и бросить телесно ожившую душу в пропасть, где зубы мертвецов вечно будут грызть Колдуна.
Колдун умирает «вмиг» и тут же открывает после смерти очи, не воскресая при этом. То же происходит и с сюжетом повести: он завершается, исчерпывает себя (наказание соразмерно преступлениям) и тут же продолжается дальше. Этот «оживший сюжет» наконец-то расшифровывает мифологическую подоплеку легендарных событий; становится понятна и причина ненависти «Антихриста» к православному братству, заединству, и патологическое влечение к дочери. Колдун – последний мужчина в роду, начало которому положил Иуда-Петро, изменивший великому побратимству из зависти к славе и убивший Ивана, с которым у них было «все пополам». За это Иван выпросил у Бога, чтобы последний в роду Петро был такой злодей, какого еще не бывало на свете, и чтобы он, Иван, бросил этого злодея в пропасть, где мертвецы грызут друг друга, и веселился, глядя на его муки. Бог соглашается, но «обрекает» Ивана сидеть «вечно на коне своем», наслаждаясь страшной местью, но не имея Царствия Небесного. Лунный отблеск этой одинокой фигуры позже ляжет на фигуру Понтия Пилата в романе М. А. Булгакова «Мастер и Маргарита»; Ю. Н. Тынянов указал также на сюжетно-смысловую проекцию образов гоголевской повести в «Хозяйке» Ф. М. Достоевского.
Зло наказано; добро не торжествует. Герои мифа, венчающего легенду о Колдуне, связывают воедино апокрифическую версию библейского сюжета о Каине и Авеле с богумильской космогонией, в которой апостол Петр часто отождествляется с Иудой, а апостол Иоанн Богослов (неотделимый от Иоанна Предтечи) – с самим Богом. Все это наложено на фон немецкой романтической традиции, от «Разбойников» Шиллера до новеллы Л. Тика «Пиетро Апоне». В этом мифологическом «отростке» сюжета Колдун из главного героя мгновенно превращается во второстепенного персонажа, косвенного участника сюжета, у которого нет и не может быть развязки.
<7> «Иван Федорович Шпонька и его тетушка»
(1830 >)
Шпонька Иван Федорович – главный герой истории, поведанной рассказчику Степаном Ивановичем Курочкою из Гадяча. По причине плохой памяти простосердечный рассказчик записывает сюжет, но по старой литературной традиции «старуха» изводит полтетради на пирожки, так что повествование обрывается посередине. Этот обрыв сюжетной линии резко усиливает впечатление случайности, неуместности, исходящее от рассказа о никчемном герое, так не похожем на остальных – ярких, колоритных – персонажей «Вечеров». Они живут на грани между фантастикой и реальностью, между смехом и страхом – он полностью принадлежит миру обыденности; они ярки и колоритны – о Шпоньке почти нечего сказать.
К началу повести ему около 40 лет; он с детства был робок, старателен, аккуратен; умел прекрасно очинить перо ножичком (который держал всегда в чехольчике); его хвалил учитель Никифор Тимофеевич Деепричастие, а грозный латинист вообще-то был им доволен, но однажды отхлестал Шпоньку по рукам – когда тот, единственный раз в жизни, принял от соученика взятку за помощь в подготовке к уроку: очень вкусный блин. С тех пор робость Шпоньки еще более усилилась; страх новизны перерос в любовь к однообразному повторению привычного. Читать Иван Федорович Шпонька любит лишь уже читанное; его не привлекает непривычный пейзаж, как бы ни был он живописен, но вид все того же пруда, все той же яблони доставляет ему наслаждение.
Рассказ об Иване Федоровиче строится на приеме обманутого ожидания. Читатель «Вечеров» успел привыкнуть к определенным закономерностям сюжета: бытовая сцена часто венчается фантастическим итогом; фантастика низводится до уровня бытовой детали. И к тому, что некоторые черты героя и особенности его поведения могут указывать на связь с нечистой силой. Того же естественно ждать от повести «Иван Федорович Шпонька и его тетушка». Но напрасно.
В первую очередь читатель узнает, что Иван Федорович (который служит в П*** пехотном полку, не пьет особо крепких выморозок, предпочитая им рюмку водки перед обедом), любит читать гадательную книгу. В рассказе о любом другом персонаже «Вечеров» эта деталь обернулась бы вереницей фольклорно-демонических видений: где есть собрание разгадок, там должны объявиться загадки. В последней повести цикла гадательная книга появляется как бы ни для чего: ближе к финалу Шпонька должен будет заглянуть в нее, но сна своего не разъяснит.
Затем, получив письмо от тетушки, которая после смерти матери взяла в управление его Вытребеньки, Иван Федорович выходит в отставку в чине поручика и направляется домой. Везет его набожный жид, который «шабашовал по субботам». Но никакого демонического шабаша он почему-то не устраивает. Точно так же, когда через 2 недели пути Шпонька останавливается в деревеньке, в 100 верстах от Гадяча, и в двери постоялого двора влезает толстый человек в зеленом сюртуке, с короткой шеей, двухэтажным подбородком и огромными щеками, которые подобны мягким подушкам, тщетно надеяться, что этот помещик села Хортыще, что в пяти верстах от Вытребенек, обернется чертом или хотя бы ожившим мертвецом. Григорий Григорьевич Сторченко не черт, не колдун, не мертвец, а просто грубоватый помещик, едущий по собственной надобе. Несмотря на свои необъятные размеры, на странное поведение, на «запорожский» отзвук в названии имения (Хортыще – Хортица), на курицу и настойки, съедаемую и выпиваемые в постный день, пятницу; несмотря даже на страшный носовой свист во сне и некоторую глухоту, произведенную тараканом, который некогда закрался в его ухо, он самый обычный человек.
Бесполезно искать скрытый смысл в его фамилии, Сторченко, равно как в диковато и даже «подозрительно» звучащих имени, отчестве, фамилии тетушки Ивана Федоровича, Василисы Кашпоровны Цупчевськой. Да, Цупчевська наделена исполинским ростом и ей куда больше пошли бы драгунские усы и ботфорты, нежели чепчик. И все-таки Василиса Кашпоровна обычная тетушка, а не ведьма. Точно так же нет потаенного литературно-этимологического смысла и в фамилии самого Шпоньки – значение имеет только ее смешное и «ничтожное» звучание.
Естественно поэтому, что лишен какой бы то ни было мистической подоплеки и замысел тетушки, любой ценой вернуть соседнее имение. Имение это должно принадлежать Ивану Федоровичу, согласно утраченному завещанию покойного Степана Кузьмича, который некогда, в отсутствие батюшки героя, наезжал к матушке в гости. Опять же сюжет о «пропавшей грамоте» и прозрачный намек на отцовство Степана Кузьмича остаются без фантастического развития, что было бы невозможно в других повестях. А то, что имением ныне владеет тот самый Григорий Григорьевич Сторченко, с которым Иван Федорович повстречался на пути домой – чистая случайность.
Единственное событие на протяжении всей повести, выходящее за рамки обыденности, это сон Ивана Федоровича. Влюбившийся в младшую из двух сестер Сторченки (естественно, деловитая тетушка немедленно решает женить «ще молоду детину» и получить желанное имение в качестве приданого), Шпонька с ужасом размышляет: что такое жена? и неужто, женившись, он будет теперь не один, но их будет всегда двое? Сон, привидевшийся ему тою же ночью, ужасен: то ему является жена с гусиным лицом; то жен становится несколько и они повсюду. В шляпе, в кармане… То тетушка уже не тетушка, а колокольня, сам Шпонька колокол, а веревка, которой затаскивают его на колокольню, жена. То купец предлагает ему купить модной материи, жены… Но сон разрешается ни во что, а рукопись повести обрывается.
Создавая образ Ивана Федоровича Шпоньки, Гоголь намечает новый тип героя, который окажется в центре его художественного мира после создания цикла «Миргород». Это герой, вырванный из легендарного полусказочного времени и помещенный в современное пространство, в измельчавшую эпоху. Он не связан ни с чем, кроме быта, ни с добром, ни со злом; он навсегда разлучен с глубинным смыслом жизни. Во время визита к Сторченке некий помещик Иван Иванович спрашивает Шпоньку, читал ли тот книгу Коробейникова «Путешествие ко святым местам». Завязывается разговор о Палестине, об Иерусалиме, то есть о местах сакральных, священных для христиан, но лишь для того, чтобы в конце концов увенчаться двумя бессмысленными сентенциями: «Я, то есть, имел случай заметить, что какие есть на свете далекие страны! – сказал Иван Федорович. <…> – Не верьте ему, Иван Федорович! – сказал Григорий Григорьевич, не вслушавшись хорошенько, – все врет!». В следующий раз, оставшись наедине со своей невестой, Иван Федорович произносит одну-единственную фразу: «Летом очень много мух, сударыня».
И потому особенно горькой иронией пронизано замечание рассказчика (с пародийными целями позаимствованное у Вальтера Скотта) о бричке, на которой разъезжает Иван Федорович: «та самая бричка, в которой ездил еще Адам; и потому, если кто будет выдавать другую бричку за адамовскую, то это сущая ложь, и бричка непременно поддельная. Совершенно неизвестно, каким образом спаслась она от потопа. Должно думать, что в Ноевом ковчеге был особенный для нее сарай». Это ироничное рассуждение организует более чем серьезный библейский подтекст повести. Шпонька как всякий человек, полноправный наследник Адамова рода; но обсиженная мухами современность так устроена, что человек отступил от человечества. Почти как в любимом анекдоте поручика Пирогова из повести «Невский проспект»: пушка сама по себе, а единорог сам по себе.
И как ни странно, это полное «выпадение» современного человека из целостного мира, это окончательное «высвобождение» из-под власти страхов седой старины, эта разлука с Диканькой (Шпонька с ней вообще никак не связан) делают его по-новому беззащитным от зла, которое может беспрепятственно вторгаться в «пустое» сознание героя (сон Ивана Федоровича) и потрясать его до основания.
<8> «Заколдованное место. Быль, рассказанная дьячком ***ской церкви»
(1830 >)
Дед (Максим) – персонаж, уже появлявшийся на страницах «Вечеров» (см ст.: «Пропавшая грамота». <Гонец>). Засеяв «баштан» (бахчевое поле, где выращиваются дыни и арбузы) прямо у дороги, Дед рассказчика оказывается в плену у заколдованного места. Однажды, пустившись на радостях вприсядку, не может «проскочить» в танце через середину пространства: «не вытанцовывается, да и полно», «ноги как деревянные» (образ мертвенной «автоматической пляски», противоположной веселому, полному жизни танцу, хороводу, проходит через весь цикл). Помянув недобрым словом сатану, дед вдруг оказывается в гладком поле возле леса. Ночь темная, месяц за тучей; на могиле вспыхивают свечки: клад. Следующим вечером, соблазнившись кладом (и забыв, какая сила перенесла его к лесу), возвращается и обнаруживает, что «место не то» (должны быть одновременно видны поповские голубятня и гумно; видно либо одно, либо другое). Лишь на третий день, ударив заступом в «заколдованное место», где ему прежде не «вытанцовывалось», Д. вновь перемещается в потустороннее пространство, где должен быть клад. Насмешки нечисти – птичьего носа, медвежьего рыла, бараньей головы (которая эхом повторяет все дедовы слова) – не останавливают кладоискателя; лишь «мерзостная рожа» с красными очами и дразнящим языком (заставляющая вспомнить Басаврюка из «Вечера накануне Ивана Купала», см.) чуть было не заставляет его поворотить. Притащив выкопанный котел в хату (мать рассказчика, не разобрав в темноте, выливает на Д. помои), обнаруживает вместо золота сор и дрязг.
Переместившись из «Пропавшей грамоты» в «Заколдованное место», Д. меняет свой облик – в соответствии с сюжетной задачей последней повести цикла, где повторены все его основные мотивы, но ужасы смягчены, а юмористическая тональность усилена. Если в «Пропавшей грамоте» он был показан молодым, полным сил, и не только физических, то здесь он стар, хотя еще и не дряхл. Если там нечистая сила вынуждает его вступить с нею в «бой» (пускай хотя бы то было сражение в карточного «дурня»), то здесь он сам попадает в ее ловушку. Если там цена поражения – смерть, то здесь – обычная насмешка «черта» над героем. Если там героя спасает его «духовная грамотность», близость к церкви (иначе бы он не сообразил перекрестить крапленые «ведьмовские» карты), то здесь он лишь задним числом делает «духовно правильный» вывод (имеющий касательство сразу ко всем сюжетам цикла): «<…> все, что ни скажет враг Господа Христа, все солжет, собачий сын! У него правды и на копейку нет!» И бывало, чуть только услышит старик, что в ином месте не спокойно: «А нуте, ребята, давайте крестить!..»
Что почитать
В. В. Виноградов. Рудый Панько и рассказчик из романов Вальтера Скотта // Он же. Избр. труды. Поэтика русской литературы. М., 1976;
А. С. Немзер. Сказки Рудого Панька // Гоголь Н. В. Вечера на хуторе близ Диканьки. Т. 1. М., 1985;
Он же. Становление Гоголя // Там же. Т. 2. М., 1985.
«Мертвые души»
(поэма, 1835–1841 – том 1, опубл. 1842)
Капитан Копейкин – герой вставной новеллы об офицере, герое Отечественной войны 1812 г., потерявшем на ней ногу и руну и подавшемся от безденежья в разбойники. В вариантах «Повести» предполагалось бегство капитана Копейкина в Америку, откуда он направил бы Александру I письмо о судьбе раненых и где получил бы милостивый рескрипт государя. Новеллу (в своем «сказовом», комически многословном стиле) рассказывает в 10-й главе поэмы почтмейстер Иван Андреич.
Повод для рассказа прост. Чиновники города, озадаченные слухами о Чичикове – покупателе мертвых душ, обсуждают, кем же он может быть. Высказываются всевозможные, причем самые фантастические, предположения; фигура Чичикова «накладывается» на губернский фон. Нет ли в выражении «мертвые души» намека на смертную драку между сольвычегодскими и устьсысольскими, во время которой у одного из драчунов был «вплоть» сколот нос? Или на убийство крестьянами «земской полиции», который был блудлив, как кошка, и портил девок и баб? Не связаны ли слухи с объявившимся делателем фальшивых ассигнаций? Или с бегством разбойника из соседней губернии? Внезапно, после всеобщих долгих препирательств, почтмейстер вдохновенно восклицает: «Это, господа, судырь ты мой, не кто иной, как капитан Копейкин!» и предлагает выслушать историю о нем, которая «в некотором роде, целая поэма». Поэмой назван и гоголевский роман; так что почтмейстер невольно пародирует самого Автора «Мертвых душ», а его «Повесть о капитане Копейкине» – роман в целом. Но это особая пародия, смешная и серьезная одновременно; она связывает в единый литературный узел все обсуждавшиеся чиновниками темы – об убийстве, о фальшивомонетчике, о беглом разбойнике – и во многом служит ключом ко всему тексту «Мертвых душ».
Оказывается, капитан Копейкин был ранен под Красным или под Лейпцигом (т. е. в одном из ключевых сражений великой войны) и стал инвалидом до послевоенных распоряжений Александра I о судьбе раненых. Отец не может кормить капитана; тот отправляется искать царской милости в Петербурге, который в описании почтмейстера приобретает полусказочные черты – «сказочная Шахерезада», «Семирамида». В описании царственной роскоши Петербурга, показанной глазами впервые увидевшего ее героя («проносится заметная суета, как эфир какой-нибудь тонкий»), и особенно в описании правительственного здания на Дворцовой набережной пародийно повторен образ Петербурга и дворца, какими их видит Вакула-кузнец в повести «Ночь перед Рождеством». Но если там герою сопутствовала поистине сказочная удача, то здесь визит к «министру или вельможе», в котором легко угадываются черты графа Аракчеева, дает капитану Копейкину лишь ложную надежду.
На радостях отобедав в трактире, как «в Лондоне» (водка, котлеты с каперсами, пулярка); и потратив почти все деньги, Копейкин вновь является во дворец за обещанной помощью – чтобы услышать то, что отныне он будет слышать каждодневно: ждите. С одной «синюхой» (пятирублевая купюра синего цвета) в кармане, отчаявшийся, униженный, как может быть унижен только нищий посреди всеобщей роскоши, капитан Копейкин «неотвязным чертом» прорывается к Вельможе-Министру и дерзко требует оказать-таки помощь. В ответ на это «его, раба Божия, схватили, судырь ты мой, да в тележку» – и с фельдъегерем отправили вон из столицы.
Доставленный в свою далекую губернию, капитан Копейкин, по словам почтмейстера, воскликнул: «Я найду средства!» – и канул в «эдакую Лету». А через два месяца в рязанских лесах объявилась шайка разбойников, атаманом которых был не кто иной… – и тут рассказчику напоминают, что у Чичикова и руки и ноги на месте. Иван Андреич хлопает рукой по лбу, обзывает себя телятиной, безуспешно пытается вывернуться (в Англии столь совершенная механика, что могут сделать деревянные ноги) – все напрасно. История о капитане Копейкине как бы уходит в песок, ничего не проясняя в вопросе о том, кто же такой Чичиков.
Но образ капитана лишь кажется случайным, «беззаконным», вставным, а легенда о нем – никак сюжетно не мотивированной.
Тема нищего дворянина, безденежного капитана, «черт знает откуда» взявшегося, возникает уже в 6-й главе, где жадный Плюшкин жалуется Чичикову на соседа-капитана, который любит наезжать в гости: «говорит, родственник: «Дядюшка, дядюшка!» <…> С лица весь красный <…>. «Дядюшка, – говорит, – дайте чего-нибудь поесть!» <…> У себя дома есть, верно, нечего, так вот он и шатается». Но еще раньше сам Чичиков, уезжая от Ноздрева, мысленно «отделывает» его, как плут ямщик бывает отделан «каким-нибудь езжалым, опытным капитаном». Позже, в главе 10-й, во время болезни, Чичиков обрастет бородой, подобно капитану, а в главе 11-й имя Копейкина словно нечаянно «аукнется» в жизненном наказе чичиковского отца: «копи Копейку». Что же до образа «разбойника», то еще в 9-й главе «просто приятная дама» и «дама, приятная во всех отношениях» предполагает в Чичикове кого-то «вроде Ринальда Ринальдина», знаменитого героя, романа X. Вульпиуса о благородном разбойнике.
Так что вставная «Повесть» ассоциативно связана и с предшествующим, и с последующим развитием основного сюжета. Но и этого мало. Важно помнить, что военное звание капитана по табели о рангах соответствовало штатскому чину титулярного советника, а это одновременно и объединяет несчастного капитана Копейкина с другими «униженными и оскорбленными» персонажами социально-фантастических повестей Гоголя, титулярными советниками Поприщиным («Записки сумасшедшего») и Акакием Акакиевичем Башмачкиным («Шинель»), и противопоставляет его им. По крайней мере – Башмачкину. Ибо в статской службе этот чин не давал дворянства, а в военной дворянство обеспечивалось уже первым обер-офицерским званием. Копейкин – именно офицер. И это отличает его от всех литературных прототипов. А их немало. Есть фольклорные песни о «воре Копейкине». Есть многочисленные персонажи-инвалиды русской послевоенной прозы и поэзии («Нищий» М. П. Погодина, «Инвалид Горев» П. А. Катенина, «Отставной солдат» А. А. Дельвига и др.). Наконец, есть образ Солдата из идиллии С. Геснера «Деревянная нога», на который оглядывались все перечисленные авторы. Кстати, отличает это Копейкина и от его «литературного наследника», Левши из сказовой повести Н. С. Лескова.
Все они – «из народа», а капитан Копейкин дворянин. Если он и разбойник, то – благородный.
Эта деталь резко усиливает трагизм его истории; она связывает образ несчастного капитана с пушкинскими замыслами романа о «Русском Пеламе», о джентльмене-разбойнике. И она же объединяет все множество литературных ассоциаций, которые окружают романный образ Чичикова: «новый человек русской действительности, <…> дух зла, и светский человек, и воплощенный эгоист, Германн, рыцарь наживы и благородный (грабит, как и Копейкин, лишь казну) разбойник» (об этом пишет литературовед Ю. М. Лотман).
Важен образ Копейкина и с точки зрения композиционно-смысловой. В повести о нем, как в фокусе, сходятся чересчур разнообразные слухи о Чичикове, но из нее же лучами расходятся новые, еще более невероятные версии произошедшего. Чиновники задумываются: а не есть ли Чичиков Наполеон, нарочно отпущенный англичанами с острова Св. Елены, чтобы возмутить Россию. (Опять же почтмейстер, который служил в кампанию 1812 года и «видел» французского императора, уверяет собеседников, что ростом Наполеон «никак не выше Чичикова» и складом своей фигуры ничем от него не отличается.) От Чичикова-Наполеона следует естественный смысловой проброс к теме Чичикова-Антихри-ста; на этом чиновники останавливаются и, поняв, что заврались, посылают за Ноздревым.
И чем нелепее становятся их сравнения, чем немыслимее их предположения и «исторические параллели», тем яснее обнажается ключевая авторская идея 1 – го тома «Мертвых душ». Идея эта тесно связана с той «классификацией» исторического времени, которую Гоголь предложил в «Вечерах на хуторе»: страшная доисторическая древность сменяется веселой безопасной «чертовщиной» легендарных времен Екатерины Великой, а затем наступает смертельная скука, которая не угрожает человеческому телу, но убивает душу. В «Мертвых душах» хронология меняется, но суть остается. Наполеоновская эпоха была временем последнего торжества романтического, могущественного, впечатляющего зла. После этого мир измельчал. Новое, «денежное», «копеечное» зло неправедного приобретательства, олицетворением которого стал подчеркнуто-средний, «никакой» человек Чичиков, может в конечном итоге обернуться незаметным, а потому особенно опасным явлением Антихриста буржуазной эпохи. И это произойдет непременно, если не свершится нравственное возрождение каждого человека в отдельности и человечества в целом
Коробочка Настасья Петровна – вдова-помещица, коллежская секретарша; вторая (после Манилова и перед Ноздревым) «продавщица» мертвых душ. К ней (гл. 3) Чичиков попадает случайно: пьяный кучер Селифан пропускает множество поворотов на возвратном пути от Манилова. Множество деталей и подробностей заставляет читателя насторожиться и связать образ сонной владелицы «темного, нехорошего места» с сельскими ведьмами ранних повестей Гоголя, с ведьмой Вахрамеевной из романа М. Н. Загоскина «Аскольдова могила» и Бабой-ягой из народных сказок. Приезд к Настасье Петровне сопровождает ночная «потьма», грозовая атмосфера. В доме у нее раздается пугающе-змеиное шипение стенных часов. Она постоянно вспоминает покойника-мужа, признается Чичикову (уже наутро), что 3-го дня ей всю ночь снился «окаянный» черт. Но утренняя встреча Чичикова с Коробочкой полностью обманывает читательские ожидания, разлучает ее образ со сказочно-фантастическим фоном, без остатка растворяет в быту.
С наибольшей силой это обытовление образа выражено в эпизоде со знаменитой шкатулкой Чичикова, которую тот открывает после спора с хозяйкой о цене «мертвых душ», чтобы достать гербовой бумаги для совершения купчей. Ее устройство, подробно описанное, аллегорически изображает душу Чичикова, но самый образ шкатулки как бы метонимически повторяет очертания «тезки» – Коробочки. На «обытовление» образа работает и главное положительное качество Коробчки, ставшее ее отрицательной и всепоглощающей страстью: торговая деловитость. Каждый человек для нее это прежде всего и только – потенциальный покупатель.
Небольшой домик и большой двор Коробочки, символически отражающие ее внутренний мир, аккуратны, крепки; тес на крышах новый; ворота нигде не покосились; перина – до потолка; всюду мухи, которые у Гоголя всегда сопутствуют застывшему, остановившемуся, внутренне мертвому современному миру. На предельное отставание, замедление времени в пространстве Коробочки указывают и по-змеиному шипящие часы, и портреты на стенах «в полосатеньких обоях»: Кутузов и старик с красными обшлагами, какие носили при государе Павле Петровиче. «Генеральские портреты», явно оставшиеся от покойного мужа Коробочки, указывают лишь на то, что история завершилась для нее в 1812 г. (Между тем действие поэмы приурочено ко времени между седьмой и восьмой «ревизиями», т. е. переписями, в 1815 и 1835 гг. и легко локализуется между 1820 г. – начало греческого восстания и 1823 г. – смерть Наполеона).
Однако «замирание» времени в мире Коробчки все же лучше полного выпадения из реального времени у Манилова. У нее хотя бы есть прошлое; какой-то, пусть и смешной, намек на биографию (был муж, который не мог заснуть без почесывания пяток). Коробочка обладает характером; слегка смутившись от предложения Чичикова продать мертвых («Нешто хочешь ты их откопать из земли?»), тут же начинает торговаться («Ведь я мертвых еще никогда не продавала») и не останавливается до тех пор, пока Чичиков в гневе не сулит ей черта, а затем обещает купить не только мертвецов, но и другую «продукцию» по казенным подрядам.
Коробочка – опять же в отличие от Манилова – помнит своих умерших крестьян наизусть. Но при этом она туповата; поэтому в конце концов приедет в город, чтобы навести справки, почем теперь идут мертвые души, и тем самым окончательно погубит репутацию Чичикова, без того пошатнувшуюся. Однако даже эта туповатость своей определенностью лучше маниловской пустоты, ни умной, ни глупой, ни доброй, ни злой.
Тем не менее само местоположение села Коробочки (в стороне от столбовой дороги, на боковом ответвлении жизни) указывает на ее «безнадежность», «бесперспективность» каких бы то ни было надежд на ее возможное исправление и возрождение. В этом она подобна Манилову и занимает в «иерархии» героев поэмы одно из самых низких мест.
Манилов – «сладкий» сентиментальный помещик, первый, к кому направляется Чичиков в надежде приобрести мертвые души (гл. 2). Персонаж, «собранный» из обломков литературных штампов, Манилов связан и с водевильно-комедийным типом душещипательного «карамзиниста» (непосредственно – с провинциалом Волгиным, мечтающим прорыть канал между Черным и Каспийским морями из водевиля М. Н. Загоскина «Деревенский философ»), и с мольеровским типом «глупого дворянина» (комедия «Смешные жеманницы»), и со сладким помещиком Аглаевым, владельцем имения Приютово из нравоописательного «помещичьего» романа Д. Н. Бегичева «Семейство Холмских».
Сквозь многочисленные литературные маски в образе Манилова просвечивает маска социальная. В его портрете (белокурые волосы, голубые глаза), в рисунке его поведения (приторная мечтательность при полном бездействии), даже в возрасте (около 50 лет) могут быть опознаны черты «сентиментального», душевного и пустого государя Александра I последних лет его правления, приведших страну к катастрофе. Во всяком случае, это тот же социальный тип. (Предпринимавшаяся попытка связать Манилова с Николаем I была заведомо ошибочной.) Имя жены Манилова, приятной дамы, плетущей кружевные кошельки, «Лизанька», совпадает как с именем сентиментальной героини Н. М. Карамзина, так и с именем жены Александра I. Возможно также, что образ Манилова пародийно перекликается с традиционным типом искусителя из масонской литературы XVIII в., заманивающего душу. С этим, видимо, связано название его имения – «Маниловка, а не Заманиловка», – отстоящего вдали от города и прямых дорог (хотя, заманивая Чичикова, Манилов уверяет, что до него всего 15 верст).
Сконструированность образа Манилова, отсутствие какого бы то ни было намека на биографию подчеркивают пустоту героя, «ничтожность», прикрытую сахарной приятностью облика, «великатностью» доведения. (По отзыву повествователя, Маниловни то ни се, ни в городе Богдан, ни в селе Селифан; черт знает что такое.) Характеры помещиков, изображенных в поэме, отражаются в вещах, которые их окружают. Дом Манилова стоит на юру, открытый всем ветрам; «покатость горы» покрыта подстриженным дерном. Видны жиденькие вершины берез. Беседка возвышенно поименована «Храмом уединенного размышления». Пруд полностью подернут ряской; повсюду серенькие избы, числом 200; в селе нет деревьев. «Окрас» дня – не то ясный, не то мрачный, светло-серого цвета, и он совпадает с колором маниловского кабинета, покрытого голубенькой краской вроде серенькой. Все это указывает на никчемность, безжизненность героя, от которого не дождешься ни одного живого слова.
Скрытой «мертвенности» Манилова соответствует бездеятельность (он не знает, сколько человек у него умерло; всем ведает сорокалетний сытый приказчик), неподвижность его времяпрепровождения (в зеленом шалоновом сюртуке или в халате, с чубуком в руке). Зацепившись за любую тему, мысли Манилова ускользают в никуда, в раздумья о благополучии дружеской жизни, о мосте через пруд, о бельведере, столь высоком, что с него можно за чаем наблюдать Москву, до которой с трудом доедет колесо чичиковской брички.
В мире Манилова нет и времени; два года заложена на одной и той же странице какая-то книга (видимо, выпуск журнала «Сын Отечества»); восемь лет длится супружество, но Манилов и его Лизанька по-прежнему ведут себя как молодожены. И действие, и время, и смысл жизни заменены словарными формулами; услышав от Чичикова его странную просьбу («Я желаю иметь мертвых»), Манилов потрясен, остается несколько минут с раскрытым ртом и подозревает гостя в помешательстве. Но стоит Чичикову подобрать изысканное словесное оформление своей дикой просьбе, как Манилов совершенно успокаивается. Причем навсегда, – даже после «разоблачения» Чичикова он будет настаивать на его «доброкачественности» и высоких свойствах чичиковской души.
Мир Манилова – это мир ложной бытовой идиллии, которая чревата ложной утопией фантастического благоустройства. Не случайны греческие имена его детей – Фемистоклюс и Алкид; помимо всего прочего это связано с греческим происхождением идиллии. «Ложность» маниловской утопии и маниловской идиллии предопределена тем, что ни идиллического прошлого, ни утопического будущего у Манилова нет, как нет и настоящего.
Путь Чичикова в затерявшуюся Маниловку не случайно изображен как путь в никуда: даже выбраться из Маниловки, не затерявшись на просторах русского бездорожья, – и то трудно. Намереваясь попасть к Собакевичу, Чичиков должен будет сначала заночевать у Коробочки, а затем завернуть к Ноздреву, т. е. именно к тем «незапланированным» помещикам, которые в конце концов и погубят его славную репутацию. В соответствии с сюжетной схемой 1-го тома, «переворачивающей» схему дантовского «Ада» (подробнее см. ст. «Чичиков»), образ Манилова в портретной галерее погибших или погибающих душ занимает одновременно и самое высокое, и самое низкое место. Он в равной мере «прописан» и в верхнем круге, Лимбе, и в последнем, 9-м круге российского «ада», откуда нет шансов выбраться в грядущий российский «рай».
В Манилове нет ничего отрицательного; он не пал так низко, как Плюшкин и тем более сам Чичиков, он не совершил в этой жизни ничего предосудительного – потому что вообще ничего не совершил. Но в нем нет и ничего положительного; в нем совершенно умерли какие бы то ни было задатки. И потому Манилов в отличие от остальных «полуотрицательных» персонажей не может рассчитывать на душевное преображение и возрождение (смысловая перспектива 2-го и 3-го томов): в нем нечего возрождать и преображать.
Ноздрев – молодцеватый 35-летний «говорун, кутила, лихач»; третий по счету помещик, с которым Чичиков затевает торг о мертвых душах.
Знакомство с ним происходит в 1-й главе, на обеде у Прокурора; возобновляется случайно – в трактире (гл. 4). Чичиков направляется от Коробочки к Собакевичу. Ноздрев, в свою очередь, вместе с «зятем Межуевым» возвращается с ярмарки, где пропил и проиграл все, вплоть до экипажа. Ноздрев немедленно заманивает Чичикова к себе в имение, попутно аттестовав Собакевича «жидомором», а самого героя романа (не слишком охотно соглашающегося последовать за ним) – Оподелдоком Ивановичем. Доставив гостей, немедленно ведет показывать хозяйство. Начинает с конюшни, продолжает волчонком, которого кормят одним лишь сырым мясом, и прудом, где (по рассказам Ноздрева, неизменно фантастическим) водятся щуки, каждую из которых под силу вытащить лишь двум рыбакам. После псарни, где Ноздрев среди собак выглядит «совершенно как отец семейства», гости направляются на поле; тут русаков, конечно же, ловят руками.
Ноздрев не слишком озабочен обедом (за стол садятся лишь в 5 часов), поскольку еда далеко не главное в его буйной жизни. Зато напитков у него в изобилии. Причем, не довольствуясь их «натуральным» качеством, хозяин выдумывает невероятные «составы» (бургуньон и шампаньон вместе; рябиновка «со вкусом сливок», отдающая, однако, сивухой). При этом Ноздрев себя щадит; заметив это, Чичиков потихоньку выливает и свои рюмки. Однако наутро «щадивший» себя хозяин является к Чичикову в халате, под которым нет ничего, кроме открытой груди, обросшей «какой-то бородой», и с трубкой в зубах – и, как положено гусарствующему герою, уверяет, что во рту у него «эскадрон ночевал». Есть похмелье или нет его – совсем не важно; важно лишь, что порядочный гуляка должен страдать от перепоя.
Мотив «ложного похмелья» важен автору еще в одном отношении. Накануне вечером, во время торга, Ноздрев насмерть поссорился с Чичиковым: тот отказался сыграть с буйным «продавцом» на мертвые души в карты, равно как отказался купить жеребца «арабских кровей» и получить души «в придачу». Но как вечернюю задиристость Ноздрева невозможно списать на пары алкоголя, так и утреннее миролюбие нельзя объяснить забвением всего, что сделано в пьяном угаре. Поведение Ноздрева мотивировано одним-единственным душевным качеством: безудержностью, граничащей с беспамятством.
Он ничего не задумывает, не планирует, не «имеет в виду»; он просто ни в чем не знает меры. Опрометчиво согласившись сыграть с ним на души в шашки (поскольку шашки не бывают краплеными), Чичиков едва не становится жертвой ноздревского разгула. Души, поставленные «на кон», оценены в 100 рублей; игроки обмениваются однотипными репликами: «Давненько не брал я в руки шашек», «Знаем мы вас, как вы плохо играете». Но Ноздрев сдвигает обшлагом рукава сразу по три шашки и проводит таким образом одну из них в дамки, не оставляя Чичикову иного выхода, как смешать фигуры. Расправа кажется неминуемой. Могучие Порфирий и Петрушка схватывают героя; Ноздрев в азарте кричит: «Бейте его!» Чичикова спасает лишь явление грозного капитан-исправника с огромными усами, пародирующее и «бога из машины» древнегреческой трагедии, и – одновременно – финал «Ревизора».
Ретировавшийся Чичиков надеется, что первая встреча с Ноздревым окажется последней. Однако им предстоят еще две встречи, одна из которых (гл. 8, сцена губернского бала) едва не погубит покупателя «мертвых душ». Неожиданно столкнувшись с Чичиковым, Ноздрев кричит во всеуслышание: «А, херсонский помещик, херсонский помещик! <…> он торгует мертвыми душами!» – чем порождает волну невероятных слухов. Когда чиновники города NN. окончательно запутавшись в «версиях», призывают Ноздрева, тот подтверждает сразу все слухи, не смущаясь их разноречивостью (гл. 9). Чичиков накупил мертвых душ на несколько тысяч; он шпион, фальшивомонетчик; собирался увезти губернаторскую дочку; венчать за 75 рублей должен был поп Сидор из деревни Трухмачевка; Чичиков – Наполеон; кончает Ноздрев полной околесицей. А затем сам же (в 10-й главе) сообщает «херсонскому помещику» об этих слухах, нанеся ему визит без приглашения. Вновь начисто позабыв о нанесенной обиде, он предлагает Чичикову помощь в «увозе» губернаторской дочки, причем всего за три тысячи.
Как все остальные герои поэмы, Ноздрев словно «переносит» очертания своей души на очертания своего быта. Дома у него все бестолково. Посередине столовой стоят деревянные козлы; в кабинете нет книг и бумаг, на стене висят «турецкие» кинжалы (на одном Чичиков видит надпись: мастер Савелий Сибиряков); любимая шарманка Ноздрева, которую он именует органом, начав играть мотив «Мальбруг в поход поехал», завершает знакомым вальсом, а одна бойкая дудка долго не может успокоиться.
Фамилия героя связывает его с комическими персонажами русской «носологической» литературы, чей юмористический колорит обеспечивался бесконечными шутками над носами героев. Одежда (полосатый архалук), внешность (кровь с молоком; густые черные волосы, бакенбарды), жесты (молодцевато сбрасывает картуз), манеры (сразу переходит на «ты», лезет целоваться, всех именует или «душками», или «фетюками»), непрерывное вранье, задиристость, азарт, беспамятство, готовность нагадить лучшему другу без какой-либо цели – все это с самого начала создает узнаваемый литературно-театральный образ буйного щелкопера. Ноздрев узнаваемо связан с водевильным типом Буянова, с Хлестаковым из «Ревизора». (В его речь вкраплены отголоски хлестаковских реплик; так, мнимый «ревизор» готов сам себя «завтра же сейчас» произвести в фельдмаршалы, а Ноздрев гордится своей наливкой, лучше которой не пивал и сам фельдмаршал.) Пересекается этот образ и с высеченным поручиком Пироговым из повести «Невский проспект». На это прямо указывает сон, о котором Ноздрев поведал Чичикову: будто бы его высекли, и «пребольно». Кроме того, в сцене не-состоявшегося избиения Чичикова автор сравнивает Ноздрева с поручиком, перед которым «носится Суворов». Очевидна и параллель между Ноздревым и Чертоку ким из повести «Коляска» (та же страсть к бессмысленным обменам всего на все; эпизод с жеребцом, купленным за «10 тысяч», где повторена сцена с «венской» коляской, будто бы купленной Чертоку ким за ту же цену).
Но в отличие от «сложного» Хлестакова, который в своем вдохновенном вранье изживает убогость собственного существования, Ноздрев ничего не «изживает». Он просто врет и гадит «от юркости и бойкости характера». Характерен эпизод, в котором Ноздрев показывает Чичикову и Межуевым свои владения и, подводя их к «границе» (деревянный столбик и узенький ров), вдруг неожиданно для себя самого начинает уверять: «все, что ни видишь по эту сторону, все это моё, и даже по ту сторону, весь этот лес, который вон синеет, и все, что за лесом, все мое». Этот «перебор» вызывает в памяти безудержно-фантастическую ложь Хлестакова. Но если Ноздрев что и преодолевает, то не себя самого, не свою социальную ущербность, а лишь пространственную тесноту окружающей жизни; его поистине безграничная (в самом прямом смысле безграничная) ложь есть оборотная сторона русской удали, которой Ноздрев наделен в избытке.
А в отличие от «нозологических» персонажей, от Бубновых, от Пирогова, от Чертокуцкого и тому подобных пустых героев, Ноздрев не до конца пуст. Его буйная энергия, не находящая должного применения (он может неделями азартно раскладывать пасьянс, забыв обо всем на свете), все же придает его образу силу, яркую индивидуальность, ставит в своеобразной иерархии отрицательных типов, выведенных Гоголем, на сравнительно высокое место – «третье снизу».
До Ноздрева на страницах романа Чичиков (и читатель) встречаются с безнадежными, душевно мертвыми персонажами, которым нет и не может быть места в грядущей, преображенной России (образ которой предстояло создать в 3-м томе поэмы). А с Ноздрева начинается череда героев, сохранивших в себе хоть что-то живое. Хотя бы – живой, при всей его бестолковости, характер и живую, грубовато-пошлую, но выразительную речь (графиня, ручки которой – самый субтильный суперфлю; собаки с «крепостью черных мясов» и др.). Именно поэтому Ноздрев наделен неким условным подобием биографии, тогда как Манилов биографии начисто лишен, а у Коробочки есть лишь намек на биографическую предысторию. Пускай эта «биография» и пародийно-однообразна: «разбойные» похождения «исторической личности». То есть личности, вечно попадающей во всякие истории.
Именно поэтому он, возникнув на страницах романа еще в 1-й главе, не просто активно действует в двух главах, 4-й и 6-й, но участвует и в главах с 8-й по 10-ю. Его образ словно не умещается в замкнутых границах отдельного эпизода; отношения Ноздрева с романным пространством строятся по тому же типу, что и его отношения с пространством, как таковым, – «все это мое, и даже по ту сторону <…> все мое». Не случайно автор сводит Чичикова с Ноздревым в трактире – то есть на возвратном пути к потерянной кучером Селифаном боковой дороге, символизирующей путь в будущее.
Плюшкин Степан – пятый и последний из «череды» помещиков, к которым Чичиков обращается с предложением продать ему мертвые души. В своеобразной отрицательной иерархии помещичьих типов, выведенных в поэме, этот скупой старик (ему седьмой десяток) занимает одновременно и самую нижнюю, и самую верхнюю ступень. Его образ олицетворяет полное омертвение человеческой души, почти полную погибель сильной и яркой личности, без остатка поглощенной страстью скупости, но именно поэтому способной воскреснуть и преобразиться. Ниже Плюшкина из персонажей поэмы «пал» только сам Чичиков, но для него авторским замыслом сохранена возможность еще более грандиозного «исправления».
На эту двойственную, «отрицательно-положительную» природу образа Плюшкина заранее указывает финал 5-й главы. Узнав от Собакевича, что по соседству живет скаредный помещик, у которого крестьяне «мрут, как мухи», Чичиков пытается выведать дорогу у прохожего крестьянина; тот не знает никакого Плюшкина, но догадывается, о ком идет речь: «А, заплатанный!». Кличка эта унизительна, но автор (в соответствии со сквозным приемом «Мертвых душ») от сатиры мгновенно переходит к лирическому пафосу; восхитившись меткостью народного слова, воздает хвалу русскому уму – и как бы перемещается из пространства нравоописательного романа в пространство эпической поэмы наподобие «Илиады».
Но чем ближе Чичиков к дому Плюшкина, тем тревожнее авторская интонация. Вдруг – и будто бы ни с того ни с сего – Автор сравнивает себя-ребенка с собою-нынешним, свою тогдашнюю восторженность – с нынешней «охладелостью» взора. «О моя юность! о моя свежесть!» Ясно, что этот пассаж в равной мере относится к Автору – и к «помертвелому» герою, встреча с которым предстоит читателю. И это невольное сближение «неприятного» персонажа с Автором заранее выводит образ Плюшкина из того ряда «литературно-театральных» скупцов, с оглядкой на которых он написан. Он отличается отличает и от скаредных персонажей плутовских романов (пан Тарах в романе «Аристион, или Перевоспитание» В. Т. Нарежного), и от жадных помещиков нравоописательного эпоса (князь Рамирский в «Семействе Холмских» Д. Н. Бегичева; Вертлюгин в «Мирошеве» М. Н. Загоскина), и от Гарпагона из мольеровской комедии «Скупой» (у Гарпагона такая же, как у Плюшкина, прореха пониже спины), сближая, напротив, с Бароном из «Скупого рыцаря» Пушкина и бальзаковским Гобсеком.
Описание плюшкинского имения аллегорически изображает запустение и одновременно «захламление» его души, которая «не в Бога богатеет». Въезд полуразрушен – бревна вдавливаются, как фортепьянные клавиши, всюду особенная ветхость, крыши, как решето, а окна заткнуты тряпьем. У Собакевича они были заколочены хотя бы в целях экономии, а здесь – исключительно по причине «разрухи». Из-за изб видны огромные клади лежалого хлеба, похожего цветом на выжженный кирпич.
Как в темном, «зазеркальном» мире, здесь все безжизненно – даже две церкви, которые должны образовывать смысловой центр пейзажа. Одна из них, деревянная, опустела; другая, каменная, вся потрескалась. Чуть позже образ опустевшего храма метафорически отзовется в словах Плюшкина, сожалеющего, что священник не скажет «слова» против всеобщего сребролюбия: «Против слова-то Божия не устоишь!» (Традиционный для Гоголя мотив «мертвого» отношения к Слову Жизни.)
Господский дом, «сей странный замок», расположен посреди капустного огорода. «Плюшкинское» пространство невозможно охватить единым взором, оно словно распадается на детали и фрагменты – то одна часть откроется взгляду Чичикова, то другая; даже дом – местами в один этаж, местами в два. Симметрия, цельность, равновесие начали исчезать уже в описании имения Собакевича; здесь этот «процесс» идет вширь и вглубь. Во всем этом отражается сознание хозяина, который позабыл о главном и сосредоточился на третьестепенном. Он давно уже не знает, сколько, где и чего производится в его обширном и загубленном хозяйстве, но зато следит за уровнем старой наливки в графинчике: не выпил ли кто-нибудь.
Запустение «пошло на пользу» одному лишь плюшкинскому саду, который, начинаясь близ господского дома, пропадает в поле. Все остальное – погибло, омертвело, как в готическом романе, о котором напоминает сравнение плюшкинского дома с зомком. Это как бы Ноев ковчег, внутри которого произошел потоп. Не случайно практически все детали описания, как в ковчеге, имеют свою «пару» – тут две церкви, два бельведера, два окна, одно из которых, впрочем, заклеено треугольником из синей сахарной бумаги; у Плюшкина было две белокурых дочки и т. д. Ветхость его мира сродни ветхости «допотопного» мира, погибшего от страстей. А сам Плюшкин – это несостоявшийся «праотец» Ной, из рачительного хозяина выродившийся в скопидома и утративший какую бы то ни было определенность облика и положения.
Встретив Плюшкина по дороге к дому, Чичиков не может понять, кто перед ним – баба или мужик? ключник или ключница, «редко бреющая бороду»? Узнав, что эта «ключница» и есть богатый помещик, владелец 1000 душ («Эхва! А вить хозяин-то я!»), Чичиков 20 минут не может выйти из оцепенения. Портрет Плюшкина (длинный подбородок, который приходится закрывать платком, чтобы не заплевать; маленькие, еще не потухшие глазки бегают из-под высоких бровей, как мыши; засаленный халат превратился в юфть; тряпка на шее вместо платка) тоже указывает на полное «выпадение» героя из образа богатого помещика. Но все это не ради «разоблачения», а лишь ради того, чтобы напомнить о норме «мудрой скупости», к которой Плюшкин все еще может вернуться.
Изображение Плюшкина и его мира продолжает двоиться. С одной стороны, движение жизни здесь прекратилось совершенно. Прежде, до «падения», взгляд Плюшкина, как трудолюбивый паук, «бегал хлопотливо, но расторопно, по всем концам своей хозяйственной паутины»; теперь паук оплетает маятник остановившихся часов. Если полузамершие стенные часы Коробочки хотя бы продолжали издавать змеиное шипение, то тут все неподвижно. Даже серебряные карманные часы, которые Плюшкин собирается подарить – да так и не дарит – Чичикову в благодарность за «избавление» от мертвых душ, – и те «поиспорчены».
Об ушедшем времени (а не только о скаредности) напоминает и зубочистка, которою хозяин, быть может, ковырял в зубах еще до нашествия французов. Первый из «чичиковских» помещиков, Манилов, точно так же живет вне времени, как и последний из них, Плюшкин. Но между этими образами, между двумя этими видами «безвременья» пролегает пропасть. Времени в мире Манилова нет и никогда не было; он ничего не утратил – ему нечего и возвращать. А Плюшкин обладал всем.
Это единственный, кроме самого Чичикова, герой поэмы, у которого есть развернутая биография, есть прошлое; без прошлого может обойтись настоящее, но без прошлого нет пути в будущее. До смерти жены Плюшкина был рачительным, опытным помещиком. У дочек и сына были учитель-француз и мадам. Однако позже у «заплатанного» развился комплекс вдовца, он стал подозрительнее и скупее. Следующий шаг в сторону от определенной ему Богом жизненной дороги он сделал после тайного бегства старшей дочери, Александры Степановны, со штабс-ротмистром и самовольного определения сына в военную службу. (Он и до «бегства» считал военных картежниками и расточителями, теперь же и вовсе враждебно настроен к военной службе.) Младшая дочь умерла; сын проигрался в карты; душа Плюшкина ожесточилась окончательно, «волчий голод скупости» овладел им. Даже покупщики отказались иметь с ним дело – ибо это «бес», а не человек.
Возвращение «блудной дочери», чья жизнь со штабс-ротмистром оказалась не особенно сытной (явная сюжетная пародия на финал пушкинского «Станционного смотрителя»), примиряет Плюшкина с нею, но не избавляет от погибельной жадности. Поиграв с внуком, Плюшкин ничего Александре Степановне не дал, а подаренный ею во второй приезд кулич он засушил и теперь пытается угостить этим сухариком Чичикова. Деталь также неслучайная. Кулич – пасхальная еда, а Пасха есть торжество Воскресения. Засушив кулич, Плюшкин как бы символически подтвердил, что его душа омертвела. Но то, что кусочек кулича, пусть и заплесневелый, всегда хранится у него, ассоциативно связано с темой возможного «пасхального» возрождения его души.
Умный Чичиков, угадав подмену, произошедшую в Плюшкине, соответственным образом меняет свою обычную вступительную речь. Как в Плюшкине «добродетель» потеснена «экономией», а «редкие свойства души» – «порядком», так подменены они и в чичиковском «приступе» к теме мертвых душ. Но в том и дело, что жадность не до последнего предела смогла овладеть сердцем Плюшкина. Совершив купчую (Чичиков убеждает хозяина, что готов взять на себя податные издержки на мертвых «для удовольствия вашего»; список мертвецов у хозяйственного старика уже готов, неизвестно для какой нужды), Плюшкин размышляет, кто бы мог от его имени заверить ее в городе. И вспоминает, что Председатель палаты был его школьным товарищем. И это воспоминание (тут полностью повторяется ход авторских размышлений в начале главы) внезапно оживляет героя: «на этом деревянном лице вдруг скользнул какой-то теплый луч, выразилось <…> бледное отражение чувства».
Естественно, это случайный и мгновенный проблеск жизни; повествователь сравнивает его с последним «явлением» внезапно вынырнувшего утопленника, которого все зеваки считали уже погибшим и который действительно погибнет в следующую секунду. (Во втором томе поэмы этот эпизод по-своему отзовется в сцене тюремного заключения Чичикова: тот искренне раскается перед стариком Муразовым и на миг возродится, но тут же сговорится с адвокатом). Поэтому, когда Чичиков, не только приобретя 120 мертвых душ, но и купив беглых по 27 коп. за душу, выезжает от «заплатанного», автор описывает сумеречный пейзаж, в котором тень со светом «перемешалась совершенно» – как в несчастной душе Плюшкина.
Собакевич Михайло Семеныч – четвертый (после Ноздрева, перед Плюшкиным) «продавец» «мертвых душ» Чичикову; наделен могучей «природой» – в 7-й главе жалуется Председателю палаты и Чичикову на то, что живет пятый десяток, а не болел ни разу, и за это придется когда-нибудь «заплатить». Аппетит соответствует его могучей натуре – в той же главе описано «поедание» им осетра в 9 пудов.
Собакевич напоминает «средней величины медведя, фрак на нем «совершенно медвежьего» цвета, ступает он вкривь и вкось, цвет лица, на котором глаза словно просверлены сверлом, каленый, горячий. Само имя, многократно обыгранное рассказчиком, указывает на могучее «звероподобие» героя, на его медвежье-собачьи черты. Все это связывает Собакевича с типом грубого помещика Тараса Скотинина из «Недоросля» Д. И. Фонвизина. Однако связь эта скорее внешняя, чем внутренняя; отношение автора к герою здесь значительно сложнее.
Знакомство Чичикова с Собакевичем происходит в 1-й главе, на вечеринке у губернатора. Павел Иванович сразу обращает внимание на неуклюжесть собеседника (Собакевич первым делом наступает ему на ногу). Намереваясь посетить деревню Собакевича сразу вслед за Маниловкой, Чичиков тем не менее по пути успевает сторговаться с Коробочкой и сыграть в шашки с буйным Ноздревым. В деревню Собакевича Чичиков въезжает в тот момент, когда все мысли его заняты мечтой о 200-тысячном приданом, так что образ Собакевича с самого начала связывается с темой денег, хозяйственности, расчета. Поведение Михайлы Семеновича соответствует такому «зачину».
После более чем сытного обеда (жирная «няня», мясо, ватрушки, что размером гораздо больше тарелки, индюк ростом в теленка и проч.) Чичиков заводит витиеватую речь об интересах «всего русского государства в целом» и подводит к интересующему его предмету. Причем души он именует не умершими, а только несуществующими, поскольку с Маниловым смог договориться лишь после того, как облек свое торговое предложение в уклончивую словесную форму. Но Собакевич сам, без обиняков, деловито переходит к существу вопроса: «Вам нужно мертвых душ?» Главное – цена сделки (начав со ста рублей за ревизскую душу против чичиковских восьми гривен, он соглашается в конце концов на два с полтиной, но зато подсовывает в «мужской» список «женскую» душу – Елисаветъ Воробей). Доводы его убийственно просты: если Чичиков готов покупать мертвые души, значит, надеется извлечь свою выгоду – и с ним следует торговаться. Что же до предлагаемого «товара», то он самого лучшего свойства – все души «что ядреный орех», как сам хозяин умерших крепостных.
Естественно, душевный облик хозяина отражается во всем, что его окружает. От пейзажа – два леса, березовый и дубовый, как два крыла, и посередине деревянный дом с мезонином – до «дикого» окраса стен. В устройстве дома «симметрия» борется с «удобством»; все бесполезные архитектурные красоты устранены. Лишние окна забиты, вместо них просверлено одно маленькое; мешавшая четвертая колонна убрана. Избы мужиков также построены без обычных деревенских «затей», без украшений. Зато они сделаны «как следует» и прочны. Даже колодец – и тот вделан в дуб, обычно идущий на постройку мельниц.
В доме развешаны картины, изображающие сплошь «молодцов», греческих героев-полководцев начала 1820-х гг., чьи образы словно списаны с него самого. Это Маврокор-дато в красных панталонах и с очками на носу, Колокотро-ни и другие, все с толстыми ляжками и неслыханными усами. (Очевидно, чтобы подчеркнуть их мощь, между «греческих» портретов затесался «грузинский» – изображение тощего Багратиона.) Великолепной толщиной наделена и греческая героиня Бобелина – ее нога обширнее, чем туловище какого-нибудь щеголя.
«Греческие» образы, то пародийно, то всерьез, все время возникают на страницах «Мертвых душ», проходят через все сюжетное пространство гоголевской поэмы, изначально уподобленной «Илиаде» Гомера. Греческие имена носят дети Манилова; береза со срезанной вершиной в запущенном саду Плюшкина своей совершенной белизной напоминает античную колонну. Чиновники города NN сравниваются со служителями Фемиды, а Председатель – с Зевсом. Эти образы перекликаются, рифмуются с центральным «римским» образом Вергилия, который ведет Данте по кругам Ада, и, указывая на античный идеал пластической гармонии, ярко оттеняют несовершенство современной жизни.
На Собакевича похожи не только портреты; похож на него и дрозд темного цвета с белыми крапинками, и пузатое ореховое бюро на пренелепых ногах, «совершенный медведь». Все вокруг словно хочет сказать: «и я тоже Собакевич!» В свою очередь, и он тоже похож на «предмет» – ноги его как чугунные тумбы.
Но при всей своей «тяжеловесности», грубости Собакевич необычайно выразителен. Это тип русского кулака (полемика об этом типе велась в русской печати 1830-х гг.) – неладно скроенного, да крепко сшитого. Рожден ли он медведем, или «омедведила» его захолустная жизнь, все равно, – при всем «собачьем нраве» и сходстве с вятскими приземистыми лошадьми, Собакевич – хозяин; мужикам его живется неплохо, надежно. Тут же следует авторское отступление о Петербургской жизни, которая могла бы и погубить Собакевича, развратив его чиновным всевластием.
То, что природная мощь и деловитость как бы отяжелели в нем, обернулись туповатой косностью, скорее беда, чем вина героя. Вопреки формуле А. Белого (каждый последующий персонаж поэмы – мертвее предыдущего), «иерархия» героев «Мертвых душ» выстраивается одновременно и сверху вниз, и снизу вверх. От совершенно пустого, а потому безнадежного, хотя и безгрешного Манилова, через образы чуть более живой Коробочки и чрезмерно живого (но все еще довольно пустого) Ноздрева к отупевшему, однако могучему Собакевичу и дальше к Плюшкину и самому Чичикову.
Если Манилов живет вообще вне времени, если время в мире Коробочки страшно замедлилось, как ее шипящие стенные часы, опрокинулось в прошлое (на что указывает портрет Кутузова), а Ноздрев живет лишь в каждую данную секунду, то Собакевич прописан в современности, в 1820-х гг. (эпоха греческих героев). В отличие от всех предшествующих персонажей и в полном согласии с повествователем Собакевич, сам наделенный избыточной, поистине богатырской силой, видит, как измельчала, как обессилела нынешняя жизнь. Во время торга он замечает: «впрочем, и то сказать: что это за люди? мухи, а не люди», куда хуже покойников. А в 8-й главе, в разговоре с Председателем палаты, который восхищается здоровьем Собакевича и предполагает, что он, подобно своему отцу, мог бы повалить медведя, тот «трезво» возражает: «Нет, не повалю».
Чем больше заложено в личность Богом, тем страшнее зазор между ее предназначением и реальным состоянием. Но тем и больше шансов на возрождение и преображение души.
Собакевич первый в череде очерченных Гоголем типов, кто прямо соотнесен с одним из персонажей 2-го тома, где будут изображены герои пусть отнюдь не идеальные, но все же очистившиеся от многих своих страстей. Хозяйственность Собакевича, «греческие» портреты на стенах, «греческое» имя жены (Феодулия Ивановна) рифмой отзовутся в греческом имени и социальном типе рачительного помещика Костанжогло. А связь между именем Собакевич – Михайло – и «человекоподобными» медведями из русских сказок укореняет его образ в идеальном пространстве фольклора, смягчая «звериные» ассоциации. Но в то же самое время «отрицательные» свойства рачительной души Собакевича словно проецируются на образ скаредного Плюшкина, сгущаются в нем до последней степени.
Чичиков Павел Иванович – новый для русской литературы тип авантюриста-приобретателя, главный герой поэмы, падший, изменивший своему истинному предназначению, но способный очиститься и воскреснуть душой. На эту возможность указывает многое, в том числе имя героя. Св. Павел – апостол, который до своего мгновенного, «скоропостижного» раскаяния и преображения считался одним из самых убежденных гонителей христиан. Обращение Павла произошло на пути в Дамаск, и то, что Павел Чичиков сюжетными обстоятельствами нераздельно связан с образом дороги, пути, также не случайно. Эта перспектива нравственного возрождения резко отличает Чичикова от его литературных предшественников – героев и антигероев европейских и русских плутовских романов, от «Жиль Блаза» А. Р. Лесажа до Фрола Скобеева, «Российского Жилблаза» В. Т. Нарежного, «Ивана Выжигина» Ф. В. Булгарина, а также от персонажей нравоописательных помещичьих романов (вроде «Семейства Холмских» Д. Н. Бегичева). Она же неожиданно сближает «отрицательного» Чичикова и с героями сентиментальных путешествий, и с центральными фигурами романа странствия (начиная с «Дон Кихота» Сервантеса), и с персонажами моралистической прозы в духе масонской традиции Например, в романе В. Т. Нарежного «Аристион, или Перевоспитание» (1822) Кассиан, перевоспитывающий Аристиона, знакомит его с жизнью помещиков и объясняет на их примере гибельные следствия страстей.
Место героя в сюжете. Бричка коллежского советника Павла Ивановича Чичикова, следующего по своим надобностям, останавливается в городе NN. который расположен чуть ближе к Москве, чем к Казани (т. е. в самой сердцевине Центральной России). Проведя в городе две недели (гл. 1) и познакомившись в нем со всеми важными лицами, Чичиков отправляется в имения местных помещиков Манилова и Собакевича. Момент завязки романного сюжета все время оттягивается, хотя некоторые «особенности поведения» Чичикова должны с самого начала насторожить читателя. В расспросах приезжего о положении дел в губернии чувствуется что-то большее, чем простое любопытство. При знакомстве с очередным помещиком Чичиков сначала интересуется количеством душ, затем положением имения и лишь после этого – именем собеседника.
Но «закон замедления» сюжета действует в романе безотказно. Лишь в самом конце 2-й главы, проплутав почти целый день в поисках Маниловки-Заманиловки, а затем мило и долго побеседовав со сладким помещиком и его супругой, Чичиков предлагает купить у Манилова мертвые души крестьян, числящихся по ревизии живыми. Ради чего ему это нужно, Чичиков не сообщает, но сама по себе анекдотическая ситуация «покупки» мертвых душ для последующего их заклада в опекунский совет – на которую внимание Гоголя обратил Пушкин – не была исключительной. «Украинские помещики первой трети века иногда прибегали к этой уловке, чтобы приобрести ценз для винокурения, <…> об одном русском скупщике рассказал Даль в побочном эпизоде своей повести «Вакх Сидоров Чайкин», – писал литературовед В. Гиппиус.
Возникает разрыв между анекдотической фабулой, которая предполагает быстрое развитие действия – и «законом замедления». Все это незаметно повышает статус героя, на котором, «держится» и анекдотическое происшествие, и сложное нравоописательное повествование.
Чичиков начинает соединять собою все уровни сюжета.
Заплутав на возвратном пути от Манилова, он попадает в имение вдовы помещицы Коробочки (гл. 3). Сторговавшись с нею, наутро отправляется дальше и встречает в трактире буйного Ноздрева, который заманивает Чичикова к себе (гл. 4). Однако здесь торговое дело не идет на лад; согласившись сыграть с жуликоватым Ноздревым на мертвые души в шашки, герой еле уносит ноги. По пути к Собакевичу (гл. 5) бричка Чичикова сцепляется с повозкой, в которой едет шестнадцатилетняя девушка с золотыми волосами и овалом лица, нежным, как яичко на солнце в смуглых руках ключницы. Пока мужики – Андрюшка и дядя Митяй с дядей Миняем – распутывают экипажи, Чичиков, несмотря на всю осмотрительную охлажденность своего характера, мечтает о возвышенной любви. Однако в конце концов мысли его переключаются на любимую тему о 200 000 приданого, и под впечатлением этих мыслей Чичиков въезжает в деревню Собакевича. В конце концов приобретя и здесь желанный «товар», он едет к скупому помещику Плюшкину, у которого люди мрут, как мухи. (О существовании Плюшкина он узнает от Собакевича.)
Сразу поняв, с кем имеет дело, Чичиков (гл. 6) уверяет Плюшкина, что всего лишь хочет принять на себя его податные издержки. Приобретя здесь 120 мертвых душ и присовокупив к ним несколько беглых, возвращается в город оформлять бумаги на купленных крестьян. В главе 7-й он посещает большой трехэтажный казенный дом, белый, как мел («для изображения чистоты душ помещавшихся в нем должностей»), Нравоописание чиновничества (особенно колоритен Иван Антонович Кувшинное Рыло) также замыкается на образ Чичикова. Здесь он встречается с Собакевичем, сидящим у Председателя; Собакевич чуть было не проговаривается, некстати упомянув о проданном Чичикову каретнике Михееве, которого Председатель знал.
Тем не менее все сходит герою с рук; в этой сцене он впервые объявляет, что намерен «вывезти» купленные души на новые земли, в Херсонскую губернию. Все отправляются на пирушку к Полицеймейстеру Алексею Ивановичу, который берет взятки больше, чем его предшественники, но любим купцами за ласковое обращение и кумовство, а потому почитается «чудотворцем». После водки (оливкового цвета!) Председатель высказывает игривую мысль о необходимости женить Чичикова, а тот, расчувствовавшись, читает Собакевичу послание Вертера к Шарлотте. (Этот юмористический эпизод получит вскоре важное сюжетное развитие.)
В главе 8-й имя Чичикова впервые начинает обрастать слухами – пока еще исключительно положительными и лестными для него. Сквозь нелепицу этих слухов неожиданно прорисовывается обширный гоголевский замысел трехтомной поэмы «Мертвые души» как «малой эпопеи», религиозно-моралистического эпоса. Жители города NN обсуждают покупку Чичикова и так отзываются о приобретенных им крестьянах: они «теперь негодяи, а, переселившись на новую землю, вдруг могут сделаться отличными подданными». Именно так намеревался Гоголь поступить во 2-м и 3-м томах с душами некоторых «негодяев» 1-го тома. С Чичиковым – прежде всего. А само выражение «новая земля» невольно указывает на апокалиптическую, всемирно-религиозную окраску этого сюжетного замысла. Однако слишком высокие намеки тут же заземлены; слухи о Чичикове-миллионщике делают его необычайно популярным в дамском обществе; он даже получает неподписанное письмо от стареющей дамы: «Нет, я не должна тебе писать!»
Сцена губернского бала (гл. 8) кульминационна. После нее события, приняв новый оборот, движутся к развязке, что, однако, не отменяет «закона замедления». Чичиков, восхищенный юной красотой шестнадцатилетней губернаторской дочки, недостаточно любезен с дамами, которые образуют «блистающую гирлянду». Обида не прощается. Только что находившие в лице Чичикова что-то даже марсовское и военное (это сравнение позже отзовется в реплике Почтмейстера о том, что Наполеон складом своей фигуры не отличается от Чичикова), дамы теперь заранее готовы к его превращению в «злодея». И когда безудержный Ноздрев через всю залу кричит: «Что? много наторговал мертвых?» – это, несмотря на сомнительную репутацию Ноздрева-враля, решает «судьбу» Чичикова. Тем более что тою же ночью в город приезжает Коробочка и пытается узнать, не продешевила ли она с мертвыми душами.
Наутро слухи приобретают совершенно новое направление. Раньше времени, принятого в городе NN для визитов, «просто приятная дама» (Софья Ивановна) приезжает к «даме, приятной во всех отношениях» (Анне Григорьевне). После препирательств из-за выкройки дамы приходят к выводу, что Чичиков кто-то вроде «Ринальда Ринальдина», разбойника из романа X. Вульпиуса, и конечная цель его – увезти губернаторскую дочку при содействии Ноздрева. Чичиков на глазах читателя из «реального» персонажа романа превращается в героя фантастических слухов. Чтобы усилить эффект, Гоголь «насылает» на Чичикова трехдневную простуду, выводя его из сферы сюжетного действия. Теперь на страницах романа вместо Чичикова действует его двойник, персонаж слухов. В главе 10-й слухи достигают апогея; для начала сравнив Чичикова с разбогатевшим жидом, затем отождествив его с фальшивомонетчиком, жители (и особенно чиновники) постепенно производят Чичикова сначала в капитаны Копейкина, затем в беглые Наполеоны и чуть ли не Антихристы.
Чичиков выздоравливает и, вытеснив за пределы романа своего «двойника», никак не возьмет в толк, почему отныне его не велено принимать в домах чиновников. Ноздрев, без приглашения явившийся к нему в гостиницу, разъясняет, в чем дело. Принято решение рано утром выехать из города. Однако, проспав, Чичиков к тому же должен дожидаться, пока «кузнецы-разбойники» подкуют лошадей (гл. 11). И потому в момент отъезда сталкивается с похоронной процессией. Прокурор, не выдержав напряжения слухов, умер и тут все узнали, что у покойника были не только густые брови и мигающий глаз, но и душа. Метафора «мертвой души» сатирически сгущается, тема всеобщего омертвения достигает высшей точки своего развития. Чичикову больше нечего делать в пространстве 1 – го тома, чей событийный и смысловой сюжет развязан.
Герой и композиция романа. «Мертвые души», связанные жанровыми нитями с романом-странствием, плутовским и нравоописательным «помещичьим» романами, тяготеющие к «малому эпосу», в то же время композиционно должны были повторить «конструкцию» «Божественной комедии» Данте. В 1 – м томе, по аналогии с «Адом», главный герой круг за кругом погружается в глубины провинциальной российской жизни. Он наблюдает «результаты» человеческого грехопадения – от безобидного Манилова до Плюшкина, почти утратившего человеческий облик, и омертвевших чиновников, которых при их жизни невозможно заподозрить в наличии души. Но 1-й том «Мертвых душ» столько же повторяет концентрическую композицию «Ада», сколько и переворчаивает ее. Каждый последующий знакомец Чичикова по-своему хуже предыдущего, но при этом – масштабнее, сильнее, ярче, а значит – живее.
В Манилове нет ничего, кроме «безгрешной» пустоты, а потому он не связан ни с прошлым, ни с будущим. А «расчело-вечившийся» Плюшкин наделен подробнейшей биографией, из которой становится ясно, каким образом мудрая скупость превратилась в неутолимую страсть и поглотила его почти без остатка. В самой нижней точке «падения» находится сам Чичиков, поэтому его биографии, его «предыстории» посвящена вся финальная глава 1-го тома (гл. 11). Чичиков с кучером Селифаном и слугой Петрушкой, от которого всегда исходит запах «жилого покоя», едет в неизвестность, а перед читателем разворачивается вся «кисло-неприятная» жизнь героя.
Рожденный в дворянской семье (столбовое или личное дворянство было у родителей Чичикова – неизвестно), от матери-пигалицы и от отца, мрачного неудачника, он сохранил от детства одно воспоминание – «снегом занесенное» окошко, одно чувство – боль скрученной отцовскими пальцами краюшки уха. Отвезенный в город на мухортой пегой лошадке кучером-горбуном, Чичиков потрясен городским великолепием (почти как капитан Копейкин Петербургом). Но перед разлукой отец дает сыну главный совет, запавший тому в душу: «копи копейку», и несколько дополнительных: угождай старшим, не водись с товарищами. Вся школьная жизнь Чичикова превращается в непрерывное накопление. Он продает товарищам их же угощение, снегиря, слепленного из воску, зашивает в мешочки по 5 рублей. Учитель, более всего ценящий послушание, выделяет смирного Чичикова; тот получает аттестат и книгу с золотыми буквами. Но когда позже старого учителя выгонят из школы и тот сопьется, Чичиков пожертвует на вспомоществование ему всего 5 копеек серебра. Не из скупости, а из равнодушия – и следования отцовскому «завету».
К тому времени умрет отец (не накопивший, вопреки совету, «копейку»); продав ветхий домишко за 1000 рублей, Чичиков переберется в город и начнет чиновную карьеру в казенной палате. Старательность ему не помогает; «мраморное» лицо начальника с частыми рябинами и ухабами – символ черствости. Но, сосватавшись к его уродливой дочери, Чичиков и здесь входит в доверие. Получив от будущего тестя «подарок» – продвижение по службе, тут же забывает о назначенной свадьбе («надул, надул, чертов сын!»).
Нажив было капитал на комиссии для построения какого-то весьма капитального строения (косвенно в этом фрагменте сюжета угадывается история с первоначальным проектом храма Христа Спасителя), Чичиков лишается всего из-за начавшегося преследования взяточничества. Приходится начать «новый карьер», на таможне. Долгое время воздерживаясь от мздоимства, Чичиков приобретает репутацию неподкупного чиновника – и представляет па начальству проект поимки всех контрабандистов. Получив полномочия, входит в сговор с контрабандистами и с помощью хитроумного плана обогащается. Но вновь неудача – тайный донос «подельника».
С огромным трудом избежав суда, Чичиков в третий раз начинает карьеру с чистого листа – в презренной должности присяжного поверенного. Тут-то до него и доходит, что можно заложить мертвые души в опекунский совет как живые; сельцо Павловское в Херсонской губернии маячит перед его умственным взором, и Чичиков приступает к делу.
Так конец 1 – го тома романа возвращает читателя к самому его началу; последнее кольцо российского ада замыкается. Но по композиционной логике «Мертвых душ» нижняя точка совмещена с верхней, предел падения – с началом возрождения личности. Перспектива 2-го и 3-го томов сулила ему «чистилище» сибирской ссылки – и полное нравственное воскрешение в итоге.
Отсветы этой славной сюжетной будущности Чичикова заметны уже в 1-м томе. Автор, словно оправдываясь перед читателем за то, что выбрал в герои «подлеца», тем не менее отдает должное непреодолимой силе его характера. Финальная притча о «бесполезных», никчемных русских людях, домашнем философе Кифе Мокиевиче, который кладет жизнь на решение вопроса, почему зверь родится нагишом? почему не вылупляется из яйца? – и о Мокие Кифовиче, богатыре-припертене, не знающем, куда девать силу, – резко оттеняет образ Чичикова – хозяина, «приобретателя», в котором энергия все-таки целенаправленна. Но еще важнее, что Чичиков, готовый ежеминутно размышлять о «крепкой бабенке», ядреной, как репа, о 200 000 приданого, при этом на самом деле тянется к юным, неиспорченным институткам, словно прозревая в них свою собственную утраченную чистоту души и свежесть. Точно так же Автор время от времени словно «забывает» о ничтожестве Чичикова и отдается во власть лирической стихии, превращая пыльную дорогу в символ общероссийского пути к «Храмине», а бричку косвенно уподобляя огненной колеснице бессмертного пророка Илии: «Грозно объемлет меня могучее пространство <…> у! какая сверкающая; чудная, незнакомая земле даль! Русь!»
Тем не менее Чичиков, каким он предстает в 1-м томе, это не столько будущий «Павел», сколько нынешний «Савл». Процитированный монолог Автора внезапно обрывается чичиковским окриком: «Держи, держи, дурак!» В «приобретателе» Чичикове явлено новое зло, незаметно вторгшееся в пределы России и всего мира. Зло тихое, усредненное, «предприимчивое», и тем более страшное, чем менее впечатляющее.
Чичиковская «усредненность» подчеркнута с самого начала – в описании его внешности. Перед читателем «господин средней руки», ни слишком толстый, ни слишком худой, ни слишком старый, ни слишком молодой. Ярок костюм Чичикова – из ткани брусничного цвета с искрой; громок его нос, при сморкании гремящий трубою; замечателен его аппетит, позволяющий съесть в дорожном трактире целого поросенка с хреном и со сметаною. Сам Чичиков – тих и малоприметен, округл и гладок, как его щеки, всегда выбритые до атласного состояния. Душа Чичикова подобна его знаменитой шкатулке: в самой середине мыльница: 6–7 узеньких перегородок для бритв, квадратные закоулки для песочницы и чернильницы; главный, потаенный ящичек этой шкатулки предназначен для денег. Он избегает говорить о себе, прячась за «пустые» книжные обороты – «незначущий червь мира сего», но в какой-то момент эти безобидные обороты вдруг начинают отбрасывать зловещую тень непредусмотренного Чичиковым смысла.
Когда чиновники, после рассказанной Почтмейстером повести о капитане Копейкине, договариваются до сравнения Чичикова с Антихристом, они невольно угадывают истину. «Новый антихрист» буржуазного мира таким и будет – незаметно-ласковым, вкрадчивым, аккуратным. На пост «князя мира сего» заступает «незначущий червь мира сего». Этот «червь» способен выесть самую сердцевину российской жизни, так что она сама не заметит, как загниет.
Надежда – на исправимость человеческой натуры. Не случайно образы большинства героев «Мертвых душ» (Чичикова – в первую очередь) созданы по принципу «вывернутой перчатки». Их изначально положительные качества переродились в самодовлеющую страсть; подчас – как в случае с Чичиковым – страсть преступную. Но если совладать со страстью, вернуть ее в прежние границы, направить на благо, полностью переменится и образ самого героя, «перчатка» вывернется с изнанки на лицевую сторону.
Что почитать
Ю. М. Лотманю Пушкин и «Повесть о капитане Копейкине»: К истории замысла и композиции «Мертвых душ» // Он же. В школе поэтического слова…
Ю. В. Манн. В поисках живой души М, 1984.
Е. Смирнова. Поэма Гоголя «Мертвые души». Л., 1987.
Что посмотреть
Архангельский А. Н. Мертвые души Н. В. Гоголя // https:// ¡nterneturok.ru/literatura/9-ktass/uroki-a-n-arhangetskogo-dtya-8-ktass9/mertvye-dushi-n-v-gogotya-poema-v-proze?seconds=0&chapter_id=2476.
Л. О. Соболев. За что ругали «Мертвые души» // http:// arzamas.academy/speciat/rustit/episodes/24.
Миргород. Повести, служащие продолжением «Вечеров на хуторе близ Диканьки»
(1832–1834, опубл. 1835)
<1 > «Старосветские помещики»
(1832)
Афанасий Иванович Товстогуб, Пульхерия Ивановна Товстогубиха – верные супруги, неразделимые герои первой из повестей гоголевского цикла. Они давным-давно, тридцать лет назад, удалились в свою семейную «обитель». Воспоминания о военной службе Афанасия Ивановича, сначала командующим в вольном запорожском войске, затем секунд-майором в регулярной российской армии, кажутся чем-то нереальным.
Образы их восходят к идеальной супружеской чете из книги Овидия «Метаморфозы», где обработан античный мифологический сюжет о Филемоне и Бавкиде. Подобно им, старосветские помещики бездетны и находят семейное счастье исключительно друг в друге. Когда в конце повести рассказчик описывает овдовевшего Афанасия Ивановича, то он испытывает чувства, похожие на те, что посещают нас, «когда видим перед собою без ноги человека, которого знали здоровым». И подобно Филемону и Бавкиде, они доживают до глубокой – по тем временам – старости (Афанасию Ивановичу – 65 лет; Пульхерии Ивановне – 60).
В соответствии с давней традицией рассказ о «современных Филемоне и Бавкиде» взят в рамку идиллического жанра, буколики, призванной изображать тихую и сладостную жизнь, мирную любовь на лоне природы. Автор прямо говорит о «низменной буколической жизни» героев. Даже образ «безногого» Афанасия Ивановича – и тот связан с миром идиллии: одним из самых распространенных сюжетов европейской идиллической литературы был сюжет о безногом солдате, восходящий к идиллии Соломона Геснера «Деревянная нога». Но в соответствии с традицией новейшей (сказка Лафонтена «Филемон и Бавкида», переведенная И. И. Дмитриевым в 1809 г.; эпизод со строительством дамбы во второй части «Фауста» Гете и др.) идеальный сюжет об идеальных персонажах с самого начала связан с ожиданием трагической развязки. Плохо скрытая тревога звучит в голосе автора, знакомящею читателей с героями и миром отдаленного малороссийского имения, в который они спрятались от зла, безраздельно царящего в мире: «Грустно! мне заранее грустно!» Грустно оттого, что рассказчик уже знает, а читатель – догадывается: жизнь старосветских помещиков уже оборвалась, заросший ров располагается на месте, где прежде стоял их низенький домик. Грустно от сознания, что зло не обошло стороной их маленький уютный закуток, что спрятаться от него – не удалось.
Художественное пространство, окружающее старосветских помещиков, призвано оградить их от ужаса внешней жизни – будь то лесные страхи, или социальные потрясения, или сама смерть. Именно поэтому мир вокруг них как бы постоянно сужается, концентрические круги сходятся в одну точку.
Внешний круг, самый широкий – частокол, который расположен между домиком старосветских стариков и диким непролазным лесом. (В народной мифологии лес – «темное», неупорядоченное пространство, где обитает нечисть, угрожающая человеку). За частоколом, ближе к дому, еще одна граница – сад. Между садом и двором – плетень. Во дворе под яблоней всегда разведен огонь, в медном тазу варится варенье, в медном лембике перегоняется водка. (Чем ближе к центру их мироздания, тем теплее.) Помещики изредка прогуливаются по двору, приближаются к саду; но основная их жизнь протекает внутри домика, стены и поющие двери которого образуют еще одно «кольцо защиты» от зла. Но и внутри домика старики все время жмутся к теплой печке. Огромная печь есть в каждой комнате; страшный, душный жар как бы обогревает старичков от незримого вселенского холода.
Буколическая жизнь должна быть устойчивой. Главный враг устойчивости и покоя – быстротечное время. Потому Афанасий Иванович и Пульхерия Ивановна изгоняют время и движение из своего блаженного «уголка». В комнатке висят портреты «какого-то архиерея», государя Петра III, фаворитки Людовика XIV m-me Лавальер. Но это совершенно не значит, что хозяева тоскуют по славным и бурным временам своей ранней юности. Исторические портреты, как стрелки остановившихся часов, указывают на момент, когда время для старосветских помещиков прекратилось, когда история пошла сама по себе, а жизнь Афанасия Ивановича и Пульхерии Ивановны сама по себе. Афанасий Иванович не восхищается прошедшим, не порицает настоящее; он (вообще постоянно улыбающийся) ко всему относится с ласковым равнодушием. И охотно расспрашивает молодых гостей о современных событиях, но с любопытством «ребенка, который в то время, когда говорит с вами, рассматривает печатку ваших часов». (Именно печатку часов, а не сами часы.)
Точно так же относятся герои и к природным стихиям; их не тревожит вид покосившихся деревенских домиков, некоторая ветхость их собственного жилища. Важно только то, что располагается перед глазами, вблизи. Поэтому их дубовые некрашеные стулья – массивны; они как бы олицетворяют для героев устойчивость жизни. И, как всегда у Гоголя, там, где нет открытого пространства и вольного движения времени (а значит, нет и демонических ужасов), – там царят мухи; их страшно много, они сидят на стеклах, тучами облепляют потолок, обсиживают портрет т-те Лавальер.
Никаких событий в жизни стариков не происходит. Поэтому событием становится еда. Афанасий Иванович и Пульхерия Ивановна все время едят. На заре подается кофе, сразу вслед за тем – рыжики и пирожки, в полдень полноценный обед, после сна арбуз и груши, после прогулки, перед ужином – закуска, в полдесятого «собственно» ужин, ночью тарелочка грушевого взвару как лекарство от живота. Мало того, они все время говорят, все время думают о еде. Вокруг них все воруют еду и жрут, жрут – от ключницы до свиней. И тем не менее запасы не кончаются, еда не убывает. Благословенная земля словно чувствует мистическую связь старосветских помещиков со стихией еды – и не оскудевает. Но сразу после смерти старосветских помещиков не только само имение приходит в упадок, но и съестные припасы сами собою истощаются.
Но в том и дело, что читатель помнит: счастливые «старички прошедшего времени» уже умерли, уклониться от разлуки им не удалось. То демоническое зло смерти, от которого они прячутся и в реальное вторжение которого просто-напросто не верят (любимые шутки Афанасия Ивановича над Пульхерией Ивановной – а что, если б загорелось все? а что, если б Бонапарта снова выпустили на Россию и А. И. снова пошел бы в армию?), является им в «маленьком», подобно самой их жизни, образе. Оттого оно не менее – а может быть, и более – страшно.
Среди ясного солнечного дня, то есть в самый разгар природного блаженства, Пульхерия Ивановн встречает любимую серенькую кошечку, которую три дня назад сманили в лес дикие коты и которая, не давшись в руки хозяйке, тут же исчезает. Пульхерия Ивановна понимает: «это смерть моя приходила за мною». Мысль тем более странная, что сама же Пульхерия Ивановна до сих пор считала, что «кошка тихое творение, она никому не сделает зла». И в то же время мысль оправданная, потому что «тихое творение» старосветскому уюту предпочло лесной, дикий, страшный мир. Кошечку не способна удержать даже вкусная еда, на которой, как на самом настоящем таинстве, все держится в доме старосветских помещиков. Замкнутый на себя, не допускающий никаких перемен, уклад дает трещину. Он больше не защищен от потустороннего лесного царства непроходимым частоколом, и кошечка, спокойно преодолевшая границу между пространствами (на которую не покушались даже лесные коты!), действительно должна казаться П. И. гостьей с того света.
Гоголь времени создания «Старосветских помещиков» отнюдь не религиозный писатель и не строгий моралист. Но в повести об Афанасии Ивановиче и Пульхерии Ивановне он впервые всерьез обращает внимание на безрелигиозность своих героев. Пульхерия Ивановна просит похоронить ее возле церковной ограды, ее отпевают в церкви, но, готовясь к приближающейся смерти, она совершенно не думает о душе, о будущей жизни. Единственная ее мысль и забота о том, как будет устроен быт Афанасия Ивановича, когда ее не будет, что он станет есть и пить. Вечная жизнь важна для нее лишь постольку, поскольку может иметь отношение к житейскому благополучию «бедного спутника». Она даже грозит служанке Евдохе Божьим судом, если та не станет опекать Афанасия Ивановича, «как должно». Старосветская идиллия заняла в ее думах то место, какое в мыслях верующего занимает рай.
Но это ненадежное подобие земного рая обречено; а значит, обречен и «бытовой уклад» Афанасия Ивановича и Пульхерии Ивановны. После похорон Пульхерии Ивановны все ветшает, Афанасий Иванович резко стареет. Рассказчик, посетивший старосветское имение спустя 5 лет, видит перед собою дряхлого старика. Вдруг выясняется, что сила привычки может быть куда разрушительнее, чем бурная страсть. Не случайно рассказ об одиноком, безнадежно стареющем и безутешном Афанасии Ивановиче оттенен «притчей» о некоем знакомце автора, «во цвете сил» потерявшем возлюбленную, предпринявшем несколько попыток самоубийства и в конце концов успокоившемся подле молоденькой жены.
И как смерть в образе серенькой кошечки явилась к Пульхерии Ивановне в самый разгар блаженного летнего дня, так и к Афанасию Ивановичу она является летом, причем исходит из сердцевины фруктовою сада. Вдруг он слышит явственный зов – «Афанасий Иванович!» – и догадывается: «Это Пульхерия Ивановна зовет меня!» Фруктовый сад – традиционная литературная эмблема райских кущ; голос смерти, раздающийся из тенистой глубины земного «рая», где по определению должно царить бессмертие, настолько страшен, что кажется автору «ужаснее всех стихий ада».
Почти все персонажи «Миргорода» умирают, и гибнут, соприкасаясь со злом, которое может принимать любую форму, любое обличье. Спрятаться от зла не удается, – печальный опыт старосветских помещиков доказывает это.
<2> «Тарас Бульба»
(1835 – 1 – я ред.; 1842 – 2-я ред.)
Андрий Бульбенок (Бульбенко) – младший сын главного героя повести. Вместе с братом Остапом возвращается в отцовский дом из киевской бурши, где учился с двенадцати до двадцати «с лишком» лет. Наутро Тарас везет сыновей в Сечь; там братьям предстоит влиться в ряды вольного запорожского казачества эпохи религиозных войн с Польшей и набегов на Турцию. (О том, насколько условны и прозрачны хронологические границы этой эпохи в изображении Гоголя, см. ст. «Тарас Бульба».)
Во время «крестового» казачьего похода на польский юго-запад, против унии, Андрий героически и самоотверженно воюет с врагами «веры православной». Но когда казаки осаждают город Дубно, служанка той польской красавицы, в которую Андрий влюблен еще со времен бурсы, ночью проводит его по подземному ходу в осажденный город. Встав на сторону «проклятых католиков», Андрий бросается в бой против соотечественников и единоверцев. Заманив сына-изменника в засаду, Тарас Бульба собственноручно убивает его. Эта сцена связывает Андрия с героем новеллы П. Мериме «Маттео Фальконе», а также напоминает некоторые жестокие эпизоды романов Фенимора Купера из жизни индейцев. Что многое объясняет и в художественном построении повести и в ее «моральном облике». Европейские, американские и русские постромантики пытались изображать суровые нравы таких колоритных обществ, как корсиканская семья, индейское племя или запорожское братство – с точки зрения представителей этих обществ, не оценивая их этически. Вот такие нравы. Вот так они видят, так переживают. Иногда казнят своих сыновей, что поделать.
Образ Андрия соединяет в себе взаимоисключащие, полярные культуры: «оседлую» польскую и «кочевую» запорожскую. Он принадлежит как миру «православного воинства», так и миру европеизированного католицизма. В нем сталкиваются две разные «стадии» человеческой истории. Казачество, живущее по законам эпоса, не знающее государственности, сильное своей неупорядоченностью, дикой вольницей и первобытным демократизмом, и – огосударствленное шляхетство, «где бывают короли, князья и все, что ни есть лучшего в вельможном рыцарстве». Такова художественная версия истории, которую создает в своей повести Гоголь – и в ее рамку он помещает все события и всех ее героев.
Тарас и Остап – герои эпоса, поэтому они изображаются широкими мазками, от них бесполезно требовать доброты или утонченности. Польская красавица – героиня европейского романа, от нее бесполезно требовать бесстрашия. «Жиды», изображенные Гоголем с нескрываемым презрением, безродны, а потому свободно снуют туда и сюда. И лишь в Андрие есть как черты героя эпоса, так и черты героя романа. Рожденный казаком, он «заражается» польским духом, раздваивается между полюсами – и гибнет. Губит его, конечно же, любовь. Но некий надлом присутствует в его образе изначально.
Андрий, вернувшийся из бурсы, ни в чем не уступает Остапу. Могуч, как он, ростом в сажень, смел, хорош собою. В бою он беспредельно храбр, удачлив. Однако на его образ постоянно ложится легкая тень. В первой же сцене повести – сцене возвращения – он слишком просто «спускает» Тарасу насмешку над собою, тогда как Остап, «правильный» сын, идет с отцом на кулаки. Кроме того, Андрий слишком тепло обнимает мать. В стилизованном мире «Тараса Бульбы» торжествует подчеркнуто мужская этика запорожцев, не признающая равенства женщины и мужчины. Только жалкий «жид» привязан к женщине и в минуту опасности прячется под юбкою «жидовки». Настоящий казак ставит своего друга выше, чем «бабу», а его семейные, родственные чувства куда слабее, чем чувство братства, товарищества.
Образ Андрия с самого начала слегка сдвинут к «женскому» полюсу. Мало того; он даже не скрывает свои чувства. (Вновь в отличие от Остапа, который тоже тронут материнскими слезами, но виду не подает.) В бою Андрий не просто совершает подвиги, но погружается «в очаровательную музыку пуль и снарядов». То есть и здесь отдается во власть чувства, живет жизнью сердца, а не героическим сознанием воина и патриота. Наконец, во время осады Дубно Андрий, вместо того чтобы наесться, напиться и заснуть, как положено порядочному казаку, напряженно вглядывается в беспредельное небо. Так будет вглядываться в вечное небо над Аустерлицем кн. Андрей Болконский («Война и мир» Л. Н. Толстого). Но что хорошо для героя военной эпопеи XIX века, то ужасно для героя военного эпоса времен «малороссийского рыцарства». Дело воина – побеждать, а не созерцать небеса и меланхолически размышлять.
Андрий слишком человечен, чтобы быть хорошим запорожцем. Чрезмерная утонченность и развитость его душевной жизни, несовместная с верностью отцовским заветам, – вот первопричина нравственного падения. Податливость на страшный соблазн женской красоты, превращающая Андрия из эпического героя в персонаж современного романа, – всего лишь следствие непоправимой смены жизненных ориентиров. Андрий не может не тянуться к женщине, ибо она изменчива, психологична, восторженна, как он сам.
Во время первого же, киевского, свидания с прекрасной полькой, дочерью ковенского (позже – дубновского) воеводы, красавицей, белой, как снег, и пронзительно-черноокой, та потешается над непрошеным гостем, надевая ему на губу серьгу, накидывая кисейную шемизетку. То есть – переодевая женщиной. Это не просто игра, не просто насмешка капризной польской красавицы над украинским «парубком», который прокрался в ее комнату через дымоход. (Что само по себе показательно и бросает на героя сомнительно-демоническую тень.) Но это еще и своеобразное «ритуальное переодевание» мужчины в женщину, которое выявляет его внутреннюю «женственность» и в конечном счете предрекает его грядущее перерождение. Тот, кто согласился играть в подобную игру, кто изменил своей «мужской» казачьей природе, тот в военизированном мире гоголевской повести обречен рано или поздно изменить вере, отечеству, товариществу.
И следующий шаг в сторону от запорожского казачества (а значит, по логике стилизованного эпоса, в пропасть) герой-перевертыш делает очень скоро, задолго до окончательного перехода на польскую «сторону. Спустя несколько дней после «свидания» он случайно видит свою возлюбленную в костеле. То есть в самый разгар религиозной вражды между православием и католицизмом, накануне унии, из-за которой Сечь и подымется вскоре войной на Польшу, Андрий заходит в католические храмы. Красота для него уже выше «правды» и дороже веры.
Неудивительно поэтому, что в конце концов он выпадает из великого казачьего единства, и что от этого провала его не способны удержать ни благословение матери, ни кипарисный образ, присланный ею из Межигорского киевского монастыря. Узнав от истощенной служанки польской красавицы о голоде, царящем в осажденной крепости (съедено все вплоть до мышей), Андрий немедленно откликается на мольбу возлюбленной польки о помощи. Тогда как дочь врага не может, не должна интересовать «полноценного» запорожца даже в качестве наложницы; полькам в этом диком мире запорожской этики положено вырезать груди, убивать младенцев. Вытащив из-под головы Остапа мешок с хлебом (между тем Остап даже во сне продолжает ненавидеть врагов и восклицает: «Ловите чертова ляха!»), Андрий отправляется на вражескую сторону.
Переход этот описан автором как переход из яви в навь и служит своего рода параллелью киевскому визиту к польке. Тогда Андрий проник в ее комнату через «нечистый» демонический дымоход; теперь он спускается под землю – в тайный тоннель, подобие преисподней. Тогда дело происходило ночью, во время власти тьмы, и теперь Андрий крадется к подземному ходу в неверном свете луны. Само подземелье, в стенах, которого стоят гробы католических монахов, сравнивается с киевскими пещерами. Только это святость «неправильная», «чужая». Если путь сквозь киевские пещеры символизирует дорогу через смерть в жизнь вечную, то дубновские пещеры – это путь из жизни в смерть. Подземная икона католической Мадонны, перед которой зажжена лампада, соблазнительно похожа на возлюбленную Андрия, чтобы войти в осажденный город, он должен сначала пройти через сакральное пространство костела и как бы окончательно «окатоличиться».
В Дубно тоже все перевернуто, окрашено в мертвенные тона: на улице лежит умершая «жидовка» с полуживым младенцем, который «злобно» скручивает пальцами высохшую грудь матери; нищий, выпросивший у Андрия каравай, умирает в корчах. И «питающая» материнская грудь, и хлеб, который служит символом жизни и напоминает запорожцам о евхаристии, в потустороннем пространстве польского города способны служить аллегориями, а подчас и непосредственными источниками гибели. Но Андрий всего этого как бы не замечает, ибо среди тления особенно яркой, особенно загадочной, особенно влекущей кажется «развившаяся» красота польки, ее чудная, «неотразимо-победоносная бледность», ее жемчужные слезы («за что свирепая судьба причаровала сердце к врагу?»).
Есть в этой красоте нечто смертоносное: недаром рассказчик, в конце концов, сравнивает ее с прекрасной статуей. Но, во-первых, автор и сам не в силах удержаться от «очарования» польки (осуждая Андрия «идеологически», он так подробно и так выразительно описывает ее чувственное совершенство и переживания героя, что создается впечатление полного авторского сочувствия к осуждаемому персонажу). Во-вторых, и это главное, Андрий не способен думать ни о чем – лишь о желанной прелести красавицы, которая «втягивает» его в свой мир, как русалка заманивает спутника сладостно-обманчивой песней в свое подводное, неживое царство. Ради любви прекрасной польки Андрий отрекается от Украины («кто дал мне ее в Отчизны?») и в самый миг временного торжества поляков над запорожцами получает «награду за измену» – упоительный поцелуй.
В каком-то смысле для Андрия это и поцелуй измены, поцелуй Иуды – и поцелуй смерти. Ибо с этой минуты он полностью подпадает под власть прекрасной польки. Сменив казацкое платье на роскошный бело-золотой наряд (еще одно переодевание, которое окончательно превращает героя в перевертыша), он несется в бой против своих прежних товарищей, против брата, против отца. И перед его мысленным взором – не «крест святой», не образ родины (старой ли, новой ли), но лишь «кудри, кудри», подобная лебедю грудь, снежная шея, плечи. Это сатанинское наваждение красоты, ведущее к гибели, это пропасть очарований, в которую, сам не заметив того, проваливается Андрий. Даже когда он попадает в засаду и Тарас велит сыну слезть с коня, чтобы застрелить его, последнее имя, которое срывается с уст чувствительного изменника, – это не имя Отчизны, не имя братьев, даже не имя матери (пусть «женское», но кровно-родное), а имя соблазнившей его польки. Между тем во время битвы, только что описанной Гоголем, три героя-казака – Мосий Шило, Степан Гуска и Бовдюг – погибли с одними и теми же словами на устах: «Хвала Русской Земле и вере православной!»
В образе Андрия неявно проступают черты Иуды, как в образе отца – Тараса осторожно просвечивает демиургический, богоподобный лик. Но сцена гибели Андрия напрямую связана с эпизодом казни Остапа. Младший брат переходит к врагам добровольно; старший – попадает в плен. Младший в миг смерти призывает чуждое женское имя: дрожит от ужаса, старший – молча терпит страшную муку и скорбит лишь о том, что никого из родных, своих нет рядом. Предсмертный выкрик он обращает к отцу (не ведая, что тот стоит на площади): «Батько! где ты? Слышишь ли ты?» Этот выкрик не что иное, как литературная рифма крестных слов Христа: «Боже мой! Боже мой! для чего Ты меня оставил?» (Мф. 27, 46) и «Отче! в руки Твои предаю дух мой!» (Лк. 23, 46). То, что Остапу именно в эту минуту собираются перебить кости, также должно вызвать в памяти читателя евангельский эпизод: «<…> пришли воины, и у первого перебили голени, и у другого, распятого с Ним. Но, пришедши к Иисусу, как увидели Его уже умершим, не перебили у Него голеней» (Ин. 19, 32–33).
Но мало того что сцена мученической смерти косвенно уподобляет Остапа Христу и окончательно противопоставляет его «Иуде» Андрию, не менее важно, что «правильный» брат, настоящий запорожец, до последней минуты тянется к мужскому центру, предельно далекому от женственной слабости и от девичьей красоты, чреватой изменой. Этой же красоте мужества (а значит – товариществу) до конца остается верным и сам Тарас. Сцена его казни (см. ст. «Тарас Бульба») по смежности связана с эпизодом казни Остапа и по противоположности – с рассказом о недостойной, позорной кончине Андрия.
Тарас Бульба – старый казачий полковник, центральный персонаж повести из жизни запорожцев эпохи унии, когда «вся первобытная Россия, оставленная своими князьями, была опустошена» и вражда «православного воинства» с католической Польшей стала непримиримой. Хронологические рамки «Тараса Бульбы» подвижны; здесь свободно совмещаются события украинской истории XV, XVI и даже середины XVII века. Повесть стилизована под героический эпос о легендарных временах малороссийского «лыцарства», живущего на полукочевом углу Европы; эпической цельностью, мощью и твердостью характера в полной мере наделен ее герой. Ждать от него человечности бессмысленно; он изображен как герой без страха и упрека, мерить которого привычной этической меркой так же бессмысленно, как персонажей «Илиады» или «Одиссеи».
Создавая образ Тараса Бульбы, Гоголь, вослед «Запорожцу» В. Т. Нарежного, полностью реабилитирует тип воина-за-порожца, освобождает его от авантюрно-разбойничьих и демонических черт, которыми этот тип наделен в его ранней прозе. (Вспомним хотя бы «запорожскую» прописку демона, Пузатого Пацюка из повести «Ночь перед Рождеством».). Недаром Тарасова коня зовут Черт; оседлать Черта в гоголевском мире может лишь «праведник».
Тарас Бульба, если смотреть на него глазами рассказчика, прав всегда и во всем. Даже когда он – в сценах еврейского погрома, страшной мести полякам за убийство старшего из сыновей, избиения младенцев, насилия над женщинами и стариками – действует как самый обычный разбойник. Рассказчик изображает эти поступки как эпические деяния, освященные мощью героя. Возможно, что при этом Гоголь учитывал опыт романтизирующего изображения индейцев в романах Ф. Купера. Это полностью соответствует замыслу – изобразить идеального, самодостаточного героя славянской старины, когда царили другие нравы, царствовали другие представления о добре и зле и когда миром еще не овладела пошлая обыденность, которой, как ряской, подернута современная жизнь.
Тарас Бульба радостно приветствует сыновей, возвратившихся после долгих лет учения в киевской бурсе, Остапа и Андрия. Созвав казаков-соседей, попьянствовав и побив горшки в доме (ибо казаку не нужна хата, ему нужна воля; человек отважен, лишь когда бездомен), наутро он везет сыновей в Запорожскую Сечь. При этом Тарас Бульба не обращает внимания на бабьи слезы худой «лядащей» жены, которая жила мужней любовью «одну только минуту», в ранней молодости, а все последующие годы провела в ожидании. Сначала она ждала, когда Тарас вернется из очередного набега, затем – когда сыновья вернутся на летние вакации. Дети познали книжную премудрость (которой, вопреки показному презрению, не чужд и сам Бульба; во всяком случае, Горация он читал). Теперь им предстоит познать премудрость боевую – только тогда их воспитание будет завершено, только тогда они станут достойными наследниками отца.
Момент, в который они прибывают на вольные просторы Сечи, этой «странной республики», не слишком удачен для поставленной цели. Казаки заключили мир с басурманами и клялись православной верой, что не нарушат его. Такой клятвы преступить «не можно». Но Тарас Бульба, носитель истинно казачьей традиции, смириться с этим не хочет. Жизнь без войны, без подвига, без славы и грабежа для него бессмысленна: «Так на что же мы живем, на какого черта мы живем, растолкуй ты мне это!»
Дважды созвав раду, Тарас с помощью пьяных казаков переизбирает чересчур миролюбивого кошевого. Новый кошевой, старый товарищ Тараса, Кирдюг, помогает выйти из положения: решено «пустить с челнами» одних только молодых казаков; «пусть немного пошарапают берега Натоли», то есть Турции. И тут являются гонцы с Гетманщины, чтобы сообщить ужасное известие: православные церкви отныне «у жидов на аренде», а ксендзы-недоверки запрягают православных христиан в брички. Намерение «пошарапать» забыто; немедленно выместив зло на местных жидах-торговцах, безжалостно побросав их в Днепр, запорожцы (и не только молодые) отправляются в поход на польский юго-запад, чтобы сражаться против унии, столько же позорной, сколько и кровавой. Впрочем, Тарас Бульба, любивший выслушать обвиняемую сторону, щадит одного из казнимых, высокого и тощего, как палка, Янкеля – сниженный, местечковый инвариант имени библейского праотца евреев Иакова – за то, что он знал Тарасова брата Дороша. Этот Янкель еще сыграет свою роль в судьбе Тараса Бульбы, а значит, и в сюжете повести.
В беспощадном походе против «недоверков» (казаки отрезают груди у женщин, сдирают кожу с ног у тех редких пленных, которых отпускают живыми, толпами убивают католических монахов, «жидов, женщин») мужают сыновья Тараса. Рассказчик, который в этих сценах не отделяет себя от запорожцев, восхищается ими. Но возле города Дубно казаки вынуждены остановиться. Долгая осада, в которую они берут крепость, томит их вынужденным бездельем. А самое страшное – что младший сын Тараса, не в меру чувствительный Андрий, сокрушенный чарами прекрасной польки, переходит на сторону врага. Эту весть Бульбе сообщает жид Янкель; полковник не хочет верить («Ты и Христа распял, проклятый Богом человек!»), но вскоре сам убеждается в этом. Осада прорвана подоспевшим польским отрядом. Получив поддержку, поляки переходят в наступление, но Андрий в бою не участвует. Зато старшего, Остапа, избирают атаманом на место погибшего героя Кукубенко.
Если до этого момента целью Тараса Бульбы была месть за поруганную веру, то отныне он – мститель за измену, он грозный судия своему сыну. Никто, ничто не заставит его уйти от стен осажденной крепости, пока не свершится воздаяние. Даже когда приходит весть о татарском нашествии на Сечь, Тарас отказывается вернуться домой. По совету мудрого старика Касьяна Бовдюга казачество разделяется надвое, и та половина, что решает остаться, избирает Тараса Бульбу наказным атаманом войска. И тогда совершается месть. Андрий попадает в засаду, и сурово-справедливый отец, повелев сыну слезть с коня, казнит его: «Я тебя породил, я тебя и убью!»
Это первая из трех «равновеликих» кульминаций сюжета, распределенных по трем эпизодам, которые зеркально отражаются друг в друге. Вторая связана с героической гибелью старшего сына, Остапа, которая как бы смывает сыновний грех Андрия, искупает его. О том, что Остап в руках ненавистных поляков, Тарас Бульба узнает в Сечи, куда его, тяжко израненного, полуживого, в забытьи, отвозит верный друг есаул Дмитро Товкач. Как кузнец Вакула в повести «Ночь перед Рождеством» использует во благо нечистую силу и верхом на черте летит в Петербург, так Тарас Бульба прибегает к корыстным услугам «нечистого» Янкеля, которого некогда пощадил во время погрома. Явившись к Янкелю в Умань, Бульба сторговывается с ним (причем мотив использования зла во благо обыгрывается на все лады: «вы, жиды, и черта проведете»; «вези меня хоть на черте» и т. д.). Обложенный кирпичом, он с помощью местных «жидов» прибывает в Варшаву, где пытается выкупить Остапа. Напрасно. Даже свидание с сыном перед самой казнью, и то срывается. Переодетый иностранным графом из немецкой земли, Тарас проходит через все кордоны, но в последнюю минуту его православная душа не выдерживает хулы гайдука. Герой вступается за веру отцов – и только невероятная жадность поляка спасает его от ареста.
Тарас Бульба вынужден пойти на площадь, где казнят казаков. Испытание зрелищем сыновних мук ужасно и в то же время – величественно. Тарас, опозоренный Андрием, гордится мужеством Остапа («Добре, сынку, добре»), который ни звука не произносит перед еретиками. И лишь в последнюю минуту, в предсмертном страдании восклицает: «Батько! где ты? Слышишь ли ты?» – не зная, что отец затерялся в толпе любопытствующих поляков. На этот сыновний возглас, в котором явственно слышен отзвук крестной мольбы Христа к Отцу (подробней см. ст. «Андрий»), Тарас Бульба не может не откликнуться: «Слышу!» Этот отклик, прозвучавший в полной тишине, раздается поистине как гром среди ясного неба, и в образе Тараса Бульбы окончательно проступают «божественные» черты. И жуткая месть за сына, которую он, вместе со стодвадцатитысячным войском, обрушивает на поляков, не деля их на правых и виноватых, не щадя никого, поголовно вырезая женщин, детей, стариков («не считая жидов»), это «небесная» кара Тараса. Его «богоподобие» освобождает Бульбу от необходимости подчиняться духовной власти. Поэтому, даже когда православные попы просят казаков остановиться, пощадить невинных – и войско склоняет голову перед авторитетом церкви, – Тарас не останавливается. Он сам себе духовная власть; он исполнен пророческим гневом; он вершит кровавые поминки по Остапу; он – «последний из могикан».
Тарасов полк продолжает жечь костелы, вырезать местечки, доходит до Кракова, но в конце концов сам попадает в руки воинов коронованного гетмана Потоцкого и оказывается на костре. Это третья кульминация и одновременно развязка повести. Сын-«иуда» был казнен Отцом-«яхве»; христоподобный Остап был казнен врагами веры православной; теперь приходит пора Отцу-громовержцу пройти через высокую муку казни.
Не случайно его путь в смерть пролегает через всеочищающую огненную стихию, а смерть дарит ему последнюю радость. С вершины утеса, с высоты своей «олимпийской Голгофы» сжигаемый на костре Тарас наблюдает, как братья казаки спасаются от польской погони (и даже криком успевает предупредить их об опасности). А главное – он становится свидетелем смерти брата ненавистной польки, что соблазнила своей страшной красотой Андрия. И если последние слова казаков, погибших в бою за Дубно, были славословием Отечеству и вере православной, если последнее слово Андрия было о польской панночке, если последний выкрик Остапа был обращен к отцу, то последнее слово Тараса превращается в пророческую хвалу русской силе, которую ничто не пересилит, в прорицание о грядущем возвышении русской земли, из которой «подымается <…> свой царь, и не будет в мире силы, которая бы не покорилась ему!».
Эти «пророческие» слова, введенные во 2-ю редакцию повести (1842), – не только дань идеологии «официальной народности» эпохи Николая I, не только аллюзия, напоминание о современном военно-политическом фоне повести (религиозные войны XVI в. – подавление польского восстания 1830–1831 гг.), но прежде всего ключ к образу Тараса.
Он действительно изображен как один из последних носителей героически-мессианского запорожского сознания, воплощение воинского духа и дикой вольницы – Сечи. Эта Сечь в изображении рассказчика, конечно, не совпадает с реальностью исторического Запорожья. Она символизирует пространство, свободное от оков чуждой, западно-католической государственности. В этом пространстве, объятом «бранным пламенем древле-мирного славянского духа», вызревает русско-украинская будущность. Сами по себе запорожцы – убежденные анархисты, жизнь их вполне разбойничья – или налет, или «околдовывающее пиршество». Но сами не ведая о том, они выполняют миссию хранителей грядущего величия России. Закваской этого величия, столько же политического, сколько и мистического, служит запорожское товарищество, религиозно-бытовое братство, выразителем и чуть ли не поэтом которого выступает в повести Тарас Бульба.
Перед кровавой битвой у стен осажденного Дубно он произносит пламенную проповедь во славу товарищества, обращенную к той «половине» казачества, что пожелала остаться с ним в «проклятой Польше»: «Нет уз святее товарищества! Отец любит свое дитя, мать любит свое дитя, дитя любит отца и мать. Но это не то, братцы: любит и зверь свое дитя. Но породниться родством по душе, а не по крови, может один только человек. <…> Пусть же знают они все, что такое в русской земле товарищество!»
«Личный» подтекст этой речи ясен: Тарас только что пережил потрясение от вести об измене Андрия. Он отсекает от своего сердца «звериную» любовь отца к дитяти, чтобы ярче пламенеть любовью к товариществу, что выше семьи, выше родства по крови, вообще выше всего земного. Переживание товарищеского, братского единства может быть обострено, усилено отцовским чувством (сцена казни Остапа), но заменить, вытеснить его – не в состоянии.
Однако «личным» подтекстом смысл этой речи не исчерпывается. Религиозная лексика, риторические обороты, восходящие к церковной традиции, здесь не случайны. Сходясь в великую общность товарищества, запорожцы как бы образуют единое мистическое тело. Каждый из его членов по отдельности может погибнуть, но вместе они бессмертны.
Гоголевский рассказчик изображает запорожцев как некую стихийную, военизированную, православно-языческую кочующую церковь. Их бесконечные пиры оказываются подобием евхаристии, во время которой они вином и хлебом неустанно приобщаются к товариществу. Тарас – самоотверженный проповедник этой «веры в товарищество». В сцене перед Дубновской битвой он превращается и в ее «жреца» – выкатывая бочку старого вина и «причащая» им казаков, которым предстоит славная смерть, прямиком ведущая в жизнь вечную: «Садись, Кукубенко, одесную меня! – скажет ему Христос. – Ты не изменил товариществу».
Тост, который Тарас Бульба при этом произносит, звучит как символ веры и одновременно как тайнодейственная молитва «о всех и за вся»: «за святое Православие <…>, чтобы все бусурмане сделались христианами <…>, за Сечь <…>, за всех христиан». А называя сына-изменника «иудой», он не просто дает «нравственно-религиозную» оценку его предательству, но свидетельствует, что отпадение от «товарищества» равносильно богоотступничеству;
При этом само православие для Тараса (как, впрочем, для всех запорожцев в изображении Гоголя) не столько святоотеческое учение, сколько своеобразный религиозный пароль, открывающий врата во святое отечество. «Здравствуй! Что, во Христа веруешь?» – «Верую!» <…> «А ну перекрестись!» <…> «Ну, хорошо, <…> ступай же, в который сам знаешь, курень». Мир Сечи – а значит, мир Тараса – это мир знаков, которые гораздо важнее своего значения. Даже причина, которая подняла его на поход против Польши, – это не уния, как таковая, но мистическая подмена знака: «если рассобачий жид не положит значка нечистою своею рукою на святой Пасхе, то и святить Пасхи нельзя». Католики суть такие же христиане, как и православные, но взятые с обратным знаком, как поляки суть такие же славяне, но с обратным знаком. Война с ними – это во многом война с чуждыми знаками. Если знаки поменяются – мир преобразится и «бусурмане» станут христианами. А пока это не произошло, нужно воевать, воевать неустанно, воевать вдохновенно, обороняя свои знаки от чужих значений.
Но время, в которое выпало жить беспорочно-правильному запорожцу Тарасу – уже подпорчено. Это время не до конца эпично. Дело не только в том, что поляки «уловляют» душу Андрия. Многие казаки – в отличие от Бульбы, его достойного наследника Остапа и верных сподвижников вроде Дмитро Товкача, поддались тлетворному польскому влиянию, успокоились, примирились со злом, «обабились», привыкли к роскоши и холе.
Самое появление Тараса Бульбы в Сечи должно насторожить внимательного читателя: лучшие казаки погибли от рук бусурманских. Бородавка повешен в Толопане, с Колопера содрали кожу под Кизикирменом, Пидсадкова голова посолена в бочке и отправлена в Царьград. А запорожцы не только заключают мирный договор с турками, но и клянутся своей верой (главным из «знаков»!), что будут верны договору с неверными!
Вопреки старинному казачьему правилу (в походе не пить, иначе смерть), во время осады Дубно запорожцы напиваются, и пьяный Переяславский курень частью гибнет, частью живьем попадает в руки поляков. Наконец, очнувшись в Сечи после тяжкого ранения, Тарас Бульба не узнает своего «духовного отечества». Все старые товарищи перемерли, от славных былых времен остались одни намеки. Очередная «священная война» против католиков, которую он поднимает после варшавской казни Остапа, это не только месть за сына, но и отчаянная попытка спасти «товарищество» от разложения, вернуть «бранный смысл» запорожского существования. Однако война вскоре прекращается, благодаря заступничеству православного духовенства; за Тарасом из стодвадцатитысячного войска соглашается следовать один только полк. Кажется, все кончено.
В 1-й редакции Тарас Бульба после этого «просто» вдохновенно и величественно погибал; финальная сцена бросала трагический отсвет на его колоритную фигуру, напрямую связывалась со сквозной темой «Миргорода» (измельчание жизни, утрата смысла). Жертвенный героизм Бульбы был безысходен. Но во 2-й редакции Гоголь, как было сказано, вкладывает в уста последнего из запорожцев процитированный выше монолог. Мессиански-государственное пророчество возвращает запорожскому миру утраченный смысл. Сечь не гибнет, но отступает в мифологические глубины истории, чтобы дать дорогу новому, высшему проявлению славянства – русскому царству.
Это финальное «имперское» пророчество романтического героя строится по тому же образцу, по какому строился «имперский» финал романтической поэмы А. С. Пушкина «Кавказский пленник»: «Смирись, Кавказ, идет Ермолов!» Но если у Пушкина в контексте поэмы экстатическая мощь финала не была омрачена ничем, то оптимистический монолог Т. Б. в контексте цикла «Миргород» звучит едва ли не безнадежнее, чем звучал финал 1-й редакции. Все сбылось; русское царство возникло, но в конце концов его постигла та же участь, какая некогда выпала на долю Сечи: оно утратило величие, утонуло в миргородской луже.
Образ Тараса, экстатический, но лишенный какого бы то ни было психологизма (излишняя «чувствительность» как раз и погубила Андрия), обречен был стать символом эпической мощи славянства, верности Отечеству, воинской доблести. И потому был использован в качестве готовой матрицы авторами советской военно-исторической прозы – от образа Мальчиша-Кибальчиша в «Военной тайне» А. П. Гайдара до многочисленных персонажей эпопейных романов 1940— 1950-х гг.
<3> «Вий»
(1834)
Брут Хома – герой «демонологической» довести из старинной жизни, когда (по художественной логике раннего Гоголя) зло обнаруживало себя откровеннее и было могущественнее. Хома Брут сирота, сирота, он не защищен, не «подстрахован» родным домом; его единственный дом – семинария. Хома философ, т. е. студент третьего, после классов грамматики и риторики, класса киевской семинарии. Простонародное звучание имени героя, которое прежде всего должно напоминать о «неверном» Фоме, иронически сочетается с «высокой» римской фамилией. По тому же принципу строятся имена и прозвища соучеников Хомы Брута, с которыми он отправляется в путь, на летние каникулы: ритор Тиверий Горобець, богослов Халява. Но в то же самое время у грубого имени Хома – «высокая» этимология: «homo», человек. А у красивой фамилии грубый смысл: «brutus» на латыни – тупой. Человек-Хома, тупой Философ, Хома Брут – во всех этих вариациях звучания и значения сталкивается предельно высокое с предельно низким – как в самой жизни Хомы.
Первой же ночью семинаристы сбиваются с пути и натыкаются на хутор из двух хат. Вышедшая старуха не хочет их пускать, но потом разводит по разным углам и является к философу в пустой овечий хлев. Она оборачивается любвеобильной ведьмой и, с быстротой кошки оседлав Хому Брута, несется на нем через «бесовское пространство», освещенное ночным солнцем. К счастью, Брут помнит заклятия против духов и потому вскоре меняется с ведьмой местами. «Подстегивая» ее поленом, Хома несется по направлению к золотым куполам Киева.
Вскоре до семинарии доходит слух о том, что молодая дочь богатейшего сотника «возвратилась в один день с прогулки вся избитая» и находится при смерти. По ее завещанию отходную и молитвы в продолжение трех дней должен читать Хома Брут. Вопреки его желанию, философа доставляют в дом сотника, но панночка уже умерла. Селение, в котором живет сотник, неприступно: расположено на вершине одной горы и одновременно – под другой горой, так что оно оказывается и самой высокой, и самой низкой точкой двояковогнутого пространства. С одной стороны селение отсечено Днепром, с другой – густым терновником, сквозь который Хома трижды порывается удрать, и всякий раз попадается: «Тут не такое заведение, чтобы можно было убежать».
Отец панночки, 50-летний сотник, совсем непохож на черта, но даже после смерти дочери он твердо блюдет ее бесовскую волю. Хома Брут обречен ночь за ночью являться в церковь, в которой давно никто не служил и которая поросла мхом (что, по фольклорному правилу, дурной знак), читать над гробом страшной красавицы заупокойные молитвы и бороться с нечистью, начавшей настоящую охоту за ним и за его душой.
В первую ночь нечисть «подменяет» лики святых; панночка «магнетически» подымается из гроба, сам гроб срывается с места и летает по храму. Хому Брута спасает граница круга, мысленно прочерченного им, и молитвы, каким научил его «один монах», всю жизнь видевший ведьм и нечистых духов. Во вторую ночь труп панночки (с позеленевшими мертвыми глазами) встает на самой черте и произносит свое заклинание. Несметная сила врывается в окна. Но вновь пение петуха останавливает ее. В третью ночь вокруг поседевшего Хомы начинается адская пляска; зубы мертвеца (женский род окончательно уступает место мужскому) клацают, двери срываются с петель, огромное лесное чудовище сквозь перепутанные волосы вперяет в героя два страшных глаза – как бы предвещая, какой силой тот будет погублен. Наконец, вся несметная нечисть призывает на помощь своего подземного «предводителя» Вия. Хома отрывает глаза от молитвослова и, наткнувшись на ужасающий взгляд Вия, умирает от страха. Тем временем петух поет второй раз, и нечисть, ринувшись в окна, окаменевает в них (наподобие готических химер).
Характер героя подчеркнуто схематичен. Хома весел, ленив, немного жаден и себе на уме. Любит лежать с люлькой во рту, а если пьет – то с музыкантами. Но чем беднее его «психологический облик», тем ярче кажется единственное подробно прописанное его переживание. Это – «бесовски-сладкое» переживание страшной красоты, очарование эроса. Во время ночной скачки с панночкой он испытывает «неприятное и вместе сладкое чувство». Наутро, при виде умирающей ведьмы «с растрепанной роскошной косою», бесчувственно отбросившей «на обе стороны белые нагие руки», он трепещет, как древесный лист, и ощущает жалость, странное волнение и робость. Наконец уже в церкви, он потрясен «страшной, сверкающей красотою» мертвой панночки. Это красота самой смерти; она холодна как лед, таинственна, но тайна ее в том и заключена, что под великолепным покровом гнездится ужас разложения.
В сюжете повести (а значит, и в образе Хомы Брута) повторяются многие мотивы ранней гоголевской прозы. Хотя скачка верхом на ведьме в конечном счете восходит к «Золотому ослу» Апулея, а образ философа, который становится жертвой сильфид и прочих духов стихий, постоянно встречается в прозе Э.-Т.-А. Гофмана, но для Гоголя куда важнее, что здесь один в один повторяется приключение кузнеца Вакулы из повести «Ночь перед Рождеством». Беда в том, что Хома, в отличие от Вакулы, не простодушный и набожный кузнец, а ленивый бурсак. И он «философ» лишь по названию. Так что страшный финал героя предрешен уже в прологе повести, в таком обытовленном, милом и совсем не ужасающем рассказе о буднях киевской семинарии.
Злу, незаметно разлившемуся по всему миру, проникшему во все поры жизни, почти невозможно противостоять; только простодушная вера или «искушенная» мудрость способны защитить человека, да и то не всегда. Семинарист – ученик духовной школы, будущий клирик; цель его – изучение Слова Божия. Но семинария так устроена, что это Слово в ней умерщвлено, подменено зубрежкой, разъято на «грамматику», «риторику», «философию». Разница между учениками разных классов – лишь в степени голодного нахальства и в содержимом карманов (есть табак – нет табаку).
В юмористическом описании семинарского быта, которому всецело принадлежит Хома Брут, начисто отсутствуют церковные эпизоды. Церковь для будущих клириков – это или «материальный объект» (крутые ступени колокольни, с которых вечно срываешься и квасишь нос), или набор вызубренных правил, навык «треб», за которые можно получить подношение от «заказчика». О посте Хома вспоминает лишь тогда, когда похотливая ведьма, принявшая образ старухи, надвигается на него с распростертыми объятиями («и за 1000 золотых не захочу оскоромиться»). Но, едва доскакав на панночке до Киева, наутро он «перемигивается» с молодой вдовой, торгующей на рынке, и вечером отправляется к ней на дом. А вечером выпивает в «жидовской корчме». Он действительно оказывается «неверным Фомою», и во многом повинна тут семинария, в которой учителей проблема съестных припасов занимает больше, чем души учеников. Здесь его не научили ничему, даже молитвам..
Так, в первую и вторую ночь Хому Брута будут защищать молитвы и заклинания, которым его выучил не ректор семинарии, но посторонний монах. И если бы не случайные знания, полученные за семинарской оградой, уже ночь в овине завершилась бы для него тем же, чем завершились скачки с панночкою для одного из ее слуг, псаря Микитки: от Микитки наутро осталась куча золы да пустое ведро. Та что Вий – это всего лишь «могильный корень» (по выражению литературоведа Вайскопфа) того внутренне мертвого мира, где герой жил до встречи с панночкой и где продолжают жить его более удачливые спутники, Терентий Горобець и богослов Халява
Вий – демоническое существо, железный палец которого приводит в оцепенение, а взгляд (обычно прикрытый веками, свисающими до самого пола) смертельно-ужасен.
Многочисленные чудища пытаются погубить семинариста Хому Брута, насмерть заездившего молодую панночку-ведь-му и обязанного три ночи кряду читать заупокойные молитвы над ее гробом в старой церкви. К исходу третьей ночи, так и не одолев заклятий, каким научил Брута «один опытный монах» и не сумев пересечь границу очерченного Хомой круга, сонмище вызывает Вия, приземистого, дюжего, косолапого человека. Он весь в черной земле; поминутно оступается; но подземная сила его такова, что Хома, вопреки внутреннему голосу («Не гляди!»), вперяется в Вия – и оказывается в пределах его власти.
«Вот он!» – закричал Вий и уставил на него железный палец. И все, сколько ни было, кинулись на философа. Бездыханный грянулся он на землю, и тут же вылетел дух из него от страха».
Взгляд Вия, «взор василиска», метафорически связан с «мертвыми глазами» покойной панночки, которая передвигается по церкви вслепую и потому не в силах победить Хому.
В примечании к названию повести Гоголь определил Вия как «колоссальное создание простонародного воображения: начальник гномов у славян». Но восточнославянская мифология не знает гномов; без русских, белорусских и прежде всего украинских легенд о Вие, наделенном смертоносным взглядом, повесть Гоголя была бы невозможна. Однако на литературный образ Вия повлияла прежде всего литературная мифология немецкого романтизма с ее интересом к подводным и подземным «ослепляющим» духам. В частности, демонический персонаж новеллы Л. Тика «Руненберг» и Э.-Т.-А. Гофмана «Фалунские рудники».
Предпринимались попытки вывести имя Вий из украинского «вуй» – дядя с материнской стороны. Были исследователи, которые слышали в его имени отзвук слова «сый» (сущий) – так на церковно-славянском звучит определение Бога. Выдвигалась гипотеза, что это имя связано с названием Вербного воскресенья – «неделя ваий». Однако в имени Вий звучание важнее этимологического значения (укр. «в1я», белорус, «вейка» – ресница). Протяжный звук имени должен пугать и завораживать, как сам образ персонажа, носящего это имя.
<4> «Повесть о том, как поссорился Иван Иванович с Иваном Никифоровичем»
(< 1833>, опубл. 1834)
Иван Иванович Перерепенко, Иван Никифорович Догочхун – почти неотличимые друг от друга миргородские помещики. «История» их ссоры образует сюжет повести. Чем менее они отличимые, тем более подробно сопоставляет их во вводной главе простодушный рассказчик-миргородец, чья интонация и стилистика резко противопоставлены авторской. Рассказчик при этом не подозревает, что пародирует «Параллельные жизнеописания» Плутарха.
У Ивана Ивановича славная бекеша со смушками; в жару он лежит под навесом в одной рубашке, детей не имеет, «зато» они есть у его девки Гапки. Возле церкви каждое воскресенье он милостиво беседует с нищими, при этом грубоват. Иван Никифорович, чрезвычайно приятный в общении, никогда не был женат. Иван Иванович худощав и высокого роста; Иван Никифорович ниже, зато толще. Формулы сравнения совершенно бессмысленны: «Иван Иванович несколько боязливого характера. У Ивана Никифоровича, напротив того, шаровары в <…> широких складках».
Рассказчик пародирует Плутарха. Сами измельчавшие персонажи пародируют исторических героев, как это было принято в комических «перелицовках» античного эпоса (поэма «Война мышей и лягушек», «Энеиды» украинского поэта И. П. Котляревского, повесть В. Т. Нарежного «Два Ивана»), А их ссора пародирует серьезные битвы – и те, которые вел Тарас Бульба, и те, что вел «царь наш» в эпоху, к которой приурочены события повести.
Ссора Ивана Ивановича с Иваном Никифоровичем происходит 10 июля 1810 г., ровно через два года после заключения Тильзитского мира (1808) и ровно за два года до Отечественной войны (1812). Не случайно и повод у ссоры сугубо «военный» – ружье, которое Иван Иванович тщетно пытается выменять у Ивана Никифоровича на свинью и два мешка овса. «Торг» завершается тем, что Иван Иванович сравнивает Ивана Никифоровича с дурнем, тот в ответ обзывает его гусаком, и персонажи, как герои античной трагедии, замирают в немой сцене, чтобы после нее начать сражение не на жизнь, а на смерть – на смерть души.
Дружба мгновенно переходит во вражду, причем «миролюбивое» название города лишь усиливает комизм ситуации. В битве двух миргородских помещиков появляется командующий – эту роль принимает на себя некая Агафия Федосеевна, приехавшая жить к Ивану Никифоровичу, хотя она не приходится ему ни родственницей, ни даже свояченицей. За один день на «стороне» Ивана Никифоровича вырастает гусиный хлев, «как будто с особенным намерением усугубить оскорбление». Ночью Иван Никифорович подпиливает столбы этого хлева, причем в лунном свете принимает одного из гусей за мертвеца (что, видимо, должно быть ему особенно обидно).
После чего бывшие друзья подают друг на друга в суд. Хлебосольный судья Демьян Демьянович (в свою очередь, пародирующий персонажа крыловской басни «Демьянова уха») вынужден принять дело к производству. Обычная жизнь Миргорода настолько неподвижна и пуста, настолько бессюжетна, что Иван Иванович до своей ссоры с Иваном Никифоровичем даже составлял «летопись» съеденных дынь: сия дыня съедена такого-то числа… участвовал такой-то. Теперь и обе стороны «конфликта», и обыватели, и особенно городское начальство ощущают себя участниками поистине исторических событий. Любая подробность, даже ничтожный сюжет о бурой свинье Ивана Ивановича, похитившей судебное прошение Ивана Никифоровича, разрастается в эпически обширный эпизод. Рассказ о визите хромого городничего к Ивану
Ивановичу обрастает экскурсами в историю вопроса (еще год назад было издано предписание не пускать свиней на площадь и т. д.), богословскими обобщениями («Ведь свинья творение Божие!»). Эпизод этот, как всё в повести, разрешается ни во что, обрывается в пустоту («если <…> не хотите представить ее в полицию, то <…> заколите ее к Рождеству <…>, если будете делать колбасы, пришлите мне парочку», – заключает Городничий. Но возникшие в связи с ним «библейские» параллели связывают воедино все религиозные намеки, разбросанные по тексту повести и по отдельности как будто случайные и даже бессмысленные.
То рассказчик зачем-то ссылается на Антона Прокофьевича Пупопуза, который уверял, что Ивана Ивановича с Иваном Никифоровичем «сам черт связал веревочкой», то Иван Иванович иронически спрашивает Ивана Никифоровича: «когда же вы будете стрелять. Разве по втором пришествии». То хлев у Ивана Никифоровича выстраивается «с дьявольской скоростью», то он всерьез уверяет судебных канцеляристов, что Иван Иванович «сам сатана». (Так чиновники города NN в «Мертвых душах» будут уверять друг друга, что Чичиков чуть ли не Антихрист). Эти намеки не просто усиливают пародийный фон повести и уподобляют персонажей не только персонажам Плутарха, но ветхозаветным героям Давиду и Голиафу. В конечном счете все это указывает на первопричину страшного измельчания миргородцев: они утратили священный масштаб жизни.
В начале повести церковь для Ивана Ивановича с Иваном Никифоровичем (как для всех горожан) – это место, где они любят встречаться. В конце – место, где они встречаться не любят. Столь же торжественное, сколь и бессмысленное. И поэтому, когда помещики Миргорода, решив примирить рассорившихся помещиков заманивают обоих на «ассамблею» у Городничего, это производит впечатление более сильное, чем если бы «показался сам сатана или мертвец». Но попытка примирения терпит крах (сошедшись пузо к пузу, они чуть было не соглашаются забыть былые обиды, но слово «гусак», вновь случайно сорвавшееся с уст Ивана Никифоровича, губит дело). «Все пошло к черту». Именно все, а не только план примирения бывших друзей.
Заехав в Миргород после двенадцати лет отсутствия, Автор (не совпадающий с рассказчиком) видит вокруг осеннюю грязь, скуку (на церковном языке синоним смертного уныния); с обликом города «гармонируют» постаревшие Иван Иванович с Иваном Никифоровичем, которых Автор встречает в церкви и которые думают не о молитве, не о жизни, но лишь об успехе своих судебных исков.
Финальное восклицание Автора: «Скучно жить на этом свете, господа» относится не только к героям последней повести «Миргорода», но и к циклу в целом, со всеми его персонажами.
Что почитать
Е. В. Душечкина. «Тарас Бульба» в свете традиции древнерусской военной повести // Гоголь и современность: Творческое наследие писателя в движении эпох. Киев, 1983.
Вяч. Вс. Иванов. Об одной параллели к гоголевскому Вию // Труды по знаковым системам. Вып. 5. Тарту, 1971.
Петербургские повести
(впервые опубл. как цикл 1842)
< 1 > Невский проспект
(1833–1835)
Пирогов – поручик, «прозаический» спутник романтического художника Пискарева в ночной прогулке по Невскому проспекту.
Поиск любовного развлечения для «мечтателя» Пискарева завершается смертью. А для трезвого, «обычного» Пирогова, лишенного возвышенной «мечты», а потому не знающего и разлада с «действительностью», по существу, ничем. Так, он сразу понимает, к какому «классу» принадлежит красавица, в которую возвышенно влюбляется наивный Пискарев. И, увязавшись за блондинкой («легонькое, довольно интересное созданьице»), надолго выпадает из поля зрения автора. Возвращается он в пространство повести лишь после того, как подведена трагическая черта под судьбой его приятеля-художника. Выясняется, что Пирогов дошел до Мещанской улицы, взобрался вслед за блондинкой по темной лестнице и застал в квартирке ее мужа Шиллера (это «не тот Шиллер, который написал «Вильгельма Телля» и «Историю Тридцатилетней войны», но известный Шиллер, жестяных дел мастер»), Шиллер и его приятель Гофман («не писатель Гофман, но довольно хороший сапожник с Офицерской улицы») пьяны.
Наутро Пирогов является к Шиллеру и сначала заказывает ему шпоры по немыслимой цене – 15 рублей, затем ножны для кинжала, чтобы иметь повод видеть хорошенькую и глупенькую немку («плутовочку»). Выяснив, когда ее мужа не бывает дома, Пирогов приходит в воскресенье в гости. Вернувшись раньше обычного, муж застает их танцующими. Вместе с Гофманом и ремесленником Кунцем устраивает поручику порку. Разгневанный П. собирается отомстить ремесленникам Сибирью и плетью, но, зайдя утром в хорошую кондитерскую и почитав «Северную пчелу» Ф. В. Булгарина (в стиле нравоописательных очерков которого повесть «Невский проспект начинается), приходит в хорошее настроение и отправляется в гости.
История Пирогова, начавшись в духе романтической новеллы, продолжившись в духе немецкой мещанской идиллии (в стилистике этого жанра выдержано описание жилища Шиллера), разрешается в анекдот, наподобие того, какой любит рассказывать сам Пирогов (пушка сама по себе, а единорог сам по себе). Она принципиально не имеет финала, потому что Пирогов не самостоятельное лицо, а типаж. Мало что отличает его от представителей «среднего класса общества», составленного из незначительных офицеров, умеющих насмешить хладнокровных петербургских девиц, потолковать о литературе, похвалить Булгарина, Пушкина и Греча и по достижении полковничьего чина «обреченных» жениться на купеческой дочери с приданым. Разве что в отличие от них Пирогов умеет декламировать монологи из трагедии Озерова «Димитрий Донской» и «Горя от ума» Грибоедова.
Пирогов – никто, а потому для него Невский проспект, этот символ демонически-двоящегося мира, не страшен. Безраздельно принадлежа «посюстороннему» миру, он как бы защищен этой принадлежностью и одновременно полностью стерт ею. А значит – тоже уничтожен, хотя и принципиально иным образом, чем художник Пискарев.
Пискарев – петербургский живописец, кончающий жизнь самоубийством. Один из двух зеркально противоположных персонажей повести, пародийно восходящих к очерку Н. М. Карамзина «Чувствительный и холодный». Пискарев и Пирогов вместе выходят на вечерний Невский проспект, эту «всеобщую коммуникацию Петербурга», в поисках любовного приключения. «Прозаический» поручик Пирогов устремляется за глупенькой «блондиночкой», «мечтательный» Пискарев следует за прекрасной, воздушной незнакомкой с темными волосами, сверкающими очами, свежим румянцем и устами, «замкнутыми целым роем прелестных грез». Пискаревым руководит не страсть, а возвышенное чувство «божественной» красоты; он жаждет одного – рыцарски служить неведомой избраннице. Но вместо «святилища» он попадает в «пучину», вместо небесного взгляда красавицы его встречает наглый взор содержательницы притона, в котором состоит его незнакомка. Голосом «арфы» семнадцатилетняя избранница Пискарева изрекает пошлость.
Потрясенный, Пискарев убегает; дома ему снится великолепный бал, на котором царствует она. Красавица уверяет художника, что не может принадлежать к классу «презренных» созданий. Отныне сон становится «единственным <…> богатством» Пискарева. Пообещав персиянину-торговцу, что напишет тому портрет восточной красавицы («чтоб хорошая была красавица! чтобы брови были черные и очи большие, как маслины; а я сама чтобы лежала возле нее и курила трубку»), Пискарев получает опиум. В наркотическом видении ему является оно, сначала возле деревенского светлого домика, затем в его мастерской, где все дышит раем. Воодушевленный видением, Пискарев возвращается в притон, чтобы жениться на «падшей» красавице и возвратить миру «лучшее его украшение». Но пасторальный идеал («станем трудиться вместе») возмущает его избранницу, уже привыкшую к пороку: «Я не прачка и не швея».
Пискарев морально убит; возвратившись наутро на свою квартиру «бледный, с ужасным видом, с растрепанными волосами, с признаками безумия на лице» (формулы, совпадающие с описанием обезумевшего Евгения в «Медном всаднике» А. С. Пушкина, к тому времени не опубликованном), он запирается. Через четыре дня его находят с перерезанным горлом и следами долгого предсмертного мучения. «Тихо, даже без обрядов религии», как самоубийцу, его отвозят на Охту; никто не приходит проводить его в последний путь, даже приятель Пирогова. И лишь солдат-сторож, выпив лишний штоф водки, оплакивает покойника.
«Профессия» Пирогова, «призвание» петербургского художника, играет в его судьбе роковую роль. Петербург с его неверным, фантасмагорическим Невским проспектом, пятикратно меняющим свой облик в течение дня, с его колеблющимся ночным освещением, похож на некий подводный город («пучину»), в котором все перевернуто, «все происходит наоборот», «все обман, все мечта, все не то, чем кажется». Фамилия героя, Пискарев, не только указывает на его слабость, бессильность перед властью обстоятельств, но и непосредственно связана с ощущением Петербурга как подводного царства. Художник, устремленный к идеалу, как бы предназначенный для жизни в упоительно-прекрасной Италии, не должен соприкасаться с обманчивой реальностью Петербурга, этого северного подобия Рима, Рима «наоборот». Хватит и того, что он обречен быть живописцем «в земле снегов», создавать зимние пейзажи, в которых вывернут наизнанку идеальный образ природы, место солнца занимает фонарь, место голубого неба – хмарь, место ярких красок – смертельная белизна снега. Он должен писать «чахоточные» портреты бесчувственных петербургских старух.
Подходя с «идеальной» меркой Рима ко всему, и особенно к женской красоте, чье неземное величие в мире Гоголя почти всегда соприкасается с демоническим началом, – художник рискует заблудиться в двоящемся Петербурге, потерять грань между сном и явью. И погибнуть. Путь Пискарева к гибели начинается в тот момент, когда он принимает петербургскую проститутку за «Перуджинову Бианку». То есть – за образ Мадонны с фрески «Поклонение волхвов». Как художник, он прав, открывая в «падшем» существе божественное, «райское» начало. («Боже, какие божественные черты»; «ее святилище».) Беда в том, что Петербург требует либо «пошлого», пироговского отношения к себе, либо двойного взгляда, одновременно и возвышенного, и трезвого. Иначе внезапное осознание того, что женщина, венец творения, «волею адского духа» превращена в «двусмысленное существо», – может свести с ума. Угадав в юной проститутке черты Мадонны, Пискарев не замечает в ней черт русалки, «петербургской нимфы», которая своим сладким пением заманивает его тело в смерть, а душу – в ад.
Пискарев начинает видеть сны, в каждом из которых образ «падшей возлюбленной» предстает в обрамлении новых «жанровых черт»: светский портрет, идиллический ландшафт, портрет жены художника в интерьере мастерской. Уже в первом из его сновидений ощутимо присутствует демоническое, бесовское начало. «Карета остановилась перед ярко освещенным подъездом и его разом поразили: ряд экипажей, говор кучеров, ярко освещенные окна и звуки музыки. Лакей в богатой ливрее высадил его из кареты и почтительно проводил в сени с мраморными колоннами, с облитым золотом швейцаром, с разбросанными плащами и шубами, с яркою лампою. Воздушная лестница с блестящими перилами, надушенная ароматами, неслась вверх. Он уже был на ней, уже взошел в первую залу, испугавшись и попятившись с первым шагом от ужасного многолюдства. Необыкновенная пестрота лиц привела его в совершенное замешательство; ему казалось, что какой-то демон искрошил весь мир на множество разных кусков и все эти куски без смысла, без толку смешал вместе».
Обманчива воздушная «лестница», несущаяся «вверх»; обманчива «эфирность» прекрасных дам; сомнителен пожилой мужчина, говорящий на незнакомом языке и куда-то уводящий красавицу.
Финальная сцена карточной игры с «тузами за вистом», хранящими мертвое молчание, не оставляет никаких сомнений: душа Пискарева, которая стремилась к небу, при жизни попала в ад, где уже обретается душа его «избранницы». В двух других «снах» адский подтекст не столь очевиден, но именно эти сны толкают героя на гибельный шаг, он, художник, чье призвание изображать мир сквозь призму идеала – и только, решает стать спасителем («я возвращу миру лучшее его украшение!»). Он хочет восстановить естественный облик вещей, исправить «неверный» Петербург, как бы сделать его Римом. Именно провал этой затеи ставит точку в судьбе Пискарева
Петербург не для таких людей, как он. Трезвые и пустые петербуржцы, вроде Пирогова или персиянина, который заказывает П. пошлое изображение красавицы, могут ничего не опасаться. Но позиция автора, ужасающегося трагедии Пискарева, скорее близка позиции несчастного героя. Поэтому в финальном описании ночного Невского проспекта («мириады карет валятся с мостов <…>, сам демон зажигает лампы») почти полностью повторен городской пейзаж, который в начале повести потрясает Пискарева
<2> Нос
(1832–1835, опубл. 1836)
Майор Ковалев Платон Козьмич – герой социальной фантасмагории, который однажды утром обнаруживает, что его нос исчез с лица и вместо носа, «недурного и умеренного», – «преглупое, ровное и гладкое место».
Ринувшись на поиски «беглеца», майор Ковалев по пути к обер-полицеймейстеру встречает свой собственный нос в мундире статского советника. Герой следует за своим носом в Казанский собор, пытается объясниться («Милостивый государь, мне кажется, вы должны знать свое место»), но получает строгий ответ: судя по пуговицам, мы служим по разным ведомствам. Попытка дать платное объявление в Газетной экспедиции о пропаже носа ни к чему не приводит: экспедитор отказывается принять объявление и лишь советует обратиться в булгаринскую «Северную пчелу», где опытный журналист может вывести из происшествия что-нибудь полезное юношеству. Тот же результат дает визит к частному приставу («у порядочного человека не отдерут носа»).
Не найдя нос, майор Ковалев пробует найти хотя бы причину его исчезновения: не происки ли это офицерши Подточиной (которую в одном месте повести зовут Пелагеей, а в другом – Александрой Григорьевной), желающей женить майора на своей дочери? Неожиданно является «полицейский чиновник красивой наружности» и приносит пропажу. Нос был перехвачен по дороге в Ригу, куда он направлялся по паспорту какого-то чиновника. Однако никакая сила не может вернуть нос на место; доктор со смолистыми бакенбардами и холеными зубами даже предлагает нос заспиртовать. И лишь в некое прекрасное утро, спустя ровно 14 дней после исчезновения, нос обнаруживается на прежнем месте.
Сюжет подчеркнуто-невероятен, как в большинстве «носологических» (о чем писал лингвист и литературовед В. В. Виноградов) повестей, печатавшихся в русских журналах 1830-х гг. Все сколько-нибудь рациональные (при всей их заведомой условности) мотивировки устранены. Тем же утром, когда майор Ковалев замечает отсутствие носа, цырюльник Иван Яковлевич, бреющий его, находит этот нос запеченным в хлебе. Иван Яковлевич пьяница, он вполне мог срезать нос и не заметить. Но в том-то и дело, что он бреет майора Ковалева по воскресеньям и средам, а дело происходит в пятницу, и весь «четверток» (четверг) нос восседал на лице героя, чьи бакенбарды идут ровно посередине щеки и сходятся «прямехонько к носу».
Почему через 2 недели нос «пожелал» вернуться на прежнее место, тоже неизвестно. Абсурдностью ситуации резко оттенен социальный смысл сюжетной коллизии и образ героя.
Майор Ковалев – не вполне полноценный «майор». Согласно табели о рангах, коллежский асессор, т. е. гражданский чин 8-го класса, соответствовал майорскому званию, но на практике ценился ниже. Причем чин коллежского асессора выслужен на Кавказе, а не в столичном департаменте, что по неписанным правилам XIX века имеет еще меньшую социальную цену. Майор Ковалев – коллежский асессор «второй свежести». Приказывая именовать себя майором, он сознательно преувеличивает свой бюрократический статус, ибо все его помыслы направлены на то, чтобы занять в служебной иерархии место повыше (он прибывает в Петербург из провинции в надежде стать вице-губернатором или на худой конец экзекутором – то есть чиновником, который ведает хозяйственными делами канцелярии).
Личностное начало замещено в нем должностным, имя и отчество практически никогда не употребляются, стерты, утрачены, вместо них – словесная конструкция, в которой чин (майор) неотделим от фамилии (Ковалев) и раз навсегда поставлен перед нею. В майоре Ковалеве все бюрократизировано, вплоть до «чиновной» аккуратности. Он, по существу, не человек, а бюрократическая функция; часть, вытеснившая целое. И нос майора Ковалева, самовольно покинувший лицо, чтобы сделаться статским советником, лишь гротескно продолжает «жизненный путь» своего обладателя. Часть тела, ставшая целым, символизирует абсурдность чиновного мироустройства, где человек, прежде чем стать «кем-то», теряет лицо.
Но узкосоциальный смысл повести разомкнут в необъятный религиозно-общечеловеческий контекст. Майор Ковалев обнаруживает пропажу носа 25 марта, т. е. в день Благовещения, один из главных («двунадесятых») праздников православия. Цырюльник Иван Яковлевич (чье «священнодействие» над свежеиспеченным хлебом пародийно повторяет элементы литургии) живет на Вознесенском проспекте, а объясняясь с собственным носом, майор Ковалев поминает торговку апельсинами с Воскресенского моста. Между тем Воскресение и Вознесение – это также «двунадесятые» праздники. Но собственно религиозный смысл этих праздников как бы утрачен, названия городских объектов расстались со своими значениями, как разлучилась с этими «значениями» сама окружающая жизнь. Несмотря на Благовещение, в одном из главных соборов столицы, куда майор Ковалев следует за своим сбежавшим носом, малолюдно; церковь тоже стала одной из бюрократических фикций, «присутственным» (или, скорее, «отсутственным») местом. Лишь исчезновение носа способно сокрушить сердце формального христианина, каким, подобно большинству, изображен герой; потому в минуту отчаяния он невольно повторяет крестные слова своего (по существу, забытого) Бога; «Боже мой! Боже мой! за что это такое несчастие?» («Боже мой! Боже мой! для чего Ты меня оставил?» Мф. 27, 46.) Тот же самый прием будет использован Гоголем и при создании образа Городничего Сквозник-Дмухановского в «Ревизоре». Так майор Ковалев встраивается в целую галерею гоголевских персонажей, вместе с собственным лицом утративших Бога и не заметивших этой утраты.
В. Г. Белинский, на долгие десятилетия определивший толкование повести, в своей рецензии на ее первопубликацию в пушкинском «Современнике» указывал прежде всего на типичность образа М. К. («есть не майор Ковалев, а майоры Ковалевы»),
<3> «Портрет»
(1835 – 1-я ред., 1842 – 2-я ред.)
Ростовщик (старик, азиатец, портрет) – демонический персонаж, «частично воплощенный» антихрист, сказочно богатый заимодавец из бедного петербургского пригорода Коломны, живший в эпоху Екатерины II. По гоголевской хронологии, эта эпоха – своеобразный рубеж между «эпическим» и «прозаическим» периодами человеческой истории, когда «сказочное», метафизическое зло не приобрело еще того незаметно-обыденного облика, в котором оно предстает сейчас, незаметно и поэтому особенно успешно овладевая человечеством.
Биографию Ростовщика во второй части повести рассказывает участникам современного (1830-х гг.) аукциона сын коломенского художника, некогда написавшего страшный портрет азиатца. К этому моменту читатель знает, что Ростовщик продлил существование в своем изображении, что его глаза не случайно смотрят с портрета «как живые». По ночам он может выходить из рам и пересчитывать свои червонцы; портрет губит души владельцев картины, способствует развитию их дурных наклонностей.
Обосновывая свое право приобрести опасный портрет (чтобы уничтожить его), сын портретиста напоминает, что никто не знал истинного происхождения Ростовщика, обладавшего «непостижимо страшным» цветом лица. В точности не известно, был ли он индийцем, греком или персиянином. Деньги, которые он давал, казалось бы, на выгодных условиях, обладали способностью восходить до непомерных процентов; кроме того, Ростовщик подчас предлагал клиентам некие тайные условия, от которых у должников волосы «вставали дыбом». Всякий, кто занимал у него – даже на благие цели, – кончал плохо. Блестящий юноша-аристократ, расстроивший дела на меценатстве, заняв у Ростовщика деньги, превратился в гонителя ума и таланта, а после Французской революции начал писать доносы чуть ли не на себя самого, – так что «великая государыня» даже вынуждена была запретить ему преследовать поэтов и художников, которые служат перлами и бриллиантами в императорской короне. Красавица, соединившая в себе сияние Севера и роскошь Юга (ее рассказчик также сравнивает с бриллиантом), выйдя замуж за князя, который ради женитьбы на ней занял деньги у Ростовщика, вместо райского блаженства получила адские муки; муж, заслышав о разводе, покончил с собой.
Отец рассказчика («одно из тех чуд, которых извергает из непочатого лона своего только одна Русь») не занимался светской живописью, писал исключительно для церкви. Поэтому именно к нему незадолго до своей смерти (которая не случайно приходится на самый конец «легендарной» екатерининской эпохи, перед тем как зло должно сменить свой облик) обратился Ростовщик. («Дьявол! совершенный дьявол!»). Церковный художник не просто копирует реальность, но изображает святость, действующую через это изображение на мир; зло, изображенное таким художником, тоже сможет действовать в мире, покинутом физически, и при этом сумеет сохранить свой прежний «мощный» образ, не измельчать и не «опошлиться».
Художник, в свою очередь, поначалу рад заказу, поскольку задумал написать дьявола (т. е., очевидно, сцену Страшного суда, которую в повести «Ночь перед Рождеством», также на исходе екатерининских времен, «малевал» и кузнец Вакула). Он видит в Ростовщике идеальную модель и не придает значения словам заказчика, исполненным метафизического смысла и пародирующим «Памятник» Пушкина: «Я не хочу умереть совершенно, я хочу жить». Естественно, в процессе работы духовно чуткий художник ощущает ужас, отказывается от затеи, но поздно: глаза Ростовщика уже переданы им, как живые.
Невольно послужив злу, художник расплачивается за это неведомым прежде «демоническим чувством» зависти к собственному ученику, получившему выгодный заказ для богатой церкви (ср. эпизод из истории художника Чарткова, купившего портрет). Лишь избавившись от портрета, он переживает некоторое облегчение. Но узнав, что его творение, переходя из рук в руки, несет с собою зло, что картина по-прежнему ломает судьбы людей, пережив смерти жены, дочери, младшего сына, художник уходит в монастырь, чтобы после многолетнего искуса создать животворный образ добра, который оказался бы сильнее запечатленного им зла. (В описании созданной отцом рассказчика картины «Рождество Иисуса» прямо повторены формулы пушкинской «Мадонны».)
Перед отъездом сына в Италию седовласый, «почти божественный старец» (в системе гоголевских персонажей есть тип старца-схимника, «защищенного» молитвой от сил зла; здесь этот тип связан с образом святого старца-художника у Вакенродера) завещает тому разыскать злополучный портрет и «истребить» его, прекратив тем самым «посмертное существование» Ростовщика. Однако тем временем портрет, воплотивший Ростовщика, незаметно украден с аукциона. Страшное зло снова затеряно в мире.
С образом Ростовщика неразрывно связаны три темы, особо волновавшие Гоголя во время работы над циклом «петербургских повестей». Это власть золота над душой человека. Это искусство, которое призвано быть «намеком о божественном», но может становиться и орудием зла. И это стремление дьявольских сил ценой золота подчинить себе «божественное» искусство. Именно поэтому портрет Ростовщика, оказавшись в XIX веке у молодого и талантливого художника, сначала толкает того на гибельный путь модного живописца, а затем, загубив дар, который мог бы послужить Богу и правде, разжигает в душе Чарткова темный огонь зависти к гениям. Обменяв свой Талант на золото, падший художник тратит все это золото на покупку и уничтожение великих шедевров.
В первом варианте повести художник, написавший страшный портрет, прямо называл Ростовщика Антихристом. Согласно гоголевской эсхатологии, тот не может прийти в мир до конца времен, когда ослабеют законы естества, сотворенного Богом, но может воплощаться как бы отчасти. Ростовщик и есть такое «пробное» воплощение Антихриста, который стремится продлить свои земные дни посредством искусства. С этим замыслом связано было имя, которое Ростовщик носил в 1-й редакции: Петромихали. В имени Петромихали «проступал» псевдоним Петра I, которого народные поверья отождествляли с Антихристом – Петр Михайлов. Во 2-й редакции повести образ Ростовщика очищен от прямой параллели с Антихристом (а ее следы юмористически снижены; так, квартальный надзиратель сравнивает старика, изображенного на портрете, с Громобоем, «сатанинским» персонажем баллады В. А. Жуковского «Двенадцать спящих дев»). Зато усилено впечатление демонической непобедимости Ростовщика: в отличие от 1-й редакции, портрет не теряет своей силы через 50 лет. Монашеский подвиг, предпринятый художником, написавшим картину, позволяет ему создать равное по силе «благое» творение, но не способствует победе над злом.
Чартков Андрей Петрович – молодой петербургский художник, центральный персонаж первой части повести. Образ Чарткова (в чьей фамилии звучит явственный намек на «чертовщину» и дьявольский соблазн) восходит к типовой фигуре художника из русских романтических повестей 1830-х гг. в духе Э.-Т.-А. Гофмана и А Тика. В то же время его несчастная судьба иллюстрирует гоголевскую философию искусства: небесное призвание притягивает к себе демонические силы, а власть золота противостоит власти творчества. Художник, поддавшийся бытовому соблазну мира, не просто губит свой талант, но и становится врагом истинного искусства. А значит – слугой «темных сил».
Чартков покупает на последний двугривенный в картинной лавке на Щукином дворе старинный портрет «в больших, когда-то великолепных рамах». На полотне изображен старик с лицом бронзового цвета, скулистым, чахлым, но наделенным «не северной силой». Особенно страшны живые глаза, глядящие прямо в душу и как бы силящиеся высосать ее из тела. Вернувшись к себе в бедную мастерскую на 15-ю линию Васильевского острова и заснув с мыслью о деньгах, Чартков видит сон. В мертвенном холодном сиянии месяца из рам портрета выходит старик ростовщик; он пересчитывает свои червонцы. Чарткову трижды снится, что он просыпается; впечатление кошмара от того усиливается. Лишь перекрестившись, Чартков одолевает дьявольское наваждение. Но утром следующего дня, когда к нему являются хозяин квартиры и надзиратель, требуя платы, Чартков обнаруживает сверток с 1000 червонцев.
Душа его словно раздваивается. В нем спорят истинный художник, мечтающий о трех годах спокойной и самоотверженной работы, и двадцатилетний юноша, любящий кутнуть и склонный к модной бойкости красок (от чего предостерегает его старый наставник-профессор). «Бытовое» начало побеждает в нем (как в поручике Пирогове из «Невского проспекта», который своей пошлой нормальностью оттеняет вдохновенного Пискарева). В конце концов, он избирает погибельную участь богача-живописца.
Переход Чарткова в новое социальное качество изображен Гоголем как предательство, измена, религиозное падение. После переезда в роскошные апартаменты на «дьявольском» Невском проспекте и выхода в свет заказной хвалебной статьи «О необыкновенных талантах г. Чарткова» он пишет первый «модный» портрет. Этот эпизод аллегорически изображает «переделку» и продажу души Чарткова. После нескольких сеансов, все дальше уходя от верности оригиналу (таково требование матери заказчицы), он переносит приукрашенные черты юной Lise, уже познавшей страсть к балам, на свой старый эскиз Психеи.
Тут заключена двойная метафора «отступничества». Во-первых, имя портретируемой девушки отсылает читателя к давней литературной традиции, которая на русской почве восходит к «Бедной Лизе» H. М. Карамзина, оно ассоциативно связано с идеей погибающей естественности, с образом трагической утраты невинности. Во-вторых, «записывая» портретом Lise Психею, художник как бы подкладывает свою собственную душу под заказной, лживый портрет.
Восхищенный рассказ заказчицы-матери о модном живописце с говорящим именем мсье Ноль заранее указывает на отрицательный предел художнической судьбы Чарткова. Символически мсье Ноль, то есть ничто, связан с дьяволом-разрушителем, которому служит теперь Чартков, попавший под власть таинственного портрета. Чем выше его положение в свете, тем ниже падает его душа. Порицая в «модных» разговорах Михель-Анджело, он не замечает, что сам превратился в падшего ангела, стал одним из «движущихся каменных гробов с мертвецом вместо сердца».
Третий ключевой эпизод повести (после кошмарного сновидения, и портрета «Психеи-иве») раскрывает герою всю бездну его нравственного падения, а значит – и профессиональной гибели. Бывший соученик Чарткова, избравший прямо противоположный путь в искусстве и жизни, в отличие от него смиренно сознает, что XIX век не имеет творческих преимуществ перед гомеровской античностью и итальянским Возрождением. Долгие годы он провел в Италии и теперь выставляет в Академии художеств «итоговую» свою картину, «плод налетевшей с небес на художника мысли». Гоголь принципиально уклоняется от описания «сюжета» картины; ему важно сосредоточить все внимание читателя на параллели: Чартков, подменивший душу золотом, – и «соученик», заключивший весь мир в своей душе. Будучи «достойным» членом Академии, Чартков должен вынести вердикт, но остатки художественного чутья не дают ему высокомерно «уничтожить» соперника. Как безумный, выбегает он из зала, запирается в мастерской и пытается создать образ Падшего Ангела – автопортрет Психеи, души. Но даже техника им утрачена – он попросту разучился рисовать.
И тогда Чартков, утративший власть над кистью, соединивший в себе черты Сальери и Барона из «Маленьких трагедий» А. С. Пушкина, себя самого превращает в «портрет». В портрет – зла. Хула на мир звучит в чертах его лица; он уподобляется еще одному пушкинскому персонажу, Демону. Эго последняя подмена (живописного полотна – человеческой личностью), на которую суждено пойти Чарткову. Из творца, наделенного небесным даром, он превращается в сатанинского истребителя шедевров: все золото, полученное как бы в обмен на проданный талант, Чартков тратит на скупку величайших творений европейского гения – и уничтожает их. Смерть «врага Гармонии» Чарткова ужасна. У него горячка, сумасшествие (все люди кажутся ему портретами); на труп его страшно смотреть.
Из второй части повести становится известно, что портрет написан на излете екатерининской эпохи ростовщика-азиатца, пожелавшего продлить свое существование в мире через посредство «дьявольски-чудотворного» изображения. Купив демоническую картину, Чартков обречен разделить несчастную судьбу всех ее владельцев, однако финал его мог быть иным. Зло повсеместно, но не всесильно. Это доказывается историей художника, создавшего портрет ростовщика, которую во второй части рассказывает сын портретиста (подробнее см. ст. «Ростовщик»), Эта история выстраивается в сюжетную параллель с «жизнеописанием» Чарткова. И Чартков, и художник-портретист живут на бедной окраине Петербурга (соответственно на 15-й линии Васильевского острова и в Коломне). Оба, под влиянием зла, воплощенного в портрете Ростовщика, испытывают «дьявольское чувство» зависти. Чартков – к бывшему соученику, вернувшемуся из Италии с «небесной» картиной, а портретист – к ученику, получившему заказ для богатой церкви. Но в отличие от Чарткова портретист работает не для света, а для церкви, и потому духовно более защищен. (Мотив, постоянный у Гоголя.) Поэтому в конце концов портретист находит единственно возможное укрытие от зла – монастырь, где сам создает картину «Рождество Иисуса». Зло одолеть не удается; портрет продолжает свое страшное шествие по миру. Но личная судьба портретиста, его душа спасены – хотя бы и ценой разрыва с миром. Чартков гибнет в пучинах этого самого мира; пускай не по своей воле, но по своей вине. Он не просто жертва безличного зла, вторгшегося в его судьбу, но и служитель духа тьмы.
<4> «Шинель»
(1839–1841, опубл. 1842)
Башмачкин Акакий Акакиевич – центральный персонаж повести о пропавшей шинели, «вечный титулярный советник». Титулярный советник – статский чиновник 9-го класса, не имеющий права на приобретение личного дворянства – если он не родился дворянином. В военной службе этому чину соответствует звание капитана, что в какой-то степени роднит несчастного Башмачкина с несчастным капитаном Копейкиным из «Мертвых душ». «Маленький человечек с лысинкой на лбу», чуть более пятидесяти лет, он служит переписчиком бумаг «в одном департаменте».
В основу сюжета положен полностью переосмысленный анекдот о чиновнике, который долго копил на ружье, потерял его во время первой же охоты, слег и умер бы, если бы сослуживцы не собрали по подписке деньги на новое ружье. Образ Акакия Акакиевича связан с социальным типом «маленького человека», занимавшим русских писателей 1830-1840-х гг. Вспомним Самсона Вырина из «Повестей Белкина», бедного Евгения из «Медного всадника» А. С. Пушкина; героев многочисленных журнальных повестей о «бедных чиновниках»). Связан он и с литературным типом нищего мечтателя-неудач-ника немецкой и французской прозы той эпохи (переписывающий арабские манускрипты Ансельм из «Золотого горшка» Э.-Т.-А. Гофмана; папаша Горио О. де Бальзака, его же полковник Шабер, выбравшийся из могилы в одной «шинелишке» и пытающийся отстоять свои права в этом несправедливо устроенном мире.
Акакий Акакиевич живет в обезличенном обществе, поэтому вся повесть о нем строится на формулах типа «один день», «один чиновник», «одно значительное лицо». В обществе этом утрачена иерархия ценностей, поэтому речь рассказчика, который почти ни в чем не совпадает с автором, синтаксически нелогична; обеднена; изобилует словечками типа «даже» (встречается, по подсчетам исследователей, 73 раза). Однако «даже» косноязычие рассказчика не идет ни в какое сравнение с косноязычием героя: Башмачкин изъясняется практически одними предлогами и наречиями.
Всю жизнь он служит на одном и том же месте, в одной и той же должности; жалованье у него мизерное – 400 рублей в год, вицмундир давно уже не зеленого, а рыжевато-мучного цвета. Выношенную до дыр шинель сослуживцы, которые постоянно издеваются над Акакием Акакиевичем, называют капотом.
Сюжет (принципиально ослабленный, растворенный в социально-психологическом анализе) завязывается в момент, когда Башмачкин, измученный северным морозом Петербурга, является к одноглазому портному Петровичу с просьбой в очередной раз подлатать ветхую ткань и получает решительный отказ: нужно шить новую, старая починке не подлежит. Второй визит к «беспощадному» Петровичу (который, словно бы не замечая ужаса клиента, грозит разорительной суммой в 150, а то и 200 рублей) не помогает. Приняв двугривенный на опохмел, тот повторяет вчерашний «диагноз»: починить нельзя, нужно шить новую. Расчислив все свои доходы и расходы, Акакий Акакиевич решается на приобретение новой шинели. Имев привычку от каждого потраченного рубля оставлять по грошу, он уже накопил 40 рублей; сколько-то удается собрать за счет отказа от вечернего чая и свечей; наконец, департаментские «деньги к празднику», вопреки ожиданию, выплачивают в размере 60 рублей – вместо обычных 40. Акакий Акакиевич воодушевлен «вечной идеей будущей шинели». Несмотря на всю свою робость, он допускает даже порой «дерзкие и отважные мысли»: а не положить ли куницу на воротник?
Через 2–3 месяца суровой аскезы минимально необходимые 80 рублей собраны; шинель – с крашеной кошкой вместо куницы – сшита; тихий Акакий Акакиевич по дороге в департамент несколько раз усмехается – чего с ним прежде никогда не случалось. Сослуживцы предлагают «вспрыснуть» обнову; вечер назначен у помощника столоначальника, живущего в лучшей части города, куда Башмачкин едва ли не впервые отправляется со своей окраины. Благодаря шинели, словно какая-то пелена спадает с его глаз; он удивленно разглядывает модные лавки, столичное освещение и проч. В гостях – опять же едва ли не впервые в жизни – он задерживается до 12 ночи, выпивает шампанского и на возвратном пути из светлого центра к темной окраине лишается шинели, которую успел ощутить «подругой жизни». Некие люди с усами окружают его, и один из них, произнеся: «А ведь шинель-то моя!», показывает кулак величиною с чиновничью голову.
Первый круг житейского ада пройден; день величайшего торжества завершился ночью величайшей утраты. Сюжет повести идет на второй заход. Акакию Акакиевичу предстоит новый круг ада – на сей раз бюрократического. Явившись рано поутру к частному приставу, он слышит ответ – еще спит; в 10 утра – еще спит; в 11 – его уже нет дома. Прорвавшись в обеденное время к недовольному приставу, Башмачкин ничего не добивается. Вместо того чтобы начать поиск похищенной шинели, частный выговаривает потерпевшему: «Да почему он так поздно возвращался, да не был ли в беспорядочном доме».
Не найдя поддержки внизу иерархической лестницы, А. А. решается искать защиты «наверху» – у «одного значительного лица», лишь недавно получившего генеральский чин. Само по себе это «значительное лицо» вовсе не злобно, однако чин и сознание высоты собственного положения совершенно сбивают его с толку. Человеческое начало подавлено в нем бюрократическим гонором. Просьба несчастного Акакия Акакиевича «списаться как-нибудь с г. обер-полицеймейстером» вызывает в генерале приступ чиновного негодования (надо было через секретаря), а невинное замечание («секретари того… ненадежный народ») приводит в такое неистовство, что робкого Башмачкина канцеляристы должны подхватить и вывести под руки в полуобморочном состоянии.
Потрясенный, в дырявой шинели, с открытым от изумления ртом, он возвращается домой. По дороге вьюга надувает ему горловую жабу, доктор выносит приговор: неизбежная смерть не позднее полутора суток. Так и не очнувшись (в бреду ему видится шинель с западнями для воров), «скверно-хульничая» на Его Превосходительство, Акакий Акакиевич умирает. Подобно бедному Евгению из пушкинского «Медного всадника», оказавшись за гранью разума и на волосок от смерти, он бессильно бунтует против безличного «властелина судьбы». («Фальконетов монумент» Медного всадника как бы случайно упомянут в повести. Нужно помнить, что в цензурном варианте поэмы Пушкина монолог Евгения «Ужо тебе!» был выпущен, однако даже если Гоголь не был знаком с рукописным текстом, в статье В. Г. Белинского о поэме была высказана догадка о недостающем фрагменте.)
Башмачкин покидает пределы этой омертвевшей жизни, где даже о кончине человека узнают лишь на четвертый день после похорон (на дом к Акакию Акакиевичу является посыльный из департамента, чтобы узнать, почему того нет в присутствии) и тут же заменяют «выбывшего» новым исполнителем функции. Сюжет совершает третий «заход», характер повествования резко меняется.
Рассказ о «посмертном существовании» Акакия Акакиевича в равной мере исполнен ужаса и комизма, фантастического правдоподобия и насмешливо поданной неправдоподобности. Выйдя из подчинения законам мира сего, Башмачкин из социальной жертвы превращается в мистического мстителя. В мертвенной тишине петербургской ночи он срывает шинели с чиновников, не признавая бюрократической разницы в чинах и действуя как за Калинкиным мостом (т. е в бедной части столицы), так и в богатой части города. Лишь настигнув непосредственного виновника своей смерти, «одно значительное лицо», которое после дружеской начальственной вечеринки направляется к «одной знакомой даме Каролине Ивановне», и сорвав с него генеральскую шинель, «дух» мертвого Акакия Акакиевича успокаивается и пропадает с петербургских площадей и улиц. Видимо, «генеральская шинель пришлась ему совершенно по плечу».
Таков итог жизни социально ничтожной личности, превращенной в функцию. У Башмачкина не было никаких пристрастий и стремлений, кроме страсти к бессмысленному переписыванию департаментских бумаг, кроме любви к мертвым буквам: ни семьи, ни отдыха, ни развлечений. Но социальное ничтожество неумолимо ведет к ничтожеству самого человека. Акакий Акакиевич, по существу, лишен каких бы то ни было качеств. Единственное положительное содержание его личности определяется отрицательным понятием: он незлобив. Он не отвечает на постоянные насмешки чиновников-со-служивцев, лишь изредка умоляя их в стиле Поприщина, героя «Записок сумасшедшего»: «Оставьте меня, зачем вы меня обижаете?»
Само имя «Акакий» в переводе с греческого и означает – «незлобивый». Однако этимологический смысл имени без остатка скрыт за его «неприличным» звучанием, фекальные ассоциации усилены «списком» столь же неприлично звучащих имен, которые предоставили на выбор матушке Акакия Акакиевича перед крещением младенца: Мокий, Соссий, Хоздадат, Трифиллий, Дула, Варахисий, Павсикакий. Любой читатель Гоголя должен был понять, что с помощью литературного приема подбора имен, якобы «по святцам» писатель обессмысливает весь список, рифмует «недостойное» звучание имен с ничтожеством героя. Бессмысленна и его фамилия, которая, как иронически замечает рассказчик, произошла от башмака, хотя все предки Башмачкина и «даже» шурин (притом что герой – не женат) ходили в сапогах.
Но незлобивость Акакия Акакиевича обладает определенной духовной силой. В повесть недаром введен «боковой» эпизод с «одним молодым человеком», который внезапно услышал в жалостливых словах обиженного Башмачкина «библейский» возглас «Я брат твой» и переменил всю свою жизнь. Так социальные мотивы, связанные с Акакием Акакиевичем как социальным типом, связываются с религиозным содержанием его образа. Вся печальная история о шинели строится на взаимопроникновении, взаимопереходе социального начала в религиозное, и наоборот.
Пристрастие Акакия Акакиевича к буквам «обличает» безличность бюрократического мироустройства, в котором содержание подменено формой. Наряду с этим оно пародирует сакральное, мистическое отношение к священной Букве, Знаку, за которым скрыт таинственный смысл. Описание ледяного зимнего ветра, который мучит петербургских чиновников и в конце концов убивает Башмачкина, связано с темой бедности и униженности «маленького человека». И в то же самое время, как давно замечено, время в «Шинели» расчислено по особому календарю; естественная хронология грубо нарушена, чтобы действие начиналось зимой, зимой продолжилось и зимой завершилось. Петербургская зима в изображении Гоголя приобретает метафизические черты вечного, адского, обезбоженного холода, в который вморожены души людей – и душа Акакия Акакиевича прежде всего.
Далее, образ начинающего генерала, у которого лицо как бы подменено безличной значительностью звания («одно значительное лицо»), тоже показывает безличие бюрократии. Однако и он встроен в религиозно-символический план повествования. Он словно сходит с табакерки портного Петровича, на которой изображен генерал со стершимся лицом, заклеенным бумажкой. Он, как демон, вершит высший суд над социальной душой Акакия Акакиевича («что за буйство такое распространилось между молодыми людьми против начальников высших»).
Сам Башмачкин поминает в предсмертном бреду «его превосходительство». Это бунт «маленького человека» против унизившего его начальства, и одновременно это своеобразное социальное богоборчество. Ибо «значительное лицо» и впрямь замещает в чиновном сознании Акакия Акакиевича идею Бога. Слова «сквернохульничать» в русском языке нет и быть не может; это тавтология. Но оно замещает слово «богохульничать» (потому хозяйка и крестится в ужасе, вслушиваясь в предсмертный бред Акакия Акакиевича).
Наконец, само отношение Башмачкина к вожделенной шинели – и социально, и эротично («подруга жизни»), и религиозно. Мечта о новой шинели питает его духовно, превращается для него в «вечную идею будущей шинели», в идеальный образ вещи, существующий, в полном согласии с философом Платоном, до и помимо нее. День, когда Петрович приносит обнову, становится для Башмачкина «самым торжественнейшим в жизни» – неправильная стилистическая конструкция (либо «самый», либо «торжественнейший») уподобляет этот день Пасхе, «торжеству из торжеств». Прощаясь с умершим героем, автор замечает: перед концом жизни мелькнул ему светлый гость в виде шинели, но светлым гостем принято было именовать ангела. Жизненная катастрофа героя предопределена столько же бюрократически-обезли-ченным, равнодушным мироустройством, сколько и религиозной пустотой действительности, которой принадлежит Акакиевича, и пустотой самого Башмачкина. Что здесь причина, что следствие – определить невозможно. Социальная подоплека смерти несчастного героя насквозь метафизична; посмертное, «загробное» воздаяние, о котором автор сообщает то предельно всерьез, то предельно иронически, – насквозь социально.
Однако читатели XIX в. рассматривали образ Акакия Акакиевича прежде всего в социальном контексте. Бесчисленные проекции этого образа (начиная с Макара Девушкина в «Бедных людях» Ф. М. Достоевского до героев А. П. Чехова) направлены в морально-общественную плоскость, сведены к теме безвинно и безнадежно страдающего человека. Однако религиозно-философская энергия, заключенная в образе Башмачкина, в конце концов пробьется сквозь сугубо социальные наслоения – и отзовется в поздней прозе того же Ф. М. Достоевского (персонажи романа «Униженные и оскорбленные», Соня Мармеладова и Катерина Ивановна «Преступлении и наказании», Хромоножка в «Бесах» и др.).
<5> «Коляска»
(1835, опубл. 1836)
Чертокуцкий Пифагор Пифагорович – центральный персонаж анекдотической повести, помещик, «один из главных аристократов» южного города и уезда Б***, в котором останавливается *** кавалерийский полк.
Прототипом Чертокуцкого стал беспредельно забывчивый граф М С. Виельгорский, анекдот из жизни которого (сохранившийся в записи В. А. Соллогуба) положен в основу сюжета повести: «однажды, пригласив к себе на огромный обед весь находившийся в то время в Петербурге дипломатический корпус, он совершенно позабыл об этом и отправился обедать в клуб; возвратясь, по обыкновению, очень поздно домой, он узнал о своей оплошности и на другой день отправился, разумеется, извиняться перед своими озадаченными гостями, которые накануне, в звездах и лентах, явились в назначенный час и никого не застали дома». Но никакой социальной или психологической общности между Чертокуцким и Виельгорским нет и быть не может.
Чертокуцкий в прошлом – кавалерийский офицер, вынужденный выйти в отставку из-за «неприятной истории» и продолжающий носить шпоры при фраке. Его «аристократизм» и даже «дендизм» комически срифмован с убогостью смертельно скучной жизни города, главную достопримечательность которого составляют свиньи. Главное занятие Чертокуцкого – обмен; капитал, взятый им за хорошенькой женой, тотчас употреблен на шестерку лошадей, вызолоченные замки к дверям, ручную обезьяну и француза-дворецкого. Во время обеда, который дает бригадный генерал местному обществу, Чертокуцкий предлагает тому купить у него коляску «венской работы», выигранную у приятеля в карты; особо подчеркнуто, что она «вместительна». «Вместительность» этой коляски герою предстоит оценить самому – уже наутро.
Он приглашает всех офицеров к себе обедать, но, вернувшись в 3 часа мертвецки пьяным, не отдает никаких распоряжений насчет обеда и просыпается лишь тогда, когда экипажи гостей уже видны на горизонте. Чертокуцкий велит объявить прибывшим, что его нет дома, а сам прячется в багажном отделении коляски, где его, конечно же, обнаруживают офицеры, пожелавшие «взамен» обеда посмотреть «творение» венского мастера.
Повесть (как все произведения такого типа; ближайший литературный аналог – поэмы Пушкина «Граф Нулин» и особенно «Домик в Коломне») завершается как бы ничем: «А, вы здесь! <…> – сказал изумившийся генерал. <…> тут же захлопнул дверцы, закрыл опять Чертокуцкого фартуком и уехал вместе с господами офицерами». Нарочитая «пустота» повести оказывается производной от пустоты самого героя, а его никчемность – производной от ничтожества самой окружающей жизни, которая проходит мимо своего собственного смысла.
<6> Записки сумасшедшего
(1834, опубл. 1835)
Поприщин Аксентий Иванович – сорокадвухлетний дворянин, титулярный советник (статский чин 9-го класса); центральный и, по существу, единственный персонаж «петербургской повести». Судя по первоначальному названию – «Записки сумасшедшего музыканта», в центре сюжета должен был находиться типичный герой романтической прозы 1830-х гг., безумный гений. Одновременно замысел повести связан с работой над подчеркнуто «бытовой» (и оставшейся незавершенной) комедией Гоголя «Владимир Третьей Степени». Так романтическая фантастика совместилась с социальным бытописанием. И в точке их пересечения оказался образ Поприщина – отнюдь не гения, но совершенно ничтожного столичного чиновника.
Во всем совпадая с героем другой «петербургской повести», «Шинель», Акакием Акакиевичем Башмачкиным (от чина и «служебного положения» до старой шинели), Поприщин принципиально отличается и от него, и от большинства персонажей журнальных повестей 1830-х гг. о «бедном чиновнике». Башмачкин – «потомственный разночинец», Поприщин (подобно бедному Евгению из «Медного всадника» А. С. Пушкина) – дворянин. Но ничего дворянского в нем не осталось; ничтожная департаментская служба (Поприщин очинивает перья) восхищает его «благородством», начальники вызывают у него восторг и трепет величием положения, обхождением, «ученостью» – знанием «иностранных языков». Поприщин выпал из дворянской культуры – он читает «мещанскую» булгаринскую газету «Северная пчела», приписывает Пушкину сентиментальные вирши Н. П. Николева, ходит в театр на представление «купеческой» комедии П. И. Григорьева-первого про русского дурака Филатку и проч. Сама фамилия Поприщин словно колеблется между взаимоисключающими ассоциациями – с духовным поприщем, социальной попранностью и – прыщом. Именно поэтому Поприщин оказывается героем сюжета, трагически пародирующего традиционную историю о героях-любовниках, которые принадлежат к разным классам общества. Как, например, в «Бедной Лизе» Карамзина; карамзинская стилистика насмешливо цитируется в повести Гоголя. В конце концов этот сюжет аккуратно подменяется столь же традиционным сюжетом о безумном герое.
Поприщин не сознает противоречия между своим сословным статусом и чиновным положением. До тех самых пор, пока не влюбляется в дочку директора, Софи, и не обнаруживает, что между ними лежит бюрократическая пропасть. Само по себе помешательство Поприщина отнюдь не следствие этого печального открытия: он начинает понимать «собачий язык» и вслушиваться в разговор директорской собачки Межи с Фиделькой, как только влюбляется в Софи. (Еще одна сюжетная пародия – на куртуазный мотив «любовного сумасшествия» благородного дворянина). Но, узнав из «выкраденной» им переписки собачек (которые в свою очередь тоже делят своих возлюбленных по сословиям хозяев), что Софи выходит замуж за камер-юнкера, Поприщин впервые в жизни задумывается: «отчего я титулярный советник и с какой стати я титулярный советник? <…> Может быть я сам не знаю, кто я таков?»
Поврежденный (уже поврежденный) разум Поприщина не в состоянии найти ответ – «отчего». И, подобно еретику-про-столюдину, дворянин Поприщин вдруг задумывается о «царственном», «божественном» призвании всякого человека. Он становится самозванцем.
Обнаружив (запись от 5 декабря), что в Испании упразднен престол и предстоит избрание преемника, Поприщин делает важнейшее открытие: он и есть испанский король, инкогнито живущий в Петербурге. Все противоречия социального мироустройства, казалось бы, разрешены, начинается новый отсчет времени – «Год 2000 апреля 43 числа», «Мартобря 86 числа между днем и ночью», «никоторого числа», «Февруарий 30-й», 2чи 34 сю Мц гдао 349» и др. Если любой «нормальный» чиновник должен возмущаться всяким отступлением от общепринятого «нумерологического» порядка («дело подчас так спутаешь, что сам сатана не разберет <…>, не выставишь ни числа, ни №»), то теперь, став королем испанским Фердинандом VIII, Поприщин упраздняет испорченный земной счет. Время в окружающем мире убито дьявольски-мертвенной упорядоченностью бюрократии; только разорвав эту преграду, можно будет преодолеть и земное пространство, ставшее тюрьмой для человека. «Мне подайте человека! Я хочу видеть человека!» – восклицает Поприщин в первой же записи без числа, задолго до того, как просыпается испанским королем.
Поэтому дорогу в медицинской карете к сумасшедшему дому Поприщин воспринимает как свидетельство своей победы над временем и над пространством: «Мы ехали так шибко, что через полчаса достигли испанских границ» (запись «Мадрид. Февруарий тридцатый»). Одновременно это и торжество над бюрократической иерархией: несчастья Поприщина начались в ту минуту, когда он увидел Софи, выходящую из директорской кареты, его несчастья должны завершиться в тот момент, когда он садится в свою «королевскую» карету с санитарами, которых Поприщин считает испанскими депутатами.
Но «Мадрид» – сумасшедший дом – оказывается гротескной, перевернутой копией департамента, а значит – тюрьмой. На место грозного Директора встает не менее грозный Надзиратель, бьющий Поприщина палкой. (Поприщин убежден, что Надзиратель – это сам великий инквизитор, притворившийся канцлером). Царская порфира не освобождает от власти «сильных мира сего», не защищает от боли и унижения.
Лишь ценой страшной «лечебной пытки» (холодные капли на бритый затылок) несчастный Поприщин на мгновение вырывается за пределы «мира сего»: «Спасите меня! возьмите меня! дайте мне тройку быстрых, как вихорь, коней <…>, несите меня с этого света!» В своем космическом озарении он видит всю землю сразу («сизый туман под ногою, с одной стороны море, с другой Италия, вон и русские избы виднеются»). Это не та земля, на которой устроены департаменты; это та земля, где он был маленьким и «матушка» нянчила его.
Поприщин надрывно, молитвенно взывает к матери, как бы прозревая в ней черты Небесной Матери, Богородицы: «Матушка, спаси твоего бедного сына!., ему нет места на свете!» То есть – забери его к себе, в рай. Пока Поприщин оставался на страшной «свободе» бюрократического мира, он – как все – не вспоминал о Боге, мысли о рае, «какого и на небесах нет», навевала ему лишь девическая спальня Софи. Лишь пройдя через ад сумасшедшего дома, он вспоминает о своем вечном Доме и даже видит его, пусть в образе, искаженном безумием. В этот момент ничтожный чиновник ничем не уступает безумному гению из первоначальных планов повести.
Но даже такое ужасающе иллюзорное освобождение даруется ему на краткий миг. Финальная фраза «Записок»: «<…> А знаете ли, что у Алжирского дея под носом шишка?» – сколь смешна, столь и страшна. Герой с «седьмого неба» вновь сброшен в свое безумие. Видение Небесного Дома приходит к нему в Желтом Доме, а Желтый Дом неотличим от Дома – Казенного.
Образ Поприщина, рассмотренный современниками прежде всего сквозь призму социальных проблем, отозвался во множестве персонажей русской литературы – вплоть до героев «Палаты № 6» А. П. Чехова.
<7> «Рим»
(отрывок, 1842)
Молодой князь – безымянный герой отделанного отрывка из незавершенного романа «Аннунциата» из итальянской жизни 1820-х гг., над которым Гоголь работал в 1838–1839 гг.
Отпрыск древней фамилии римских вельмож, князь воспитан аббатом, любившим больше есть, чем читать. В 25 лет отправлен в Лукку, в университет, после 6 лет пребывания в котором направляется в «настоящую Европу», в Париж. (Рим в гоголевской символике – идеальный прообраз мрачного Петербурга; Париж – вечный прообраз бестолковой Москвы.) Легкость, роскошь и пустота Парижа пленяют молодого князя, но через четыре года он разочаровывается в парижском безделье и возвращается через восхитившую его Геную в Рим. Здесь его ждет известие о смерти отца, который за две недели до кончины принял «твердое намерение» жениться, но не успел осуществить намерение.
Молодому князю ничего не остается, как приступить к изучению своего Отечества, которого он совершенно не знает и которое потрясает его естественным соединением античного и первохристианского начал. С этим величием неприятно контрастирует «модный» торговый, пошлый облик современных торговых улиц. Вопрос, который мучит князя, ставшего патриотом: неужели никогда не воскреснет былая слава Италии? Надежда – на римский народ, который не был еще в центре итальянской истории; изучение народа становится главным занятием героя.
Естественно, «изучает» он и великолепных итальянок; на общенародном празднестве молодой князь обращает внимание на совершенную античную красоту альбанки (уроженки городка Альбано под Римом) Аннунциаты: «и верующий и неверующий упали бы перед ней». Князь влюблен; влюбленность его сродни религиозному чувству. Он должен во что бы то ни стало отыскать Аннунциату и собирается просить о помощи пройдоху Пеппе. Но, бросив случайный взгляд на ночной Рим, молодой князь забывает все – и Пеппе, и красавицу, и «таинственную судьбу своего народа, и все, что ни есть на свете». Финальный образ прекрасного ночного Рима значимо противостоит образу страшного ночного Петербурга в повести «Невский проспект», открывающей цикл.
Что почитать
С. Г. Бочаров Загадка «Носа» и тайна лица // Он же. О художественных мирах. М., 1985.
В. В. Виноградов. Натуралистический гротеск: (Сюжет и композиция повести «Нос») // Он же. Избр. труды. Поэтика русской литературы. М., 1976.
Л. Гроссман. Бальзак в России // Лит. наследство. Т. 31–32. М„1937.
Б. М. Эйхенбаум Как сделана «Шинель» Гоголя // Он же. О прозе. Л, 1969.
Что посмотреть
Л. О. Соболев. «Шинель» Гоголя: маленький человек в большом городе // https://interneturok.ru/literatura/8-klass/biz-literatury-xix-vb/shinel-gogolya-malenkiy-chelovek-vbolshom-gorode.
Ревизор
(комедия в пяти действиях, 1835, пост. 1836; 2-е испр. изд. 1841)
Городничий (Сквозник-Дмухановский Антон Антонович) – второй (после Хлестакова) по значимости персонаж комедии; «голова» уездного города, от которого «3 года скачи, ни до какого государства не доедешь». Такой «срединный» город должен служить символом провинциальной России вообще, а Городничий Сквозник-Дмухановский – олицетворять собою тип «городничего вообще».
Впоследствии, в «Предуведомлении для тех, которые пожелали бы сыграть как следует «Ревизора», и в «Развязке «Ревизора» (1846), Гоголь дал аллегорическое толкование своей социально-психологической комедии. (Город есть метафора человеческой души, в персонажах олицетворены страсти, одолевающие человеческое сердце; Хлестаков изображает ветреную светскую совесть, а «настоящий» ревизор, появляющийся в финале, – суд совести, который ждет человека за гробом). В результате на социальные характеристики наложились моралистические. Городничий стал олицетворять неутолимую страсть к «прибирательству»: «злобного желанья притеснять в нем нет; есть только желанье прибирать все, что ни видят глаза».
Согласно гоголевским «Замечаниям для гг. актеров», Городничий «уже постаревший на службе и очень не глупый, по-своему, человек. Хотя и взяточник, однако ведет себя очень солидно; довольно сурьезен <…>. Его каждое слово значительно. Черты лица его грубы и жестки, как у всякого, начавшего тяжелую службу с низших чинов. Переход от страха к радости, от низости к высокомерию довольно быстр, как у человека с грубыми склонностями души. <…> Волоса на нем стриженые с проседью».
Городничий – в отличие даже от Хлестакова – участвует в действии от первой сцены до последней. В начале он зачитывает письмо от «приятеля» Андрея Ивановича Чмыхова с «пренеприятнейшим известием» («К нам едет ревизор»), В конце участвует в оглашении «разоблачительного» письма Хлестакова, которого, неожиданно обманувшись, счел ревизором. После явления жандарма с вестью о приезде «настоящего» чиновника из Петербурга, вместе со всеми замирает в немой сцене.
Именно обмолвка Городничего в действии 1, явлении 1 («если только уже не приехал и не живет где-нибудь инкогнито») дает завязку комедийному сюжету. Чиновники обсуждают в своем кругу полученное известие (при этом двое, судья Аммос Федорович Ляпкин-Тяпкин и почтмейстер Иван Кузьмич Шпекин, не сговариваясь, объясняют приезд чиновника «политическими причинами», подготовкой России к войне). Городничий отдает традиционно-водевильные распоряжения по «обустройству» города: выгнать лишних больных из больницы, где пациенты выздоравливают, «как мухи», и сделать над кроватями оставшихся надписи по-латыни; навести порядок в училищах; перлюстрировать письма. Тем временем помещики Бобчинский и Добчинский ищут «исполнителя» роли инкогнито – и находят его в лице 23-летнего титулярного советника Хлестакова, следующего с подорожной в Саратов, но застрявшего в местном трактире (нечем оплатить долг за постой и еду).
Невольно «завязав» сюжет, Городничий сам продолжает его раскручивать. Явившись к Хлестакову (действие 2, явление 8), он не верит правдивым словам насмерть перепуганного щелкопера, уверенного, что его хотят доставить в тюрьму за неуплату, и толкует их как хитроумную увертку «инкогнито» («Какие пули отливает!»). И наоборот, когда у Хлестакова, уже в доме Городничего, после «бутылки-толстобрюшки» с губернской мадерой развязывается язык и он довирается до того, что производит себя в фельдмаршалы, Городничий ему почти верит («что, если хоть одна половина из того, что он говорил, правда? <…> Подгулявши, человек все несет наружу» – действие 3, явление 7).
«Создав» Хлестакова, который в конце концов сватается к его дочери Марье Антоновне, Городничий надеется с его помощью пересоздать себя самого, переменить свою собственную жизнь. После отъезда мнимого ревизора Городничий словно бы продолжает играть его роль – роль враля и фантазера. Размышляя о выгодах родства с «важным лицом», он сам себя мысленно производит в генералы и мгновенно вживается в новый образ. Действие 4, явление 1: («А, черт возьми славно быть генералом!» <…> Анна Андреевна: «вот муж мой <…> он там получит генеральский чин»; Артемий Филиппович Землянина, попечитель богоугодных заведений: «Тогда, Антон Антонович, и нас не позабудьте». Гэродничий: «Я готов с своей стороны, готов стараться»).
Неожиданное (явление 8) появление почтмейстера, вскрывшего письмо Хлестакова к «душе Тряпичкину» и обнаружившего, во-первых, что он «совсем не ревизор», а во-вторых, что уничижительные характеристики даны всем чиновникам, в том числе Сквозник-Дмухановскому («Городничий – глуп, как сивый мерин»), не просто отрезвляет городского голову, не просто оскорбляет до глубины души. Он действительно «убит, убит, совсем убит», «зарезан». Городничий как бы сброшен с вершины социальной лестницы, на которую уже мысленно взобрался. До него постепенно доходит, что он по собственной глупости «сосульку, тряпку принял за важного человека». Городничий обманул на своем веку трех губернаторов («что губернаторов <…> нечего и говорить про губернаторов»; ср. пассаж пьяного Хлестакова; «Меня завтра же произведут сейчас в фельдмарш…»). Он готов вести торг с самим Провидением и обещает, если все сойдет с рук, поставить одну трехпудовую свечу, для чего на каждую «бестию купца» собирается наложить доставку трех пудов воску. И этот-то чиновник перехитрил сам себя.
Пережив невероятное, унизительное потрясение, Городничий – впервые в жизни! – на мгновение прозревает, хотя сам полагает, что ослеп: «Ничего не вижу. Вижу какие-то свиные рылы вместо лиц, а больше ничего». Таков город, которым он управляет; таков он сам. И на пике пережитого позора он вдруг возвышается до настоящего трагизма, хотя и не в силах удержаться от «нашептывания» нечистого. «Над кем смеетесь? над собой смеетесь», – возмущенно восклицает он, как бы не понимая, что в этом очистительном смехе человека над самим собою, над своей страстью, над своим грехом автор и видит выход из смысловых коллизий комедии.
Не случайно в позднейшем «Предуведомлении для тех, которые пожелали бы сыграть как следует «Ревизора» Гоголь определяет положение Городничего после объявления о приезде настоящего ревизора («Немая сцена. Г. посередине в виде столпа с распростертыми руками и закинутою назад головою») как истинно трагическое.
Хлестаков Иван Александрович – по оценке самого Гоголя, центральный персонаж комедии. Характеристика ему дана такая: «молодой человек лет 23-х, тоненький, худенький; несколько приглуповат и, как говорят, без царя в голове. Один из тех людей, которых в канцеляриях называют пустейшими. Говорит и действует без всякого соображения. Он не в состоянии остановить постоянного внимания на какой-нибудь мысли. Речь его отрывиста, и слова вылетают из уст его совершенно неожиданно. Чем более исполняющий эту роль покажет чистосердечия и простоты, тем более он выиграет. Одет по моде».
Хлестаков выходит на сцену во 2-м действии. Он направляется из Петербурга, где, подобно Акакию Акакиевичу Башмачкину (повесть «Шинель»), служит переписчиком бумаг, в Саратовскую губернию, в деревню отца, недовольного карьерными неуспехами сына. Саратов в начале XIX в. – беспросветная глушь; ср. слова Фамусова в «Горе от ума»: «В деревню, в глушь, в Саратов!». По дороге, в Пензе, Хлестаков проигрался; теперь он не имеет денег, ни на дальнейший путь, ни на оплату гостиничного счета, даже голодает. Прибытие губернатора Сквозник-Дмухановского (явление 8) поначалу связывает с арестом за неуплату долга. Затем (успев занять деньги у Сквозник-Дмухановского и перебравшись к нему на квартиру – действие 3, явление 5) объясняет гостеприимство и услужливость чиновников «сентиментально» – их человечностью и обычаем привечать приезжих, показывать им «богоугодные заведения», поить их из «бутылки-толсто-брюшки».
За этим (действие 4) следует череда «просительных» визитов чиновничества и купечества. У первого из визитеров, судьи Аммоса Федоровича Ляпкина-Тяпкина, Хлестаков робко просит занять 300 рублей. У почтмейстера Ивана Кузьмича Шпекина и смотрителя училищ Луки Лукича Хлопова ту же сумму просит уже не стесняясь. У попечителя богоугодных заведений Артемия Филипповича Земляники вытягивает 400 рублей. Войдя во вкус, с Бобчинского и Добчинского, не служащих и не имеющих никакой причины давать взятки, пытается стребовать уже 1000.
Лишь когда поток кредитоспособных просителей иссякает, Хлестаков наконец-то догадывается, что его принимают за кого-то другого (он считает, что за генерал-губернатора). Но и тут объясняет «успех» не случайностью, а своим петербургским костюмом и обхождением, о чем спешит рассказать в письме «душе Тряпичкину», петербургскому приятелю из «сочинителей». Приняв напоследок обиженных Городничим купцов, слесаршу, мужа которой забрили в солдаты, и высеченную унтер-офицерскую вдову, Хлестаков устает от миссии защитника униженных и окорбленных и, как бы войдя в роль взяткобрателя (до сих пор он действительно полагал, что берет «взаймы»), велит гнать взашей жалобщиков из бедного сословия.
Хлестаков легко описывает чужие недостатки. Язвительные характеристики, какие он дает чиновникам уездного города в письме к Тряпичкину, остроумны и верны. Но взглянуть на себя со стороны, оценить свое действительное положение он не в состоянии. Даже догадавшись, что невольно занял чье-то место, Хлестаков, каким он изображен в окончательной редакции «Ревизора», не может сообразить, что рано или поздно объявится настоящий «генерал-губернатор» (он же ревизор). Ему так хорошо быть тем, кому в своей «настоящей» жизни он обречен лишь завидовать и кем ему никогда не стать, что «делать ноги» он не спешит. Это логика продувного картежника; сам Хлестаков не собирался использовать в «игре» крапленые карты, и если «понтер» (в лице Городничего) подсунул их, то это его горе.
В финале действия 4-го Хл., вместо того чтобы поспешить с отъездом, затевает двойной роман с женой и дочерью Городничего. В конце концов он сватается к последней и пробуждает в Сквозник-Дмухановском тщетные надежды на генеральский чин. Если бы не слуга Осип, по-народному сметливый, то Хлестаков не успел бы покинуть пределы «гостеприимного» города за несколько минут до того, как Шпекин явится с «саморазоблачительным» письмом к Тряпичкину, а Жандарм объявит о том, что «Приехавший по Именному повелению из Петербурга чиновник требует» Городничего «сей же час к себе».
«Ревизор» в одно и то же время комедия и «лиц», и «положений». Комедийность «положений» возникает в результате общего самообмана «лиц»; никакого героя-авантюриста, который хитроумно обжуливает всех, тут нет. Неповторимость сценического амплуа Хлестакова в том и состоит, что он – щелкопер, враль по вдохновению, а не обманщик по умыслу. Гоголь называл Хлестакова «лицом фантасмагорическим», но эта «фантасмагория» лишена инфернально-демонического начала. При этом «демонологические» обмолвки персонажей бесчисленны.
Действие 2, явление 1. Осип говорит о Хлестакове: «профинтил дорогою денежки, голубчик, теперь сидит и хвост подвернул, и не горячится».
Действие 2, явление 5. Сам Хлестаков сожалеет, что нет у него кареты, а не то хорошо бы, «черт побери, подкатить эдаким чертом к какому-нибудь соседу-помещику».
Действие 5, явление 1. Городничий обращается к дочери: «просто из какой-нибудь городничихи и вдруг, фу ты, канальство, с каким дьяволом породнилась!»
Однако все эти обмолвки лишь подчеркивают контраст между литературно-театральным типом, с которым Хлестакова связала ситуация, не им подстроенная – и реальным статусом героя комедии. Контраст между действительным ничтожеством Хлестакова и «высокой» социальной легендой о нем, которую создают чиновники и жители уездного города, питает комическую атмосферу пьесы. Этот же контраст формирует и ее скрыто-трагический подтекст – тот «светлый» смех сквозь невидимые, неведомые миру слезы, который Гоголь считал единственно положительным «лицом» комедии.
Смешно, когда Добчинский, рассказывая жене и дочери Городничего о том, каков Хлестаков, восклицает: «не генерал, а не уступит генералу <…>, глаза такие быстрые, как зверьки, так в смущение даже приводят» (действие 3, явление 2). Смешно, когда Осип на вопрос прислуги Городничего, генерал ли его барин, отвечает: «Генерал, да только с другой стороны». Еще смешнее, когда смотритель Лука Лукич Хлопов, явившись к Хлестакову на «аудиенцию», обращается к нему, мешая все чины и звания, светские и духовные: «Оробел, Ваше бла… преос… снят…» (действие 4, явление 5). А купцы (явление 10) подают прошение, адресованное «Его Высокоблагородному Светлости Господину Финансову». Смешно, когда Хлестаков, в явлении 5 действия 3, после «бутылки-толсто-брюшки» с губернской мадерой от реплики к реплике поднимает себя все выше и выше по иерархической лестнице и лишь изредка случайно довирается до правды: «Как взбежишь по лестнице к себе на четвертый этаж, скажешь только кухарке: «На, Маврушка, шинель»… Что ж я вру, я и позабыл, что живу в бельэтаже».
Начав с того, что его хотели сделать коллежским асессором, продолжив тем, что «один раз» солдаты приняли его за главнокомандующего, Хлестаков кончает тем, что описывает явление «курьеров, курьеров, 35 000 одних курьеров» с просьбой вступить в управление департаментом, и восклицает: «Я везде, везде! <…> Меня завтра же произведут сейчас в фельдмарш…» То есть его завиральная мысль описывает ту же траекторию, что будет намечена в бормотанье Луки Лукича и венчается таким же умопомрачительным «чинопроизводством», к какому прибегнут неграмотные купцы-жалобщики.
Но то, что кажется смешным, в то же самое время беспредельно трагично. Хлестаков, в отличие от чиновников, которые уверены, что «надувают» ревизора, пускают ему пыль в глаза, врет и хвастает бескорыстно, не преследуя никакой цели и попросту не помня, что он говорил вчера, час или минуту назад. В каждом новом придуманном сюжете Хлестаков «как бы рождается заново» (выражение литературоведа Лотмана). И потому он все время рискует завраться. Однако его вранье и хвастовство не походят и на пустую болтовню фанфарона Репетилова из «Горя от ума», или беспечно-возбужденную ложь Ноздрева из «Мертвых душ», или фантазии какого-нибудь водевильного шалуна. «Хлестаков сделался чем-то вроде Альнаскарова, чем-то вроде целой шеренги водевильных шалунов», – сокрушался Гоголь в «Отрывке из письма, писанного автором вскоре после первого представления «Ревизора» к одному литератору».
В том, как пьяный Хлестаков выдумывает свою «идеальную» биографию, есть прямая и жесткая, при всей ее бессознательности, логика. Все социальные маски, которые примеряет на себя напившийся, то есть освободившийся от самоконтроля, Хлестаков, предельно экзотичны, «максимально удалены от реальности жизни» (Лотман). Он и в фельдмаршалы метит, и с Пушкиным на дружеской ноге; он автор множества сочинений разных эпох и стилей – «Женитьбы Фигаро» Моцарта – Бомарше, оперы «Роберт-дьявол» Майербера, «Фрегата «Надежда» А. А Бестужева (Марлинского), «другого», не загоскинского «Юрия Милославского»; его псевдоним – Барон Бромбеус; он издатель «Московского телеграфа» Н. А. Полевого. А в время объяснения с дочерью Городничего Марьей Антоновной, Хлестаков уверяет ее, как романтический герой-любовник: «Я могу от любви свихнуть с ума». Вспомним, с одной стороны, реплику влюбленного Чацкого в «Горе от ума»: «От сумасшествия могу я остеречься», с другой – помешательство влюбленного Поприщина в «Записках сумасшедшего»…
В том фантасмагорическом мире, который создан в лживом воображении Хлестакова, раз навсегда преодолена жесткая бюрократическая «регулярность» петербургской (шире – российской) жизни. Ничтожный чиновник производится в фельдмаршалы, безличный переписчик становится известным писателем. Хлестаков, как мелкий бес, выпрыгивает из своего социального ряда и несется вверх по общественной лестнице. Если бы не цензурные «ограничители», он на фельдмаршальстве ни за что не остановился бы, непременно посягнув на «вакансию» государя, как делает это другой гоголевский чиновник, Поприщин.
Поприщина освобождает от социальной скованности сумасшествие. Акакия Акакиевича Башмачкина, который заворачивается в шинель, как в царскую порфиру, вырывает из бюрократического плена смерть, да и то не до конца. А Хлестакова освобождает его вранье, причем освобождает не «от условий жизни», а «от самого себя» (выражение Ю. М. Лотмана). В какой-то момент он озирается с этой немыслимой высоты на себя реального и с беспредельным презрением отзывается о своем настоящем положении: «а там уж чиновник для письма, эдакая крыса, пером только: тр, тр… пошел писать».
Между тем преодолеть свой сословно-бюрократический статус, возвыситься над мелкой судьбой хотят многие герои «Ревизора». Городничий, «осчастливленный» предложением, которое делает его дочери «значительное» лицо, тут же возносится в мыслях до генеральского чина, пародийно повторяя завиральные интонации Хлестакова. Этот, «повысив» себя в звании, готов презирать нынешнего своего собрата переписчика, чиновника для бумаг. Тот, вообразив себя генералом, тут же начинает презирать Городничего: «Кавалерию повесят тебе через плечо <…>, поедешь куда-нибудь – фельдъегеря и адъютанты поскачут везде вперед: лошадей! <…> обедаешь себе у губернатора, а там: стой, городничий! Хе-хе-хе (заливается и помирает со смеху), вот что, канальство, заманчиво!» (действие 5, явление 1). Но выше генеральства Городничий не заносится. Бобчинский, у которого к Хлестакову одна-единственная «нижайшая просьба» («как поедете в Петербург, скажите всем там вельможам разным сенаторам и адмиралам <…> если эдак и Государю придется, то скажите и Государю, что вот, мол, Ваше Императорское Величество, в таком-то городе живет Петр Иванович Бобчинский»), – тоже, по существу, хочет «возвысить» себя до высших чиновников империи вплоть до государя. Но поскольку он не имеет духу и беззаботности Хлестакова, постольку он робко умоляет «перенести» через сословные преграды хотя бы свое имя и освятить его ничтожное звучание «божественным» слухом государя.
Хлестаков – во многом благодаря своей беззаботности – куда более смел, куда более масштабен, чем все остальные герои комедии. Его удаль (хотя бы и «не туда», «не на то» направленная) позволяла Гоголю с самого начала считать Хлестакова «типом многого, разбросанного в русских характерах». В нем, в его «социальном поведении» аккумулированы затаенные желания чиновников уездного города; с ним связаны основные социально-психологические, философские проблемы пьесы. Это делает его сюжетным центром комедии.
В. Г. Белинский, который в статье «Горе от ума» назвал главным героем Городничего, а предметом пьесы счел сатирическое разоблачение чиновничества, позже признал аргументы Гоголя. Но в зрительско-читательском восприятии Сквозник-Дмухановский прочно занял первенствующее положение. Позже, в драматургической «Развязке «Ревизора» (1846), отвергнутой большинством читателей, включая актера М. С Щепкина, выведенного в «Развязке» в качестве мудрого толкователя смысла комедии, Н. В. Гоголь «надстроит» свой сюжет аллегорией душевного города: «Всмотритесь-ка пристально в этот город, который выведен в пьесе! <…> Ну, а что, если это наш же душевный город, и сидит он у всякого и нас». А также даст дополнительные характеристики всем персонажам, превратив их в олицетворения разных страстей человека. Мнимый ревизор Хлестаков предстанет «ветреной светской (Совестью», перед которой каждый может оправдаться; ему противостоит Ревизор «истинный» – «наша проснувшаяся совесть», ждущая каждого человека у дверей гроба.
Что почитать
Ю. М. Лотман О Хлестакове //Он же. В школе поэтического слова…
Ю. В. Манн Комедия Гоголя «Ревизор». М„1966.
Что посмотреть
Л. О. Соболев. Комедия «Ревизор». Новаторство Гоголя-драматурга // https://interneturok.ru/literatura/8-klass/biz-literatury-xix-vb/n-v-gogol-komediya-revizor-novatorstvogogolya-dramaturga.
Л. О. Соболев. Комедия «Ревизор». Город и его обитатели // https://interneturok.ru/literatura/8-klass/biz-literaturyxix-vb/n-v-gogol-komediya-revizor-gorod-i-ego-obitateli.