Виктор Павлович никогда не видел писем и дневников Феликса Эдмундовича Дзержинского. Когда эти свидетельства чудесной жизни большевика стали достоянием читателей, и Ногин и Дзержинский уже покоились рядом с мавзолеем их великого учителя возле кремлевской стены.

Но два изречения пламенного Феликса удивительно точно отвечали его суровой жизненной правде:

«И действительно, кто так живет, как я, тот долго жить не может. Я не умею наполовину ненавидеть или наполовину любить. Я не умею отдавать лишь половину души. Я могу отдать всю душу или не дам ничего».

«И все движется вперед: путем печали, страданий, путем борьбы совести, борьбы старого с новым, путем смертей, гибели отдельных жизней… и из этого всего вырастает чудесный цветок, цветок радости, счастья, света, тепла и прекрасной жизни».

Круто менялись обстоятельства; на больших поворотах предавали партию вчерашние ее друзья; провокаторы делали карьеру, раскрывая охранке неутомимого Макара; жизнь давила его полицейским прессом, в тюремном аду и в глухом подполье слишком мало знал он простых житейских радостей.

Но всегда светила ему заря пролетарской победы. И ни разу он не подумал: стоит ли жить? Стоит ли подвергать сомнению правоту своего дела? И никогда не был несчастлив, потому что не знал, что такое эгоизм, себялюбие, расчетливость, забвение товарищей, друзей по классу, матери и семьи.

Таким он и раскрывается в одном из писем Сергея Андропова на имя Софьи Николаевны Мотовиловой.

«Ты противопоставляешь мне В. П. Ногина. А разве я не страдаю, что у меня нет того, чего у него так мною?

Мое междуклассовое положение наложило неизгладимый отпечаток на мою психику. Сравни детство мое и Виктора Павловича. Уже в 12–13 лет я с замиранием сердца слушал «Каина» и «Манфреда». Представь себе мягкую гипсовую маску в руках художника, который придает ей какую угодно форму, пока она не затвердела. И в те годы вполне сформировалась моя душа. Пьер и Андрей Болконский сделались в моей юности спутниками моей жизни, пришли уже на готовую почву… А разве для Байрона, для Пьера и Андрея Б. не важно было только их «я»?

А В. П.? Он все детство провел на фабрике. Его душа сформировалась при грохоте машин, он видел жизнь в самых непривлекательных ее формах… Он сам не помнит, что дало ему первый толчок, но, когда мысль его стала работать, она перерабатывала тот материал, который давала ему окружающая жизнь, и выковывала идеал тоже вполне определенный, реальный. Мы оба дали в юности, вернее — в детстве, аннибалову клятву, но как различно было ее содержание…

Я искал связи с рабочими, потому что думал, что там я лучше всего проявлю свое «я». Мне хотелось довести дело до забастовки (сразу на нескольких заводах за Невской заставой), потому что это казалось красивым; сама борьба, а не конкретные требования рабочих были важны для меня.

Я пришел к В. П. Он дал мне тетрадку, в котот рой он самым подробным образом рассказал про жизнь их завода и выставил много требований. И не мудрено: в то время он сам был на этом заводе, он почти жил на нем (так как в то время работа продолжалась часов 11–12), а работа его заключалась в том, что он залезал под машины, котлы и т. д., а я в то время думал о чем угодно, только не об этих мелочах заводской жизни.

Я помню, в Красноярской тюрьме В. П. подробно рассказывал о жизненных условиях рабочих в различных государствах. Он так подробно говорил об этом, приводил столько цифр, с такой любовью рассказывал. Он прочел много книг о положении рабочих в различных странах, он, вероятно, переживал каждую страницу, читая эти книги: ведь в них рассказывалось про самое дорогое дело его: он сравнивал эти факты с тем, что знал из собственной жизни, А я? Я никогда в жизни не прочел ни одной такой книги. Я не читал даже Вебба. Сидя в тюрьме, где такая масса книг по этой отрасли, я брал себе хотя бы трактат по сравнительному языковедению, но только не по рабочему вопросу. В. П., чему я в то время очень поражался, рассказывал подробно о том, сколько кубических футов воздуха приходится в среднем на каждого рабочего в его жилище в разных странах, сколько жильцов в одной комнате.

Так было и во всем дальнейшем. После амнистии (1905 года), когда В. П. и я принялись интенсивно за работу, характер этой работы был глубоко различен, хотя мы оба большевики. В. П. весь отдавался профессиональному движению рабочих, внося в него революционный дух. Он опять-таки погрузился в действительность, стал изучать что есть, чтоб из этого строить дальше. И он так подробно изучил это что есть, что он стал среди большевиков одним из лучших знатоков этой действительности. К нему обращались за справками и советами. А я, как и многие другие большевики-интеллигенты, увлекся красочной стороной развивающихся перед нами событий. Я выработал в то время план восстания (в Ростове-на-Дону). Ко мне в мою комнату каждый день к 12 часам стекалось много народу, и мы обсуждали, как захватить оружие, устроили лекцию о приготовлении взрывчатых веществ. И мне казалось, что жизнь моя имеет смысл, я устраивал типографии, добывал деньги, звал рабочих на митинги, на которых раздавались все те же речи о восстании.

Я помню горячий спор с Мих. Вор. (Смирновым) после подавления ростовского восстания по поводу выборов в Думу. Мне казалось изменой революции, мещанством, обыденщиной принять в них участие. И я ли не один так думал?

В мои годы совершенно невозможно переделать себя, интеллигент во мне останется до конца. Значит, пользы от моей жизни будет очень немного. А В. П. проживет свою жизнь с большим смыслом. Правда, мне гораздо труднее жить, чем В. П. Он берет готовые формы жизни. Его идеал можно ощупать руками, и т. к. работа в этом направлении соответствует самым жизненным его запросам и вполне отвечает его натуре, его нравственному складу, то все это выходит естественно и просто. Мои учителя — люди слова, а не дела, все люди с гипертрофированным «я». Они видят сны, мыслят символами. Их идеал для них самих в тумане.

Самое сильное было для меня мое первое переживание — Манфред, а чему он учит? В. П. думал постоянно, как бы лучше сделать то дело, которое для него совершенно ясно, и он скорбит, что у него мало знаний. Я же думаю: где то дело, где та жизнь, где не чувствуешь себя Каином?

Ты раз обидела В. П., сказав ему, что на него похоже бывать в кинематографе. А на меня не похоже. И это верно относительно нас обоих. В. П-чу дорого дело, а дело не пострадает, если он пойдет в кинематограф. У меня же просто был протест против себя, потому что для меня вся суть в переживаниях. Вот в симфонических концертах я наслаждаюсь, потому что здесь я чувствую себя в мире абсолютно прекрасного. Если же пойду в народный дом, где я все-таки могу слушать Вагнера, Римского-Корсакова, то там я интенсивно страдаю и выхожу измученным, и это ничуть не преувеличение…

В. П. берет готовым весь громадный опыт, накопленный веками в разных странах тысячами людей, мне же приходится всю работу брать на себя, искать выхода, не имея перед собой ни одного образца. Жизнь В. П. красива, моя же уродлива».

Но Макар не выносил дифирамбов.

Он написал Мотовиловой большое письмо. И сделал в нем приписку: «Я чувствую себя несколько неловко: уж очень Вы расхвалили меня».

Ему бы хотелось скрыть и от жены и от матери, что верхоянская ссылка почти доконала его. Но скрыть не удалось: резко обострились боли в желудке. И без врачебной помощи жены и заботливого ухода Варвары Ивановны он не мог бы встать на ноги, чтобы снова ринуться в гущу жизни.

Нежно любил он жену и сына. И какое-то время не расставался с ними. И словно превращался в мальчишку, когда гулял или играл с Владиком.

Частым гостем в семье была Варвара Ивановна. Она приезжала в Саратов и появлялась под Серпуховом, куда переводили по службе Ольгу Павловну Ногину.

Долго, очень долго мечтала Варвара Ивановна именно о такой жизни: быть рядом с сыном, видеть его всегда, а не по ночам и украдкой; говорить с ним, помогать ему. И, конечно, нянчить внука.

Никогда она не сомневалась в том, что сын ее любит — ласково, нежно. Видела это она в письмах, и в мимолетных сердечных встречах, и в знаках внимания, которыми он окружал ее в детстве, и в юности, и сейчас. Она готова была идти за ним на край света и порывалась ехать в Верхоянск. Виктор поначалу упрашивал ее не покидать Москву. А потом заявил категорически, что не позволит ей испытывать непосильные тяготы путешествия за Полярный круг. «Я не могу допустить, мама, чтобы Вы страдали вместе со мной в кособокой «окаянской вилле», — писал он ей из последней ссылки.

Виктор с удивлением и радостью обнаружил, как Варвара Ивановна тянется к его интересам и понимает их по-своему правильно.

— Маму не узнать теперь, — сказал он жене, когда добрался до Саратова после ссылки, — она так здорово рассуждает о войне, интересуется политикой. Ты не поверишь: к моему возвращению у нее висел в комнате портрет Карла Маркса! И это меня тронуло.

Варвара Ивановна давно выбросила из головы всякий «калязинский мусор», о котором писал ей сын из первой тюрьмы на Шпалерной. Она читала газеты и книги и выполняла поручения Виктора по связи с московскими товарищами: привозила литературу и адреса. И появлялась всякий раз, когда без нее было трудно. И. разумеется, приехала летом 1915 года, когда у сына и у невестки родилась девочка — Оля.

Партия разрешила Ногину легализоваться. Он мог теперь жить открыто, по своему паспорту, не разлучаясь с семьей. Но саратовские большевики избрали его в свой нелегальный комитет. А вскоре такое же решение приняло и Московское областное бюро. Товарищи звали его работать. И непродолжительный отдых и «семейная идиллия» закончились разом.

Макару подыскали место в саратовской управе, а затем во Всероссийском бюро труда беженцев и в правлении общества «Кооперация». Но как только Макар расправлял крылья, призывал выступать против войны, развязанной империалистами, и его сотрудники заявляли о симпатиях к большевикам, начинались репрессии. Бюро труда беженцев разогнали военные власти, из управы и кооперации пришлось уйти под угрозой ареста.

Виктор Павлович решил заняться литературной деятельностью. Вместе с Михаилом Ольминским, Сергеем Мицкевичем и Георгием Ломовым он создал в Саратове легальную «Нашу газету». Между строк в ней стали появляться призывы против грабительской войны. И через десять недель газету прикрыли.

Со Скворцовым-Степановым и с Ольминским образовал Ногин в Москве «Литературное общество», связанное с Русским бюро ЦК. Три большевика подготовили сборник «Прилив», который должен был открываться статьями Ленина и Свердлова. И под маркой этого общества задумали опубликовать воспоминания Ногина о верхоянской ссылке «На полюсе холода». Виктор Павлович написал острую очерковую книгу, Горький прочитал ее, горячо одобрил, поправил и подписал в печать. Но сборник получился антиправительственный, книга дерзко приоткрывала завесу над карательной политикой царских властей. И оба издания смогли увидеть свет только после революции.

Макар наотрез отказался от партийного содержания. Нелегальные комитетчики, связные и агенты ЦК еле-еле сводили концы с концами. «Правда» была закрыта в столице восьмой раз, и, наконец, ей учинили полный разгром. Надо было собирать по стране деньги для газеты и типографии. И Макар не считал возможным взять из партийной кассы хотя бы грош.

Но была семья. Да и разъезды по области с докладами на тайных рабочих сходках требовали расходов. И пришлось вспомнить об «отхожем промысле бегающего революционера». Так появился в Москве еще один переводчик с английского.

Софья Мотовилова указала на расторопного студента, который «сам языков не знает, но умеет добывать переводы». Через этого студента познакомился Ногин с интересным человеком — Владимиром Антиком: в своем издательстве «Польза» он печатал карманную «Универсальную библиотеку». Маленькие книжечки в желтой обложке пользовались спросом. Антик выпустил уже более тысячи названий по цене в один гривенник и подбирал авторов со вкусом: русский читатель познакомился с лучшими произведениями классиков Старого и Нового Света. Правда, Антик отдавал дань и писателям низкого пошиба, вроде Арцыбашева и Измайлова. Но это была уступка моде, малоприятный «довесок» для обывателя.

Виктор Ногин напечатал в «Пользе» рассказы Джерома Капка (Джерома) «Человек, который не верил в счастье», избранные «Новеллы» Джона Голсуорси и повесть Герберта Уэллса «Человек-невидимка».

Но это был последний эпизод в дореволюционной жизни большевика.

Наступил героический 1917 год. И новый вихрь революции вскинул старого подпольщика на высокий кипящий гребень.

Иногда Ногин жалел, что в такие дни нет с ним старых друзей, с которыми начинал он первую свою стачку у Паля и Максвеля двадцать лет назад.

Ольга Звездочетова умерла в 1913 году — просто нелепо, от скарлатины. Она успела заявить о себе в литературе: ее хорошие рассказы для детей довольно часто печатались в журналах.

Сергей Андропов в годы реакции ушел от революции. Он закончил университет и занимался метеорологическими исследованиями в Средней Азии. Давно он разорвал дружбу и с Софьей Мотовиловой. Но она с глубоким сочувствием переживала его «трагическую судьбу». И возмущалась, что совершенно опустился такой человек. Живя в Верном, он бывал на званых обедах у управляющего казенным имуществом, поддерживал дружбу с вице-губернатором, а губернаторше даже аккомпанировал на концерте с эстрады, очевидно патриотическом. «На меня нашел ужас, когда я узнала об этом», — писала Софья Николаевна.

Сергей Цедербаум все последние годы редактировал меньшевистские газеты и журналы «Возрождение», «Жизнь», «Дело жизни», «Луч» и превратился в откровенного агента буржуазии в рабочем движении. С апломбом судил он о событиях с позиций оборонца. И затевал в Петрограде новую газету меньшевиков «Вперед».

— Что за люди! — возмущался Ногин. — Даже названия сами придумать не могут: все крадут у большевиков!

Сильно размежевало время бывших друзей. И Сергей Цедербаум-Ежов превратился в вечного «спутника» своего старшего брата Мартова, которому тоже не суждено было стать революционной «планетой».

Все другие московские друзья, кроме Ольминского, Скворцова-Степанова и Петра Смидовича, отбывали каторгу или ссылку. И четырем «старикам» пришлось взвалить себе на плечи проведение крупной московской стачки 9 января 1917 года. Голод, военные поражения, разруху, «распутинщину» — все вспомнили в этот день, когда над колоннами демонстрантов полыхали красные знамена с лозунгами: «Долой войну!», «Долой царскую монархию!»

25 февраля всеобщая стачка охватила предприятия Питера. Воззвание петроградских большевиков нацеливало рабочих на решающий бой с царизмом:

«Всех зовите к борьбе! Лучше погибнуть славной смертью, борясь за рабочее дело, чем сложить голову за барыши капитала на фронте и чахнуть от голода и непосильной работы. Отдельные выступления могут разрастись во всероссийскую революцию, которая даст толчок к революции и в других странах.

Впереди борьба, но нас ждет верная победа! Все под красные знамена революции! Долой царскую монархию! Да здравствует 8-часовой рабочий день! Вся помещичья земля — народу! Долой войну! Да здравствует братство рабочих всего мира!»

Царь отрекся от престола. Февральская революция буквально опьянила Ногина. Он теперь открыто общался с массами, жил в радости, без конца выступал на митингах.

Вечером 27 февраля состоялось первое заседание Петроградского Совета рабочих депутатов. 1 марта Ногин выступил с предложением сформировать Московский Совет.

Меньшевики, которые легализовались давно и все жили мечтой о политической карьере; эсеры, откатившиеся от революции в годы реакции и войны, — все эти оборонцы и соглашатели, не тронутые охранкой и военной разведкой, разом выкатили на улицы и стали кричать о долгожданной свободе. И находились люди, которые слушали их, как пророков. И противостоять им маленькой кучкой ленинцев в Совете было почти невозможно.

В Петрограде во главе Совета стал меньшевик Чхеидзе. Посты товарищей председателя получили меньшевик Скобелев и трудовик Керенский. Но этот будущий диктатор скоро переметнулся к правым эсерам, где идейным вождем признавали «бабушку русской революции» Екатерину Брешко-Брешковскую, которой тогда исполнилось семьдесят три года.

В Москве председателем Совета тоже стал меньшевик — Лев Хинчук. Но большевики сумели отвоевать пост товарища председателя для Виктора Ногина.

Он теперь просто жил в Совете — в монументальном здании у Воскресенских ворот, которое построили двадцать лет назад для городской управы на месте знаменитой долговой «ямы», где частенько сиживали герои комедий Островского. Один лишь раз пришлось здесь побывать Макару до революции, когда он выступал перед «отцами города» в защиту Ваньки Жукова.

Неукротимую энергию и талант организатора принес в Совет старый подпольщик. Он торопился сделать то, что откладывать нельзя было ни на миг: выпускал из тюрем товарищей, сменял царских судей, формировал отряды рабочей милиции, реквизировал запасы муки и продовольствия для выдачи населению.

Беспокоили его какие-то странные вести из Петрограда: меньшевики и эсеры из столичного Совета дали Временному комитету Государственной думы полномочия образовать буржуазное правительство.

Макар с депутацией московских рабочих выехал в столицу и на заседании Петроградского Совета произнес гневную речь:

— Московские большевики не желают признавать Временное правительство! Почему вы не берете власть сами? Почему вы идете на недопустимые уступки господам, которые предадут вас на полпути? Зачем нам две власти в стране, когда Советы опираются на солдат и рабочих и могут быть исполнителями их воли?

Чхеидзе завел речь о государственном аппарате, который будто бы не намерен выполнять распоряжений Совета. А без этого аппарата управлять страной нельзя.

— Мы не можем опираться на людей, которые завтра объявят нам саботаж. И кто будет командовать армией и вести войну? Уж не большевики ли из Московского Совета?

— Войну надо кончать! — сказал Ногин, но его голос потонул в дружном хоре подпевал господина Чхеидзе.

А Временное правительство тем часом уже распределяло портфели. Премьером стал помещик, земский деятель князь Львов. Кадет Милюков, октябрист Гучков, капиталисты Коновалов и Терещенко получили наиболее важные места в кабинете. Министр юстиции Керенский, обеспокоенный опасными настроениями в Москве, явился 7 марта на заседание Московского Совета.

Он призывал не поддаваться крамольной агитации большевиков, вести войну до победного конца и строить власть на гуманной основе.

— А как с царем? — спросили его из зала. — При вашей гуманности он так и будет отсиживаться в Зимнем?

— Царя с семьей отправим в Англию. Я сам довезу его до Мурманска.

— А по-моему, его надо судить, — Ногин перебил Керенского.

— Чего судить?! Казнить! Непременно казнить! — послышались голоса.

Керенский картинно стал на трибуне, поднял правую руку, словно собирался дать клятву, и крикнул:

— Пока мы у власти, этого не будет!

Рабочие Питера и Москвы предъявили ультиматум своим Советам: царя арестовать и судить! Петроградский Совет вынужден был принять неотложные меры. «Всем, всем, всем» была разослана телеграмма: выставлять на вокзалах и на дорогах заслоны из воинских частей, преданных революции, чтобы предотвратить возможное бегство Романова. Временное правительство отступило под. натиском масс: царь был взят под домашний арест и отправлен на Северный Урал, в Екатеринбург.

Возвратились из ссылки товарищи. Они митинговали на заводах, в полках, на площадях — Емельян Ярославский, Осип Пятницкий, Михаил Владимирский, Павел Штернберг, Алексей Ведерников. У поляков и литовцев, эвакуированных на годы войны в Москву, выступал Феликс Дзержинский. Но с последней каторги вернулся он с подорванным здоровьем и скоро свалился. Да и весна обострила процесс в легких. И он признавался в одном из писем к жене: «…Впечатления и горячка первых дней свободы и революции были слишком сильны, и мои нервы, ослабленные столькими годами тюремной тишины, не выдержали возложенной на них нагрузки…»

Пришлось отправить Феликса Эдмундовича на кумыс в Оренбургскую губернию. А оттуда он уехал в Петроград.

Ольга Павловна перебралась ближе к Москве. Теперь она работала в селе Сухареве, под Катуаром, невдалеке от железной дороги на Дмитров — Савелов. И Виктор Павлович хотя бы изредка мог навещать семью. Но у него хватало сил добраться до села, немного поговорить с женой и пошутить с детьми. И забыться сном: он не спал в Москве по две-три ночи кряду.

Работа в Совете и в МК выматывала. Старые служащие управы и городской думы отбывали службу как тяжелую повинность. Самому приходилось писать бумаги, составлять распоряжения, передавать приказы по телефону. А еще надо было выступать на митингах, доставать оружие для рабочих дружин и ведать выдачей продовольствия горожанам.

Ленин в «Письмах из далека» требовал пролетарской и общенародной организации для подготовки победы во втором этапе революции. Но никто толком не знал, как добиваться этого, да еще в условиях, когда надо было делить власть с комиссарами Временного правительства.

Волнами пошли в Москве конференции: городская, окружная, областная — большевики искали таких форм деятельности, которые бы лучше отвечали требованиям момента. 1-я городская конференция большевиков открылась утром 3 апреля. Четыреста делегатов от 6 тысяч членов партии впервые за все годы заседали легально. Свобода казалась полной: говорили без всякой оглядки на пристава или околоточного. Охранка была разгромлена, многие полицейские участки сожжены. Кое-кому казалось, что теперь достаточно контролировать каждый шаг Временного правительства, чтобы оно не допускало злоупотреблений, и все пойдет отлично. Другие предлагали «давить» на Временное правительство. И кто-то наивно полагал, что с таким «давлением» и контролем удастся дотянуть до Учредительного собрания. А уж оно-то, несомненно, передаст власть восставшему народу.

— На мой взгляд, все это иллюзии, Емельян Михайлович, — говорил Ногин Ярославскому. — Трудно разбираться без Ильича, скорей бы уж он приехал!

И, словно отвечая этой мысли Виктора Павловича, вышел к трибуне громкоголосый Иван Иванович Скворцов-Степанов и сказал такое, от чего перехватило дух:

— Только что получено радостное сообщение, товарищи! Сегодня вечером прибывает в революционный Петроград Владимир…

Ему не дали закончить фразу. Гулом оваций ответил зал. «Да здравствует Ленин! Ленин! Ленин!» — неслось под сводами. Все ждали этого момента, и он наступил.

А через два дня все встало на место, как только Владимир Ильич провозгласил с броневика у Финляндского вокзала великий лозунг эпохи: «Да здравствует социалистическая революция!» — и произнес 4 апреля в Таврическом дворце речь, в которой были^ изложены его знаменитые «Апрельские тезисы».

Виктор Павлович выступал в эти дни на огромном митинге солдат, столпившихся кольцом на песчаном плацу Ходынского поля. Ему хотелось сказать мужикам и рабочим в солдатских шинелях как можно проще, какую правду несут большевики народу в эти первые дни весны.

Он стоял на пустых ящиках из-под патронов, держал в руке скомканную шляпу и пытливо вглядывался в жадные глаза притихшей толпы. И понимал, что все переживают нечеловеческое борение в душе, потому что вчера еще не сомневались, что надо доколачивать «ненавистного германца». А война опостылела, как короста, и нет никакого желания подставлять башку под немецкую пулю. И землица наливается весенними соками, соскучилась за долгие годы по мужицким — умным и сильным — рукам. И революция какая-то чудная: слов про свободу полный короб, а на деле — кот наплакал. Только что мордобою в казармах не стало да малость шевелятся делегаты в солдатских комитетах и ротного перестали звать «ваше благородие». А во всем другом — как и прежде было, при государе императоре.

Этот же большевик как гвозди вколачивает в голову: войну надо кончать, она на пользу только господам из Временного правительства. Министры-капиталисты всегда будут гнать солдат на фронт, пока у них в руках власть. Значит, эту власть надо ограничить. Да и зачем нам две власти? Вся сила должна быть у Советов, поскольку создают их на местах рабочие, солдаты и крестьяне — народ, хозяин своей судьбы. Вся власть Советам! Советы и заключат мир в интересах народа, а не капиталистов. И революцию на полпути оставлять нельзя: через Советы — по всей стране, снизу доверху — добиваться перерастания буржуазно-демократической революции в социалистическую. Вот почему Ленин и говорит: «Да здравствует социалистическая революция!» Только такая революция конфискует землю у помещиков и передаст ее народу. И только такая революция откроет путь к грядущему социализму.

— Вот чего хочет Ленин. А меньшевики и эсеры из Петроградского Совета осуждают его план. Временное правительство замышляет расправу с Лениным. Не поддавайтесь на провокацию, товарищи, в наших силах предотвратить эту угрозу вождю трудящихся!

Много было разговоров на митинге в тот день. А особенно запомнился пожилой солдат, который вызвался проводить до трамвая у Ваганькова кладбища.

— Воин воюет, а жена дома горюет, это в аккурат. И выходит: штык в землю, и катись братва по домам.

— Нет, не выходит.

— Сам же говорил, что войну надо кончать.

— Войну кончать, а штык не бросать, он еще и послужить может. Рассуди хорошенько: вдруг господа не примут наш план, власть не сдадут да еще начнут гражданскую войну? Мы тебя кликнем: «Помогай, братец!» — а ты явишься с деревянной ложкой за голенищем. Ловко?

— Не больно.

— И кому такой солдат нужен? Нынче оружие в твоих руках, держи его крепко и береги в полной сохранности. А избавимся от временных — сдашь винтовку на склад. Тогда и ложка пригодится: дома щи хлебать!

— Понятно, мать честная! Это вроде на часах стоять у революции?

— Точнее и не скажешь, товарищ! Стой да зорче гляди, чтоб не обвели нас вокруг пальца!

На Всероссийской VII (Апрельской) конференции большевики избрали Ногина членом ЦК.

Теперь намного изменился масштаб его деятельности, и он не раз побывал на фронте. И когда говорил в полках и в дивизиях, все вспоминался ему тот солдат с Ходынки, который хорошо сказал, что всем надо быть часовыми революции.

В одних частях встречали цекиста, как доброго друга. И понимали лозунг о победе социализма в России. И после митинга писали домой письма: не ждите Учредительного собрания, конфискуйте землю у помещика немедленно.

В других — смотрели на Ногина, как на дальнего родича, от которого пора и отвернуться. Находился очередной горлохват и начинал кричать, что большевики струсили и отступили. Прежде, мол, говорили: надо превращать войну империалистическую в войну гражданскую. А нынче до того докатились, что их устраивает мирный путь развития. И сколь еще ждать, пока укрепятся Советы и закончат войну?

— Сиди вот тут, корми вошку! А вам чего: болтовня немногого стоит, язык без костей!

Ногин не терял самообладания. Но когда крикуны пытались заткнуть ему рот, напоминал о своей жизни. И притихшие солдаты вдруг видели пятьдесят царских тюрем, где кормил вшей и голодал этот их оратор в пенсне и порыжевшей шляпе. И прикидывали в уме, чего ему стоили шесть лет отсидки да четыре года жизни в ссылке.

— Мне бы скорей вашего хотелось видеть плоды революции. Но нельзя перегибать, когда на карту поставлена судьба социалистической России. Время работает на нас. Помогайте нам добиться полной победы в Советах, и они решат вопрос о мире. А землю не провороньте: мы призываем брать ее у помещика!

Великое расслоение шло в русской армии. И кое-где встречали Ногина в штыки. В казачьей части, неподалеку от Пскова, его стащили с трибуны.

— Катись ты отсюда, дорогой товарищ! Уж какой человек — не тебе чета, сам Плеханов! — и тот говорит, что ваш Ленин плетет бред. И чего ему не плести: германский генеральный штаб мешок червонцев подкинул! Доберемся мы и до вас и поговорим по-солдатски, дай вот только германа прикончить!

И в тылу все крепче пахло военным угаром.

В Москве удалось сорвать попытку Временного правительства устроить манифестацию инвалидов. А в Петрограде она состоялась. И нельзя было без омерзения смотреть, как щеголеватые офицеры на Невском строили колонны слепых солдат. Они опирались на сестер милосердия, шаркали подошвами по деревянным торцам мостовой и поднимали над головой знамена с «патриотическим» текстом: «Слушайте ослепших воинов! Война до полной победы! Да здравствует свобода!»

И в тот же час на конференцию в Таврическом дворце подваливали шеренги инвалидов. Безногие, безрукие, кривые, скособоченные, уныло шли они по городу и выставляли напоказ фанерные щиты: «Отечество в опасности! Пролитая нами кровь требует войны до победы! Товарищи солдаты, немедленно в окопы! Вернуть Ленина Вильгельму!»

И со всех стен кричали плакаты: «Подписывайтесь на «Заем свободы», «Дайте солдатам отстоять завоевания революции!»

Министр иностранных дел Милюков разослал ноту союзным державам: Временное правительство будет соблюдать все царские договоры и продолжать войну до решительной победы.

Большевики Петрограда вывели солдат к Мариинскому дворцу, где заседало Временное правительство. Воины несли плакаты: «Долой войну! Вся власть Советам! Долой Милюкова!»

Рабочие Петрограда прекратили работу. 100 тысяч демонстрантов прошли по улицам столицы с требованием мира. Но чьи-то горячие головы вопреки велению партии выкинули лозунг: «Долой Временное правительство!»

Вся правая печать подняла крик: большевики готовят гражданскую войну. Центральный Комитет отверг эту клевету и подтвердил, что партия продолжает стоять за мирный путь развития. Москвичи поддержали выступление петроградских товарищей и заявили о полном согласии с линией ЦК.

Под напором масс меньшевики и эсеры решили прибегнуть к маневру. Они согласились пожертвовать Милюковым и Гучковым и сами вошли в коалиционное правительство. Так при десяти министрах-капиталистах Керенский получил власть над армией, другие захватили портфели министров труда, земледелия, почт и телеграфа. Так появилось коалиционное Временное правительство.

Июнь весьма был насыщен событиями в жизни Ногина. Он руководил самой крупной в стране фракцией большевиков в советских органах: в Московском Совете сторонники Ленина едва не добились перевеса. Он был в Президиуме I Всероссийского съезда Советов. Заседания проходили бурно. В памятный день 4 июня, когда Церетели воздавал хвалу мудрому соглашательству с буржуазией, которым якобы блеснули меньшевики, Владимир Ильич громко смеялся. А когда Церетели заявил, что нет в Рос: сии политической партии, которая во имя спасения родины могла бы взять всю полноту государственной власти, с большевистских скамей послышался громкий голос: «Есть такая партия!» Это был голос Ленина.

В тот же день Ильич выступал с большой речью. Он разбил все доводы соглашателей. Их программа, говорил он, не программа революционной демократии, а программа буржуазной парламентской республики. Но рядом с буржуазным правительством не может существовать новый тип власти. Одно из двух: либо идти вперед, к пролетарско-крестьянской демократической республике, в которой власть принадлежала бы только Советам, либо назад — к обычному буржуазному правительству. И тогда Советы будут разогнаны контрреволюционными генералами или умрут бесславной смертью.

— Партия большевиков не отказывается от власти, каждую минуту она готова взять власть целиком, чтобы осуществить свою программу, — заявил Ленин.

Но съезд выразил доверие коалиционному правительству, одобрил резолюцию об «обороне отечества» и дал согласие начать наступление на фронте.

С такими Советами, где решающий голос принадлежит соглашателям, большевикам было не по пути.

4 июля 1917 года петроградские рабочие и солдаты предприняли еще одну попытку побудить Совет взять власть. 500 тысяч человек вышло на мирную демонстрацию со знаменами «Вся власть Советам!».

Временное правительство встретило демонстрантов пулеметным огнем. На углу Садовой и Невского было убито и ранено 400 человек. Отряды контрреволюции разгромили дворец Кшесинской, где помещался Центральный Комитет большевиков, и типографию «Правды» на Ивановской улице. Ленин был объявлен вне закона — за «государственную измену» и подготовку «вооруженного восстания».

Керенский стал премьером — главным козырем в руках контрреволюции. Меньшевики и эсеры из Петроградского Совета склонили перед ним голову. «Обе партии свободы — эсеры и меньшевики — сообща создадут следственную комиссию для разбора «дела Ленина», — заявил Ираклий Церетели. Двоевластие кончилось. Большевики временно сняли лозунг «Вся власть Советам!».

Ногин находился в Петрограде, когда надо было решать сложнейший вопрос дня; являться Владимиру Ильичу на суд контрреволюции или надежно укрыться в подполье? Ногин был в тот час возле Ильича в квартире Сергея Аллилуева на 10-й Рождественской улице.

«Ленин и Крупская там, — вспоминал Серго. — Не успели мы сесть, как вошли Ногин и В. Яковлева. Пошли разговоры о том, надо ли Владимиру Ильичу явиться и дать себя арестовать».

Никогда в жизни не переживал Ногин такой ужасной минуты, он не видел категорически точного решения. На любую жертву готов он был для Ильича. Но всякая жертва сейчас не казалась оправданной. Да и не в ней дело: запятнана партия, о Ленине говорят на всех углах, что этот германский шпион удрал к Вильгельму. «А коли он тут, почему хоронится? Видать, совесть и впрямь нечиста?» — рассуждали даже те солдаты, которые не раз заявляли о своих симпатиях большевикам. Жить с таким обвинением ее вождя партия не может. Как оправдаться перед широкими массами? Они же шарахнутся в сторону, как только утвердятся в мысли, что Ленин не желает снять с себя обвинение. Да и кто может сделать это лучше его?

«Ногин довольно робко высказался за то, что надо явиться и перед гласным судом дать бой. Ильич заметил, что никакого гласного суда не будет, Сталин добавил: «Юнкера до тюрьмы не доведут, убьют по дороге». Ленин, по всему видно, тоже против, но немного смущает его Ногин.

Как раз в это время заходит Елена Стасова. Она, волнуясь, сообщает, что в Таврическом дворце вновь пущен слух, якобы по документам архива департамента полиции Ильич — провокатор! Эти слова произвели на Ленина невероятно сильное впечатление. Нервная дрожь перекосила его лицо, и он со всей решительностью заявил, что надо ему сесть в тюрьму. Ильич объявил это нам тоном, не допускающим возражений».

Ленин уже попрощался с Крупской:

— Может, не увидимся уж… — И они обнялись.

Но тогда заколебались товарищи. Страшной до ужаса казалась им мысль, что они видят вождя в последний раз: ведь в угаре чудовищной политической сплетни каждый дурак может пустить в него пулю. Нет, выпускать Ленина из квартиры нельзя!

Долго сидели молча. Затем обсудили всю ситуацию еще раз. И пришли к выводу: Ногин — член Президиума ЦИК от большевиков Москвы; он должен поехать вместе с Серго к другому члену Президиума — Анисимову — и договориться с ним об условиях содержания Ильича в тюрьме.

«Мы должны были добиться от него гарантий, что Ленин не будет растерзан озверевшими юнкерами, — вспоминал Серго. — Надо было, добиться, чтобы Ильича посадили в Петропавловку (там гарнизон был наш), или же, если посадят в «Кресты», добиться абсолютной гарантии, что он не будет убит и предстанет перед гласным судом. В случае утвердительного ответа Анисимов под вечер на автомобиле подъезжает к условному подъезду на 8-й Рождественской, где его встречает Ленин, и оттуда везет Ильича в тюрьму, где, конечно, его прикончили бы, если бы этой величайшей, преступной глупости суждено было совершиться.

Мы с Ногиным явились в Таврический и вызвали Анисимова. Рассказали ему о решении Ильича и потребовали абсолютной гарантии. На Петропавловку он не согласился. Что касается гарантии в «Крестах», заявил, что, конечно, будут приняты все меры. Я решительно потребовал от него абсолютных гарантий (чего никто не мог дать!), пригрозив, что в случае чего-либо перебьем их всех. Анисимов был рабочий Донбасса. Мне показалось, что его самого, охватывает ужас от колоссальной ответственности этого дела. Еще несколько минут, и я заявил ему: «Мы вам Ильича не дадим». Ногин тоже согласился с этим».

И ушла великая тоска, и словно гора упала с плеч, когда в тот же вечер Ногин узнал, что Владимир Ильич благополучно вышел из города.

Теперь надо было всей партии брать на себя защиту Ленина. И это мог сделать только съезд партии.

VI съезд открылся полулегально 26 июля 1917 года в доме № 62 по Сампсониевскому проспекту, на Выборгской стороне. Он представлял 240 тысяч членов партии — в три раза больше, чем в дни Апрельской конференции большевиков.

Открыл съезд Михаил Ольминский. О явке Ленина в суд сделал доклад Серго Орджоникидзе. Он заявил: партия не может допустить, чтобы из «дела Ленина» контрреволюция сотворила второе дело Бейлиса. И съезд единодушно высказался за неявку Ленина в суд. Он послал приветствие Владимиру Ильичу и избрал его почетным председателем.

Ленин в то время жил в Разливе и из своего «зеленого кабинета» — из последнего подполья — направлял работу делегатов.

Заседал съезд в напряженной обстановке; 25 августа генерал Корнилов двинул мятежные войска на Петроград, рассчитывая задушить революцию и стать военным диктатором. Делегаты съезда обсуждали не только важнейшие проблемы политического момента, но и беспрерывно выступали на митингах, поднимая рабочих и солдат на защиту красного Питера. Корнилова удалось опрокинуть до закрытия съезда. И широкие массы смогли убедиться, что только большевики отстаивают революцию.

Все резолюции VI съезда были подчинены главной задаче — подготовке вооруженного восстания. По поручению съезда новый ЦК обратился с манифестом ко всем трудящимся, призывая их готовиться к решающим боям с диктатурой буржуазии: «…грядет новое движение и настает смертный час старого мира.

Готовьтесь же к новым битвам, наши боевые товарищи! Стойко, мужественно и спокойно, не поддаваясь на провокацию, копите силы, стройтесь в боевые колонны! Под знамя партии, пролетарии и солдаты! Под наше знамя, угнетенные деревни!»

Виктор Павлович Ногин — один из старейших членов партии и член Центрального Комитета — получил слово для закрытия съезда.

— Наш съезд является… первым съездом, наметившим шаги к осуществлению социализма, — сказал он. — Как бы ни была мрачна обстановка настоящего времени, она искупается величием задач, стоящих перед нами, как партией пролетариата, который должен победить и победит.

А теперь, товарищи, за работу!

Как и десять лет назад, он теперь беспрерывно курсировал в поездах «Москва — Петроград». В Москве он выступал на митингах и предлагал резолюции, которые вытекали из решений съезда, и добивался изгнания из Московского Совета меньшевиков и эсеров. Их влияние заметно падало, так как Московские рабочие и солдаты резко повернули влево — к большевикам.

В Петрограде Ногин активно работал в ЦК и во Всероссийском Центральном Исполнительном Комитете.

5 августа ЦК выделил Ногина для руководства партийной работой в Московской области, а затем направил в Демократическое совещание, которое будто бы должно было решить вопрос об организации власти на демократических началах.

Совещание открылось 14 сентября. А на другой день ЦК партии получил для обсуждения два письма Владимира Ильича Ленина: «Большевики должны взять власть» и «Марксизм и восстание». Партия объявила бойкот Демократическому совещанию и снова выдвинула лозунг «Вся власть Советам — в центре и на местах!». И призвал рабочих, солдат и крестьян бороться за созыв II Всероссийского съезда Советов.

Этот лозунг был весьма оправдан: в Петрограде, в Москве и в ряде других крупных центров большевики добились победы в Советах. 19 сентября Виктор Павлович Ногин стал первым большевистским председателем Московского Совета.

Демократическое совещание не осмелилось идти на сговор с кадетами. Но не поддержало и требований партии Ленина. И выделило из своей среды Совет Российской Республики (предпарламент), который мог быть только совещательным органом при Временном правительстве.

21 сентября в ЦК обсуждался вопрос: как быть с этим эсеро-меньшевистским детищем? Оставаться в нем или выходить из него? Голоса разделились почти поровну. ЦК обратился к большевистской фракции Демократического совещания. За участие в предпарламенте высказалось 77 человек, среди которых был и Ногин, 50 — против.

Владимир Ильич, обеспокоенный таким исходом дела, выступил с резким письмом за бойкот. Он обозвал предпарламент «революционно-демократическим» совещанием публичных мужчин» и высказался за то, чтобы быстрее разогнать «бонапартистскую банду Керенского с его поддельным предпарламентом».

«Невозможны никакие сомнения насчет того, что в «верхах» нашей партии заметны колебания, которые могут стать гибельными, ибо борьба развивается, и в известных условиях колебания, в известный момент, способны погубить дело. Пока не поздно, надо всеми силами взяться за борьбу, отстоять правильную линию партии революционного пролетариата.

У нас не все ладно в «парламентских» верхах партии; больше внимания к ним, больше надзора рабочих за ними; компетенцию парламентских фракций надо определить строже. Ошибка нашей партии очевидна. Борющейся партии передового класса не страшны ошибки. Страшно было бы упорствование в ошибке, ложный стыд признания и исправления ее».

Виктор Павлович не сделал выводов из этого строгого предупреждения вождя. Он опасался, что партия может потерять все связи даже с теми элементами, которые способны пойти с ней до определенного рубежа. Ему иногда казалось, что слишком смелые шаги Ленина могут послужить основанием для гражданской войны. Но у него не было коренных расхождений с ЦК, и он, не кривя душой, согласился с мнением товарищей о выходе из предпарламента.

События развивались стремительно.

Владимир Ильич шел вперед с той ясностью перспектив, которая подчеркивала всю гениальность его предвидений. Он уже слышал, как клокочет лава в вулкане революции, готовая вырваться наружу с невиданной силой. И прекрасно понимал, что близок тот исторический час, когда надо идти на восстание и брать власть в свои руки.

И Виктор Павлович видел, что час восстания близок. Но его страшила мысль, что одним большевикам придется формировать новую, революционную власть. Удержат ли они эту власть без поддержки других социалистических партий?

Иногда ему казалось, что одни большевики не смогут ликвидировать тот несусветный хаос, который поставил страну на грань краха.

Старая Россия и впрямь разваливалась на глазах. В Москве и в Петрограде почти не было хлеба, и в длинных очередях к продовольственным лавкам каждый день подбирали истощенных людей. Транспорт парализовался. Безработица добивала голодающих. Стачки и локауты сотрясали обе столицы, угольный Донбасс и Одессу. Солдаты донашивали опорки и бросали оружие. В Сибири, на Кавказе, в Средней Азии, в Екатеринославе распадались Советы под натиском контрреволюции. Буржуазная Рада в Киеве формировала армию против России. Национализм поднял голову в Польше, в Финляндии, в Прибалтике. Кубань объявила себя независимым казачьим государством. Генерал Каледин собрал три армии казаков и грозил выступлением с Дона. Вильгельм II готовил наступление на Петроград. Лидер правых кадетов Родзянко писал в газете «Утро России»:

«Я думаю, бог с ним, с Петроградом! Опасаются, что в Питере погибнут центральные учреждения (т. е. Советы и т. д.). На это я возражаю, что очень рад, если все эти учреждения погибнут, потому что, кроме зла, России они ничего не принесли…»

В такой ситуации Владимир Ильич направил 1 октября письмо членам ЦК и большевикам в обеих столицах: «Большевики не вправе ждать съезда Советов, они должны взять власть тотчас…

Медлить — преступление. Ждать съезда Советов — ребячья игра в формальность, позорная игра в формальность, предательство революции.

Если нельзя взять власть без восстания, надо идти на восстание тотчас. Очень может быть, что именно теперь можно взять власть без восстания: например, если бы Московский Совет сразу тотчас взял власть и объявил себя (вместе с Питерским Советом) правительством. В Москве победа обеспечена и воевать некому. В Питере можно выждать. Правительству нечего делать и нет спасения, оно сдастся».

Жаркие дебаты развернулись в связи с этим письмом в Москве. Алексей Рыков, который наиболее определенно развивал взгляды товарищей из правого крыла МК, и «левые» из Московского областного бюро — Бухарин, Сапронов, Осинский — добились решения: Москва не может взять на себя почин выступления. Виктор Павлович Ногин согласился с таким выводом.

Наступило 16 октября. В этот день состоялось знаменитое заседание ЦК, на котором окончательно решился вопрос о вооруженном восстании в Петрограде. Руководить восстанием поручалось Военно-революционному центру в составе Бубнова, Дзержинского. Свердлова, Сталина и Урицкого.

18 октября Зиновьев и Каменев дали интервью сотруднику газеты «Новая жизнь», которая считалась, внепартийной, но часто склонялась к меньшевикам.

В интервью было много тумана. Но между строк можно было увидеть, что два цекиста знают о подготовке восстания и относятся к нему неодобрительно.

Владимир Ильич пришел в ярость. «Подумать только! — писал он членам партии большевиков, — …двое видных большевиков выступают против большинству и, явное дело, против ЦК. Это не говорится прямо, и от этого вред для дела еще больше, ибо намеками говорить еще опаснее».

Ленин заявлял, что «молчать перед фактом такого неслыханного штрейкбрехерства было бы преступлением». И делал вывод: «Я бы считал позором для себя, если бы из-за прежней близости к этим бывшим товарищам я стал колебаться в осуждении их. Я говорю прямо, что товарищами их обоих больше не считаю и всеми силами и перед ЦК и перед съездом буду бороться за исключение обоих из партии».

Через три года Владимир Ильич снова вспомнил об этих событиях 18 октября 1917 года: «Если колеблющиеся вожди отходят прочь в такое время, это на ослабляет, а усиливает и партию, и рабочее движение, и революцию».

Но Зиновьев и Каменев не желали уходить. Да и некоторые члены. ЦК, в том числе и Сталин, при обсуждении вопроса об исключении из партии этих двух болтливых и колеблющихся цекистов предложили отложить решение до пленума ЦК, но запретили им выступать от имени партии.

24 октября — на последнем пленуме в канун победы — никто не отрицал, что власть надо брать в ночь на 25-е, как этого требовал Владимир Ильич. Было внесено предложение: всем членам ЦК быть на месте, и никому не отлучаться из Смольного без разрешения Центрального Комитета. А Ногин одновременно рекомендовал выяснить, на какие действия может пойти ЦИК, когда восстание победит.

— Меня беспокоит, какую позицию займут железнодорожники в этот исторический момент. Они признают власть одного лишь Центрального Исполнительного Комитета, и, если после восстания выступят против нас, мы будем отрезаны от всей России.

Центральный Комитет большевиков фактически заседал всю ночь. Но это было необычное заседание: оно прерывалось, когда надо было послать группу товарищей к морякам, солдатам или красногвардейцам, и возобновлялось вновь, как только поступали серьезные известия о ходе восстания. С огромной энергией действовал Военно-революционный комитет Петроградского Совета, душой которого был Военно-революционный центр партии. Но мозгом и сердцем восстания был великий Ленин. Он был оживлен, весел, светился весь изнутри каким-то особенным светом, был непоколебим, уверен и тверд, отмечали товарищи, работавшие с ним в ту ночь. Анатолий Васильевич Луначарский отмечал героические усилия помощников Владимира Ильича: «Я не могу без изумления вспомнить эту ошеломляющую работу и считаю деятельность Военно-революционного комитета в Октябрьские дни одним из проявлений человеческой энергии, доказывающим, какие неисчислимые запасы ее имеются в революционном сердце и на что способно оно, когда его призывает громовой голос революции».

К 10 часам утра 25 октября вся столица находилась под контролем ВРК. Только Зимний дворец, Главный штаб и Мариинский дворец да еще несколько зданий в центре города оставались в руках правительства. Военно-революционный комитет опубликовал обращение «К гражданам России», написанное Владимиром Ильичем. Оно возвещало о победоносном ходе социалистической революции, о низложении Временного правительства.

Виктор Павлович отправился на почтамт и передал по телефону текст обращения в Московский комитет большевиков.

Ночью на пленуме ЦК было решено, что он уедет в Москву вечером 25 октября. А до этого будет заседать в Президиуме II Всероссийского съезда Советов, который откроется в Смольном в два часа дня. Оставалось слишком мало времени, чтобы самому лично убедиться в обстановке, сложившейся в столице. В переполненном трамвае, где страсти кипели, как в огромном котле, где воздавали хвалу Ленину и с той же горячностью проклинали его, он добрался до Невской заставы, повидал старых друзей и выступил перед ними на митинге. Он особенно подчеркнул, что нигде не слышал стрельбы, не видел убитых и раненых.

— Это великое благо, товарищи, что восстание развивалось бескровно и с такой поразительной быстротой. С первым днем рождения нового мира поздравляю вас, дорогие друзья! — закончил он свою речь.

Съезд не открылся ни в два часа дня и ни в девять часов вечера, когда пришлось отправляться на вокзал. Делегаты съехались близко к одиннадцати. А далеко за полночь прибыли участники штурма Зимнего дворца. И весь зал восторженно приветствовал сообщение о падении Зимнего и об аресте членов Временного правительства.

Когда же поезд, увозивший Ногина, миновал Бологое, II съезд Советов одобрил написанное Лениным воззвание «Рабочим, солдатам и крестьянам!». И в нем говорилось: «Опираясь на волю громадного большинства рабочих, солдат и крестьян, опираясь на совершившееся в Петрограде победоносное восстание рабочих и гарнизона, съезд берет власть в свои руки».

Едва узнали в Москве о сообщении Ногина из Петрограда, как на экстренное заседание собрались два комитета большевиков — городской и окружной, и областное бюро.

В боевой центр по руководству восстанием выдвинули «пятерку»: Владимирский, Подбельский, Пятницкий, Стуков и Соловьев. А старая ленинская гвардия — Ярославский, Ольминский, Скворцов-Степанов, Землячка, Лихачев и Штернберг — раскреплялась по районам — руководить революционными комитетами и готовить отряды Красной гвардии.

Во втором часу дня Алексей Ведерников с группой красногвардейцев и солдат 56-го полка оцепил почту и телеграф. Но его ввели в заблуждение почтовые служащие. Они сказали, будто бы получена телеграмма из Питера, что там большевики добровольно сняли охрану в столичном телеграфе. И отряд Ведерникова отступил.

Только поздно вечером удалось собрать на заседание членов двух Советов — рабочих депутатов и солдатских. До полуночи меньшевики — во главе со старым оппортунистом Исувом — и эсеры топили важнейшее дело в словесной шелухе. Но большевики сумели сплотиться и создали Военно-революционный комитет. Основным ядром его стали Усиевич, Аросев, Будзинский и Ногин. Но два места получили меньшевики.

Пока формировался ВРК, какой-то важный момент в борьбе за власть был упущен: именно в эти часы был создан контрреволюционный «Комитет общественного спасения» под эгидой начальника московского гарнизона полковника Рябцева и городского головы Руднева. И не все сразу поняли, что это за «комитет», так как в него вошли и меньшевики, еще считавшиеся представителями социалистической партии.

В ночь на 26 октября Военно-революционный комитет разослал приказ о приведении в боевую готовность революционных сил. В рабочих районах — на Пресне, в Сокольниках, Хамовниках и в Замоскворечье — ревкомы быстро стали хозяевами положения.

Но в центре города ясности не было. Солдаты «двинцы», арестованные Временным правительством за выступление против войны и выпущенные в сентябре из Бутырской тюрьмы по настоянию председателя Моссовета Виктора Павловича Ногина, охраняли МК, Московский Совет и Военно-революционный комитет. За спиной Рябцева стояли юнкера. Два лагеря четко размежевались, но боевых действий не начинали.

Полковник Рябцев, чтобы выиграть время, предложил ВРК переговоры. Он обещал не препятствовать вооружению рабочих и отвести юнкеров от Кремля.

Не успел Виктор Павлович обстоятельно рассказать на пленуме Московского Совета о ходе победоносного восстания в Петрограде, как пришлось ему идти 26 октября вечером на переговоры с Рябцевым. Обе стороны говорили о том, что недопустимо доводить в Москве дело до кровопролития. Делегация Ногина искренне верила в бескровную победу в Москве. И предлагала Рябцеву сложить оружие, так как в Петрограде уже создана II Всероссийским съездом Советов новая, законная власть.

А у Рябцева на столе лежало провокационное сообщение старого, эсеро-меньшевистского ЦИК о том, что II Всероссийский съезд всего-навсего частное собрание делегатов-большевиков и его постановления не обязательны для местных Советов и армейских комитетов. И полковник хитрил и изворачивался. И он сказал, что подумает. Хотя вполне определенный ответ у него уже назрел. Час назад он получил уведомление, что через сутки Керенский и Краснов начнут наступление на Петроград. В тот же день и он хотел ударить по большевикам Москвы.

Когда-то Владимир Ильич сказал в Народном доме графини Паниной:

— Что такое переговоры? Начало соглашений. А что такое соглашение? Конец переговоров!

Но в ситуации с полковником Рябцевым переговоры отнюдь не привели к соглашению, а еще больше усугубили положение. Все оставалось без изменений: 56-й полк не уходил из Кремля, отряды юнкеров не занимали Кремль. А как только Керенский стронул части Северного фронта в сторону Гатчины и Царского Села, Рябцев объявил Москву на военном положении и предъявил ультиматум: немедленно ликвидировать Военно-революционный комитет и вывести солдат 56-го полка из Кремля. Так началась гражданская война в Москве.

Это было в пятницу, 27 октября, в восемнадцать часов. А четыре часа спустя юнкера напали на отряд «двинцев», который проходил по Красной площади из Замоскворечья к Московскому Совету. В ожесточенной схватке и «двинцы» и юнкера понесли серьезные потери. В перестрелку с отрядом красногвардейцев вступили студенты коммерческого института возле Стремянного переулка.

Рябцев перехватил инициативу: 28 октября юнкера взяли Кремль и учинили кровавую расправу над солдатами 56-го полка. Бои стали завязываться во всех районах. 29 октября Военно-революционный комитет снова овладел почтой и телеграфом. Красногвардейцы захватили здание градоначальства на Тверском бульваре и Симоновские пороховые склады. Горячие бои завязались на Сухаревской площади и на Садовой, у Никитских ворот, на Остоженке и Пречистенке. Загрохотали орудия, полыхнули пламенем горящие дома; юнкера с крыш и чердаков поливали свинцом перекрестки улиц и вели обстрел площадей. Красная гвардия развернула осаду Алексеевского военного училища в Лефортове, корпуса рассыпались и горели под артиллерийским огнем. А в ничейной полосе заметались мародеры и кинулись грабить лавки.

Всероссийский Исполнительный Комитет железнодорожного союза (Викжель) и митрополит православной церкви Тихон предложили объявить перемирие хотя на одни сутки.

— Нужна передышка! — страстно говорил Виктор Павлович на заседании ВРК. — Надо еще раз идти на переговоры. У Рябцева силы на исходе, он должен сдаться. Нужно прекратить кровопролитие и сохранить Кремль. Иначе мы дойдем до того, что каждый честный социалист перестанет подавать нам руку.

Это была глубоко ошибочная позиция — выжидание, переговоры в данный момент ослабляли силы революции. Но делегация Ногина, еще не поняв своей ошибки, снова отправилась на переговоры. Ее провели через Манеж, где стояли рядами юнкера и казаки, и кто-то бросил с ненавистью:

— Собачьи депутаты! Разложить бы их и нагайкой!

И каждую минуту можно было ждать от этих разъяренных врагов шальную пулю в затылок.

Виктор Павлович объявил требование ВРК: распустить «Комитет общественной безопасности», сложить оружие, подчиниться власти Московского Совета.

Но Керенский еще не был добит под Царским Селом, Рябцев верил в его победу и ответил отказом.

Перемирие, длившееся ровно сутки, окончилось в полночь 30 октября. На другой день прибыли в Москву красногвардейцы и солдаты из Иваново-Вознесенска и Шуи во главе с Фрунзе, рабочие отряды из Владимира, Тулы и Серпухова. Из Питера прорвался по железной дороге отряд балтийских моряков. 1 октября началось решающее сражение за Москву, а 2-го, в 17 часов, Рябцев сдался. Ночью революционные войска взяли Кремль. В древней русской столице утвердилась власть Советов.

Виктору Павловичу не пришлось разделить радость великой победы с московскими товарищами. В ночь на 2 ноября он уехал в Петроград на заседание ЦК. Да и надлежало ему определить позицию и в Совете Народных Комиссаров: с 26 октября ему принадлежал портфель наркома торговли и промышленности. Но он еще не вступал в должность.

До последнего дня он даже себе не признавался, что становится на путь резких расхождений с линией ЦК, с линией Владимира Ильича о власти. Он оставался одним из тех, кому пришлось сыграть руководящую роль в дни восстания и в Петрограде и в Москве, хотя и обливалось у него сердце кровью, что приходится платить за власть такой дорогой ценой жизни красногвардейцев, рабочих, солдат и матросов. С тревогой наблюдал он, как ширится платформа контрреволюции в стране. К открытым врагам советской власти — генералам и монархистам, офицерам и октябристам, юнкерам и кадетам — явно склонились те, кто мог быть ее опорой в этот ответственный момент; меньшевики всех оттенков, эсеры левого и правого крыла, словом, весь так называемый демократический фронт социалистических партий. Лидер правых эсеров Чернов убежал к генералу Духонину, который объявил себя верховным главнокомандующим и готовил расправу с Советским правительством. Многие меньшевики заключили в объятия мятежного генерала Каледина. А он уже поднимал против красного Питера казачество Кубани, Терека и Астрахани. Викжель — эта вотчина меньшевиков и эсеров — не только саботировал доставку хлеба в крупные города, но и затевал форменный мятеж. В тот самый день — 29 октября, — когда было предложено перемирие в Москве, Викжель открыто заявил о своем враждебном отношении к Совету Народных Комиссаров. В телеграмме, разосланной «всем, всем, всем», было писано черным по белому: «В стране нет власти… Власть образовавшихся в Петрограде Советов Народных Комиссаров, как опирающаяся только на одну партию, не может встретить признания и опоры во всей стране. Необходимо создать такое правительство, которое пользовалось бы доверием всей демократии и обладало бы моральной силою удержать эту власть в своих руках до созыва учредительного собрания, а такую власть можно создать только путем разумного соглашения всей демократии, но никаким образом силою оружия».

Викжель одновременно заявлял, что если не закончится немедленно гражданская война и народ не сплотится «для образования однородного революционного социалистического правительства», он объявит забастовку и остановит всякое движение поездов в стране.

Виктор Павлович слишком серьезно отнесся к этой угрозе, и ему изменило чувство реального. С мыслью, что на соглашение с Викжелем придется идти любой ценой, он и выехал из Москвы.

В переполненном вагоне, где политические споры ожесточенно велись всю долгую ноябрьскую ночь, в духоте, от которой спасали лишь выбитые стекла, в шумной толчее, возникавшей всякий раз, когда на остановках подваливали в вагон озябшие солдаты, что выбивали каблуками дробь на крыше и беспрерывно тянули заунывные песни, с большим опозданием приехал Ногин в Питер.

Люди маялись в длинных очередях или суетились на улице. Красногвардейцы и матросы патрулировали на перекрестках и стояли на часах возле охраняемых зданий. Но никакой стрельбы не было. И тем зловещей казался визгливый посвист снарядов, пролетавших вчера в сторону Кремля от Страстной площади, когда он выходил из здания Московского Совета.

В шумном Смольном, прикрытом по фасаду большим охранением, вооруженным трехдюймовками, пулеметами и винтовками, возле комнаты № 67, где уже собирались наркомы в тесной приемной Владимира Ильича, кинулся ему навстречу встревоженный нарком народного просвещения Анатолий Васильевич Луначарский — усталый от бессонных ночей, охрипший от беспрерывных митингов:

— Это правда, Виктор Павлович? Неужели мы бьем из пушек по Кремлю?

— Да. Там засели юнкера.

Луначарский упал на стул и обхватил голову руками.

Владимир Ильич с лихорадочным блеском в покрасневших прищуренных глазах, в небрежно накинутом на озябшие плечи черном пальто подал руку. Но сухо:

— Боюсь, что будем драться, Виктор Павлович, а?

— За тем и приехал, Владимир Ильич. Но хочу еще осмотреться.

Ленин любил и ценил этого умного, упрямого и беззаветно преданного партии человека, который никогда ничего не делал наполовину. И потерять его не хотелось. Но уже многое разделяло их, словно этот спокойный и такой уравновешенный человек в пенсне, с сединой, которого он помнил почти мальчишкой — восторженным, смелым, пытливым, — уже стоял на другом берегу. А глубокая река бурлила, паром снесло бурей. Как же помочь ему перебраться на этот берег?

— Я не привык думать о Макаре плохо, — Ильич отвернулся к окну и нервно забарабанил карандашом по столу. — Разбирайтесь, Виктор Павлович. Только мыслить сейчас надо быстро. И правильно. Это ведь тоже очень важное искусство большевика, вождя. Вот так! Докладывайте о Москве, товарищ Ногин.

Виктор Павлович развернул картину боев. Анатолий Васильевич выбежал с криком:

— Я не могу этого выдержать! А вы спокойно слушаете, как гибнут люди и разрушается Кремль!

На другой день появилось в газетах его заявление об отставке:

«…Товарищи! Стряслась в Москве страшная, непоправимая беда. Гражданская война привела к бомбардировке многих частей города. Возникли пожары. Имели место разрушения. Непередаваемо страшно быть комиссаром просвещения в дни свирепой, беспощадной, уничтожающей войны и стихийного разрушения, В эти тяжелые дни только надежда на победу социализма, источника новой, высшей культуры, которая за все вознаградит нас, даст утешение. Но на мне лежит ответственность за охрану художественного имущества народа. Нельзя оставаться на посту, когда ты бессилен. Поэтому я подал в отставку…»

Но вскоре подъехали товарищи из Москвы, и Луначарский узнал от них, что разрушений в Кремле немного. Поврежден Малый Николаевский дворец. Но его ценность вовсе не велика, и служил он в последнее время казармой для юнкеров. В Успенском соборе пробита брешь в одном из куполов и немного задета мозаика. В Благовещенском соборе повреждены фрески на портале. Да в колокольне Ивана Великого отбит снарядом угол. Собор Василия Блаженного не поврежден. И хоть митрополит Тихон готовит отлучение Советов от церкви якобы за разгром святынь Кремля, все это чушь. И все художественные ценности, находящиеся в подвалах, в полной сохранности.

Эти сообщения отрезвили наркома просвещения. А затем у него состоялся краткий, но весьма обстоятельный разговор с Владимиром Ильичем. И заявление об отставке, написанное в состоянии аффекта, было взято обратно.

Председатель ВЦИК Лев Каменев три дня вел бесплодные переговоры с Викжелем, который созвал конференцию для формирования нового правительства из всех «социалистических» партий.

Разумной мерой уступок дело можно было решить без промедления: твердо согласиться на включение левых эсеров в СНК и предложить свободный портфель наркома по делам железнодорожным наиболее приемлемому представителю Викжеля.

Но Каменев колебался и лавировал. И не пожелал дать отпор тем викжелевцам, которые предлагали исключить из правительства Владимира Ильича Ленина.

На заседании ЦК 1 ноября Владимир Ильич предложил тот же час прекратить пагубную политику Каменева. Но тот снова возобновил переговоры с Викжелем. И на заседании ЦК 2 ноября стало ясно, что против линии Ленина выступает не один председатель ВЦИК, а целая оппозиционная группа.

Владимир Ильич внес предложение осудить оппозицию внутри ЦК и призвать скептиков и колеблющихся «бросить все свои колебания и поддержать всей душой и беззаветной энергией» деятельность Советского правительства.

В резолюции Ленина содержалось заверение, что ПК и сейчас готов вернуть в правительство левых эсеров, которые временно отказались войти в него 26 октября. И указывалось, что «земельный закон нашего правительства, целиком списанный с эсеровского наказа, доказал на деле полную и искреннейшую готовность большевиков осуществлять коалицию с огромным большинством населения России».

Каменев и Зиновьев проголосовали против этой резолюции Ленина. К ним присоединились Рыков, Милютин и Ногин. Но большинство было на стороне Ленина.

Вскоре — в тот же день — собралась большевистская фракция ВЦИК. Там Каменев получил одобрение почти по всем пунктам, кроме исключения Владимира Ильича из Совета Народных Комиссаров. И фракция, поддержанная четверкой цекистов, вышла на заседание ВЦИК 3 ноября со своим широким планом формирования правительства вопреки решению ЦК.

Это было грубым нарушением партийной дисциплины. Примириться с ним Ленин не мог. Но левые эсеры поддержали резолюцию, требуя для себя портфель министра земледелия, и Владимир Ильич решил ждать, как развернутся дальнейшие события на заседании ВЦИК.

Ждать пришлось недолго. Позиции всех партий, групп и организаций обнажились немедленно, как только началось обсуждение декрета Совнаркома о закрытии буржуазных газет.

Выступил Владимир Ильич, и, по свидетельству Джона Рида, каждая его фраза падала, как молот:

— Гражданская война еще не закончена, перед нами все еще стоят враги, следовательно, отменить репрессивные меры по отношению к печати невозможно.

Мы, большевики, всегда говорили, что, добившись власти, мы закроем буржуазную печать. Терпеть буржуазные газеты — значит перестать быть социалистом. Когда делаешь революцию, стоять на месте нельзя; приходится либо идти вперед, либо назад. Тот, кто говорит теперь о «свободе печати», пятится назад и задерживает наше стремительное продвижение к социализму.

Мы сбросили иго капитализма, как первая революция сбросила иго царского самодержавия. Если первая революция имела право воспретить монархические газеты, то и мы имеем право закрывать буржуазные газеты. Нельзя отделять вопрос о свободе печати от других вопросов классовой борьбы. Мы обещали закрыть эти газеты и должны закрыть их. Огромное большинство народа идет за нами!

Резолюция Ленина была принята: Виктор Павлович голосовал за нее. Но левые эсеры заявили, что не принимают на себя ответственность за то, что происходит в этом зале Смольного. И ушли из ВЦИК и со всех прочих ответственных постов.

Единственная надежда даже на блок с левыми эсерами была утрачена.

К этому времени Виктор Павлович узнал, что Владимир Ильич подготовил «Ультиматум большинства ЦК РСДРП (б) меньшинству»; что он вызывал к себе представителей большинства и добился: девять членов ЦК поставили под документом свои подписи.

Ленин требовал от меньшинства категорического ответа в письменной форме: подчиняется ли оно партийной дисциплине?

На заседании ВЦИК в ночь на 4 ноября от имени Ногина, Рыкова, Милютина, Теодоровича и Шляпникова было оглашено заявление о выходе их из Совета Народных Комиссаров.

«Мы стоим на точке зрения необходимости образования социалистического правительства из всех советских партий. Мы считаем, что только образование такого правительства дало бы возможность закрепить плоды героической борьбы рабочего класса и революционной армии в октябрьско-ноябрьские дни.

Мы полагаем, что вне этого есть только один путь: сохранение чисто большевистского правительства средствами политического террора. На этот путь вступил Совет Народных Комиссаров. Мы на него не можем и не хотим вступать. Мы видим, что это ведет к отстранению массовых пролетарских организаций от руководства политической жизнью, к установлению безответственного режима и к разгрому революции и страны. Нести ответственность за эту политику мы не можем и поэтому слагаем с себя пред ЦИК звание Народных Комиссаров».

В тот же час Каменев, Рыков, Милютин, Зиновьев и Ногин вышли из Центрального Комитета. В своем публичном заявлении они подчеркивали:

«Мы уходим из ЦК в момент победы, в момент господства нашей партии, уходим потому, что не можем спокойно смотреть, как политика руководящей группы ЦК ведет к потере рабочей партией плодов этой победы, к разгрому пролетариата…»

Но пролетариат выстоял. А скептикам пришлось отступить и вскоре признать свое поражение.

Ленин был суров и беспощаден. Теодорович и Шляпников подчинились партийной дисциплине и возвратились в правительство. Каменева сместили с поста председателя ВЦИК, вместо него избрали Якова Михайловича Свердлова. Ногина освободили от руководства Советом в Москве.

7 ноября 1917 года в «Правде» появилось яростное обращение «Ко всем членам партии и ко всем трудящимся классам России», написанное Владимиром Ильичем Лениным: «…мы заявляем, что ни на минуту и ни на волос дезертирский поступок нескольких человек из верхушки нашей партии не поколеблет единства масс, идущих за нашей партией, и, следовательно, не поколеблет нашей партии».

Через три года притупилась острота событий этих ноябрьских дней 1917 года. И Владимир Ильич дал им оценку так спокойно, как это мог сделать только великий вождь, уверенный в правоте своего дела.

«Перед самой Октябрьской революцией в России и вскоре после нее, — писал он, — ряд превосходных коммунистов в России сделали ошибку, о которой у нас неохотно теперь вспоминают. Почему неохотно? Потому, что без особой надобности неправильно вспоминать такие ошибки, которые вполне исправлены…» Видные большевики и коммунисты — и среди них Ногин — проявили колебания, испугавшись, что большевики слишком изолируют себя, слишком рискованно идут на восстание, слишком неуступчивы к известной части меньшевиков и «социалистов-революционеров». Конфликт дошел до того, что… товарищи ушли демонстративно со всех ответственных постов и партийной и советской работы, к величайшей радости врагов советской революции. Дело дошло до крайне ожесточенной полемики в печати со стороны Цека нашей партии против ушедших в отставку. А через несколько недель — самое большее через несколько месяцев — все эти товарищи увидели свою ошибку и вернулись на самые ответственные партийные и советские посты».

Эти слова Владимира Ильича и дают ключ к биографии Виктора Павловича Ногина до самого последнего его часа.

С высоким накалом страстей большевики «судили» своего стариннейшего друга Макара. Градом насмешек, горькими упреками, жесткими, суровыми словами отвечали они на его попытку объяснить свое поведение в красном Питере. И это естественно. Но никто не подумал, что в Колонном зале бывшего Дворянского собрания стоит перед ними штрейкбрехер, предатель, враг: вне партии, для которой он отдал все силы, ничто не имело для него смысла.

Многие знали каждый его шаг на протяжении двадцати лет. Да и у младшего поколения, которое умело ценить героическую романтику подполья, был он на виду — безукоризненно чистый душою, добрый к товарищам, всегда открытый подвигу, способный сгореть в пламени борьбы. Способный и ошибаться. Но непременно с сознанием своей правоты.

И через несколько дней после обстоятельной «чистки» Макара назначили областным комиссаром, а с весны 1918 года — заместителем наркома труда.

Кончилось все, что недавно шло под знаком ошибок, сомнений, глубоких страданий, ранивших сердце, и борьбы совести. И выдающийся разрушитель старого мира превратился в энтузиаста-строителя. А когда эсерка Каплан ранила Владимира Ильича и жизнь вождя была в опасности, он ни на миг не сомневался, что на белый террор надо отвечать массовым красным террором.

Товарищи по праву считали Виктора Павловича большим знатоком профессионального движения, рабочей кооперации и, разумеется, текстильной промышленности, где он когда-то работал красильщиком. На разных этапах все это и стало основой его деятельности. И в самый первый период, когда осуществлялась национализация промышленности и зарождался главкизм времен военного коммунизма. И во второй: тогда началась децентрализация промышленности и заметно окрепла власть на местах. И в период третий — при нэпе и первых шагах советского рынка. И в четвертый, когда обнаружилась ставка на крестьянина и промышленность получила возможность быстрого роста и новой технической организации.

Невероятно трудной была работа в те годы: гражданская война не затихала, голод, «испанка» и сыпной тиф косили людей. А надо было искать, находить и закладывать основы советской хозяйственной жизни в великой разрушенной стране. Сколько, к примеру, положил сил Виктор Павлович, чтобы определить те нормы трудовой деятельности и те отношения рабочих с администрацией, которые позднее получили выражение в «Кодексе законов о труде»!

Но решали все дело хлеб, оружие и ткани — три кита молодой Советской республики. Голодный рабочий падал без сил возле станка. Голодный и раздетый красноармеец едва ли мог отбиваться от врагов на фронте. Крестьянин пообносился до нитки и требовал за хлеб штаны и рубаху.

Виктор Павлович превращался то в уполномоченного ЦК по заготовке хлеба в районах Северного Урала, то в главного экспедитора, отправляющего пароходы с пшеницей из Америки. Но гораздо чаще приходилось ему думать о том, как достать хотя бы один вагон продовольствия для фабрики, где рабочие, терзаемые голодом, кричали на митингах:

— И чего стоит такая власть? Сырья не дает ни на грош и куска хлеба подкинуть не может!

Чтобы наладить снабжение фабрик и заводов продовольствием и сырьем, полтора года руководил Виктор Павлович рабочей кооперацией страны.

Он пригласил Владимира Ильича выступить с речью 9 декабря 1918 года на 3-м Всероссийском съезде рабочей кооперации. Ленин ясно определил пути соглашения кооперации с властью рабочих и крестьян: «То, что сделано Советской властью, и то, что сделано до сих пор кооперацией, должно быть слито». И никаких разговоров о том, что кооперация может оставаться нейтральной в дни, когда советская власть уже заявила о своих выдающихся успехах в политической и военной деятельности. «Раньше западные народы рассматривали нас и все наше революционное движение, как курьез. Они говорили: пускай себе побалуется народ, а мы посмотрим, что из всего этого выйдет… Чудной русский народ!..

И вот этот «чудной русский народ» показал всему миру, что значит его «баловство».

Виктор Павлович выступал на съезде с открытым забралом. Обращаясь к Ежову-Цедербауму, который особенно рьяно отстаивал «независимость» кооперации от советской власти, он сказал:

— Вы знаете еще один маленький недостаток за нами: у нас всегда за словом идет дело. Если мы говорим, что у нас имеются лица, которых мы называли злейшими врагами советской власти, то за этим следует довольно ясная и определенная расправа с этими лицами (аплодисменты части зала). Это свидетельствует о том, что мы со злом, которое мы открыли, боремся. Мы не хотим, чтобы такие лица с нами работали, мы их уничтожим! (Голоса: «Ого, угрозы!» «Не очень страшно!»)… Мартову и другим не нравится то, что сделал рабочий класс России, но о чем это свидетельствует? О том, что он и другие просмотрели, что создал рабочий класс за это время… И когда Либкнехту после выхода его из тюрьмы показали изданные нами декреты и рассказали, какие… задачи уже разрешены фактически в России, он сказал, что был бы счастлив, если бы хоть десятая часть этого была проведена в жизнь!

Скоро главной заботой Виктора Павловича стали ткани. Одеть армию, одеть народ — с таким девизом развивалась текстильная промышленность, которой руководил Ногин в годы военного коммунизма и при нэпе.

Он собирал все текстильные фабрики страны в единый организм, работающий по одному плану. А фабриканты и многие специалисты саботировали каждый его шаг. Надо было ломать хребет саботажникам и привлекать тех, кто соглашался работать в новых условиях.

Началось изгнание бывших текстильных королей, дошла очередь и до Богородского «князька» Арсения Морозова. Рассказали Виктору Павловичу, как это было. Шесть рабочих — от профсоюза и партийной организации — явились к бывшему хозяину. Вошли без доклада. Морозов заметил это, сел в кресло глубже, поправил пенсне и пробурчал:

— Это что еще за мода — входить без стука?

— Собирайтесь, Арсений Иванович! — приказали ему.

— Куда собираться?

— Так что из кабинета. И… с фабрики!

— Не понимаю.

Ему объяснили честь честью:

— Без хозяина будем жить, вернее — без вас. Отбираем все подчистую!

Он вскочил и начал кричать. Но голос сорвался. Делегаты засмеялись. А потом один из них сказал:

— Ну, пошевеливайся, хозяин, нам некогда.

Слово «хозяин» прозвучало иронически. Морозов бросил на стол связку ключей и вышел…

— Все правильно, — сказал Виктор Павлович, когда ему представили эту сценку. — А где сын Арсения, Сергей? Он, кажется, отличный финансист?

— Пока в Глухове. И по части денег действительно большой специалист.

— Направьте его ко мне.

Так появился в текстильном синдикате новый начальник финансового управления Сергей Морозов, За ним потянулись к Ногину и профессора, и инженеры, и техники. И когда он увидел, что работать они будут, заручился согласием Владимира Ильича обеспечить их усиленными пайками.

Крупные специалисты посоветовали ему закрыть десятки фабрик, для которых не хватало сырья. Это был трудный шаг, даже опасный, потому что досужие крикуны немедленно начали кампанию в прессе; Ногин хочет устроить диверсию в раздетой и разутой стране!

Но Виктор Павлович обнаружил твердый характер. Он собрал Всероссийский съезд механиков всех текстильных фабрик страны. Попросил совета; как быть? И товарищи поддержали его. Бездействующие фабрики, которые никак не могли спасти двадцать-тридцать возов льна, сто или двести кип из старых запасов хлопка, вагон или два шерсти, были остановлены. Специальные бригады консервировали предприятия по всем правилам: выставляли надежную охрану, чтоб сохранить оборудование от расхищения, чистили и смазывали станки, предохраняя их от сырости и ржавчины. И как только появился хлопок, затем лен и шерсть, все фабрики полным ходом начали работать на страну.

Характер старого большевика, его умение обращаться с людьми раскрывались на каждом шагу. Он не умел лгать и никогда никому не обещал лишнего. А уж если мог сделать, делал в самый короткий срок. И если, к примеру, обещал вагон картошки, все знали, что этот вагон уже в пути на фабрику. Ездил он по предприятиям почти беспрерывно. Его встречали как самого близкого товарища — честного и бескорыстного и такого же, как они, голодного и разутого.

Однажды летом ждали его на Измайловской фабрике, под Москвой. Смена закончилась, но никто не остановил станков: всем хотелось показать Ногину, как работает предприятие, — недавно обеспеченное сырьем.

Он приехал. Но оторвалась у него подметка на старых, стоптанных ботинках.

— Вот досада, товарищи, — сказал он смущенно, — так хотел по цехам пройти, да вот у меня бедственное положение с левой ногой.

Никого это обстоятельство не удивило: было оно в порядке вещей. Просто сбегали за фабричным шорником. Тот и выручил:

— Вы, между прочим, начинайте, Виктор Павлович, беседу с товарищами в одном ботинке. Только в разговор войдете, я вам и подметку приляпаю.

И член Президиума ВЦИК и Высшего Совета Народного Хозяйства начал совещание в одном ботинке.

Он приходил на Варварку зимой в Деловой двор, прятал в письменный стол старую отцовскую шапку, которую много лет сохраняла Варвара Ивановна, и начинал суровый и страшный трудовой день. Помещение не отапливалось, в фиолетовую льдинку превращались чернила. Кипяток, а тем более чай считались роскошью.

Он усаживался и казался прикованным к креслу богатырем, которому вполне по силам и голод, и холод, и свинцовая усталость. Но он мерз и страдал, как все его товарищи, да еще мутила его изжога и угнетали боли. Только в этом он не признавался.

Сотрудник его Н. Лебедев отметил в своих воспоминаниях: «По временам было жутко смотреть на него, так как мы понимали смысл его внешнего спокойствия. Иногда, не удержавшись, то тот, то другой товарищ во время беседы предлагал кусочек хлеба или картофеля. Он не отказывался, обыкновенно брал и, как бы мал кусочек ни был, непременно разламывал его и уже после этого отправлял по назначению. Тогда, когда ему удавалось что-либо принести с собой, что в то время бывало редко, он также делился с нами. Вообще терпимость и отсутствие заботы о себе доходили у него до крайностей».

Многие старые специалисты начинали работу с ним опасливо, со всякими оговорками;

— Сойдемся ли, Виктор Павлович? Боюсь, вы и не знаете, с кем придется иметь дело.

— Почему же не знаю? Вы наш враг, но враг честный.

— Похоже на правду! Но ведь у меня свои навыки. И характер крутой, большевистским вождям я прислуживать не стану.

— Потому-то вы мне и нравитесь. И, знаете, я вам доверяю. Вы, несомненно, патриот и против России не пойдете. А уж из вашего таланта я все выжму для наших текстилей. Вот им и будете служить. Да еще как: за три мешка картошки в месяц!

Все эти холеные господа скоро нашли место в жизни под руководством Виктора Павловича. И когда его не стало, нашли они добрые, человечные слова о своем первом советском начальнике.

Они отмечали какую-то благородную чистоту в просторном светлом кабинете Виктора Павловича на Варварской площади, который выходил окнами к маленькой церквушке, поставленной давным-давно Дмитрием Донским в память всех святых.

Воздух в кабинете был прозрачный, чистый, добрый. И вовсе не потому, что текстильный хозяин страны не выносил табачного дыма. А потому, что обладал он прекрасными свойствами души: искренностью и прямотой. И ему нельзя было говорить неправду.

В этой атмосфере душевной чистоты и работал большой человек с недюжинным государственным умом, работал с утра до поздней ночи, почти не думая о себе.

— Он жжет свечу с обоих концов, — с сожалением говорили о нем товарищи. Свеча горела ярко.

И кое-кто понимал, что сгорит она быстро…

Больной, тащил он на своих плечах непомерную тяжесть труда — и в Красном Профинтерне и внутри страны. Спорил на публичных диспутах о планах, о ценах, о рынке то в Политехническом музее, то в Колонном зале Дома союзов. Смело отбивался от некоторых критиков в печати; защищал свои позиции на пленумах ЦК, на партийных конференциях и съездах. И всегда выступал как рачительный, дальнозоркий и уверенный в своей правоте руководитель крупной и важной отрасли народного хозяйства. И иногда его слово и дело бывали решающими. Осенью 1923 года образовался опасный разрыв между дешевым хлебом и дорогими изделиями города. Пока другие наркомы подсчитывали, чем грозит им удешевление продукции, он резко снизил цены на все изделия текстильных фабрик страны и помог навести порядок на внутреннем рынке.

Из года в год поднимался, снова рос его авторитет в партии. На IX съезде РКП (б) его избрали кандидатом в члены ЦК. А с X съезда и до конца своих дней был он бессменным председателем ревизионной комиссии Центрального Комитета.

Наступил год 1920-й.

Верховный совет Антанты признал с горечью, что не оправдала себя военная и экономическая блокада молодой Советской республики. Натравливали на нее вооруженные орды четырнадцати держав — не сломили! Пророчили каждый месяц, что рассыплется она, как колосс на глиняных ногах, — а она живет! И набирает силу. И скоро сбросит барона Врангеля в Черное море. Значит, надо торговать с этой красной Россией!

И Россия не возражала восстановить торговый контакт с традиционными партнерами.

Когда стали формировать первую торговую делегацию, Владимир Ильич остановил свой выбор на Красине и Ногине.

Леонид Борисович Красин, человек большого такта, прирожденный дипломат и крупный инженер, весьма был на месте в качестве главы делегации. Да у него сохранились и личные связи с многочисленными фирмами за рубежом. А в одной из них — в концерне «Сименс» — он даже был директором русского филиала.

Виктор Павлович Ногин, выдающийся руководитель текстильной промышленности страны, эрудированный экономист, давний эмигрант и хороший знаток английского языка, назначался заместителем Красина. К ним подключили Максима Литвинова — дипломата весьма большого диапазона и человека очень крепкой хватки. Наконец снарядили дельный технический аппарат. И всех направили за рубеж через Финляндию.

Но в то время не было у России дипломатических отношений ни с одной крупной державой на Западе. И первая советская делегация тронулась в путь под флагом торговой комиссии Всероссийского центрального союза потребительских обществ.

Леонид Борисович Красин заплатил наследникам мыловара Джозефа Фелса те 1 700 фунтов стерлингов, которые в 1907 году взяли под расписку делегаты V Лондонского съезда РСДРП. Для Виктора Павловича как бы закрылась еще одна страница в огромной книге революционной романтики давних лет; ведь и его подпись стояла на этой знаменитой расписке.

Удалось, кроме того, завязать контакт со шведскими фирмами: Россия получала кредит в сумме 100 миллионов крон и приобретала для нужд транспорта 1 000 паровозов на протяжении шести лет. На Британских островах удалось договориться о возобновлении торговых отношений с Англией. Так была пробита крупная брешь в антантовском фронте контрреволюции. И хотя дело шло со скрипом и Красин один довершал успешно начатые переговоры в Лондоне, но в марте 1921 года многостороннее соглашение с Великобританией было подписано. С этого времени и началось фактическое признание Советской России со стороны крупной капиталистической державы.

Сохранилось несколько писем Виктора Павловича жене, детям и Варваре Ивановне за те три месяца, которые провел он за границей в 1920 году.

Ольга Павловна Ногина и ребятишки жили тогда в Кремле, в Потешном дворце, в большой и мало уютной квартире с малыми оконцами, средневековыми сводчатыми потолками и метровыми стенами старинной кирпичной кладки. Туда, в квартиру № 14, и приходили письма, из Або, Копенгагена и Лондона — иногда с оказией, чаще по почте. И они открывают какие-то черты большевика, вдруг оказавшегося вдали от Родины и от любимой работы.

Делегация почти неделю просидела в Петрограде: финны, шведы и англичане никак не могли решить, кто и как возьмется доставить большевиков в пункты назначения. Наконец прибыли на финскую границу два английских офицера. Они и доставили делегацию до порта в Або. И там перепоручили ее финскому офицеру и представителям шведского правительства.

В ожидании такой своеобразной «визы» для путешествия за границей Виктор Павлович несколько раз встречался с Горьким.

Алексей Максимович и Мария Федоровна Андреева показали Красину и Ногину в подвале Эрмитажа уникальное собрание картин, старинных вещей, мебели, гобеленов и дорогих безделушек, найденных в дворцах питерской знати. Все они предназначались для художественных хранилищ страны. И Горький гордился, что ему пришла мысль собрать все эти ценности и сохранить для потомства.

Затем пили чай у Горьких. А когда гости собрались уходить, Алексей Максимович придирчиво оглядел их сверху донизу и покачал головой:

— Эх, друзья мои — англичане! Погляжу на вас: вы не сэры, а просто весьма серы! Приедете туда, — он махнул рукой на запад, — сейчас же отправляйтесь к портному. Честное слово, деже покойный Саввушка Морозов не выдал бы под такие костюмы ни гроша. А ведь вы за миллионами едете! И в таком затрапезном виде.

Делегаты переглянулись: действительно, костюмчики были не первой свежести, да и годов на пять поотстали от моды.

— Светлая голова у вас, Максимыч! — сказал Красин. — Совет ваш принимаю: задержусь по делам в Гельсингфорсе, приведу гардероб в порядок. А Виктору Павловичу устроит это в Стокгольме Литвинов, он уже там.

Из столицы Финляндии делегация отправилась без Красина. Ногин занял в Або пароходные каюты для товарищей и 2 апреля 1920 года сошел на берег в Стокгольме. Его встретили Максим Литвинов и большая группа шведских коммунистов с цветами.

В Швеции пробыли неделю: заседали с промышленниками, спорили, отвечали на многочисленные вопросы. А в свободные часы знакомились с предприятиями. Заводы и фабрики работали почти с полной загрузкой, страна казалась сытой и хорошо одетой: никак не задела ее война зловещим черным крылом.

Но и в Швеции часто возникали стачки. А по всей Европе они не затихали ни на миг. И, разумеется, резвые борзописцы капитала связывали волну забастовок с пребыванием советской делегации за рубежом.

Московских газет не поступало. А в иностранной прессе сплошь подавалась самая «развесистая клюква» о советской стране. Даже солидная английская газета «Таймс» сообщала на первой полосе, что каждый месяц мужики и рабочие убивают по одному наркому. И что в России началось на почве голода людоедство: «Сегодня только читал, как один господин уверяет, что в России существует каннибализм и что лично он видел, когда сидел в московской тюрьме, плавающий человеческий палец в супе, — писал домой Виктор Павлович. — И все это делается несмотря на то, что наиболее серьезная публика перестала верить такой лжи. Заметки, написанные в более спокойных тонах, заключают в себе массу безграмотной неосведомленности. Более трезвое отношение у коммерсантов. После нескольких сделок и организационных торговых шагов почувствовалось более вдумчивое отношение, но, очевидно, еще долго нас будет окружать атмосфера лжи, недоверия и неосведомленности».

Сорок дней пришлось пробыть в Копенгагене: польские паны распустили слух, что Максим Литвинов является руководителем большевистского «шпионского центра». Началась травля в продажной прессе, и Литвинова не хотели впускать в Англию. Но Красин и Ногин не уступили и решили ждать, пока не образумятся в Лондоне «твердолобые», идущие об руку с паном Пилсудским из Варшавы.

Между тем 7 апреля начались важные переговоры с председателем верховного экономического совета Антанты мистером Уайзом, двумя англичанами и двумя французами. Разговоры за круглым столом требовали осторожных слов и очень четких, определенных действий. И Виктор Павлович жаловался жене, что у него иной раз не хватает английских и французских слов для выражения учтивых, сложных и так мало значащих дипломатических терминов и понятий. Леонид Борисович не владел английским языком, и Виктору Павловичу приходилось выручать его в очень сложной ситуации. «Основные вопросы были разрешены в общих чертах приемлемо для обеих сторон, но пока эти решения не окончательны, — писал он домой. — Англичане требуют нашего приезда в Лондон, но не хотят, чтобы туда ехал Литвинов. Это обстоятельство создало неопределенное положение: куда и когда мы теперь поедем — в Лондон ли или в Италию, где будут происходить заседания верховного совета, — не ясно… За это время на нашем положении все чаще и чаще отражается положение самой Европы. В Дании идет борьба короля с левыми партиями; его советниками являются бывшая царица Мария Федоровна и Юденич, который между прочим живет рядом с нами».

Пока выяснялся вопрос о поездке Литвинова в Англию, Виктор Павлович смог бегло познакомиться со страной. Он осмотрел замок, где, по преданию, жил Гамлет, принц датский, и побывал на «могиле» знаменитого шекспировского героя.

А затем снова на него накинулись коммерсанты и «вносили до ста предложений в день». Интерес к России рос на глазах. И даже советские эксперты, из тех старых специалистов, которые никак не хотели «признавать» коммунистов, начали мечтать о России. И говорили Виктору Павловичу, что после долгого общения с ним «они вернутся в Россию большевиками. Мы здесь все стали еще большими патриотами. Читаем о России просто с завистью».

Литвинову разрешили, наконец, приехать в Англию. Леонид Борисович задержался в Дании, Виктор Павлович отправился во главе делегации на Британские острова. «Англия встретила нас хорошей погодой, хорошим настроением, травлей в некоторых газетах и сложным политическим положением», — сообщал он в Москву. Но это письмо смог написать лишь на пятнадцатый день по прибытии в Лондон. «У меня почти не было свободного времени», — скупо говорил он о своей весьма трудной работе.

31 мая 1920 года Красин отправился на свидание с триумвиратом, который вершил британскую политику тех времен. Он беседовал с Ллойд-Джорджем, Бонар-Лоу и Керзоном. «Пока не могу писать о значении этого факта», — отмечал в письме Ногин. Да и в Лондоне приходилось помалкивать, так как «с нас взята подписка, что мы не будем давать никаких интервью без одобрения английского правительства… Наша делегация давно перестала рассматриваться как кооперативная, и на нас смотрят как на политических представителей России».

Работы было много. Но по Москве скучал он очень сильно и ловил каждую новость о России. «Сегодня пришло подтверждение, что взят Киев. Завидую, что ты в Москве. Несмотря на все трудности, недоедание, во сколько раз лучше у нас, дома! Здесь живешь, как среди покойников или среди людей, которым еще предстоит родиться… Как далеко мы ушли вперед!..»

В лондонской политической сутолоке, не затихавшей для наших дипломатов до полуночи, очень редко урывал Виктор Павлович минуту, чтобы послать слово привета не только жене, но и детям и Варваре Ивановне. «Милый Владя и милая Леля! — обращался он к детям 31 мая. — Пишу вам из такого большого города, перед которым Москва кажется совсем маленьким городом. Народу здесь живет в восемь раз больше, чем в Москве. Много здесь интересных музеев, парков и есть что посмотреть и в игрушечных лавках и в книжных. Думаю, что Владя и Леля будут довольны моими подарками.

Хорошо ли вам там, где вы теперь живете? Я вот все думаю, что когда приеду к вам, вы будете такие большие, что я вас не узнаю.

Ну, теперь ты, Владя, должен мне написать большое письмо, а не такое маленькое, как в прошлый раз. Напиши обо всем: как гуляешь, с кем играешь, какие книжки прочитал сам. Ведь ты уже, наверное, теперь научился хорошо читать.

А ты, Леля, скажи милой маме, что ты хочешь передать мне, пусть она не поленится — напишет.

Целую вас обоих крепко-крепко, а вы за меня поцелуйте маму и бабушку. Ваш папа…»

Летом 1921 года ездил Виктор Павлович по поручению ЦК РКП (б) на заготовки хлеба в район средней и нижней Камы. Добирался он и до далекой Чердыни, где побывал в ссылке его старший брат Павел.

Сохранилась добрая молва, как большой начальник из Москвы — собой видный, но больно худой, с раскидистыми усами — черёмными, почти рыжими, и с окулярами на носу — вел беседу в глухоменных деревушках. Не приказывал сдавать хлеб, хоть была при нем стража и большим скопом ходили за ним разные начальники, которые правили местной властью в Перми, а уговаривал и советовал, как добрый и умный гость. И удивил всех, когда достал из кошелька новый серебряный рубль, на котором мускулистый рабочий в комбинезоне поднимал тяжелый молот над наковальней.

Тихо и глухо говорил московский начальник:

— Барона Врангеля мы прикончили. Не нынче, так завтра выкинем японцев с Дальнего Востока. Власть советская победила повсюду. Но одна у нас беда горькая: деньги считаем на миллионы, мешками пятипудовыми. И просто голова трещит от такого сумасшедшего счета. Вот и сказал Владимир Ильич Ленин: надо дать рабочему и крестьянину такие деньги, которые им привычны. Деньги дорогие, крепкие, обеспеченные золотом и всем достоянием Советской республики. И тогда они поверят, что наша власть заботится о них денно и нощно. Отчеканили в Москве эти первые образцы, — он подкинул рубль на руке, словно играл в орлянку. — И Ленин сказал: покажите крестьянам, какое серебро скоро зазвенит у них в карманах.

Пожилой мужичок попробовал монету на зуб.

— Денежка справная. А сколь, мил человек, на нее надобно хлебушка дать?

— Да как и прежде: с пудишко, не меньше.

— Так. А ежели на ситец повернуть? Подбились мы с ситцем, слов нет. К празднику достанет баба рубаху, а она вся в дырьях. Ты уж про ситец скажи, как его покупать будем?

— Обыкновенно, как всегда было: от пяти до восьми фунтов ржи за аршин.

— Подходяще. Так и спокон веков велось. А насчет ситцу-то постараешься?

— Сейчас за хлопком еду в Среднюю Азию. Повезете хлеб поскорей, и я раньше уеду. Хотим через год-другой все фабрики загрузить полностью.

— Дело, дело, — судачили крестьяне. И приятно им было, что идет у них мирная и содержательная беседа с начальником, который и говорит дельно и про нужду их знает не плохо.

Хлеб пошел в Москву с Камы по доброму согласию с земледельцами. А «большой начальник» уже девятые сутки тащился до Ташкента. В вагоне по вечерам гасили свет: еще постреливали басмачи по пассажирским составам.

И по всей благодатной земле Туркестана не затихали бои на внутреннем фронте: с басмачами воевали повсюду и почти всегда.

В глухих аулах, где пахло душной плесенью средневековья, пламенели осенью 1921 года важнейшие лозунги Великого Октября: «Земля дехканам!», «Вода дехканам!»

Надо было отбирать эти жизненные блага у крупных баев и передавать их дехканам. И возвращать хлеборобов к их исконной культуре — к белоснежному хлопку, которым никто не хотел заниматься.

У дехкан почти никогда не было своего хлеба: им подвозили пшеницу из Семиречья или из Оренбурга. Но две войны спутали все карты. Транспорт пришел в запустение. И земледельцы попали в капкан; хлопок лежал у них холмами, а за него не удавалось получить ни зерна. Да и денег за него никто не давал: был он нипочем, даже цены на него не имелось! И кипы дорогого сырья нередко использовались в домах и в поле как заслон от шальной пули басмача. Дехкане забросили хлопок и кинулись сеять хлеб.

Адольф Иоффе, которого сменил Виктор Павлович на посту председателя Турккомиссии ВЦИК, отметил в своих воспоминаниях: «Ногин вывернулся: он придумал выдавать ссуды и премии за посев хлопка; агитировал дехкан; приглашал к себе их делегации. А с помощью Ленина Виктор Павлович и вывез из Туркестана старые запасы хлопка».

За этими скупыми строками — целая полоса жизни коммуниста и хозяйственника. С неутомимой энергией он добывал хлеб из России и посылал взамен эшелоны с хлопком. Очень хотелось ему обезопасить дехкан от басмачей в поле. И в первую очередь арбакешей, занятых подвозкой хлопка из аулов: не раз обстреливали их в пути басмачи.

Он пригласил старого товарища Эразма Кадомцева, служившего в разведке, и завел с ним разговор: нельзя ли подобраться к муфтию, чтобы он выдал «охранные грамоты» для возчиков? Оказалось, что, кроме муфтия, есть в Ташкенте популярный мусульманский «святой». И оба эти старца ведут скрытую войну между собой за влияние на правоверных. Надо было отыскать такого последователя Магомета, который имеет доступ в оба враждующих «лагеря». И дать понять старцам, что советская власть простит им все грехи, если они оградят арбакешей и работающих в поле дехкан от налета басмачей.

Нашелся один татарин, который и выполнил роль умного лазутчика в оба «лагеря». И муфтий и святой, стараясь выслужиться перед новой властью, стали широко раздавать «охранные грамоты». А эти бумажки имели вес в бандитском лагере басмачей. И налеты на работающих дехкан прекратились.

Пребывание в Туркестане здоровья не прибавило. Долго кормили его пареной, вареной и жареной верблюжатиной, которая не далеко ушла от конины. И он даже взмолился:

— Не могу больше! Этой едой вы меня доконаете!

Устроили ему молочную диету в одной из больниц города. Рацион был весьма скромный, да и пользоваться им приходилось редко. Виктор Павлович был теперь председателем хлопкового комитета страны и много времени проводил в разъездах по Средней Азии. А когда был в Ташкенте, все не добирался до больничной столовой, потому что то в одном, то в другом учреждении руководил первой генеральной чисткой партии в Туркестане. И засиживался до позднего вечера, отсекая от партии чужаков — буржуазных националистов, всякого рода перерожденцев и расхитителей народного добра. Тот же Иоффе вспоминал, что Виктор Павлович относился к делу столь добросовестно, что забывал о себе, о своих болезнях. Он сердечно и отзывчиво относился к коммунистам, которые проходили у него чистку, и всегда опасался допустить оплошность, ошибку или перегиб, когда решалась судьба человека. Добродушно журил тех, кого критиковали за промах товарищи. И был беспощаден к шкурникам и примазавшимся.

В Москву Виктор Павлович вернулся больной. И ЦК принял решение направить его на консультацию в Берлин.

Какой-то странной показалась ему побежденная в войне Германия. Совсем не то, что в начале века, когда он приезжал в Мюнхен к Владимиру Ильичу. Тогда страна была чистенькая, прилизанная, будто выстиранная. А сейчас немцы позабыли о блеске и чистоте. И строили мало, только домишки на фольварках и в селах.

Санаторий Вольтерсдорф понравился. Корпус стоял возле канала, в окружении озер. По берегам раскинулся лесок. И напоминал он подмосковные рощи, что тянулись вдоль старой дороги на Ярославль. С детских лет помнил он это лесное раздолье, когда уезжал из Москвы в Калязин с матерью, больным отцом и братом. Только, кроме берез и сосен, смотрели теперь в его окна липы, каштаны и белая акация.

Публика удручала: все больше «шиберы» — новые представители буржуазии какого-то белогвардейского толка. Был лишь один земляк — немногословный, но злой на язык художник Дени.

Виктор Павлович часто грустил: «Книг нет, даже английских, а русскую белогвардейскую литературу читать не хочется». Да и боли его «крючили». И первые анализы не принесли успокоения: врачи подозревали застарелую и острую язву. Но они ошибались.

Профессор Бир предложил операцию. В Берлин приехала Ольга Павловна. Она и сообщила Варваре Ивановне 13 октября 1922 года: «Вчера была сделана операция Виктору Павловичу. Продолжалась она — больше часа и была серьезная. Сделал ее Бир, говорят, блестяще. Нашли большой камень (чуть поменьше голубиного яйца) в желчном пузыре. Остальное все было здорово, и даже сам желчный пузырь не воспален».

Профессор Бир не нашел язвы. Но, как видно, не придал значения нарушениям функций одной из стенок желудка.

Однако дело пошло на поправку. И своим ребятам в Москву Виктор Павлович отправил через три недели бодрое письмо: «Милые Владя и Леля, пишу вам, сидя в кресле, после того, как сделал прогулку по коридору и даже поднялся по лестнице в один этаж. В письме к бабушке я подробно рассказал о своем положении: попросите ее прочитать вам.

С каждым днем силы мои прибывают, и, вероятно, скоро буду совершенно здоров и на этой неделе выпишусь из санатория. Все боли, которые у меня были, прошли, и пока лишь немного болит шов, когда я хожу.

Ваши письма и карточки мы получили. Я был очень рад видеть письма Лели — как хорошо она пишет! Рад был прочитать и твои, Владя, письма, они становятся все интереснее.

Карточки у вас вышли хорошие, только больно ты, Владя, лукавую физиономию состроил.

Пишите оба побольше.

Сейчас мне разрешают сидеть в кресле по нескольку часов и немного гулять. Я, как маленький, учился это делать — теперь уже научился и могу ходить один, без поддержки мамы или сестры.

Как только переедем в старый санаторий, напишу вам еще, а теперь целую вас обоих крепко, крепко. Ваш папа».

Но прошло три-четыре месяца, и снова появились мучительные боли. А текстильный синдикат, которым руководил он, требовал полной отдачи сил. Да еще и определилось в ЦК, что Виктору Павловичу придете пробивать еще одно «окно» на Запад, теперь уже в Соединенные Штаты Америки. Эта крупнейшая капиталистическая держава все еще не желала признавать Советскую Россию и тормозила торговлю с ней. От такой почетной миссии Виктор Павлович отказаться не мог. И в конце октября 1923 года отправился через Германию и Англию в страну технических чудес и техасского хлопка.

Он приехал в устье реки Везер, в немецкий город Бремен, в тот день 25 октября, когда было подавлено восстание в Гамбурге.

До Гамбурга — рукой подать. И в Бремене все живо переживали это крупное событие; докеры — с нескрываемым сожалением, что почин их товарищей не перекинулся на всю Германию по вине продажной верхушки эсдеков; перепуганные бюргеры — с удивлением, что баррикадные бои произошли в стране, где народ, по определению покойного Бисмарка, «любит не революцию, а сосиски с капустой»; капиталисты — с явным злорадством, что коммунистам не дали хода.

На Бременской хлопковой бирже начался бум, как только пришли известия, что в городе появился «господин Ногин». Ему предлагали десятки вариантов, лишь бы предотвратить его поездку в Америку: немецкие перекупщики хлопка боялись краха, если Ногин договорится о поставках сырья в Мурманск или Петроград, минуя крупнейший в Европе перевалочный пункт в Бремене, где и у текстильного синдиката СССР была своя контора.

«Целые дни здесь у меня проходят в разговорах с представителями разных фирм. Беседу обыкновенно приходится вести по-английски: можно сказать, что хлопковый язык — английский, — писал он домой. — Германия голодает, деньги считают здесь миллиардами, страна завалена бумажными денежными знаками. И все деловые расчеты ведутся на доллары».

Кстати, и он уплатил пять долларов за визит, отданный профессору Биру, и двадцать долларов за рентгеновский снимок. Ничего утешительного этот снимок не дал.

— Нужны компресс и строгая диета, — сказал профессор.

«Но я компрессы все еще не делаю, диету удается соблюдать очень редко, и результаты налицо: печенка моя побаливает».

Но о своем здоровье сообщал он мимоходом. Зато в каждом письме — дела, дела. И иногда и нотка грусти. 7 ноября 1923 года он приехал в Лондон, сходил на могилу Карла Маркса. И написал домой, что в праздничной речи в Москве он хотел бы услышать побольше уверенности и спокойствия: «Отсюда как-то больше чувствуется мощь Советской России, и мне представляется, что, несмотря на всю трудность положения, мы далеко обогнали другие народы».

Поездка Виктора Павловича оживленно комментировалась всей деловой прессой Европы и сопровождалась дикой свистопляской в белогвардейских газетах. Хлопковые биржи подготовили ему в Англии «бенефис» — до небес взвинтили цены. Но бум закончился, как только выяснилось, что он не будет делать закупок на Британских островах. «Плохо, что не приезжал сюда три года: надо бы активнее действовать на мировом рынке», — записал он для памяти.

И теперь наверстывал упущенное, и шесть дней пролетели как на крыльях быстрой птицы — от визита к визиту, в деловых встречах и на банкетах.

Он фрахтовал английские и норвежские пароходы под пшеницу и хлопок, подписывал контракты и произносил речи. В этой деловой суматохе некогда было повидать даже старые знакомые места, где жил он в первом десятилетии века. И в скупых письмах домой он лишь отметил, что Лондон переменился внешне. На главных улицах по вечерам переливчато сверкали световые рекламы. А вокруг правительственных зданий на Даунинг-стрит и возле Парламента появились крепкие деревянные заборы. Не для красоты поставили их власти. А потому, что в этом оживленном и сытом городе бывает беспокойно. И от рабочего класса приходится отгораживаться частоколом.

От портного был получен смокинг. В магазине купили лаковые ботинки и галстуки. Так уж заведено на первоклассной пассажирской линии Европа — США: без вечернего платья, без пресловутого «evening dress» нельзя появляться в салоне.

В среду, 14 ноября 1923 года на крупнейшем пассажирском лайнере «Мажестик», который у побежденных немцев назывался «Бисмарком», Виктор Павлович отправился со своими сотрудниками из Саутгемптона в Нью-Йорк.

Капитанский помощник записал его в табеле. «Nognini Mr. Victor». И Виктор Павлович, так неожиданно превращенный в итальянца, шутил, что у Муссолини одним подданным стало больше.

Настроение было отличное. Добрый цейсовский бинокль, приобретенный в Лондоне, был спутником Виктора Павловича на палубе: можно было любоваться далекой гладью океана, рассматривать встречные корабли. В ресторане кормили хорошо. Все располагало к беспечному отдыху в этом недельном пути через Атлантику. Но он уже думал об Америке, Удастся ли ему — первому посланцу Советского правительства— завоевать страну дяди Сэма? Как встретят самодовольные деловые янки представителя крупного большевистского «бизнеса» и дадут ли кредиты, ради которых он и оставил на время Москву?

Виктор Павлович старался обратить внимание своих сотрудников на своеобразие обстановки за океаном: там могут обходиться и без русского сырья, не так, как в Европе, которой нужны лес, лен, марганец, нефть и другие товары советского экспорта. И там упорно продолжают поддерживать мысль о блокаде большевиков. А он хочет создать в США отделение Всесоюзного текстильного синдиката и отвоевать себе прочное место в сплоченной корпорации хлопковых королей.

— В Америке мы будем действовать по-американски: станем вровень с дельцами и начнем говорить с ними на самом доступном языке — языке доллара. И тогда они не будут подчеркивать во всем свою исключительность!

Виктор Павлович даже вспомнил чванливую легенду о сотворении Америки. Было время, делил Саваоф землю между народами. Вырезал самый лучший ломоть, где были природные зоны на любой вкус — и благодатные степи Украины, и приморское побережье Италии, и нагорные равнины Алжира, и заснеженные просторы Сибири. И сказал: «Когда ирландцы и немцы, итальянцы, славяне и евреи передерутся из-за куска хлеба, будет здесь райское место для всех. И создадут они демократический рай по ту сторону «пруда».

— А «прудом» американцы непочтительно называют Атлантический океан, — говорил Виктор Павлович. — И во всем они таковы. Да им и не трудно чваниться: страна на всех парах летит вперед, не зная блокады, сыпного тифа, голода и ужасной войны!..

Три месяца видела и слышала его Америка. «Я занят больше, чем в Москве, — писал он домой 7 декабря 1923 года. — Был уже в Вашингтоне и Бостоне. Все проявляют громадный интерес к Советской России, и у меня появились надежды на хорошее улаживание отношений между странами».

Исключительную роль сыграли и личное обаяние Виктора Павловича и большевистская деловитость, и тонкое понимание обстоятельств, и, разумеется, деньги. «Дни бешеные — все в банках, — писал он через неделю. — Организовал контору с капиталом, в один миллион долларов. Это облегчило разговоры с финансистами. Но и им приходится читать лекции. Слушают с огромным интересом».

Капитал был положен на его имя: он теперь разговаривал, как миллионер с миллионерами. И появился деловой бланк:

«AIl-Russian Textil Syndicate. Head office: Wanvarка, 9, Moscow. Victor P. Nogin; president».

Он встречался с министром торговли Гувером; отбирал хлопок в Техасе и в портах на берегу Мексиканского залива; отправлял пароходы с пшеницей и «белым золотом» в Мурманск; внимательно изучал, как организован труд на текстильных фабриках; был почетным гостем города Галвестона.

Как-то пришлось ему обедать с банкирами Нью-Йорка. Они стали расспрашивать его о личной жизни. Сохранилась запись этой беседы, сделанная журналистом К. Жильбертом:

— Как вы живете в Советской России, мистер Ногин?

— Все мы работаем и получаем жалованье. Мой оклад — пятнадцать червонцев, по курсу у вас — семьдесят пять долларов в месяц. Бывают и другие заработки — я довольно часто печатаюсь в газетах. Но все, что поступает сверх этой суммы, я отдаю Коммунистической партии.

— Но у вас же есть семья?

— Да, двое детей и жена.

— А потребность копить деньги для семьи? Вдруг что-либо случится с вами? Кто позаботится о детях?

— Вам это трудно понять, господа. Я всю жизнь отдал революции, победе коммунистического общественного строя. И правительство взяло бы на себя заботу о моих детях. Поверьте, одно сознание — даже при смертном часе, — что жизнь ушла на приобретение капитала, угнетало бы меня до крайности.

Американские бизнесмены были восхищены и этими ответами и изумительной энергией большевика:

— Его бодрый дух, глубокий ум, исключительная искренность завоевали уважение и доверие всех деловых людей Америки. Никто из граждан Советской России не производил такого обаятельного впечатления на все слои нашего общества.

А один из крупнейших компаньонов Моргана сказал без всякой лести;

— Если бы в Америке сейчас появилось десять Ногиных, мы признали бы Россию немедленно!

Виктор Павлович был доволен результатами. В январе 1924 года он писал жене из Северной Каролины: «Советская Россия еще не признана. Но текстильный синдикат уже признан».

Начались сборы домой. Снова закружили его острые боли. И он решил показаться врачам в Нью-Йорке. «Он поместился в довольно хорошем, раньше немецком, госпитале, где и был подвергнут исследованию со стороны профессора, русского по рождению, и, кажется, эмигранта времен царизма, — вспоминал один из сотрудников Виктора Павловича. — Я не раз посещал его в этом госпитале. Один день я застал его с каким-то предметом во рту, похожим на детскую соску. Оказалось, что ему для исследования желудка пропущен тонкий шнурок, и с ним он должен пробыть около суток. На другой день Виктор Павлович рассказывал мне о тех заключениях, к которым пришел профессор. На определенной длине видны на шнурке следы крови. Диагност определил, что у Ногина легкая язва желудка, развитие которой можно было бы приостановить немедленным лечением. На следующий день Виктору Павловичу выкачивали желудочный сок при помощи резиновой трубки. Все эти исследования он выносил терпеливо и даже шутливо заметил, что, когда он целые сутки держал шнурок во рту, его речь лучше понимали сиделки».

Профессор рекомендовал ему немедленно лечь в больницу по приезде в Москву. Но об этом не пришлось и думать. Перед отбытием из Нью-Йорка громом сразило его известие о смерти Владимира Ильича Ленина. Ему выражали соболезнование по случаю кончины великого вождя новой России, Он принимал их, но в сердце была страшная рана. С этой раной и добирался он девять суток до Европы на лайнере «Аквитания», да еще пять дней до Москвы, где уже стоял на Красной площади деревянный Мавзолей самого дорогого Человека.

«Известие о смерти Владимира Ильича пришло ко мне в Нью-Йорке на другой день. Перед этим я только что слышал, что ему лучше, — писал он с «Аквитании» 31 января 1924 года. — Мне все время вспоминаются разные встречи с ним. И многое хочется передумать, а кругом идет, вернее кипит, шаблонная жизнь. Смерть Владимира Ильича показала, что его имя известно каждому и в Америке и что он завоевал уважение даже самых враждебных ему слоев».

«Как дела в Москве? Как жить без Ленина?» — эти мысли не давали ему покоя, пока он пересекал океан, Францию, Германию и Польшу.

10 февраля он появился в своем кабинете на Варварке. В докладе о поездке в Америку он развернул чудесную картину — какой должна быть текстильная промышленность страны через десять лет. Он хотел строить образцовые фабрики по американскому типу и ликвидировать на старых фабриках российский универсализм, чтобы каждое предприятие давало больше дешевых по цене товаров неширокого ассортимента. Он ожидал летом приезда в Москву видных текстильных деятелей из Америки, чтобы завязать с ними более тесное сотрудничество.

И никто не мог думать, что ровно через сто дней бездыханное тело его будет лежать на постаменте в Колонном зале Дома союзов.

Надо было ложиться в больницу, но все не отпускали дела. Он не мог уйти, пока не закончен его доклад ревизионной комиссии ЦК тринадцатому партийному съезду. С Леонидом Борисовичем Красиным он хотел согласовать заказы синдиката через наркомат внешней торговли. И последний вечер, перед тем как лечь на операцию, он провел с Леонидом Борисовичем. «Выглядел Виктор Павлович в тот вечер, как, впрочем, почти всегда, прекрасно и только иногда во время разговора, видно, чувствовал боль. Проводил меня до порога своей квартиры, пожал руку с обычной своей милой улыбкой», — вспоминал Красин.

В Солдатенковской больнице навестил его Феликс Эдмундович Дзержинский, только что назначенный председателем ВСНХ. Он был дорогим вестником жизни, он звал работать вместе, руководить растущей промышленностью страны. Они перебирали в памяти свои встречи, говорили о дорогом Ильиче. Но получилось так, что большевика Ногина провожал навсегда большевик Дзержинский, которому тоже пришлось прожить после этой встречи с другом в больнице всего лишь восемьсот стремительных дней.

18 мая 1924 года профессор Розанов сделал операцию. Она была не самая сложная. Но начался перитонит. И в пять часов пятнадцать минут 22 мая 1924 года, после мучительных страданий, при полном сознании Виктор Павлович скончался.

Такой неожиданной была смерть, что казалась она зловещей — на сорок седьмом году, в расцвете сил, словно от пули, упал большевик.

В день открытия XIII съезда партии вся страна узнала о смерти Виктора Павловича: «ЦК РКП (б) извещает, что в ночь на 22 мая, скончался один из старейших и заслуженнейших членов РКП, один из преданнейших и вернейших товарищей Виктор Павлович Ногин».

Съезд открылся. На Красной площади у Мавзолея состоялся пионерский парад в связи с присвоением организации юных пионеров имени Владимира Ильича Ленина. А после парада — и дети в красных галстуках и делегаты съезда — пришли отдать последний долг товарищу и другу.

Пятьсот тысяч москвичей вышли на Красную площадь 25 мая, в день похорон Виктора Павловича. Товарищи сказали о нем дорогое, доброе слово и опустили в землю гроб у Кремлевской стены.

И Надежда Константиновна Крупская написала в некрологе, что о таких людях, как Виктор Павлович Ногин, «говорили не много, но подразумевалось само собой, что они телом и душой преданы партии, составляют ее органическую, неотъемлемую часть, для нее живут, ею дышат, ко всякому вопросу относятся с величайшей добросовестностью, никогда не покривят душой и, не покладая рук, будут грести и грести, налегая грудью на весла, пока хватит сил. Ткань нашей партии соткана из такого добротного материала. Революция вплела в нее много ярких нитей, но основу ее составляли кадры именно этих старых, надежных товарищей…»

Можно сказать, что осталась безутешная вдова, осиротевшие дети, убитая горем мать, и поставить точку. Но это слишком тривиально и просто недостойно памяти прекрасного человека и неутомимого борца за наше счастье.

Внутренняя жизнь Виктора Павловича — действительно «сплошное действо в той социальной драме, которую представляет собой борьба рабочего класса», — так замечательно сказал Михаил Иванович Калинин.

Кому-то нужно было перечеркнуть и эту жизнь в те годы, когда сдавали в архив имена, без которых нет подлинной истории нашей партии.

Важно, чтобы имя Виктора Павловича Ногина осталось дорогим для нашего поколения строителей коммунизма и чтоб оно светило и сверкало в великом созвездии маршалов Ильича!