Вокруг Заячьего острова, занятого крепостью, жил город, великий и родной, почти завоеванный для «Искры».

Но от его проспектов и улиц, от Большой Посадской, где филеры скрутили руки и усадили в пролетку, от явочных квартир, раскиданных по дальним закоулкам, от друзей и товарищей, еще державшихся на воле, отгородили массивные серые стены. И только под покатым подоконником, в малом проеме, трижды зарешеченном ржавыми прутьями, проецировался жалкий кусок черного неба в звездах.

Жуткая людская молва шла об этом бастионе. Когда-то Петр I «любезно» предоставил его своему фавориту Трубецкому. Затем сидели тут самые опасные враги двух Александров Романовых: Кропоткин, Морозов, Фроленко, Фигнер, Александр Ульянов. Мария Федосьевна Ветрова сожгла себя в соседней камере. Какой зловещий синодик!

И не храбрился Виктор и не показывал себя беспечно веселым, когда остался один в большом каменном мешке. Но огляделся и подумал с гордостью: «Выходит, не зря ты живешь, человек! И страшен тем, кто возвел этот каменный склеп. И просидишь не вечно: рабочий класс приходит в движение, глядишь, и вызволят тебя до срока!»

Все было обставлено помпезно, с расчетом на страх, когда из лап охранки Виктор попал к жандармам из крепости.

Везли сюда в карете на резиновых шинах, с алой атласной обивкой внутри. Усатый жандармский ротмистр сидел рядом, сложив руки на эфесе шашки, два унтера — напротив. А третий поместился на козлах, с вещами, рядом с возницей. Зашторенное окно, города не видать. Только на колдобинах, когда занавески тряслись, где-то мелькали далекие огни во дворцах набережной.

В канцелярии тюрьмы — как в крикливом вестибюле небогатой гостиницы: широкий ковровый диван, пальма в кадке, мягкий шелковый пуф возле письменного стола дежурного офицера, старинное резное кресло для допроса арестованного. И широкие цельные стекла в высоком узком окне.

Первый допрос окончился в пять минут:

— Ногин?

— Да.

— А паспорт на имя Назарова?

— Подложный.

— Где взяли?

— Долгая история. Еще успеем поговорить.

— Успеем, — усмехнулся жандарм. — А кто писал на этом томике стихов господина Тана?

— До сих пор ломаю голову, понять не могу!

— А кому писали вот это письмецо: «Мюнхен, Кайзерштрассе, 53, Георгу Ритмейеру»?

— Георгу и писал. Немец один, встречались мы.

— Тэк-с, проводить арестованного! — бросил офицер.

«Берут за живое, улики неопровержимы, как ни отпирайся», — подумал Виктор. И пожалел, что замешкался в тот день и не успел вручить письмо штатскому генералу Неудачину, согласившемуся доставить его в Мюнхен.

Даже пристав в тюрьме носил погоны полковника.

Он и повел Ногина по длинной мягкой дорожке первого этажа, а за ним шли конвойный жандарм и ключник, он же присяжный.

На этом и закончилась вся показная комедия тюремного благородства. В камеру втолкнули. Там раздели догола, перещупали по швам всю одежду, гребенкой покопошились в волосах, заставили раскрыть рот. А потом обрядили в длинный синий халат, как на картине Ильи Репина «Отказ от исповеди», в шерстяные носки и желтые туфли — настоящие арестантские коты.

Все это делалось привычно и молча. Ключник поставил стеариновую свечу в жестяном подсвечнике на железный стол, привинченный к стене. Показал па стульчак, в котором наглухо было спрятано ведро. Глянул па оконце и решетку печного душника, где, по людской молве, вешались заключенные на длинном жгуте из простыни.

Стража взяла костюм Виктора и вышла, звякнув ключом и прогремев засовом.

Тишина! Холодная, неживая. Но скоро грохнули где-то в вышине два удара колокола, и куранты заиграли «Коль славен». Звук этот был приятным на воле, а сейчас показался зловещим…

Уже через день-другой Виктор мог сравнивать свой мрачный склеп с камерой в многолюдной и шумной тюрьме на Шпалерной. Там был «подготовительный» класс, тут — классический каземат Российской империи.

Порядок, заведенный Николаем I, соблюдался строго, традиции чтились свято: нормальный сортир и электрическая лампочка исключались начисто. В ночь сменили четыре свечи: на полу, у изголовья кровати, где и полагалось быть огню. Молчаливые, как рыбы, как тени, жандарм и ключник не давали забыться сном: четыре раза шастали они по камере, гремя каблуками, подсвечником. Сменялись они шесть раз в сутки и снова появлялись на дежурстве у камеры в том же составе не чаще, чем через десять дней.

Когда рассвело, старый ключник с трясущейся головой убрал подсвечник в коридор, занес чайник, оловянную кружку и кусок хлеба.

Так все и пошло. Но каждый день приносил что-то новое. Положили мягкий поперечный коврик у амбразуры двери через три камеры — значит, и там появился жилец, и стража может подбираться к его «глазку» неслышно. Убрали коврик — значит, человек исчез. Подсвечники стоят в коридоре на лавках: их двенадцать, значит, и заключенных столько же. Принесли по ошибке чужой подсвечник, на нем нацарапаны незнакомые клички. Можно бы и свою пометить, да нечем.

Пробовал стучать костяшками пальцев по глухой, неподатливой стенке до острой боли в суставах. Появился ключник у двери, с жандармом за спиной, и сказал грубо:

— Не положено! За это в карцер!

Выводили во двор близко к полудню, не в халате, а в своем платье: один унтер позади, другой — спереди. Прогуливали одного мимо бани, вдоль тюремных стен минут тридцать. О времени справлялись по курантам Петропавловского собора: они давали знать о себе каждые пятнадцать минут. А в середине зимы бастион забили питерскими товарищами и большой группой эсеров, причастной к убийству министра Сипягина. Гулять позволяли минут десять, да и то когда придется.

Только с третьего месяца стали давать раз в неделю маленький лист почтовой бумаги. Виктор писал матери, брату Павлу, один раз — Ольге Звездочетовой в Нарву. Она жила там с мужем, но могла и пропасть, потому что ввязалась в необычную стачку… извозчиков. В Мюнхен писать опасался, не желая афишировать свои связи с теми самыми дорогими людьми. Но верил, что они о нем думают. И не ошибался. Крупская уже сообщила Грачу в Москву и Захаровой в Одессу, что «оба лондонца взяты».

Чернила и перо не полагалось держать в камере. Их приносил ключник. Он стоял за спиной, пока писалось письмо, и все уносил с собой, видно, боялся, что Виктор отольет чернил в маленький наперсток из хлебного мякиша, кстати давно уже заготовленный им. А для всяких занятий, по языку например, и для мелких записей выдавалась черная аспидная дощечка и кусок грифеля. Этим грифелем и нацарапал Виктор на подсвечнике еле заметную подпись «Яблочков». И весной увидал на каком-то подсвечнике «Яков»: Сергей Цедербаум сидел где-то рядом. И Андропов был здесь, но вестей о себе не подавал. Раз в неделю водили в баню, с «церемонией». Рядом сидели на скамье голый жандарм, а в предбаннике — вечные два охранника: унтер и ключник. Семь раз мылся, пока не попал на жандарма «с понятием». Тот явно тяготился своей собачьей должностью в бастионе. Ему-то Виктор и шепнул доверительно:

— Встретишь тут Андропова или Цедербаума, скажи, я держусь здесь, молчу на допросах и верю в их дружбу!

Нашел доступ к книгам: библиотека в тюрьме была большая. Каждый мог приобретать только новые тома, неразрезанные и сдавать их в общий фонд бастиона. Но стоило подчеркнуть слово или фразу ногтем, книга уже никому не выдавалась. Это не то что на Шпалерной, где удавалось с успехом шифровать в журналах!

Пробовал покупать беллетристику. Но она слишком волновала, а сцены любви просто истязали. Мог читать лишь Салтыкова-Щедрина: язык его веселил — соленый, умный, злой.

Снова появились самоучители трех европейских языков. И — в оригинале и в переводе Ленина — объемистая книга Беатрисы и Сиднея Вебб «Теория и практика английского тред-юнионизма».

Побывала в камере Ногина и книга Иммануила Канта «Всеобщая естественная история и теория неба» и знаменитые диалоги Платона: «Пир», «Парменид» и «Государство».

Иногда вспоминалась крылатая фраза Федора Достоевского: «Ко всему подлец человек привыкает». Так и было. В первые дни раздражал заведенный в тюрьме порядок отпирания двери после прогулки, бани или допроса. Жандарм и ключник стояли позади и заставляли Виктора отодвигать засов. Видно, кому-то из них дали в свое время увесистым кулаком по загривку, вот они и завели эту процедуру. Безуспешно пытался Виктор сопротивляться этому, не помогло, привык. И голый жандарм в бане и беспрерывная «игра» в молчанку со стражей — со всем свыкся, словно так и надо.

Знал ли он хоть малейшие радости в каземате? Да! Состояли они в умственной работе. Подвести хороший итог дня, отметить новые знание — это уже было счастье. Да и радовали мысли о том великом деле его жизни, к которому он хотел скорее возвратиться на воле.

Кошмаров не испытывал: он был здоров и телом и душой и трудился как экстерн в горячую пору экзаменов. Но угнетала таинственность этого петровского здания, скрытая от всех людей с воли жизнь в нем и полная невозможность достучаться до соседа и услыхать хоть одно теплое слово друга.

А вздыхать и грустить пришлось позже летом. В раскрытую фортку доносилось дыхание иной жизни: отдаленный гудок парохода на Неве, приглушенная расстоянием маршевая музыка в зоологическом саду, шелест листьев и дробный перестук крупных капель дождя по жестяной крыше Монетного двора. Днем сжималось сердце, потому что лучик солнца скользил по серой шершавой стене, а ночью изрешеченный свет луны падал на изголовье.

В бессонные ночи Виктор утешал себя:

«Я ждал этого. Я на это решился. Я не одинок. Разрушится этот проклятый мир каземата. И мой кирпич полетит с баррикады!»

А небо было таким маленьким в узком оконце! И Виктору шли в голову слова, которые много лет спустя пришлось сказать в тюрьме поэту Джо Уэллесу:

Размер тюремного окна: Пять дюймов с чем-то — вышина, Шесть с чем-то — ширина Примерно. Но сквозь железный переплет Я вижу звездный небосвод Безмерный. А небо — судя по окну — Шесть с чем-то дюймов в ширину. Пять дюймов с чем-то в вышину Примерно [2] .

За тюремным окном жизнь не затихала ни на миг.

Шеф полиции Зволянский распорядился провести экспертизу: кто написал из Мюнхена директивное письмо на томике стихов господина Тана? Эксперт Алабышев — из экспедиции заготовления государственных бумаг две недели сличал почерки Юлия Цедербаума, Александра Потресова и Владимира Ульянова. Но не догадался, что писала Крупская под диктовку Ленина. Ногин это сразу сообразил по бестолковым вопросам следователя на допросе.

Зубатову дали команду немедленно изъять московских искровцев: Николай Бауман и Павел Ногин с товарищами отбыли в Лукьяновскую тюрьму в Киеве, где уже сидели Виктор Крохмаль и Конкордия Захарова, доставленная из Одессы. В Киеве затевался большой процесс искровцев.

Из Ковно привезли Сергея Цедербаума: он с Ногиным и Андроповым должен был проходить по процессу в Питере.

Охранка решила вырвать с корнем и столичный «Союз борьбы»: Павел Смиттен и Николай Аносов с большой группой товарищей угодили в тюрьму на Шпалерную.

Их захватили в те дни, когда они пытались прозреть под натиском передовой части своей организации. Накануне ареста Виктора Ногина был оглашен приговор участникам Обуховской обороны. Лучшие питерские рабочие требовали ответить на этот акт произвола массовой стачкой. Вышли на улицу рабочие Батума: войска убили пятнадцать, ранили более пятидесяти человек. Забастовки докатились из Нижнего Новгорода в Екатеринослав и Ростов. А столичный «Союз» еще не провел в знак солидарности с товарищами по классу ни одной крупной уличной демонстрации.

Смиттен и Аносов согласились, наконец, созвать митинг в «Народном доме императора Николая II», а шествие — на Невском проспекте. «Народный дом» был избран по той причине, что «это место с его увеселительными сборищами для народа есть не что иное^ как огромный публичный дом, развращающий неинтеллигентную публику и подбором зрелищ и легкостью нравов огромного штата женской прислуги, из числа коей половина недавно была отправлена в специальные больницы для излечения сифилиса». Именно так мотивировал Смиттен свое предложение в «Союзе».

Но ни у него, ни у Аносова не было целеустремленной воли и революционного темперамента. Появились сомнения: не дорого ли заплатят они арестами рабочих и студентов за эту акцию? И уже стали поговаривать о переносе демонстрации на первое мая. А когда увидали, что наиболее решительная часть «Союза» согласна поддержать лозунг «Искры» о восьмичасовом рабочем дне и свержении самодержавия, отказались идти вперед, как старые кони перед болотом.

Охранка изловила в феврале 1902 года и колеблющихся и решительных. И одновременно захватила тех, кто держал связь с Ногиным, включая Степана Радченко, Николая Скрыпника, Якова Калинина и Михаила Затонского.

Околотки забили конфискованной литературой. Тут были и «Искра», и «Заря», и запретные стихотворения: «Поток», «Нагаечка», «Голуби-победители», «Песнь торжествующей свиньи», и боевая песня Леонида Радина «Смело, товарищи, в ногу»; и статьи Горького — «Перед лицом жизни» и «О писателе, который зазнался», и свободный от цензурных помарок роман Толстого «Воскресение», и письмо С. А. Толстой «По поводу отлучения графа Л. Н. Толстого», и ответ духовным дельцам из синода самого Льва Николаевича, и памфлет «Штатские упражнения военного генерала Ванновского. История одного гуся».

Тюрьмы были переполнены.

Ротмистр Сазонов, сменивший в столичной охранке Мочалова, писал Зволянскому, что столь много захвачено «политических», что «девать людей некуда. Четыре общие камеры, предоставленные в распоряжение градоначальника в Пересыльной тюрьме, заняты 78 студентами, арестованными 8 и 19 февраля. Особенно негде помещать лиц, требующих одиночного заключения». И просил выделить ему 100 камер в одиночной тюрьме в «Крестах» и несколько камер в Литовском замке для арестуемых женщин.

Через две недели просто взвыл питерский градоначальник Клейгельс. Он просил Зволянского дать в его распоряжение четырех опытных офицеров из Отдельного корпуса жандармов. И мотивировал это тем, что его охранники сбились с ног; «непрекращающиеся волнения учащейся молодежи, в связи с напряженной агитацией подпольных революционных организаций, затем непрерывные обыски и аресты вызвали положительно безостановочную деятельность подведомственного мне охранного отделения, чины коего ежедневно заняты с утра до поздней ночи, следствием чего уже замечается полное переутомление служащих, препятствующее обычному ходу занятий и, тем самым, лишающее отделение возможности своевременно выполнять предъявленные к нему требования».

А тут еще Степан Балмашев убил егермейстера его величества министра внутренних дел Сипягина. Да пошли в столице и другие выстрелы всякого рода: пятой мужской гимназии ученик шестого класса выпалил из пистолета в учителя физики; в инженерном училище портупей-юнкер первой роты застрелился из винтовки и оставил загадочное письмо: «О самоубийстве знает убийца». Пополз слух, что революционеры собираются порешить Клейгельса. И когда на Трубном заводе узнали, что слух ложный, раздались голоса:

— Все равно не сегодня, так завтра его прикончат!

И «прокурора Святейшего Синода Победоносцева убили бы давно, если бы он не был настолько осмотрителен и осторожен», — доносил Сазонов.

Появились сообщения о тяжелой болезни Льва Николаевича Толстого, и в охранке ждали неизбежных волнений, если граф сейчас скончается.

И нашумело громкое дело Максима Горького, всколыхнувшее всю передовую Россию: царь отменил решение об избрании выдающегося писателя в Российскую академию наук. Сазонов информировал Зволянского, что надо ждать внушительной демонстрации студентов на премьере Горького «Мещане». И предлагал запретить показ пьесы 26, 28 и 30 марта 1902 года в Панаевском театре. Этим запретом удастся сорвать «бурную торжественную овацию по адресу автора пьесы для выражения сочувствия «отвергнутому академику» и протест тех правительственных органов, которые воспрепятствовали избранию писателя Пешкова, как неблагонадежного лица, в члены Императорской Академии наук…»

Промышленный кризис, охвативший Россию, никак не сменялся деловым оживлением. Гребень революционной волны вздымался выше. Рабочие стали основными узниками тюрем и казематов. И даже либералы не смогли удержаться в стороне от движения: хлесткий буржуазный журналист Алексей Амфитеатров разразился в газете «Россия» фельетоном «Господа Обмановы». В Нике-Милуше читатель узнал Николая II, а в его родовом селе Большие Головотяпы — обнищавшую матушку Русь. И хотя фельетонист сочувствовал безвольному царю, которому не дают проводить реформы немецкие родственнички, его упекли в Минусинск.

А в охранке шло ликование: погибло бесповоротно дело «Искры» в России. Только невдомек было охранникам, что нельзя заткнуть кляпом неиссякаемый родник революционного подвига!

Ленин напечатал гениальную книгу «Что делать?». А это был гимн партии нового типа, призванной революционизировать, организовать и направить силу революционного движения. «Дайте нам организацию революционеров — и мы перевернем Россию!» — писал Ленин. И эти слова оказались пророческими.

И примерно в это время появился в Петербурге с полномочиями Владимира Ильича брат Степана Радченко — Иван Иванович, известный под кличками «Аркадий» и «Касьян». Он и стал повторять то, что начал, но не довершил Виктор Ногин: сплотил новую группу искровцев и продолжал переговоры с оставшимися на воле членами «Союза».

В «Союзе» все изменилось к лучшему. Его возглавляли люди «политического» направления: Елена Стасова и Владимир Краснуха. Они и заявили, что «Союз» переходит на платформу «Искры», и выпустили знаменательное воззвание «Ко всем российским социал-демократическим организациям».

Пора кончать со старым, с «экономизмом», писали они. Нельзя больше затягивать ликвидацию периода кустарничества, местной раздробленности, организационного хаоса и программной разноголосицы, как говорит об этом автор брошюры «Что делать?». Мы солидарны с теоретическими воззрениями, тактическими взглядами и организационными идеями «Зари» и «Искры», которые «Союз борьбы» признает руководящими органами русской социал-демократии.

«Мы не можем пассивно ждать одного только формального восстановления всероссийской партийной организации, мы должны немедленно активно взяться со всех сторон за ее созидание, чтобы оказаться на высоте своей задачи: руководить решительным натиском масс на русское самодержавие.

СПБ комитет РСДРП

Союз борьбы за освобождение Рабочего Класса

С.-Петербург, июль 1902 года…»

Большой шаг вперед сделали Радченко, Стасова и Краснуха. Но и это еще не было окончательной победой «Искры» в столице. «Экономисты» из «Союза борьбы» не сложили оружия. Под видом рабочей «оппозиции» группа их выступила против «Искры».

На собрании «оппозиции» 8 сентября 1902 года они заявили, что объединяться с «Искрой» не хотят, так как у них своя программа, свой устав. И скатились в топкое болото зубатовщины.

Но свет «Искры» уже не угасал в Питере. Да и по всей стране ширилось ее влияние. Иван Бабушкин создавал группы «Искры» в Екатеринославе н после ареста бежал за границу, к Ленину — в Лондон. Николай Бауман, Максим Литвинов, Иосиф Таршиц (Пятницкий) и еще восемь товарищей совершили дерзкий побег из Лукьяновской тюрьмы в Киеве 18 августа и снова взялись за пропаганду идей «Искры».

Из Восточной Сибири бежал Николай Скрыпник и привез в Самару тысячу рублей, полученные от одного друга «Искры» в Саратове. А в Самаре уже действовал Глеб Максимилианович Кржижановский. Он был у Ленина в сентябре 1901 года и получил поручение встретиться в Питере с Виктором Ногиным и Степаном Радченко. Но не застал их. Тогда он перебрался в Самару и в феврале 1902 года созвал за городом конференцию представителей крупнейших искровских организаций. На конференции были 3. П. Невзорова, В. П. Арцыбушев, К. К. Газенбуш, С. И. Радченко (его арестовали в Питере по возвращении с конференции), Ф. В. Ленгник, Д. И. и М. И. Ульяновы. Конференция избрала Центральный Комитет (он известен как «Самарское бюро «Искры»). В него вошли все присутствовавшие агенты «Искры» и шесть ее редакторов.

На Кавказе активно действовали Ладо Кецховели, в Ревеле — М. И. Калинин. В Иваново-Вознесенске развернул деятельность «Северный союз РСДРП»; его влияние среди рабочих Владимирской, Ярославской, Костромской и Тверской губерний было неоспоримым.

Охранка взялась за насаждение провокаторов в искровской среде. Именно в это время перешел к ней на службу врач Яков Житомирский и начал за 260 марок в месяц «освещать» берлинскую организацию «Искры».

«Искра» же победно шла по стране. Газета прибывала в империю Романовых в чемоданах с двойным дном, в коробках с дамскими шляпами, в потайных карманах пальто и костюмов, в детских игрушках и аляповатых фигурах из гипса, в красочных проспектах торговых фирм, в переплетах книг и журналов, в рабочих баулах кондукторов, кочегаров, машинистов и матросов. Крупные транспорты шли в мешках и контейнерах — сушей и морем — через связных и контрабандистов.

Через три недели после приезда Виктора Ногина и Сергея Андропова в Енисейскую губернию (В. Ногин и С. Андропов были выпущены из Петропавловской крепости 29 августа 1902 года и отправлены в ссылку до вынесения приговора по их делу) ростовские искровцы Я. Драбкин (С. Гусев), И. Ставский и другие подняли на забастовку рабочих железнодорожных мастерских. Через два дня — 7 ноября — она стала всеобщей и приобрела ярко выраженный политический характер. И еще через четыре дня, на митинге за городом, в Камышевахской балке, где собралось народу до 30 тысяч человек, произошло кровавое столкновение с казаками: шесть человек было убито, семнадцать ранено. «Пролетариат впервые противопоставляет себя, как класс, всем остальным классам и царскому правительству», — писал Ленин о событиях в Ростове.

Так начался в Батуме и так завершился в Ростове этот героический искровский 1902 год.

Виктор, узнав в ссылке о побоище на Дону, сказал Андропову:

— Истинная жизнь там, Сергей Васильевич! Будем думать, как скорей вырваться из этих палестин!

«Искра» никогда не забывала о своих агентах. В номере 27 (1 ноября 1902 года) появилось в ней извещение: «Сосланы в Восточную Сибирь… Виктор Ногин, раб., и Сергей Андропов, быв. студент (оба нелегальные, из СПБ) — до приговора».

А в З9-м номере (1 мая 1903 года) сообщалось: «Бежали из Восточной Сибири… 2) бывш. студент Серг. Андропов и З) раб. Виктор Ногин — нелегальные, арестованы в 1901 г. по петербургскому делу «Искры» и сосланы до приговора после годичного заключения».

Эти шесть месяцев, отделяющие одну заметку от другой, и были этапом жизни в Сибири.

До Ачинска друзей везли в арестантском вагоне. Потом — за свой счет — можно было следовать в Балахту, на Чулыме, или в Назарово, расположенное в двухстах верстах на северо-запад от Шушенского. Они выбрали село Назарово: и к Ачинску ближе, и была там маленькая колония ссыльных.

По осенней «черной тропе» добирались туда не долго. И поселились в большой хате у старовера. Виктора никак не стесняли кондовый дух и традиции этой семьи: он не пил, не курил. Сергею же приходилось туго: с папиросой надо было выходить на крыльцо, а в крепкий сибирский морозец это сущая мука.

Жизнь скоро вошла в привычную колею: чтение до обеда, прогулки по вечерам до околицы да тихие сборы у кого-либо из ссыльных. И совсем стало сносно, когда прикатила по зимнему первопутку верная своему слову Варвара Ивановна Ногина — с теплым бельем, с материнской заботой и лаской. И вторая ссылка, так сказать обласканная доброй и любящей матерью, не тяготила, как первая, полтавская. Но сидеть в Назарове «премудрым пескарем» и пассивно ждать, что придумает для него царь, куда ушлют по «высочайшему повелению», не было в характере Виктора.

Он наладил связь с Ачинском и держал ее постоянно. Его выбрали кассиром окружной колонии ссыльных. Он отправил письмо Николаю Алексееву в Лондон — просил дать верный адрес мюнхенских друзей и переслать деловую запуску П. Б. Аксельроду:

«Многоуважаемый Павел Борисович! В Ачинске существует касса политических ссыльных, преследующая как цели взаимопомощи, так и цели помощи товарищам, проходящим через Ачинскую тюрьму. На все это требуются большие деньги, а в кассе их немного. На днях мы прочитали объявление Цюрихской Сибирской кассы, из которого видно, что эта касса сможет помочь Ачинской. Будьте любезны передать нашу просьбу в Цюрихскую Сибирскую кассу выслать для Ачинской кассы сумму денег, которую она найдет возможной, и не один раз, а регулярно. Прислать деньги можно по моему адресу.

Теперь я вам напомню о себе. Вы знали меня под фамилией Новоселова, я был у вас два раза, со своим товарищем. Рекомендация у меня была от Владимира Ильича. Наши общие друзья должны знать мою историю, и если вы ею интересуетесь, то они смогут вам ее сообщить. Кстати, ввиду того, что я до сих не могу получить от них ответа, или хотя бы адреса на свои три или четыре письма к ним, я прошу вас передать им мою просьбу выслать мне их адрес».

В «черном кабинете» начальника главного управления почт и телеграфов Российской империи генерала Петрова к письмам Ногина отнеслись с большим вниманием. И это письмо, конечно, было перлюстрировано в числе других 16 тысяч, в которые охранка совала свой нос в 1902 году.

Варвара Ивановна не мешала занятиям сына. Виктор читал по утрам все, что попадало в Ачинск и в Назарово. А по вечерам Ногины жарили картошку, варили кашу или рыбу для тех товарищей, которые нуждались не только в тепле, в задушевном слове, но и в обычной пище.

Брат Павел вернулся из Лукьяновской тюрьмы в Москву и ожидал решения по своему делу. Он хотел схитрить и принял охранную медаль, чтобы прослыть благонадежным. Виктор отругал его: «Напрасно ты принял охранную медаль. Мне было бы очень противно иметь ее; неужели ты не испытал ни малейшего чувства брезгливости, когда тебе принесли ее? Ты, может быть, скажешь, что хотя тебе и было противно, но не принять ты не мог, не рискуя поплатиться за это. Я не думаю, во-первых, чтобы риск был большой, а во-вторых, всегда мы лгать не должны. Ведь ты был арестован, и они тебя не считают за благонадежного, ты уже купил тюрьмою право высказывать свои убеждения, да и они за одно и то же не могут наказывать дважды».

В других письмах Виктор благодарил брата за присылку новостей и за «Известия Московской городской думы», где содержалось смехотворное решение отцов города о коечно-каморочном строительстве квартир для рабочих. И просил прислать ему новые книги, в том числе «Очерки по истории русской культуры» П. Милюкова.

Но в каждом письме был один лейтмотив: самое важное сейчас — «это проявление своей собственной активности. Мертвечина, инертность — тоже обычные вещи, ибо настоящих деятелей очень немного: как говорится, раз, два — и обчелся. Действительно, я рекомендую начинать с себя, так как надо же хоть кому-нибудь начинать…»

Ранней весной 1903 года ачинские товарищи прислали связного: получен приговор из столицы — Ногина и Андропова отправить в ссылку в Иркутскую область.

Был последний ночной разговор с Варварой Ивановной и друзьями в Назарово. Выходило одно: бежать, немедленно, этой же ночью, чтоб отмахать до рассвета хороший отрезок пути по морозцу, по весеннему насту.

На примете был верный мужичок с отличным крытым возком. Варвара Ивановна подняла возчика с горячей печки и уговорила его догнать сына с Андроповым и доставить их в Ачинск. А потом сказала на прощание сыну и Сергею:

— Сама уж выберусь позже. Вот грех-то: сундук везла громадный, думала, поживем тут хоть с год. Ну, трогайте, дорогие, припасов больших не даю — наспех все. да и не велик путь. А в селе всем скажу: заболели вы, из дому не выходите. Отведу глаза уряднику, коль сюда сунется. А уж вы в дороге не мешкайте. Бог с вами!

С тем и ушли трое в ночь — со связным. И добрались хорошо. А через две недели получили в Харькове у Л. Н. Радченко адреса и явки. И перешли вполне удачно границу возле Каменец-Подольска.

Но каково же было удивление Виктора, когда он обнаружил в Женеве Варвару Ивановну! Она уехала из Сибири следом за сыном и появилась в Швейцарии раньше его.

— Мама, ну зачем?! — спросил он, обрадованный неожиданной встречей.

— Не брошу я тебя! Слово такое дала. Живи как знаешь, а я повсюду с тобой…

Ленин и Ногин встретились во второй раз. Это было в рабочем предместье Женевы Сешерон, в квартире Ильичей па улице Шмэн дю Фуайте, 10. Ульяновы еще не успели оглядеться по приезде из Лондона, и на всем их быте лежал отпечаток бивачной жизни.

Заметно изменились оба за двадцать три месяца: Владимир Ильич длиннее и шире отрастил бороду и пощупывал ее, когда слушал или вставлял остроумную реплику в разговор. Он осунулся, резче стал его голос, а жесты выдавали в нем человека, у которого нервы напряжены до предела. И Виктор стал иным: он зарос в сибирской глуши, как бирюк, и возмужал. На молодом лице кустилась купецкая борода, движения стали медленнее, с пенсне он не расставался — две тюрьмы и Сибирь сказались на зрении.

Но Ленин изменился лишь внешне. Как и прежде, он наклонился при встрече, протянул согнутую в локте руку, пожал крепко, встряхнул. Пристально поглядел в глаза, с лукавинкой, озорно, лучисто и горячо, порывисто обнял:

— Первый агент «Искры» из Петропавловки! А ведь недурно, Виктор Павлович! — Значит, дорого мы стоим господам в голубых мундирах. Садитесь, прошу вас. Ну, а как в ссылке?

— Уныния нет, но повсюду какой-то умственный разброд. Мутят воду эсеры: они идут в Сибирь воблой и тащат с собой шум и интриги. Иногда и наши попадают на их приманку. А от случайных людей надо очищаться, Владимир Ильич.

— Тысячу раз вы правы! Очищаться, конечно, очищаться! Только тех возьмем с собой, кто примет программу эсдеков безоговорочно. К сожалению, разброда и в эмиграции вдосталь. Кто занят делом, тот еще терпит пребывание в этой женевской дыре, как мы терпели и в Мюнхене и в Лондоне. А безделье здесь — хуже доброй ссылки: кипят в собственном соку, интригуют, разносят слухи. Эх, эмиграция, эмиграция! Вы думаете долго пожить у нас?

— Скорей бы домой, Владимир Ильич!

— Я ждал такого признания. На съезд не зову, хотя он и не за горами. Сейчас очень, очень необходимы люди в России — агитировать за съезд, выбирать делегатов, отправлять их за границу. Побольше бы рабочих, твердых искровцев. А после съезда — убедительно рассказать о нем на местах. Это вы умеете, мне говорил Бауман. Кстати, он здесь, и мы недавно устраивали его свадьбу… Так как, по душе вам работа?

Виктор кивнул.

— Вероятно, «Искру» давно не видали?

— Номеров двадцать пять пропустил.

— Читайте, вот вам и занятие. Посмотрите и эту книженцию. — Ленин достал с полки брошюру «К деревенской бедноте». — Я попытался популярно рассказать крестьянам о нашей аграрной программе. И — о задачах партии вообще. Это — удар по эсерам. И в «Искре» найдите все статьи против этой крикливой компании: «Террор! Стреляй не в царя, а в министров, царь не доведет дело до крайности!», «В борьбе обретешь ты право свое!» — Ленин явно передразнил кого-то. — Экая чушь! Никаких устоев— ни социальных, ни теоретических! Имейте в виду, Виктор Павлович, что эта компания сейчас опаснее «экономистов»: тех мы, кажется, доставили на кладбище по третьему разряду.

— И «Рабочее дело» прикрылось?

— В феврале были поминки!.. Так вот, за месяц справитесь. Потом получите паспорт, деньги. Обрядим вас с иголочки — и с богом!

Ленин рассмеялся азартно, громко.

— Хорош эсдек, а? Бога приплел! А все привычка, висит, как гиря на ногах. Скажется еще этот боженька, и не один раз!.. С кем успели повидаться?

— Еще не искал встреч. Ну, а как Юлий Осипович? Плеханов?

По оживленному лицу Владимира Ильича скользнула тень. Он не скрыл этого. Помолчал, потер рукой высокий лоб, глаза стали жестче.

— Все здесь. Было время, я старался держать «Искру» подальше от милейшего Георгия Валентиновича. Он скрупулезен в мелочах; назойлив, упрям, и отдаленное расстояние мешало ему ежедневно будоражить газету. Теперь — споры с ним, едва ли не каждый день. А недавно был бой по самому главному в марксизме, с трудом я отстоял в проекте программы важнейший пункт о диктатуре пролетариата. Появилась у него какая-то обтекаемость формулировок, словно он мягкотелый интеллигент, а не редактор «Искры».

Юлий Осипович вдруг впрягся в одну колесницу с Плехановым и Аксельродом и кричит, что не согласен с разделом о национализации земли… Так что держите компас, Виктор Павлович! В литературном океане эмиграции легко пойти ко дну: эсеры, анархисты и прочие путаники! Кстати, вы устроились сносно?

— Да, у Веры Михайловны Величкиной, жены Бонча.

— Это на авеню дю Майль, 15? Там пансион какой-то?

— Морхардта.

— Знаю, знаю, я бывал там. Бончи — это хорошо, они люди наши. Но пансион забит креатурой Мартова. Остерегайтесь, Виктор Павлович, особенно Юлия Осиповича. Человек он хваткий. Но я за него опасаюсь: он ведет со мной пустые разговоры, избегает серьезных споров, прячет душу. Не встречали таких?

Виктор задумался. Хотел умолчать о своих сомнениях. Но Ильичу надо было говорить только правду.

— Бывает, Владимир Ильич. Я вот с удивлением приглядываюсь к своему лучшему другу — к Андропову. Стал он замыкаться. И иногда мне кажется, то ли устал, то ли тянет его в науку от политической жизни. Сам еще не разобрался. Но вижу, хоронится человек и, как вы сказали, прячет душу. Но в Россию он поедет, дал слово.

Все дни Виктор проводил в партийной библиотеке имени Куклина. Там хозяйничал почти его одногодок Вячеслав Карпинский — один из организаторов Харьковского «Союза борьбы».

Карпинский увлекался экономикой, был близок Виктору в его исканиях и направлял его читательский порыв.

Случались и оживленные застолья в небольшом кружке друзей, то ли за чашкой кофе, то ли за стаканом чаю. Заходил однажды Николай Бауман со своей женой Капитолиной Медведевой: молодая не скрывала семейного счастья и не сводила глаз с бравого русого и голубоглазого мужа.

В последний раз вот так беззаботно провели вечер два первых агента «Искры» — Ногин и Бауман. Им удалось встретиться еще раз. через полгода, осенью 1903 года, на даче во Владыкине, под Москвой, впотьмах и наспех. Но запомнился Ногину Николай Бауман именно в тот вечер: русский клуб в Женеве, круглый стол, дымящийся кофе, яркий электрический свет и — на виду у всех — красивая молодая пара. А Сергей Гусев, привалившись к стенке стула, мурлычет вполголоса арию тореадора из оперы Бизе.

Сергей Гусев был в ореоле — герой двух замечательных выступлений в Ростове: в ноябре 1902 года и в марте 1903-го. Он прибежал в Женеву недавно: ему грозила виселица. Человек в душе музыкальный, поэтический, песенник и заводила, он очень живо рассказывал, как в марте 1903 года он с товарищами снова поднял ростовчан на стачку.

— Утро, день воскресный, над городом и над Доном — малиновый звон колоколов. А наши парни толкались среди верующих и раздавали листовки, звали на митинг в Камышевахскую балку. Мы не промахнулись — пошел народ в балку после богослужения. Конечно, были и зеваки — им бы поглядеть, как развернется весенний кулачный бой, он там бытует издревле. Собрались, расселись. Васильченко крикнул: «Споем, товарищи!» — и затянул Сабинин: «Отречемся от старого мира, отряхнем его прах с наших ног». Подхватили сперва наши ребята, потом все! И встали! А мы уже развернули красное знамя и повели народ в город, на Садовую. Там сунулись полицейские с приставом. Боевые хлопцы похватали их и заперли во дворе. Потом — казаки! Им преградили путь проволокой: ее протянули поперек проспекта. А когда конники стали ковыряться да лететь через голову на мостовую, боевики накидывали на них лассо из проволоки. Все обошлось как надо: и знамя спрятали и людей спасли. Но встряску дали властям, никогда не забудут!..

Заходила в клуб Цецилия Бобровская-Зеликсон с мужем. И Бону-Бруевич — он тогда ведал экспедицией «Искры». Но, пожалуй, ближе всех стал Ногину Виктор Радус-Зенькович, по виду богатырь, человек молчаливый, решительный. Он бежал из сибирской ссылки осенью 1902 года, изучал типографское дело и работал наборщиком «Искры». Два Виктора подружились. И скоро судьба свела их снова — и на воле и в тюрьме.

Обстановка в Женеве раздражала Ногина: крикливые собрания, закулисные разговоры, скрытая, но дающая знать о себе междоусобица. Эти невеселые впечатления отразились в письмах Виктора к брату Павлу, который со дня на день ждал приговора по своему делу и очень тревожился.

10 июня 1903 года Виктор писал ему: «Дорогой Паша, все твои письма получил… Некоторые сообщения использованы. Письма пока посылай нашей общей знакомой Вере Михайловне.

Очень рад, что твоя тревога была напрасной и что ты теперь здоров.

Собрание-протест, о котором я писал тебе, состоялось; социал-демократов было более 150 человек, но когда они увидали, что устроителями являются анархисты, прославившиеся пьянством, то ушли с криками протеста. Потом оставшиеся приняли резолюцию, порицающую искровцев».

По совету Владимира Ильича Виктор переехал с Варварой Ивановной из пансионата Морхардта в деревушку на берегу Женевского озера. Но и там нашел его Мартов.

Встреча эта произвела неприятное впечатление: Юлий Осипович обвинял Ленина в диктаторстве и в каком-то заговоре против редакторов «Искры».

— Он верит в свою непогрешимость, «ортодоксия» — его любимое слово. Но нельзя же мнить себя марксистом большим, чем сам Маркс. Послушать его, так партия — это лишь кучка избранных, а не широчайшая масса и профессионалов вашего склада и всех, кто сочувствует ее идеям. — Мартов ходил по комнате, сутулясь и волоча ногу, и беспрерывно гасил и зажигал папиросу. — Грустно все это, Виктор Павлович! Ведь какая чудесная дружба связывала нас восемь лет! Но вижу, что дни ее сочтены!..

Было что-то театральное, злое, глупое в этих словах Мартова, словно играл он роль оступившегося героя и никак не мог найти простой и ясной реплики, которой и суждено схватить за душу зрителя. С тем и ушел он. А Виктор промучился весь день, и перед глазами стоял этот шатающийся вчерашний кумир, готовый свалиться с гранитной скалы в пропасть. Да неужели и к Мартову применимы слова Фердинанда Лассаля из письма к Марксу, которые Ленин поставил эпиграфом к книге «Что делать?» (Ф. Лассаль 24 июня 1852 года писал К. Марксу: «…Партийная борьба придает партии силу и жизненность, величайшим доказательством слабости партии является ее расплывчатость и притупление резко обозначенных границ, партия укрепляется тем, что очищает себя…») Это же трагедия! Это потеря вождя, товарища, друга. Потеря учителя наконец! Ведь именно он открыл вчерашнему красильщику от Паля пламенную «Искру». В тот памятный весенний день он явился к Виктору в Полтаву из туруханской ссылки и заявил гордо: «Мы с Ильичем начинаем это огромное дело. И это дело всей нашей жизни!» А на поверку и «жизнь»-то оказалась куцая — всего каких-то восемь лет!

Наступил день расставания и с Сергеем Андроповым: он уезжал агентом Оргкомитета по созыву съезда в Россию. А Виктора отправлял Владимир Ильич в Лондон ликвидировать последние дела по типографий «Искры» и договориться с Николаем Алексеевым о создании в Лондоне крепкого представительства «Заграничной лиги русской революционной социал-демократии».

Прощались с тяжелым чувством. Сергей был взволнован, словно выбит из колеи.

— Снова будет тюрьма, ссылка. Так и проживешь в бегах да с клопами. И боюсь потерять вас, когда-то свидимся? — вздыхал Сергей.

— Россия велика, но и дороги широкие. И человек не иголка, всегда его найти можно. А вот что надломились вы, вижу, и мне это совсем не по душе. Сами вы добровольно избрали этот тернистый путь, он смысл нашей жизни. Тюрьма и ссылка — только досадный штрих в биографии. Да и не вечно им быть — сломаем! Мужайтесь, Сергей Васильевич! Так хочется верить в вас! А рассвет не за горами, глядите, как «Искра» все ярче зажигает огни!

На многие годы расстались друзья в тот день. Через неделю в пограничном австрийском местечке пришлось Андропову два дня поджидать контрабандиста. Кто-то донес местной полиции, та дала знать русской пограничной охране. И едва Андропов перешел вброд реку Збруч, его захватили стражники. Потом снова Петропавловка, судебный процесс в Каменец-Подольске и ссылка. Вышел он на волю в октябре 1905 года. Но революция уже шла мимо него.

А Виктор Ногин заехал из Лондона в Берлин, там получил хороший паспорт. И берлинский экспресс умчал его к русской границе.

В мягком купе сидел молодой человек, осанистый, статный. Красиво кустилась у него широкая каштановая борода, мягкими волнами лежали волосы на голове. Соседям по купе он назвался Ливановым Николаем Васильевичем, присяжным поверенным. И по всему было видно, что этот адвокат процветает. Только не знали соседи, что образцовый его костюм сшит в Лондоне на партийные деньги, а в потайном кармане хранились важные документы; партия направляла агента Оргкомитета в Екатеринослав — крупный промышленный центр на Днепре. И ехал он с кличкой «Макар». И надлежало ему сплотить вокруг «Искры» социал-демократические силы юга России.

Лишь у пограничной станции соседи с недоверием поглядели на молодого адвоката с каштановой бородой. Он раскрыл окно, схватил в охапку какие-то издания, которые читал всю дорогу, и выбросил их в кювет.

Но из всех окон летели газеты, журналы: россияне, хлебнув заграничного духа, обращались в благопристойных обывателей и умывали руки перед встречей с голубым жандармским мундиром.

И кто-то в купе последовал примеру Ливанова: воровато запустил в окно томик «Былого». И даже сказал в свое оправдание:

— Нищие духом сраму не имут!

Кто-то кричал в соседнем вагоне:

— Смотрите, смотрите!

Запретная литература белой полосой лежала вдоль полотна. А за поездом мчались шустрые ребятишки и подбирали ее в большие корзины.