Тук Тукыч

Архангельский Владимир Васильевич

В горах алтая

 

 

 

Тузик и Машка

— Вы медвежат не покупали?

Антон Иванович спросил так просто и так неожиданно, словно их продавали на Телецком озере под каждым кедром.

— Только этим и занимаюсь! Сейчас и бегу за ними: дешёвые, на выбор, вон на той полянке! — махнул я рукой.

— Тю! Так я же серьёзно! Хочу живой уголок пополнить. Вам смешно, а у меня эта мысль из головы не выходит. Иду, знаете ли, по тайге и размышляю: залезу потихонечку в малинник, а там — медвежонок. Подкрадусь, схвачу его и унесу. Ловко и просто, как в сказке! Только это, пожалуй, страшно.

— Пожалуй. Уж больно строгая мама ходит по пятам за медвежонком. Вряд ли ей захочется, чтобы её малыш поехал с вами в институт.

— Конечно, конечно! — засмеялся Антон Иванович. — Лучше уж купить, а?

— Это, наверное, обойдётся дешевле.

— Будет случай, узнайте, как это сделать…

Медвежонка я увидел на туристской базе. Это был мохнатый маленький Тузик — и неуклюжий и шустрый, с белым ошейником и чёрными бусинками глаз.

Близко от главного здания базы, над озером, стояли две синие сестрички — две высокие, стройные пихты с острыми верхушками и седыми стволами. Выросли они из одного корня, потом разошлись от земли развилкой, но тесно сплели ветви. Этих сестричек огородили высоким забором. Там, в закутке, и жил Тузик.

Ему подавали еду в корытце, свежую воду наливали в большую чугунную миску. После еды он забирался на деревья, обнимая одну пихту цепкими лапами, упираясь в другую округлым мохнатым задом. На большом толстом суку у него была «постель». Там он и спал, когда хотел, крепко держась за ветки.

Просыпался Тузик по звонку вместе с туристами. Спускался на нижние ветви и глядел в сторону кухни — не несёт ли еду тётя Даша.

Скоро она показывалась с ведром в руках и ласково приговаривала:

— Тузик! Тузик!

Медвежонок вздрагивал, скулил и облизывался. Обняв ствол, он ловко съезжал на землю; бегал по закутку, тыкался носом в колени тёти Даши, лизал ей руки и, засунув нос в корытце с кашей или с супом, чавкал, как поросёнок.

Жил бы он неплохо, но донимали его мальчишки. Они не бывали на базе подолгу, но отдыхали здесь день-другой на перепутье. Увидев Тузика, мальчишки залезали на пихту, стаскивали его на землю и начинали возню. На полянке поднимался страшный гвалт, шум, крики, вопли, и дело кончалось тем, что медвежонок, не разбирая пути, мчался к закутку и с быстротой белки прятался в ветвях своей пихты. Но и мальчишкам доставалось: Тузик давал им хороших тумаков когтистой лапой то в грудь, то по уху или хватал за палец.

«Не берегут здесь медвежонка, — решил я. — Какой-то он беспризорный. Надо присмотреть за ним, пока не вернётся из похода Антон Иванович. Глядишь, и купит он Тузика».

Я стал разгонять мальчишек и сказал тёте Даше, что буду кормить медвежонка. Умный зверушка через два-три дня уже привязался ко мне. Он позволял мне стоять возле забора, когда возил носом по корытцу, и даже обнюхивал и лизал руку, когда я его гладил.

Однажды я ушёл под вечер на Змеиную гору собирать цветы и травы для гербария. А в это время появились на базе новые мальчишки. Они намяли бока Тузику, загнали его к озеру и бросили в холодную воду. Тузик выскочил на берег, отряхнулся и стремглав бросился в тайгу.

Я узнал об этом, когда вернулся; в сумерках кинулся по тропе в чащу и долго бегал по густым кустарникам. Стало уже темно, когда я увидел Тузика. Он сидел перед муравьиной кучей, разгребал её лапами, с удивлением разглядывал крупных чёрных Муравьёв, которые запутались в его шерсти, и слизывал их розовым языком.

— Тузик! — сказал я как можно ласковее.

Он вскочил, поднял шерсть на холке, в его насторожённых глазах мелькнуло что-то дикое и злобное. Но не убежал и дал надеть ошейник.

Я стал гулять с ним по утрам, когда туристы катались на лодках по озеру. Тузик семенил за мной на коротких лапах, нюхал цветы, доставал из земли какие-то корешки, гонялся за бабочками. Потом ложился рядом на пахучую траву, нагретую солнцем, и закрывал глаза. Засыпал он сразу, но во сне скулил. А когда я перелистывал страницы книги — поводил ушами и настораживался.

Наконец вернулся Антон Иванович. Он тотчас же пришёл ко мне, и мы пошли смотреть Тузика. Но его в закутке не оказалось.

Мы обыскали все кусты вокруг базы, ходили до поздней ночи по тайге, даже в звонок звонили — думали, что Тузик вспомнит про ужин. Но он не вышел на наш зов и из тайги не вернулся.

Утром мы осмотрели поблизости с десяток муравьиных куч, лазили по такой чаще, что изорвали рубашки, но Тузика не было — он пропал бесследно.

— И что за народ на базе! — сокрушался Антон Иванович. — Ведь погибнет такой беспомощный малыш без медведицы! Ну и оборвал бы я уши тем мальчишкам, которые замучили Тузика!

Но мальчишки набедокурили и ушли. Да и не мучили они Тузика, просто неумело играли с ним.

— Тузик потерялся, но в запасе у нас Машка, — успокоил я Антона Ивановича.

— Какая такая Машка?

— Вон на той стороне озера, в Егаче, у Андрея Силыча. Завтра поедем смотреть её…

На другой день после обеда я нашёл Антона Ивановича в условленном месте, возле лодки. Мы сели на вёсла и пошли через озеро.

Справа шумела Бия. Огромная, почти в километр шириной, она вырывалась из озера, бросалась к порогу Карлагач, ревела и пенилась. Мы боялись, что нас снесёт к порогу, и гребли молча, сильно, часто, и только у самого берега, когда миновала опасность, Антон Иванович спросил, как попала Машка к Андрею Силычу.

Лесник поймал её вместе с Тузиком весной, во время обхода. А старую медведицу застрелил. Возможно, он не стал бы стрелять в медведицу, раз у неё были дети — это не принято у людей, которые любят и берегут тайгу, но так уж вышло. Повстречались они на очень узкой тропе в ущелье, и зверь не уступил дорогу человеку. Андрей Силыч всё ждал, что медведица образумится и уйдёт. А она оскалилась и пошла напролом. Пришлось стрелять…

Дом Андрея Силыча стоял за посёлком, на отшибе. Его окружали высокие старые кедры и густой малинник.

Хозяина дома мы увидали во дворе. Плотный, широкоплечий, в матросской тельняшке, которая туго обтягивала грудь, он шутя отбивался от Машки. Машка прыгала вокруг ног лесника, как чёрный взлохмаченный шар, и вырывала у него лопату. Он тянул к себе, она — к себе, оба топтались на месте и пыхтели.

— Ну ни дать ни взять два медведя! — толкнул меня локтем Антон Иванович, наблюдая за потешной игрой человека с медвежонком.

Машка вырвала лопату и потащила к дому. Заступ ударил её по пяткам. Она рассердилась и отшвырнула лопату. Послышался резкий звук: железо стукнулось о камень. Машку это позабавило. Она наклонила голову, прислушалась и снова потянулась за лопатой. Но Андрей Силыч слегка шлёпнул её по затылку, и она, огрызаясь, кинулась к дому.

Тут-то мы и столкнулись с ней.

Она с ходу опустилась на толстый, пушистый зад, уставилась на нас, оскалила острые белые зубы и часто-часто заработала ноздрями.

— Свои, Машка! — крикнул Андрей Силыч. — Сколько лет, сколько зим! — Он подошёл к нам, пожал руки. — Прошу в хату. С дороги, Машка! У нас гости.

Но Машка и не думала уступать дорогу. Она поплясала вокруг нас, а потом встала на задние лапы и потянулась за шляпой Антона Ивановича. Пришлось цыкнуть на неё, чтобы не совала нос, куда не положено.

В комнате Машка напоминала о себе каждую минуту: шумела ведром под лавкой, скребла притолоку, прыгала на подоконник. Затем схватилась за край скатерти, как только набросил её на стол Андрей Силыч, да так дёрнула, что чуть не сбила очки с носа у Антона Ивановича.

Лесник потянулся за ремнём. Машка понимающе глянула на хозяина, недовольно рявкнула и в три прыжка очутилась за порогом.

Мы вздохнули с облегчением. Самовар поспел, можно было пить чай. Но не успел Андрей Силыч налить нам по второму стакану, как в комнате снова появилась Машка. Она неслышно, мягко прошлась на задних лапах от двери к окну и села возле кадки, где рос фикус.

— Опять что-то задумала, каналья!

Андрей Силыч сдёрнул ремень с гвоздя, но опоздал: Машка выхватила фикус из кадки, кинула его на пол и бросилась наутёк.

Андрей Силыч привычно засунул фикус на место, смёл в кучку землю, сел к столу.

— Четвёртый раз за неделю таскает! И что ей дался этот цвет! И вообще озорует так, что сладу с ней не стало: вчера самовар опрокинула, на днях новые калоши разделала — ну, скажи, начисто! Украинцы говорят: «И нести важко, и кинуть жалко». Так, что ли?

— Вот-вот! — Дуя на блюдечко, Антон Иванович глянул на лесника поверх очков.

— Так вот и у меня. Крути не крути, а разлуки с Машкой не миновать — замучился! — Андрей Силыч помолчал и вдруг спросил: — Может, возьмёте её, Антон Иванович? Будет вам такой экспонат, какого и свет не видывал!

Антон Иванович даже чаем поперхнулся: так порадовал его Андрей Силыч. Но ответил не сразу — отставил стакан, снял очки и стал внимательно разглядывать свой потрёпанный синий галстук: он думал.

— Предложение заманчивое. — Лицо у Антона Ивановича так и светилось. — Даже на Телецком озере медвежата на дороге не валяются. — Он покосился в мою сторону. — Да боюсь обидеть вас: любите вы свою Машку и хотите отдать её сгоряча!

— Люблю! Вот и желаю, чтоб попала она к человеку доброму да обходительному. И ведь какая ласковая у меня Машка, умная! Привяжется к вам — на шаг не отпустит. Берите, не пожалеете!

Антон Иванович подышал на стёкла очков, протёр их концом галстука. Потом надел очки, встал и протянул руку Андрею Силычу. Лесник тоже поднялся, широко занёс ладонь, но хлопнуть ею по руке Антона Ивановича не успел: за окном послышался пронзительный визг.

Мы глянули на улицу. Машка, отвешивая удары направо и налево, гнала мимо дома ватагу ребятишек. Она сбила с ног мальчика в длинных и узких штанах, села на него верхом и больно укусила его за локоть. Мальчик заорал дико, страшно. Машка спрыгнула с него, погналась за девчонкой, настигла её, ухватилась зубами за платье, сильно дёрнула и с треском оторвала подол.

Андрей Силыч сжал кулаки и выбежал на улицу. Антон Иванович как-то странно поглядел ему вслед, дрожащими пальцами затянул галстук потуже и крякнул.

— Хороша Маша, да, видать, не наша! — сказал я. — Стоит ли с ней связываться?

— Вот и я так думаю! От горшка два вершка, а уж чёрту сестричка. Андрей Силыч вон какой богатырь и то замучился. А куда мне? — беспомощно развёл он руками. — И, собственно говоря, на кой пёс мне живой медведь? Пустая затея, блажь!

Ребята тем временем затихли, зато в дело сейчас же вступили голосистые их мамаши. Ну и ругали же они бедного лесника!

Он молча поднял Машку и понёс её в хату. Она прижималась к нему мохнатой мордочкой и как ни в чём не бывало тянулась к его щеке влажным розовым языком.

Андрей Силыч хотел выпороть Машку, но Антон Иванович не позволил:

— Уволь, уволь меня от этого! Не люблю!

И Машку посадили на цепь, возле злополучного фикуса, где почти во всю стену красовалась картина-коврик «Утро в сосновом лесу». На картине резвились три медвежонка, их покой охраняла старая и строгая медведица. А под картиной, на дощатом полу, сидела на привязи притихшая Машка — маленькая, с грязнобелым пятном на шее, как у Тузика, и непомерно большая рядом со своими сородичами, нарисованными на коврике.

Антон Иванович так и не решился сказать Андрею Силычу, что не берёт Машку. Он вдруг засуетился, заморгал и стал поспешно прощаться. Да и лесник, видимо, понял, что не пришло ещё время расстаться ему с этой ласковой и злой Машкой-проказницей.

С того памятного дня мы медвежат не покупали.

 

Трум! Трум!

На закате солнца началась гроза и прихватила часть ночи.

Молнии полыхали так ярко, что в тёмной комнате я видел секундную стрелку на часах, зелёную от вспышек. Грохот стоял такой, словно горы валились в Телецкое озеро из поднебесья. Дом дрожал, стёкла звенели, будто в них назойливо бился сердитый шмель. Никто не спал в доме: всех напугали близкие, могучие и страшные удары грома.

Я вышел на террасу в полночь. Гроза уже шла вдоль Бии, в привольные алтайские степи, где тучные хлеба давно соскучились по дождю. В чистом небе мерцали зеленоватые звёзды. Золотой пылью отражались они в чёрной спокойной воде уснувшего озера.

По тропинке от деревни быстро шла девушка с фонарём. Фонарь, покачиваясь, освещал её босые ноги и край юбки. Ноги скользили по мокрой и грязной земле. Девушка иногда вскидывала руки, чтобы не упасть. Фонарь выделывал тогда над тропой какие-то замысловатые петли, освещая её лицо и пушистую копну волос на голове.

В тихом ночном воздухе стали слышны шаги девушки: тяп-тяп-тяп! А когда она подошла ещё ближе, я узнал её и окликнул:

— Что случилось, Дина?

Она вздрогнула и подняла фонарь высоко над головой, чтобы увидеть меня на террасе:

— Пропал Антон Иванович! Ушёл в тайгу перед грозой и не вернулся. Девушки послали меня за вами: мы идём на поиски, да одним-то нам страшно!

Я надел сапоги, и мы побежали с Диной к Артыбашу — маленькой деревушке, где недавно поселились Антон Иванович и его студентки. Тропинка на косогоре вдоль озера была липкая от грязи, и мы просто чудом не разбили фонарь. На пути встретился нам овраг. В топкой грязи там валялись гранитные валуны, круглые, как арбузы, коряги и сучья, которые принёс сель — грязевой поток с гор. Пришлось немало попрыгать.

В деревушке меня и Дину поджидали две студентки с ружьём, и наш маленький отряд, не мешкая, двинулся в горы, в тайгу.

Тяжело дыша, мокрые от травы и кустов, мы выбрались за полчаса на первый высокий холм и стали кричать. Эхо разнесло голоса далеко по окрестным горам, но Антон Иванович не отзывался.

Дина с фонарём осторожно спустилась в распадок, где вода так и хлюпала под ногами, и полезла на крутую гору, держась узкой тропы в густом подлеске. Мы шли за ней в каком-то золотистом полумраке. Тайга стала гуще и темнее, над нашими головами всюду синели длинные иглы кедров, унизанные каплями росы. Травы полегли от дождя и закрыли тропу, идти стало труднее. Но фонарь верно служил нам, и немного спустя мы забрались на узкий скалистый гребень, где в пасмурные дни обычно проплывали серые, мрачные облака.

Крикнула Дина, крикнули её подруги, крикнул и я. Долго не затихало эхо, отзываясь от каждой скалы в поднебесье: э-э-э! Потом стало тихо. И вдруг где-то справа, чуть ниже нас, послышалось приглушённое: «Ге-ей!» Кричал Антон Иванович, но голос его звучал так глухо, словно шёл из очень глубокой ямы.

Мы пробежали по гребню метров триста, спотыкаясь о камни, и снова закричали, на этот раз хором.

В кустах послышался треск, и мокрый Антон Иванович вырос перед нами: он щёлкал зубами и зябко поёживался. Девушки схватили его и начали трясти. Он молча мотал головой, стёкла его очков блестели в свете фонаря. Наконец он подал мне руку. Рука была холодная, как лягушачья лапа.

— Ну и следопыты пошли! — невольно рассмеялся я, разглядывая трясущегося Антона Ивановича. — И как же это вас так угораздило?

— И не говорите! Оплошал! Но не жалею: насмотрелся, наслушался — будет что рассказать моим спасительницам, — жалко улыбнулся он студенткам. — А теперь пошли! На печку бы сейчас да молочка бы горяченького — душа тепла просит!

Мы пошли под уклон, часто хватаясь за кусты, чтобы не ехать по скользкой тропе на «пятой точке», как это делают ребятишки, катаясь зимой с ледяной горки. Антон Иванович понемногу отогрелся и начал припоминать, как он заблудился.

Я слушал его и думал, что редко встречаются вот такие люди, которым всё интересно в природе. Ведь ещё с неделю назад, когда мы ехали на Телецкое озеро, он загляделся на полосатого бурундука, который долго мчался по дороге перед машиной. Зверёк был напуган; он задрал пушистый хвост, взъерошил шерсть и сделался большой, как белка. Машина настигла его. Он закружился перед самым радиатором, цыкнул, как птичка, и скрылся за обочиной дороги в траве.

— Трум! — сказал тогда Антон Иванович и чуть не вывалился за борт: так ему хотелось узнать, куда запропастился бурундук.

— Вспомнили что-то, да? — спросил я, на всякий случай придерживая доцента за плащ.

— Так, пустячок! А вообще-то забавен этот зверь, бурундук. Бывалые люди говорят, что во время грозы, когда раскаты грома сотрясают горы, тайгу, такой вот бурундучишка садится на камень или на пенёк, закрывает уши лапками и жалобно кричит: «Трум!» Только сам я этого не видел. А проверить хочется.

Отправляясь в тайгу сегодня вечером — погулять, что-то увидеть и записать в книжечку, — Антон Иванович и не думал, что повидает бурундука. Но, когда зверёк встретился, всё было забыто: и ночь и непогода.

Правда, поначалу Антон Иванович увлёкся ягодами: заросли чёрной смородины и малины начинались прямо за деревушкой и уходили далеко в горы. Затем на пригорках, в тени, стали встречаться поздние ягодки земляники. Ну как их не сорвать, когда они сами в рот просятся!

Чуть дальше он увидел стаю желтоклювых альпийских галок. «Ка-га-га!» — кричали птицы. Они парили над тайгой, как маленькие орлы, чёрные со спины, зеленоватые на боках, фиолетовые на темени. «Криу! Криу!» — падали они далеко вниз по-соколиному и сейчас же легко взмывали над скалами.

Антон Иванович позабыл про ягоды и принялся наблюдать птиц: он их видел вблизи в первый раз. Разумеется, он знал, что этих галок любят алтайцы, любят за то, что они совсем не плохо предсказывают погоду. Стоит галкам появиться в низинах тёплым осенним днём, и алтайские чабаны уже начинают перегонять стада с гор на зимние пастбища. Примета верная: уходят галки с высоких утёсов — значит, скоро засвистят по ущельям снежные бураны. А улетят галки в конце зимы из долин высоко в горы — значит, за перевалом уже весна: идёт красавица с цветами, с травой-муравой и с тёплыми дождями.

Но вот почему галки тревожно кричали сегодня вечером, потом вдруг замолкли и попрятались среди скал, этого Антон Иванович не знал. А знать бы не мешало: они укрылись от грозы.

Антон Иванович вскоре услыхал отдалённые раскаты грома, но почему-то решил, что не грома испугались птицы и что туча может пройти стороной. А тут как раз выскочил из норы под кедром бурундук и начал бегать по полянке.

Он что-то подбирал на земле, тащил в нору, вылезал оттуда, задирал мордочку к небу, свистел и прислушивался. А когда громыхнуло совсем рядом и, цепляясь за ветви кедров, надвинулась чёрная туча, закрывая небо, деревья и землю, шустрый бурундук сделался вялым. Словно нехотя залез он на обомшелый валун, обмяк, вобрал голову в плечи и жалобно крикнул: «Трум!» Гром гремел всё сильнее, и бурундук прижимался к валуну всё крепче; потом приложил лапки к ушам и крикнул ещё раз: «Трум!»

Антон Иванович был счастлив. Он достал книжечку и стал зарисовывать жалкую фигурку на камне. Но вдруг разлилась такая темень, что карандаш ходил по бумаге непослушно. Да и брызнуло вдруг, как из поливальной машины. Голубая молния ослепила. И гром ударил так близко и так тяжело, что Антон Иванович закрыл глаза и схватился за голову, как бурундук. А когда огляделся, зверька словно ветром сдуло.

Теперь Антон Иванович стоял прямо в грозовой туче, среди молний. Огненные стрелы возникали у него за спиной, справа, слева, спереди — возле очков. Гром бил сильно и беспрерывно. Пушечные его удары подхватывало и далеко разносило эхо. Тайга и горы грозно гудели. Потоки ливня хлынули со шляпы по спине и по груди; ботинки наполнились водой до краёв. В кромешной тьме, при удивительно коротких вспышках света, всё вокруг стало причудливо страшным: и деревья и кусты.

В ушах шумело, ноги тряслись, и Антон Иванович, почти глухой и ослепший, без сил привалился к кедру.

— Как хорошо! — шептал он. — Какая чудесная гроза! Только не убей, матушка, а то и студенткам никто о тебе не расскажет!

По оврагу, чуть ниже кедра, у которого стоял Антон Иванович, загрохотала вода, словно где-то вверху прорвало плотину. И при каждой вспышке молнии было видно, как мутная лавина мчит далеко вниз обломки горных пород, старые ветки и шишки кедров.

Гроза уже кончалась, когда Антон Иванович понял, что потерял тропу и заблудился.

Конечно, озеро где-то там, куда стремится этот грохочущий поток воды и грязи. Но идти напрямик, по траве, в которой можно утонуть с головой, и по густым кустам, которые цепко держат тебя и больно бьют по лицу, — нет, это свыше сил! А обрывы? Шагнёшь впотьмах — и полетишь в пропасть!

И Антон Иванович решил стоять под кедром до рассвета — коротать в горах холодную летнюю ночь.

Он вылил воду из ботинок, кое-как выжал пиджак, штаны, бельё, оделся и начал притопывать, чтобы согреться. Но по спине проползал холодок, пришлось размахивать руками и даже пускаться в пляс.

«Мокрые не умирают, если двигаются вот так, как я, и не зябнут», — думал он и всё чаще и чаще выбивал дробь ногами. И, подбадривая себя, приговаривал в такт:

— Ну, давай ходи, Антоша, ходуном! Ты когда-то был хорошим плясуном!

Этот весёлый ночной танец в тайге так захватил Антона Ивановича, что он не сразу услыхал наш крик. А когда понял, что зовут его, ответил осипшим и приглушённым голосом, словно из подземелья.

Теперь всё это было позади.

Дина несла фонарь и освещала тропу. Молча слушая смешной, но и печальный рассказ Антона Ивановича, мы двигались за ней цепочкой, поддерживая друг друга на крутых спусках.

На задворках Артыбаша проснулась чья-то собака. Она тявкнула спросонья два-три раза, загремела цепью, громко зевнула и умолкла.

— Вот мы и дома! — сказал Антон Иванович, шагая по улице. — И наговорился и почти отогрелся, а всё же, милые девушки, нужно мне на печь, только на печь! И молочка бы горяченького, ну хоть стаканчик!

— В своих руках — мигом согреем! — сказала Дина. — А уж в другой раз одного в тайгу не пустим!

Я взял фонарь, распрощался и ушёл.

Хорошо было идти вдоль огромного и спокойного озера в эту тихую, звёздную ночь! И на душе было легко и радостно: случай в тайге как-то сблизил меня с новыми друзьями. Что они делают сейчас?

Антон Иванович переоделся во всё сухое. Он, наверное, сидит на печке, свесив босые ноги, блаженно щурит глаза от яркого света лампы и говорит, говорит о том, как стоял на вершине горы среди молний. Девушки готовят ужин, хлопочут у керосинки. Они греют молоко для своего учителя, и на душе у них светло: что ни говори, а только ради них совершил он этот маленький подвиг в тайге.

 

За хариусами

Рано утром я отправился на Бию.

Под порогом Карлагач мне удалось найти маленькую бухту, где вода не прыгала через камни и не разбрасывала хлопьев белой пены. Там я прыгнул с берега на островерхий валун в реке и забросил крючок с червём на струю.

Стоять было неудобно: ноги скользили на мокрой лысине камня, вода неслась так близко и так быстро, что рябило в глазах и кружилась голова. Да и удочка оказалась короткой: я так и не смог подбросить приманку туда, где играли, плескались серебристые рыбки.

Перейти на другое место посоветовала мне пожилая алтайка. Верхом на коне она ехала в Артыбаш. В мягком свете солнечного утра нарядным казался её убор — красное платье, кожаная шапочка с меховой оторочкой и блестящими монистами. На луке седла, крепко прижавшись к матери, сидела маленькая девочка в чёрной плисовой курточке.

Алтайка остановила коня и окликнула меня:

— Здравствуй! Однако, что ж ты, как журавль, стоишь на одной ноге? Этак и упасть можно. А вода ой какая холодная! Шёл бы ты к ребятам, они там, за поворотом. Да и удочка у тебя мала. Будешь уезжать — дочке моей отдай!

Я угостил алтайку папиросой и пошёл вниз по реке, к узкой протоке, которая заросла с левого берега весёлой берёзовой рощицей.

У протоки стояли на камнях три мальчика и старательно хлестали удилищами. Рыба клевала. Изредка вылетали из воды челноками пёстрые хариусы, поддетые крючком, и возле берега их сейчас же подхватывали цепкие пальцы мальчишек.

Мальчишки не просто ловили рыбу — они трудились. Нелегко им было размахивать длинным и тяжёлым удилищем из пихты. Держать его приходилось обеими руками, да ещё упираться толстым концом в живот. И всё же малыши ловко бросали приманку туда, где была рыба.

А была она только у левого берега, под берёзками. Правый-то берег, где мы стояли, весь был залит ярким горным солнцем. Осторожные хариусы отлично видели нас и сюда не подплывали. А к берёзкам мой крючок не долетал.

Я даже сунулся в воду и, едва удерживаясь на быстрой струе, забрался выше колен. Но меня так обожгло холодом, что я тотчас же выскочил на берег и принялся растирать кепкой окоченевшие ноги.

За два часа я не поймал ни одной рыбки. Мальчишки стали посмеиваться: вот, мол, какой здоровый дядя, и пришёл на речку с лёгким, бамбуковым хлыстиком! Да разве тут ловят на такую, прямо сказать, пустячную снасть? И, чтобы не слышать, как смеются мальчишки, я уселся в тени, под кедром, далеко от берега.

Но даже у самых насмешливых ребят почти всегда доброе сердце. Доброе было оно и у алтайских мальчишек, которые так здорово таскали хариусов на виду у меня.

Один из них подошёл ко мне, сел рядом:

— Дядя, а у вас есть удочка?

— Есть, как видишь. — И я показал на удилище, которое не принесло мне удачи.

— Да я не про палку! Вот такая удочка есть? — И он показал на крючок.

— Есть.

— И много? У нас их не купишь.

Я достал коробочку, отыскал хороший жёлтый крючок и дал его мальчишке.

— Эх, какой ладный! — сказал он и провёл жалом по ногтю большого пальца. — А почём продаёшь?

Я сказал, что дарю крючок, денег мне не надо.

Мальчишка набычился, скосил глаза на коробочку, затем глянул в сторону своих друзей и тяжело вздохнул.

Я понял, что надо дать ещё два крючка.

Мальчишка зажал их в кулак, вскочил, поддёрнул штаны и помчался к протоке с радостным криком:

— Удочки! Во! Карабаш! Всем по одной!

Мальчишки пришли пожать мне руку. Они расселись под кедром на голубом коврике из незабудок и что-то поговорили по-своему. Потом засунули руки в сумки, мокрые от рыбы, и одарили меня по-братски хорошими хариусами из своего улова.

— Жарить не надо, уху сделайте, — посоветовал старший из ребят, худощавый и стройный, черноглазый Илдеш, который тут же разрешил называть себя по-русски Илюшкой. — А завтра приходите с длинной палкой. У Темира есть запасная, он вам даст, — показал Илюшка на мальчика в розовой майке.

У меня мелькнула догадка, что дело не только в длинной палке, и я спросил:

— А на что вы ловите? На червя?

— На букашку, на кузнечика. В тайге их много, они и в речку часто попадают. И хариусы их хватают, — сказал Илюшка. — А червяк не годится, он хорош только весной да осенью. Сейчас на него совсем клёва нет.

— Пёстрое пёрышко птицы — вот это да! — вмешался в разговор Темир. — От кедровки, от сизоворонки. Получается — как бабочка. Только мы чаще «мушку» делаем: пучок волос с головы привязал к крючку — и готово!

Илюшка весело рассмеялся:

— Однако, хариусы любят рыжих. Во всём Артыбаше нет лучше волос, чем у нашего Карабаша! — И он хлопнул по плечу мальчишку в синей полинялой рубахе, с копной русых волос на голове.

Карабаш застеснялся моего пристального взгляда. Он опустил глаза, задрал штанину и старательно стал разглядывать ранку на коленке.

— Я так думаю, что и прозвали его Карабашем просто в насмешку. Карабаш — это «чёрная голова», а он почти рыжий. Ну-ка, давай! — И Илюшка артистически вырвал маленький клочок на темени у Карабаша.

Карабаш зажмурился от боли и почесал голову, но не обиделся. Он сидел ухмыляясь, и по всему было видно, что он доволен нашим вниманием и готов пожертвовать своей шевелюрой для рыбацкого счастья друзей.

Илюшка откусил кусок нитки, что была у него за пазухой, и привязал к крючку на моей удочке рыжеватый пучок с головы Карабаша. Получилась «мушка», похожая на крохотную метёлочку.

— Вот, глядите! — Он взял удочку и побежал к протоке.

Хариус схватил «мушку» на пятом забросе и через минуту оказался в руках у Илюшки. Мальчишка вернулся к нам, положил рыбину в мою сумку и сказал:

— Коротка ваша удочка, но ловить можно. Главное, чтобы насадка хорошая была. Не найдёте её на берегу — ищите Карабаша. У него рыжего запаса на весь Артыбаш хватит!

Мы условились встретиться на другой день пораньше. И я пришёл на протоку вместе с зарёй, до ребят, когда ещё от моих шагов оставался на изумрудной траве широкий, как лыжня, седоватый след.

Утро было прохладное. Бабочки, муравьи и кузнечики ждали, пока не обсохнет трава, и где-то отсиживались в своих домишках. Пришлось и мне, подстелив пиджак, сесть на камень и ждать — слушать шум реки и смотреть, как голубеют и синеют дали.

Мальчишки пришли и удивились, что в руках у меня удочка ещё короче вчерашней. Это был спиннинг с катушкой и очень длинной леской, и я собирался забрасывать «мушку» в десять, в двадцать раз дальше, чем ребята.

Карабаш услужливо подставил нам свою голову. Мы вырвали у него по три волосинки, сделали приманку и начали ловить хариусов.

Я очень удобно уселся на большом камне, открыл катушку и пустил «мушку» далеко по струе. Метрах в двадцати показался лёгкий бурунчик — это хариус стукнул носом в крючок. Я поставил катушку на тормоз и вскинул удилище. Упираясь, выпрыгивая из воды, сверкая серебром на солнце, шла ко мне крутобокая большая рыбина с тёмной спинкой, вся в чёрных пятнах. Я взял её под жабры, снял с крючка и положил в сумку.

И началась чудесная рыбалка! У мальчишек по одному хариусу, у меня — три. У них — по два, у меня — пяток. Перед моим спиннингом уже ни гроша не стоили удочки-дубины моих друзей-мальчишек. Илюшка поминутно размахивал удилищем и обливался по́том, а я сидел на камне и играючи таскал рыбу за рыбой…

В полдень мы ушли с протоки, и я отдал бо́льшую часть улова своим изумлённым друзьям, которые ещё вчера были моими учителями на рыбалке.

Они шли следом за мной до Артыбаша и по очереди несли мою чудесную удочку.

И Илюшка сказал:

— Вот накоплю за лето денег, и будет у меня такая же удочка!..

 

Илюшкины сказки

Второй день мы шли с Илюшкой под парусом по Телецкому озеру и перед вечером увидали посёлок лесорубов — Яйлю́.

В одном из домиков, почти у самой дамбы, где пристают катера, какой-то древний дед качал янтарный мёд, отмахиваясь от пчёл большим берёзовым веником.

Мы купили у него котелок мёду прямо с сотами и скоро разбили палатку на берегу залива Камга́. Палатка стояла в кудрявом тальнике, вокруг неё росли любимые на Алтае цветы — оранжевые огоньки, или жарки́. В тайге эти цветы заменяют и ландыш и сирень. Весной и летом с ними встречают и провожают дорогих гостей. И в каждом доме, особенно где есть девушки, непременно пламенеют букеты этих пушистых огненных цветов.

Я уже хорошо присмотрелся к Илюшке. Он оказался старательным помощником в походе: быстро ставил палатку, усвоил кое-какие морские термины.

Он правильно «сушил вёсла», держа их гладкими лопастями над водой, пока не было команды «на воду». Ему очень нравилась команда «вёсла на укол». Мы применяли её, когда нужно было оттолкнуться от берега.

Мне лишь казалось необычным, что он почти ничему не удивлялся, хотя шёл по озеру впервые. Перед нами, например, проплывали отвесные скалы, за которые иногда цеплялось красивое белое облачко, — Илюшку это не волновало. Между скалами вдруг появлялась маленькая полянка — елань. Вся она была кумачовая от кипрея, ярко-васильковая от бархатистых цветов шпорника, а Илюшка отворачивался и, что-то мурлыча, глядел на парус.

Удивительно голубое небо было над еланью, а в нём — распластавший крылья орёл. Как давно мечтал я увидеть вот такую картину! А Илюшка сидел на корме, как равнодушный старичок, и не было ему никакого дела ни до орла, ни до красивого неба.

Только неподалёку от Яйлю я понял, что Илюшка не старичок, а мальчишка. Он увидел марала, который казался маленькой коричневой фигуркой под высоким и лысым гольцом, почти у самого голубого неба. Увидел, свалился с кормы и готов был выскочить на берег и ползти на брюхе к этому благородному оленю — могучему и недоступному, осторожному и стремительному, с ветвистой короной на красивой, словно точёной голове. И насмотреться, только насмотреться, чтобы все ребята в Артыбаше лопались от зависти, когда Илюшка будет рассказывать о встрече с маралом!

Но красавец марал был очень далеко. И Илюшка только дико свистнул в пальцы, как Соловей-разбойник в старых сказках. Олень повёл рогами и отвернулся, показав нам белую салфетку на кру́пе.

— Знаешь, что он подумал? — спросил я Илюшку.

— Нет!

— «Что мне до какого-то Илюшки! И пусть себе плывёт этот свистун в лодчонке, крохотной, как ореховая скорлупа. И пусть внимательно следит за белой тряпкой, за парусом. А то он рассвистелся на всю тайгу, а лодку относит к другому берегу». Шкоты на правую! — крикнул я во все лёгкие.

Илюшка ухватился за верёвку, чтобы подтянуть нижний правый конец паруса и повернуть нос лодки влево.

Ночевали мы в заливе Камга. Илюшка наловил рыбы, и у нас была уха и чай с мёдом.

Мы сидели у костра при звёздах, а потом при луне, которая показалась из-за гор. Илюшка сказал:

— Вот и луна повисла на дне неба.

— Как это — на дне?

— Небо, по-нашему, — большой перевёрнутый котёл. Так и во всех сказках говорится.

— А ты и сказки знаешь?

— Да.

— Ну расскажи хоть одну. Ночь такая, что только сказки слушать.

Илюшка сел поудобнее, поджав под себя ноги. Чёрные глаза его лукаво поблёскивали.

— Про сороку, что ли?.. Сядет она на землю клевать и всё головой вертит: клюнет — и оглянется. Почему это так? Не знаете?

— Наверно, боится: у неё кругом враги.

— А вот и нет! Это от павлина!

— Это как же так?

— Точно! От павлина! Давно это было, однако. Решили птицы женить павлина. Он у них начальником был. Кого только не покажут павлину, всё ему не нравится: синица — мала, кедровка — худа, кукушка — скучна, только и знает своё «ку-ку» да любит яйца в чужие гнёзда класть. Выбрал павлин сороку. Она такая весёлая да развесёлая, знай себе целый день стрекочет.

Женился павлин и решил свою сороку одеть побогаче. Выщипал у себя на груди самые что ни на есть красивые зеленые перья, отдал их жене, чтоб носила на хвосте да на спине. С тех пор и стала сорока чёрная и белая, да ещё зелёная.

Только видит павлин, что жена его по дому ничего не делает: хлеб не печёт, бельё не стирает. Утром улетит куда-то, весь день пропадает, возвращается поздно вечером.

Спросит её павлин рано утром:

«Куда спешишь?»

«Куда хочу!»

Спросит её павлин вечером:

«Где была?»

«Где хотела!»

И задумал павлин проверить, куда это летает его длиннохвостая. Полетел за ней тайно. Видит: села она на помойку возле избы и отбросы клюёт, словно ей дома добра мало.

Озлился павлин и закричал:

«И не стыдно тебе? Сейчас же домой лети!»

А сорока даже глазом не повела.

Подскочил тут к ней павлин да как стукнет клювом по голове!

«Больше, говорит, ты мне не жена!»

С тех пор вот сорока, когда в отбросах копается, всё головой вертит и детям наказывает:

«Клюньте да оглянитесь, не то павлин прилетит, по голове стукнет!»

— Интересно! У нас нет такой сказки.

— Я и говорил, что из-за павлина, а вы не верили.

Илюшка подумал и задал другой вопрос:

— А почему у бурундука на спине пять чёрных полос? Видели бурундука?

— Видел.

— Почему эти полоски?

— Чтобы он в тайге мог лучше скрываться.

— А вот и нет. Это медведь сделал!

— Ну-ну, расскажи!

— Жил-был медведь, большой и старый. И нашёл он на опушке кедр — толстый, в шесть обхватов. И семян на нём было мешка два.

Наелся медведь досыта и улёгся под деревом. Под таким-то кедром как хорошо! Солнце припекает, а тут тень. Дождь идёт — под ветвями сухо. Отоспался медведь и решил: «На тот год опять приду сюда осенью. Всем зверям, всем птицам скажу, чтобы семян тут не брали: мой кедр!»

Ну, и сказал. И все в точности его наказ исполнили. А пришёл медведь в другой раз — на кедре ни семечка: неурожай был.

«Эхма-а! — вздохнул медведь. — Куда же, однако, податься старому?»

Подумал и пошёл по тайге.

Звери увидали, что медведь не в себе, живот у него с голодухи подтянуло, — и в стороны. Да всё молчком, чтобы не заметил их хозяин тайги. Мало ли что у него на уме, коли он такой голодный!

Один бурундук дурачком оказался. Увидел медведя, до норы не добежал, а уже на всю тайгу крик поднял: «Брык-брык! Сык-сык!»

Медведь остановился да как стукнет себя лапой по башке:

«И чего же это я по тайге голодный шатаюсь, когда у этого бурундука семян под землёй на три года припасено! Совсем, старый, из ума выжил! Раскопать!»

И начал копать нору, куда бурундук спрятался. Копал, копал, добрался: целый закром нашёл.

Наелся медведь, добрый стал и сказал:

«Где же ты скрылся, хороший хозяин? Вылезай! Я тебя благодарить буду!»

А бурундук затаился. Ни жив ни мёртв, лапками за корень держится, еле дышит и помалкивает.

Запустил медведь лапу под корень, достал бурундука:

«Спасибо, малыш! Слышишь, хозяин тайги тебе спасибо говорит! Да ты хоть улыбнись в ответ!»

А бурундук-то по-медвежьи ни слова не понимал. Он сидел, глазами хлопал и думал: «Ну, конец мне! Что-то замолчал медведь, сейчас съест!»

Подумал, рванулся из последних сил, вырвался. Только от чёрных когтей медведя остались у него на шкурке те пять тёмных красивых полосок…

Поздно ночью моему сказителю стало не по себе. Оказалось, он ни разу не ел мёда, да ещё в сотах. И вместе с мёдом наглотался воску. Он ворочался с боку на бок, охал и всё жаловался на боль в желудке.

Пришлось отпаивать Илюшку молоком, которое я достал в избушке лесника. А чуть стало развидняться, мальчишка побежал в кусты, поел какой-то травы, и ему стало легче.

И пока мы собирались в отъезд, передо мной был уже не мальчишка, а маленький старичок, который всё рассказывал про болезни да про лекарства. Водяной перец, гвоздика и пастушья сумка останавливали кровь. Горицвет и кузьмичова травка применялась от болезней сердца. Белена и дурман успокаивали нервы. А черемицей и крушиной лечили живот.

— Этак-то ладно, что я про крушину вспомнил! А то бы и сейчас животом мучился, — говорил Илюшка.

Я глядел на этого маленького старичка, и мне даже стало казаться, что сидим мы на той замечательной полянке, где надо немедленно открывать аптеку. На какую бы травку я ни смотрел, она просто незаменима была в народной медицине.

Но аптеку мы всё-таки не открыли, а погрузили вещи, сели в лодку и поплыли дальше по озеру…

 

Храбрая Санук

Как-то вечером мы сидели с Апсилеем на берегу Телецкого озера.

Заря догорала. Дальние горы казались синими — там лежала дремучая тайга. А горы, что полого спускались к воде, ярко зеленели — их густо закрывали берёзы и лёгкие осинки.

Над нами не вились комары, не жужжали мухи — холодно им в алтайских горах над озером!

Мы сидели и разговаривали про охоту, про медведей. Апсилей был знаменитым таёжным охотником, и его рассказы я мог слушать без конца.

— А между прочим, в прошлом году я только один раз вышел на медведя, да и то по нужде, — сказал старик, набивая табаком маленькую трубочку.

— Что так?

— Дочка с мужем — на лесном кордоне, я — дома, с внучкой. Живём далеко от деревни. Туда, обратно — вот и день прошёл. А с осени до весны в школу ходил.

Я удивился.

— Да не обо мне речь, — усмехнулся старик. — Сам-то я давно из годов вышел. Внучку водил, ей-то одной по тайге страшновато. Да случай у нас вышел прошлой осенью.

— Расскажешь?

Апсилей распалил трубочку, не спеша затянулся. Горьковатый дым табака окутал бронзовое от загара скуластое его лицо. Старик прищурился, вокруг глаз у него легла сетка мелких морщин.

— Рассказать можно. Случай даже по нашим местам такой редкий…

Два года назад внучке Апсилея, маленькой Санук, исполнилось семь лет. И повёл её дедушка в первый класс.

В роду у Апсилея никогда не было учеников. Сам он в молодые годы и не мечтал о грамоте, дочка научилась читать поздно, когда вышла замуж за грамотного лесника. Маленькая Санук была первой школьницей во всём роду, и Апсилей не мог нарадоваться на неё.

Он привёл внучку в класс и все три урока просидел на школьном крыльце со своей неразлучной трубочкой. А по дороге домой всё расспрашивал Санук, что же она делала там так долго.

— Я пять трубок выкурил, а ты всё не идёшь и не идёшь! Десять лет вот так сидеть будешь — ух, какая учёная станешь!

Апсилей водил в школу свою маленькую Санук всю долгую зиму. Потом пришло короткое и жаркое алтайское лето. Девочка подросла, окрепла и стала с осени ходить одна. И хоть была она очень маленькая, но по привычной таёжной тропинке ходила без страха.

Как-то ранним утром отправилась она в школу. Снега в долине ещё не было, но с южных гор, с далёких монгольских белко́в, уже дули студёные ветры, а на вершине самой высокой горы — Золотой — уже бушевала злая метель.

Санук шла и слушала, как хрустят под ногами ломкие льдинки, а в густых ветвях кедров цокают проворные дымчатые белочки.

И вдруг на тропе перед девочкой появился большой бурый медведь.

Может быть, он уже спал в берлоге, но его стронули, спугнули, и он пошёл шататься по тайге. А может быть, медведь просто не нашёл ещё себе места для зимней спячки. Кто знает! Только повстречался он с девочкой, встал на задние лапы, навёл на Санук маленькие чёрные глазки и стал принюхиваться.

Санук не испугалась: медведь в тайге — дело обычное. Дедушка часто стреливал старых, больших медведей, а медвежата каждое лето жили у него в сарае, и Санук играла с ними. Дедушка отправлял их в зоологический сад или откармливал, как поросят. Санук не раз ела зимой холодец из медвежьих лапок. Да и сегодня дедушка дал ей на завтрак вкусный кусочек медвежьего окорока.

Санук видела и таких вот больших зверей, когда ходила с дедушкой по малину, но они всегда уступали дорогу человеку и прятались в кустах. А этот стоит на тропе — и ни с места!

Маленькая Санук храбро шагнула ему навстречу и замахнулась портфелем:

— А ну, уйди с дороги, косолапый! Мне в школу нужно!

Медведь словно удивился и склонил голову набок. Санук была в короткой тёплой медвежьей шубке, и зверь, видимо, принял её за медвежонка. Но почему этот медвежонок разговаривает?

Он постоял немного, покрутил головой и подошёл к девочке вплотную. Она стукнула его портфелем в рыжую грудь. Зверь вырвал портфель, обнюхал, бросил в кусты. Потом зарычал и легонько стукнул Санук в левое плечо: он играл.

Девочка рассердилась и толкнула медведя ногой. Он заворчал и сорвал у неё с головы лисью шапочку с лёгким серебряным обручем. Зазвенели на шапочке монисты, которые висели на обруче. И медведь стал с любопытством прислушиваться, поводя ушами. Затем бросил в кусты и шапочку.

Так они и стояли: огромный зверь, хозяин тайги, у которого из ноздрей валил пар, и маленькая алтайская девочка, храбрая Санук, глядевшая на медведя исподлобья.

Чем бы всё это кончилось, неизвестно, только девочке стало вдруг страшно: она поняла, что не уйдёт с тропинки этот косматый зверь. А как заставить его уйти, она не знала. Сжалась она в комок от испуга, отвела глаза от зверя — и оглянулась.

Медведь словно ждал этого.

Он раскинул лапы, схватил Санук, горячо дохнул ей в лицо. Девочка закричала… И словно чёрной пеленой закрылись у неё глаза…

Апсилей вздохнул и умолк. Трубочка его погасла. Дрожащей рукой он достал спички, закурил и повёл рассказ дальше.

Санук пришла в себя и увидела, что она завалена хворостом: медведи всегда делают так, когда готовят себе пищу впрок. Выбравшись из-под кучи ветвей, она бросилась домой без шапочки и без портфеля.

Дома ей сделалось плохо: она лежала в постели, ничего не ела, только пила воду. От неё нельзя было добиться ни слова: она смотрела на дедушку какими-то странными глазами, в которых таился испуг.

Дедушка, догадываясь о чём-то, сходил в тайгу и нашёл возле тропинки помятый портфель и разорванную шапочку Санук. На замёрзшей земле он увидел следы медвежьих когтей.

Когда же внучка встала и всё ему рассказала, Апсилей даже позеленел от злости. Он выкурил подряд три трубочки, собрался, взял ружьё и ушёл.

Старика не было дома два дня.

Вернулся он довольный, раскрыл окровавленную суму, вынул из неё шкуру медведя и два больших тёмно-красных окорока.

— Однако, рассчитался я с твоим недругом, Санук, — сказал дедушка. — Он один тут и шатался по тайге и пришёл к тому месту, где тебя хворостом завалил. Как ты себя чувствуешь? Пойдём в школу?

— Пойдём, дедушка!

И Санук снова всю зиму ходила с Апсилеем.

И, пока не подрастёт Санук и не научится с ружьём обращаться, будет её провожать Апсилей каждую зиму до тех морозных и снежных дней, пока не улягутся в берлоги все телецкие медведи…

 

Иван Иванович

Иногда я виделся с ним.

Он застенчиво улыбался и, словно нехотя, брал папиросу. Разговор у нас как-то не клеился — Иван Иванович обычно торопился и непременно произносил фразу:

— Извините, конечно, но я должен удалиться.

На туристской базе под Артыбашем многие его просто не замечали: человек тихий — и мухи не обидит, и вперёд не высунется. Зла никому не делает, ну и ладно! А кто он в душе — робкий заяц или смелый орёл — об этом как-то не думали.

Да и случая не было. На базе он жил лишь два дня в неделю, когда приезжал с работы. Всё остальное время проводил на реке и в дороге: отгонял лодку с туристами вниз по Бии. А вернувшись домой, сидел с ребятишками, копался с ними в огороде, ходил по малину.

В то утро, когда я решил отправиться с туристами в дальний поход через все десять порогов на Бии, Иван Иванович уже стоял в громоздкой и высокой лодке. Загорелый, в неизменной голубой майке, синих лыжных штанах и в белой панаме, он зачищал ножом рукоять огромного кормового весла, наспех вытесанного из толстой кедровой доски.

— Ого! Пуда два потянет! — сказал я, помогая ему вдеть весло в уключину.

— Работа грубая, да надёжная. А нам без этого нельзя: река серьёзная. Весло сломается — и поминай как звали!.. Ну, сели, братцы, сели! — Иван Иванович махнул рукой туристам, которые всё ещё суетились у причала.

И все тридцать парней и девушек горохом посыпались в лодку.

На вёсла посадили четвёрку умелых, сильных гребцов, и лоцман Иван Иванович подал первую команду:

— На воду!

Вёсла слаженно зацокали, и лодка двинулась по Телецкому озеру в сторону Бии.

Вскоре река подхватила наше судёнышко, как щепку, и бросила в порог Карлагач. Туристы, которые только что шутили, дурачились, горланили песни, присмирели и ухватились за скамьи: впереди, по крутому склону реки, вода завивалась струями и металась среди обнажённых рифов.

Что-то изменилось в лице у Ивана Ивановича: на щеках забегали желваки, глаза заблестели. Он широко расставил ноги, сунул под мышки рукоять тяжёлого весла и властно сказал:

— Сидеть спокойно!

Лодку сильно подбросило на подводной гряде и быстро повело прямо к острым камням у левого берега.

— К бортам не шарахаться! — успел крикнуть Иван Иванович, видя, что туристы заёрзали.

Лодка громко ухнула, накренилась влево, заскрипела и зарылась носом в струю. С бортов щедро брызнуло ледяной водой, но никто не поморщился: туристы словно окаменели.

— Вёслами бить дружно! — выдохнул Иван Иванович, навалился на рукоять и повис на ней.

Завизжала несмазанная уключина, сдерживая натиск воды и напор человека. Лоцман хорошо вырулил к середине реки, встал на дно лодки и сбросил панаму. Так мы прошли первый порог. Карлагач ревел сзади, хлопья белой пены кружились за кормой.

На широком и длинном плёсе вода не грохотала; источая холод, она журчала и пела. Я даже успел услыхать весёлую перебранку дроздов в черёмушнике и увидел горлинку. Сидя на сухой ветке кедра, она кланялась и ворковала.

А к нам уже быстро приближалась каменная стена правобережья, закрытая тенью высокой горы. Струи разбивались об эту стену и отскакивали седыми гривами.

Лодка не слушалась ни вёсел, ни руля. Иван Иванович крикнул подмогу. Двое парней кинулись к рукояти. Скала отдалилась. Но впереди, как в страшном котле у бабы-яги, кипела вода на пороге Юрток.

Во всю ширь реки и метров двести вниз по руслу бурлящие клубки так и выскакивали на поверхность. И над каждым клубком вспыхивала и гасла маленькая радуга. Тысячи радуг над хрустальной рекой!

— Песню, песню давайте! — подбадривал Иван Иванович.

Но запеть так и не успели: невдалеке грохотал уже третий порог — Кобыровский.

Гух-ух-ух! — запрыгала лодка, ударяясь носом в высокие волны…

Самым страшным оказался порог Щёки.

Лоцман надеялся обойти его по неглубокой протоке, слева. Но она обмелела. А мы уже сунулись в неё, и течение увело нас от фарватера. Стали круто разворачиваться, и лодка потеряла управление.

— Две пары за борт!

Четверо парней послушно прыгнули в воду. Поёживаясь от холода и тяжело дыша, они завернули нос вправо. Гребцы нажали, и лодка, чиркнув по каменистому дну острым килем, вошла в фарватер. А когда мы втащили через борт мокрых ребят, она уже мчалась так, что свистело в ушах.

Всё ближе и ближе подступала узкая горловина в русле Бии, прозванная Щеками. Слева зеленел островок, справа врезался в чёрный омут крутой, скалистый бом, до боли в глазах освещённый полуденным солнцем. И нас, как на буксире у глиссера, бешено тянуло к этому бому.

Серые глаза Ивана Ивановича так и застыли на какой-то точке берега.

— Вёсла на укол! — скомандовал он, передавая мне рукоять и хватаясь за шест.

Лодка почти коснулась носом морщинистой серой скалы, когда лоцман, ловко прыгнув по скамейкам с шестом наперевес, со всей силой — резко, гулко — ударил в бом. И грозная каменная стена мигом отлетела от нас метров на тридцать.

— Дайте же закурить, хлопцы! — как-то просто и сердечно сказал Иван Иванович и ладонью левой руки смахнул пот, который крупными каплями катился со лба на глаза. — Эх, и не желал бы я искупаться вместе с вами в этих проклятых Щеках! — Улыбаясь, он выпустил носом две синие струйки дыма. — Однако, давайте к берегу: за сорок минут мы отмахали двадцать три километра.

Лодка причалила к лужайке, и Ивана Ивановича словно подменили: он опять стал тихий и робкий, каким я знал его в Артыбаше, и просто затерялся в шумной группе туристов. На стоянке мы услыхали от него всего лишь одну фразу, обращённую к девушкам:

— Извините, конечно, может, вам малинки хочется, так я сведу.

И, спокойный, молчаливый, пошёл в тайгу показывать малинник.

Ниже Турочака, в широкой заводи, бригада сплавщиков вязала плот.

Русый парень в солдатской фуражке, без рубахи, в длинных резиновых сапогах бегал по берегу и покрикивал:

— Чаль правую! Гони кругляк на середину!

Его бригада работала по авралу. С верховьев подошли мо́лем, в россыпь, брёвна: остро пахнущие смолой бронзовые стволы кедров, седые стволы пихты, кругляки из берёзы, осины и черёмухи.

Плот вязали из строевого леса, а волна подгоняла лёгкий кругляк, и он мешал работе.

— Жми кругляк ре́чно! — гаркнул бригадир и широкими прыжками — легко и даже красиво — помчался по брёвнам к середине залива.

Сплавщики устремились за ним и отжали кругляк к тросу, который перегораживал залив и не давал брёвнам прорваться в Бию.

Заметив, что мы стали на днёвку, бригадир направился к нам по шаткому настилу из брёвен, балансируя длинным шестом багра, как гимнаст на канате.

— Иван Иванычу привет! — сказал он, протягивая лоцману мокрую руку. — Э-э, да тут и другие знакомые есть! — обратился он ко мне. — Не узнаёте?

— Смутно как-то.

— Вот память-то девичья! Про Иконостас забыли? Доцента на верёвке к стрижам подавали!

— Вася!

— Он самый!

— Здравствуй, Василь! Опять у тебя запарка?

— И не говори! Лес пустили навалом, не успеваю обрабатывать, прыгаю вот так целый день.

— А когда отчаливаешь?

— Нынче. Пошамаем — и в дорогу. Догоним вас, когда на ночёвку станете… Да крепи ты канат, дурья башка! — вдруг заорал Вася на парня, который замешкался с тросом у толстого пня. — Вот житуха — и покурить некогда! — сказал он с досадой и побежал помогать парню.

— Торопится Васька, на целину гонит. У него сейчас самая копеечка — один день весь год кормит. Только горяч не в меру, как бы беда не стряслась…

Река стала оживлённее. Пока мы обедали, мимо прошли два плота. На одном из них седобородый рулевой, кряжистый, в белой холстинной рубахе до колен, певуче покрикивал густым басом, и эхо далеко разносило его голос по синему лесу:

— О-о-оп! Ударь лева-а! Ещё разок! Ударь права-а! Бей сильно! О-о-оп!

Перед вечером мы обогнали маленький, очень вёрткий плот, который мастерски вели два пожилых сплавщика. Один стоял на корме и орудовал веслом, другой нежился на сене, под густой берёзкой, воткнутой между брёвен, и, поглядывая вперёд, приговаривал:

— Права-а, Федот! Бережком, бережком!

И плот послушно шёл к правому берегу, где вода струилась быстрее.

Ивана Ивановича тяготила какая-то дума, и впервые он разговорился:

— Мужики правильные: вишь как хорошо плот связали. Завтра домчат до Бийска. И нигде не задержатся: такой аккуратный плот везде проскочит. Пока Васька со своей махиной доберётся, они уже обернутся и его догонят. У стариков-то этих, видать, не только расчёт, как бы заработать побольше, но и соображение. А Васька? Что с такого возьмёшь, когда в голове у него ветер. Молодой, холостой, деньгу страсть как любит. И что за парень: гармошку ему надо, мотоцикл. Жадно хочет от жизни брать. Дай ему волю, он всю кедру в один плот свяжет…

Вечером, когда мы ставили палатки для ночлега, из-за поворота показался длинный, как поезд, тяжёлый, могучий плот. На корме стоял Вася: фуражка набекрень, в зубах папироска.

— Вот ведь, чёрт, красуется! — буркнул Иван Иванович и крикнул: — За Бучилом-то гляди в оба, там обсохло.

— Порядок, Иван Иваныч! В Артыбаш вернёшься, прокачу на мотоцикле, с ветерком! А сейчас доброй ночи, приятного сна! Догоняй, если сможешь!

Скрипя на стыках и вздрагивая, плот пронёсся мимо стоянки. На наш берег плеснулась волна…

В пасмурный полдень мы догнали этот плот на мягком каменистом перекате, или дресве, как называют такое место в Алтае.

В бригаде у Васи царило смятение.

Две женщины в мокрых и рваных юбках и четверо мужчин без рубах и без фуражек длинными шестами упирались с правого борта в большой мокрый валун, еле видневшийся из воды.

Вася спрыгнул с левого борта на дресву и, отвалившись всем корпусом, тянул и тянул на себя задний край плота. Но медно-красная громадина из кедров, наскочив на валун, не двигалась.

Шестёрка рабочих сбила наконец плот с дресвы. Передний край быстро повело к середине реки, хвост ещё сидел на грунте, и плот стал гнуться дугой. Застучали друг о друга брёвна, зазвенели тугие канаты.

Рабочие кинулись к Васе сбивать хвост плота, но опоздали. Над Бией пронёсся зловещий треск: головная сплотка оторвалась и, покачиваясь на струе, пошла вниз.

Мокрый Вася вскочил на плот, прыжками домчался до переднего края и запустил в уходящую сплотку железной кошкой на верёвке, но промахнулся.

— Хлопцы, а ведь надо помочь сплавщикам, — сказал Иван Иванович. Голос у него слегка дрожал.

— Что делать? — спросил гребец справа.

— Сначала догоним сплотку, потом развернёмся кормой и прихватим её на буксир. А там видно будет. Главное: сильно тормозить лодку, пока не нагонит нас плот.

— К берегу не прижиматься? — спросил тот же гребец — старший и рассудительный.

— Ни в коем случае! Держаться только главной струи, где сможет пройти плот. А то посадим сплотку на дресву.

Иван Иванович расправил плечи, крепко сжал рукоять:

— Вы уж того, ребята: на каждое весло по два гребца, и — сил не жалеть!

Гребцы уселись, их стали подбадривать криками. И тяжёлая наша посудина, изредка зарываясь носом в воду, скоро настигла сплотку. Лоцман скомандовал развернуться с ходу и примкнуться к ней кормой. Он уже вынул весло. Но гребцы замешкались, и сильная струя отбросила нас далеко влево.

— К берегу! — сказал Иван Иванович.

Другого выхода не было: без кормового весла лодка не разворачивалась носом против течения, с этим же веслом кормой к сплотке не вырулишь.

Паренёк, который недавно дремал на брезенте у крайней передней банки, спустился в воду и помог завести нос лодки против струи.

Теперь мы были выше сплотки и спускались к ней кормой.

На сплотке лежали вещи сплавщиков: топор, верёвка, два пиджака, котёл с ещё тёплой кашей, семь деревянных ложек и влажный мешочек с солью. Иван Иванович встал на брёвна, закрепил верёвку и вернулся в лодку.

Важно было как можно дольше продержаться против течения, пока не подойдёт отставшая часть плота.

Парни гребли с натугой. Они упирались ногами в скамейки и подпрыгивали при каждом новом рывке. А плавучий груз всё спускался по перекату и тащил нас за собой.

За перекатом, над плёсом, стояла одинокая старая ветла. Она всё приближалась и приближалась к нам, затем замедлила ход и остановилась: гребцам удалось удержать сплотку на месте!

Иван Иванович пристально поглядел в сторону переката и сказал наконец слово, которого все так ждали:

— Идут.

Сплавщики, мокрые с головы до ног, били шестами в дно реки и кричали наперебой:

— Поддай сильней! Ещё разок!

Они ловко подошли к сплотке, которую считали уже потерянной, и подцепили её к плоту.

Плёс был длинный, широкий и спокойный, как озеро. Плот пошёл медленнее, и мы, отдыхая, двигались рядом. Сплавщики собрались на краю пойманной сплотки, возле нас, встали шеренгой. На их усталых лицах была приветливая улыбка. Вася откинул назад русые слипшиеся волосы и сказал:

— Спасибо за дружбу, Иваныч! Так выручил — век помнить буду. И вам спасибо, товарищи!

— Ладно уж, мотоциклист! — сказал Иван Иванович. — Садись кашу есть. Погляди-ка, не остыла ещё…

Лодка наша пошла вперёд, а сплавщики всё ещё стояли и стояли, глядели нам вслед и махали на прощание руками…

Скоро я сошёл на берег и расстался с Иваном Ивановичем.

Теперь я часто вспоминаю о нём. Вероятно, он опять сидит дома с ребятами, ни к кому не лезет с разговорами, всё в тени да в тени, а люди по-прежнему считают, что он робкий и тихий, как заяц.

А ведь он такой и есть — только на берегу, на суше, когда нет тяжёлой и опасной работы. А на воде, на порогах Бии, где ему доверена жизнь людей, он настоящий орёл, бесстрашный в полёте.

 

Три тайменя

 

 

Таймень-цветок

Есть у меня один дружок. Ловит он под Москвой ершей да пескарей, а на сердце у него мечта: «Вот закачусь на быструю горную речку, закину блесну, и сядет на мой крючок чудо-рыба, черноспинный таймень. Поборюсь я с ним, вытащу и стану счастливым!»

Слов нет, мечта приятная, да выполнить её нелегко: всё дела да заботы, и всегда времени нет. Да и накладно: в поезде надо ехать почти неделю, таймень-то дороже слона обойдётся! И сидит мой дружок двадцать пять лет на Москве-реке: то ерша вытащит с мизинец, то пескаря со спичку. А поймает хорошего окунька — рот у него до ушей и три дня разговоров…

Я вспомнил о друге, когда прошёл на Бии километров двадцать пять и увидел, как «сыграл» большой таймень.

В прозрачную Бию здесь впадала молочно-зелёная Сары-Кокша, и долго тянулся у левого берега отчётливый след этой мутной горной реки. Словно в одном фарватере текли две реки, и их воды не смешивались.

У самой границы двух вод и ударил таймень: сильно, резко, как бичом. И дождём разлетелись от него перепуганные хариусы и чебачки.

Подойти к этому месту не удалось: утёсы преграждали путь, узкая таёжная тропа терялась среди завалов и выворотней. Полезешь, того и гляди, ногу сломаешь!

Но всё же я добрался до небольшой площадки на отвесной скале. Встал, осмотрелся, чтобы не задеть крючком за ветки, и далеко забросил блесну: чуть ли не к другому берегу.

Подо мной струя воды отчаянно билась об острый мыс, где торчал почти затопленный куст тальника.

Ведя блесну, я засмотрелся на него: он поминутно кланялся реке, дрожал, листья на нём трепетали.

Вдруг возле куста раздался оглушительный удар. Удилище так дёрнулось, что я едва не выронил его.

Над крутым мощным буруном на струе сверкнула радуга. Жёлтое пузо метровой рыбы мелькнуло и скрылось. Оранжевым цветком выскочил из воды широкий хвост. Я дёрнул. Звенящая леска обмякла. Блесна со свистом пролетела мимо меня, словно её запустили из пращи. И всё стихло. Только в груди у меня часто и гулко стучало сердце.

Я бросил удилище, сел на камень и раза два-три глотнул воздух, как рыба, которую только что вытащили из воды.

Потом спохватился, полез в кусты, забрался на кедр, долго отцеплял блесну и ругал себя последними словами.

Ругал, ругал и затем рассудил: да ведь это хорошо, что таймень ушёл! Всё равно я не вывел бы его здесь. Рыба была крупная, с ней ли возиться на этой площадке, откуда нет спуска к воде!

Видел я тайменя? Видел. Это оранжевый цветок в воде. Держал его на крючке? Да! Вот и отлично. Бия ещё не кончилась, впереди ещё будут удачи, так зачем же страдать от этой потери?

«Выше голову!» — сказал я себе… Но ухи в этот день не было…

 

В чужой ухе

Весь день по реке шли брёвна вразброс, молем. Они почти сплошняком забивали фарватер, некуда было забросить блесну.

Тонкие брёвна плыли быстрее, толстые — отставали.

На реке стоял непривычный шум: чурбаки сталкивались и налезали друг на друга, подкидывая над водой то могучий комель, то менее кряжистый хвост.

Часам к семи сплав прекратился, и я вышел к реке со спиннингом. Хотелось побыть одному на ровной и чистой полянке, белой и жёлтой от ромашек, кумачовой — от кипрея. Но сюда причалили туристы и уже разбивали палатки.

Староста группы, расторопный и шумный, отдавал распоряжения, а затем подсел возле меня и спросил:

— Рыбки для нас не поймаете?

— Не знаю. Сам ещё ухи из тайменя не пробовал.

— Ну, ловите, ловите! Мы сварим и вас угостим, — сказал и ушёл.

Спускался вечер, тёплый и тихий. И наступал такой удивительный час в горах и в тайге, когда под высокой скалой — сумерки, на гребнях гор — зарево заката, на реке — яркое отражение последних лучей солнца.

Тёмные сумерки лежали слева, в ущелье, откуда бежала свинцовая, мрачная Бия. Краски заката, золотые и розовые, были сзади, где по пологим сопкам лежала необозримая синяя тайга. Прямо передо мной высилась суровая серая скала, из-за неё вылетал веером позолоченный сноп лучей. А справа, где скала обрывалась стеной над зелёной еланью, во всю силу полыхало солнце. Оно заливало светом весь плёс, и я мог смотреть туда только из-под ладони.

Блесна улетала влево, в сумеречную, почти ночную Бию, и мне не всегда удавалось видеть, куда падала тяжёлая металлическая рыбка. Течение сносило блесну, и она шла мимо скалы. Тут было светлее, и я уже различал, где белая леска касалась воды. А когда наступало время вытаскивать блесну, свет от реки с такой силой бил в лицо, что я крутил катушку с закрытыми глазами.

Таймень взял на самой грани сумерек и света. Он прыгал через голову, выбрасывался свечой и раскидывал сверкающие брызги. У берега, на отмели, я прыгнул в воду и схватил его.

Он был маленький, не больше килограмма весом, и разглядывал я его в сумерках, но даже в эту пору дня мой первенец был очень красив. Его хвост нежного оранжевого цвета напоминал большой лепесток алтайского огонька. По всему светло-серому телу были разбросаны фигурные чёрные пятна. И весь он казался ярко-пёстрым. А голова была тупорылая и лоснящаяся, с маленькими глазками, рот огромный, с острой щёткой зубов.

Прибежал староста, залюбовался тайменем, а потом забрал его и ушёл.

А когда я пришёл к костру, ухи уже не было…

Староста виновато моргал, подбрасывал в огонь смолистые ветки и всё поправлял свои длинные и непослушные рыжие волосы:

— Увлеклись, понимаете! Отродясь не ели такой вкусной штуки. Мы, знаете ли, нахваливали вас, наливали-подливали, глянули в котёл, а там пусто! Вы уж того… не серчайте! Завтра поймаете, будет и у вас уха. А сейчас — вот каша, вот кофе. Эх, беда, беда: был обед, и ужин нам нужен! — шутил он, орудуя поварёшкой в котле с пшённой кашей.

Пропал мой таймень в чужой ухе, но я не сердился. Ведь сбылась моя мечта — поймать чудо-рыбу, о которой я лишь читал в книгах…

 

Ласточки над рекой

Кончились пороги на Бии. Начались широкие плёсы, длинные тихие перекаты. Река стала спокойнее.

По берегам уже не было видно кедров: тайга осталась позади. Зато чаще стали встречаться прозрачные берёзовые рощи. И почти над каждым плёсом непременно склонялись кудрявые вётлы.

В зарослях черёмухи появились спелые ягоды. Словно облитые чёрным блестящим лаком, они так и манили к себе. Они крупные, немного вяжут во рту и сладкие, и недаром зовут их «алтайским виноградом».

Часами я пропадал в черёмушнике, выбирая самые большие зрелые ягоды. А по деревне ходил, прикрывая рот рукой: он был такой тёмно-фиолетовый, будто я съел ведро черники!

За тайменями же почти не охотился: они надоели. Уха из них казалась сладкой, жареные куски — липкими и мягкими. И, если таймень попадался, я пересыпал его солью, заворачивал в тряпку, потом подсушивал на солнце, и получалась вкусная солоноватая тёша: она так и таяла во рту, словно самая дорогая нежно-розовая сёмга.

Утром и вечером я не раз наблюдал, как носились по плёсу — «жировали» таймени. Ловкие, сильные, они хватали и мелких рыбёшек, и лягушек, и мышей, и жуков. Бросил я окурок, так к нему подплыл таймешка: наподдал его носом и недовольно хлестнул хвостом!

В одном таймене я нашёл белочку в намокшей и грязной коричневой шубке. Видимо, хотела белочка переплыть Бию, а прожорливый хищник её подкараулил.

Но уж очень хотелось мне поймать тайменя, который охотился за ласточками.

Береговые ласточки день за днём резвились над плёсом. Они ловили мошек и иногда касались воды раскрытым клювом, оставляя за собой маленькие круги на поверхности.

Подлетала ласточка к воде, и сейчас же рядом с ней раздавался оглушительный всплеск. Промахнувшись, таймень иной раз выскакивал из воды и плюхался бревном обратно. Таких я ещё не лавливал: голова — как у телёнка, хвост — как большая лопата.

Одна ласточка зазевалась, и таймень проглотил её.

Стая береговушек заметалась над рекой, унылым писком оплакивая свою подружку.

Я сбегал за спиннингом и начал стегать по Бии тяжёлой тёмной блесной.

Таймень жировал то слева, то справа, и мне никак не удавалось подбросить ему приманку под самый нос.

Так прошло больше часа. У меня уже заныли плечи от усталости.

А таймень всё же взял блесну. Он сжал её, будто тисками, и понёсся, как трамвай. Белой струной побежала вслед за ним леска. Катушка засвистела. Я надавил на неё ладонью: на коже большого пальца появился ожог. Ещё миг, леска кончится, таймень рванёт — и всё пропало!

Но он дошёл до омута и залёг на дне.

Я позвал его — резко дёрнул удилищем. Он не поддался, а кинулся вверх по реке. Потом выскочил на поверхность, встал на хвост и так потряс головой, словно собака, когда её пчела ужалит в нос.

Вернувшись в омут, таймень залёг в другом месте, чуть дальше и затащил меня в воду. Я стоял по пояс в реке, совершенно забыв о холоде, и тянул, тянул, дёргал. Таймень уступил мне, сдвинулся и на катушке обозначились первые витки мокрой лески. Я нажал, таймень напрягся. Пришлось сдать ему весь запас лески. Так мы и боролись: я — к себе, он — к себе.

Но спиннинг — чудесная штука! Удилище тонкое, гибкое, упругое, прочное; леска надёжная — стометровая. И даже такой таймень не диковина: придёт и он к берегу, дай только срок!

Прошёл ещё час в напряжённой борьбе, и таймень пришёл ко мне — чёрный, как морёный дуб, пролежавший на дне реки тысячи лет, с огненным хвостом и фиолетовыми пестринами.

Последние метры он тащился на боку, ощерив страшную зубатую пасть.

Мокрый и грязный, я еле-еле выволок его на траву, лёг рядом. И такая взяла меня усталость, что я не мог даже пошевелить рукой.

Таймень засыпал, и яркие краски на нём блёкли. Он словно полинял, выцвел и ещё больше напоминал короткую и толстую дубовую чурку.

А над рекой резвились и щебетали ласточки, весёлой стаей делая круги надо мной.

И я мог думать, что они поют песенку для меня: ведь это я убрал с плёса зубатое чудовище, которое так ловко охотилось за ними.

 

Старый добрый Ларька

Однажды я спросил у Кардымова, нет ли у него свободной лошади. Мне хотелось поехать на ферму пятнистых оленей в Арбойту.

— Это мы устроим. На конюшне Ларька стоит. На нём и поедем в ходке́.

— Как это в ходке?

— Ну, в тарантасе. Кузов — большая корзина, и на рессорах.

Он запряг Ларьку в тарантас, и мы поехали на ферму.

Торной дорогой у подножия сопки на широкой равнине, усеянной ромашками, мы ехали часа полтора. Потом выбрались на перевал, и Ларька помчался под уклон в красивом бору, где стояли старые, в два-три обхвата лиственницы.

Слева, вдоль ручья, деревья погибли, и вековые великаны, ещё с зелёной, живой хвоей, валялись на земле: три дня назад здесь пронеслась буря и вырвала их с корнем.

Кардымов остановил Ларьку, начал вздыхать: он был в отъезде и ещё не знал, что тут наделал злой ветер.

— Ай-ай-ай! — приговаривал он. — Не успели сюда табун перегнать, какое пастбище загажено! Пилить, пилить надо деревья. При такой жаре да сырости мигом погниют ветки. Вишь ты! — толкнул он меня локтем.

На поваленной лиственнице, возле корней, металась рыжая белочка и грозно цыкала на суслика. А он сидел на земле с большой веткой в зубах и тревожно оглядывался на нас.

— У белочки гнездо тут, вот она, бедняга, и боится, что суслик обидит маленьких. Значит, буря и ей вреда наделала. Ай-ай-ай! — И он уже забыл и о белке и о суслике, встал на сиденье и начал пересчитывать сбитые деревья. — Сотни две пало, не меньше. Вот беда! — И крикнул: — Но, Ларька, но!

Арбойта — зелёный и маленький хуторок в горах, и стоит он в такой лощинке, что я заметил его, когда Ларька уже ткнулся носом в околицу перед первой хатой.

За кустом бузины, где-то рядом, заржал конь, и девушка-алтайка запела ему песню:

Где ты, свет мой, Где косматый Бегунок мой, чёрно-смольный, С гривой чёрною, густою? Грива мне нужна твоя! Мгла косматая нужна! Руки я хочу запутать В волос крепкий, Синий, жёсткий!

— Как поёт, а? — шепнул мне Кардымов. — Коня любит всей душой, сразу видать — хорошая девчонка… А ну, не запутайся в гриве, милая певица! — крикнул он. — Открывай ворота́!

Девушка выглянула из-за куста, смутилась. Опустив голову, закрыв глаза рукавом, она распахнула ворота. А когда мы проехали, сказала, смеясь:

— Здравствуйте, дядя Кардымов! А бригадира дома нет, он в бане. Только сейчас пошёл. Часа два будет бить себя веником и кричать на весь хутор.

— Скажи ты! Не повезло. Как быть?

— Может быть, завтра? — спросил я.

— Подходяще! Пойду шепну мужикам: пусть топоры вострят. А утром приеду расчищать завал на пастбище и вас захвачу…

В сумерках мы перевалили через сопку, тарантас сам покатился под уклон. Ларьке пришлось лишь сдерживать наш ходок.

— Конь не шагистый, а умница, — заметил Кардымов. — Среди наших-то лошадей — просто профессор.

Я спросил, чем же он отличился. С виду конь как конь, даже чуточку неказист. Гнедой масти, то ли рыжей, то ли бурой, а весь его на́вис — хвост и грива — совсем чёрный. На левой задней ноге — большая отметина у копыта, похожая на короткий носок из шерсти. Но, правда, сытый, гладкий и, как говорят, в масле, с тёмным блеском на боках и на крупе.

— Перво-наперво — масть хороша: чистой воды гнедко, отлив огненный. Именно масть, а не щерь, что у коровы, или рубашка у собаки. Ходит без кнута, дороги вокруг усадьбы знает хорошо. Сейчас вот заснём, к примеру, он нас чинно доставит прямо на конюшню. И через ручей в горушку так подымет, что и не проснёмся: не встряхнёт даже. А скажешь ему: «Ларька! Стой тут», — и остановится.

Ларька действительно покосил на нас левым глазом, сильно упёрся в землю передними копытами, шлея врезалась ему в кожу ниже хвоста. И — замер.

— А я что говорил? Во! — с радостью и даже с удивлением произнёс Кардымов, потому что коню нелегко было остановиться на спуске. — Разве не профессор? К тому же другие бывают норовистые, злые, а этот — добряк. Домой, домой, Ларька!

Ларька тяжело вздохнул и потянул вперёд. Тарантас, пересчитывая обнажённые корни лиственниц, тарахтя и подпрыгивая, покатился с горки.

Кардымов перекинул вожжи из левой руки в правую, сел ко мне вполоборота:

— Был у меня конь под седлом… Чагравый…

— Какой, какой?

— Говорю: чагравый! Ну, бусый, или, ещё сказать, смурый.

Я так и не понял: слова были новые, неслышанные.

— Тёмно-пепельный! С горы с крутой, бывало, спускается и всё ладит сбросить: воздух из груди выпустит, чтобы худей быть, и голову вниз, до самой земли. Надо ему седло на шею спустить, а меня — вверх копытками да на камни. Опять же всё за ногу старался схватить. А это не езда! Распрощался я с ним, взял в табуне халза́ного.

— И что вы за слова подбираете, Кардымов?

— Законные! И чего их подбирать, они сами с языка срываются. У коней сорок мастей. И заметьте: именно у коней! Про какую-нибудь клячу или про лошадь и разговора нет. По старой пословице: «Кляча воду возит, лошадь пашет, а конь — под седлом». И в табунах у нас эти сорок мастей почти все имеются, только фарфоровой, крылатой да игреней нет. А халзаный — это сплошь да рядом: любой конь тёмной масти, только с большой залысиной, будто у него на лбу салфетка подвешена. Из того халзаного я бы коня не хуже Ларьки воспитал. Был он податливый: молодой, смелый и с хорошим понятием. Но увидал его зоотехник, облюбовал себе под седло. Начальство! Поперёк-то ему не больно скажешь!

— А кто же Ларьку учил?

— Старый директор. Он тут долго был, только болел всё время, сердце подхватывало. Чуть что — и уже побелеет, как вот эта ромашка. — Кардымов показал на цветок, что одиноко стоял у обочины дороги. — И воздух ловит, ловит, просто задыхается. А человек был доброй души, и дело знал, и всюду старался успеть, только пешком или верхом не мог. Пришёл он как-то ко мне на конюшню и попросил выбрать ему молодого коня: послушного, не крепко шагистого и чтоб без кнута ездить — не любил он ни кнута, ни грубого слова. Человек учёный и старый кавалерист. Я ему Ларьку и присоветовал: ему тогда четвёртый год пошёл. И завязалась у них такая дружба, как у человека с человеком.

— Ну, это вы лишнее сказали, Кардымов!

— Да где там! Запрягу, бывало, Ларьку в этот тарантас, поставлю перед конюшней. Директор выйдет на крылечко и крикнет: «Ларька! Давай сюда! На ферму поедем!» Ларька услышит его голос, встрепенётся, заржёт и подкатит: садись, не ленись! И за это ему было положено три куска сахару. Побудет директор на ферме, станет собираться на усадьбу и опять скажет: «Ларька, домой!» Сядет на всю подушку — рыхлый был мужчина, — вожжи на облучок накинет, и повезёт его Ларька сам прямо к дому. У крылечка директор снова ему сахару даст да шепнёт что-то на ухо, тот — прямым манером на конюшню. Я его встречу, распрягу и тоже сахару суну: такой мне был дан наказ. Так они и дружили.

Кардымов помолчал, что-то вспоминая, и сказал:

— Помер старый директор в сорок девятом году. И весной отвёз его Ларька в последний раз на дрогах: в Шебалино, на кладбище.

…Скучал ли Ларька о своём друге? Вероятно. Всё лето он неохотно ел, подолгу прислушивался — не звучит ли где голос хозяина, и, задрав морду, тревожно и призывно ржал.

А потом смирился: другом ему стал Кардымов. Ларька встречал его, приветливо кивая лобастой головой, и привычно тянулся бархатными губами к карману пиджака, где у конюха всегда хранился для него кусочек сахару…

На долину, горы, тайгу спустилась ночь. Зажглись огни на усадьбе, и в их отблеске серой и узкой полосой вдаль убегала проезжая дорога из Арбойты.

А добрый, теперь уже старый Ларька шёл и шёл под неторопливый рассказ Кардымова, послушно таща тарантас, как в те дни, когда сидел в нём директор…