Д. Г. Лоуренс
Дэвид Герберт Лоуренс (1885–1930) родился в шахтерском городке Иствуд, графство Ноттингемшир, в семье шахтера и школьной учительницы. Закончив Ноттингемский университет, он также стал учителем. В 1910 году, когда его мать заболела, он помог ей уйти из жизни при помощи сильной дозы снотворного. В 1912 году Лоуренс познакомился с немкой Фридой фон Рихтгофен, к которой испытал сильное чувство и на которой впоследствии женился; во время Первой мировой войны он был обвинен в шпионаже в пользу немцев и в 1917 году вынужденно покинул Корнуолл. В 1919 году Лоуренс с женой навсегда оставили Англию и в последующие годы много путешествовали. Остаток жизни писатель провел в эмиграции, главным образом в Италии, Америке и Франции, где и скончался.
Лоуренс был плодовитым поэтом, в наследии которого около восьмисот стихотворений, критиком, новеллистом, драматургом, эссеистом, романистом, переводчиком и автором книг путешествий; многие его сочинения вызывали горячие споры. Феминистки сочли его прозу женоненавистнической, а откровенное изображение секса в ряде его книг, в первую очередь в «Любовнике леди Чаттерли» (1928), расценивалось при жизни автора как порнография. Среди других его романов, признанных сегодня значительными произведениями литературы XX века, — «Белый павлин» (1911), «Сыновья и любовники» (1913), «Радуга» (1915) и «Влюбленные женщины» (1920).
Рассказ «Красавица» был впервые опубликован в сборнике «Черная чаша» под редакцией Синтии Асквит (Лондон: Хатчинсон, 1927).
Д. Г. Лоуренс
Красавица
В полумраке гостиной семидесятидвухлетняя Полина Аттенбро выглядела не старше тридцати. Да, она удивительно хорошо сохранилась и к тому же всегда была безупречно элегантна. Конечно, здесь важную роль играет сложение. Ее скелет пленил бы всех совершенством пропорций, а череп — обворожительной женственностью очертаний и прелестной наивной улыбкой этрусской царевны, покоящейся под крышкой саркофага в склепе.
Лицо у миссис Аттенбро было идеально овальной формы, слегка плоское — такие дольше всего противостоят времени. Когда щеки не пухлые, они и не отвисают. Точеный аристократический нос по-прежнему чуть вздернут. Только большие серые глаза слегка навыкате, они-то в первую очередь ее и выдавали. Порой казалось, что тяжелые синеватые веки наливаются болью — такого усилия стоило им удержать в глазах блеск и оживление; и еще в уголках глаз таилась тонкая паутинка морщин, порой она распускалась в дряблую кляксу, потом вдруг подтягивалась упруго и словно бы исчезала, в глазах сверкало лукавство, казалось, Полина вот-вот рассмеется — совсем как женщина на портрете Леонардо.
Одна только Сисили знала, что от морщинок Полины тянутся невидимые нити к ее силе воли. Только Сисили с вниманием наблюдала, как гаснут ее глаза и по многу часов остаются старыми, пустыми, безжизненными — пока домой не вернется Роберт. И тотчас же таинственные невидимые нити, которые управляли лицом Полины, туго натягивались, выцветшие, опустошенные жизнью старые глаза навыкате вдруг ярко вспыхивали, веки легко вспархивали, жидкие, едва заметные бровки изгибались горделивыми дугами — и перед вами вновь оказывалась молодая красавица во всем всемогуществе своего обаяния.
Да, ей, верно, и вправду была ведома тайна вечной молодости, или, может быть, она умела призывать к себе молодость, как охотник призывает сокола. Но она берегла свой дар и в высшей степени расчетливо оделяла им лишь избранных. Своего сына Роберта по вечерам; сэра Уилфрида Найпа, который приходил иногда пить чай; редких гостей, посещавших их по воскресеньям, когда Роберт был дома, — их встречала обворожительная молодая красавица, чьему «разнообразью нет конца, пред ней бессильны возраст и привычка», — само остроумие, сама любезность, с едва уловимой усмешкой Джоконды, которой известна ваша тайна. Полине были известны все ваши тайны, но она и не думала кичиться этим. Она просто смеялась своим обворожительным смехом, весело и насмешливо, но без тени ехидства, только добродушие и снисходительность, шла ли речь о добродетели или о пороке — добродетель, естественно, встречала несравненно большую снисходительность. Так, во всяком случае, можно было заключить по ее шаловливым интонациям.
И только на племянницу Сисили она не находила нужным расточать свое обаяние. Да Сисс все равно не оценила бы; к тому же она некрасивая, а главное — влюблена в Роберта; нет, пожалуй, главное то, что ей тридцать лет и она живет на содержании своей тетки Полины. Подумаешь, есть ради кого стараться.
Сисили, которую и тетка, и кузен Роберт называли Сисс — как будто кошка шипит, — была высокая смуглая молодая женщина с толстым широким носом, очень молчаливая, редко когда с трудом выдавит из себя несколько слов. Она была дочь бедного священника конгрегационалистской церкви, а священник был родной брат покойного мужа тети Полины, и вот уже пять лет тетя Полина опекала Сисс.
Жили они втроем милях в двадцати пяти от города, среди небольшой уединенной долины, в аристократическом, но небольшом замке в стиле времен королевы Анны, окруженном небольшим, но на редкость живописным парком. Для семидесятидвухлетней тети Полины лучшего места было не найти, здесь она идеально устроила свою жизнь. Вспорхнут, бывает, зимородки из кустов черной ольхи у ручья, сверкнут своими синими спинками — и затрепещет от восхищения сердце тети Полины. Очень она была чувствительна к красоте.
Роберт был на два года старше Сисс; он каждый день ездил в город, в свою адвокатскую контору. Он был барристер и, к своему глубочайшему и тайному унижению, зарабатывал около ста фунтов в год. Как он ни старался, подняться выше этой цифры ему не удавалось, зато как легко было сорваться вниз. Конечно, это не имело решительно никакого значения. У Полины были средства. Но ведь принадлежали-то они Полине, и хотя она тратила деньги довольно щедро, вы всегда чувствовали, что вам сделали прелестный и незаслуженный подарок. Ах, насколько приятней делать подарки, когда их не заслужили, твердила тетя Полина.
Роберт был тоже некрасивый и почти всегда молчал. Среднего роста, крепкий, коренастый, но не полный. Полноватым было только его лицо, бритое, с очень нежной белой кожей, замкнутое и неподвижное, как у итальянского священника. Но глаза были серые, как у матери, только очень застенчивые и робкие, ни тени Полининой уверенности. Наверное, одна только Сисс чувствовала, сколь неодолима его ужасающая застенчивость и неизбывное ощущение стесненности, неловкости, словно его душа мается в чужом теле. Но он никогда не пытался избавиться от своих мук. Ездил в Лондон в суд, занимался делами. Однако интересовали его только нераскрытые преступления многолетней давности. Он собрал редчайшую коллекцию старинных документов, относящихся к судопроизводству в Мексике: заявления оснований иска и защиты против иска, обвинительные заключения, апелляции, и единственной, кто знал об этой коллекции, была его мать, ей одной он показывал документы, в которых отразилась жуткая, леденящая кровь смесь положений светского законодательства и узаконений суда инквизиции в Мексике семнадцатого века. Ему как-то попалось дело двух английских солдат, которых судили в 1620 году в Мексике за убийство, и он с интересом его изучил, потом в руках у него оказался обвинительный приговор, вынесенный в 1680 году некоему дону Мигелю Эстрада за то, что он соблазнил одну из монахинь монастыря Святого Сердца Господня в Каксаке, и Роберт окончательно увлекся.
Полина и ее сын Роберт проводили восхитительные вечера, разбирая эти старинные документы. Красавица немного знала испанский. Она даже внешне была слегка похожа на испанку — в волосах высокий гребень, на плечи наброшена роскошная темно-коричневая шаль, сплошь расшитая серебристым шелком. Вот она сидит за бесценным старинным столом, мягко отражаясь в зеркальной поверхности его столешницы глубоко-коричневой древесины, в волосах высокий гребень, серьги с длинными подвесками, все еще прекрасные руки обнажены, шея унизана жемчугом, бархатное платье терракотового цвета, на плечах коричневая шаль или какая-нибудь другая, столь же роскошная, мягко горят свечи — и вам действительно кажется, что перед вами испанская аристократка, красавица лет тридцати двух — тридцати трех. Искусно расставленные ее рукой свечи освещают ее лицо так, что оно кажется особенно юным и прекрасным; высокая, выше головы, спинка кресла обита зеленой парчой, и лицо на ее фоне напоминает распустившуюся в оранжерее к Рождеству неясную розу.
Они всегда обедали втроем и каждый вечер выпивали бутылку шампанского: Полина и Сисс по два бокала, Роберт остальное. Какой лучезарной улыбкой сияла красавица Полина, каким искрилась оживлением! Сисс, с коротко стриженными черными волосами, в обтягивающем широкие плечи красивом, очень ей идущем платье, которое тетя Полина помогала ей шить, глядела своими тихими, смущенными ореховыми глазами то на тетушку, то на кузена, выполняя роль заинтересованной публики. А интереса было хоть отбавляй. Пять лет она наблюдала этот спектакль и порой готова была ахнуть от восхищения — до чего же блистательно играла Полина. Но в глубине души она хранила свидетельства преступлений куда более зловещих, чем дела, которые коллекционировал Роберт, и все эти свидетельства касались ее тетки и кузена.
Роберт был джентльмен до кончиков ногтей, его старомодная церемонная учтивость идеально маскировала терзающую его застенчивость. Впрочем, он был не только застенчив, но еще и скован, и Сисс это знала. Ему было еще невыносимее, чем ей. Сисили страдала от скованности всего пять лет. Роберт, судя по всему, начал страдать еще до рождения. Ему наверняка было очень неудобно в утробе его красавицы матери.
Он уделял матери все свое внимание, покорно тянулся к ней, как цветок к солнцу. И все же как священник, который видит всю свою паству, он постоянно краешком сознания ощущал присутствие Сисс, ее отстраненность от них с Полиной и чувствовал, что совершается какая-то несправедливость. Он ощущал, что в гостиной теплится еще одна, третья душа. А вот для Полины племянница была всего лишь частью обстановки, ей и в голову не приходило, что это живой человек.
Роберт пил кофе с матерью и Сисс в тепло натопленной гостиной, среди изысканной антикварной мебели — миссис Аттенбро зарабатывала неплохие деньги, торгуя картинами, мебелью и разной экзотикой из неприобщенных к цивилизации стран, хотя и не афишировала эту свою деятельность, — и до половины девятого все трое болтали о том о сем. Было очень приятно сидеть так, очень уютно, даже по-домашнему; Полина среди коллекции дорогой антикварной мебели сумела создать настоящий домашний уют. Болтали о чем-нибудь незатейливом и почти всегда смеялись. Полина была в своей стихии: беззлобные насмешки, тонкие шутки, блестящие остроты так и искрились, так и порхали, — но потом вдруг она умолкала.
Сисс тотчас же вставала, говорила «покойной ночи», прощалась и уходила, унося на подносе кофейный прибор, чтобы Бернетт их не тревожил.
И тут наконец наступало долгожданное упоительное время, счастливые часы, когда мать и сын оставались вдвоем и с увлечением погружались в расшифровку рукописей и обсуждали юридические тонкости; и лицо Полины сияло тем восторженным оживлением юной девушки, которое всем было так хорошо известно. И она вовсе не притворялась. Каким-то непостижимым образом она сохранила в себе эту удивительную способность увлекаться — когда дело касалось мужчины. Казалось, что сдержанный, немногословный, спокойный Роберт старше ее, он даже напоминал священника наставляющего юную пансионерку. Примерно так он себя и чувствовал.
Сисс жила отдельно, в комнатах над помещением, где раньше были конюшня и каретный сарай. Лошадей сейчас не держали, а автомобиль Роберт ставил в бывший каретный сарай. У нее были три очень миленькие комнатки анфиладой, и она привыкла к тиканью конюшенных часов.
Но она не всегда сразу шла к себе. Летом часто садилась на стриженую траву и слушала летящий сверху, из открытого окна гостиной, мелодичный, завораживающий смех Полины. Зимой молодая женщина надевала теплое пальто и медленно шла к мостику через ручей и там, прислонясь к ограде, долго глядела на три освещенных окна гостиной, где мать и сын так счастливо проводили вечер вдвоем.
Сисс была влюблена в Роберта и была уверена, что Полина не прочь, чтобы они поженились — но только после ее смерти. Но Роберт, бедный Роберт, его и сейчас терзают муки ада, когда он с кем-то разговаривает, будь то мужчина или женщина, — так трудно одолеть ему свою застенчивость. Что от него останется, когда умрет мать, лет эдак через десять — пятнадцать? Пустая оболочка — оболочка мужчины, который так и не узнал, что такое жизнь!
Среди уз, связывавших Роберта и Сисс, было и то удивительное, необлекаемое в слова притяжение, которое невольно возникает между молодыми, когда они живут под гнетом стариков. Существовало и другое чувство, только Сисс не знала, как превратить его в узы, — страсть. Бедняжка Роберт был по натуре человек страстный. Его молчаливость, его болезненная застенчивость, которую ему с таким трудом удавалось скрывать, были следствием пылкого темперамента, от которого тайно страдала его плоть. И как же искусно Полина на этом играла! Видела, видела Сисс, что было в глазах Роберта, когда он глядел на мать, — зачарованность была в них, унижение и жгучий стыд. Стыдился он того, что он не мужчина. И что не любит свою мать. Он восхищался ею. Безмерно восхищался. Перед всеми же остальными ему суждено было всю жизнь цепенеть в непреодолимом смущении.
Сисс оставалась в саду, пока в спальне Полины не зажигался свет — значит, уже десять часов. Красавица удалилась на покой. Роберт будет сидеть в гостиной еще час-полтора один. Потом тоже уйдет спать. Сисс, затаившейся в темном саду, иногда хотелось прокрасться к нему наверх и сказать: «Ах, Роберт, Роберт, какую мы оба совершаем ошибку!» Но она боялась, что тетя Полина услышит. У Сисс не хватало решимости. Вечер за вечером она неизменно возвращалась в свои комнаты.
Утром всем трем членам семьи приносили в спальню на подносе кофе. Ровно в девять Сисс полагалось быть в доме сэра Уилфрида Найпа, где она два часа занималась с его младшей внучкой. Это было ее единственное серьезное занятие, если не считать, что она любила играть на рояле и много времени проводила за инструментом. Роберт уезжал в город около девяти. Тетя Полина появлялась к ланчу, а иногда лишь к чаю. Появлялась юная и свежая. Но если был день, очень скоро начинала никнуть, как сорванный цветок, который забыли поставить в воду. Это был ночной цветок, он расцветал при свете свечей.
И потому днем она всегда отдыхала. Если светило солнце, принимала солнечные ванны. Это была одна из ее маленьких тайн. Во время ланча она съедала что-нибудь очень легкое; а солнечные ванны принимала или до полудня, или после, смотря по настроению. Чаще все-таки она загорала после полудня, когда на обсаженной тисами небольшой площадке за бывшей конюшней так ласково грело солнышко. Здесь, в укромном уголке возле красных кирпичных стен бывшей конюшни, скрытой темной густой изгородью тисов, Сисс раскладывала шезлонг, стелила пледы, на всякий случай ставила легкий зонтик от солнца. И сюда с книгой приходила красавица. А Сисс поднималась к себе в комнаты охранять тетку — у той был необыкновенно чуткий слух, вдруг вдали раздадутся чьи-то шаги.
Как-то раз Сисили подумала, а почему бы и ей тоже не принять солнечную ванну, вот она и скоротает скучные послеполуденные часы. Давно копившаяся в ней досада не находила выхода. А тут вдруг открылась такая возможность развлечься — позагорать на плоской крыше конюшни, куда можно подняться с чердака. Она часто поднималась сюда заводить конюшенные часы, эту обязанность она взяла на себя сама. И вот сейчас Сисс перекинула через руку плед, вылезла наверх, посмотрела на небо, на макушки вязов, на солнышко, потом разделась и легла в уголке на краю крыши у ограды, где ее никто не видел, зато всю освещало солнце.
А это, оказывается, приятно — окунуться обнаженным телом в нагретый солнцем воздух! Удивительно приятно! Ей даже показалось, что неизбывная тяжесть чуть отпустила сердце, что не так остро точит его горечь невысказанной обиды. Она привольно раскинулась на пледе, радостно подставляя тело солнцу. Пусть у нее нет возлюбленного, зато никто не отнимет ласку солнца! Она в истоме перевернулась на спину.
И вдруг сердце остановилось в груди, волосы поднялись дыбом — тихий, задумчивый голос произнес возле самого ее уха.
— Нет, Генри, нет, мой родной! Я не виновата в том, что ты не женился на этой своей Клодии и умер. Радость моя, как можно такое вообразить? Я очень хотела, чтобы ты на ней женился, хоть это был бы ужасный мезальянс.
Сисили вжалась в плед, тело стало ватным, она похолодела от ужаса. Какой ужасный голос, вроде бы тихий, задумчивый и при этом сверхъестественный. Совершенно нечеловеческий голос. Но все равно кто-то наверняка на крыше есть! Господи, какой невыразимый кошмар!
Она с трудом приподняла голову и боязливо оглядела покатую свинцовую крышу — никого. Трубы слишком узкие, в них не спрячешься. Значит, кто-то затаился в деревьях, в вязах. А может быть, — о несказанный ужас! — это просто голос, голос без тела. Она подняла голову чуть выше.
И тут голос снова заговорил:
— Ты должен мне верить, мой милый! Я только хотела доказать тебе, что через полгода она тебе наскучит, может быть и раньше. И я оказалась права, трижды права! Мне так хотелось оградить тебя от разочарования. Ты просто надорвал себе душу, ты сам не знал, любишь эту дурочку Клодию или нет — бедняжка, она потом так горевала! — и организм твой ослаб, при чем же тут я? Ты сам запутался в этих сетях, мой любимый. А я — я всего лишь предупреждала тебя. Что мне еще оставалось? А ты сломился и умер и даже не узнавал меня перед смертью… О, какая это была мука, какая боль…
Голос умолк. Сисили в изнеможении опустилась на плед, сердце бешено колотилось — с таким напряжением она слушала. Господи, какой ужас! Сияет солнце, небо такое голубое, летний день сказочно хорош, мир прекрасен. А ей — о неисповедимый ужас! — ей слышится голос какого-то духа и вынуждает поверить, что сверхъестественное существует! Она просто не выносит разговоры о сверхъестественном, занятия спиритизмом, привидения, голоса, стуки и прочую чепуху.
И вот поди ж ты — слышит этот жуткий, прямо из кошмара голос, от которого бросает в дрожь, хрипловатый, с призвуками шепота! Но самое страшное — этот голос ей знаком! И страх отнимает все силы. Бедная Сисили лежала окаменев, раздетая и потому чувствовала себя еще более жалкой и беспомощной, от ужаса она даже пальцем не могла пошевелить.
И вдруг послышался вздох — глубокий и зловеще знакомый, однако ничего человеческого в нем не было.
— Да, милый, мое сердце истекает кровью. Но пусть лучше истекает кровью, чем разобьется. Горе, горе, мне нет утешения! Но только я, мой мальчик, не виновата. И если Роберт хочет, пусть женится на этой глупой корове Сисс — хоть завтра. Но он не интересуется женщинами, зачем навязывать ему брак? — Слова звучали то громче, то тише, шепот становился почти совсем неразличим. Сисс вся обратилась в слух — не пропустить ни звука!
Когда голос произнес последние слова, она почувствовала, что сейчас громко, истерически расхохочется. Но удержалась — осторожность и удивившая ее самое хитрость победили. Да это же тетя Полина! Тетя Полина занимается чревовещанием! Вот ведьма!
Интересно, где она? Сисс оставила ее внизу, в шезлонге, возле стены конюшни, где сейчас сама загорает на крыше. Происходит какой-то дьявольский фокус чревовещания или чтение мыслей на расстоянии. Звуки налетали волнами, порой едва различимые, не громче шелеста. Сисс напряженно слушала. Нет, это не чревовещание. Дело обстоит куда страшнее: она принимает чужие мысли, которые почему-то облечены в звуковую оболочку. Чудовищно! Сисили лежала все так же без сил, скованная страхом; но где-то в глубине души возникло подозрение, оно ее успокаивало. Эти звуки — сатанинский трюк, который придумала эта знающаяся с нечистой силой женщина.
А она и в самом деле ведьма! Догадалась, что Сисили считает ее убийцей собственного сына, Генри. Бедный Генри был старший брат Роберта, между ними была разница двенадцать лет. В двадцать два года Генри скоропостижно умер, не выдержав мучительной борьбы с собой, потому что он был страстно влюблен в прелестную молоденькую актрису, а мать презирала его за это увлечение и всячески потешалась над влюбленными. Генри заболел какой-то безобидной болезнью, но яд проник ему в мозг и убил его, он умер, так и не придя в сознание. Сисс знала эту историю от отца. Полина убьет и Роберта, как когда-то убила Генри. Она же настоящий убийца! В голове не укладывается: мать убивает своих слишком чистых душою детей, которые очарованы ею, — коварная Цирцея!
— Наверное, уже пора, — пробормотал далекий глухой голос. — Быть на солнце слишком долго так же вредно, как не быть вовсе. Нужно отмерять солнце, отмерять любовь, еду — ровно столько, сколько нужно, не больше и не меньше, и женщина может жить вечно. Да, вечно, я в этом убеждена. Нужно впитывать в себя столько жизни, сколько ты тратишь. Или чуть больше!
Конечно же, это тетя Полина! Чудовищно, невероятно! Она, Сисс, слышит мысли тети Полины! Можно рассудок потерять! Мысли тети Полины распространяются как радиоволны, а она, Сисс, вынуждена слышать, о чем думает ее тетка! Кошмарно! Непереносимо! Одна из них умрет, тут и сомневаться нечего.
Сисс сжалась в комок и лежала без движения, глядя перед собой пустыми глазами. Это была последняя, предельная пустота. А между тем прямо перед ее глазами находилось отверстие. Она глядела чуть не в самое это отверстие и не видела его, а оно было в самом углу крыши — жерло свинцового желоба. Наконец она разглядела отверстие, но все равно ничего не поняла. Только еще больше испугалась.
И тут из отверстия вырвались вздох и несколько слов шепотом:
— Ну все, Полина, вставай! На сегодня хватит.
Господь милосердный! Это же водосточная труба! Водосточная труба выполняла роль переговорной! Немыслимо! А почему, собственно, нет? Еще как мыслимо! Она даже в какой-то книге о таком читала. Оказывается, тетя Полина как многие старики с нечистой совестью, разговаривает сама с собой. Вот тайна и раскрыта!
Душу Сисс захлестнуло мрачное ликование. Так вот почему она никогда никого не пускает к себе в спальню, даже Роберта. Вот почему не дремлет в кресле, никогда не позволяет себе задуматься, вот почему, кончив разговор, тотчас уходит к себе в комнаты и проводит там почти все время, вот почему покидает спальню, только когда чувствует себя свежей и бодрой. Как только она забывает, что надо быть начеку, она начинает разговаривать сама с собой вслр! Разговаривает тихо, тоненьким голосочком, как сумасшедшая. Но ведь она никакая не сумасшедшая. Просто ее мысли рвутся наружу.
Ага, значит, тетку мучают угрызения совести, она считает себя виноватой в смерти несчастного Генри! И правильно считает! Сисс была уверена, что тетя Полина любила своего первенца, высокого, красивого, талантливого и веселого, несравненно больше, чем любит Роберта, и что его смерть была для нее ударом, которого она так и не простила Судьбе. Роберту, бедняжке, было всего десять лет, когда Генри умер. С тех пор Полина пытается заменить им старшего сына.
Но тетя Полина очень странная женщина. Она оставила мужа, когда Генри был еще ребенком, за несколько лет до рождения Роберта. Рассталась без намека на ссору. Она даже иногда встречалась со своим мужем, относилась к нему вполне дружелюбно, однако с легкой ноткой сарказма. Даже давала ему деньги.
У Полины был свой собственный источник дохода. Ее отец в свое время служил консулом в нескольких странах на Востоке, потом в Неаполе и всюду собирал с пламенным увлечением истинного коллекционера красивую, дорогую экзотику. Вскоре после рождения внука Генри он умер, оставив драгоценную коллекцию дочери. Эта коллекция и легла в основу состояния, которое составила себе тетя Полина, обладавшая поистине всепоглощающей страстью к красоте и умевшая зорко разглядеть ее всюду — будь то форма, материал или цвет. Она продолжала пополнять коллекцию, покупала экзотические вещи всюду, где могла, и продавала коллекционерам и музеям. Одной из первых она начала продавать музеям древние уродливые африканские фигурки и резных божков из слоновой кости, привезенные из Новой Гвинеи. Если она видела Ренуара, она немедленно его покупала. А вот от Руссо отворачивалась. И одна, без чьей-либо помощи, составила себе крупное состояние.
После смерти мужа она больше выходить замуж не стала. Никто не знал, есть у нее любовники или нет. Если и были, то не в кругу тех мужчин, кто открыто ею восхищался и почтительно, настойчиво ухаживал. Все они были просто «добрые друзья».
Сисили тихонько оделась, подхватила плед и быстро, но осторожно спустилась по лестнице на чердак. И в этот миг ее позвал звучный мелодичный голос: «Ну что же ты, Сисс?» — это означало, что красавица завершила воздушные процедуры и хочет идти домой. Даже голос ее был удивительно молод и глубок, гармонично прекрасен и властно уверен в себе. Неужели это она только что лепетала тускло и полубезумно, считая, что рядом никого нет? Тот голос был голосом старухи.
Сисс поспешила к укромной площадке, где стоял удобный шезлонг с массой мягчайших пледов и нежнейших покрывал. Все вещи Полины были самые дорогие и изысканные, вплоть до тонкой соломенной циновки на земле. От густых тисовых изгородей уже падали длинные тени. Солнце и тепло задержались только в уголке, на нежных красках смятых пледов.
Собрав пледы и сложив кресло, Сисили нагнулась, ища раструб водосточной трубы — тут ли он. Да, действительно тут, в углу, под небольшим выступом кирпичной кладки, едва различимый среди густых листьев дикого винограда. Если Полина, лежа в шезлонге, повернет голову к стене, прямо перед ней окажется раструб водосточной трубы и слова полетят в него. Сисили успокоилась. Она и в самом деле подслушала мысли своей тетки, нечистая сила оказалась тут ни при чем.
В тот вечер тетя Полина, словно чувствуя что-то неладное, была чуть молчаливей обычного, хотя, как всегда, излучала безмятежность. А после кофе сказала Роберту и Сисс:
— Я смертельно хочу спать. Разомлела на солнце. Я им полна, как пчела медом. Пойду лягу, если вы меня отпустите. А вы посидите поболтайте.
Сисили кинула быстрый взгляд на своего двоюродного брата.
— Может быть, ты предпочтешь остаться один? — спросила она.
— Нет… почему же? — возразил он. — Побудь со мной немного, если тебе не скучно.
Окна были распахнуты, из сада волнами вплывал аромат жимолости, ухала сова. Роберт молча курил. Плотный, коренастый, он сидел неподвижно, и в этой неподвижности чувствовалось отчаяние. Он был похож на кариатиду, придавленную непосильной тяжестью.
— Ты помнишь своего брата Генри? — неожиданно спросила Сисили.
Он удивленно поднял голову.
— Помню. Очень хорошо помню.
— Какой он был? — спросила она, заглядывая в глаза кузена, большие, пытающиеся утаить смятение, глаза без проблеска надежды.
— Какой он был? Очень красивый: высокий, с ярким румянцем, волосы густые, волнистые, каштановые, как у мамы. — (У Полины, между прочим, волосы были теперь седые.) — Он очень нравился женщинам и не пропускал ни одного бала.
— А что он был за человек?
— Удивительно добрый и жизнерадостный. Обожал всякие шутки. Умница, ему всегда все удавалось, как маме, и до чего же с ним было весело.
— А он любил тетю Полину?
— Очень. И она его любила — больше, чем меня, что уж тут скрывать. Он гораздо больше соответствовал ее представлению о том, каким должен быть мужчина.
— Чем?
— Ну как же… красивый, обаятельный, веселый… и я уверен, он стал бы знаменитым адвокатом. А я… у меня нет ни одного из его достоинств.
Сисс внимательно смотрела на Роберта задумчивыми ореховыми глазами. Да, на нем маска безразличия, но она знала, что он невыносимо страдает.
— Ты действительно считаешь, что у него были одни достоинства, а у тебя их вовсе нет?
Он сидел, опустив голову, и молчал. Потом наконец произнес:
— Жизнь моя проходит впустую, уж это-то мне ясно как день.
Она долго не решалась спросить, потом все-таки осмелилась:
— И ты с этим смирился?
Он не ответил. Сердце у нее упало.
— Понимаешь, моя жизнь тоже проходит впустую, как и твоя, — проговорила она. — Но я не могу смириться, все во мне протестует. Мне тридцать лет.
Она увидела, как его белая выхоленная рука задрожала.
— Боюсь, мы начинаем бунтовать, — произнес он, не глядя на нее, — когда время уже упущено.
Как странно было слышать от него эти слова!
— Роберт! — сказала она. — Я тебе хоть немного нравлюсь?
Его нежное оливковое лицо, неподвижное до мраморности, побледнело.
— Я очень привязан к тебе, — пробормотал он.
— Поцелуй меня, пожалуйста. Никто никогда меня не целовал, — прошептала она беспомощно.
Он посмотрел на нее, и она не узнала его глаз — в них были страх и словно бы вызов. Он встал, тихо подошел к ней и осторожно поцеловал в щеку.
— Ах, Сисс, как все это несправедливо! — прошептал он.
Она поймала его руку и прижала к своей груди.
— И пожалуйста, Роберт, сиди со мной иногда в саду, — с усилием выговорила она. — Прошу тебя.
Он взволнованно, пытливо всматривался в ее лицо.
— А как же мама?
Сисс улыбнулась с легкой насмешкой и посмотрела ему в глаза. Он вспыхнул до корней волос и отвернулся. На него было больно смотреть.
— Но я ведь не умею ухаживать за женщинами, я и сам знаю.
Он говорил резко, с вымученным сарказмом, но даже она не представляла, какой его терзает стыд.
— Ты никогда и не пытался, — возразила она.
Опять его взгляд странно изменился.
— А разве нужно пытаться?
— А как же! Если не пытаться, ничего и не получится.
Он опять побледнел.
— Может быть, ты права.
Немного погодя она простилась с ним и ушла к себе. Ну что ж, она хотя бы попыталась сбросить тяжесть, которая давила их столько лет.
Дни по-прежнему стояли солнечные, Полина продолжала принимать солнечные ванны, а Сисс лежала у себя и без зазрения совести подслушивала. Но трудилась она зря. Труба больше не приносила теткиных признаний. Наверное, Полина откинула голову в сторону, подставив лицо солнцу. Сисс почти не дышала. Да, Полина что-то говорила, но долетало лишь тихое, похожее на шелест бормотание, ни одного слова разобрать было нельзя.
Вечером Сисили села на скамейку, с которой видны были окна гостиной и боковая дверь в сад, и стала молча ждать под звездами. Вот в теткиной комнате зажегся свет. Потом наконец погрузилась во тьму и гостиная. Она ждала. Но Роберт не пришел. Она просидела в темноте чуть не до рассвета и слушала, как ухает сова. Сидела одна-одинешенька.
Два дня ей ничего не удавалось подслушать: тетка не делилась своими мыслями; а вечера проходили как обычно. На третий день она снова села вечером в саду и стала ждать с тяжким, безнадежным упорством. И вдруг вздрогнула. Роберт вышел из дома. Она поднялась и неслышным шагом пошла к нему по траве.
— Молчи! — шепнул он.
Тихо ступая в темноте, они пошли по саду. Вот и ручей, мостик, на той стороне выгон со стогами сена — луг в этом году скосили очень поздно. Тут они остановились под звездами, разрываемые мукой.
— Пойми, — заговорил он, — разве я вправе добиваться любви, если не чувствую ее в себе? Ты ведь знаешь, ты мне очень дорога…
— Да как же ты можешь чувствовать любовь, если ты вообще ничего не чувствуешь?
— Это верно, — согласился он.
Она ждала — что-то он скажет еще?
— И разве я могу жениться? Я жалкий неудачник, зарабатываю гроши. А просить у матери не могу.
Она глубоко вздохнула.
— Ну и не надо думать сейчас о браке, — сказала она. — Ты просто люби меня немножко, хорошо?
Он коротко рассмеялся.
— Чудовищно в этом признаться, но как же трудно даются первые шаги.
Она снова вздохнула. Он был как каменный.
— Посидим немного? — предложила она. И когда они опустились на сено, спросила: — Можно, я дотронусь до тебя? Ты не боишься?
— Боюсь. Но пожалуйста, дотронься, если тебе хочется, — ответил он застенчиво и с той порывистой искренностью, которая, как он отлично знал, многим казалась смешной. Но в душе у него бушевал ад.
Она провела пальцами по его черным, всегда таким ухоженным волосам.
— Нет, я чувствую, скоро мое терпение лопнет, — вдруг произнес он.
Они посидели еще немного, пока их не начал пробирать холод. Он крепко сжимал ее руку, но так и не обнял. Наконец она поднялась, пожелала ему покойной ночи и ушла к себе.
Днем Сисили лежала на крыше и загорала; в душе было смятение, ее переполнял гнев, солнце жарило, кожа пылала, и вдруг… Она невольно вздрогнула от ужаса. Опять этот голос!
— Caro, caro, tu non l’hai visto! — лепетал он внизу на языке, которого Сисили не знала. Она поджала покрасневшие руки и ноги, жадно ловя итальянские слова, которых не понимала. Нежный, тающий, упоительно томный голос скрывал под обволакивающей негой вкрадчивое коварство и непреклонную властность. — Bravo, si, molzo bravo, poverino, ma nomo come te mon sara mai, mai, mai! Ах, как остро чувствовала Сисс ядовитые чары этого голоса, его льнущую ласку, змеиную гибкость, несказанную мягкость — и всепоглощающую любовь к себе. И как тяжко ненавидела эти неведомо откуда прилетающие вздохи и воркование. Почему, почему теткин голос так нежен, так мелодичен и гибок, почему так завораживающе красив, почему Полина так виртуозно владеет им, а она, Сисс, только бормочет смущенно и бесцветно? Бедная Сисили, она корчилась под послеполуденным солнцем — какая мука знать, что она смешная, неуклюжая, нескладная, куда ей до тетки — ведь та сама грация.
— Нет, Роберт, нет, милый, никогда тебе не стать таким, каким был твой отец, хоть ты и похож на него немного. Он был мужчина. И какой изумительный любовник, его ласки были нежны, как прикосновение цветка, а страсть пронзала, как меч. Cara, cara mia belissima, ti hoaspottato come l’agonissante aspetta la morte, morte deliziosa, quasi quasi troppo deliziosa per una mora anima Humana! Он отдавался женщине, как отдавался Богу. Mauro! Mauro! Как ты любил меня! Как ты меня любил!
Голос умолк, говорившая задумалась. Теперь Сисили точно знала то, о чем догадывалась раньше: Роберт не сын дяди Рональда, он сын какого-то итальянца.
— Ты — мое разочарование, Роберт. В тебе нет пылкости. Твой отец был священник и принадлежал к ордену иезуитов, но он был идеальный любовник, на свете нет мужчины, который был бы одарен такой же пылкостью. А его сын — рыба, холодная и вялая. И за этой рыбой охотится кошка — наша Сисс. Еще менее поучительная история, чем случилась с бедняжкой Генри.
Сисили быстро наклонилась к отверстию трубы и произнесла низким голосом:
— Оставь Роберта в покое! Не убивай хотя бы его!
Наступило мертвое молчание; в зное июльского дня собиралась гроза. Сисили лежала ничком, сердце колотилось гулкими толчками. Она вся обратилась в слух. Наконец до нее донесся шепот:
— Кто-то что-то сказал?
Сисили вновь наклонилась к самому отверстию водосточной трубы.
— Не убивай Роберта, как ты убила меня, — медленно и торжественно произнесла она негромким низким голосом.
— Ай! — воскликнули внизу. — Кто со мной говорит?
— Генри, — ответил низкий голос.
Опять упало мертвое молчание. Бедная Сисили чувствовала, что лишается последних сил. А мертвое молчание длилось, длилось… Но вот наконец прилетел шепот:
— Я не убивала Генри. Боже спаси и сохрани! Нет, Генри, ты не должен обвинять меня. Я любила тебя, мой ненаглядный сын, я просто хотела помочь тебе.
— Нет, ты убила меня! — продолжал обвинять суровый, притворно низкий голос. — Пощади Роберта! Пусть он живет! Пусть женится!
Тетя Полина молчала.
— Какой ужас, какой непереносимый ужас! — задумчиво прошептал голос. — Неужели это возможно, Генри, неужели ты дух и неужели ты проклинаешь меня?
— Да, я тебя проклинаю!
Сисили почувствовала, как вся обида, столько лет копившаяся в ней, камнем упала в водосточную трубу. И в то же время ее душил смех. Ужасно!
Она лежала все так же неподвижно, все так же пытаясь уловить хоть звук. Ни шороха! Казалось, время остановилось, она словно заснула под теряющим свой жар солнцем, и вдруг вдали заворчал гром. Она села. Небо наливалось желтизной. Сисили быстро оделась, спустилась по чердачной лестнице, вышла в сад и побежала к укромному уголку за конюшней.
— Тетя Полина, — тихонько позвала она, — гром слышали?
— Слышала. Я иду в дом. Не жди меня, — слабым голосом отозвалась тетка.
Сисили снова поднялась на чердак и стала тайком наблюдать за тетей Полиной: красавица набросила на себя изысканнейшей красоты накидку из старинного голубого шелка и неверными шагами засеменила к дому.
Небо заволакивали тучи. Сисили поспешно собрала пледы. И вот грянула гроза. Тетя Полина не вышла к чаю. Гроза плохо на нее действовала. Роберт тоже приехал уже после чая, приехал под проливным дождем. Сисили прошла к себе крытым переходом и тщательно оделась к обеду, даже приколола к платью на груди веточку белых аквилегий.
Гостиная была освещена мягким светом притененной лампы. Роберт, одетый к обеду, уже ждал, слушая, как стучит дождь. Видно, и у него нервы были натянуты до предела — вот-вот не выдержат. Вошла Сисили, белые колокольчики качали головками на ее смуглой груди. Роберт смотрел на нее странным взглядом, она еще никогда не видела такого выражения на его лице. Сисили подошла к книжному шкафу возле двери и стала искать какую-то книгу, а сама чутко вслушивалась. Вот раздался шорох, стала тихо отворяться дверь. И когда она открылась полностью, Сисс неожиданно повернула выключатель у двери, яркий электрический свет залил комнату.
В дверях стояла тетя Полина в черном кружевном платье на кремовом чехле. Ее лицо было искусно подкрашено и напудрено, но искажено невыразимым бешенством, словно копившаяся много лет злоба и отвращение к ближним мгновенно обезобразили его и превратили молодую красавицу в древнюю каргу.
— Ой, тетя! — вскрикнула Сисили.
— Что это, мама, ты, оказывается, у нас совсем старенькая старушка! — изумился Роберт совсем по-детски и словно бы в шутку.
— Ты только сейчас это заметил? — язвительно отрезала старуха.
— Да! Я думал… — Его голос прервался, душу наполнило недоброе предчувствие.
Старая, вся в морщинах, Полина чуть ли не рявкнула в ярости:
— Мы что, не собираемся обедать?
Она даже не заметила, какой яркий свет в гостиной, а ведь всегда от него пряталась. Неверными шагами она стала спускаться по лестнице.
Сели за стол; вместо лица у нее была маска в глубоких морщинах, она выражала неописуемое отвращение. Полина была старуха, старая старуха, страшная, как ведьма. Роберт и Сисили тайком бросали на нее взгляды. Наблюдая за Робертом, Сисс поняла: отвратительный облик матери так его потряс, что прежнего в нем ничего не осталось.
— Как ты возвращался нынче домой? — процедила Полина, даже не пытаясь скрыть раздражение.
— Лил ужасный дождь, — ответил он.
— Кто бы мог подумать, что ты это заметишь, какая тонкая наблюдательность! — Куда девалась прежняя, ласковая и шаловливая, улыбка, лицо Полины исказила злобная, вызывающая жуть усмешка.
— Я тебя не понимаю, — проговорил он мирно и очень вежливо.
— Где уж тебе, — прошептала мать, быстро и неряшливо поглощая то, что лежало у нее на тарелке.
Она ела жадно, как изголодавшаяся бездомная собака, прислуга была в ужасе. Давясь последним куском, она побежала вверх по лестнице — как-то странно, боком. Роберт и Сисили кинулись за ней, им казалось, будто они заговорщики.
— Разливай кофе сама. Ненавижу эту процедуру! Я ухожу к себе. Покойной ночи! — выкрикивала старуха, будто швыряла в них камни. И скрылась за дверью.
Наступила мертвая тишина. Наконец Роберт сказал:
— Боюсь, мама заболела. Надо уговорить ее принять доктора.
— Да, — подтвердила Сисили.
Роберт и Сисс затопили камин и устроились в гостиной. Сидели и молчали. За окном лил холодный дождь. Оба делали вид, что читают. Им не хотелось разлучаться. Весь вечер они ощущали присутствие какой-то мрачной тайны, но почему-то время прошло очень быстро.
Часов в десять двери вдруг распахнулись и на пороге появилась Полина в голубой накидке. Она затворила за собой дверь и подошла к камину. Потом с ненавистью посмотрела на молодых людей — это была настоящая ненависть.
— Советую вам как можно скорей жениться, — с омерзением прошипела она. — Так хоть пристойней будет. Ах, какая трогательная пара влюбленных голубков!
Роберт поднял на нее спокойный взгляд.
— Мне казалось, мама, ты считаешь, что двоюродным не следует жениться, — сказал он.
— Да, считаю. Но вы не двоюродные. Вы вовсе не родня. Твой отец был священник-итальянец. — Выверенным кокетливым движением она протянула к огню ножку в изящной туфельке. Тело пыталось повторять привычные грациозные движения. Но жизненные силы души иссякли, Полина казалась зловещей карикатурой на самое себя.
— Как, мама, это правда? — спросил он.
— Еще бы не правда! Он был замечательный человек, иначе не стал бы моим любовником. Такой блестящий, выдающийся человек — и такое жалкое ничтожество его сын. Это ничтожество я терплю возле себя всю жизнь.
— Как несчастливо все сложилось! — медленно проговорил он.
— Это для тебя-то несчастливо? Нет, тебе удивительно повезло. Все горе досталось мне, — ледяным тоном бросила она.
На нее было страшно смотреть — казалось, драгоценная ваза венецианского стекла разбилась и кто-то варварской рукой склеил осколки.
Она резко повернулась и ушла.
Так продолжалось неделю. Ее нервы были все так же взвинчены. Казалось, их натянули до предела, как струны, и они начали лопаться в визгливой безумной какофонии. Пришел доктор, прописал успокоительные лекарства, потому что у нее была бессонница. Без снотворных она не засыпала ни на минуту, она без конца ходила взад-вперед по спальне, страшная, злобная, и исходила ненавистью. Ни сына, ни племянницу она не могла видеть. Когда кто-нибудь из них приходил к ней, она ядовито спрашивала:
— Ну что, когда свадьба? Может быть, уже отпраздновали?
Сначала Сисили была в ужасе: да ведь она совершила преступление!
Она смутно догадывалась, что после того, как обвинение пробило великолепную броню ее тетки, Полина стала, корчась, погибать в своей скорлупе. Чудовищно, чудовищно… Сисс извелась от страха и угрызений совести. Потом ей вдруг пришло в голову: «Да ведь она всю жизнь была такая. Вот и пусть теперь доживает остаток дней в своем истинном обличье».
Дней этих Полине было отмерено совсем немного. Она угасала на глазах. Не выходила из спальни, никого не желала видеть. Приказала убрать все зеркала.
Роберт и Сисили почти все время проводили вместе. Обезумевшая Полина просчиталась — ее язвительные насмешки не оттолкнули их друг от друга. Но Сисили не смела признаться ему, какой поступок совершила.
— Как ты думаешь, твоя мать хоть кого-нибудь когда-нибудь любила? — осторожно и грустно спросила она его однажды вечером, когда они сидели в гостиной.
Он пристально посмотрел на нее.
— Да, себя, — наконец ответил он.
— По-моему, это даже нельзя назвать любовью, — возразила Сисс. — Это какое-то другое чувство. Только вот какое? — Она взволнованно, в растерянности смотрела на него.
— Жажда власти, — коротко сказал он.
— Жажда власти? Какой власти? Не понимаю!
— Власти над людьми, у которых она отнимает жизненные силы, — с горечью сказал он. — Она была красавица и жила, отнимая жизнь у других. Отняла ее у Генри, отнимала у меня. Запускала в душу человека щупальца и пила его жизненные силы.
— Ты не простил ее?
— Нет.
— Бедная тетя Полина!
Но на самом деле Сисс не жалела тетку. Ей было только страшно.
— У меня есть сердце, я знаю, — со страстью проговорил он, прижав руку к груди. — Но оно иссохло. И душа у меня тоже есть, но где она? Что с ней стало? Она словно каменная пустыня. Ненавижу людей, которые жаждут власти над ближними.
Сисс молчала. Что она могла ответить?
Через два дня Полину нашли в постели мертвой, она приняла слишком большую дозу веронала, и ее ослабевшее сердце не выдержало.
Но она сумела нанести удар своему собственному сыну и племяннице из гроба. Роберту она оставила щедрую сумму — тысячу фунтов стерлингов, Сисс — сто фунтов. Вся остальная часть ее состояния, включая ценнейшие произведения древнего искусства, должна была пойти, согласно завещанию, на создание «Музея Полины Аттенбро».
Артур Конан Дойл
Сэр Артур Игнатиус Конан Дойл (1859–1930) родился в Эдинбурге в аристократической ирландской католической семье. Он получил медицинский диплом в Эдинбургском университете и в 1882 году открыл врачебную практику; к тому времени уже были опубликованы несколько его рассказов. Поскольку пациентов у Дойла было крайне мало, у него оставалось время для литературных занятий, однако некоторые рассказы той поры и такие романы, как «Торговый дом Гердлстон» и «Майка Кларк», дожидались публикации в течение нескольких лет. В 1887 году он продал «Рождественскому ежегоднику Битона» первую историю о Шерлоке Холмсе — повесть «Этюд в багровых тонах».
Хотя Конан Дойл сегодня знаменит главным образом как создатель канонической «холмсианы», не теряют популярности и его научно-фантастические романы о профессоре Челленджере, особенно «Затерянный мир» (1912) и «Отравленный пояс» (1913); первый из них стал сюжетной основой для пяти кинофильмов и вдохновил создателей многих других картин. Дойл также написал немало фантастических и «страшных» рассказов. Вероятно, его страстная увлеченность спиритизмом придала достоверности этим историям, которые не могли бы разыграться в обстоятельствах обыденной жизни.
Повесть «Паразит» представляет собой раннюю и весьма убедительную историю о психологическом вампиризме; изображенная в ней вампирша так же властвует над своей жертвой, как если бы она еженощно пила кровь из ее горла.
Повесть была впервые опубликована отдельной книгой в серии «Акме лайбрери» (Лондон: Констебл, 1894).
Артур Конан Дойл
Паразит
I
24 марта. Весна уже вовсю хозяйничает у нас. За окном лаборатории большой каштан весь покрыт крупными клейкими почками, и они уже начинают раскрываться, показывая маленькие зеленые воланчики. Гуляя по лугам, ощущаешь, что вокруг совершается великая, безмолвная работа сил природы. Влажная земля пахнет плодородием и сладкими соками. Там и сям пробиваются зеленые побеги. Ветви напряжены — сок течет под блестящей корой; влажный, густой воздр Англии полон чуть смолистым ароматом. Живые изгороди подернуты зеленью, вдоль них бродят ягнята — всюду протекает процесс воспроизводства жизни!
Я чувствую это вокруг себя — но вместе с тем и внутри. Ведь у нас также бывает своя весна, когда мелкие сосуды расширяются, лимфа течет быстрее, железы работают активнее, и мы ощущаем душевный подъем и бодрость. Каждый год природа заново производит настройку всего механизма. Прямо сейчас я чувствую действие ферментов в моей крови, и мне хочется плясать в лучах прохладного солнечного света, льющегося в окно, словно маленькой мошке. Да я бы так и поступил, только вот Чарльз Сэдлер может прибежать сюда, наверх, чтобы узнать, в чем дело… И потом, следует помнить, что я — профессор Гилрой. Старый профессор может себе позволить быть естественным, но когда фортуна предоставила одну из лучших университетских кафедр мужчине всего сорока трех лет, нужно очень стараться соответствовать доверенной роли.
Что за чудо этот Уилсон! Если бы я мог заниматься физиологией с тем же энтузиазмом, какой он вкладывает в психологию, я бы стал по меньшей мере вторым Клодом Бернаром! Вся его жизнь, все силы души направлены к одной цели. Он забывает лечь спать, когда нужно подвести итог работы, проделанной за день, а утром, проснувшись, составляет план исследований на сегодня. И все же за пределами узкого кружка, следящего за его успехами, труды Уилсона не пользуются особым доверием. Физиология — наука уважаемая. Если кто-то добавляет хотя бы один кирпичик в ее здание, все сразу это видят и рукоплещут. Но Уилсон пытается заложить основы науки будущего. Он работает под землей, и труды его незаметны. Однако он не ропщет и движется вперед, готовый вести переписку с сотней полоумных в надежде найти хоть одного надежного свидетеля, просеивая сотни ложных сообщений ради проблеска истины. Он сопоставляет сведения, обнаруженные в старых книгах, читает запоем новые, экспериментирует, устраивает популярные лекции, пытаясь зажечь в других людях тот яростный огонь, который снедает его самого. Меня охватывает восторг и удивление, когда я думаю о нем, и все же на предложение присоединиться к его исследованиям я вынужден говорить ему, что в своем нынешнем виде они мало привлекательны для человека, преданного точным наукам. Если бы Уилсон смог показать мне что-то положительное, объективное, я, пожалуй, испытал бы соблазн проверить физиологический аспект проблемы. Но до тех пор, пока половина его тематики запятнана шарлатанством, а другая — истерией, мы, физиологи, должны довольствоваться телом и оставить разум нашим потомкам.
Я, без сомнения, материалист. Агата даже называет меня отъявленным материалистом. Я же отвечаю ей, что это отличный повод ускорить завершение нашей помолвки, поскольку мне срочно нужна ее идеалистическая духовность. Притом я вижу в себе любопытный пример того, как влияет полученное человеком образование на темперамент, поскольку от природы (если только не обманываюсь на этот счет) я был нервным, легко возбудимым мальчиком, мечтателем, сомнамбулой, меня переполняли впечатления и интуитивные догадки. Мои черные волосы, темные глаза, узкое оливково-смуглое лицо, длинные тонкие пальцы — все это характерно для моего истинного темперамента, и знатоки вроде Уилсона заявляют, что я — объект как раз для них. Однако мой мозг пропитан точным знанием. Я научился иметь дело только с фактами и доказательствами. Предположениям и фантазии нет места в моей системе мышления. Покажите мне то, что я могу увидеть под микроскопом, разрезать скальпелем, взвесить на весах, и я посвящу всю жизнь этому исследованию. Но когда меня просят изучить чувства, впечатления, мнения, я воспринимаю это как мерзкое и даже деморализующее дело. Отклонение от чистого разума действует на меня как неприятный запах или фальшивые ноты в музыке.
Этих ощущений вполне достаточно, чтобы мне сегодня не слишком хотелось идти к профессору Уилсону. Однако я понимаю, что не ответить на приглашение значило бы проявить неприкрытую грубость; да к тому же там будут миссис Марден и Агата, а значит, пойду и я, хотя, будь у меня уважительное оправдание, все-таки не пошел бы. Я предпочел бы встретиться с ними в каком-нибудь другом месте. Я знаю, что Уилсон затянул бы меня в эмпиреи своей туманной полунауки, если бы смог. Энтузиазм одевает его такой броней, от которой отскакивают намеки или увещевания. Ничто, кроме открытой ссоры, не заставит его осознать, насколько мне отвратительна вся его возня. Не сомневаюсь, что он припас какого-нибудь нового последователя месмеризма, или ясновидящего, или медиума, или фокусника, чтобы продемонстрировать нам, ибо даже в часы досуга он не слазит со своего любимого конька. Впрочем, Агате это доставит большое удовольствие. Она интересуется этим, как любая женщина, — их притягивает все смутное, мистическое и неопределенное.
10.50 вечера. Мне кажется, что ведение дневника — это проявление того научного склада ума, о котором я писал нынче утром. Мне нравится регистрировать впечатления, пока они еще свежи. Хотя бы раз в день я стараюсь определить, в каком состоянии находится мой разум. Это полезный прием самоанализа, он оказывает, по-моему, стабилизирующее воздействие на характер. Откровенно говоря, должен признаться, что мой характер нуждается в любых средствах стабилизации, какие найдутся под рукой. Я опасаюсь, что значительная часть моего невротического темперамента сохранилась, несмотря ни на что, и я далек от хладнокровной, спокойной точности, свойственной Мердоку или Пратт-Хэлдейну. Иначе как объяснить, почему виденное мною сегодня дурацкое представление так ударило по нервам, что я до сих пор не могу опомниться? Утешает меня лишь то, что ни Уилсон, ни мисс Пенклоуза, ни даже Агата не могли заметить мою слабость.
И что там могло меня взволновать? Ничто или какие-то пустяки — если про них написать, получится просто смехотворно.
Мардены явились к Уилсону раньше меня. Точнее, я пришел одним из последних и застал в комнате целую толпу. Едва я успел перемолвиться несколькими словами с миссис Марден и Агатой (она выглядела очаровательно в бело-розовом наряде, с блестящими заколками-птичками в волосах), как Уилсон подошел и ухватил меня за рукав.
— Вы ищете что-нибудь позитивное, Гилрой? — сказал он, отводя меня в угол. — Дорогой мой друг, у меня есть для вас феномен — истинный феномен!
Я, пожалуй, впечатлился бы сильнее, если бы не слыхал подобных заверений уже много раз прежде. Его сангвинический дух превращает всякого светлячка в звезду.
— На сей раз никаких сомнений в bona fides — добавил он, видимо заметив проблеск насмешки в моих глазах. — Моя жена знакома с нею много лет. Они обе родом с Тринидада, вы знаете? Мисс Пенклоуза пробыла в Англии пару месяцев и не знает никого вне пределов университетского крута, но я уверяю вас, что нескольких ее высказываний уже достаточно, чтобы установить факт ясновидения на абсолютно научной основе! С ней не сравнится ни один любитель или профессионал. Пойдемте, я вас представлю!
Терпеть не могу тех, кто торгует таинствами, но особенно любителей. Если перед вами выступает трюкач за деньги, вы можете подловить его и разоблачить, как только разберетесь в его фокусе. Его дело — обмануть, ваше — выяснить, как это получается. Но что можно поделать с подругой жены хозяина дома? Можно ли внезапно включить свет и показать всем, что она украдкой дергает струны банджо? Или швырнуть липучку на ее вечернее платье, когда она крадется вокруг стола с бутылочкой фосфора либо применяет еще какую-нибудь сверхъестественную пошлость? Выйдет скандал, и вас зачислят в негодяи. Соответственно, вы можете выбирать между этим званием и позицией одураченного простака. Потому я был не в самом лучшем настроении, идя следом за Уилсоном к упомянутой даме.
Трудно было более не соответствовать моим представлениям об уроженках Вест-Индии. Невысокое хрупкое создание, на вид хорошо за сорок, с бледным остреньким личиком и светло-каштановыми волосами. Ее присутствие никем не замечалось, вела она себя скромно. В любой группе из десяти женщин на нее обратили бы внимание последней. Самой примечательной и, скажем прямо, самой неприятной чертой ее внешности являются глаза. Они серые — серые с оттенком зеленого, — и их выражение поразило меня: они были очевидно скрытными. Не знаю, подходит ли здесь это слово, может, лучше сказать «свирепые»? Подумав, я бы применил слово «кошачьи». Рядом с нею у стены стоял костыль, и его назначение стало болезненно очевидным, когда она поднялась: у нее была покалечена одна нога.
Итак, меня представили мисс Пенклоуза, и от моего внимания не ускользнуло, что при произнесении моего имени она искоса глянула на Агату. Уилсон, надо полагать, уже успел все разболтать ей. И теперь, без сомнения, она сообщит мне, при помощи оккультных тайн, что я помолвлен с молодой леди, у которой птички в прическе. Интересно, подумал я, что еще рассказал ей Уилсон обо мне?
— Профессор Гилрой — ужасный скептик, — сказал он. — Я надеюсь, мисс Пенклоуза, что вы сумеете обратить его в нашу веру!
Она пристально глянула на меня и сказала:
— Профессор Гилрой вполне прав, будучи скептиком, если не видел никаких убедительных доказательств. А мне кажется, — добавила она, — что вы сами могли бы стать отличным доказательством!
— Чего, позвольте узнать? — поинтересовался я.
— Ну, например, месмеризма.
— Мой опыт подсказывает, что месмеристы ищут свои объекты среди умственно нездоровых людей. И все полученные ими результаты, на мой взгляд, лишаются силы доказательности тем фактом, что они имеют дело с аномальными организмами.
— Скажите, которая из присутствующих здесь дам, по-вашему, обладает нормальным организмом? — спросила она. — Я хотела бы, чтобы вы сами выбрали ту, чей разум, по-вашему, наиболее уравновешен. Скажем, вон ту девушку в белом и розовом — кажется, это мисс Агата Марден, если не ошибаюсь?
— Да, я счел бы веским доводом любые результаты, полученные от нее.
— Я еще не имела возможности выяснить, насколько она впечатлительна. Конечно, одни люди реагируют намного быстрее, чем другие. Могу ли я узнать, как далеко простирается ваш скептицизм? Допускаете ли вы возможность месмерического сна и внушения?
— Я не допускаю ничего без доводов, мисс Пенклоуза.
— Ах, господи, а я думала, что наука уже ушла далеко от этой точки! Разумеется, я ничего не знаю о научной стороне вопроса. Я знаю только, что могу сделать сама. Вот посмотрите, например, на ту девушку в красном возле японского кувшина. Я захочу, чтобы она подошла к нам.
С этими словами мисс П. наклонилась и уронила на пол свой веер. Девушка резко повернулась и направилась в нашу сторону. Судя по выражению лица, она пыталась понять, не позвал ли ее кто-то.
— Что скажете, Гилрой? — воскликнул Уилсон, немедленно приходя в экстаз.
Я не рискнул сказать ему, что я об этом думаю. Для меня это было самым откровенным, бесстыдным проявлением плутовства из всех, какие мне доводилось видеть. Наличие предварительного сговора и сигнала было попросту явственно.
— Профессор Гилрой не удовлетворен, — сказала женщина, бросив на меня острый взгляд своих странных маленьких глаз. — Мой бедный веер подорвал его доверие. Ладно, нужно попробовать что-нибудь другое. Мисс Марден, вы не возражаете, если я использую вас?
— О, пожалуйста! С удовольствием! — воскликнула Агата.
К этому времени все общество собралось вокруг нас: мужчины в крахмальных манишках, женщины с высокими белыми воротничками — одни настроенные благоговейно, другие критично, как будто наблюдали нечто среднее между религиозной церемонией и выступлением заклинателя змей. Обитое красным бархатом кресло выдвинули в центр круга, и Агата уселась в него, откинувшись на спинку, слегка зарумянившаяся и дрожащая от возбуждения. Я заметил это, потому что птички в ее волосах подрагивали. Мисс Пенклоуза встала со своего места и остановилась рядом с креслом, опираясь на костыль.
И тут я заметил, как она переменилась. Она более не казалась мелкой, незначительной и выглядела теперь на двадцать лет моложе. Глаза ее сияли, желтоватые щеки порозовели, фигура распрямилась и стала будто выше. Такую перемену я видал когда-то: юноша с тусклыми глазами, апатичный, в мгновение ока ожил и обрел энергию, получив задание из области, в которой ощущал себя мастером. Мисс Пенклоуза смотрела на Агату с таким выражением, что я в глубине души возмутился: так могла бы смотреть на коленопреклоненную рабыню какая-нибудь римская императрица. Затем быстрым повелительным жестом она вскинула и медленно опустила руки, протянув их вперед, — раз, другой, третий…
Я пристально наблюдал за Агатой. Она, по-видимому, просто забавлялась, следя за этими пассами. На четвертом я заметил, что глаза ее словно стекленеют, а зрачки расширяются. На шестом она на мгновение застыла, на седьмом ее веки стали опускаться. На десятом пассе глаза ее закрылись, дыхание стало медленнее и глубже, чем обычно. Наблюдая, я старался сохранять спокойствие, как пристало ученому, но глупое беспричинное возбуждение одолевало меня. Надеюсь, мне удалось это скрыть, но чувствовал я себя не лучше, чем ребенок в темноте. Ни за что бы не поверил, что еще способен на подобную слабость!
— Она в трансе, — сказала мисс Пенклоуза.
— Она спит! — возразил я.
— Тогда разбудите ее!
Я подергал свою невесту за руку и громко окликнул. Реакции не было — она была как мертвая. Тело ее лежало на бархатном кресле. Органы тела работали — сердце, легкие. Но душа! Она выскользнула за пределы области нашего понимания. Куда делась душа? Какая сила разорвала ее связь с телом? Я был озадачен и смущен.
— Вот это и есть месмерический сон, — сказала мисс Пенклоуза. — Что касается внушения, то я могу внушить мисс Марден все, что пожелаю, и она непременно выполнит это, сейчас или после того, как выйдет из транса. Хотите доказательств?
— Всенепременно, — сказал я.
— Вы их получите.
По ее лицу промелькнула улыбка, как будто ей пришло в голову что-то забавное. Она нагнулась и очень серьезно прошептала что-то на ухо подопытной. Агата, не услышавшая меня, кивнула ей в ответ.
— Пробудитесь! — воскликнула мисс Пенклоуза, резко стукнув костылем о пол.
Глаза Агаты раскрылись, остекленение постепенно исчезло, и душа вновь явилась после странного затмения.
Мы ушли домой рано. Агата чувствовала себя после опыта превосходно, зато я нервничал и не мог ни слушать, ни отвечать на поток комментариев, которые Уилсон изливал на меня. Когда я прощался с мисс Пенклоуза, она сунула мне в руку клочок бумаги.
— Ради бога, простите меня, — сказала она, — если я переусердствовала, стараясь преодолеть ваш скептицизм. Прочтите эту записку завтра в десять часов утра. Это маленькое испытание лично для вас.
Не имею понятия, что она хотела сказать, но записка лежит передо мною, и я разверну ее, как было велено. Голова у меня болит, и на сегодня я написал уже достаточно. Завтра, я уверен, все, что кажется необъяснимым, примет совсем иной оттенок. Я не отдам своих убеждений без боя!
25 марта. Я поражен, сбит с толку. Очевидно, мне придется пересмотреть свое мнение об этом случае. Но сперва нужно изложить по порядку, как все произошло.
Я позавтракал и просматривал кое-какие графики, которыми должен проиллюстрировать лекцию, когда вошла квартирная хозяйка и сообщила, что Агата ждет в кабинете и желает видеть меня немедленно. Я глянул на часы и удивился — было всего половина десятого.
Когда я вошел в кабинет, Агата стояла на коврике возле камина, глядя на меня. Странная жесткость ее позы заставила меня похолодеть, и слова, готовые сорваться с губ, замерли. Вуаль с ее шляпки была приспущена, но я разглядел, что она бледна и лицо застыло.
— Остин, — сказала она, — я пришла, чтобы сообщить тебе: наша помолвка разорвана.
Я пошатнулся. Пошатнулся в буквальном смысле, поскольку в следующий момент обнаружил, что опираюсь на книжный шкаф, чтобы не упасть.
— Но… но… — забормотал я. — Отчего так внезапно, Агата?
— Да вот так, Остин. Я пришла, чтобы сказать тебе об этом.
— Но почему? — воскликнул я. — Должна же быть какая-то причина! Это не похоже на тебя, Агата. Скажи, чем я мог обидеть тебя?
— Просто все кончено, Остин.
— Но почему? Видимо, тебя ввели в заблуждение, Агата. Может, до тебя дошла какая-то клевета обо мне? Или ты неверно поняла какие-то мои слова? Прошу тебя, объясни, в чем дело, и я сразу все расставлю по местам!
— Мы должны считать, что все кончено.
— Но вчера мы расстались без малейших признаков неудовольствия с твоей стороны! Что могло приключиться за ночь? Наверное, что-то произошло вчера вечером. Ты обдумала это и сочла мое поведение недостойным? Неужели все из-за этой демонстрации месмеризма? Ты осуждаешь меня за то, что я позволил той женщине проявить свою власть над тобою? Но ты же знаешь, при малейшем знаке я вмешался бы!
— Не трать слова, Остин. Все кончено.
Голос ее звучал холодно и размеренно; она вела себя до странности официально и жестко. Мне показалось, что она твердо решила не ввязываться ни в какие споры или объяснения. Я же дрожал от возбуждения и вынужден был отвернуться, стыдясь, как бы она не заметила, насколько я не владею собою.
— Ты должна понимать, какой удар наносишь мне! — воскликнул я. — Ты ломаешь все мои надежды и разрушаешь жизнь! Не можешь же ты так наказать меня, не дав даже объясниться! Ты обязана сказать, в чем дело. Подумай также и о том, что я ни при каких обстоятельствах не позволил бы себе так обращаться с тобой… Бога ради, Агата, скажи, что я натворил!
Она, не откликнувшись ни словом, прошла мимо меня к выходу.
— Все бесполезно, Остин, — сказала она. — Ты должен считать нашу помолвку расторгнутой.
Еще мгновение, и она ушла; прежде чем я сумел опомниться достаточно, чтобы последовать за ней, я услышал, как хлопнула, закрываясь, входная дверь.
Я бросился в свою комнату — переодеться: мне хотелось поскорее побежать к миссис Марден и узнать у нее, чем вызвано мое несчастье. Я был настолько потрясен, что с трудом завязал шнурки ботинок. Никогда не забуду те ужасные четверть часа. Я уже натянул сюртук, но тут часы на каминной полке пробили десять.
Десять! Я вспомнил о записке мисс Пенклоуза. Она лежала передо мной на столе, я вскрыл ее и прочел. Слова были нацарапаны карандашом, своеобразным угловатым почерком:
Дорогой профессор Гилрой! Умоляю, простите, что я позволила себе испытать Вас, используя Ваши личные чувства. Профессор Уилсон вчера вечером мельком упомянул при мне, какие отношения связывают Вас и мою подопытную, и мне показалось, что Вас ничто не убедит надежнее, чем приход мисс Марден со словами, которых Вы от нее не ждете. Потому я внушила ей, что она должна явиться к Вам в половине десятого утра и заявить о расторжении помолвки; сцена должна продлиться около получаса. Наука столь требовательна, что трудно провести испьтания с удовлетворительной точностью, но я убеждена, что девушка вряд ли совершила бы поступок такого рода по собственной воле. Забудьте все, что она могла Вам сказать, поскольку она совершенно не осознавала, что делает, и не вспоминайте об этой сцене, так как она начисто ее забудет. Я дала Вам эту записку, чтобы сократить срок Ваших мучений, и еще раз прошу простить за душевный дискомфорт, который причинила Вам, хоть и на краткое время.Искренне Ваша, Хелен Пенклоуза.
Честно говоря, прочтя записку, я испытал такое облегчение, что ничуть не рассердился. Конечно, это была излишняя вольность со стороны дамы, которая познакомилась со мною лишь вчера. Но в конце концов, я сам раздразнил ее своим скептицизмом. Пожалуй, она права: выдумать эксперимент, который удовлетворил бы меня, не так-то просто.
И ей это удалось. По этому вопросу у меня больше нет сомнений. Я наконец убедился в возможности гипнотического внушения. Оно занимает отныне свое место в ряду несомненных фактов реальности. То, что Агату, самую уравновешенную из всех знакомых мне женщин, удалось довести до состояния автоматизма, вполне очевидно. Особа, находившаяся на большом расстоянии от нее, действовала как инженер, запускающий с берега торпеду Бреннана, чтобы она разорвалась далеко в море. Другая личность словно бы вторглась в ее душу, оттолкнула в сторону ее сознание и завладела ее нервной системой, говоря: «Я попользуюсь этим на полчасика». И Агата, должно быть, не запомнила, как ходила ко мне и как возвращалась. Смогла ли она благополучно пройти по улицам в таком состоянии? Я поспешно надел шляпу и помчался выяснять, все ли с нею в порядке.
Да. Она была дома. Меня провели в гостиную, где я и нашел ее, сидящую с книгой на коленях.
— Ты что-то рано нынче, Остин, — сказала она с улыбкой.
— А ты и вовсе ранняя пташка, — ответил я. Она взглянула на меня озадаченно и спросила:
— Что ты имеешь в виду?
— Разве ты сегодня не выходила из дому?
— Нет, конечно же нет!
— Агата, — сказал я серьезно, — прошу, расскажи мне подробно, что ты делала сегодня утром?
Она засмеялась, видя мою крайнюю серьезность:
— Ты сейчас выглядишь как профессор за работой, Остин. Вот что значит обручиться с ученым мужем! Ладно, я все расскажу, хотя ума не приложу, зачем тебе это нужно. Я встала с постели в восемь, в половине девятого позавтракала в десять минут десятого вошла сюда и села читать «Мемуары мадам Ремюза». Но спустя несколько минут я сделала нелестный комплимент этой француженке, задремав над ее книгой. Одновременно это было лестным комплиментом вам, сэр, поскольку ты мне приснился. Я проснулась несколько минут назад.
— И обнаружила себя на том же месте?
— Разумеется! Чего бы ради я должна была оказаться на другом?
— Скажи мне еще, пожалуйста, Агата, что именно я делал в твоем сне? Я спрашиваю вовсе не из любопытства, поверь!
— У меня просто осталось смутное впечатление, что ты там был. Никаких подробностей не помню.
— Но если ты сегодня не выходила, Агата, отчего на твоих ботинках пыль?
По ее лицу пробежала тень досады.
— Право, Остин, не пойму, что с тобой сегодня? Тебя послушать, так ты даже сомневаешься в моих словах! Если моя обувь в пыли, это значит, разумеется, что я надела ту пару, которую служанка не вычистила.
Теперь мне было вполне очевидно, что она не знает о собственном поступке, и я рассудил, что разумнее будет ничего не рассказывать. История могла испугать Агату и вряд ли улучшила бы наши отношения. Потому я перевел разговор на другое и вскоре откланялся, поскольку пора было идти читать лекцию.
Но сам я безмерно впечатлен. Горизонт возможностей науки внезапно расширился перед моими глазами. Меня больше не удивляет, отчего Уилсон проявляет такую дьявольскую энергию и энтузиазм. Кто бы не стал трудиться усердно, видя перед собою невозделанную целину, ради будущего плодородия? Мне приходилось испытывать восторг, когда я обнаруживал неизвестную прежде форму ядрышек или какую-нибудь новую подробность о поперечно-полосатой мускулатуре, увиденной под микроскопом. Но какими мелкими кажутся эти восторги по сравнению с открытием, которое обнажает самые корни жизни и природу души! Я всегда рассматривал дух производным от материи. Печень выделяет желчь, мозг выделяет разум — таково мое убеждение. Но как совместить этот принцип с тем, что я сегодня наблюдал? Неужели разум может работать на расстоянии и управлять материальным телом, как музыкант справляется со скрипкой? Значит, тело является не источником души, но грубым инструментом, при помощи которого разум проявляет себя. Ветряная мельница ветра не создает, а только указывает на его наличие. Такие соображения противоположны привычному строю моего мышления, и все же отрицать их было невозможно, и они представлялись мне достойными исследования.
И почему я должен отказываться от изучения нового предмета? Вот я вижу собственную запись под вчерашним числом: «Если бы он смог показать мне что-то положительное, объективное, я, пожалуй, испытал бы соблазн проверить проблему с физиологической точки зрения». Ну что же, необходимое доказательство налицо. Теперь нужно сдержать слово. Уверен, что исследование будет интереснейшим. Кое-кто из моих коллег посмотрит на это косо — наука полна бессмысленных предрассудков — но, если Уилсону достало мужества держаться своих убеждений, я продержусь тоже. Завтра утром я пойду к нему — к нему и к мисс Пенклоуза. Если она на пробу показала нам так много, весьма вероятно, что в запасе у нее есть еще многое.
II
26 марта. Как я и предвидел, Уилсон пришел в полный восторг от моего обращения в его веру, и мисс Пенклоуза тоже сдержанно (с притворной скромностью) проявила радость по поводу такого результата своего эксперимента. До чего странно: как молчаливо и бесцветно это создание, когда не пускает в ход свою силу, но стоит хотя бы заговорить на эту тему, как она расцветает и оживает. Ко мне мисс П., кажется, испытывает особый интерес. Я не могу не замечать, что она постоянно следит за мной глазами.
У нас состоялся чрезвычайно интересный разговор о ее способностях. Его содержание необходимо записать, хотя никакого научного веса ее слова, конечно, не имеют.
— Вы пока увидели только самый краешек этого явления, — сказала она, когда я выразил изумление тем образчиком гипноза, который был продемонстрирован. — Я не оказывала никакого прямого влияния на мисс Марден, когда она пришла к вам. Я даже вовсе не думала о ней в то утро. Я сделала лишь одно: настроила ее разум, как могла бы настроить будильник, с тем чтобы в указанный час он сам сработал. Если бы я указала срок шесть месяцев или двенадцать часов, итог вышел бы такой же.
— А если бы ей внушили, что она должна меня убить?
— Она непременно так и сделала бы.
— Но это ужасно! Ужасна такая власть! — вскричал я.
— Да, вы правы, это ужасная сила, — очень серьезно ответила старая дева. — И чем больше вы о ней узнаете, тем ужаснее будет она казаться вам.
— Позвольте спросить, что вы подразумевали, говоря, будто вопрос внушения — это лишь подступы к предмету? Что же вы считаете сутью и основой?
— Я не хотела бы говорить об этом.
Ответ прозвучал решительно, и это меня удивило.
— Поймите, — сказал я, — мои вопросы продиктованы не любопытством, но надеждой найти какое-либо научное объяснение фактам, которые вы мне предоставляете!
— Откровенно говоря, профессор Гилрой, — сказала она, — я совершенно не интересуюсь наукой, и мне все равно, могу я классифицировать эти силы или нет.
— Но я надеялся…
— Ах, тогда совсем иное дело. Если у вас есть личный интерес, — сказала она с приятнейшей улыбкой, — я буду просто счастлива рассказать все, что вы пожелаете узнать. Дайте-ка вспомнить: о чем вы спрашивали? А, о том, какие еще существуют силы. Профессор Уилсон не желает в них верить, но они вполне истинны. Например, владеющий гипнозом человек — я назову его оператором — может добиться полного подчинения субъекта, если, конечно, тот для такого опыта годится. Без всякого предварительного внушения оператор может заставить его делать все, что ему заблагорассудится.
— И субъект не будет ничего знать?
— Смотря по обстоятельствам. Если была приложена достаточная сила, человек будет осознавать свои действия не более, чем мисс Марден, когда она пришла и так сильно вас напрала. Либо, если воздействие было не столь мощным, он может осознавать, что делает, но будет совершенно не способен остановиться и не выполнить приказ.
— Значит, субъект утратит собственную силу воли?
— Она будет вытеснена другой, более сильной.
— Вам случалось применять эту силу?
— Несколько раз.
— То есть у вас очень сильная воля?
— Знаете, успех не вполне зависит от этого. Многие обладают сильной и неотьелмемой волей. Но важно иметь еще способность ставить ее на первое место и передавать другой личности. Я замечала, что результат зависит от моей собственной силы и здоровья.
— По сути, вы отправляете свою душу в тело другого человека?
— Пожалуй, можно сказать и так.
— И что же при этом происходит с вашим телом?
— Оно просто впадает в сон, напоминающий летаргию.
— Но не вредно ли это для вашего собственного здоровья? — спросил я.
— Может, отчасти и вредно. Нужно соблюдать осторожность и не отпускать полностью свое сознание, иначе могут возникнуть трудности с возвращением. Мы должны, так сказать, всегда поддерживать связь. Боюсь, я выражаюсь очень неуклюже, профессор Гилрой, но ведь меня не учили научным терминам… Я просто описываю собственный опыт и даю те объяснения, какие сама придумала.
Сейчас, записав все это и перечитывая без спешки, я дивлюсь самому себе! Где же тот Остин Гилрой, который пробился на передний край науки благодаря силе логики и приверженности фактам? Вот он — почтительно записывает болтовню старой девы, уверяющей, будто она умеет отделять свою душу от тела и, находясь в летаргии, способна управлять поступками людей на расстоянии. Принимаю ли я это на веру? Разумеется, нет. Она должна будет доказывать свои утверждения снова и снова, прежде чем я поддамся хотя бы на пядь. Но, оставаясь по-прежнему скептиком, я все же перестал быть насмешником. Сегодня вечером мы договорились собраться, и она попробует оказать месмерическое воздействие на меня. Если ей это удастся, мы получим отличную отправную точку для нашего исследования. Уж меня-то, во всяком случае, не обвинят в сообщничестве! Если у нее ничего не выйдет, придется подыскать такого подопытного, который был бы вне подозрений, как жена Цезаря. А Уилсон совершенно не поддается воздействию.
10 часов вечера. Я полагаю, что нахожусь на пороге эпохального исследования. У меня есть возможность изучить эти феномены изнутри — мой организм способен реагировать! — и в то же время мой мозг будет критически оценивать все происходящее. Это, конечно же, уникальное, выгоднейшее сочетание качеств! Уилсон, по-моему, отдал бы пять лет жизни за то, чтобы обладать такой же восприимчивостью.
Присутствовали только Уилсон и его жена. Меня усадили так, чтобы я мог откинуть голову, и мисс Пенклоуза, встав передо мною, чуть левее кресла, принялась производить те же широкие, плавные пассы, что и в случае с Агатой. При каждом ее движении на меня словно веяло потоком теплого воздуха, с головы до ног меня охватила мелкая дрожь, обдало жаром. Я пристально смотрел на мисс Пенклоуза, но черты ее лица постепенно размывались и таяли. Я отчетливо различал только ее глаза, устремленные на меня, серые, глубокие, непроницаемые. Они росли, становились все шире, потом вдруг превратились в два горных озера, и я стал падать, падать в них с ужасной скоростью. Меня передернуло, и где-то в глубине сознания я отметил: наверное, в этот момент мое тело застыло, как это произошло с Агатой, когда я за ней наблюдал. Еще мгновение — и я рухнул в озеро (они теперь слились в одно) и ушел вглубь, чувствуя, как гудит в голове и звенит в ушах. Я опускался все ниже, ниже, ниже, а потом меня вдруг понесло снова вверх, и вскоре я увидел яркий свет, пронизывающий зеленую воду. Я уже почти достиг поверхности, когда в голове прогремело: «Пробудитесь!» — и я обнаружил, что сижу в кресле, а мисс Пенклоуза смотрит на меня, опираясь на костыль, и Уилсон, с блокнотом в руке, выглядывает из-за ее плеча. Я не испытывал никакой тяжести, усталости. Напротив, хотя после эксперимента прошло чуть больше часа, я настолько бодр, что более склонен заняться делом, чем ложиться в постель. Я предвижу целый ряд интересных экспериментов, и мне не терпится приступить к ним.
27 марта. День прошел впустую: мисс Пенклоуза с Уилсоном и его женой уехали в гости к Саттонам. Начал читать Бинэ и Ферра, «Животный магнетизм». Впечатление такое, будто глядишь в воды глубокой, таинственной реки. Обилие результатов — а причина явлений остается абсолютной тайной. Книга возбуждает воображение, но я должен быть настороже. Нельзя делать ни предположений, ни выводов — ничего, кроме неоспоримых фактов. Я знаю, что месмерический транс — реальность; знаю, что месмерическое внушение существует; знаю, что обладаю чувствительностью к этой силе. Таково настоящее положение дел.
Я завел большой новый блокнот, куда намерен заносить исключительно научные подробности.
Долго беседовал вечером с Агатой и миссис Марден насчет нашей свадьбы. Мы думаем, что летние каникулы (в самом начале) — наилучшее время для венчания. Зачем откладывать? Мне тяжела даже эта отсрочка в несколько месяцев. Ничего не поделаешь, миссис Марден права, говоря, что нужно очень многое устроить.
28 марта. Меня снова месмерировала мисс Пенклоуза. Ощущения те же, что и в первый раз, однако бесчувствие настало намного быстрее. См. данные в блокноте. А — температура в комнате, барометрическое давление, мой пульс и глубина дыхания, определенные профессором Уилсоном.
29 марта. Месмеризация снова прошла успешно. Подробности в блокноте А.
30 марта. Воскресенье, пустой день. Меня бесит любой перерыв в экспериментах. В настоящий момент мы занимаемся определением физических признаков легкой, полной и предельной десенсибилизации. Затем мы надеемся заняться феноменом внушения и прозрачности сознания. Бывало, что профессора демонстрировали их на примере разных женщин, в Нанси и клинике Сальпетриер в Париже. Но выйдет куда убедительнее, когда женщина использует профессора для демонстрации, причем другой профессор послужит свидетелем. И субъектом буду я — скептик, материалист! По меньшей мере я сумел показать, что моя преданность науке больше, чем стремление к личной состоятельности. Признать ошибочность собственных мнений — это величайшая жертва, которую нам приходится приносить на алтарь истины.
Мой сосед, Чарльз Сэдлер, красивый молодой человек, работающий демонстратором на лекциях по анатомии, пришел ко мне сегодня вечером, чтобы вернуть том «Архивов Вирхова», который я недавно одолжил ему. Я называю его молодым, но на самом деле он годом старше меня.
— Я так понимаю, Гилрой, — сказал он, — что вы позволили мисс Пенклоуза экспериментировать над собой?
— Знаете, — продолжил он, когда я ответил утвердительно, — на вашем месте я не позволил бы ей заходить слишком далеко. Вы, конечно, сочтете меня нахалом, но все же я чувствую, что должен посоветовать вам: не имейте больше с нею дела!
Понятно, что я спросил — почему?
— Я нахожусь в щекотливом положении и потому не могу вдаваться в подробности, хотя и считаю это желательным, — сказал он. — Но мисс Пенклоуза — приятельница моего друга, и я вынужден соблюдать деликатность. Могу сказать лишь одно: я сам был объектом нескольких экспериментов этой женщины и они оставили у меня самое неприятное впечатление.
Вряд ли он рассчитывал, что я удовлетворюсь этим утверждением, и я очень постарался вытянуть из него какие-либо более точные объяснения, но успеха не добился. Не лежит ли в основе его слов ревность из-за того, что мне удалось превзойти его? Или он относится к тем людям науки, кому кажется, будто их лично оскорбили, когда факты противоречат их предвзятому мнению? Не может же он всерьез предполагать, что из-за каких-то его смутных огорчений я брошу серию экспериментов, обещающих принести богатые плоды? По-видимому, Сэдлера удручила та легкость, с которой я отнесся к его туманным предупреждениям, и мы расстались с некоторой взаимной холодностью.
31 марта. Месмеризация у мисс П.
1 апреля. Месмеризация у мисс П. (См. блокнот А.)
2 апреля. Месмеризация у мисс П. (Сфигмограмму составил профессор Уилсон.)
3 апреля. Возможно, курс месмерических сеансов оказывает неблагоприятное воздействие на здоровье. Агата говорит, что я похудел и под глазами у меня круги. Я и сам ощущаю нервозность, раздражительность, какими прежде не страдал. Малейший шум, например, заставляет меня вздрагивать, глупость студентов не забавляет, а приводит в отчаяние. Агата хочет, чтобы я остановился, но я убеждаю ее, что всякое исследование утомительно и нельзя достичь стоящих результатов, не заплатив за них свою цену. Когда она увидит, какую сенсацию вызовет статья, которую я готовлю — «О взаимосвязи между разумом и материей», — она поймет, что небольшое истощение нервов и усталость следует считать не столь существенной платой. Я не удивлюсь, если после публикации буду принят в Королевское научное общество.
Месмеризация и сегодня вечером прошла успешно. Теперь эффект достигается быстрее, и субъективные видения менее выражены. Я подробно записываю каждый сеанс. Уилсон собирается уехать в город на неделю или на десять дней, но мы не прервем эксперименты, ценность которых зависит как от моих ощущений, так и от его наблюдений.
4 апреля. Мне нужно быть начеку. В нашу работу прокралось непредвиденное осложнение. В стремлении к научным фактам я был слеп, как глупец, и не подумал о человеческих отношениях между мисс Пенклоуза и мною. Я запишу здесь то, о чем и словом не обмолвлюсь ни единой живой душе. У несчастной женщины, кажется, зародилась привязанность ко мне.
Я не стал бы утверждать подобное даже на потаенных страницах дневника, если бы обстоятельства не делали невозможным игнорировать факты. В течение некоторого времени — в общем, за последнюю неделю — я замечал кое-какие признаки, но отбрасывал их в сторону и отказывался думать о них. Ее оживление, когда я прихожу, ее печаль, когда я прощаюсь, ее готовность часто видеться со мной, выражение глаз, тон голоса — я пытался убедить себя, что все это ничего не значит, и списывал на пылкость вест-индского характера. Но вчера вечером, просыпаясь от месмерического сна, я неосознанно, невольно протянул руку и коснулся ее руки. Когда я полностью пришел в себя, мы сидели, держась за руки, и она смотрела на меня с улыбкой ожидания. И самое ужасное то, что я почувствовал желание сказать ей то, чего она от меня ждала. Каким же жалким подлецом я мог оказаться! Как бы я презирал сейчас самого себя, поддайся я этому минутному искушению! Но слава богу, мне хватило сил вскочить и броситься вон из комнаты. Боюсь, я повел себя грубо, но я не мог, нет, не мог ручаться за себя, останься я там еще хоть на минуту! Я, джентльмен, человек чести, обрученный с одной из чудеснейших девушек Англии, — и все же еще минута, и я в порыве безрассудной страсти чуть не объяснился в любви женщине едва знакомой! Она намного старше меня и к тому же калека. Одиозно, чудовищно! Однако импульс был так силен, что еще одной минуты пребывания рядом с нею хватило бы для предательства. Что это было? Я учу других тому, как работает наш организм, ничего не зная об этом сам! Было ли это внезапным выбросом с какого-то низшего уровня сознания, где таятся грубые примитивные инстинкты? Я уже готов поверить в рассказы об одержимости злыми духами, настолько властно заявило о себе то чувство.
Итак, этот инцидент ставит меня в весьма неловкое положение. С одной стороны, очень не хочется бросать серию экспериментов, зашедшую уже так далеко, и с перспективой получения столь блестящих результатов. С другой, если эта несчастная старая дева воспылала ко мне страстью… Но вероятно, я просто допустил ужасную ошибку. Она, с ее возрастом и уродством! Это невозможно. И ведь она знает об Агате. Она понимает, каковы мои обстоятельства. Может быть, она просто улыбнулась, довольная успехом, когда я в затуманенном состоянии схватил ее за руку. Очевидно, мой мозг, еще не свободный от месмерического воздействия, придал этому наблюдению смысл и с животной быстротой откликнулся на него. Жаль, что мне не удается убедить себя в этой версии событий. Наверное, в целом мудрее всего было бы отложить эксперименты до возвращения Уилсона. Потому я написал записку мисс Пенклоуза, никак не упоминая о вчерашнем вечере, но ссылаясь на неотложную работу, которая заставляет меня прервать сеансы на несколько дней. Она ответила достаточно формально: если я все-таки изменю свои планы, то найду ее дома в обычный час.
10 вечера. Ох, я не человек, а тряпичная кукла! За последнее время я узнал лучше самого себя, и чем больше узнаю, тем ниже падаю в собственной оценке. Конечно, я не всегда был так слаб. Скажи мне кто-нибудь в четыре часа, что я нынче вечером пойду к мисс Пенклоуза, мне бы только стало смешно, и все же в восемь я был уже у дверей Уилсона, как обычно. Сам не знаю, как это получилось. Сила привычки, должно быть. Вероятно, существует тяга к месмеризму, наподобие тяги к опиуму, и я стал ее жертвой. Знаю только, что, работая в своем кабинете, испытывал нарастающее беспокойство, ерзал, нервничал. Я не мог сконцентрировать внимание на рукописи. И наконец, едва понимая, что делаю, схватил шляпу и поспешил на встречу в обычный срок.
Вечер вышел интересный. Миссис Уилсон была почти все время с нами, и это избавило нас (или меня одного?) от неизбежной неловкости. Мисс Пенклоуза вела себя как обычно и не выразила удивления по поводу того, что я пришел вопреки своей записке. Она никак не выказывала впечатления, которое мог произвести на нее вчерашний инцидент, и я решил, что и в самом деле все выдумал.
6 апреля (вечер). Нет, нет, нет, ничего я не выдумал. Я больше не пытаюсь скрыть от самого себя, что старая дева в меня влюбилась. Это чудовищно, однако это правда. Сегодня я снова, выйдя из месмерического транса, обнаружил свою руку в ее ладони и испытал то отвратительное чувство, которое побуждает меня презреть честь, карьеру, вообще все ради существа, лишенного и капли обаяния. Находясь вдали от ее влияния, я это вижу отчетливо, но, когда я рядом с нею, реальность забывается. Она возбуждает что-то во мне, что-то недоброе, о чем я предпочел бы не думать. Она парализует все высокое, стимулируя худшее. Решительно, мне следует больше не общаться с нею.
Вчера было еще хуже, чем прежде. Вместо того чтобы сбежать, я просидел какое-то время с нею, рука в руке, беседуя о самых личных предметах. Мы говорили и об Агате. О чем я думал тогда? Может, все это сон? Мисс Пенклоуза сказала, что моя невеста слишком привержена к условностям, и я согласился. Один или два раза она отозвалась об Агате в презрительном тоне, и я не протестовал. Что за тварь из меня сделали!
Но, несмотря на проявленную слабость, я по-прежнему твердо намерен положить этому конец. Подобное не должно повториться. У меня хватит здравомыслия бежать, если нет сил бороться. С сегодняшнего воскресного вечера и впредь я более не буду проводить сеансы с мисс Пенклоуза. Никогда более! Прекратить эксперименты, завершить исследование; все лучше, чем борьба с ужасным соблазном, тянущим меня на дно. Я ничего не сказал мисс Пенклоуза, но просто буду держаться подальше. Она без всяких слов сама поймет причину.
7 апреля. Остался дома, как и намеревался. Жаль бросать такую интересную тему, но еще больше мне жаль губить свою жизнь, и я ЗНАЮ, что не могу доверять самому себе в присутствии этой женщины.
11 вечера. Господи, помоги мне! Что со мной творится? Не схожу ли я с ума? Мне нужно успокоиться и разобраться во всем. Но сначала запишу как можно точнее события этого вечера.
Когда сегодня я занес на эту страницу первые строки, было около восьми. Ощущая странное беспокойство и тоску, я ушел из дому, чтобы провести вечер с Агатой и ее матерью. Они обе заметили, что я бледен и выгляжу изможденным. Около девяти пришел профессор Пратт-Хэлдейн, и мы сели играть в вист. Я изо всех сил старался сосредоточиться на картах, но беспокойство все нарастало, и наконец я понял, что сопротивляться больше не могу. Я попросту не мог оставаться за столом. Наконец, на середине партии я бросил карты и, пробормотав что-то о назначенной и забытой встрече, ринулся прочь из комнаты. Словно во сне, я слабо припоминаю, как вбежал в прихожую, сдернул с вешалки шляпу и так резко распахнул дверь, что она с грохотом захлопнулась за мной. От улицы у меня тоже осталось размытое воспоминание, как сон, — только двойной ряд газовых фонарей; судя по забрызганным грязью ботинкам, я, видимо, бежал прямо посередине проезжей части. Все казалось туманным, странным, неестественным. Я пришел к Уилсону; я увидел миссис Уилсон и мисс Пенклоуза. С трудом припоминаю, о чем мы говорили, но все-таки помню, как мисс П. шутливо погрозила мне костылем и пожурила за то, что я опоздал и, наверное, утратил интерес к экспериментам. Мы не занимались месмеризмом, но я пробыл там некоторое время и только что вернулся домой.
Сейчас мой мозг вполне прояснился, и я могу обдумать случившееся. Абсурдно было бы полагать, что дело просто в слабохарактерности и силе привычки. Вчера я пытался объяснить ситуацию таким образом, но эта версия уже не годится. Происходит нечто более глубокое и страшное. Меня потянуло прочь от Марденов, от карточного стола так, словно кто-то тащил меня на веревке. Я больше не могу скрывать это от самого себя. Злая женщина накинула на меня петлю. Я в ее когтях. Но я должен собраться с духом, с мыслями и решить, как выбраться из западни.
Но каким же я был слепым дураком! В своем исследовательском энтузиазме я прямиком угодил в яму, хотя подготовленная ловушка даже не была ничем прикрыта. Ведь мисс П. сама предупредила меня! Вот я перечитываю записи в дневнике: она же сразу сказала, что, завладев субъектом, может заставить его желать что угодно по ее воле! И она действительно завладела мною. И в настоящий момент я всецело в подчинении у этого создания с костылем. Я должен являться, когда она желает. Я должен поступать, как она хочет. Хуже того: даже чувствовать я обязан так, как ей угодно. Я испытываю к ней отвращение и страх, и все же, пока чары действуют, она, несомненно, способна заставить меня любить ее.
Единственное утешение мое в том, что те мерзкие порывы, за которые я так себя порицал, в действительности проистекают не из моей души. Насколько я могу догадываться, они порождаются приказами, поступающими от «оператора». Так, кажется, она себя называла?… От этих мыслей мне становится легче, я словно очищаюсь.
8 апреля. Да, и теперь, среди бела дня, в хладнокровном состоянии, имея время на обдумывание, я готов подтвердить все, что записал в дневник накануне. Положение мое ужасно, однако, прежде всего, нельзя терять голову. Я должен ополчить мой интеллект против власти колдуньи. В конце концов, я не безмозглая кукла я не буду плясать на веревочке, как марионетка. У меня есть энергия, разум, отвага. Какие бы дьявольские козни она ни строила, я все еще могу победить. Могу? Я должен, иначе что станется со мною дальше?
Поразмыслим здраво. Из собственных объяснений этой женщины следует, что она способна подчинять мою нервную систему. Она как бы проецирует свою личность в мое тело и обретает контроль над ним. У нее — душа-паразит; она сама паразит, чудовищный паразит. Она прокрадывается внутрь моей личности, как рак-отшельник в раковину моллюска. Я бессилен. Что же я могу сделать? Я противостою силам, о которых ничего не знаю. И не могу ни с кем поделиться своей бедой. Меня примут за сумасшедшего. Несомненно, если поднимется шум, университет сочтет, что им не требуется профессор, одержимый дьяволом. И Агата!.. Нет, нет, я вынужден бороться в одиночку.
III
Перечитал запись рассказа этой женщины о своих способностях. Один момент вызывает у меня беспокойство. Она утверждала, что при слабом воздействии субъект знает, что делает, но не может контролировать себя, а вот при сильном внушении действия становятся полностью бессознательными. Так вот, я всегда осознавал, что делаю, хотя вчера вечером сознание у меня было уже затуманено. Это, по-видимому, означает, что она еще ни разу не воздействовала на меня с полной силой. Был ли кто-то еще подвергнут такой обработке?
Да, кажется, был, и притом совсем близко от меня. Чарльз Сэдлер должен что-то знать об этом! Его смутное предостережение становится теперь понятным. О, если бы я прислушался к нему тогда, прежде чем, участвуя в сеансах, сам помог выковать звенья цепи, связавшей меня теперь! Но сегодня я увижусь с ним. Я извинюсь за свое неуместное легкомыслие. Посмотрим, что он сможет посоветовать мне.
4 часа дня. Он не помог. Я переговорил с ним, и сильное удивление, которое вызвали у него первые же мои слова, когда я попытался описательно изложить суть моей невыразимой тайны, заставили меня остановиться. Насколько я могу судить (по намекам и обмолвкам, а не из прямых высказываний), его собственный опыт ограничивается несколькими фразами или взглядами наподобие тех, которые испытал я. Собственно, то, что он сумел оторваться от мисс Пенклоуза, само по себе свидетельствует: она не трудилась над ним всерьез. Ох, знал бы он, какой беды избежал благодаря своему флегматичному англо-саксонскому темпераменту! Я же — черноволосый кельт, и когти этой ведьмы крепко вцепились в мои нервы. Удастся ли мне когда-нибудь вырваться? Стану ли я снова тем человеком, каким был всего лишь пару недель назад?
Нужно подумать, как лучше повести себя. Я не могу оставить университет в середине семестра. Будь я свободен, дальнейшие шаги были бы очевидны: я немедленно собрался бы и уехал в Персию. Но позволит ли она мне уехать? И не может ли ее воздействие достать меня и в Персии, заставить вернуться в пределы досягаемости ее костыля? Границы этой адской власти я могу определить лишь на собственном горьком опыте. Я буду сражаться, сражаться неустанно — что еще мне остается?
Я прекрасно понимаю, что около восьми часов вечера стремление увидеть ее, непреодолимое беспокойство охватят меня. Как можно избавиться от него? Есть ли способы? Я должен сделать невозможным выход из дому. Я запру дверь и выброшу ключ из окна. Но как же я выберусь утром? Ладно, потом разберусь. Сейчас важнее всего любой ценой разорвать цепь, держащую меня.
9 апреля. Победа! Все прошло отлично! Вчера в семь вечера я наскоро пообедал и заперся в своей спальне, а ключ выбросил в сад. Выбрал веселенький роман и пролежал часа три в постели, пытаясь читать, но на самом деле с ужасом, с трепетом ожидал, когда же подействует импульс вызова. Ничего такого, однако, не произошло, и я проснулся утром с ощущением, что благополучно пережил темный кошмар. Возможно, чертовка поняла, что я сделал, и отказалась от попыток повлиять на меня. Во всяком случае, один раз мне удалось ее побить, а если так, то я смогу повторить успех и еще раз.
С ключом вышла, конечно, неловкость. К счастью, в саду утром работал помощник садовника, и я попросил его забросить ключ мне в окно. Он наверняка подумал, что я просто обронил его. Ради избавления от власти ведьмы я готов запереть и окна, и двери и нанять шестерых крепких молодцов — пусть удерживают меня в постели. Любые способы хороши… Я не сдамся!
После полудня получил записку от миссис Марден — приглашение навестить ее. Я и сам хотел зайти к ним, но никак не ожидал, что там меня застанут плохие известия. Выяснилось, что Армстронги, которых Агата ожидает со дня на день, должны вернуться из Аделаиды на «Авроре» в ближайшее время и они прислали ей и миссис Марден письмо, предлагая встретиться в городе. Отсутствовать они, вероятно, будут месяц-полтора, а поскольку «Аврора» прибывает в среду, ехать им нужно немедленно — то есть завтра, если они успеют собраться. Утешает меня только то, что после их возвращения уже ничто не будет стоять между мной и Агатой.
— Я хочу, чтобы ты сделала кое-что, Агата, — сказал я, когда мы остались с нею наедине. — Если вам случится встретиться с мисс Пенклоуза, в городе либо здесь, обещай мне никогда больше не позволять ей вводить тебя в месмерический транс.
Агата широко раскрыла глаза:
— Странно! Только на днях ты говорил, как все это было интересно, как ты хочешь довести до конца свои эксперименты!
— Верно, однако с тех пор я изменил свое мнение.
— И больше не будешь этим заниматься?
— Не буду.
— Как я рада, Остин! Ты сам не видишь, каким стал бледным и усталым за последние дни. На самом деле главное, из-за чего мы не хотели ехать в Лондон, — твое состояние. Мы боялись оставлять тебя одного, когда ты так удручен. И вел ты себя порой так странно, особенно в тот вечер, когда оставил бедняжку профессора Пратт-Хэлдейна играть вместо себя. Я убеждена, что эти опыты плохо сказываются на твоих нервах.
— Я теперь тоже так думаю, дорогая.
— И для мисс Пенклоуза они тоже даром не прошли. Ты слышал, что она больна?
— Нет.
— Миссис Уилсон рассказала нам об этом вчера вечером. Она называет это заболевание нервной горячкой. Профессор Уилсон должен вернуться на этой неделе, и миссис Уилсон, конечно, очень беспокоится, чтобы мисс Пенклоуза выздоровела к его приезду, ведь у него намечена целая программа опытов, и он просто жаждет их осуществить.
Меня порадовало обещание Агаты — довольно того, что эта женщина вцепилась в меня. С другой стороны, я встревожился, услышав о болезни мисс Пенклоуза. В этих обстоятельствах моя вчерашняя победа блекнет. Я вспомнил, как она говорила, что сила ее воздействия зависит от состояния здоровья. Вероятно, именно поэтому я сумел так легко продержаться. Ладно, ладно, я приму сегодня те же меры предосторожности и посмотрю, что получится. Когда я думаю о ней, меня одолевает совершенно детский страх.
10 апреля. Вчера вечером все прошло отлично. Меня позабавило лицо садовника, когда мне снова пришлось утром окликнуть его и попросить перебросить мне ключ. Я стану знаменит среди прислуги, если буду продолжать в том же духе. Но для меня важнее всего то, что я оставался в своей комнате без малейшего побуждения покинуть ее. Я верю, что все-таки стряхну эти невероятные путы, — хотя, возможно, силы этой женщины дремлют, пока она не восстановит здоровье? Мне остается лишь молиться, чтобы все обернулось к лучшему.
Мардены уехали нынче утром, и мне кажется, что сияние весеннего дня померкло. Но все же солнце так прекрасно освещает зеленые каштаны напротив моих окон и придает веселый вид тяжелым, поросшим лишайниками стенам древних колледжей. Как приятна, добра и утешительна природа! Кто бы мог поверить, что в ней заодно таятся столь злые силы, столь зловещие способности! Ведь я, конечно же, понимаю, что настигшая меня жуть не сверхъестественна, даже не противоестественна. Нет, это сила природы, о которой общество и не подозревает, а малоприятная женщина умеет использовать. Уже сам факт существования зависимости между степенью оказываемого на других воздействия и здоровьем действующего лица показывает, что это явление полностью подчиняется физическим законам. Будь у меня время, я докопался бы до его глубин и нашел противоядие. Но невозможно заниматься укрощением тигра, когда он вцепился в тебя когтями. Вам остается лишь попробовать вырваться и убежать. Ах, когда я смотрю в зеркало и вижу собственные темные глаза и точеное испанское лицо, я сожалею, что на меня не брызнула щелочь или не обезобразила оспа. Что-нибудь в этом духе могло бы избавить меня от теперешнего несчастья…
Я склонен думать, что нынче ночью мне придется трудно. Настораживают меня два момента. Во-первых, я встретил на улице миссис Уилсон, и она сказала, что мисс Пенклоуза уже поправляется, хотя еще слаба. Я же от всего сердца желал бы, чтобы эта болезнь стала ее последним недугом. Во-вторых, профессор Уилсон вернется через день-два, и его присутствие подействует на старую деву стеснительно. Общение с нею в присутствии третьих лиц меня не обеспокоит.
По обеим этим причинам я предчувствую, что сегодня она захочет действовать, и приму те же меры предосторожности, что и вчера.
Все еще 10 апреля. Нет, хвала Господу, вечер прошел спокойно. Снова обращаться к садовнику было свыше моих сил, потому я, заперев дверь на ключ, просунул его в щель под нею, чтобы наутро попросить горничную выпустить меня. Но предосторожность оказалась излишней, поскольку я вовсе не испытал стремления куда-либо идти. Третий вечер подряд я провел дома! Несомненно, мои беды подходят к концу, ведь Уилсон явится сегодня либо завтра. Есть ли смысл рассказать ему, какому испытанию я подвергся? Уверен, что с его стороны не дождусь ни малейшего сочувствия. Он воспримет эту историю как интересный случай и охотно выступит с докладом о нем на очередном заседании Физического общества, причем непременно с важным видом остановится на вопросе, могу ли я быть сознательным лжецом, и определит вероятность, не нахожусь ли я на ранней стадии заболевания лунатизмом. Нет, от Уилсона мне утешения не дождаться.
Чувствую себя удивительно бодрым и здоровым. Пожалуй, никогда раньше я не читал лекций с большим воодушевлением. О, если бы я мог развеять тень, павшую на мою жизнь, я стал бы счастливейшим человеком! Я молод, прилично обеспечен, стою в первых рядах своей профессии, обручен с красивой, очаровательной девушкой — у меня есть все, о чем мог бы мечтать мужчина. Лишь одно облако омрачает мой горизонт, но какое!
Полночь. Я сойду с ума. Да, вот чем это все кончится. Я сойду с ума, я уже недалек от этого. Руки мои горячи, голова раскалывается. Я весь дрожу, как испуганная лошадь. О, что за ночка мне выпала! И все же у меня есть некоторые поводы для радости.
Рискуя стать посмешищем также для моей собственной служанки, я снова просунул ключ под дверь, сделавшись пленником на всю ночь. Потом, видя, что ложиться в постель еще рано, я прилег одетый и взялся читать роман Дюма. Внезапно меня схватили — схватили и сдернули с кушетки. Только такими словами я могу описать силу удара, настигшего меня. Я вцепился в покрывало. Я охватил руками спинку кушетки. Кажется, я даже вскрикнул от напряжения. Все это было бесполезно, безнадежно. Я должен идти! Избавиться от приказа не было возможности. Сопротивлялся я только поначалу. Нажим вскоре стал настолько мощным, что исключал неповиновение. Слава богу, что никто не видел моей борьбы и не вмешался. Я бы не мог ручаться за себя, если бы кто-то попробовал. И еще: помимо решимости выйти во что бы то ни стало я обрел также способность хладнокровно и изобретательно искать средства решения задачи. Я зажег свечу и, опустившись на колени у двери, попробовал подтащить ключ кончиком гусиного пера. Но его длины не хватило, я лишь оттолкнул ключ еще дальше. Тогда, со спокойным упорством, я вынул из ящика стола нож для разрезания бумаги и с его помощью сумел подцепить ключ. Я открыл дверь, зашел в кабинет, взял из бюро свой фотографический портрет и, сделав на нем надпись наискось, положил во внутренний карман сюртука и отправился к Уилсону.
Все происходящее было вполне отчетливо и все же отличалось от реальной жизни, как бывает в ярких снах. Мое сознание своеобразно раздвоилось: чужая воля, преобладающая, заставляла меня двигаться в сторону своего обладателя, а другая, моя собственная, более слабая, протестовала, пытаясь вырваться, наподобие пса, ведомого на поводке. Я помню, что распознал две эти противоборствующие силы, но как я шел по улице, как меня пустили в дом, в памяти не отложилось.
Очень ясно запомнилась, однако, моя встреча с мисс Пенклоуза. Она полулежала на диване в том маленьком будуаре, где мы обычно проводили свои опыты: голова склонилась на руку, ноги прикрыты покрывалом из тигровой шкуры. Она с надеждой взглянула на меня, и в свете лампы я рассмотрел, что она очень бледна, осунулась, под глазами — темные пятна. Она улыбнулась мне и жестом пригласила сесть на низкую скамеечку рядом с собою. Жестом левой руки… Ринувшись к ней, я схватил эту руку — мне противно вспоминать об этом, — и стиснул ее, и страстно поцеловал. Потом, опустившись на скамеечку, не выпуская ее руку из своей, вручил хромоножке принесенную с собой фотографию, и заговорил, и заговорил о том, как люблю ее, и как горевал, пока она болела, и как радовался ее выздоровлению, и с каким трудом вытерпел два вечера вдали от нее. Она молча слушала, глядя на меня сверху вниз властными глазами и вызывающе улыбаясь. Мимоходом она провела рукой по моим волосам, словно поглаживая собаку; и эту ласку я воспринял с удовольствием, как наслаждение. Я был порабощен душой и телом и в тот момент радовался своему рабству.
И тут вдруг настала благословенная перемена. Не говорите мне, что Провидения не существует — не поверю! Я стоял на краю. Я был на волоске от гибели. Случайным ли совпадением объяснить то, что именно в тот момент пришла помощь? Нет, нет, нет, Провидение действует, и его рука оттащила меня от пропасти. Есть нечто во вселенной более сильное, чем эта дьяволица с ее фокусами. Ах, каким целительным бальзамом стали эти мысли для моей души!
Было так: я взглянул на нее и осознал, как она изменилась. Лицо, и прежде бледное, теперь было мертвенным. Глаза потускнели, тяжелые веки опустились. А главное, выражение спокойной уверенности исчезло. Уголки губ опустились, лоб сморщился. Она выглядела испуганной и нерешительной. И по мере того, как я наблюдал эту перемену, мое сознание затрепетало и напряглось, отчаянно пытаясь вырваться из захвата, который с каждой минутой становился все слабее.
— Остин, — прошептала она, — я перестаралась. У меня не хватило сил. Я еще не вполне поправилась после болезни. Но я не могла больше вынести разлуку с вами. Вы же не оставите меня, Остин? Это лишь мимолетная слабость. Пять минут, и я приду в себя. Подайте мне вон тот маленький графин со столика возле окна!
Но я уже овладел собою. Ее влияние исчезло с упадком сил, я освободился, и главным моим чувством теперь стала ярость — горькая, жгучая ярость. Наконец-то я обрел возможность, пусть единственную, выказать этой женщине те чувства, которые в действительности питал к ней. Моя душа наполнилась ненавистью столь же низменной, как та любовь, против которой она была направлена. То была свирепая, убийственная страсть восставшего раба. Я мог в тот момент схватить костыль и ударить ее по голове. Она вскинула руки, словно защищаясь от удара, и отпрянула от меня, забившись в угол кушетки.
— Бренди! — едва слышно попросила она. — Дайте мне бренди!
Я взял графин и вылил его содержимое под корни пальмы, росшей в горшке у окна. Потом выдернул фотографию из ее пальцев и разорвал снимок на сотню клочков.
— Мерзкая женщина, — сказал я, — если бы я решил выполнить свой долг перед обществом, вы не вышли бы никогда из этой комнаты живой!
— Я люблю вас, Остин, я люблю вас! — захныкала она.
— Да?! — воскликнул я. — А до того — Чарльза Сэдлера. И сколько таких еще было ранее?
— Чарльз Сэдлер! — ахнула она. — Он говорил вам? А, значит, Чарльз Сэдлер, Чарльз Сэдлер! — Из ее побелевших губ это имя вырвалось, как шипение змеи.
— Да, я уже распознал вас, и другие тоже распознают в свой срок. Вы — бесстыдная тварь! Вы знали, в каком я нахожусь положении, и все же использовали свою мерзкую силу, чтобы привлечь меня к себе. Возможно, вам еще удастся снова добиться этого, но по меньшей мере теперь вы запомните, что я люблю мисс Марден всем сердцем, а вы мне отвратительны, ненавистны! Даже видеть вас, слышать ваш голос мне тяжко. В моей душе лишь ужас и омерзение. И думать о вас не желаю! Вот что я чувствую на самом деле, и если вы вновь вздумаете своими фокусами связать меня, притащить, как притащили сегодня, вряд ли вам доставит много удовольствия любовник, насильно созданный из человека, прямо высказавшего вам свое истинное отношение. Вы можете заставить меня произносить любые слова, но не сможете скрыть, что…
Я умолк, потому что голова ее запрокинулась, она потеряла сознание. Не вынесла того, что я высказал ей в лицо! О, какое удовлетворение согревает меня при мысли, что впредь она уже не сможет ошибиться в моих чувствах, как бы ни сложились обстоятельства. Но что дальше? Что она предпримет теперь? Я не решаюсь загадывать. Хоть бы она оставила меня в покое! Но когда я вспоминаю, что сказал ей… Ладно. Пусть хоть ненадолго, но я победил ее.
11 апреля. Я почти не спал ночью и утром почувствовал такую слабость и лихорадку, что был вынужден попросить Пратт-Хэлдейна заменить меня на лекциях. Впервые за все время преподавания я пропускаю занятия. Около полудня я встал с постели, но голова болит, руки трясутся, и нервы в плачевном состоянии.
И надо же было явиться ко мне вечером не кому иному, как Уилсону! Он только что вернулся из Лондона, где давал лекции, читал доклады, устраивал собрания, демонстрировал медиума, провел ряд опытов по передаче мысли, развлекал профессора Рише из Парижа, просиживал часами, уставившись в кристалл, и получил кое-какие доказательства прохождения материи сквозь материю. Все это он излил на меня единым залпом.
— Но вы-то! — воскликнул он наконец. — Вы плохо выглядите. И мисс Пенклоуза сегодня в полной прострации. Как ваши опыты?
— Я их прекратил.
— Да что вы! Почему?
— Подопытный субъект показался мне опасным.
На свет божий явился его большой коричневый блокнот.
— Очень интересно, — заявил он. — На каких основаниях вы это утверждаете? Пожалуйста, изложите факты в хронологическом порядке, укажите время, хотя бы приблизительно, и имена надежных свидетелей, а также их постоянное место жительства!
— Но сначала я должен спросить: приходилось ли вам наблюдать случаи, когда кто-то посредством месмеризма добился власти над другим человеком и воспользовался ею в предосудительных целях?
— Десятки случаев! — возвестил он с восторгом. — Преступления путем внушения…
— Речь идет не о внушении. Я имею в виду ситуации, когда от одного лица к другому внезапно передается импульс — неуправляемый импульс.
— Одержимость! — вскричал он, чуть ли не ликуя. — Редчайшее явление! Известно пять случаев, из них три с солидной аттестацией. Но неужели вы… — Экзальтация лишила его дара речи.
— Нет, ничего подобного, — сказал я. — Доброго вам вечера! Вы уж простите меня, но я нынче нездоров…
Так я наконец отделался от него, уже держащего наготове карандаш и блокнот. Всякому нелегко будет воспринять рассказ о моей беде, но уж лучше прятать горе в душе, чем позволить Уилсону выставить меня напоказ, как уродца на ярмарке. Он перестал воспринимать окружающих как людей. Для него мы все — только случаи и феномены. Мне легче умереть, нежели снова завести с ним разговор на эту тему.
12 апреля. Вчерашний день был благословенным оазисом спокойствия, и ночь минула без происшествий. Приезд Уилсона — великое утешение. Что может теперь предпринять эта женщина? Несомненно, выслушав то, что я сказал, она воспылает ко мне таким же отвращением, как я к ней. Она не должна бы, нет, просто не может желать любовника, который так ее оскорбил. Да, от любви ее я, очевидно, избавлен. Но как насчет ненависти? Ведь она может применить свои способности и для отмщения! Стоп! Хватит пугаться всякой тени! Она забудет обо мне, я забуду о ней, и все будет хорошо.
13 апреля. Мои нервы вполне восстановились. Я все больше уверяюсь, что победил ужасное создание. Но должен признаться, смутное ожидание неприятностей меня не оставляет. Старая дева выздоровела: мне рассказали, что сегодня после полудня она каталась в экипаже вместе с миссис Уилсон по главной улице.
14 апреля. Сильно сожалею, что не могу уехать отсюда насовсем. Я полечу к Агате, как только закончится семестр. Увы, это мечты слабого человека, признаю, но мерзкая женщина ужасно действует на мои нервы. Мы снова виделись и говорили с нею.
Дело было сразу после второго завтрака; я курил сигарету в своем кабинете, и вдруг в коридоре послышались шаги моей горничной Мэррей. Я вяло отметил, что за нею идет кто-то еще, и не дал себе труда подумать, кто бы это мог быть. Но тут едва слышный звук заставил меня вскочить, и по телу моему пробежали мурашки от дурного предчувствия. Никогда прежде я не замечал специально, как стучит костыль при ходьбе, однако тут натянутые нервы подсказали мне, что означает резкое деревянное постукивание, чередующееся с приглушенным топотом обутой ноги. И через мгновение служанка ввела в комнату незваную гостью.
Я даже не пытался соблюдать светские условности, она тоже. Я просто стоял с тлеющей сигаретой в руке и глядел на нее. Она же молча смотрела на меня. Мне вспомнилось, как в этой самой тетради когда-то пробовал определить выражение ее глаз: скрытные или свирепые? Сегодня они были свирепые — холодные, неумолимые без всяких сомнений.
— Итак, — сказала она наконец, — ваше настроение не переменилось с того раза, когда мы виделись?
— Оно всегда оставалось неизменным.
— Давайте объяснимся, профессор Гилрой, — медленно произнесла она. — Я не из тех людей, с которыми можно шутить, как вы уже, видимо, должны были усвоить. Именно вы попросили меня начать серию опытов, именно вы завоевали мою привязанность, именно вы признались мне в любви. Наконец, вы принесли мне в подарок фотографию со словами привязанности, и вы же, в тот же самый вечер, сочли уместным грубо оскорбить меня, говоря со мною так, как еще ни один мужчина не рискнул. Признайтесь, что эти слова вырвались у вас в момент страстного увлечения, и я готова простить и забыть. Ведь в действительности вы не имели в виду того, что сказали, Остин? Вы не питаете ко мне ненависти на самом деле?
Я мог бы пожалеть эту искалеченную женщину — такая тоска по любви вдруг мелькнула в ее глазах, вытеснив угрозу. Но я вспомнил, что мне пришлось пережить, и мое сердце стало тверже кремня.
— Если вы и слышали от меня слова любви, — сказал я, — то произнесены они были вашим голосом, не моим, и вы прекрасно это знаете. Единственные искренние слова мне удалось сказать в последний раз, когда мы виделись.
— Я знаю. Кто-то настроил вас против меня. Это был он! — Она стукнула костылем по полу. — Хорошо же! Вы отлично знаете, что я могла бы сию минуту заставить вас ползать у моих ног, подобно виноватому спаниелю. Вы более не застанете меня в момент слабости, когда можно оскорблять меня безнаказанно. Берегитесь, профессор Гилрой, хорошенько подумайте, как быть дальше! Положение ваше ужасно. Вы еще не вполне осознали, как крепко я держу вас.
Я пожал плечами и отвернулся.
— Ладно, — сказала она, помолчав, — если вы презрели мою любовь, посмотрим, что можно сделать посредством страха. Улыбаетесь? Улыбайтесь, но настанет день, когда вы, стеная, явитесь ко мне молить о прощении. Да, вы будете ползать на брюхе передо мною, вы, такой гордый, и проклинать тот час, когда вы сами превратили лучшего друга в злейшего врага. Берегитесь, профессор Гилрой!
Она вскинула свою белую руку, и я заметил, что ее трясет, а лицо почти утратило человеческие черты, так исказила его ярость. Спустя мгновение она убралась, я услышал, как быстрый топот и постукивание удаляются прочь.
Но она оставила тяжелое бремя на моем сердце. Смутные предчувствия грядущих бед тяготят меня. Я напрасно пытаюсь убедить себя, что слышал лишь пустые угрозы разгневанной фурии. Поверить трудно — я слишком явственно помню ее беспощадные глаза. Что делать, как быть? Я больше не хозяин собственной душе! В любой момент отвратительный паразит может прокрасться внутрь, и тогда… я должен открыть кому-то свой жуткий секрет, да, открыть — или сойти с ума. Если бы рядом находился кто-нибудь, кто мог бы посочувствовать, дать совет! Об Уилсоне и речи быть не может. Чарльз Сэдлер поймет меня лишь настолько, насколько позволит его личный опыт. Пратт-Хэлдейн! Он человек уравновешенный, весьма здравомыслящий и толковый. Пойду к нему, расскажу все. Господи, пусть он что-то присоветует мне!
IV
6.45 вечера. Нет, все бесполезно. Ни один человек не поможет мне; я должен сражаться в одиночку. Передо мной лежат два пути. Я могу стать любовником этой женщины. Или выдержать все те преследования, которые повлечет за собой отказ. Даже если она ничего не предпримет, я буду жить в аду, постоянно ожидая беды. Она может терзать меня, может свести с ума, может и убить, но я никогда, никогда не поддамся. Может ли она причинить мне худшее зло, чем потеря Агаты и осознание собственной преступной лживости и того, что я опозорил имя джентльмена?
Пратт-Хэлдейн был чрезвычайно любезен и выслушал мою историю со всей возможной вежливостью. Но когда я посмотрел на его лицо с крупными неподвижными чертами, его тусклые глаза и громоздкую обстановку кабинета, окружавшую его, я с трудом подобрал слова, чтобы изложить свое дело. Все это было такое прочное, такое материальное… И кроме того, что сказал бы я сам какой-нибудь месяц назад, если бы один из моих коллег стал рассказывать мне об одержимости демоном? Я, наверное, не сумел бы так терпеливо слушать, как он. Он даже записал мои слова, спросил, много ли чаю я пью, по сколько часов сплю, не переутомлялся ли в последнее время, не было ли у меня внезапных головных болей, тяжелых снов, звона в ушах, искр перед глазами — все эти вопросы указывали на то, что в основе моей беды лежит заболевание мозга. Наконец он отпустил меня, щедро снабдив тривиальными советами насчет упражнений на свежем воздухе и размеренной жизни без волнений. Выписанный им рецепт на хлорал и бром я скомкал и выбросил в водосточную канаву.
Нет, на помощь человеческих существ я рассчитывать не могу. Если я обращусь еще к кому-то, они могут прийти к общему мнению — и я оглянуться не успею, как меня запрут в дом умалишенных. Придется стиснуть в кулак все отпущенное мне мужество и молиться, чтобы высшие силы не оставили своим попечением честного человека.
15 апреля. Такой весны не помнят даже старожилы. Она прекрасна. Так зелена, нежна, тепла! Ах, как противоречит состояние природы моей душе, терзаемой сомнениями и ужасом! День прошел без происшествий, но я знаю, что вот-вот упаду в пропасть. Знаю и все же соблюдаю рутинный распорядок жизни. Лишь один просвет есть в окружающем меня мраке: у Агаты все в порядке, ей ничто не грозит. Если бы мегера вцепилась в нас обоих, ее власть стала бы безграничной!
16 апреля. Эта женщина — изобретательный палач. Она знает, как я увлечен своей работой, как высоко ценит публика мои лекции. Именно с этой стороны она и решила теперь атаковать меня. Кончится тем, что я потеряю место профессора, но я буду сражаться до конца, не дам ей обездолить меня так легко! Сегодня утром во время лекции я не ощутил никаких изменений, лишь на минуту у меня закружилась голова и все поплыло перед глазами, но тут же состояние нормализовалось. Даже наоборот, я поздравил себя с тем, что мне удалось сделать тему сегодняшнего занятия (функции красных кровяных телец) и интересной, и понятной. Потому я очень удивился, когда сразу после лекции один студент зашел ко мне в лабораторию и пожаловался на непонимание: он обнаружил расхождение между моими высказываниями и содержанием учебника. Он показал мне свою тетрадь. Из его записей явствовало, что в одной из частей лекции я высказывался в поддержку чрезвычайно нелепых и антинаучных теорий. Разумеется, я отрицал это и уверил студента, что он меня неправильно понял, но, сопоставив эти записи с конспектами его соучеников, признал его правоту: я действительно позволил себе весьма нелепые утверждения. Конечно, я буду объяснять это случайной рассеянностью, но не сомневаюсь: продолжение последует. До конца занятий остается всего лишь месяц, но удастся ли мне продержаться?
26 апреля. Десять дней, как я не в силах сделать очередную запись в дневнике. Не хочу фиксировать на бумаге собственную деградацию и унижение. Я поклялся никогда больше не открывать эту тетрадь. И все же сила привычки велика, и вот я снова записываю свои ужасные переживания — примерно в таком настроении мог бы самоубийца изучать воздействие яда, выпитого им.
Итак, крах, который я предвидел, разразился не далее чем вчера. Руководство университета отстранило меня от лекций. Это было сделано со всей деликатностью, под предлогом избавить меня от переутомления и дать возможность восстановить здоровье. Тем не менее меня отставили и я больше не профессор Гилрой. Лаборатория остается по-прежнему в моем ведении, но я не сомневаюсь, что и ее у меня также скоро отнимут.
Дело в том, что мои лекции превратились в посмешище для всего университета. Аудитория все эти дни была набита студентами, являвшимися посмотреть и послушать, что еще учудит эксцентричный профессор. Я не способен подробно описать пережитое унижение.
О дьяволица! Она ввергла меня в самые глубины шутовства и идиотизма. Всякий раз я начинаю лекцию вразумительно, логично, но мучаюсь предчувствием провала. Потом я ощущаю ее воздействие и пытаюсь бороться с ним, стиснув кулаки, покрываясь испариной от усилия вырваться, а студенты между тем, слыша мой бессвязный лепет и наблюдая, как я корчусь, покатываются со смеху, радуясь шутовским выходкам профессора. А когда она полностью овладевает мною, я несу полную бессмыслицу: глупые шутки, излияния чувств, пригодные для застольного тоста, обрывки баллад и обидные эпитеты по адресу коллег и учеников. А потом вдруг мой мозг вновь проясняется, и лекция благополучно и пристойно подходит к концу. Неудивительно, что о моем поведении судачат во всех колледжах. И сенат университета просто вынужден был официально отреагировать на подобный скандал. О дьяволица!
Самое ужасное в моем нынешнем положении — одиночество. Вот я сижу у обыкновеннейшего английского окна-эркера, глядя на обыкновеннейшую английскую улицу с ярко раскрашенными омнибусами и ленивым полицейским, а за мною висит завеса тьмы, ничем не связанная со временем и пространством. В обители знания меня угнетает и изводит сила, о которой наука ничего не знает. Ни один чиновник не выслушает меня. Ни одного доклада не будет прочитано о моем случае. Ни один врач не поверит в мои симптомы. И мои собственные, самые близкие друзья воспримут все это лишь как проявление неполадок в мозгу. Человечество мне помочь не сможет. О дьяволица! Ну, пусть побережется! Она может завести меня слишком далеко. Когда закон не способен помочь человеку, он вправе сам создать для себя закон. Она встретилась мне вчера вечером на Хай-стрит и заговорила со мной. Право, ей повезло, что это случилось не где-нибудь между зелеными изгородями на пустынной деревенской дороге. Она спросила меня с холодной улыбкой, не готов ли я уже раскаяться, вполне ли ощутил тяжесть наказания. Я не удостоил ее ответом. «Попробуем закрутить винт потуже», — сказала она. Берегитесь, барышня, берегитесь! Один раз вы уже оказывались в моей власти. Возможно, такой случай представится и еще раз.
28 апреля. Отмена моих лекций привела также к тому, что у нее не стало способа докучать мне, и потому я провел два дня в блаженном покое. В конечном счете, причин отчаиваться нет. Сочувствие изливается на меня со всех сторон, и все сходятся во мнении, что моя нервная система пострадала из-за усердия в науке и горячего увлечения исследованиями. Я получил весьма любезное письмо от университетского совета, где выражается уверенность, что я вновь готов приступить к своим обязанностям в начале следующего семестра, а пока могу съездить попутешествовать за границу. Мне особенно польстили их упоминания о моей карьере и о вкладе в деятельность университета. Только когда приходит беда, узнаешь меру собственной популярности. Это чудовище способно истощить силы, мучая меня, и тогда все еще может наладиться. Дай бог, чтобы так и стало!
29 апреля. В нашем сонном городишке произошла сенсация. До сих пор здесь знали лишь один вид преступлений: когда какой-нибудь буйный во хмелю выпускник разобьет несколько фонарей или подерется с полицейским. Однако прошлой ночью была совершена попытка взломать дверь в отделении Английского банка, и теперь мы все взволнованы.
Паркинсон, управляющий этим отделением, — мой добрый приятель; наведавшись к нему после завтрака, я застал его в сильном возбуждении. Но если бы воры проникли в помещение бухгалтерии, им пришлось бы еще иметь дело с сейфами, так что оборона была значительно прочнее, чем сила нападающих. И в самом деле, не похоже, чтобы они сильно старались. На рамах двух окон нижнего этажа видны следы, как если бы кто-то пытался открыть их, подсунув стамеску или другой подобный инструмент. У полиции есть в руках надежный ключ к разгадке: рамы покрасили в зеленый цвет всего лишь день назад, и, судя по тому, как смазана краска, часть ее, очевидно, попала на руки или одежду преступника.
4.30 пополудни. О, эта проклятая тварь! Трижды проклятая! Ну ничего! Она не одолеет меня! Нет, я не поддамся! Но она — сущий дьявол! Она лишила меня профессорского звания. Теперь намерена лишить чести. Неужели я ничего не могу с нею поделать, кроме… О нет, как ни тяжело мне приходится, я не позволю себе думать об этом!
Примерно час назад я зашел в спальню и причесывался перед зеркалом, когда вдруг в глаза мне бросилась подробность, от которой мне стало до предела тошно и тяжко; я опустился на край кровати и заплакал. Много лет прошло с тех пор, как я был способен лить слезы, но мои нервы сдали совсем, и я не мог не разрыдаться от бессильного гнева и горя. На крючке у гардероба висела моя домашняя куртка, которую я ношу после обеда, и правый рукав ее был густо вымазан от манжета до локтя зеленой краской.
Вот, значит, что она подразумевала, говоря «закрутить винт потуже»! Она выставила меня идиотом в глазах общества. Теперь она планирует заклеймить меня как преступника. На этот раз у нее не получилось. Но ведь будут и следующие попытки? Я не в силах подумать об этом… и об Агате, и о моей бедной старой матушке! Лучше бы я умер! Да, винт завернули потуже. И видимо, именно это она имела в виду, когда говорила, будто я еще не постиг всей силы ее власти надо мной. Я просмотрел запись нашего разговора и теперь вижу: она не голословно утверждала, что при более сильном напряжении воли может заставить человека действовать бессознательно. Вчера ночью я не осознавал своих действий. Крепко спал в постели и даже снов не видел, клянусь! И тем не менее эти пятна свидетельствуют, что я оделся, вышел, попытался вскрыть окна банка и вернулся домой. Был ли я кем-то замечен? Мог ли кто-то увидеть меня за этим занятием и проследить до самого дома? Ах, моя жизнь превратилась в ад! Я лишен покоя, отдыха. Но мое терпение подходит к концу.
10 вечера. Отчистил куртку терпентином. Не думаю, чтобы кто-то мог меня видеть. Следы на рамах оставила моя отвертка. Я нашел ее, вымазанную краской, и отчистил тоже. Голова болит так, словно вот-вот лопнет, пришлось принять пять гран антипирина. Если бы не Агата, я предпочел бы принять пятьдесят и покончить с этим.
3 мая. Три спокойных дня. Это адское создание играет со мною, как кошка с мышью. Она отпускает когти лишь затем, чтобы еще больнее ударить. Я теперь особенно боюсь, когда все спокойно. Физическое состояние мое плачевно: постоянная икота и подергивание левого века.
Я узнал, что Мардены возвращаются послезавтра. Не скажу, радует это меня или печалит. В Лондоне они были в безопасности. Здесь их может затянуть та же страшная паутина, в которой барахтаюсь я сам. И мне придется открыть им все. Я не должен жениться на Агате, пока знаю, что не способен отвечать за свои поступки. Да, нужно поговорить с ними, даже если после этого между нами все кончится.
Сегодня вечером — университетский бал, и мне стоит там побывать. Видит бог, никогда я не испытывал большего нежелания развлекаться, но не могу допустить, чтобы потом сказали, будто я не в силах появиться на публике. Если меня там увидят и я переговорю кое с кем из университетского руководства, это поможет им убедиться, что было бы несправедливо лишать меня кафедры.
10 вечера. Вернулся с бала. Мы пошли туда вдвоем с Чарльзом Сэдлером, но ушел я, не дожидаясь его. Мы условились, впрочем, что он зайдет ко мне, поскольку, честно говоря, в последнее время я боюсь ложиться спать. Он жизнерадостный, практичный малый, и, поболтав с ним, я укреплю свои нервы. В целом вечер прошел очень успешно. Я поговорил со всеми влиятельными лицами и, думаю, сумел убедить их, что моя кафедра не может пока считаться вакантной. Мерзкая женщина тоже была на балу — конечно, не танцевала, но сидела с миссис Уилсон. То и дело глаза ее останавливались на мне. Ее взгляд — последнее, что я заметил, покидая зал. Один раз, присев неподалеку, я понаблюдал за нею и заметил, что она следит за кем-то другим. Это был Сэдлер, он танцевал со средней мисс Терстон. Судя по выражению лица дьяволицы, ему повезло, что он не попался в ее ловушку, как я. Он не знает, какой беды избежал. Кажется, я слышу его шаги на улице. Спущусь и открою ему дверь. Если он согласится…
4 мая. Почему вчера вечером я оборвал запись на полуслове? И к входной двери так и не спустился — по меньшей мере не помню, чтобы спускался. Но не помню и как ложился в постель. Утром я обнаружил, что одна рука у меня сильно распухла, и все же не припоминаю, как повредил ее вчера. С другой стороны, я чувствую себя намного лучше после вчерашнего праздника. Только не пойму, как могло получиться, что я не встретился с Чарльзом Сэдлером, хотя так хотел этого. Возможно ли… господи, возможно и даже очень вероятно! Неужели она заставила меня снова плясать под свою дьявольскую дудку? Пойду к Сэдлеру и расспрошу его.
Полдень. Ситуация достигла критической точки. Моя жизнь больше не стоит ни гроша. Но если мне предстоит умереть, она умрет также. Я не оставлю ее в мире живых, не позволю сводить с ума других, как меня. Я действительно дошел до предела выносливости. Она сделала меня самым отчаянным и опасным человеком на земле. Видит бог, прежде я и мухи бы не обидел и все же, попади эта женщина мне в руки, она никогда бы не вышла отсюда живой. Сегодня я увижусь с нею, и она узнает, чего может ждать от меня.
Я пришел к Сэдлеру и застал его, к моему удивлению, в постели. Он приподнялся и посмотрел на меня. Лицо его имело такой вид, что мне стало страшно.
— Ох, Сэдлер, что случилось? — воскликнул я, но сердце мое уже леденело от предчувствия.
— Гилрой, — ответил он невнятно, едва шевеля распухшими губами, — уже несколько недель у меня складывалось впечатление, что вы сошли с ума. Теперь я знаю это точно. Вы безумец, и притом опасный. Если бы не мое нежелание устраивать скандал в колледже, вы сейчас сидели бы под замком в полиции!
— Что вы хотите… — начал я, но он перебил:
— Я хочу сказать, что вчера вечером, как только я открыл вашу дверь, вы набросились на меня, ударили кулаками в лицо, а когда я упал, со всей силы пнули ногою в бок и оставили лежать почти без сознания на улице. Поглядите на свою руку — она свидетельствует против вас!
Да, моя рука походила теперь на подушку, костяшки пальцев были ссажены, как после какого-то ужасного удара. Что мне оставалось делать? Пусть он считает меня безумцем, я должен открыть ему всю подоплеку случившегося…
Я присел у его постели и подробно изложил все мои беды с самого начала. Слова мои лились горячим потоком, руки дрожали; кажется, я мог бы убедить даже закоренелого скептика.
— Она ненавидит и вас, и меня! — воскликнул я. — Она отомстила вчера нам обоим разом. Она увидела, что я покидаю зал, видела, наверное, также и вас. Она знала, сколько времени вам понадобится, чтобы дойти до меня, и ей оставалось лишь применить свою злую волю. Ах, право, ваше разбитое лицо — ничто по сравнению с разбитой моею душой!
Он был поражен моим рассказом. Это было очевидно.
— Да-да, она следила за тем, как я выходил из зала, — пробормотал он. Она способна на такое. Но возможно ли, что она действительно довела вас до такого? Что вы намерены предпринять?
— Прекратить это! — вскричал я. — Я доведен до полнейшего отчаяния. Сегодня я предупрежу ее, и следующая попытка с ее стороны станет последней!
— Только не теряйте благоразумия! — предостерег он.
— Благоразумия! — воскликнул я. — Единственное, что для меня сейчас будет неблагоразумно, — это отложить дело еще на час!
С этими словами я оставил его, поспешно вернулся домой, и вот теперь стою на пороге поступка, который может привести к кризису всю мою жизнь. Я отправляюсь немедленно. Мне сегодня кое-что удалось: я сумел убедить хотя бы одного человека в правдивости пережитых мною мучений. И если случится худшее, останется этот дневник — доказательство того, каким стрекалом подстегивали и мучили меня.
Вечер. Когда я пришел к Уилсонам, меня впустили в дом, и я нашел в гостиной хозяина в обществе мисс Пенклоуза. С полчаса мне пришлось терпеть его беспорядочную болтовню о недавно проведенных им исследованиях истинной природы спиритуалистического экстаза. Мы с моей мучительницей слушали молча, глядя из разных углов комнаты друг на друга. В ее глазах я читал мрачное удовольствие, а она, должно быть, увидела ненависть и угрозу на моем лице. Я уже было отчаялся дождаться возможности переговорить с нею, но тут Уилсона зачем-то вызвали из комнаты, и на несколько минут мы остались наедине.
— Ну, профессор Гилрой, — или лучше называть вас теперь «мистер Гилрой»? — сказала она с характерной для нее горькой усмешкой. — Как поживает ваш друг мистер Чарльз Сэдлер после бала?
— Вы мерзавка! — воскликнул я. — Но теперь вашим выходкам будет положен конец. Я не потерплю более никаких фокусов. Слушайте меня внимательно!
Я пересек комнату и грубо схватил ее за плечо.
— Как есть Господь на небесах, так я клянусь, что, если вам захочется еще раз втянуть меня в вашу дьявольскую игру, вы поплатитесь за это жизнью. Во что бы то ни стало я лишу вас жизни. Я дошел до предела терпения, доступного человеку.
— Расчеты между нами еще не вполне закончены, — ответила она с такой же яростью. — Я могу любить, могу и ненавидеть. Вам был предоставлен выбор. Вы предпочли отказаться от любви. Значит, вам придется испытать другое. Я вижу, что нужно еще немного потрудиться, чтобы сломить ваш дух, но сломлен он будет непременно. Мисс Марден, кажется, приезжает завтра?
— Какое вам до этого дело? — воскликнул я. — Даже в мыслях не смейте пачкать ее грязью! Если я пойму, что вы намерены причинить ей вред…
Хотя она и пыталась бесстыдно смотреть мне в лицо, я увидел явственно, что она испугалась. Она прочла мои черные мысли и отпрянула от меня.
— Она может гордиться таким защитником. Он не боится угрожать одинокой женщине! Воистину, я должна поздравить мисс Марден с таким приобретением!
Слова ее были достаточно желчны сами по себе, но голос и тон еще добавляли им едкости.
— Всякие слова бесполезны, — сказал я. — Я пришел сюда лишь затем, чтобы объявить вам — объявить самым серьезным образом, что следующее ваше бесчинство относительно меня станет последним!
С этими словами я вышел, так как услышал шаги Уилсона на лестнице и не желал продолжать пустой разговор. Да, она может выглядеть смертельно ядовитой, но при всем том теперь начнет понимать, что ей стоит бояться меня не меньше, чем я боюсь ее. Убийство! Звучит отвратительно. Но ведь никто не говорит об убийстве, уничтожая змею или тигра! Пусть теперь побережется.
5 мая. Встретил Агату и ее мать в одиннадцать утра на станции. Она выглядит столь свежей, счастливой, красивой! И так искренне обрадовалась мне! Чем я заслужил такую любовь? Я поехал вместе с ними и позавтракал у них. Все беды, казалось, развеялись, и жизнь ненадолго стала светла. Моя милая невеста говорит, что я бледен и выгляжу озабоченным, больным. Дорогое дитя, она объясняет это одиночеством и недостаточной заботливостью экономки. О, пусть она никогда не узнает истину! Пусть тень, если уж суждено тени омрачать наш небосклон, затмит мою жизнь и оставит ее на солнечном свету! Я только что вернулся от нее, чувствуя себя возрожденным. Когда она рядом, я могу храбро смотреть в лицо любым жизненным невзгодам.
5 вечера. Итак, попробую вспомнить все точно. Попробую изложить дотошно, как все произошло. Все еще свежо в моей памяти, и я могу ручаться за подробности, хотя не верится мне, что настанет такой день, когда я забуду эти события.
После второго завтрака я вернулся от Марденов и занимался исследованием некоторых срезов, приготовленных на микротоме, когда вдруг лишился сознания, что за последнее время стало обычным, но неизменно ненавистным делом для меня.
Казалось, минуло всего мгновение, но когда я очнулся, то обнаружил, что сижу в маленькой комнатке, совершенно не похожей на мой рабочий кабинет — уютной, светлой, с диванчиками, обтянутыми ситцем, цветными занавесками и множеством милых безделушек на стене. Маленькие нарядные часы тикали передо мною, стрелки показывали половину четвертого. Все это мне было хорошо знакомо, однако я смотрел на окружающие предметы с недоумением, пока мне на глаза не попался фотопортрет, изображающий меня самого. Он стоял на пианино рядом с другим портретом — миссис Марден. Только тогда я наконец сообразил где нахожусь. Это был будуар Агаты.
Но как я попал туда и зачем? Сердце мое дрогнуло и упало, охваченное ужасом. Неужели меня отправили сюда с каким-то дьявольским заданием? Выполнил ли я его? По-видимому, выполнил, ибо иначе мне не позволили бы прийти в чувство. О, как мучителен был тот момент! Что я натворил? В отчаянии я вскочил, и тут стеклянная бутылочка скатилась с моих колен на ковер.
Она не разбилась, и я ее подобрал. На бутылочке была этикетка с надписью «Серная кислота концентрированная». Я вытащил круглую стеклянную пробочку, и из бутылочки выползла струйка дыма; едкий, царапающий горло запах разлился по комнате. Я сообразил, что именно эту бутылочку хранил у себя дома для проведения химических анализов. Но зачем я принес ее сюда, к Агате? Ведь этой густой, дурно пахнущей жидкостью порой пользуются женщины, когда хотят изуродовать красивых соперниц! С замиранием сердца я поднес бутылочку к свету. Слава богу, она была полна доверху! Беды не случилось… Но приди Агата минутой раньше, адский паразит в моей душе непременно вынудил бы меня плеснуть на нее кислотой… Ах, даже думать об этом невыносимо! Но фантазия чудовища, несомненно, была именно такова. Иначе зачем бы мне приносить кислоту с собой? При мысли о том, что я мог натворить, мои подорванные нервы сдали и я рухнул на кресло, дрожа и дергаясь, — достойная жалости развалина человека.
Заслышав голос Агаты и шуршание ее платья, я опомнился. Я поднял голову и встретился со взглядом ее голубых глаз. Она смотрела на меня с глубокой нежностью и сочувствием.
— Нам необходимо увезти тебя в деревню, Остин, — сказала она. — Тебе нужен покой и отдых. Ты выглядишь совершенно больным!
— Пустяки! — сказал я, пытаясь улыбнуться. — Какая-то мгновенная слабость, не более. Сейчас я уже в полном порядке.
— Прости, что заставила тебя ждать. Бедный мальчик, ты, должно быть, скучал здесь целых полчаса! Но у нас в гостиной сидел викарий, а я знаю, что ты его недолюбливаешь, и потому велела Джейн проводить тебя сюда. Мне казалось, этот гость никогда не уйдет!
— Слава богу, что он засиделся! Слава богу! — воскликнул я на грани истерики.
— Ох, да что же с тобой, Остин? — спросила она, взяв меня за руку, когда я, пошатываясь, поднялся с кресла. — Почему тебя так радует, что викарий пробыл у нас долго? И что это за бутылочка у тебя в руке?
— Да так, не важно, — только и сумел сказать я, засовывая бутылочку в карман. — Но мне нужно идти. У меня есть очень важное дело.
— Ты смотришь так сурово, Остин! Я еще не видала тебя таким. Ты сердишься?
— Да, сержусь.
— Но не на меня?
— Нет-нет, дорогая! Просто… тебе этого не понять.
— Но ты даже не объяснил мне, зачем пришел!
— Пришел, чтобы спросить, готова ли ты любить меня всегда — что бы я ни сделал, какая бы тень ни легла на мое имя? Будешь ли ты верить мне, доверять, какие бы неблаговидные на первый взгляд поступки я ни совершал?
— Ты знаешь, что я готова, Остин.
— Да, знаю. То, что я делаю, делается ради тебя. Я вынужден так поступить. Другого пути для нас нет, дорогая!
Я поцеловал ее и бросился прочь из комнаты.
Время нерешительности осталось позади. Пока чудовище угрожало только моим видам на будущее и моей чести, еще можно было колебаться в выборе. Но теперь, когда Агата — моя невинная Агата — оказалась под угрозой, долг стоял передо мною, как застава на дороге. У меня не было никакого оружия, но это не причина, чтобы мешкать. Зачем оружие, когда я чувствовал, как трепещет каждый мой мускул, наполняясь силой ярости? Я мчался по улицам, предельно нацеленный на предстоящее действие, и едва сознавал, что встречаю друзей — в том числе, смутно помню, встретился мне и профессор Уилсон. Он бежал не менее поспешно в обратном направлении. Задыхаясь, но полный решимости, я достиг их дома и позвонил. Горничная с лицом белее полотна открыла дверь и побелела еще сильнее, когда увидела, как я смотрю на нее.
— Проводите меня немедленно к мисс Пенклоуза, — потребовал я.
— О сэр, — выдохнула она, — но мисс Пенклоуза умерла только что, в половине четвертого!
Харлан Эллисон
Харлан Джей Эллисон родился в 1934 году в Кливленде, штат Огайо. Ему довелось попробовать себя в различных профессиях (исполнителя в музыкальных шоу, сборщика зерна, повара, водителя грузовика с динамитом, таксиста, литографа, книгопродавца, дежурного администратора в супермаркете, продавца щеток, стендап-комика и актера) в разных частях страны, прежде чем он поселился в Нью-Йорке и всерьез занялся писательской деятельностью.
Невероятно плодовитый новеллист, эссеист, критик, романист, сценарист, Эллисон, кроме того, является, возможно, самым титулованным автором в области фантастической литературы. Он десять раз получал премию «Хьюго» (за лучшее научно-фантастическое произведение и лучшую фэнтези), четыре раза — премию «Небьюла» (в том числе звание грандмастера за вклад в литературу от Американской ассоциации писателей-фантастов), пять раз — премию Брэма Стокера (в том числе за вклад в литературу от Американской ассоциации авторов хоррора), восемнадцать раз — премию «Локус», два раза — премию Эдгара Аллана По от Американского общества авторов детективов; он единственный писатель, который четырежды удостаивался награды Гильдии американских писателей в категории «Самый выдающийся телесценарий».
Рассказ «Одинокие женщины — вместилища времени» был впервые опубликован в 1976 году в сборнике «МидАмериКон программ бук» под редакцией Тома Рейми; позднее включен в авторский сборник «Чужое вино» (Нью-Йорк: Харпер-энд-Роу, 1978).
Харлан Эллисон
Одинокие женщины — вместилища времени
После похорон Митч отправился в «Динамит», бар для одиночек. Вернон, бармен, работавший в дневную смену, уже ждал его, заранее зарезервировав место у стойки.
— Я так и думал, что ты зайдешь, — сказал он, смешивая коктейль «Тиа Мария» и протягивая его Митчу. — Мои соболезнования по поводу Энн.
Митч кивнул, отхлебнув глоток коктейля, и обвел взглядом бар. Несмотря на пятницу, народу в «Динамите» было пока не много. Несколько парней оккупировали лучшие места у стойки, инкрустированной мозаикой и цветным стеклом, да в укромных кабинках парочки на плюшевых диванчиках урывали свободные минуты, прежде чем отправиться домой к своим женам и мужьям. Было лишь три часа дня, а секретарши обычно появлялись в баре не раньше половины шестого. Это потом «Динамит» наполнится шумом голосов и раздающимися время от времени взрывами смеха, болтовней и запахами разгоряченных тел, кружащих друг вокруг друга в поисках добычи — традиционный брачный ритуал завсегдатаев бара для одиночек.
В маленьком дальнем закутке, рядом со стеклянной будкой, где диджей каждый вечер крутил свои пластинки диско, он заметил де¬вушку. Но ее полностью скрывала тень, и в любом случае сейчас у него не было желания с кем-либо заигрывать. Однако он мысленно отметил ее для себя — на будущее.
Митч потягивал коктейль, продолжая думать об Энн, пока на соседний стул не плюхнулся рекламщик из «Инкуайрера», которого он знал лишь по имени, и начал изливать на него потоки сочувственных речей. Ему хотелось повернуться к этому типу и прямо сказать: «Слушай, может, отвалишь наконец? Я просто подцепил ее однажды вечером в пятницу и провел с ней времени чуть больше, чем с остальными; так что хватит капать мне на мозги, и катись отсюда». Однако он промолчал и продолжал слушать всяческий бред, пока хватало терпения, после чего, извинившись, забрал недопитый коктейль и двойной виски «Катти Сарк» с содовой и потащился в кабинку у дальней стены. Сидя в полутьме, он пробовал понять, почему Энн покончила с собой, но ответа так и не находил.
Он пытался в точности вспомнить, как она выглядела, но на ум не приходило ничего, кроме ее волос цвета меда и ее роста. Куда-то исчезла ее особенная, ни на что не похожая улыбка. Куда-то исчезли наклон ее головы и нетерпеливый жест рукой. Куда-то исчез тембр ее голоса… Исчезло все, и он знал, что это должно его огорчать — но не огорчало.
Он не любил ее и на самом деле готов был бросить ради той стюардессы из компании БОАК. Но она оставила записку, в которой клялась в вечной любви, и он знал, что должен чувствовать себя ответственным за ее смерть.
Но не чувствовал.
Главное, черт побери, состояло в том, чтобы не оставаться одному. Главное — получить как можно больше, самого лучшего и везде, где только возможно, лишь бы не быть одному, лишь бы не быть несчастным, лишь бы одиночество не столь глубоко вонзало в тебя свои клыки.
Вот что главное, черт побери.
Он вспомнил всю ту чушь, которую вывалила на него какая-то феминистка в этом же самом баре всего неделю назад. Тогда он подклеился к одной девице из страховой компании и, терпеливо выслушивая ее бесконечное нудное повествование о контрактных обязательствах, утверждении завещаний, временных судебных ограничениях и тому подобной ерунде, не отводил взгляда от ее невероятных зеленых глаз, пока Энн наконец не рассердилась и не подошла к ним, намекая, что пора идти.
Он поступил тогда с ней резко, честно говоря — даже грубо, сказав ей, чтобы она вернулась на место и сидела, пока он не будет готов. Феминистка с соседнего стула тут же выплеснула на него поток шовинистических словоизлияний, пытаясь объяснить ему, какое он на самом деле дерьмо.
«Послушайте, леди, — ответил он ей, — если вам не нравится, как устроен мир — идите и найдите хорошую клинику, где вам пришьют мужской член, и тогда вы наконец перестанете досаждать тем, кто занят своим делом».
Весь бар аплодировал ему стоя.
Виски по вкусу напоминало опилки. В воздухе пахло плесенью. Митчу вдруг стало не по себе, и он заерзал, пытаясь найти позу поудобнее. Почему, черт побери, ему так паршиво? Из-за Энн, вот почему. Но он ни в чем не виноват. Она знала, что все случившееся между ними — лишь флирт, не более чем игра. Она знала это с того самого мгновения, когда они встретились. Она не была новичком в подобных барах, она любила жизнь, в чем, черт возьми, дело? Но он чувствовал себя крайне дерьмово, и это было самое главное.
— Могу я предложить вам выпить? — послышался женский голос.
Митч поднял взгляд. Похоже, та самая девушка, что сидела в углу.
Потрясающе красивая. Черты словно из граненого хрусталя, полная верхняя губа… Медового цвета волосы… опять. Высокая, гибкая, с хорошей грудью и изящными ногами.
— Конечно. Садитесь.
Она села и подвинула ему двойной «Катти Сарк» с содовой.
— Бармен сказал мне, что именно вы предпочитаете.
Четыре часа спустя — он так и не узнал, как ее зовут, — она предложила ему поехать к ней домой. Он вышел следом за ней из бара, и она подозвала такси. Сидя на заднем сиденье, он смотрел, как в ее глазах мерцают проносящиеся мимо уличные огни.
— Всегда приятно встретить девушку, которая не теряет зря времени, — сказал он.
— Надо понимать, тебя уже подцепляли раньше, — ответила она. — Впрочем, ты очень симпатичный.
— Гм… спасибо.
В ее квартире в районе Восточных пятидесятых они еще немного выпили — обычный подготовительный ритуал. Митч почувствовал, что уже в достаточной степени опьянел, и отказался от очередной порции. Ему хотелось показать все, на что он способен. Правила он знал — или будь мужчиной, или убирайся вон.
Они отправились в спальню.
Остановившись, он уставился на обстановку комнаты, увешанной белыми прозрачными занавесками, вероятно тюлем, походившим на очень тонкую сетку. Белые стены, белый потолок, белый ковер, настолько толстый, что в него проваливались ноги. И огромная круглая кровать, покрытая белой шкурой.
— Белый медведь, — сказал он, издав пьяный смешок.
— Цвет одиночества, — ответила она.
— Что?
— Ничего, забудь, — сказала она и начала его раздевать.
Она помогла ему лечь, и он не отводил от нее взгляда, пока она снимала одежду. Ее бледное тело, казалось, светилось изнутри, словно у ледяной девушки из далекой волшебной страны. Он почувствовал, как у него возникает непреодолимое желание.
А потом она пришла к нему.
Когда он проснулся, она стояла у противоположной стены, глядя на него. Глаза ее больше не сияли восхитительной синевой. Они потемнели, словно наполнившись дымом. Он чувствовал себя…
Он чувствовал себя… отвратительно. Ему стало не по себе от смутного страха и безграничного отчаяния. Он чувствовал себя… одиноким.
— Ты продержался не столь долго, как я думала, — сказала она.
Он сел и попытался выбраться из постели, из белого моря, но не смог и снова лег, глядя на девушку.
Помолчав, она наконец сказала:
— Вставай, одевайся и убирайся отсюда.
Он с трудом поднялся, и пока он неуклюже одевался, чувствуя, как в нем нарастает чувство одиночества, от которого мутился рассудок и бросало в дрожь, она рассказала ему о том, чего ему не хотелось знать.
Об одиночестве, заставляющем людей совершать поступки, за которые они ненавидят себя на следующий день. О свойственной людям болезненной потребности в тех, для кого они хоть что-то значат.
О хищниках, которые чуют подобные жертвы и используют их, опустошая еще сильнее, чем до того, как впервые почуяли их запах. И о себе самой, о сосуде, вмещавшем одиночество, подобно дыму, ждавшем лишь появления пустых вместилищ вроде Митча, чтобы отлить в них немного яда, возможности вернуть часть боли за причиненную боль.
Кем она была, откуда пришла, в какой мрачной стране родилась — о том он не знал и не посмел спрашивать. Но когда он, спотыкаясь, направился к двери и она открыла ее перед ним, улыбка на ее губах напугала его больше, чем что-либо за всю его жизнь.
— Не считай себя брошенным, малыш, — сказала она. — Есть и другие, такие, как ты. Ты их еще встретишь. Возможно, сумеешь организовать что-то вроде клуба.
Он не знал, что ответить; ему хотелось сбежать, но он знал, что она окутала туманом его душу и что, если он выйдет за дверь, прежнее спокойствие никогда к нему не вернется. Стоило попытаться в последний раз…
— Помоги мне… прошу тебя, мне так… так…
— Я знаю, каково тебе, малыш, — ответила она, выталкивая его за дверь. — Теперь ты знаешь, каково им.
И она закрыла за ним дверь. Очень мягко.
Очень твердо.