Рассказы о фронтовой жизни, о зимнем наступлении в Восточной Пруссии 1945 г. и о взятии Кенигсберга, записанные на аудиопленку И. Ю. Юрьевой в 1999–2002 гг., преобразованы мною в два цикла новелл. Особенности устной речи при этом сохранены. Публикуются впервые.
1. Рассказы командира взвода
«Мимо-Гомельская» дивизия
Наша дивизия – 324-я – формировалась в Рязанской области во время битвы за Москву. Она входила в 50-ю армию и воевала на 2-м Белорусском фронте.
Долгое время нашей дивизии не давали никаких орденов или званий, не знаю почему: тогда всякие почетные названия сыпались направо и налево – Курская, Орловская, Киевская, Таманская… ордена Суворова, ордена Кутузова и т. д. А нашу дивизию трижды представляли к ордену Красного Знамени – и безрезультатно, и мы для смеха называли ее Трижды-орденопросная. А тут во время летних боев в Белоруссии мы прошли в двух километрах от Гомеля, соседней дивизии дали название «Гомельская», а нашей опять ничего, так что стали называть ее в шутку еще и Мимо-Гомельская: «324-я стрелковая Мимо-Гомельская Трижды-орденопросная дивизия». Но потом всё-таки ей дали за Верхний Днепр – «Верхне-Днепровская» (за форсирование Верхнего Днепра в районе Красницы и Смолицы) и «Красное Знамя» – не знаю уж за что, хотя в общем воевала она неплохо.
«Славяне»
Солдат-пехотинцев у нас почему-то называли «славяне». Не очень понятное название, главным в нем был такой, я бы сказал, отечески-заботливый оттенок, ну, скажем: «Только смотри там, чтоб твоих славян не поранило», «Надо их как следует покормить – наших славян», «Славянин с третьей роты прибежал: докладывает, что у них там немцы атакуют». Причем это говорили не люди, которые сами были не славяне, а тот же наш комбат украинец Николай Балан или адъютант старший Андрей Кузин, которые были точно такие же славяне с точки зрения происхождения, но они как бы не подпадали под это понятие, а «славяне» – это было название для рядового солдата, ефрейтора и т. д. До известной степени это соответствовало действительности, потому что, скажем, в нашем батальоне, по-моему, 99,9 % были украинцы, русские и белорусы. Поскольку мы были на Белорусском фронте, пополнение шло за счет Белоруссии, в основном это были белорусские крестьяне…
Вообще пехота состояла на 99,9 % из трех славянских национальностей. С этим ли было связано то, что пехотинцев называли «славяне»? По-моему, нет, по-моему, это как-то по-другому было. Уровень образованности, что ли, имел здесь значение. Ясно, что если у кого-то было хоть какое-то образование, он попадал в артиллерию, в танковые части, в авиацию. Если он еще к тому же обладал повышенным чувством самосохранения, он попадал в какие-то тыловые части: в связь (правда, связь на фронте была столь же опасна, как и всё остальное), в обслуживание аэродромов, баз снабжения, в госпиталя, то есть в тыловые медицинские части, потому что медицинские части в подразделениях на уровне батальона или полка были крайне уязвимы, скажем, вынос раненых с поля боя – не менее опасное дело, чем собственно движение войск в наступлении и особенно при отходе…
Числовой пароль в пределах десятка
У нас был пароль, общий для всего полка: нужно было знать какое-то слово и какое-то ему родственное слово. Скажем, пароль «ружье» – ты должен был ответить «курок». Пароль, скажем, «самолет» – отзыв «бомба», и т. д., и т. д., причем всегда были парные такие вещи. Это был общий пароль, а кроме того, был траншейный пароль уже на уровне роты или батальона. Это был числовой пароль: скажем, говорили, что сегодня пароль будет «семь». И если солдат на посту в траншее видел, что к нему кто-то подходит, он называл какую-то цифру, например, «три». Зная, что пароль «семь», ты должен был срочно эту тройку из семерки вычесть и ответить «четыре». Или, если он говорил «два», соответственно ты должен был сказать «пять». Считалось, что это как бы сбивало с толку якобы подслушивающих нас. Ну, я сильно сомневаюсь, что кто-то там подслушивал, но идея была такая, что могут подслушать и, конечно, они будут сбиты с толку, потому что всё время разные вопросы и разные отзывы на пароль. Но не разрешалось назначать пароль свыше десятка во избежание того, чтобы наши славяне как-нибудь не запутались в счете, потому что уже надо было бы долго считать в уме, какой будет отзыв, за это время тебя могли даже и подстрелить. Ну, это, конечно, я в шутку – никто в тебя стрелять бы не стал, но полагалось, чтобы пароль не превосходил десяти.
– Говорят, был специальный приказ на этот счет маршала Рокоссовского?
– Ну, я не знаю, какие были вообще приказы. До нас приказы не доходили в виде приказов. Говорил командир батальона или, соответственно, командир роты, что вот надо так-то и так-то. Это было для нас достаточно. Какие он там получал указания, я не знаю.
Буряты и «самовары»
Еще у нас, если говорить о секретности, учудили и такое – не знаю даже, кто это придумал, – чтобы на телефонную нитку сажали двух человек одной какой-нибудь редкой национальности, скажем, двух бурят или двух адыгейцев. Вот они, сидя на разных концах телефонной линии, и будут на своем адыгейском языке передавать друг другу важную информацию, и никакой противник их не поймет, даже если подслушает.
Не знаю, как противник, но, по-моему, и сами эти буряты не очень-то понимали, что от них хотят, чтобы они передавали, и лопотали что Бог на душу положит – всякие личные впечатления: как устроились, чем сегодня кормили, что из дома пишут… А когда доходило дело до военной информации, они всё равно переходили на русский язык, потому что никаких военных терминов, кроме как кинжал или копьё, в этих языках нет: танк, артиллерия, авиация, самоходка, дивизия – всё это произносится у них в чистом виде по-русски.
В этом смысле, когда русские телефонисты называли, там, самоходки «самоварами», пулеметы «трещотками», танки «железками» или «коробками», а «катюши» – «надюшами» или «парашами», конспирация получалась даже надежнее, чем у бурят. Хотя толку от этого тоже было мало. Потому что одни называли «самоварами» самоходки, другие тем же словом обозначали минометы, третьи – танки. Командиры, для которых предназначалась вся эта шифрованная информация, разбирались в ней, насколько я мог судить, главным образом по догадке и редко ошибались. Зато уж подслушивающий противник точно ничего не понимал – за это можно поручиться.
Генеральский мат
Надо сказать, что во время войны, по-моему, я ни одного ни полковника, ни генерала не видел. Самое старшее, самое главное военное лицо, которое я видел, – это был подполковник, наш командир полка Кольченко (кстати, тоже вот украинец). Его к нам прислали вскоре после того, как я попал в полк, а до этого был – я его плохо знал, запомнил только его фамилию – подполковник Жаворонков. Они никогда особенно не совались на линию фронта: конечно, у них много дел было в полку… Хотя Кольченко был смелый человек. Да, во время наступления он пару раз попадал в наши ряды… При этом он почему-то ходил с палочкой, и я даже помню, как он один раз поколотил нашего комбата палкой (была и такая история) и кричал, что «вы тут как пионеры воюете – надо так, надо эдак…» Я уж не помню, чем он был недоволен, всё как раз у нас было совершенно нормально. Всё это было на моих глазах… Не так чтобы больно побил, но выдал свое презрение к нему с помощью дубины. Но тем не менее комбат к нему относился неплохо. Мы хорошо вообще относились к командиру полка: он бывал в боевых порядках, и чувствовалось, что он человек опытный и смелый.
А дивизией у нас командовал полковник, потом он стал уже к концу войны генералом, его фамилия была Казак. Его я вообще в глаза никогда не видел, знал только фамилию. Это командир 324-й дивизии. А у него был заместитель, тоже полковник, тоже, кстати, украинец, – Осадчий. И единственный случай, когда я его видел, – когда наш батальон сбился с отмеченного на карте пути, а он поехал именно по карте, в другую сторону, где наших войск не оказалось, ну, его и обстреляли немецкие автоматчики. Он потом матерился, матюгался: как же это так? Он думал, что идет за нами, едет в наш батальон – хотел посмотреть, как мы наступаем, а в действительности мы свернули не туда, куда надо (немцы намеренно переставили указатели на дороге), а он поехал правильно и оказался, так сказать, вне защиты, выскочил прямо на немецких автоматчиков и еле ноги оттуда унес – он на санках, по-моему, мчался, – развернулся, прилетел к нам и ругался на чем свет стоит.
Вообще надо сказать, что вот военная ругань – она совершенно не такая спокойная, противненькая, как ругаются в мирное время. Там, на фронте, очень сочные выражения – я, естественно, не буду их воспроизводить, – такой многоярусный хороший мат, с большими такими производными, с использованием русских префиксов и суффиксов, которые в общем-то в мирное время для этого даже и не используются. Эмоциональный такой подъем, генеральский мат, я бы сказал.
«Наш, не наш – полезай в блиндаж!»
Вообще в пехоте были и свои приятные особенности. Стреляли по нам в основном из винтовок, пулеметов, из полковой артиллерии в лучшем случае. Тяжелая артиллерия старалась стрелять куда-нибудь подальше: по тылам, по более значимым целям, чем какие-то там паршивые пехотинцы. Причем, даже если видели немцы (во всяком случае, это уже на территории Германии) – видели одного-двух человек, их это как-то мало волновало: на них они снарядов не тратили… То же самое касалось авиации. Наша авиация в период операции в Восточной Пруссии в основном бомбила Кенигсберг. А вообще, что наши, что немцы бомбили главным образом тылы, крупные города, крупные базы, а вот так, чтобы бомбить передний край, – это было редко и всегда очень рискованно, потому что непонятно, попадешь по своим или по чужим – с воздуха не очень там видно всё, как это получалось. Вообще, когда появлялся самолет, а самолеты в Восточной Пруссии в основном появлялись наши, а не немецкие – там было явное у нас господство в воздухе, – они начинали обстрел или сбрасывали бомбы, и это нам, понятно, не очень нравилось, и даже была такая присказка. Появляется какой-то самолет, спрашивают: «Наш?» – «Наш, не наш – полезай в блиндаж!»
Потому что вообще то, что и свой может обрушить на тебя что-нибудь такое малоприятное, – это факт. Особенно самолеты-штурмовики. В то время были самолеты «Илюшины» – Илы-штурмовики, на которых были установлены ракеты типа «катюш». Один раз как-то получилось, что мы попали под обстрел двух или трех таких штурмовиков – и ничего хорошего, во всяком случае, недалеко от нас разорвалось несколько реактивных снарядов.
Мы должны были обозначать свой передний край с помощью сигнальных ракет. Но и немцы стреляли из ракетниц, и мы стреляли из ракетниц, у нас были и красные, и синие, и зеленые ракеты, и у немцев – такие же, и я не уверен, что летчики во всем этом разбирались и четко помнили, какими ракетами обозначался наш передний край…
Адъютант старший батальона
В полку был начальник штаба – майор Лаврентьев, человек очень талантливый, толковый, долго прослуживший в полку и много сделавший для хорошей организации полка. У него было четыре помощника. Первый помощник начальника штаба – по оперативной работе, я его не помню почему-то. Лаврентьев настолько всё делал сам и хорошо, что ПНШ-1 практически в моем сознании не остался. Потом был ПНШ-2, отвечавший за разведку, ПНШ-3 – даже не знаю, чем он занимался, и ПНШ-4 – это так называемый строевой отдел, который ведал учетом, справками и т. д.
В батальоне тоже был своего рода штаб, но этот штаб состоял из одного офицера и вестового, там, собственно, и не полагалось больше. Официально эта должность называлась старший адъютант, или адъютант старший батальона (это еще шло, по-моему, от царской армии – такое название). В нашем конкретном батальоне этим занимался Андрюша Кузин, который казался мне очень старым, потому что мне-то было 18 лет, а ему было уже то ли 22, то ли 23. К тому же я был младшим лейтенантом, а он был целым капитаном – это вообще уже было, трудно даже сказать, как высоко, как далеко: мне тогда казалось, что до капитана дорасти почти невозможно. Он был уроженец Москвы, хороший такой, славный русский человек, с большим чувством юмора и с удивительным спокойствием. Профессионально он блестяще, конечно, знал всё. Именно он учил меня работать по карте, соображать по карте. И всегда, когда он что-нибудь там приказывал или поручал, он прибавлял что-нибудь такое юмористическое и делал это с таким легким смешком.
Храбрость у него была… ну, вот я вспоминаю, как Лермонтов пишет про Грушницкого в «Герое нашего времени», что он бросался в бой, закрыв глаза, – это как-то не русская храбрость. Так вот у этого была совершенно русская храбрость: абсолютно никакой рисовки, он совершенно спокойно реагировал на обстрел.
Помню такой случай. Когда чистишь оружие, иногда бывает, однажды это случилось и у меня – вытащил магазин и думаешь, что пистолет разряжен, а в действительности в стволе остался патрон, – и я, когда чистил пистолет, поднял его стволом немного вверх, как полагалось, нажал на спусковой крючок… и он выстрелил, и пуля пролетела буквально в двух миллиметрах от волос Кузина – я рядом с ним в это время стоял. Я просто обомлел от ужаса, а он только сказал: «Ну, ты поосторожней всё-таки!» – вот собственно всё, что было сказано при этом, даже ни одного бранного слова или упрека не прозвучало – всё было и так ясно. Вот это как раз показатель и сдержанности, и отношений между людьми, ну и, если угодно, это, конечно, определенная храбрость, которая не предполагает даже мгновенного испуга или раздражения в момент, когда мимо твоего уха свистит пуля.
Кузин блестяще знал топографию и перед любой операцией собирал командиров рот, других офицеров и очень тщательно объяснял по карте, что, как и где мы должны делать. При этом он особое внимание обращал на складки местности, на возможности укрытия и всегда требовал, чтобы ни при каких обстоятельствах не гнали вот так по полю в лобовую атаку, чтобы проходили скрытыми путями: если нужно выйти туда – вот давайте посмотрим, как лучше всего туда пробраться, чтобы не терять солдат. Если он понимал, что идет сильный огонь, он старался положить роту, батальон, чтобы те не лезли, когда не надо и куда не надо.
Вообще вот это мнение, что якобы на славян – на солдат, рядовых, смотрели, как на пушечное мясо, – оно на опыте нашего батальона совершенно не подтверждалось: делалось всё, чтобы сберечь солдат. И делалось умно. Задание выполняли, но использовалась любая складка местности, любая идея обхода, и по времени как-то учитывалось, когда будет более густой огонь, а когда он может ослабнуть.
И в этом смысле мы все – командиры меньшего ранга, – конечно, учились у него. Я бы сказал, что он своей такой заботливостью, предусмотрительностью просто многим из нас спас жизнь. Я вообще не уверен, что вот попадись другой адъютант старший батальона, другой командир батальона (ну, может быть, и другие были такие же хорошие, мне трудно сказать: я всю войну провел только в одной части), то глядишь, можно было остаться без головы. И я считаю, что обязан своей жизнью, тем, что я сохранился на фронте (а вообще-то в пехоте сохраниться было не так-то легко) – я во многом обязан вот этому высочайшему профессионализму, сообразительности и такому чувству солдатской, офицерской ответственности Андрюши, Андрея Кузина.
Благодаря чему мы переигрывали немцев
И в училище нас неплохо готовили по топографии, и наш адъютант старший, как я уже говорил, придавал очень большое значение умению читать карту. Я вообще читал карту очень хорошо и до сих пор ее хорошо читаю, но в те времена просто это было главное. И я думаю: что, собственно, есть профессионализм военного человека, вот именно такого пехотного командира – командира роты, батальона, – это умение понять, увидеть местность еще до того, как ты на эту местность попал, и понять, как этой местностью воспользоваться. То есть где можно расположить своих солдат, как лучше идти туда, как немцы попробуют ею воспользоваться, – зная психологию, зная, ну, что ли привычки, как действуют немцы.
Немцы всегда действовали довольно однообразно, честно говоря. В этом были свои плюсы – их, так сказать, плюсы. Правильно говорили тогда, что они обычно действуют по шаблону. Но в этом были и их минусы – они были очень предсказуемы. Не то что в теперешних войнах с чеченцами, предположим, или с афганцами: немецкая армия, немецкие солдаты и офицеры были очень предсказуемы. И если ты видел и понимал местность, ты почти наверняка мог предугадать, где они расставят артиллерию, где они поставят пулемет (если он у них есть), где у них будут солдаты находиться. И с помощью карты ты прекрасно понимал, что ты можешь сделать.
То, что мы были гораздо более маневренными, гораздо более гибкими и у нас таких вот стереотипов поведения, шаблонов все-таки не было, как у немцев, – это факт, и в этом смысле, именно в этом смысле мы, конечно, немцев переигрывали. Вот наш, скажем, командир батальона или офицер, планировавший боевые действия, то есть адъютант старший батальона, – его тактическое мышление было гораздо более гибким и эффективным, чем у соответствующих офицеров Вермахта. Тем более что такими небольшими подразделениями у них руководили не офицеры, а в основном обер-ефрейторы, фельдфебели и т. д. – офицер у них уже руководил более крупным подразделением. То, что у нас офицеры как бы спускались до самого низшего звена, это тоже до известной степени способствовало такому переигрыванию немцев в тактическом плане. И я бы сказал, что когда Сталин говорил, подводя итоги войны, что победил там наш экономический строй, наш политический, общественный строй, – это, может быть, верно, но в действительности он упустил очень важную вещь: победил наш более гибкий интеллект, то, что мы называем солдатской смекалкой, большая гибкость военного мышления. Вот это, по-моему, очень важный момент. По крайней мере, на уровне пехотного батальона, пехотного полка, безусловно, это было так.
Как мы обходились без огневой разведки
У нас там среди прочего была такая еще «забава». Из штаба полка вечно требовали, чтобы мы присылали маленькие карты-схемы с расположением немецких огневых средств. Ну, чтобы готовить наступление, нужно было представлять себе, где немцы, где у них пушки, где пулеметы, где у них снайперы и т. д. И для этого велась так называемая огневая разведка, то есть мы как бы провоцировали немцев: делали несколько выстрелов, а те начинали отвечать, и в это время надо было засекать: здесь у них то, здесь у них то, здесь у них то. Причем опять-таки, вот разница между русскими и немцами: если русский пулеметчик стрелял, после этого он немедленно смывался на другое место. Даже поговорка сложилась: что главное для пулеметчика? – вовремя смыться. Отстрелялся – и сразу же тащи пулемет на другое место, и это совершенно правильная вообще политика. А немец отстрелял из своего пулемета – он этот пулемет оставлял на том же месте. Я помню, по нескольку раз даже это бывало: неделя проходила – как он поставил свой пулемет, так этот пулемет у него там и стоит, и никто его оттуда не выгонит.
Ну, иногда мы действительно проводили эту огневую разведку, но иногда ленились: неохота было стрелять, да и потом не очень-то приятно – тут и по тебе начинают стрелять… Чего ради? Если это и не наступление, и ничего, просто ради удовольствия поставить три крестика на карте, а немцы могли после этого стрелять и двадцать минут, и целых полчаса, растревоженные, как пчелиный улей… Поэтому, я помню, не один раз так бывало – значит, сидит это Андрюша со своей картой: «Эх, надо в штаб отправлять донесение, где у них что. Ну, Ленька, куда бы ты поставил пулемет немецкий на их месте?» – Я говорю: «Вот сюда». – «Правильно, и я так думаю, – поставим». И начинал разрисовывать донесение в штаб. По сообразительности, так сказать, а не по данным огневой разведки. Он вел, конечно, достаточно огневую разведку, но иногда бывали и такие казусы.
Как двигалась пехота
Когда мы форсировали реку Бобр (по-польски Бебжа), то по болоту было не пройти – там с каждой стороны берег заболочен на полтора-два километра. И наши саперы еще в период затишья проложили огромную четырехкилометровую гать, то есть валили-валили деревья и одно к другому привязывали, состругивая лишние ветки – и можно было по этому настилу и пройти, и проехать на лошадях – машин-то у нас вообще не было. Автомобиль был бессмысленен: просто он не мог бы идти по этому дикому бездорожью, по лесам, по болотам (в Польше и Белоруссии вообще жуткие места), а дороги все минированы и простреливались, так что, конечно, только на лошадях и можно было, а лучше всего пешком, что мы и делали…
Между боями батальон, собственно даже весь полк передвигался таким нестройным маршем. Это не такой марш, как идут в мирное время. Даже не требовалось, чтобы шли в ногу, требовалось только, чтобы было охранение и чтобы люди как можно меньше уставали, потому что нагрузка была страшная: у каждого или винтовка, или автомат, боеприпасы – боекомплект 120 патронов, хлеб, что-то еще в этом вещмешке – какие-то свои пожитки. Каску обычно успевали выбросить сразу, потому что уж лучше пусть в голову попадет, только бы не тащить эту тяжесть, и без того хватало тяжестей. Обочины дорог после прохождения пехоты прямо пестрели оставленными касками. Хозвзводовцы их подбирали, потом выдавали снова, – и опять та же сказка про белого бычка.
Наступление в Восточной Пруссии было очень своеобразным. Мы какое-то время – иногда 10–20, иногда даже 40 километров – шли просто маршем, не встречая никакого противника. Но вдруг внезапно нас обстреливали, и мы уже попадали в положение, когда и слева, и справа, и впереди нас были немцы, и надо было сразу из походного порядка разворачиваться вдоль дороги: за насыпь, в лес, за деревья – что случится, – и начиналась перестрелка. Такого рода бои завязывались постоянно и могли продолжаться и час, и день, и два. Но потом опять немцы начинали отступать, быстро от нас отрывались, и мы опять два-три дня шли походным маршем.
Двигались мы довольно интенсивно. Самое большое, что мы проходили в день, – это один раз примерно 38 километров прошли, а так 28–30 километров в течение дня. Это очень тяжелая нагрузка: идем навьюченные, встали где-то около пяти утра, и нужно было километров 8–10 пройти до первого настоящего привала…
Но так продолжалось только до Мазурских озер, когда боев было мало. А дальше уже такие перемещения маршевые кончились, и двигались с другой скоростью – дай Бог, 3–4 км в день.
Как немцы переняли опыт Александра Невского
Это было в первые дни нашего наступления в Восточной Пруссии, когда немцы сменили таблички на дороге. Там были деревушки Кляйн Цолерндорф и Гросс Цолерндорф. Ну, они взяли и поменяли местами указатели: Кляйн – где Гросс, а Гросс – где Кляйн. А мы шли, полуглядя на карту, у немцев таблички, указатели хорошие, поэтому дело облегчалось: чем смотреть лишний раз на карту да еще по компасу проверять, где там север, где юг, проще посмотреть указатель: ага, Кляйн Цолерндорф – нам туда, значит, идем туда. Короче говоря, мы сбились с пути и вместо одного направления пошли по другому и вперлись в заснеженное озеро и чуть там не провалились…
Но уж не знаю, то ли моя врожденная дотошность, то ли что, но я еще до подхода к этому озеру посмотрел на карту и обратил внимание, что, кажется, мы идем не туда. Поскольку я был в прекрасных отношениях с нашим начальником штаба Андреем Кузиным (ответственность за движение лежала на нем), я приостановился – я шел немного впереди со своим взводом – и говорю ему: «Андрей, что-то, по-моему, мы не туда идем». Ну, он, конечно, рассмеялся: «Как не туда?» Я говорю: «По-моему, вот тут надо было идти прямо, а мы повернули влево и пошли не по той дороге, а по этой», – и показываю ему по карте.
Но тут его по какому-то другому делу отозвали, и получилось так, что мы влипли: головной взвод и две передние сорокапятимиллиметровые пушки, которые почему-то шли сразу за ним в голове батальона, начали проваливаться под лед – незаметно мы уже вступили в озеро. В том месте берег был низкий, пологий и буквально сливался с озером, которое было сплошь покрыто снегом, а под ним еще очень тонкий лед… Тут-то Андрюша понял, что дело плохо. Он сразу схватился за карту, меня подозвал, дал понять, что был неправ, не отреагировав сразу, и говорит: «Ну-ка, где мы, по-твоему?». И мы сообразили, что не просто мы в озеро попадаем, а там уже метрах в тридцати начинался такой высокий обрывистый берег, поросший кустарником, – идеальное место для засады, и если б мы все вышли на озеро, нас с этого берега легко бы перестреляли. Я говорю: «Смотри, тут же обрывы, там явно сидят немцы, не просто же так они нас сюда заманили». Тут уже подошел наш комбат Николай Балан: он сразу всё понял, матюгнулся на меня и на Андрея, развернул батальон в боевые цепи и повел на эти обрывы со стороны берега. Там действительно были немцы, правда, не так уж их было много, и они драпанули, как только мы открыли по ним огонь и начали туда двигаться.
Меня тогда представили к ордену Александра Невского, который мне, конечно, никто не дал, но «Красную Звездочку» дали (у меня до этого орденов не было, а там была какая-то иерархия: надо было сначала получить «Звездочку», потом «Отечественную войну», только потом можно было «Александра Невского»). Я помню, что сам комбат и начальник штаба ездили в полк или в дивизию – куда там надо было – и требовали, что поскольку я был «виновником» серьезной победы на льду озера, мне полагается не «Красная Звезда», а орден Александра Невского. Они очень этого хотели, и мне это было очень и очень приятно само по себе, а орден, повторяю, я получил совсем другой – Красной Звезды.
Achtung, Panzern!
Был еще случай (мало для нас почетный), когда мы так мирно шли, как я рассказывал, по дороге, ожидая, что наше охранение нас поставит в известность, если что-нибудь не так. В этот момент из-за бугра выскочило несколько немецких танков, а танки тихо ходят только в кино, тут они мчатся быстро, точно так же, как автомобили сейчас по проспекту, когда нет пробки. Со скоростью примерно 40–50 километров в час, лязгая, стреляя, они ринулись к дороге… Что тут было делать? Или пытайся по ним стрелять, или делай ноги, если ты пехотинец и у тебя нет пушки. Мы не успели развернуть свою противотанковую артиллерию и ринулись бежать, а танки по нам стреляют и стреляют… Я мчался, как лермонтовский герой:
У меня вообще хорошие были показатели по легкой атлетике, вот я их и проявил… Прыгнул в реку – она была подо льдом, – да так прыгнул, что провалился, еле выскочил на противоположный берег (плаваю я ужасно, а тут еще намокшая шинель) и мчался, пока не домчался до какого-то хутора, где почему-то сидели наши полковые разведчики (которым полагалось бы своевременно доложить нам об этих танках) – они там сидели и пили. Командир взвода разведки, мой такой приятель, матюгнулся: «Ты чего влетел, как с… сорвался? Чего ты такой мокрый?» Я, задыхаясь от бега, только и мог выдохнуть: «Там танки!»
Мне дали полстакана спирта, и ситуация сразу же показалась не такой безнадежной…
Но это был скандальный случай. Я не помню сейчас конкретной даты – это было под деревней Вернегиттен, где-то числа 3–6 февраля, когда немцы организовали контрнаступление и ударили нам во фланг, причем во фланг не только там батальону, полку или нашей 324-й дивизии, а всей 50-й армии генерала Болдина, за что его потом и сняли, и сняли его с формулировкой, что он не обеспечил противотанкового прикрытия. И потом, когда мы двигались дальше, то у нас слева, не давая нам толком идти, грохотали две небольшие пушки. Собственно, они шли с нами и до этого, только на своем месте, в колонне. А когда внезапно появились танки, их просто не успели за несколько секунд привести в боевое положение. Но больше таких случаев, к счастью, не было.
– Куда делись те немецкие танки?
– Пока танки обстреливали голову колонны и мы разбегались, где-то в хвосте колонны артиллеристы все-таки успели развернуть пушки – у них было больше времени. Слава Богу, у нас в полку была истребительно-противотанковая артиллерия прекрасная – 100-миллиметровые ЗИСы так называемые. Видимо, стали по танкам палить из этих пушек. Я сам этого ничего не видел, но думаю, что так и было, потому что танки ушли. Когда я с нашими разведчика ми вылез, и наш полк, наш батальон стал собираться воедино, меня спрашивает Кузин: «Ленька, – говорит, – а сколько раненых, ты мне хоть можешь сказать?» – Я говорю: «Понятия не имею». – «Давай, вперед, и чтобы всех вытащили… А ты, Редькин, где потерял пулемет? – говорит ему Кузин. – Ты мне пулемет притащи!»
Было уже к вечеру, мы в темноте туда подобрались, я взял с собой своих солдат, и мы стали вытаскивать – человек шесть или семь раненых вытащили, кроме того, опознали человек пять или шесть, к сожалению, убитых (сожженных – танки стреляли термитными снарядами). Там, я помню, такой казах был очень симпатичный, Байшатов, снайпер наш Соколов, другие люди – многих, к сожалению, убили в тот день, многих ранило… Редькин со своим солдатиком вытащил полуполоманный пулемет, который тоже нельзя было оставлять врагу. И в общем-то выяснилось, что у нас были солидные потери.
Тут я еще должен сказать, что у нас там был совсем герой-человек, заместитель нашего командира батальона, которого только-только к нам прислали, полуштатский человек, хотя в капитанском звании (даже погоны у него не полевые были, а какие-то золотые). Его фамилия была Ч**ев. Он совершенно не понимал, что нужно делать, чего не нужно делать, и его убило вполне закономерно. Я как сейчас помню: он вдруг, когда увидел эти танки – все побежали, а он выхватил свой пистолет и точно как полагалось бы в кино закричал: «Вперед! За мной!» – И побежал на этот танк. Никто за ним, разумеется, не последовал: это было настолько бессмысленно – без гранаты бежать с револьвером на танк. Танк приостановился и спокойно его из пушки расстрелял, и когда я обернулся, Ч**ева уже не было…
К сожалению, на фронте за неумение воевать расплачиваются именно так. И это не верно, что там все в равных условиях. Люди, имеющие опыт и умеющие воевать – они все-таки, как правило, сохраняли себя. Тут основной принцип: бояться не надо, но осторожность нужна, потому что от того, что тебя убьют – никакой пользы: ни стране, ни в данном случае сражению. Бывают, конечно, ситуации, когда приходится рисковать, но вот так, переть на танк с револьвером – ну, я не знаю, кажется, ребенок бы сообразил…
– А чем можно было подбить танк? Гранатой? Или бутылкой с зажигательной смесью?
– У нас в то время действовал боевой устав пехоты 1942 года (БУП-42), в котором среди прочего был такой пункт: «Бойцу не страшны танки противника: при приближении вражеского танка…» – и далее там подробно излагалось, как, значит, следует этот танк размазать по местности с помощью гранаты, бутылок и т. п. Я не помню, понятно, точного текста этого пункта, но помню, что для себя мы его переиначили так: «Бойцу не страшны танки противника: при приближении вражеского танка боец уничтожает его гранатой, лопатой и иными подручными средствами».
А если серьезно, идущий на тебя немецкий танк гранатой не взорвешь – лобовая броня у них была очень мощная. Значит, чтобы его взорвать, надо пропустить его над собой или рядом с собой и попасть гранатой в заднюю часть или брюхо танка. На это мало кто способен… А бутылки действительно существовали. У нас был один случай, когда мы тоже в наступлении в Восточной Пруссии зашли в какой-то городок и к ужасу своему на перекрестке увидели, что стоит немецкий танк. Это было так неожиданно, видимо, и для танкистов тоже, и они нас, наверное, не сразу увидели. А впереди меня, рядом, буквально в двух шагах, шел старший сержант, мы с ним только-только о чем-то говорили. Он так растерялся, когда увидел этот танк с немецкими крестами… У него за поясом были и гранаты, и бутылка с горючей жидкостью, по-моему, даже две (он вечно себя обвешивал такими вещами), он выхватил эти бутылки и прямо по танку – ну, на расстоянии трех-четырех метров он от него находился. И тут же успел крикнуть: «Ложись!» – И кубарем от танка, я тоже за дом куда-то свалился… Этот танк полыхнул!
Ему потом дали, по-моему, орден Ленина или Героя Советского Союза – всё правильно. Ну, от неожиданности и от испуга ему это удалось. А вот так, в бою, подпустить к себе танк, как это прописано в уставе, и успеть это сделать при том, что немец тебя видит, – я таких случаев не знаю.
Я даже помню, когда представляли к орденам, то надо было писать, за что. Ну, всегда какую-то залипуху писали. Один раз на батальон попросили, если я не ошибаюсь, пять орденов за то, что якобы было подбито пять танков. Пошла эта бумага в дивизию, и ее вернули обратно, на ней командир дивизии полковник Казак написал: «Не видел подбитых танков. Казак».
А тут, в данном случае, всё налицо: нормальный танк, нормально подбит, и главное, что даже орден дали тому, кто подбил…
А вообще-то по-настоящему противостоять танкам могла только мощная противотанковая артиллерия.
Уличный бой в Николайкене
Городок Николайкен стоял на озерах. Это знаменитые Мазурские озера. По истории я хорошо знал, что там в Первую мировую войну погиб корпус генерала Самсонова – немцы там организовали эффективную оборону. И у меня было предчувствие, что и тут они что-то в этом духе сделают. И действительно, в Николайкене они организовали бешеную оборону: на церковной колокольне установили пулемет, артиллерию поставили за озером с той стороны города и нас начали поливать сильнейшим огнем. Но тем не менее мы в город все-таки сумели ворваться, и это был один из немногих случаев, когда завязались настоящие уличные бои. А городок старый – с очень узенькими, кривыми улочками, идущими то немножко в гору, то немножко под гору… И вот по этим улочкам мы друг за другом гонялись, прятались, стреляли друг в друга из-за углов…
Помню, как я выскочил на базарную площадь, и вот совершенно неожиданно мне первый раз в жизни открылась картина, которую потом я видел столько десятков и сотен раз: большая площадь, ратуша с башенкой, рядом аптека и Bakerei (булочная) – то есть всё то, что обычно бывает на центральных площадях старинных немецких городков. Меня это живописное зрелище тогда так поразило, что вместо того, чтобы стрелять и смотреть, где немцы, я открыл рот и как завороженный смотрел на эту площадь, где ряд таких милых разноцветных домиков и такой красивый шпиль на ратуше, немного поодаль – старинная кирха с колоколенкой… А с колокольни – вдруг очередь из тяжелого крупнокалиберного пулемета… И я даже не то что очнулся, а почувствовал, что меня кто-то тюкнул по голове, и я упал. Оказалось, это мой старшина Иршинский увидел, что я зазевался, и решил меня положить, чтобы, не дай Бог, меня не пристрелили, пока я тут любуюсь чудным видом. Ну, действительно, спасибо ему, потому что пули просвистели прямо тут же…
Как мы разметали «глубоко эшелонированную оборону»
Вся эта беготня по улицам продолжалась, наверное, часа три. Мы к Николайкену подошли до рассвета – было часов шесть утра, когда раздались первые выстрелы и убили нескольких наших солдат. Часов в семь мы в город ворвались, и я думаю, где-то часам к десяти – к половине одиннадцатого вся эта беготня со стрельбой кончилась, и нам приказали отойти, потому что немцы засели в домах, и от того, что мы бегали по улицам, никакого толку не было: они засели в домах и с крыш, со второго этажа поливали нас из автоматов, из винтовок, даже из пулеметов иногда и, в общем, нанесли нам довольно ощутимые потери. Поэтому через вестовых нам всем приказали оттянуться и вернуться на окраину городка. Там к этому времени уже находился наш командир полка подполковник Кольченко с начальником артиллерии, командиры батальонов, много других офицеров.
Командир полка на этот раз был в довольно благодушном настроении и сказал, что мы очень хорошо действовали, что ворвались в город, но то, что мы делали, совершенно недостаточно. И сообщил нам свой план: через два часа, то есть примерно с двух до трех, будет действовать артиллерия, которую уже к тому времени расставил за пределами города начальник артиллерии, – вся полковая артиллерия нанесет методический артиллерийский удар по уже разведанным немецким целям, причем это будет не быстрый артналет, а именно в течение часа такой методический огонь. Ровно в три часа мы должны быть готовы к тому, чтобы начать действовать: нам дали участки – первому батальону, кажется, северную часть города, второму – центральную, нашему третьему – южную часть города.
Было приказано разбиться на штурмовые группы, каждому офицеру взять с собой двух, трех, максимум четырех солдат (офицеров было много, а солдат уже к тому времени было довольно мало) и высаживать немцев из домов: не гоняться за ними по улицам, а именно занимать дома. К этому моменту должны были подвезти большое количество ручных гранат, надо было каждого солдата вооружить пятью-шестью ручными гранатами, самому набить себе карманы гранатами и использовать вот эту карманную артиллерию. Более того, комбатам было разрешено взять 45-миллиметровые пушки, которые у них в свое время начальник артиллерии отобрал, и в случае необходимости действовать непосредственно: прямой наводкой бить по домам, по крышам, где засели немцы.
Надо было точно сверить часы: действовать мы должны были, когда смолкнет артиллерия, начиная с трех часов, но главное было в другом: нам на это отводился ровно час. Ровно в четыре часа мы должны были все спуститься в подвалы домов – там идет бой, не идет бой, – залечь, потому что в четыре часа снова начнет действовать наша артиллерия: за час боя артиллерийские разведчики засекут все крупные немецкие цели и дадут еще двадцатиминутный артналет по этим целям. И ровно через двадцать минут, по окончании артналета, когда уже будет подавлена основная масса этих немецких целей, мы должны были снова продолжать и завершить все свои дела: выбить немцев из домов и в конечном счете выгнать их из города.
Командир полка сказал: «Прошу обратить особое внимание, чтобы всё делалось точно по времени. Часы у всех есть?» У офицеров, конечно, часы были, у солдат были далеко не у всех. «Ну, ничего, Д**, – говорит он начальнику артиллерии, – ты эту башню с часами не трогай, пусть солдаты на всякий случай смотрят на часы, тем более что они еще бьют. Вот как только пробьют четыре часа – прятаться, как в кинофильме «Золушка», чтобы ни одного солдата наверху не осталось». Он еще с таким юмором был, Кольченко.
И, надо сказать, всё это очень неплохо прошло. Я не знаю, может быть, какие-то накладки были, но в общем это была очень грамотно, умно спланированная операция, и факт остается фактом: на Мазурских озерах в Первую мировую войну разгромили два наших корпуса, а в этом случае мы силами одного полка (ну, не одного, конечно, – на соседних участках действовали другие полки нашей дивизии) взяли очень важный укрепленный пункт Николайкен – он стоял на стыке двух крупных озер, и этот прорыв очень много значил. При том, что город был нафарширован немецкой артиллерией и минометами, пулеметами, и хотя дважды были сильные артналеты, у немцев оставалась еще артиллерия – она стояла за городом и тоже вела довольно прицельный огонь, – и большое количество пулеметов, и собственно немцев было очень много, включая снайперов, которые не очень-то легко сдавали эти дома. И бои продолжались – уже стемнело – четыре, пять, шесть часов подряд, и мы в общем в этот день практически не ели (когда командир полка нас вызвал, там кухни где-то были, немножко что-то куснули, но не до того было). И я думаю, что продолжалось это уже часов до десяти-одиннадцати ночи.
Мы с моими тремя солдатами какой-то домик действительно заняли, выкурили из него немцев. И я до такой степени вымотался и устал, что уже не мог дальше двигаться и мне уже было совершенно всё равно, есть в этом доме еще немцы, нет, – я просто свалился на какую-то кровать, которая там стояла, и заснул как убитый. Растолкали меня только с рассветом.
Оказалось, что действительно к этому времени город был уже почти полностью очищен от немцев. Это было вообще героическое сражение, и за взятие Николайкена, «за прорыв глубоко эшелонированной обороны» на Мазурских озерах мы получили грамоты – благодарность Сталина. А я был представлен к очередному ордену, но поскольку меня представляли к ордену только что не каждую неделю, то потом собрали все три представления и дали один орден.
После Николайкена мы получили возможность два или три дня так довольно спокойно двигаться дальше. Но потом мы столкнулись с Хайльбергской группировкой (в районе города Хайльберга). Там стояло несколько немецких дивизий, в том числе танковые дивизии, которые начали оказывать настолько упорное сопротивление, что нам, по сути дела, иногда даже приходилось отступать, иногда приходилось пробиваться по километру в день, не более того. Вот первой ласточкой и была как раз эта танковая контратака под Вернегиттеном, о которой я в другом месте рассказал.
Как мы вдвоем взяли в плен десяток немцев
Обычно мы вставали очень рано: нас поднимали где-то около четырех-пяти утра, и еще до завтрака мы совершали такой небольшой марш-бросок, километров на шесть-семь. Так в общем-то по уставу не полагалось, но поскольку нам надо было проходить большие расстояния (одно время немцы отступали в Восточной Пруссии очень сильно) – мы шли, а потом нам должны были подвозить завтрак и всё такое. Я обычно не дожидался того, что подвозили, а брал двух-трех своих ребят, и мы забирались в окрестные дома. Немцы в Восточной Пруссии эвакуировались полностью, и гражданского населения практически не было, по крайней мере, долгое время в селениях мы не встречали ни одного живого человека, а в домах было всё: молочные продукты, которых на фронте вообще никто не видел, сахар в мешках; кроме того, у них в те времена были такие вакуумные консервы с вареными курами в застывшем бульоне, – надо было за резиночку от крышки потянуть, и можно есть, и это было гораздо вкуснее, чем обычная солдатская пища. И мы обычно по утрам заходили в какой-нибудь домик и быстренько завтракали, а потом к нашей кухне шли в основном попить кипяточку – так называемый чай.
И вот однажды, это было уже после того, как мы прорвали линию обороны и вышли немного к западу от Кенигсберга, – по-моему, городок назывался Лаутерн, – где-то часов уже в 8 утра мы пошли позавтракать в такой домик типа барака. За мной шел мой вечный ангел-хранитель старшина Иршинский. Он всегда таскал с собой автомат, а я, между прочим, во время маршей старался не тащить на себе ничего лишнего, и мои автомат и винтовка (у меня было и то и другое) ехали обычно на одной из подвод где-то сзади. В лучшем случае у меня наган висел, но и тот мне казался тяжелым. Я терпеть не мог носить ни пилотку, ни тем более каску – но каски у нас вообще никто никогда не носил, это только в кино бывают каски, а так вот тащить на себе эту тяжесть – никто из пехотинцев такого никогда не делал.
Я толкнул дверь, зашел в домик и как-то даже растерялся… смотрю: Бог ты мой, полная комната немцев! Кто-то в немецкой военной форме, а кто-то в нижней рубашке – бреется, его форма висит… И я растерялся, и между прочим и они, кажется, растерялись. Причем Иршинский немножко отстал, и я оказался один, а у меня еще и оружия-то не было! И вот стоит какой-то громадный немец, гораздо выше меня ростом, и я вижу – у него на поясе висит пистолет в кобуре (они носили пистолет не сбоку, а спереди немножко). Я так твердо подошел… Я никогда таких команд вообще не подавал, типа «хенде хох», но тут от некоторой неожиданности и, возможно, даже от испуга закричал именно так: «Hande hoch!» Немцы, которые там, один лежал на двухъярусной кровати, другой сидел, третий брился, – они так с некоторым испугом повернулись ко мне, а этот, стоявший рядом, действительно поднял руки. Я единственное, что успел сделать, – я выхватил у него из кобуры пистолет и всё-таки почувствовал себя более уверенно. Наверное, прошло бы полминуты, и они бы опомнились: они все были при оружии. Но по счастью, в этот момент вошел мой друг Иршинский со своим ППШ, из которого стрелять было не так-то просто и легко, но это было очень впечатляюще: точно как на картинках – с автоматом, в пилотке с красной звездой (я-то ходил в папахе без всякой красной звезды – они даже не могли, может быть, сразу сообразить, кто я). Иршинский по-простому – он только эти два слова немецких и знал – сказал: «Hande hoch», – причем не крикнул, а так спокойно, как барин. Ну, тут-то я уже не растерявшись скомандовал всем, что heraus, выходите – выходите по одному и бросайте оружие – всё, как полагалось… И они уже были настолько внутренне подготовлены к сдаче в то время, что это не вызвало никакого ни удивления, ни противодействия. Может, они собирались сдаваться… Они как-то покорно начали по одному выходить из дома, но там-то наших было уже сколько угодно…
И вышло немцев из этого домика человек семь или восемь… Иршинский в это время тоже вышел и говорит мне (он меня называл «младший лейтенант», не добавляя слово «товарищ»): «Младший лейтенант, чего это вы совсем без оружия к немцам ходите?». Я говорю: «Да… так…». Но сам задним числом почувствовал себя не очень гладко.
Конечно, если бы на другом этапе войны… попади я в ситуацию, где было семь или восемь немцев, то они меня элементарно даже без выстрела бы пришибли… Но к этому времени уже чувствовалось, что война проигрывается, и многие немецкие части уже готовы были к тому, что лучше сдаться в плен, чем от нечего делать воевать, проливать без толку кровь.
В тот день в этом городке нашему батальону сдалось еще десятка три немцев, большая часть которых были солдаты вспомогательных войск…
В обороне. Передовая и тыл. Аристократы полка
То, о чем я рассказывал, касалось зимнего наступления в Восточной Пруссии. А до этого мы находились километрах в тридцати от Прусской границы, в северо–восточной части Польши, в районе крепости Осовец. Когда я попал туда, как раз завершилось довольно крупное летнее наступление и наступил период, когда кроме мелких стычек и позиционных боев ничего не происходило: это продолжалось сентябрь, октябрь, ноябрь и декабрь 1944 года, и только 15 января 1945 года началось наступление, а наша дивизия перешла в наступление 17 января. Что мы делали всё это время – четыре с половиной месяца?
Существовала передовая… На передовой там стоял солдатик-славянин в окопчике, в траншее, и где-то метрах иногда в 80, иногда даже в 40 позади него находился командный пункт – полагался бы взвода, но поскольку взводы у нас были очень маленькие, то был уже командный пункт роты. От этой роты полагалось выставлять нескольких солдат на ширину примерно в километр – вообще говоря, роте не полагался полный километр, полагалось меньше занимать позиции, но у нас было примерно километра даже два на каждую роту, на батальон получалось километра четыре, даже пять. И вот в траншеях, которые в конце концов прорыли и объединили в единую такую систему, на расстоянии примерно метров 150 друг от друга стояло по одному несчастному солдатику с винтовкой! То есть весь расчет был на то, что немцы не полезут, потому что если бы полезли – ну, о чем тут говорить… Просто это диктовалось необходимостью – очень малый состав был, нужно по крайней мере трех человек в течение суток поменять, даже если их заставлять по восемь часов мерзнуть в траншее, ночью еще надо усиливать. Так что, конечно, реальная охрана передовой была не очень-то высока, да и на командном пункте (КП) роты в общем было тоже довольно тяжеловато: там было несколько блиндажей для двух-трех офицеров и для солдат, которые отдыхали от пребывания на посту, то есть боевого дежурства в траншее – это называлось пост, – вот, собственно говоря, всё укрепление.
Ну, дальше, еще метров через 300 в сторону тыла находилось КП батальона и всё то, что в батальоне полагалось. Обычно командир батальона и начальник штаба (адъютант старший) были в одном блиндаже, рядом был блиндажик взвода связи, рядом с другой стороны был блиндажик санвзвода, немножко дальше в глубину, обычно за каким-нибудь холмиком, был хозвзвод, где были боеприпасы и где готовили пищу. Да, еще был блиндажик с политработниками (политработников у нас полагалось трое, и в общем, пока мы стояли в обороне, у нас трое и было – замполит, комсорг и парторг)… Вот, собственно говоря, всё, что было на КП батальона.
Дальше, за батальоном – это километра 3–4 от линии фронта, – находился тыл полка (то, что попросту называлось «полк»). Тыл полка был довольно обширный. Во-первых, это был КП и штаб полка и, во-вторых, собственно тылы. Штаб полка – это командир полка, его заместители, начальник штаба полка и четыре его помощника. ПНШ-2 – полагалось так – отвечал за разведку, при нем был взвод полковой разведки. Вот это были вообще оторвы, бандиты, я уж не говорю насчет настоящего мата – я только там его и услышал (так сложилось, что один раз – в наступлении дело было – я оказался вместе с разведчиками). Но, видно, взвод был неплохой: ребята там были крепкие, и когда надо было идти в немецкий тыл и брать языка, какого-нибудь немца скрутить, – им это в общем ничего не стоило. Командир взвода разведки был лейтенант, говорили, что он уже трижды лейтенант, потому что его несколько раз успевали разжаловать в штрафную, потом он выслуживался и опять становился командиром взвода разведки…
Была еще санрота в полку, и вообще была, так сказать, вся аристократия. Что такое аристократия полка? Я имел возможность наблюдать: главные аристократы были – командир полка, его заместитель по строевой части, начальник артиллерии и инженер полка.
Начальник артиллерии, подполковник Д**, вообще был аристократ из аристократов, ходил всегда щеголевато одетым, у него там была своя девушка – Машенька такая, которая была санинструктором в батарее 45-миллиметровок, ее называли «Маша-Сорокапятка», и он с ней так достаточно открыто жил, она даже этим как-то гордилась…
А инженер полка – это вообще, конечно, особая статья. Не помню его фамилии… Светлый такой, высокий, красивый был человек. Ему подчинялись саперные подразделения, которые, по современным представлениям, только занимаются тем, что мины обезвреживают. Во-первых, саперы не только мины обезвреживают, но и мины ставят, потому что нужно же охранить позиции батальона от возможного проникновения противника.
Кроме того, в их ведении было огромное количество инженерных сооружений, начиная от блиндажей. Причем, как всегда и везде, такая легкая коррупция существует: ну, конечно, командиру полка оборудовали прекрасный блиндаж… Ну, уж себе этот инженер оборудовал блиндаж (не помню, почему я к нему однажды попал) – как гостиница «Россия», ей-Богу, как номер: всё дерево, зеркала (где он их натаскал?), прекрасная мебель, то ли двухкомнатным, то ли трехкомнатным он у него получился. У него тоже была девушка, лет девятнадцати, тоже санинструктор – очень милая, худенькая, Лидой ее звали… К сожалению, в конце войны в Пруссии ей попал в голову снаряд – прямо почти на моих глазах… Она блондинка была, все ее светлые волосы залило кровью, я к ней бросился, думал, что можно помочь, но полчерепа было уже снесено… Там мы ее и похоронили, в Восточной Пруссии… Но до тех пор она жила с этим инженером. Вот так он хорошо там устроился…
Был еще комиссар (собственно, заместитель командира полка по политической части – все его называли комиссаром), но он как-то держался в стороне… Был еще смершевец, такой капитан СМЕРШ Карташевский, но, по-моему, он тоже мало влиял на события и как-то к аристократии полка не относился. Вот, собственно говоря, это то, что называлось «полк».
Дальше шли тылы дивизии – это где-то было уже совсем далеко, 10–12 км от фронта. Там уже были прекрасные палатки, строения, чего там только не было! Когда я туда попал в медико-санитарный батальон – три дня лежал там с легким ранением, – меня поразило, что там была даже патолого-анатомическая лаборатория… Были и прачечные, и хлебопекарни, всё на свете – в общем, так сказать, почти гражданка – много женщин… В батальон женщин ни при какой погоде не пускали. Первые женщины появлялись только в тылу полка – врач полка, сестра, санинструкторы. По-моему, в лучшем случае было шесть-семь женщин в тылу полка, а в дивизии – несчитанное количество.
И вот так сравнивать, как на самой передовой стоит один несчастный солдатик в бушлатике, я уже говорил, «славяне» мы их называли – один несчастный славянин с винтовочкой, переминается с ноги на ногу от сырости и холода, а дальше, за его спиной идет рота, батальон, потом полк, а потом дивизия – это уже тысячи людей. И вот на этого одного, который реально стоит там, на передовой, по-моему, приходилось 600–700 всяких командиров, комиссаров, связистов, минеров, инженеров, санитаров, транспортников, этих самых прачек, тех, кто должен кормить, кто должен поить – пищевое довольство, вещевое довольство… Организовано это всё было, конечно, очень и очень неплохо, но сама идея… У меня тогда как-то сам собой возникал образ: гигантская пирамида, обращенная вершиной к немцам. На острие пирамиды – солдат, а потом, всё расширяясь к основанию, она вбирает всё больше и больше людей – сначала десятки, потом сотни, потом тысячи… Но, с другой стороны (это я уже теперь так размышляю), без всего этого – без кормежки, без одежды, без боепитания, без медицинской помощи – солдату было не выжить. Так что не знаю… И это, так сказать, в военно-бытовом плане. А в чисто военном? Без артиллерии, без танков, без авиации пехота была бы беспомощна. А ведь все они располагались на некотором отдалении от передовой.
Наш батальон. Бои в Восточной Пруссии
В батальон входили три стрелковые роты, минометная и пулеметная роты и несколько отдельных взводов: взвод связи, саперный взвод, санитарный взвод, взвод хозяйственный (который включал в себя боепитание и кормежку). Кроме того, в каждом батальоне было управление: командир батальона и адъютант старший батальона (фактически начальник штаба) и вестовой, то есть там было всего три человека. Были еще замполит, парторг и комсорг. Комсорга обычно использовали как писаря, а парторг был резервный человек: если выбывал командир роты или командир взвода (в ротах было три взвода), то его могли поставить на замену, что нередко и делали.
Командиром батальона у нас был капитан Балан долгое время. Потом, когда его ранило во время зимнего наступления в Германии, командиром батальона стал другой капитан – татарин Нигматулин, очень такой, надо сказать, профессионально подготовленный человек. Адъютантом старшим был капитан Андрей Кузин, – о нем я уже говорил, – москвич, человек удивительно образованный для этой категории людей, я считал его своим старшим товарищем, ну даже не товарищем, а прямо молился на него, потому что он очень точно и четко всё умел делать и делал всё как-то очень легко и просто.
Замполитом у нас был капитан с удивительно яркой фамилией Непейвода. Он был по возрасту самый старший в батальоне, потому что большинству наших офицеров было кому 22, кому 23, не знаю точно, но думаю, что не больше 23-х лет, а ему было лет 35–40 – мне казалось, что он вообще глубокий старик. Он был украинец, человек необычайно добродушный и для замполита (в отличие, скажем, от замполита полка) вел себя удивительно благородно и хорошо. Во-первых, он никогда ни с чем не приставал, во-вторых, он не прятался во время боев… Когда было много раненых, он помогал в выносе раненых, когда надо было наступать – он шел с командирами рот, иногда даже вместе с бойцами. Вообще-то профессиональным военным он не был и в боевой обстановке ориентировался неважно, но он и не лез со своими советами.
Минометной ротой командовал Комарницкий, одессит, очень веселый человек, и, в общем, довольно удачно командовал. Там были четыре батареи – большая рота была, минометы у них были 82-миллиметровые, возили их на подводах, у него было, по-моему, четыре подводы – на каждую батарею по подводе. Командиром пулеметной роты был Пономарев. Он какой-то был неудачливый: то его ранило, то он что-то опять был в госпитале, и с пулеметами у нас было плохо – они всё время почему-то выходили из строя.
Полагалась нам и своя артиллерия – две или даже четыре 45-миллиметровые пушечки батальонные, но начальник артиллерии полка велел создать массированный артиллерийский кулак, и поэтому всю артиллерию, и батальонную, и полковую объединил, и по мере необходимости придавал наступавшим или оборонявшимся батальонам.
Командиром хозвзвода у нас был старший лейтенант Лесников, тоже человек уже немолодой, откуда-то из-под Москвы. Он следил за тем, чтобы кормежка шла нормально. Ну, воровства на уровне батальона быть и не могло – там некуда было воровать просто, и нечего, и некуда. Всё, что полагалось, всё, что доставалось, всё, в общем, шло поровну всем. Ну, могли там для командира батальона и адъютанта старшего вместо того, чтобы дать вареную картошку, взять им ее и на сале поджарить… Впрочем, любой боец мог сам куда-то забраться, что мы впоследствии и делали, уже в Германии, и в общем в основном питались, конечно, сами…
Командиром одной из стрелковых рот – я почему-то только его запомнил хорошо – был старший лейтенант Редькин. Пономарев был лейтенант, Комарницкий, по-моему, был старшим лейтенантом. Кузин был капитан, и Балан, и Нигматулин тоже были капитаны. И в общем, на уровне батальона больше чем капитана и не было никогда.
Солдат было очень немного в батальоне. Батальон, вообще-то по идее считалось, должен был насчитывать 700 человек, но так никогда не было. В лучшем случае бывало 400, но даже в самом крупном (первом) батальоне нашего полка было 350, а у нас было, дай Бог, 180–200 человек. Так что батальон был, конечно, не полного состава, но выполнять мы должны были всё и подразделения у нас были все.
Что касается меня, то я был командиром отдельного взвода, то есть находился в прямом подчинении командиру батальона, а фактически – Андрею Кузину. Моими помощниками были старшина Иршинский, откуда-то из-под Брянска, и украинец такой, Титаренко – кажется, старший сержант. Рядовых в разное время было от 6 до 10 человек, в основном белорусов. Мне запомнились двое из них – Бубнов и Аниськов, и еще украинец, младший сержант Луценко.
Помимо участия в общих для всего нашего батальона боевых действиях нам приходилось заниматься самыми различными вещами: разведкой, так как в батальоне не было специального разведывательного подразделения (взвод разведчиков был только в полку), или обеспечением порядка и правильности движения батальона во время переходов. Но самым важным и самым сложным в нашей работе было обеспечить своевременный вынос раненых с поля боя. Работа эта была не из легких: доползти под огнем немцев до упавшего солдата, разобраться, ранен он или убит, и оттащить его на себе метров на 100, а то и на 300, не имея возможности маскироваться и отстреливаться… Причем полагалось тащить не только раненого, но и его оружие – винтовку, пулемет, противотанковое ружье. Неудивительно, что за вынос, кажется, двадцати раненых с поля боя (обязательно с оружием, иначе не считалось) полагался орден Ленина – такая же награда, как за три уничтоженных немецких танка.
Во время тяжелых боев людей в санвзводе катастрофически не хватало, и мне помогали как «сверху», так и «снизу». Из санроты, которая была при полку, к нам присылали офицера – его фамилия, помнится, была Минько – и 5–6 солдат-санитаров. Кроме того, в каждой роте – то, о чем я рассказываю, это батальон стрелковый – в каждой стрелковой роте было 3 или 4 человека, которые хотя и были бойцами, но у них была вторая специальность – санитар: когда были сильные бои и многих людей ранило, то они вытаскивали их с поля боя.
Моя же обязанность была организовать разумную деятельность всех этих людей: я бегал, распоряжался, как что кому делать, а собственно медицинскую помощь оказывали Иршинский и Титаренко. Главное же было поскорее отправить тяжелораненых в санроту и не дать им умереть по дороге.
На мне, как я уже упоминал, лежала также ответственность за передвижения батальона на марше. Дело в том, что после инцидента на Мазурских озерах, о котором я уже подробно рассказывал, Кузин понял, что, во-первых, ему не обойтись без офицера, ответственного за движение батальона, и, во-вторых, что я хорошо разбираюсь в топографии. Вот он и решил, что во время боев я буду заниматься ранеными, а между боями буду выполнять часть его обязанностей, а именно осуществлять топографический контроль движения батальона на марше, контроль за соблюдением правил движения и совместно с командирами рот – организацию самого движения.
Полагалось, чтобы примерно в 100–200 метрах впереди было боевое охранение, и по бокам примерно в 100 метрах должно было быть фланговое охранение – надо было следить, чтобы солдаты из боевого охранения не «прижимались» к идущим по дороге, а действительно были на нужном расстоянии, могли вовремя предупредить, что было очень существенно, потому что не раз мы попадали в ситуации, когда мы идем вроде бы свободным маршем по дороге, а тут вдруг ни с того ни с сего начинается фланговый обстрел, и если бы не охранение, то основная масса солдат попадала бы под обстрел. Надо было следить за тем, чтобы мы не сбивались с курса, проложенного по карте, потому что в Германии дорог очень много и выбор страшно затруднен – всё время какие-то перекрестки, можно пойти налево, направо.
Мне приходилось – собственно говоря, Кузин от меня этого и требовал, – чтобы я время от времени проверял, на каком расстоянии идет охранение и идет ли оно вообще (можно было представить, что ребята просто, так сказать, сачканули и пошли в строй). И мне приходилось бегать – сначала впереди колонны, потом по флангам – смотреть, на месте ли они… И вот, помню, один раз, не доходя до Николайкена, еще не рассвело, я бегу впереди колонны и вдруг смотрю: на обочине большака, по которому мы шли, лежит убитый солдат из охранения, и буквально в течение секунды, не успел я подать сигнал, что солдат убит, как начался ураганный обстрел. Ну, командиры рот, надо сказать, сразу сориентировались, дали команду: к бою, залечь. Мы тут же за дорогой заняли боевые позиции, и дальше уже начался нормальный бой…
Позже, когда у нас выбили многих офицеров – командиров взводов, Кузин мне поручил командовать (не снимая с меня всех других обязанностей) еще и стрелковым взводом. Правда, стрелковый взвод был такой, что лучше бы его и не было: всего 8 человек, а во взводе полагалось иметь 20 человек. И воевать, имея восемь человек, – это дело обреченное. Но тем не менее как-то справлялись и как-то двигались. Тем более что, начиная с Мазурских озер, марши уже кончились и начались сплошные неприятности, нужно было буквально каждую маленькую деревушку, каждый пригорок брать с боя. Вот тогда, собственно, у нас и пошли потери. И мы таким образом добрались почти до самого Балтийского моря. Мы шли в северо-западном направлении, то есть всю Восточную Пруссию фактически пересекли по диагонали, и должны были выйти (собственно, потом и вышли) в район города Эльбинга – теперь это Польша, Эльблонг называется. Там примерно километрах в 15–20 от побережья шла большая бетонированная автотрасса Кенигсберг – Берлин, высокая такая, это было как бы естественное укрепление, и за этой трассой немцы окопались с тяжелой артиллерией, с большими силами и не подпускали нас к морю, чтобы мы их не отрезали (мы вышли за Кенигсберг: Эльбинг примерно уже километрах в 70 или 80-ти от Кенигсберга по этой трассе). Мы должны были эту трассу преодолеть.
И вот тут-то мы окончательно и выдохлись, тут мы понесли огромнейшие потери, и до моря нам так дойти и не удалось. Надо сказать, что когда немцы давали себе команду обороняться до последнего, они оборонялись очень упорно, и нашему батальону, всему нашему полку, в общем, не удалось перерезать этот автобан. Нас в батальоне осталось что-то человек одиннадцать вообще. Уже и Кузина ранило (но легко, в руку, он потом вернулся), уже и Балана не было, и, собственно говоря, и офицеров-то не осталось: Редькин был ранен, и Комарницкий был ранен, и Пономарев был ранен. Офицеров оставалось – Нигматулин и я – всё, еще несколько сержантов и солдат. И тогда пришлось уже сообщить в полк, что нас фактически не осталось. Ночью нас заменили: пришла какая-то другая часть, а нас сняли – всю дивизию. Видно, такие же потери были и в других полках и батальонах.
Так мы до моря и не дошли: мы шли-шли, просекли всю Восточную Пруссию от Граево, от границы Польской, но вот не дошли до моря 15–20 км.
Нас сняли на отдых, но отдыхали мы недолго, потом нас направили под Кенигсберг. Вернулись многие с легкими и средними ранениями: вернулся Кузин, вернулся Комарницкий, еще два или три офицера вернулись в часть. Ну, нам там прислали и новых людей, и мы, конечно, пополнили свои ряды. Это уже было в конце марта, а в апреле был штурм Кенигсберга.
2. Кёнигсберг – Королевец
Перед тем как взять Кенигсберг, его очень сильно бомбили. Говорят, что бомбили англичане и американцы, но, по-моему, его бомбили и наши, но это несущественно… Только после двух или трех дней сильнейших бомбардировок начала двигаться наша сухопутная армия – танки и пехота. При этом Кенигсберг был окружен целой системой больших фортов, каждый из которых защищало человек 60, может быть, 80, вокруг они были заминированы, из них стреляли – такие крупные доты, целые форты. По-моему, их было 10 или 12 вокруг города: у меня есть карта, можно посчитать и посмотреть. Каждый полк и даже целая дивизия знали, какой форт они должны взять…
Мы долгое время находились в маленьком, не тронутом войной живописном городке на берегу Прегеля – Прёйсиш-Арнау, где мы готовились к боевым действиям: нам построили модель этого форта, мы знали, что мы должны будем такой форт брать, и упражнялись в этом – как бы репетировали, что мы должны делать.
5 апреля ночным маршем мы перешли на исходные позиции в маленький городок Коммен – там был немецкий аэродром, разбомбленный полностью, – и 7-го рано утром, примерно в шесть утра, мы начали свое движение вот сюда:
Наша дивизия должна была наступать тремя полками: один полк (не помню, какой именно, 91-й или 93-й) должен был пройти до форта, наш полк – 95-й – должен был этот форт ослепить или взять, третий полк должен был, минуя форт, идти к Кенигсбергу.
В действительности мы на протяжении почти всего времени – часа три с половиной – просидели в районе деревушки Мандельн, и к моменту, когда полк – 91-й или 93-й, – один из полков нашей дивизии нам расчистил путь и мы продвинулись к форту, то уже на подступах мы увидели, что форт выбросил белый флаг… Из форта начали выходить немцы небольшими группками, вышел с одной из них и начальник форта седоватый оберет – полковник, и как раз так получилось, что мы были недалеко, он увидел единственного прилично одетого человека, а у меня была форма, которую нам прислали из Англии (коверкотовая гимнастерка и т. д.), и хотя я был не Бог весть кто – младший лейтенант, но от солдат я все-таки отличался. И он подошел ко мне… Да, опять же его удивило, что я к ним обращался по-немецки, и он понял, что я по-немецки говорю. Как полагалось, мы организовали выход этих людей: они должны были сбрасывать свое оружие и идти дальше в тыл, а перед этим у них полагалось снять погоны и знаки отличия – там кокарды и всё прочее (они сами это делали). У этого полковника была удивительная планка с орденами, и я не удержался и сказал: «Herr Oberst…» – в общем, что сейчас у вас этого всё равно не будет, дайте-ка это мне. И она у меня сохранилась… У него был и рыцарский крест, и железный крест, я так до конца и не понял всего, но это были очень высокие награды. Вообще, полковник Вермахта – это фигура. Не знаю, был ли он комендантом форта или начальником системы обороны на юго-востоке Кенигсберга. Я ни имени его не спросил – очень жалею, надо было, конечно, как-то спросить. Такое породистое лицо, красивый был человек… Надеюсь, что он выжил. Ну, сейчас-то его, наверное, уже нет на свете – тогда ему было лет 35–40, если не больше…
Вот этот форт сдался (остальные еще не сдались), после чего нам изменили план: то есть 91-й полк пошел вглубь по направлению к городу, а мы, как бы обтекая Кенигсберг, пошли в городок Ляут, и здесь мы заночевали. А 8-го утром мы получили приказ двигаться по проселочным дорогам в сторону Кенигсберга, но тут уже никакого сопротивления не было.
Дело в том, что вообще немцы очень дисциплинированные люди. Если они уже проиграли что-то, то они нормально отступали: из подворотни практически не стреляли и очень организованно всё делали – организованно наступали, организованно сдавались, организованно удирали. Оборона была вокруг города, и уже после того, как прорвали эту оборону, ну, с помощью, действительно, танковых атак, артиллерии, воздушных бомбардировок, они в городе сопротивления практически не оказывали, вот только на окраинах, и единственно, куда они отошли, – они отошли к району порта и, по-видимому, там еще не закончилась эвакуация людей из города и каких-то там ценностей, войск – не знаю, – там, действительно… они туда не подпускали, и там завязывались бои. А центр города оказался вообще в совершенно уникальном положении. Нашим туда идти в общем, видимо, еще не было приказа, а немцы уже оттуда ушли… Город, по крайней мере в центре и в восточных районах, остался практически без защиты, поэтому мы дошли очень быстро, буквально форсированным маршем до района Закхаймер Аусбау и здесь, у этой речушки, остановились.
Это было примерно часов в двенадцать дня 8 апреля, может быть, даже и раньше. И поскольку ясно было, что мы здесь будем долго и нудно стоять, то, как это не раз бывало – я всегда так делал, с одним из моих солдат, младшим сержантом Луценко, с разрешения начальника нашего штаба – Андрея Кузина – пошел в город… Мы просто пошли бродить по совершенно пустому городу. План Кенигсберга у нас был, я хорошо знал город (выучил названия улиц заранее, перед наступлением). И поскольку я вообще любил всякие там рыцарские штуки – я знал, что там тевтонский замок, и мы пошли к этому замку… Просто пошли, как на прогулку. Вот удивительно: огромный город, население почти полностью исчезло… Мы, по-моему, вообще не встретили ни наших, ни немцев. Так мы прошли, наверное, километра три, может быть, два – по совершенно пустынным улицам. Правда, по некоторым улицам уже невозможно было пройти – там начались пожары, приходилось их обходить… Помню, мы куда-то зашли перекусили – просто в какую-то квартиру зашли: дверь была выбита, а банки с консервированной курицей, как они делали в то время, стояли. Взяли, съели что-то, пошли дальше…
И я его потянул в замок, и мы ходили по всему этому замку… Единственно, там действительно какой-то немец был, который, насколько мы поняли, был там смотрителем. Мы очень обрадовались, что какая-то живая душа там была. Он там от нас не то что прятался, но как-то ёжился, очень, видимо, боялся…
В замке я был очень долго, думаю, что я бродил там минимум два, может быть, даже три часа, потому что замок был очень интересный и я всё хотел там посмотреть…
Вот это я очень хорошо помню, как мы зашли в ворота и стали ходить по галерее. Мы зашли там в 5 или 6 комнат, в которых уже мало что оставалось. В одной из них на полу, среди мусора, битого стекла и осыпавшейся штукатурки что-то блеснуло. Это была серебряная медаль. Я поднял ее, и меня поразило, что надпись на ней на русском языке.
Еще две комнаты были совершенно пустые – помню только рамы от снятых картин, а в следующей комнате я увидел остатки панелей из янтаря, но янтарь был уже почти весь демонтирован – процентов, наверное, на 70 – на 80, но какие-то кусочки там еще оставались (помню закопченное зеркало в янтарном обрамлении). Только через много лет до меня дошло, что я видел тогда то, что осталось от Янтарной комнаты из Екатерининского дворца в Царском Селе. Школьником я не раз видел эту комнату, восхищался ее красотой, но, наверное, не понимал ни ее ценности, ни ее уникальности. Думал, что такие же отделанные янтарем комнаты могут быть в любом дворце или замке, тем более в Восточной Пруссии, где добывали янтарь…
Пока я что-то там разглядывал, этот мой младший сержант Луценко подозвал этого немца и пытался с ним говорить о чем-то, там с помощью жестов, коверкая при этом украинские слова – думал, наверное, что так будет ближе к немецкому и немец его лучше поймет. Я тоже его что-то спросил, и, в частности, вот помню как раз эту фразу, я говорю: «Wo ist andere Teil diese Bernsteinzimmer?», что означает: «А где же остальная часть янтарной комнаты?». Он ответил, что да, вот она упакована в ящиках там, в подвале. Но мы не пошли в этот подвал, и я не видел этих ящиков… Постепенно темнело, и мы не стали задерживаться в замке… Я думал, что мы на следующий день придем туда же, но когда мы вернулись к нашему батальону, к нашему полку, то выяснилось, что нас отводят от Кенигсберга, мы не должны были идти в город, а должны были отойти примерно километров на 10 в сторону и расположиться в городке Нойхаузен-Тиргартен…
На следующий день из-за того, что мы отходили от Кенигсберга и располагались на новом месте, мы в город пойти не смогли, а еще через день я решил всё-таки опять пойти в Кенигсберг. На этот раз я уже не взял с собой солдата, а договорился со своим приятелем, лейтенантом Ф*** (он считался парторгом нашего батальона), – договорился отправиться в город. Там я хотел разобраться с этим замком, ну и вообще… посмотреть, нельзя ли там немножко за девочками поухаживать, что всегда было очень кстати в нашем возрасте. И мы действительно с ним пошли.
У нас были всякие приключения по дороге, но главное, что уже к этому времени войск туда понаехало! Все, кто не брал Кенигсберг, все приехали туда.
Мы, конечно, что говорить, люди не святые: мы, что могли, то брали, но у нас были вещмешочки, ничего большего взять было нельзя, а тут… Ну, танкистам тоже не очень давали заниматься трофеями: в танк барахло нельзя было класть – с этим было строго. В самом лучшем положении были авиаторы: у них были грузовики «доджи» и «студебеккеры», и они на огромных грузовиках шпарили и чего только не вывозили из города, начиная с хрусталя, модного тогда, всяких горок, каких-то радиоприемников… и прочее, и прочее… Мы только диву давались, как шныряют, буквально колоннами, эти грузовики, которые всё оттуда вывозят. И когда мы подошли к району замка, то замок… вообще туда уже невозможно было подойти: всё кругом горело, и сам замок горел уже, и рядом всё горело, и в замок я уже не попал больше…
Неподалеку там была гостиница – «Альгамбра», кажется, или «Альказар», да, «Альгамбра» она называлась. Ну, мы зашли в эту гостиницу, там были бары и всё такое, что-то там даже оставалось – какая-то еда и питье, чем мы и занялись, но там уже тоже было разрушено многое, и когда еще через пару дней я попал в Кенигсберг, то уже и она сгорела и рухнули все этажи… И с горя мы пошли к собору – там, неподалеку, – собор был абсолютно целый и еще не горел, к могиле Канта, и потом мне почему-то очень хотелось попасть в университет, и мы пошли к университету. Университет настолько был целый и еще настолько не было пожара, что во дворе (уже кто-то, видимо, там шуровал) выбросили огромное количество всяких книг, и они (бумага!) не горели, а просто лежали кучами. И я стал разбирать эти книги, думал, что вот как бы хорошо было себе их взять. Одна книга была – я почему-то хорошо помню – Ницше, «Так говорил Заратустра». И я ее даже взял с собой, но потом всё-таки не стал таскать, выбросил… А больше всего там оказалось медицинских книг. Я даже подумал, что надо моему папе-врачу привезти на память какую-нибудь немецкую медицинскую книгу, что это будет очень хороший подарок, но опять-таки, тащить это из Кенигсберга в Россию было мало реально.
Мы там провели какое-то время, ну а дальше уже начинало смеркаться, мы решили заночевать в городе и пошли искать каких-нибудь девушек, у которых можно было заночевать. В конце концов нашли – одну звали Шарлотта, другую Лизхен, но тут я уже подробностей рассказывать не буду…
Через какое-то время нас из Нойхаузена-Тиргартена отправили в Кенигсберг. Наш батальон занял три городских района (Амалиенау, Хуфен, Юдиттен) и охранял порт. Дома были пустые, поэтому каждый офицер занял большую квартиру. Я там облюбовал себе какую-то пятикомнатную квартиру, где целых две недели жил, пока мы находились в Кенигсберге… И на территории одной из наших рот был зоопарк, и в этом зоопарке сохранились даже какие-то животные, в частности, бегемот, о чем писали тогда во всех газетах, и фронтовых, и не только фронтовых. В зоопарке еще продолжал работать немец-смотритель. Он старенький был – ну, если мне там было 18 лет, а ему было лет 50, то мне он уже казался стареньким… Вообще, надо сказать, эта дисциплинированность немцев в очередной раз поражает. Город эвакуировали, все бежали, конечно, нас боялись, потому что мы действительно могли и пристрелить в случае чего, и вообще не лучшим образом, конечно, обращались с немцами. Но вот этот человек был, скажем, смотрителем зоопарка, и он всё равно остался – не мог он своего бегемота бросить. Я даже не знаю, как он его кормил несколько дней, прежде чем наше начальство не обратило на это дело внимания и начали ему даже паек выписывать (не знаю, чем они там кормятся). Да, еще бегемот был ранен. Его какими-то осколками поранило, и еще выписали ему риваноль и ихтиоловую мазь: ему делали риванолевые повязки и смазывали ихтиоловой мазью. Ничего, по-моему, он выжил, во всяком случае, когда мы оттуда уходили, он был в порядке.
И то же самое касается этого музея. Какой-то человек… ну, что ему этот музей? Город уже сдан, что могли – вывезли. Нет, он там остался и вот ходил за нами по залам… Может быть, он и не был смотрителем: удостоверения у него никто не спрашивал… Нет, видимо, он имел отношение к музею, потому что он довольно внятно отвечал на наши вопросы. Я уже не помню, о чем мы там его еще спрашивали – меня интересовала не только эта янтарная комната. Меня, например, интересовали портреты: там ни одного портрета почему-то не осталось – музей без портретов… И особенно там был интересен, конечно, отдел орденов и медалей. Я помню: я подобрал там несколько орденов, сунул в вещмешок, и вот это как раз моя беда была. Я его оставил где-то у своего помкомвзвода, и там пришли, конечно, тыловики, в частности, вот этот замечательный комиссар, замполит полка – подполковник Безуменко (правда у него такая фамилия была), и под предлогом, что нечего загружать всякими там крестами и прочей фашистской нечистью наши вещмешки, стал проверять всё, что у кого лежит, и перекладывать к себе. Думаю, что они у него и остались. Очень хорошо, что какие-то вещи у меня в вещмешке не лежали: я их просто туда не положил. Во-первых, эту серебряную медаль я оставил – положил ее в карман гимнастерки, и вот ордена, то есть планку с орденами, снятую у полковника, когда сдавался форт перед Кенигсбергом…
– Насколько Вы уверены, что то, что Вы видели тогда, была действительно Янтарная комната?
– Я хочу еще раз подчеркнуть: мне и в голову тогда не пришло, что это могла быть та самая Янтарная комната. Только лет через 10–15, наверное, когда об этом стали говорить, и соотнеся всё, что я видел, всё, что читал, и всё, что слышал, я понял, что вообще эта комната была единственной в своем роде, что в действительности в Кёнигсбергском замке такой комнаты исходно не существовало. Я понял, что видел часть той самой комнаты – остатки того, что было в Царском Селе.
– После пожара замок был полностью разрушен и его вообще снесли?
– Нет, снесли его через много лет. Сначала он сгорел и стоял, конечно, горелым пятном, и когда я этот замок увидел уже недели через две или через три, когда мы опять попали в Кенигсберг, он уже приобрел тот вид, в котором я потом его через много лет увидел. В 58-м году я опять оказался в Кенигсберге, а то, что я сейчас рассказываю, было в апреле 45-го, значит, это было через 13 лет… В 58-м году абсолютно замок был точно таким же, каким он был 13 лет назад, но не когда я его видел целым и не тогда, когда я его видел в огне горящим, а каким он был, ну, скажем, числа 25 апреля. (10-го апреля, считается, взяли Кенигсберг, по-моему, немножко все-таки мы его взяли пораньше, числа 8-го или 9-го… потом мы в этом районе были практически до майских праздников.) Где-то в самом конце апреля уже там всё погасло. И вот он (замок) так стоял, таким же он был на протяжении последующих лет (в 60–70-е годы я часто ездил отдыхать в Ниду и через Кенигсберг обязательно проезжал – Калининград он уже назывался). И вдруг в один прекрасный год я приезжаю, смотрю – никакого замка уже вообще нет, даже этих развалин – довольно живописных, кстати, развалин, – их к чертовой матери срыли, сделали там какую-то горку, и следа не осталось от всего этого. Это было очень обидно…
– А что стало с подвалом, где стояли ящики с Янтарной комнатой?
– Повторяю, я в подвал не заходил. Я думаю так – вот вообще мое представление, хотя оно основано на очень незначительном знании – оно заключается в следующем: что, по-видимому, музей в Кенигсбергском замке немцы вообще весь старались вывезти, но времени не хватило, и не успели (они не ожидали такого стремительного наступления, и Кенигсберг не был готов к тому, что он будет так быстро взят). Часть музейных экспонатов успели сложить в ящики, и часть успели вывезти – разных вещей, там, я не знаю, картин, в частности, по-видимому, и эту Янтарную комнату. Но во-первых, часть Янтарной комнаты, которая была в ящиках (в подвале замка 8 апреля), не успели вывезти, а во-вторых, та часть, которую просто не успели демонтировать, она погибла в огне – безусловно погибла в огне, потому что янтарь очень легко плавится… А те ящики, что были в под валах, я думаю, что если успели до пожара наши доблестные летчики – они все эти ящики не глядя на машинах увезли (так же, как они таскали ящики с водкой, мебель и какие-то там носильные вещи… в общем, всё, что можно было, всё они на машинах увозили, они и это увезли). И это уже, конечно, кануло. Потому что даже если они это увезли, они, как и я тогда, не осознали, что это часть знаменитой Янтарной комнаты, просто это были какие-то красивые вещи из такого красивого камня, вот он пошел потом, наверное, не знаю, на бусы, на браслеты, на рукоятки для финских ножей, на что-то еще… И уж тут-то искать совершенно бессмысленно. Но часть, по-видимому, действительно ушла в Германию.
Вот как мне представляется, сложилась судьба Янтарной комнаты. Какую-то часть увезли в Германию, минуя Кенигсберг, когда Янтарная комната находилась еще в Царском Селе. Большая часть, перевезенная немцами в Кёнигсбергский замок, погибла во время пожара. Возможно, что-то успели растащить из замка в процессе общей «погони за трофеями». Наконец, что-то немцы могли забрать с собой во время эвакуации Кенигсберга.
2000–2002
Постскриптум к новелле «Кёнигсберг-Королевец»: мое интервью РИА «Новости» 23 июня 2004 г. по поводу книги К. Скотт-Кларк и А. Леви «Янтарная комната»
Я отношусь к числу тех людей, которые очень тесными дружественными узами связаны с Великобританией. Я многократно бывал в этой стране, читал лекции в Кембриджском, Бирмингемском, Лондонском, Эдинбургском университетах. На протяжении 14 лет вместе с Ианом Спротом (министром в правительстве Маргарет Тэтчер и Джона Мейджора) мы готовили и издали полное собрание сочинений Пушкина на английском языке. В России еще задолго до перестройки я издавал Роберта Бернса, английские и шотландские баллады, современную английскую поэзию. Англичан я считаю дружественными людьми. Поэтому, когда появляются такие безответственные и ничем не подкрепленные заявления, мне, конечно, вдвойне больно – и как бывшему офицеру Красной армии, и как теперешнему профессору, который старается внести свой вклад в сближение российской и английской культур.
Книга Кэтрин Скотт-Кларк и Адриана Леви сама по себе довольно безобидна. Плохо то, что средства массовой информации, представляя ее, делают прямо-таки оскорбительные заявления. Например, заявление радиостанции «Свобода»: «…Янтарную комнату сожгла Красная армия». Оно попало в Интернет и повторялось на все лады на протяжении десяти дней.
Что касается самой книги, то она, скорее, наивна и написана не очень компетентными людьми. Давно известные факты выдаются здесь за сенсацию. То, что пожар в замке начался через два или три дня после взятия города, – это довольно широко известно. Есть фотография, сделанная на следующий день после взятия Кенигсберга: наши танки стоят около замка, который еще не тронут огнем. Эта фотография была опубликована в журнале «Фронтовая иллюстрация» еще тогда. В 2003 году я передал ее немцам, и на выставке в Бонне, посвященной Второй Мировой войне и русско-немецким отношениям, эта фотография экспонировалась на протяжении нескольких месяцев. Она вошла в каталог с очень характерной подписью: «Фотография, которая обошла весь мир. Советские танки у Кёнигсбергского замка».
Так что говорить о том, что Скотт-Кларк и Леви сделали здесь открытие, по меньшей мере неадекватно. И не надо было разбирать, как они пишут, три тысячи документов. Проще было посмотреть на фотографию, которая всем известна, которая была на международной выставке в Бонне.
Второй факт, который они выдают за сенсацию – это то, что Янтарная комната находилась в подвале замка в ящиках. Об этом неоднократно писалось во многих книгах, посвященных Янтарной комнате. Я сам об этом не раз говорил. Я был в замке еще накануне, когда город еще не был взят. Служитель замка сказал мне, что в ящиках в подвале находятся янтарные панели. Впрочем, тогда это меня мало интересовало…
Там же, где нет документов, авторы просто прибегают к каким-то ненужным домыслам, но при этом им не хватает исторического мышления – они себе не представляют ни той эпохи, ни той войны. Например, они пишут, что в замке были расквартированы части Красной армии… Это полное незнание того, что могло происходить и что происходило: как только город был взят, почти все войска были из него выведены и расквартированы в окрестностях. К тому же, в самом городе сохранился огромный, совершенно нетронутый жилой фонд…
Далее, насчет этого пожара. Здесь, опять-таки, полное непонимание того, что происходило и что могло происходить. Ни одна наступающая армия никогда ничего не сжигает. Если люди занимают город или деревню, они должны где-то переночевать, поесть, а вслед за ними будут идти обеспечивающие их части, с боеприпасами, провиантом, другим снабжением – они тоже должны где-то жить. Поэтому никто никогда ничего подобного не делает.
Что касается самого Кенигсберга, то там действительно были сильные бомбежки. Бомбила и наша, советская авиация, и англо-американская авиация. Вокруг города были очень мощные укрепления, и наша авиация бомбила фугасными бомбами эти укрепления, чем очень помогла продвинуться пехоте. Англо-американская авиация бомбила прилегающие районы, но это тоже были по существу окраины – центр они не тронули. При этом в ход шли не только фугасные, но и зажигательные бомбы, которых у нас вообще не было на вооружении. И тогда, действительно, начались от зажигательных бомб пожары. До замка они дошли где-то на второй или на третий день. Всё это напоминало лесной пожар. Ликвидировать его было невозможно: населения в городе почти не было, средств для тушения не было, наша армия к этому времени достаточно устала – почти три месяца с боями пробивались к Кенигсбергу через всю Восточную Пруссию.
Авторы книги говорят о какой-то халатности. Как они себе это представляют? Что, в составе наступавших войск находились музейные работники, которые знали, что там находится Янтарная комната, стали ее охранять, но по халатности сожгли? Да солдаты и понятия не имели, что в этом замке музей и что там вообще что-то может быть из России. Никто тогда не слышал о Янтарной комнате, о том, что немцы ее вывезли из Екатерининского дворца. Это все выяснилось гораздо позже. Мы этого не знали и знать не могли. Наша задача была гнать немецких фашистов, которые напали на нашу страну, – вот этим мы и занимались.
Когда я сам увидел в одном из помещений замка на стене панель с янтарем, мне подумалось: вот интересно, и у них здесь янтарь. Я был тогда совершенно уверен, что в любом замке могла быть такая же отделанная янтарем комната, какую до войны я видел в Царском Селе.
Ну и, наконец, сама постановка вопроса. Здесь я абсолютно согласен с директором Эрмитажа Михаилом Пиотровским. Война есть война – на войне погибли миллионы людей, уничтожены сотни тысяч зданий и культурных ценностей. И ответственность за это несет тот, кто начал войну. Поэтому говорить в этой связи о Красной армии – это просто неэтично, это свидетельствует об отсутствии какой бы то ни было компетентности, исторического взгляда. Недостаточно просмотреть три тысячи документов, надо еще все-таки представлять, что такое была та война и кто ее вел.
Я считаю, что авторам книги надо было быть все-таки немножко более сдержанными и более ответственно отнестись к тем материалам, которые попали к ним в руки.