Петух в аквариуме – 2, или Как я провел XX век. Новеллы и воспоминания

Аринштейн Леонид Матвеевич

Пушкинский Дом

 

 

После того, как я распростился с Военной академией и вернулся в Ленинград, центром профессиональных и духовных интересов стал для меня Пушкинский Дом.

Пушкинский Дом часто путают с домом на Мойке, 12, где была последняя квартира Пушкина, а теперь – мемориальный музей. В действительности, Пушкинский Дом – это научно-исследовательский институт, где хранятся и изучаются рукописи русских писателей с самых ранних времен до наших дней. Мало кто знает, что эта работа лежит в основе высочайшего качества (в смысле достоверности текстов) многочисленных изданий Пушкина, Лермонтова, Грибоедова, Толстого, Тургенева и многих других. Изучаются не только рукописи произведений, но и биографии писателей, их письма, их окружение, культурная среда – всё то, чем воспользуются потом те, кто пишет школьные учебники, монографии, энциклопедии или просто книги о писателях и их времени.

Полное название этого замечательного учреждения звучало в мое время так: Институт русской литературы Академии наук СССР, и в скобках – Пушкинский Дом.

Я впервые попал в Пушкинский Дом в 1949 году еще студентом – там работал руководитель моей дипломной работы членкор (в дальнейшем академик) Михаил Павлович Алексеев. На филфаке Ленинградского университета было тесно, и на кафедре зарубежной литературы ни у кого – будь ты хоть трижды академик – своего рабочего места не было. А в Пушкинском Доме у Михаила Павловича был целый кабинет, где он принимал студентов, аспирантов и других посетителей.

Мне нравилось бывать в Пушкинском Доме: парадный вестибюль с мраморной лестницей, интерьеры с изящной мебелью из царских дворцов, попавшей сюда после революции, никакой суеты, тишина, атмосфера спокойного достоинства.

 

Я приобщаюсь к пушкинистике

После университета, то есть с 1950 г. я попеременно жил в Ростове, в Свердловске, в Шахтах, в Твери, в Москве, но несколько раз в году бывал в Ленинграде. С Михаилом Павловичем я переписывался, а приезжая в Ленинград, сразу же отправлялся общаться с ним в Пушкинский Дом. Именно общаться, ибо участия в научно-исследовательской работе Пушкинского Дома до начала 70-х годов я не принимал.

Научно-исследовательская деятельность меня тогда не слишком привлекала. Занимался я ею лишь в той мере, в какой это было нужно для диссертации («ученым можешь ты не быть, но кандидатом быть обязан») или для участия в научных сборниках, что в провинциальных вузах, где я преподавал, ценилось исключительно высоко.

Преподавательская работа, напротив, мне всегда очень нравилась. Я любил читать лекции и понимал, что мне это удается, любил общаться со студентами и (что греха таить) ловить многообещающие взгляды студенток… Что по сравнению с этим могла дать научная работа!

Совсем по-другому относились к научной деятельности мои старшие друзья и наставники Михаил Павлович и Юрий Давыдович Левин, с которым я подружился еще в университете и который теперь тоже трудился в Пушкинском Доме. В их шкале ценностей научная работа занимала самое высокое место, тогда как преподавание находилось неизмеримо ниже. И тот и другой не раз подталкивали меня заниматься «настоящим делом». Михаил Павлович, который знал меня с третьего курса университета и проверил на дипломной работе о Маргарет Гаркнесс (я писал об этом выше), считал, что у меня какие-то особые способности к историко-литературным разысканиям, и не раз упрекал за то, что, как он говорил, я «зарываю свой талант в землю».

Во время одного из таких разговоров он сказал: «Вы, наверное, знаете, что когда Пушкин был в Южной ссылке, он сблизился с английским врачом философом-атеистом доктором Гутчинсоном. Что это за личность и почему им так заинтересовался Пушкин, так пока никто и не прояснил. Вы уже достаточно натренировались на Гаркнесс, на этом, как его, Брэмсбери, на Ваших забытых социалистических поэтах, которых, откровенно говоря, невозможно читать даже в прекрасном переводе Юрия Давыдовича. Переключите-ка свой замечательный талант на одесского знакомца Пушкина доктора Гутчинсона!»

Биографией Пушкина я, по правде сказать, тогда не интересовался, хотя искренне любил его поэзию и знал многие его стихи наизусть. Как он попал в Южную ссылку, что он там делал, я, если и знал в школьные годы, то уже изрядно позабыл. О докторе Гутчинсоне я, естественно, нигде и никогда не слышал. Но подумал: раз Михаил Павлович так подробно об этом рассказывает и предлагает мне этим заняться – надо попробовать.

Занялся я этим далеко не сразу, а когда решил, что пора уже заняться, не очень представлял, с чего начать. Я уже по опыту знал, что если Михаил Павлович говорит, что ему что-то не известно, значит, в общедоступных справочниках об этом ничего сказано не будет и в нормальные библиотеки и соваться нечего. И действительно: я очень быстро убедился, что ни одно справочное издание никаких материалов по этой теме не содержит. Поразмыслив, я отправился в библиотеку Военно-медицинской академии. Там я нашел английские и французские медицинские журналы пушкинской поры и после долгого изучения содержащихся в них объявлений, протоколов заседаний различных медицинских обществ и т. п. облик доктора Хатчинсона (которого Михаил Павлович на старый лад именовал «Гутчинсон») стал приобретать определенные очертания. Становилось даже понятным, чем он мог заинтересовать Пушкина. Я решил, что пора познакомить со своими находками и соображениями Михаила Павловича: набросал всё это на первой попавшейся под руку старой пожелтевшей бумаге и отправился в Пушкинский Дом.

Михаил Павлович выслушал мой рассказ с нескрываемым интересом. Оказывается, он еще в Одесский период своей жизни пытался докопаться, кто такой доктор Хатчинсон, но так и не докопался.

– Ну, а Вы что-нибудь написали об этом? – спросил он.

– Нет, пока ничего.

– А что это у Вас за листки в руках?

– Так, наброски для памяти.

– Давайте-ка их сюда.

– Но, Михаил Павлович, это же…

– Давайте, давайте.

На следующей неделе я зашел в Пушкинский Дом, рассчитав, что Михаил Павлович скорее всего уже просмотрел мои листочки и подскажет, что делать дальше. У Михаила Павловича были какие-то посетители, и пока я крутился в коридоре, ко мне подошел Олег Алексеевич Пини: он был тогда секретарем Пушкинской комиссии, то есть фактически помощником Михаила Павловича, и отвечал за подготовку «Временника Пушкинской комиссии» – одного из наиболее престижных изданий Пушкинского Дома. Пини с таинственной улыбочкой взял меня под руку и провел к своему столику в просторном Виноградовском кабинете, где находились рабочие места еще семи или восьми сотрудников Пушкинского Дома. Затем, торжественно достав из ящика стола мои листочки, не без ехидства спросил: «Это что, у вас в Москве (он почему-то считал, что я живу в Москве) особый шик – посылать в журнал свои статьи на оберточной бумаге?»

За соседними столами насторожились и посмотрели на нас с любопытством. Кто-то, кажется, даже хихикнул.

– Извините, Олег Алексеевич, я ничего ни в какой журнал не посылал и не собирался посылать. Это черновые листки, которые Михаил Павлович взял у меня просмотреть, чтобы поговорить о дальнейшей работе.

– Ах, у Вас просто не было приличной бумаги! – не унимался Пини. – Вот, возьмите для следующего раза.

– Да не надо мне Вашей бумаги, – я обозлился не на шутку. – У меня хватает своей. Давайте листки – я их перепечатаю.

– Мы уже всё перепечатали с редакторскими поправками Михаила Павловича, и вчера «Временник» с Вашей статьей ушел в издательство.

В то время готовые научные сборники и журналы лежали в издательстве «Наука» месяцами и выходили с опозданием на год или два. Помню, как мы дружно расхохотались, когда приезжий английский издатель, посетивший Пушкинский Дом, отвечал на наш вопрос: «Сколько времени проходит у вас между поступлением рукописи в редакцию и выходом статьи в свет?» – «По-разному, – отвечал он. – Если вы сдаете рукопись не на последней неделе месяца, статья выйдет в следующем месяце, а если позже… А почему вы все смеетесь?»

В конце концов моя статья о Пушкине и докторе Хатчинсоне все же вышла. Лиха беда начало! С той поры я довольно основательно втянулся в научно-исследовательскую круговерть Пушкинского Дома. За два десятка лет мне удалось найти немало любопытного о творчестве и биографии Пушкина, Лермонтова, Грибоедова, Жуковского. Результаты опубликованы во «Временниках Пушкинской комиссии», в сборниках «Пушкин. Исследования и материалы», в журнале «Русская литература», в «Лермонтовских сборниках» и других изданиях Пушкинского Дома.

 

Смех делу не помеха

Научная деятельность в Пушкинском Доме своеобразно сочеталась с царившей в нем игровой стихией. Веселые шутки и ирония были, можно сказать, фирменным знаком, отличавшим научных работников этого института. М. П. Алексеев не мог, по-моему, слова сказать без иронического подтекста. Остроумнейшим человеком был Б. В. Томашевский. Когда на должность ученого секретаря в Пушкинский Дом стали присылать людей из Смольного или из Большого Дома на Литейном (до той поры эту должность исполняли видные ученые), Томашевский разъяснял: «Разница между ученым и ученым секретарем такая же, как между «Государь» и «милостивый государь»». Немало остроумных людей было и в следующем поколении, тогда еще 40–50-летних. Ближе других из этого поколения я знал Юрия Давыдовича Левина и Вадима Вацуро (из которых первый был лет на пять меня старше, а второй лет на десять моложе).

В те годы вошло в моду привносить юмор в надписи на книгах или оттисках статей, которые дарили друг другу ученые Пушкинского Дома. К примеру, Вацуро опубликовал как-то статью про англо-ирландского поэта-романтика Томаса Мура и, зная, что Левин является специалистом в этой области, преподнес ему свою статью с такой надписью:

Известно всем, что Ю. Д. Левин Порой бывает хмур и гневен, И с тайной робостью Вацуро Несет ему статью про Мура, Чтобы, услышав слово «Мур», Он был не зол, а только хмур.

Юрий Давыдович не остался в долгу и отреагировал в том же ключе:

Мне с тайной робостью Вацуро Принес свою статью про Мура. Я заглянул в нее вчера: Там не про Мура, а мура.

Мне Вацуро подарил несколько статей с шутливыми подписями, но они требуют слишком долгого объяснения, чтобы суть острот и шуток была понятна, и потому я их не привожу.

Что касается Левина, то он, безусловно, был наиболее плодовит и остроумен в этой сфере. Чтобы не затягивать тему, еще только один пример. Левин долгое время занимался исследованием шотландских песен, приписываемых легендарному барду Оссиану. Ю. М. Лотман как-то достал по случаю редкое издание Оссиана и преподнес его в подарок Левину. Юрий Давыдович отметил этот щедрый дар такой шуткой:

С размахом истым россияна Дарит мне Лотман Оссиана. Чтоб не прослыть жидовским жмотом, Его в ответ дарю Мельмотом.

(Книга «Мельмот-скиталец» тогда только что вышла в «Литературных памятниках», приобрести ее было чрезвычайно трудно, и Юрий Давыдович подарил Лотману чуть ли не свой единственный экземпляр.)

Юрий Давыдович Левин на протяжении многих лет дарил мне свои книги и статьи (по-моему, в моей библиотеке их около сорока). Одну из статей (о Вальтер Скотте), вышедшую в довольно тяжелое для него время (его тогда за что-то стало основательно донимать местное партийное начальство), он сопроводил весьма остроумной, но не столь уж веселой надписью:

Средь удручающих забот Житейской суеты Приятно вспомнить: был-де Скотт, А не одни скоты…

Взгляд, конечно, очень пасмурный, но верный: были в Пушкинском Доме и «малоинтеллигентные люди», как называл их Дмитрий Сергеевич Лихачев, были и «прохвосты», как именовал их Михаил Павлович Алексеев, были и «милостивые государи», как иронизировал Борис Викторович Томашевский.

И, тем не менее, не прохвосты и не дутые ученые определяли атмосферу Пушкинского Дома, а люди достойные и порядочные. Пусть не все они при этом были талантливы. Но как утверждал Вадим Вацуро, для нормального функционирования научного учреждения достаточно и пяти процентов талантливых ученых. В Пушкинском Доме эта пятипроцентная норма была соблюдена.

 

Виноградовский кабинет

В Пушкинском Доме, если это был не кабинет Михаила Павловича и не рукописный отдел, я чаще всего бывал в Виноградовском кабинете, названном так в честь академика В. В. Виноградова.

Я был немного знаком с Виктором Владимировичем (меня представил ему Михаил Павлович). Но запомнился мне только его внешний облик – элегантный, холеный. Ранее я читал его книгу «Стиль Пушкина» – исследование, безусловно, серьезное, но особого интереса книга у меня не вызвала, я ее даже не дочитал до конца. Но вот что у меня не могло не вызвать интереса в связи с Виноградовым, – это то, что он принадлежал к числу людей, вознесенных на карьерную вершину какими-то неожиданными причудами судьбы. Такие судьбы меня всегда занимали – может быть, оттого, что я еще в детстве начитался Дюма и Вальтер Скотта, придумывавших и изображавших в своих романах именно такого рода неожиданные перипетии в судьбах своих героев.

* * *

Весенним утром 1950 года я проснулся от того, что услышал доносившийся из уличных радиорепродукторов необычайно приподнятый и торжественный голос диктора с подвываниями, каких не слышал уже пять лет, со времени взятия Берлина и победы в Великой Отечественной войне. Я подумал, что началась война с Америкой, к которой нас морально готовили все эти годы. Ан нет! Оказалось, это читаются ответы И. В. Сталина по вопросам языкознания. Сейчас об этих ответах (их тут же стали называть «историческими трудами») уже мало кто помнит, а если и вспоминают, то словами издевательской песенки Юза Алешковского:

Товарищ Сталин, Вы большой ученый, В языкознании познавший толк, А я простой советский заключенный…

В этих трудах Сталин идейно громил так называемое «новое учение о языке» Николая Яковлевича Марра. Сталин всегда громил только идейно, предоставляя другие формы разгрома другим людям.

Надо, впрочем, заметить, что «новое учение о языке» (или «марризм», как его называли) действительно было учением на грани шарлатанства и вполне заслуживало, чтобы его разгромили. Это была совершенно параноидальная лингвистическая теория, возникшая, когда спрос на такие идеи был довольно высок, лишь бы они не имели корней в «буржуазной» науке и каким-то образом увязывались с марксизмом. А тут само имя автора было почти Маркс. На рубеже 1920–30-х гг., когда Марр выступил со своим учением, этого было достаточно, чтобы новоявленные ученые из числа рабоче-крестьянской интеллигенции безоговорочно и массово его поддержали. Представители старой профессуры позволили себе проявить скепсис. В их числе был Виктор Владимирович Виноградов, известный уже тогда своими работами о стиле Пушкина и Гоголя. В 1946 году, несмотря на оппозиционность марризму, В. В. Виноградов был избран академиком.

Когда же Сталин своим вышеупомянутым выступлением поставил марристов на место, для Виноградова наступил звездный час. Он занял главенствующее положение в лингвистической науке: стал директором академического Института языкознания, главным редактором центрального лингвистического журнала «Вопросы языкознания», зав. кафедрой русского языка Московского университета, кем-то еще и еще, но главное – академиком-секретарем Отделения литературы и языка Академии наук СССР. Последняя должность была очень значительна: академику-секретарю фактически подчинялись все академические институты данной отрасли, от него зависело их финансирование, утверждение их директоров, а во многом и избрание новых академиков.

В конце 1960-х годов Виктор Владимирович решил, что ему пора и по возрасту, и по состоянию здоровья сменить интенсивный труд в Москве на тихую заводь в Ленинграде. В качестве таковой он избрал Пушкинский Дом. Для своего будущего сектора он облюбовал там одно из лучших помещений: просторный зал на втором этаже с высоченным потолком и огромными, почти во всю стену окнами. Сюда он распорядился перевести свою обширную библиотеку и кое-что из домашней кабинетной мебели. Однако его планам не суждено было сбыться: в октябре 1969 г. Виктор Владимирович скончался.

Зал отдали рядовым научным сотрудникам. Впритык к застекленным книжным шкафам поставили небольшие письменные столики, за которыми эти сотрудники и расположились. В 70-е годы это были научные работники, трудившиеся – и уже не первый год – над созданием «Лермонтовской энциклопедии».

Не буду останавливаться на том, как я познакомился с обитателями Виноградовского кабинета и как постепенно втянулся в работу над «Лермонтовской энциклопедией». Но втянулся. И за пять с лишним лет написал около ста (а точнее, 96) энциклопедических статей, вошедших в окончательный текст энциклопедии.

 

Лермонтовская энциклопедия

«Лермонтовская энциклопедия» была первым в России опытом создания персональной энциклопедии, и как следовало организовать эту работу, какими должны были быть энциклопедические статьи, никто четко себе не представлял.

Трудности в работе над энциклопедией во многом предвиделись. Собственно, потому и решили начать с Лермонтова: и жизнь его была, увы, довольно короткой, и стихотворений он написал в несколько раз меньше, чем, скажем, Пушкин. Но даже в таком «облегченном» варианте создавать энциклопедию оказалось не так-то просто. Во всяком случае, когда я появился в Виноградовском кабинете, работа над энциклопедией шла уже лет десять или двенадцать без видимого продвижения вперед.

Очень точно, хотя и в гротескной форме, описал сложившуюся тогда ситуацию главный редактор энциклопедии Виктор Андроникович Мануйлов.

«Дорогой Леонид Матвеевич! – обращался он ко мне в своем шутливом послании. – Какое счастье для всех нас, загубивших годы, что Вы существуете на этом свете и благодаря Вашему доброму участию ЛЭ, кажется, станет реальностью, хоть и обедненной и устаревшей за годы своего рождения…»

Оставляю гротескные похвалы на совести Виктора Андрониковича, но еще через несколько лет «Лермонтовская энциклопедия» была все-таки завершена.

Дарственная надпись В. А. Мануйлова

* * *

Еще в школьные годы я полюбил Лермонтова за его несхожесть с так называемыми «реалистами», которыми напичкивали тогда школьные учебники. Мне нравились его романтические порывы, тонкость и точность поэтического рисунка, полумистические картины, его искренняя вера в свой пророческий дар… Его «Белеет парус одинокой» или «Выхожу один я на дорогу, / Предо мной кремнистый путь лежит…» наполняли меня какой-то неведомой эмоциональной силой.

Теперь, когда работа с лермонтовскими текстами стала моей повседневной добровольной обязанностью, я как будто заново открывал для себя его великую поэзию. Эта работа доставляла мне огромное удовольствие. Что могло быть лучше, чем вчитываться в тексты Лермонтова, докапываться до их поэтического смысла и находить слова, которые помогли бы читателям «Лермонтовской энциклопедии» этот смысл понять.

В основном я писал для энциклопедии статьи о произведениях Лермонтова. Редактором раздела произведений была И. С. Чистова. Ирину Сергеевну отличали врожденный аристократизм и привлекательная внешность. Работником она была в высшей степени добросовестным, требовательным к себе и к другим. Мне она отбирала произведения, за которые либо никто не брался, либо взялся, но запорол статью: считалось, что я справлюсь с самым малопонятным стихотворением. В порядке компенсации за столь несправедливое распределение статей Ирина Сергеевна требовала от меня только разбора содержания. Всё остальное – то есть справочно-информационную часть, необходимую для энциклопедической статьи (местонахождение автографа, история публикации, кто и когда писал музыку к этим стихам и иллюстрировал их), она дописывала сама. Так мы сотрудничали почти четыре года и ни разу не поссорились.

* * *

Не знаю точно, кто привлек внимание Лермонтова к малоизвестной балладе Вальтер Скотта о Томасе Рифмаче (Thomas the Rhymer) из рода Лермонтов – скорее всего, Лермонтов прочел ее, когда в 14-летнем возрасте начал изучать английский язык, – но с той поры Михаил Юрьевич твердо уверился, что сей балладный герой, живший в тринадцатом столетии, был его далеким предком.

Вот что писал в вводной пояснительной заметке к балладе ее автор сэр Вальтер Скотт и что довелось прочитать Лермонтову:

«В истории народной шотландской поэзии мало найдется бардов, о которых вспоминали бы так часто, как о Томасе из Эрсилъдуна, известного под его прозвищем «Томас-Рифмач». Талант Томаса действительно сочетал в себе – или, во всяком случае, так считается – дар поэтического творчества и дар пророчества, что и по прошествии более пяти веков продолжает вызывать уважение и восхищение его соотечественников.

На развалины древней башни (в долине реки Твид) до сих пор показывают как на руины его замка. Народная память сохранила и его родовое имя – Lermont или Learmont».

Нетрудно представить, какое впечатление должно было произвести это открытие в душе романтически настроенного юноши. Ведь Томас Лермонт был не только шотландцем (а Шотландия всегда представлялась в России самым романтическим местом в мире), но и поэтом, обладавшим пророческим даром. Еще при жизни Томаса сбылось его предсказание о трагической гибели последнего шотландского короля из рода Мак Альпинов, разбившегося при падении с лошади, и потом в течение двух с половиной столетий последовательно осуществлялись другие его пророчества, вплоть до точно указанного им места разгрома англичанами шотландцев в битве при Флоддене… Поверив в то, что Томас Лермонт был его далеким предком, Лермонтов поверил и в то, что унаследовал его поэтический и пророческий дар.

Похоже, что четырнадцатилетний романтик не ошибался.

Настанет год, России черный год, Когда царей корона упадет; Забудет чернь к ним прежнюю любовь, И пища многих будет смерть и кровь; Когда детей, когда невинных жен Низвергнутый не защитит закон; Когда чума от смрадных, мертвых тел Начнет бродить среди печальных сел, Чтобы платком из хижин вызывать, И станет глад сей бедный край терзать; И зарево окрасит волны рек

(«Предсказание»)

Это пророчествует юноша, почти мальчик в 1830 году!

Об этом стихотворении я написал для «Лермонтовской энциклопедии» довольно обширную статью, из которой было ясно, что в падении самодержавия Лермонтов видел величайшее несчастье для России.

Я был почти уверен, что на меня будут давить, чтобы я переделал статью в духе принятых тогда идеологем: «Лермонтов – непримиримый враг самодержавия». Каково же было мое удивление, когда стало известно, что в московской редакции (а мы все свои статьи отсылали в Москву, в редакцию литературы и языка издательства «Советская энциклопедия») мою статью приняли буквально «на ура». Еще до этой статьи, бывая в Москве, я заходил раз или два в «Советскую энциклопедию», но никто на меня даже глаз не поднял: я коротко переговорил о каких-то текущих делах с одним из редакторов и ушел. Теперь же меня встретили как дорогого гостя: оторвались от своих столов, начали чем-то угощать и принялись обсуждать даже не столько статью, сколько вообще проблему монархии в России. Из довольно долгого и весьма интересного для меня разговора я понял, что в редакции господствуют оппозиционные настроения, но не либерально-оппозиционные, с чем я много раз сталкивался в среде моих друзей и знакомых, а оппозиционно-монархические, с чем я столкнулся тогда впервые. Монархических идей я не разделял, но уже одно то, что я стремился к объективности в изложении исторических фактов XIX столетия, воспринималось как то, что я разделял их взгляды.

Правда, в конце концов, где-то уже в высших инстанциях, мою статью о «Предсказании» все-таки немного «подправили».

* * *

Наиболее яркой фигурой в московской редакции «Советской энциклопедии» был Владимир Викторович Жданов, в то время, по-моему, никакой формальной должности не занимавший, но много лет до того заведовавший этой редакцией. Его слово по-прежнему было очень весомо и моральный авторитет чрезвычайно высок. Познакомились мы во время одного из его приездов в Ленинград в связи с выяснением каких-то договоренностей между Пушкинским Домом и издательством «Советская энциклопедия». Мы чем-то сразу понравились друг другу, и когда месяц спустя я приехал в Москву, Жданов принял меня как своего гостя: встретил на машине, отвез в издательство и пригласил жить у него на даче в писательском кооперативе «Красная Пахра», где я и провел несколько дней. Поселок по тем временам был в высшей степени элитным. Рядом с дачей Жданова находилась дача Твардовского, а с другой стороны, немного поодаль, за глухим высоким забором, – дача Юлиана Семенова.

Владимир Викторович провел со мной ознакомительную прогулку, сообщая, кому какая дача принадлежит. Меня удивило, что наряду с именами, которые были у всех на слуху, хозяевами дач были и совершенно неизвестные люди.

– В действительности, мало кто из писателей может себе позволить приобрести такую дачу, – заметил в ответ на мое недоумение Жданов. – На учредительном собрании нашего кооператива председатель прямо предупреждал: «Кто в ближайшее время не сможет выложить 100 тысяч рублей (в переводе на сегодняшние деньги приблизительно миллион долларов), лучше в кооператив не записывайтесь». Думаю, что число писателей, обладающих достаточными для этого средствами, не превышает одного процента от списочного состава членов Союза писателей. А подпольных миллионеров у нас сейчас немало, и большая половина членов кооператива из них и состоит.

Как бы отвечая на мой невысказанный вопрос, как он сам сюда попал, Владимир Викторович рассказал о том времени, когда в качестве зав. редакцией литературы и языка «Советской энциклопедии» он был центральной фигурой в редколлегии «Литературной энциклопедии». С большой иронией он рассказывал, как буквально каждый писатель осаждал его просьбами что-то изменить или добавить в его пользу в энциклопедической статье о нем. Дело в том, что первоначально в «Литературной энциклопедии» существовала некая градация: об одних писателях говорилось просто «русский советский писатель» или «казахский советский писатель», к имени других добавлялся эпитет «известный», к третьим – «выдающийся». Кажется, были еще какие-то градации, но я их уже не помню. Понятно, что мало кто из писателей был доволен своим статусом, обозначенным в энциклопедической статье. Те, кто значились просто советскими писателями, без повышающих их статус эпитетов, доказывали, что к их имени необходимо добавить «известный». Те же, кто уже удостоился эпитета «известный», полагали, что им подобает эпитет «выдающийся» и т. д. Страсти вокруг этого разгорались нешуточные: давление сверху (благо, у писателей всегда были высокие покровители), бесконечные телефонные звонки, просьбы через общих знакомых… Были, понятно, и попытки заинтересовать материально, о чем Владимир Викторович, разумеется, впрямую не говорил…

В конце концов, вся эта система распределения титулов зашла в тупик, и редколлегия приняла решение отказаться от использования любых эпитетов и обозначать всех одинаково: «советский писатель».

За те дни, что я провел у Жданова, он рассказал мне массу анекдотов, прибауток и эпиграмм, бытовавших в среде писателей в 50–60-е годы и мне в основном неизвестных. Меня позабавили непритязательные и не очень приличные «серийные» эпиграммы, где по одной и той же модели можно было нанизывать то одно, то другое имя, например:

Искусству нужен Жорж Мди*ани, Как ж… нужен гвоздь в диване; Искусству нужен П. Ер*ов, Как ей же поперечный шов.

Дальше я не буду приводить конкретных писательских имен, но заключительная рифмующаяся с ними часть была на редкость разнообразной: «…как ей же третья половинка», «…как ей же пара бакенбардов» – и так до бесконечности.

Таково же рода нанизывания в эпиграммах по модели: «Илья Кре*лёв, стукач-надомник, / Недавно выпустил трехтомник» – Жданов даже превратил в анекдот:

«Петро Заньков, стукач-надомник…»

– Как, он тоже выпустил трехтомник?!

– Нет, он тоже стукач.

В действительности Владимир Викторович был человек очень добрый и деловой. Как раз в это время руководство издательства «Советская энциклопедии» вернуло в редакцию мою статью о дуэли Лермонтова, в которой я, в частности, доказывал, что Николай I не был организатором убийства Лермонтова, как это было принято сообщать в школах и во всех других случаях в советское время. Я писал в статье, что известное распоряжение Императора Николая 1841 г. об обязательном присутствии Лермонтова в полку «никак не вяжется с версией о заговоре: абсурдно полагать, что Николай I санкционировал заговор против Лермонтова в Пятигорске и одновременно потребовал, чтобы он не отлучался от службы на Черноморском побережье».

Жданов, поддержанный всей монархически настроенной редакцией, решил отстоять мою позицию. Он воспользовался своими былыми связями и вынес этот вопрос на уровень идеологического отдела ЦК КПСС, где согласились с моей формулировкой и аргументами о непричастности Царя к убийству Лермонтова. Впрочем, Жданову пришлось сделать маленькую уступку – вставить немного сглаживающую фразу: «абсурдно полагать, что Николай I, при всем его недоброжелательном отношении к Лермонтову…» и т. д.