Во власти хаоса. Современники о войнах и революциях 1914–1920

Аринштейн Леонид Матвеевич

Часть 3. На море, на суше и в высших сферах: Первая мировая война и революция

 

 

Адмирал Колчак на Черноморском флоте. Из воспоминаний М. И. Смирнова

Моя служба в Российском флоте в течение многих лет протекала в совместной работе с Александром Васильевичем Колчаком. Впервые я помню его в бытность мою в младшей роте Морского Кадетского Корпуса, когда гардемарин Колчак был фельдфебелем этой роты. Мы, тринадцатилетние мальчики, уважали и слушались его иногда даже больше, нежели наших ротных командиров и офицеров-воспитателей. В нем уже тогда чувствовались качества вождя и начальника.

Затем я встретился с А. В. Колчаком после русско-японской войны, в 1906 году в Петербурге, где был основан Петербургский военно-морской кружок, в котором участвовали молодые офицеры, занимавшиеся вопросами воссоздания флота. Лейтенант Колчак был одним из руководителей кружка; я также принимал участие в его работах.

Весной 1906 года был образован Морской Генеральный Штаб – новое учреждение, на которое была возложена разработка вопросов по подготовке флота к войне. А. В. Колчак занял должность начальника одного из главных отделов Штаба. Я также был назначен в Штаб. С тех пор, с некоторыми перерывами, до 1920 года, т. е. почти до трагической кончины А. В. Колчака, моя служба как в строю, так и в штабах и в Морской Академии, проходила в совместной работе с А. В. Колчаком. Долгие годы совместной службы установили между нами полные доверия отношения, обратившиеся затем в личную дружбу.

Настоящие мои воспоминания касаются одного из периодов деятельности А. В. Колчака – периода революции в Черноморском флоте.

* * *

Отличительными чертами А. В. Колчака были прямота и откровенность характера, чистота убеждений, горячий патриотизм и доверие к сотрудникам. Презрение к личной опасности и ненависть к врагу выделяли его на войне среди окружающих. В отношении к подчиненным адмирал был строг, вспыльчив и, в то же время, бесконечно отзывчив. Он являлся кумиром молодых офицеров, старшие же не всегда его любили, т. к. системой его управления военными частями была требовательность и взыскательность по отношению к старшим начальникам и возложение на них ответственности за состояние их частей. Вспыльчивость его характера иногда переходила в резкость, не стесняясь положением лица, с которым он говорил.

Адмирал не принадлежал ни к каким политическим партиям и всей душой ненавидел партийность; он любил деловую работу и презирал демагогию. Он готов был работать со всяким, кто хотел и умел практически работать для пользы отечества и для достижения поставленной адмиралом цели… Особенной ненавистью с его стороны пользовались социалисты-революционеры; он считал их опасным болезненным наростом на здоровом организме народа. Керенщину и Керенского он стал презирать после первого свидания с последним в начале революции.

Когда адмирал был в хорошем расположении духа, он очаровывал своих собеседников. Его слова были полны знаний, наблюдательности и юмора. Любимым занятием его было чтение; он обладал обширными познаниями в области истории, военной литературы и географии…

* * *

В начале июля 1916 года, будучи командиром эскадренного миноносца «Казанец» и находясь в дозоре в Рижском заливе, я получил радиотелеграмму: «Казанцу к утру прибыть в Ревель». По приходе в Ревель я ошвартовался в гавани вблизи эскадренного миноносца «Сибирский Стрелок», на котором держал свой флаг начальник Минной дивизии Балтийского флота контр-адмирал А. В. Колчак. Вскоре ко мне на миноносец прибыл штаб-офицер и сообщил мне, что А. В. Колчак произведен в чин вице-адмирала и назначен командующим Черноморским флотом, меня же вызвал, чтобы предложить мне ехать с ним в Черное море на должность флаг-капитана оперативной части. Вскоре адмирал сам прибыл на мой миноносец, прошел ко мне в каюту и, действительно, сделал мне это предложение, упомянув, что считает необходимым, чтобы флаг-капитаном оперативной части был офицер, имеющий одинаковые с ним взгляды на ведение войны на море, что ему известны мои взгляды, поэтому он избрал меня на эту должность. Я с охотой согласился, поблагодарив адмирала за оказанное доверие…

В морском штабе Верховного Главнокомандующего нам были даны сведения о составе сил и снабжении Черноморского флота и о боевой подготовке флота. Обстановка слагалась следующим образом: в составе неприятельского флота были два немецких крейсера, «Гебен» и «Бреслау». Первый – типа дредноут, с ходом 25 узлов, второй – легкий крейсер, с ходом 27 узлов, один старый легкий крейсер и около 12 миноносцев. Подводных лодок у противника было от 10 до 12; из них в море постоянно находилось три-четыре.

Наши силы состояли из двух современных кораблей типа дредноут («Императрица Мария» и «Императрица Екатерина»), с ходом 21 узел, трех старых кораблей («Иоанн Златоуст», «Св. Евстафий» и «Пантелеймон»), с ходом 16 узлов, двух старых крейсеров, с ходом 18 узлов, 9 новых миноносцев, с ходом 30 узлов, 6 подводных лодок и около 150 транспортов (пароходов). Превосходство сил на нашей стороне было большое, но неприятельские крейсера превосходили скоростью хода все наши корабли, поэтому им всегда удавалось внезапно выходить из Босфора в море, производить нападение на наши транспорты и прибрежные города и затем, пользуясь превосходством своего хода, избегать преследования наших кораблей. Подводные лодки неприятеля хозяйничали в море и топили наши транспорты. Между тем, вследствие чрезвычайного напряжения промышленности для снабжения армии, постройка новых пароходов на Черном море не производилась. Таким образом, транспортный флот постепенно уменьшался, что вредно отзывалось как на подвозе снабжения для армий, так и на способности флота к предстоящей десантной операции крупного размера…

По прибытии в Севастополь начали принимать дела по командованию флотом от адмирала Эбергарда и его штаба. Штаб помещался на старом корабле «Георгий Победоносец», стоявшем на мертвых якорях.

В день приемки дел, около 6 часов вечера, было получено известие от нашей тайной разведки (кстати сказать – прекрасно организованной), что германский крейсер «Бреслау» вышел из Босфора в море в неизвестном направлении. Адмирал Колчак решил тотчас же выйти в море для его преследования, но оказалось, что наша система охраны рейда не допускала выхода в море в ночное время. Поэтому лишь на следующее утро, на корабле «Императрица Мария» с крейсером «Кагул» и 7 миноносцами мы вышли в море. В море встретили «Бреслау» и преследовали его, но он, пользуясь преимуществом своего хода, ушел в Босфор.

Я не буду подробно описывать боевую деятельность Черноморского флота, т. к. это не входит в задачу моей статьи; более же подробно остановлюсь на периоде революции…

Период революции в Черном море

По должности флаг-капитана оперативной части мне было подчинено также разведывательное отделение, в состав которого входила и контрразведка. Во главе этого отделения стоял капитан 1 ранга А. А. Нищенков. Будучи всецело занят оперативной и организационной работой, я мало вникал в работу контрразведки, всецело доверяя капитану Нищенкову, выдающемуся работнику в области разведки и контрразведки. Из докладов его я видел, что никакого революционного движения и никакой революционной подготовки ни в командах Черноморского флота, ни среди рабочих портов не существует и что команды и рабочие проникнуты патриотическим духом и усердно работают для победного завершения войны. Продовольственный вопрос стоял прекрасно, команды и рабочие не испытывали ни в чем недостатка. Поведение команд было отличное. Серьезных случаев нарушения дисциплины не было. Среди офицеров было заметно недовольство правительством, вследствие недостаточной его энергии в ведении войны, но это недовольство дальше обычного брюзжания не шло.

В начале февраля я был вызван в Могилев, в штаб Верховного Главнокомандующего, для совещания по разработке оперативной директивы Черноморскому флоту. По пути в Могилев я остановился на два дня в Петрограде, где мне необходимо было переговорить в различных учреждениях Морского Министерства по вопросам, касающимся Черноморского флота.

В Петрограде и в Могилеве я был поражен ростом оппозиционного настроения по отношению к правительству как среди петроградского общества, так и среди гвардейских офицеров и даже в Ставке. Вернувшись в Севастополь, я доложил об этом адмиралу Колчаку, высказав мнение, что рост оппозиционного настроения мне представляется весьма опасным.

Главнокомандующий Кавказской армией Великий Князь Николай Николаевич пригласил адмирала Колчака прибыть к 25 февраля ст. стиля в Батум для обсуждения вопросов, касающихся совместных действий армии и флота на Малоазийском побережье. Адмирал вышел в Батум на эскадренном миноносце; я сопровождал его. После совещания с Великим Князем мы были приглашены завтракать к нему в поезд, а затем вернулись на миноносец, где была получена шифрованная телеграмма из Петрограда от и. об. помощника начальника морского генерального штаба капитана 1 ранга графа Капниста, с надписью: «Адмиралу Колчаку, прошу расшифровать лично».

Телеграмма гласила: «В Петрограде произошли крупные беспорядки, город в руках мятежников, гарнизон перешел на их сторону»… В тот же день, ночью, мы вышли в Севастополь…

Адмирал собрал совещание старших начальников, которым сообщил полученные известия. Адмирал также дал указание начальникам частей – сообщать подчиненным о ходе событий, чтобы известия о них приходили к командам от их начальников, а не со стороны, от смутьянов и агитаторов; при этом начальники должны разъяснять подчиненным смысл событий и влиять на них в духе патриотизма. Все важные сведения, получаемые в штабе флота, должны немедленно сообщаться старшим начальникам. Редактирование этих сведений и сообщение их дальше было возложено на меня.

Опубликование первых известий не произвело заметного влияния на команды и на рабочих. Служба шла нормальным порядком, нигде никаких нарушений не происходило. Это явилось новым доказательством того, что революционной подготовки в районе Черного моря не было.

Через два дня пришли первые газеты из Петрограда и Москвы. Появилось много новых газет социалистического направления, призывавших к низвержению государственного строя и разложению дисциплины в армии и во флоте. Во мгновение ока настроение команд изменилось. Начались митинги. Из щелей выползли преступные агитаторы.

На лучшем линейном корабле, «Императрица Екатерина II», матросы предъявили командиру требование убрать с корабля офицеров, имеющих немецкие фамилии, обвиняя их в шпионаже в пользу неприятеля. Мичман Фок, прекрасный молодой офицер, был дежурным по нижним помещениям корабля; ночью он обходил помещения и проверял дневальных у артиллерийских погребов. Матросы предъявили ему обвинение, будто он собирался взорвать корабль. Горячий молодой офицер счел себя оскорбленным и застрелился у себя в каюте. Узнав об этом, адмирал Колчак отправился на этот корабль, разъяснил команде глупость и преступность подобных слухов, в результате которых погиб молодой офицер, храбро сражавшийся в течение всей войны. Команда просила прощения и больше не поднимала вопрос об офицерах с немецкими фамилиями.

В тот же день адмирал приказал прислать в помещение Севастопольских казарм по два представителя от каждой роты с кораблей, береговых команд и гарнизона Севастопольской крепости. Этим представителям адмирал сказал речь, указав на необходимость поддержания дисциплины и продолжения войны до победного конца. Речь произвела желаемое впечатление, хотя один матрос пытался выступить с резкими возражениями, которые произвели тяжелое впечатление на адмирала.

По возвращении его на корабль я доложил ему только что полученную телеграмму об убийстве матросами командующего Балтийским флотом вице-адмирала А. И. Непенина. Это известие еще ухудшило состояние духа А. В. Колчака и он высказал мысль, что при таком настроении команд и крушении дисциплины нельзя продолжать вести войну и он не может нести ответственности за боевые действия на море.

К вечеру с некоторых кораблей поступили известия, что настроение команд улучшается, команды заявляют о необходимости воевать и беспрекословно подчиняться офицерам. Казалось, что речь адмирала делегатам от команд оказала хорошее влияние.

Из Ставки стали поступать подробные сообщения о ходе событий. Аппарат Бодэ, соединявший прямым проводом штаб Верховного Главнокомандующего с штабом Черноморского флота, помещался на «Георгии Победоносце» в отдельной каюте; я ходил в эту каюту, отпускал телеграфных чиновников и лично принимал сообщения из Ставки с той целью, чтобы известия попадали к флоту непосредственно из сообщений штаба, а не через телеграфистов; хотя должен сказать, что во всё время войны и революции я не имел случая заметить проникновения секретных сведений через телеграфных чиновников штаба; они честно выполняли свой долг и усердно работали. Тем не менее, в революционное время трудно на кого-либо положиться, и я считал необходимым соблюдение такой предосторожности.

Вскоре пришло известие об отречении Государя от престола и его прощальный приказ армии и флоту, повелевающий повиноваться новому правительству. При этом произошел следующий случай: я находился в телеграфной каюте, когда принимали манифест об отречении Государя Императора Николая II; по окончании передачи манифеста следовали слова: «сейчас передадим вам манифест Михаила Александровича», и в этот момент где-то на линии порвался провод. Сообщение было прервано на несколько дней. Через сутки известие об отречении Государя стало проникать к командам. Создалось опасное положение, дававшее повод к обвинению, что начальство скрывает известие об отречении Государя. Так как последние слова телеграфной передачи сообщали о манифесте Михаила Александровича, то адмирал Колчак решил отдать приказ о приведении команд к присяге на верность Государю Императору Михаилу Александровичу. На некоторых кораблях уже начали приводить к присяге, причем присяга происходила без всяких осложнений. В это время было восстановлено действие прямого провода и получен манифест Великого Князя Михаила Александровича, но об отречении от престола. Дальнейшее приведение к присяге было приостановлено – это также не вызвало никаких внешних осложнений.

Итак, не было больше Императора, а было Временное Правительство. Необходимо было решить, что делать офицерам. Манифест об отречении и прощальный приказ Государя не только освобождали воинских чинов от присяги ему, но и повелевали служить новому правительству. В сознании морских офицеров твердо сидела мысль о необходимости довести войну до победного конца и остаться верными союзникам, с которыми мы были связаны кровными узами на поле брани. Некоторая, меньшая часть офицеров даже поддалась мысли, что Временное Правительство поведет войну более энергично, чем прежнее. Надо сказать, что последние составы правительства, со Штюрмером и Протопоповым во главе, были крайне непопулярны. Вместе с тем, падение дисциплины и сознание, что от офицеров фактически отпала возможность применения каких-либо мер принуждения по отношению к подчиненным, делали продолжение войны невозможным, если не совершится перемена к старому.

Мне, по должности флаг-капитана оперативной части, работавшему в реальной обстановке и постоянно занимавшемуся учетом имеющихся сил и средств и соответствием их с боевыми задачами – было особенно ясно, что чем дальше идет война, тем необходимо большее напряжение сил и средств, следовательно – тем строже должна быть дисциплина и ответственность. Поэтому с первых дней революции и с падением дисциплины для меня было ясно, что войну вести нельзя и что она проиграна. Свое мнение я доложил командующему флотом. Адмирал мне ответил, что он его разделяет, но считает своим долгом сделать последнюю попытку к оздоровлению команд, если же она не удастся, то сложит с себя командование флотом.

Психология морских офицеров в это время может быть обрисована следующим образом. Офицеры присягали и служили царю и отечеству. Царь отрекся от престола и повелел служить новому правительству. Царя больше не было, но оставалось отечество. Большинство офицеров флота считало, что без царя отечество погибнет. Что оставалось делать? Могло быть два решения: одно – оставить свои корабли и должности и уйти. Было ясно, что при таком решении часть офицеров останется, но корабли потеряют боеспособность. Это отечества не спасет, а, наоборот, даст социалистам оружие для дальнейшей агитации и приблизит наступление анархии. Другое решение – оставаться и, во имя родины, исполнять служебный долг – противодействовать агитации и стараться влиять на команду, несмотря на сознание безнадежности этого.

Адмирал Колчак решил встать на второй путь. Сомнения в том, что офицеры за ним не пойдут – не было.

Сознавая громадную нравственную ответственность за флот и не считая возможным ее нести, если флот откажется исполнять боевые приказы, адмирал послал официальное письмо или телеграмму (точно не помню) Верховному Главнокомандующему и Морскому Министру, в котором донес, что он будет командовать флотом до тех пор, пока не наступит одно из следующих трех обстоятельств: 1 – отказ какого-нибудь корабля выйти в море или исполнить боевой приказ; 2 – смещение с должности без согласия командующего флотом кого-либо из начальников отдельных частей, вследствие требования сверху или снизу, 3 – арест подчиненными своего начальника.

В случае, если наступит одно из этих трех обстоятельств, адмирал сложит с себя командование флотом и спустит свой флаг.

Дисциплинарная власть и меры принуждения по отношению к подчиненным от офицеров отпали. Совершилось это само собой, без всякого приказания, силой событий, в числе которых одним из главных был знаменитый приказ № 1 совета солдатских и рабочих депутатов. Было ясно, что если бы офицер попробовал наложить дисциплинарное взыскание на матроса, то не было бы сил для приведения этого наказания в исполнение. Для поддержания хотя бы внешнего порядка необходимо было приложить все старания для усиления нравственного влияния офицеров на команду.

Адмирал приказал всем офицерам флота, Севастопольского порта и Севастопольской крепости собраться в морском собрании. Там А. В. Колчак произнес речь, в которой очертил офицерам положение, указал на падение дисциплины и на фактическую невозможность вернуть офицерам дисциплинарную власть. Но – необходимо продолжать войну. В целях воздействия на команду и поддержания в ней патриотического духа, адмирал призывал офицеров удвоить работу, теснее сплотиться с матросами, разъяснять им смысл событий и удерживать их от занятия политикой. После речи адмирала произнес речь командующий Черноморской (пехотной) дивизией, генерального штаба генерал-майор Свечин (ныне находящийся на службе у большевиков). Он сказал, что вследствие отсутствия императорской власти долг патриота обязывает его исполнять приказания новой единой российской власти – Комитета Государственной Думы и что, во имя блага родины, офицеры не должны допустить появления какой-либо другой государственной власти, стоящей рядом и не подчиненной первой. Поэтому, если образовавшийся в Петрограде совет солдатских и рабочих депутатов будет претендовать на власть, не подчиняясь правительству, то он со своей дивизией пойдет в Петроград и разгонит совет. После генерала Свечина говорил начальник штаба его же дивизии, подполковник генерального штаба А. И. Верховский (впоследствии – военный министр в кабинете Керенского, ныне – на службе у большевиков и сторонник советской власти). Он очень витиевато говорил, что совершилось великое чудо – единение всех классов населения, что рабочий (!) Керенский и помещик князь Львов стали рядом для спасения отечества, что совет солдатских и рабочих депутатов состоит из таких же русских патриотов, как и все мы и т. п.

Две эти речи были характерны как выразители мировоззрений двух групп офицеров. Я наблюдал за впечатлениями каждой из этих групп. Свечину выражали одобрение кадровые офицеры, из которых состояло огромное большинство морских офицеров и – меньшинство сухопутных. Верховскому выражали одобрение офицеры военного времени. После речи Верховского появились на эстраде морского собрания матрос, солдат и рабочий и заявили, что они выбраны на митинге и уполномочены заявить офицерам, что матросы, солдаты и рабочие считают необходимым энергичное продолжение войны с неприятелем, что будут повиноваться офицерам и соблюдать дисциплину. Они просят офицеров выбрать своих представителей и прибыть на совещание с выборными представителями матросов, солдат и рабочих для выработки мероприятий к поддержанию дисциплины. Речи этих трех человек были приветствуемы собравшимися и тут же были произведены выборы по одному офицеру от каждой части флота, порта и крепости для переговоров с представителями команд и рабочих. К этому времени на площади перед морским собранием собралась большая толпа, состоящая преимущественно из матросов и солдат; толпа устроила шумную овацию адмиралу Колчаку и офицерам. Казалось, что некоторое временное спокойствие и порядок установлены.

Здесь я нахожу уместным сделать отступление от моего рассказа и коснуться вопроса о состоянии корпуса морских офицеров к моменту революции.

В печати и в разговорах часто высказываются мнения лиц, совершенно незнакомых с состоянием флота и с условиями морской службы, о том, что морские офицеры являлись привилегированной кастой, что они жили припеваючи и мало работали и не имели связи с матросами. К сожалению, такое мнение высказано даже генералом А. И. Деникиным. Оно основано на полном незнакомстве с флотом и с условиями морской службы.

Да, морские офицеры представляли из себя касту, но касту в лучшем смысле этого слова. Касту, отличавшуюся преданностью долгу, проникнутую традициями доблести и чести, сплоченную духом взаимной дружбы, любящую море и службу, отдававшую все свое время для работы и для обучения подчиненных. Касту культурную и образованную. Я с полным убеждением утверждаю, что между морским офицером и матросом было больше близости, чем между сухопутным офицером и солдатом. На всех занятиях и при всех работах, даже самых черных, выполняемых матросами, неизменно участвовали морские офицеры; они руководили занятиями и работами. Нельзя было увидеть такой сцены, чтобы матросы работали, а офицеры отсутствовали или стояли в стороне, не принимая участия в работе. Грузили ли уголь на корабль, чистили ли, или красили трюмы – офицеры всегда были с матросами, в угольной пыли или ползая на животе в междудонных пространствах корабля.

Почему же тогда наибольшие жестокости во время революции проявились во флоте и матросы были самыми яростными революционерами? Причины этого лежат отчасти в общих свойствах морской службы, отчасти исходят из географической обстановки, в которой был расположен русский флот.

Служба на море требует привычки к ней с детства. На море человек живет в условиях стихии, не свойственной его натуре. В темную ночь, в штормовую погоду, среди туманов человеку кажется, что жизнь его в руках враждебной стихии. Корабль качается, людей тошнит, но они должны не замечать этого и работать. В море сыро и неуютно. Морской закон установил, что все офицеры и матросы на корабле каждую минуту находятся на службе и никогда не могут считать себя свободными, считать, что можно отдохнуть и развлечься и что никто не потревожит. Морская стихия каждую минуту дня и ночи может потребовать на работу и нарушить покой.

По техническим условиям, свойственным морю, люди живут в крайней тесноте и скученности, у них нет своего угла, нет постели, нет стола, нет табуретки. Постелью служит койка; связанная на день и уложенная в рундук, она выдается только на ночь, столы и скамейки ставятся только на время еды, остальное время они высоко подвешены под потолок. В палубах, где живут матросы, сыро, неуютно, воздух насыщен электричеством. На берег матрос может сходить только в редкие свободные часы – раз в неделю, а то и реже. Все эти условия не являются результатом прихоти, они истекают из сущности морской стихии.

Сухопутный человек, попадающий на морскую службу в зрелом возрасте, слышавший раньше о поэзии морской службы, быстро разочаровывается, не выносит ее тяжести и, если имеет право, то покидает ее. Только люди, с детства привыкшие к морю, могут любить морскую службу, только им понятна ее прелесть и поэзия. На современном боевом корабле применены все изобретения техники, всё, что дала человечеству научная культура. Корабль является сложнейшей машиной. Чтобы уметь им управлять, люди должны беспрерывно учиться и практиковаться. Эту технику изучают и обучают ей матросов высокоразвитые в техническом отношении морские офицеры. Если в пехоте или в кавалерии опытный фельдфебель или вахмистр может заменить офицера, то во флоте его заменить некому; только высокообразованный в техническом отношении офицер стоит на уровне быстро прогрессирующей морской техники. Офицеру все время приходится обучать людей – это создает такую близость между морскими офицерами и матросами, какой в лучших частях армии не бывает…

В Англии, могущество которой основано на флоте, все матросы добровольцы, три четверти которых служат по контракту 12 лет, остальная четверть – 5 лет. В русском флоте школы юнг были основаны только за 4 года до начала войны и не могли дать результатов. Процент сверхсрочнослужащих доходил только до 7–8. Для нас особенно трудно было получать добровольцев-сверхсрочнослужащих, т. к. развивавшаяся в стране промышленность предоставляла матросам, получившим в школах морского ведомства техническую подготовку и окончившим срок службы, хорошие должности с высокими окладами и возможностью хорошей жизни в спокойной береговой обстановке.

Сверхсрочнослужащие являлись лучшим элементом среди команды, который поддерживал дисциплину и порядок в нашем флоте. И вот на пользу неприятеля одним из первых шагов революционеров явилось уничтожение кадров сверхсрочнослужащих – мера, проведенная законом Временного Правительства при военно-морском министре Керенском, несмотря на протесты старших и опытных офицеров флота. Одним из наиболее сильно протестовавших был адмирал Колчак.

Другим неблагоприятным условием организации морской вооруженной силы является то обстоятельство, что корабли базируются в портах, где сосредоточена масса рабочих, ремонтирующих корабли. Во всех странах рабочие настроены в духе социалистических и интернациональных идей и общение с ними дурно влияет на матросов; и, таким образом, несмотря на все меры противодействия, разрушительная пропаганда проникает во флот.

По вышеуказанным причинам во все времена и во всех государствах наиболее активными и кровавыми участниками революции были матросы, из числа призванных по принуждению. Так было во Франции, в Англии, так было и в России, и в Германии. Офицеры в этом не повинны, это создается условиями службы среди морской стихии для непривычных к ней людей…

Возвращаюсь к рассказу о событиях в Черном море. Представители офицеров и команд собрались на совещание. На нем было установлено, что применение дисциплинарной власти офицерами фактически невозможно, но все сознавали необходимость поддержания дисциплины и исполнения приказаний начальников.

Тут же было выработано положение о комитетах в морских и береговых частях, подчиненных командующему Черноморским флотом. На каждом корабле, в каждой береговой части флота, а также в каждом полку должен был быть избран комитет, в который офицеры выбирали своих представителей, а матросы и солдаты – своих. Задачами комитетов являлись: 1. поддержание дисциплины в частях; 2. заботы о продовольствии и обмундировании; 3. заботы о просвещении людей. Никакими оперативными и боевыми вопросами комитеты не имели права заниматься…

На следующий день утром в Севастополь прибыл Член Государственной Думы, социал-демократ Туляков. По его словам, он приехал, чтобы «устроить» революцию в Черноморском флоте, т. к. до него дошли слухи, что Черноморский флот не признает Временного Правительства. Это был не «интеллигент», а настоящий рабочий. Увиденный им порядок и спокойствие поразили его, и он объезжал все части и говорил патриотические речи, призывая матросов слушаться своих офицеров. Вскоре из Севастополя отправились в Петроград выбранные офицеры, матросы, солдаты и рабочие с целью заявит Временному Правительству о своей верности. Среди них были – капитан 1 ранга Немитц и подполковник генерального штаба Верховский – оба они мгновенно сделались «преданными революции».

Через несколько дней адмирал Колчак вышел в море с частью флота; я сопровождал его. В море на кораблях все было в порядке, будто революции не было. Служба неслась исправно.

В судовые комитеты и в центральный комитет были выбраны лучшие, наиболее патриотичные люди из команды. Председателем центрального комитета был избран летчик, вольноопределяющийся Сафонов – человек хорошо настроенный, стремившийся к порядку и к поддержанию дисциплины. Он обладал красноречием и хорошо влиял на остальных.

В первый период своего существования комитет действительно содействовал поддержанию порядка. Члены его вели пропаганду за продолжение войны, устраивали процессии с плакатами «Война до победы», «Босфор и Дарданеллы России» и т. п. Красных флагов в Севастополе не было поднято. С самого первого дня революции в городе были подняты национальные флаги, но почему-то перевернутые, т. е. верхняя полоса была красной, а нижняя белой.

По возвращении депутации, ездившей в Петроград, выяснилось, что некоторые ее члены посетили не только Временное Правительство, но приветствовали и совет солдатских и рабочих депутатов. Вернувшись в Севастополь, они восхваляли этот совет.

Капитан 1 ранга Немитц побывал у военного и морского министра Гучкова. Из слов Немитца было видно, что Гучков принял какие-то решения относительно состава старших начальников в Черноморском флоте. Как я узнал впоследствии, Немитц говорил Гучкову, что адмирал Колчак пользуется большим влиянием и любовью во флоте, но остальные старшие начальники никуда не годятся и необходимо их сменить.

Действительно, почти одновременно с возвращением Немитца в Севастополь, пришла телеграмма от Гучкова адмиралу Колчаку, в которой Гучков настойчиво просил заменить начальника штаба флота, Свиты Его Величества контр-адмирала Погуляева, другим офицером. Мотивировалось это тем, что оставление на ответственных должностях офицеров свиты невозможно и может вызвать нежелательные последствия. Адмирал ответил, что находит мотивы для смены Погуляева недостаточными. Тогда пришла вторая телеграмма от Гучкова с указанием, что в совете солдатских и рабочих депутатов имеются документы, делающие невозможным оставление Погуляева на ответственной должности. Адмирал Колчак принужден был согласиться на смену адмирала Погуляева и предложил мне принять должность начальника штаба.

Я доложил адмиралу, что с самого первого дня революции считаю, что вести войну невозможно, что в революцию не верю и не могу занимать столь ответственную должность. В качестве флаг-капитана я занимаюсь только оперативными и боевыми вопросами и политики не касаюсь, но как начальник штаба принужден буду войти в занятие политикой, между тем не считаю для себя возможным заниматься делом, в которое искренно не верю. Адмирал сказал мне, что и он вполне разделяет мои взгляды, но все же продолжает оставаться в должности только во имя долга, с целью, по возможности, предохранить офицерский состав от насилий; когда же он увидит, что и этой цели нельзя достичь, то оставит должность – поэтому просит меня принять должность начальника штаба на то время, пока он сам останется командовать флотом. Я считал своим долгом согласиться.

С этого времени для меня началась тягостная работа. Ни о какой организации или боевой работе нечего было и думать. Флот постепенно разлагался. Постоянно днем и ночью приходили известия о непорядках в различных частях флота. Обычным приемом успокоения являлась посылка в часть, где происходят непорядки, дежурных членов центрального исполнительного комитета для «уговаривания». Результаты обычно достигались благоприятные. Наиболее частая причина непорядков заключалась в желании матросов разделить между собой казенные деньги или запасы обмундирования и провизии. Члены комитета, в большинстве случаев, действовали добросовестно. С каждым днем члены комитета заметно правели, но в то же время было очевидно падение их авторитета среди матросов и солдат, все более и более распускавшихся.

В середине марта министр Гучков вызвал адмирала Колчака в Петроград и затем в Псков на совещание главнокомандующих и командующих армиями, состоявшееся под председательством генерала Алексеева. В Петрограде адмирал был во время первой демонстрации гарнизона против Временного Правительства, вследствие ноты Милюкова о целях войны. Во время демонстрации адмирал находился в заседании Временного Правительства, куда он был приглашен.

В Севастополь адмирал вернулся с убеждением, что российская армия уже тогда совершенно потеряла боеспособность, а Временное Правительство фактически не имеет никакой власти. Члены его бессильны и неспособны к управлению государством. Особенно плохое впечатление у него осталось о Керенском, которого адмирал коротко охарактеризовал: «болтливый гимназист».

Немедленно по прибытии адмирал решил поделиться своими впечатлениями с офицерами и командой с целью вызвать в них патриотический подъем. Адмирал произнес две речи, полных вдохновения, сжатых, ярких, заставлявших сердце сжиматься от ужасного положения, в котором находится Россия. Одну речь он произнес в морском собрании для офицеров, другую – в помещении цирка, куда были собраны представители команд. Позже эти речи были напечатаны Московской Городской Думой в нескольких миллионах экземпляров и распространены по всей России.

Слова адмирала произвели громадное впечатление… Команды решили выбрать из своей среды лучших людей в числе сначала 500 человек (впоследствии дополненных еще 250 чел.) для посылки на фронт, чтобы воздействовать на солдат как словами, так и личным примером. Не знаю – имела ли существенное влияние на фронте «Черноморская делегация». Слышал только, что некоторые ее участники пали смертью храбрых в боях на суше.

Но на состояние Черноморского флота посылка этой делегации, сравнительно небольшой, отразилась очень плохо. Уехали лучшие, наиболее убежденные и патриотичные люди. Многие из них принадлежали к составу комитетов, где они успели втянуться в работу и поправеть. Пришлось произвести добавочные выборы в комитеты, после чего состав их значительно ухудшился. После отъезда делегации большевики обратили больше внимания на Черноморский флот и прислали своих специальных агентов-разлагателей, и разрушительная работа пошла ускоренным темпом. Хотя внешний порядок соблюдался, но чувствовалось, что все может внезапно сокрушиться.

Не помню точно в какой день, но кажется, 20 мая вечером, ко мне в каюту на «Георгии Победоносце» без доклада вошли матрос, солдат и рабочий, с красно-белыми повязками на рукаве, обозначавшими, что они принадлежат к центральному исполнительному комитету. Один из них показал мне письменное постановление комитета об аресте помощника по хозяйственной части капитана над Севастопольским портом, генерал-майора Петрова и потребовал от меня отдачи приказания о производстве ареста. На вопрос о причинах такого желания комитета мне ответили, что генерал Петров отказался исполнить требование комитета о распределении запасов кожи между матросами. Я сказал, что не вижу причины для ареста, ибо за хозяйство порта несет ответственность генерал Петров и сложить ее, подчинившись требованиям комитета, он не имеет права. После этого прибывшие члены комитета потребовали в грубой форме провести их к командующему флотом. Я ответил, что адмирал не находится на корабле. На это один из них сказал: «Да что тут разговаривать, мы сами поедем к командующему флотом на квартиру».

Все трое вышли из моей каюты. Я сейчас же предупредил адмирала по телефону, что к нему едут эти три человека. Адмирал выслушал их доклад, отказался дать приказание об аресте генерала Петрова и прогнал их от себя. Затем адмирал вызвал к себе лейтенанта Левговта – члена комитета – и предложил ему воздействовать на комитет в смысле отмены решения.

Я же вызвал к себе одного матроса и одного рабочего, известных мне своим разумным влиянием на комитет, и просил их воздействовать на своих коллег. Вскоре мне сообщили по телефону, что комитет собрался для обсуждения вопроса и после принятия решения несколько его членов прибудут к командующему флотом для доклада. Адмирал вызвал меня к себе на квартиру. Около полуночи к нему прибыли три члена комитета во главе с лейтенантом Левговтом и вторично потребовали ареста генерала Петрова. Адмирал ответил, что он категорически не разрешает арестовать генерала Петрова, а Левговту указал на его поведение, как недостойное офицерского звания.

Левговт до революции был исправным офицером, более пригодным для штабной, чем для строевой службы. Он не обучался в Морском Корпусе, а по окончании университета был юнкером флота, затем – произведен в офицеры. Революционного прошлого, насколько мне известно, не имел. После начала революции за свое красноречие был выбран членом центрального комитета. Вначале имел сдерживающее влияние на матросов, но затем заметно увлекся демагогией.

Через некоторое время после ухода от адмирала членов комитета было получено известие, что генерал Петров все же ими арестован.

До этого в Черноморском флоте не было ни одного случая ареста офицеров матросами. Адмирал сейчас же послал телеграмму Председателю Временного Правительства князю Львову о том, что вследствие самочинных действий комитета он не может нести ответственность за Черноморский флот и просит отдать приказание о сдаче им должности командующего флотом следующему по старшинству флагману. Такая же телеграмма была послана Верховному Главнокомандующему, генералу Алексееву.

На следующий день были получены две телеграммы: одна, адресованная центральному комитету; в ней приказывалось освободить генерала Петрова и сообщалось, что для разбора дела в Севастополь едет один из членов правительства; действия комитета были названы контрреволюционными. Телеграмма состояла из трескучих фраз, столь милых сердцам членов Временного Правительства. Другая телеграмма была адресована адмиралу Колчаку; в ней заключалась просьба остаться в должности и обещание Временного Правительства оказать содействие водворению порядка. Обе телеграммы были подписаны князем Львовым и Керенским.

Генерал Петров был немедленно освобожден. Чувствовалось, что телеграммы Временного Правительства все же возымели действие на матросов, было заметно, что они присмирели и подтянулись. Я убежден, что если бы Временное Правительство в тот момент воспользовалось этим случаем и уничтожило бы комитеты, или хотя бы сократило их компетенцию, то это было бы проведено в жизнь. Лучшие из матросов понимали, что дело так продолжаться не может и тяготились комитетами; если бы Временное Правительство выказало твердость, то эти лучшие элементы безусловно одержали бы верх над худшими. Но Временное Правительство было в руках Петроградского совета солдатских и рабочих депутатов, и действия его были парализованы.

Вскоре было получено известие, что в Севастополь через Одессу едет Керенский. Адмирал Колчак вышел на миноносце в Одессу, чтобы встретить Керенского и в пути настроить его на принятие решительных мер. Однако Керенский не настроился.

По прибытии в Севастополь Керенский побывал на нескольких кораблях, здоровался за руку с матросами, стоящими в строю, говорил им много речей, призывая к продолжению войны и сохранению дисциплины во имя «защиты революции». Был в центральном исполнительном комитете, где, вместо того, чтобы сократить его, он лишь похвалил членов комитета за исполнение распоряжения Временного Правительства об освобождении генерала Петрова.

Вечером в морском собрании Керенский произнес несколько речей собравшимся офицерам. Надо отдать справедливость, что его речи производили действие на матросов и вообще на людей мало развитых и не способных к самостоятельному и логическому мышлению. Но это действие через короткое время исчезало, так как слушатель забывал содержание речи, потому что смысла в ней было мало – был лишь фонтан трескучих фраз. На меня Керенский произвел впечатление неврастеника, человека неуравновешенного и увлеченного демагогией.

После отъезда Керенского наступило временное спокойствие, но чувствовалось, что оно кратковременно. Адмирал Колчак говорил, что связь и доверие между ним и командами пропали. Он выразился, что Керенский просил его и комитет «забыть прошлое и поцеловаться, но ни он, ни комитет целоваться не склонны». Председатель комитета вольноопределяющийся Сафонов во время происшествия с генералом Петровым в Севастополе не был и вернулся туда уже после происшествия; возможно, что при нем комитет не встал бы на такой путь.

В начале июня в Севастополь прибыли несколько матросов Балтийского флота с «мандатами» от центрального комитета Балтийского флота. Вид у них был разбойничий – с лохматыми волосами, фуражками набекрень – все они почему-то носили темные очки. Поселились они в хороших гостиницах и тратили много денег. Было ясно, что это большевистские агенты. Они стали собирать митинги и открыто вести убийственную пропаганду. Содержание их речей было таково: «Товарищи-черноморцы, что вы сделали для революции? У вас всюду старый режим, вами командует командующий флотом, бывший еще при царе! Вы слушаетесь офицеров! Ваши корабли ходят в море и подходят к неприятельским берегам, чтобы их аннексировать. Народ решил заключить мир без аннексий, а ваш командующий флотом посылает вас завоевывать неприятельские берега! Вот мы, балтийцы, послужили для революции, мы убили своего командующего флотом и многих офицеров!»

Вначале эта пропаганда не действовала, она казалась чрезмерно крайней. Члены черноморского комитета следили за прибывшими, не допускали их самостоятельно устраивать митинги и на митингах говорили речи против балтийских делегатов. Конечно, действительной мерой был бы арест их, но в нашем распоряжении не было силы, которая смогла бы произвести арест. Я неоднократно вызывал к себе членов Черноморского центрального комитета и убеждал их арестовать и выслать из Крыма балтийских делегатов. Члены комитета уверяли меня, что опасности нет, что матросы на митингах высмеивают их и они скоро сами уедут. На деле оказалось не так. Балтийские делегаты переменили тактику – они сообщали комитету, что приедут на митинг, устроенный в определенном месте, сами же ехали в другое место, собирали толпу и там говорили преступные речи. Эта новая тактика имела полный успех. Через два-три дня положение круто изменилось, матросы окончательно развратились и центральный комитет потерял всякое влияние на них.

8 июня во дворе Севастопольского флотского экипажа собрался митинг, на котором присутствовало тысяч 15 людей. Балтийские матросы агитировали и наэлектризовали толпу. Толпа требовала отобрания оружия от офицеров и ареста их. Вечером пришло известие, что на берегу начались аресты офицеров.

Адмирал Колчак решил сделать последнюю попытку повлиять на команды. Утром 9-го июня он поехал в помещение цирка, где было назначено собрание делегатов команд. Адмирал намеревался призвать к их патриотизму. Когда он взошел на возвышение, где сидели члены комитета, никто не встал. Затем адмирал сказал председателю, что желает обратиться к командам, но председатель ответил, что не может предоставить слова. Адмирал считал дальнейшее пребывание на собрании для себя унизительным и уехал на корабль.

Около 2 часов дня было получено известие, что на некоторых кораблях матросы отобрали от офицеров оружие, а через несколько времени была принята радиограмма, что делегатское собрание приказывает судовым и полковым комитетам отобрать от офицеров оружие. Стало ясно, что центральный комитет и делегатское собрание плыли по течению и подчинялись требованиям митинга, бушевавшего в помещении экипажа. Это был первый случай пользования матросами радиотелеграфом без разрешения начальства.

Адмирал решил, что мер борьбы больше нет, что, так как на половине кораблей оружие уже отобрано – сопротивление на остальных кораблях поведет только к убийству офицеров. Поэтому он дал радиотелеграмму кораблям, находившимся на Севастопольском рейде, приблизительно следующего содержания: «Мятежные матросы потребовали отобрания от офицеров оружия. Этим наносится оскорбление верным и доблестным сынам родины, три года сражавшимся с грозным врагом. Сопротивление невозможно, поэтому во избежание кровопролития предлагаю офицерам не сопротивляться» (цитирую по памяти).

Затем адмирал приказал поставить команду «Георгия Победоносца» во фронт и сказал ей вдохновенную, патриотическую речь, в которой указал гибельные для родины последствия поступков команд, разъяснил оскорбительность для офицеров отобрания от них оружия, сказал, что даже японцы не отобрали от него Георгиевское оружие после сдачи Порт-Артура, а они, русские люди, с которыми он делил тягости и опасности войны, наносят ему такое оскорбление. Но он своего оружия им не отдаст.

Прекрасная речь адмирала произвела мало впечатления на распропагандированных людей. Лучшие из числа служивших в штабе матросов рассказывали мне, что после речи адмирала матросы обсуждали ее, говоря: «Чего он рассердился, зачем ему сабля, все равно она висит у него в шкафу и он одевает ее только на парадах. Для парадов мы будем ее ему возвращать!». И с такими людьми Керенский и многие другие мечтали о какой-то «сознательной дисциплине» без наказаний, не существующей нигде в мире!

Через некоторое время члены судового комитета «Георгия Победоносца» пришли в каюту к адмиралу все же с требованием сдачи им оружия. Адмирал прогнал их из каюты, затем вышел на палубу и бросил свою саблю в море. После этого он вызвал к себе старшего из флагманов, контр-адмирала Лукина и сказал ему, что он передает ему командование флотом. Свой флаг командующего флотом он приказал спустить, согласно морскому обычаю, в полночь. А. В. Колчак послал телеграмму князю Львову, что вследствие происшедшего бунта он не считает возможным продолжать командование флотом и передает командование контр-адмиралу Лукину.

Вскоре после передачи должностей, адмиралом была получена телеграмма за подписями князя Львова и Керенского, смысл которой был следующий:

1. Вице-адмиралу Колчаку и капитану 1 ранга Смирнову, допустившим явный бунт в Черноморском флоте, немедленно прибыть в Петроград для доклада Временному Правительству.

2. Контр-адмиралу Лукину вступить во временное командование Черноморским флотом и восстановить порядок.

3. Для расследования обстоятельств бунта и наказания виновных назначается комиссия, выезжающая из Петрограда в Севастополь.

Адмирал считал себя оскорбленным содержанием телеграммы. Поставленное ему и мне, пред лицом всей России, обвинение в допущении бунта было явно нелепым и не свидетельствовало о сознании долга и чести лицами, подписавшими телеграмму. С самого начала революции Временное Правительство возглавило бунт и делало все от него зависящее, чтобы этот бунт «углубить». Мы всеми мерами боролись против распространения этого бунта во вверенных нам частях, но, без поддержки со стороны правительства, эта борьба была безуспешна.

В ту же ночь мы получили сведения, что многотысячный митинг, бушевавший на берегу, требовал ареста адмирала Колчака и моего, но там оказался один из наших сторонников – солдат Царскосельского гарнизона, Киселев, человек огромного роста, внушительного вида, умевший говорить толпе. Видя, что на митинге страсти разгорелись, Киселев предложил передать вопрос об аресте на обсуждение делегатского собрания, которое заседало в это же время в цирке. Делегатское собрание постановило собрать на следующий день, когда страсти успокоятся, представителей от всех судовых и полковых комитетов для решения вопроса о нашем аресте. На другой день утром адмирал Колчак переехал на берег в свою квартиру, а я съехал с корабля в гостиницу Киста. К вечеру пришло известие, что собравшиеся представители комитетов большинством голосов решили нас не арестовывать.

Около полуночи, в курьерском поезде, адмирал Колчак и я выехали в Петроград. На вокзале нас провожали – главный командир Севастопольского порта, вице-адмирал Васильковский и многие офицеры флота, устроившие адмиралу при отходе поезда овацию. Один из провожавших крикнул: «Мужество и доблесть, сознание долга и чести во все времена служили украшением народов. Ура!».

Адмирал был в крайне подавленном настроении духа. В вагоне он мне сказал, что обвинение, поставленное ему Временным Правительством, его глубоко оскорбило, что ему тяжко сознание, что он, которому было вверено командование флотом, смещен по требованию взбунтовавшихся матросов, что он не может примириться с мыслью, что не будет принимать активного участия в великой войне, от исхода которой зависит все будущее России. Я старался успокоить адмирала; мне самому было тяжело за Россию, но Временное Правительство я глубоко презирал.

В том же поезде, в котором мы ехали, ехал также в отдельном вагоне американский адмирал Глэкон, прибывший накануне в Севастополь с целью переговорить с адмиралом Колчаком о возможном содействии нам со стороны Американского флота, который мог бы быть послан в Средиземное море для действий против Дарданелл.

Глэкон подъезжал к Севастополю, когда там уже произошел бунт. Увидев, что на вокзале его встречают матрос, солдат и рабочий, он сказал состоявшему при нем русскому морскому офицеру, лейтенанту Д. Н. Федотову: «Кажется, нам здесь нечего делать; распорядитесь о прицепке моего вагона к поезду, уходящему вечером».

Адмирал Глэкон спросил адмирала Колчака, не согласится ли он прибыть в Америку, т. к. возможно, что американский флот будет действовать против Дарданелл для открытия сообщения с Россией; в этом случае опыт адмирала мог бы быть использован. Адмирал согласился на это.

Через несколько дней после прибытия в Петроград, адмирал Колчак и я были приглашены в заседание Временного Правительства в Мариинский дворец, для доклада о событиях в Черноморском флоте.

В заседании адмирал высказал, что вооруженные силы, вследствие допущенной правительством антигосударственной агитации разлагаются и более непригодны для войны, что имеются только два выхода – или заключить мир, или прекратить преступную агитацию, ввести смертную казнь и привести вооруженные силы в порядок.

После речи адмирала князь Львов предложил высказаться мне. Я сказал, что правительство обвиняет нас в допущении бунта, но бунт допустили не мы, а само правительство и, в частности, сам военный и морской министр Керенский. Я указал, что по предыдущей службе я имел случай плавать на Английском и Французском флотах, принадлежащих так называемым демократическим странам: у них дисциплина строже и наказания жесточе, чем у нас было при Императорском режиме, что вооруженная сила основана на строгом законе и строгих взысканиях за проступки. Сознательная же дисциплина, провозглашенная Временным Правительством, недоступна массам, она возможна только для единичных высококультурных людей. За столом против меня сидели Керенский, Чернов и Церетели… Через несколько дней я узнал, что Керенский, в наказание за дерзкие слова, произнесенные мною в заседании Совета Министров, приказал сослать меня в Каспийское море, но адмирал Колчак вступился за меня, и это распоряжение было отменено.

Популярность адмирала Колчака в России была очень высока. Какие-то неизвестные организации разбрасывали по городу листки, с призывом к военной диктатуре, выдвигая в диктаторы адмирала. В листках писалось: «Суворовскими знаменами не отмахиваются от мух. Пусть князь Львов передает власть адмиралу Колчаку и т. п.».

Вскоре состоялось постановление Временного Правительства о командировании адмирала Колчака в Соединенные Штаты Америки. Постановление это было вызвано просьбой чрезвычайного посла Америки, сенатора Рута. Многие общественные организации патриотического направления приглашали адмирала принять участие в их работе. Надеясь быть полезным в России, адмирал не хотел ехать в Америку и затягивал отъезд насколько возможно. Однако Керенскому не нравилась популярность адмирала, и он решил от него избавиться. Однажды, придя домой, адмирал застал там курьера с собственноручным приказом Керенского – немедленно отбыть в Соединенные Штаты Америки и донести, отчего он до сего времени не выехал.

27 июля 1917 года адмирал Колчак отбыл за границу.

Печатается с сокращениями по тексту сборника «Историк и современник». Кн. IV. Берлин, 1923. С. 3–28.

Автор, Михаил Иванович Смирнов (1940) – капитан 1-го ранга, впоследствии – контр-адмирал, морской министр Омского правительства Колчака, в эмиграции написал книгу-биографию адмирала Колчака.

 

Ренненкампф. За Россию с немецкой фамилией. Из статьи С. П. Андоленко

Мало было в русской армии вождей, которых одновременно бы так хулили и так возносили, как генерала Ренненкампфа. Для одних он самый способный из русских генералов 1914 г., победитель германцев и спаситель Парижа, для других – он бездарен, чуть-чуть не предатель.

В последнее время в Западной Европе появилось много трудов, посвященных Первой мировой войне. Авторы обещают нам сказать «всю правду», но обещания своего не сдерживают. Что касается России, то повторяется старая ложь, среди которой «предательство» Ренненкампфа занимает далеко не последнее место. Достаточно прочесть воспоминания французского посла Палеолога об откровениях, которые ему делались представителями высшего русского общества. А чего стоят письма Великого Князя Николая Михайловича к одному известному историку… Всего не перечесть.

Хотя генерал Головин в свое время разобрал подробно все обвинения, которые были брошены Ренненкампфу, и в существенном, казалось бы, окончательно его обелил, но надо думать, что труды его остались неизвестными. Травля генерала Ренненкампфа продолжается.

Первый упрек, который бросают генералу, – это его немецкая фамилия. Действительно, он носил немецкую фамилию, как носят и носили такие фамилии и чистокровные французы и англичане. Рыцарь король Бельгии Альберт I тоже носил немецкую фамилию, а русских офицеров и генералов с немецкими фамилиями не перечесть!

Ренненкампфы служили России с XVI века. Со времен Петра их фамилия не сходит со списков Русской Армии. На серебряных трубах Кексгольмского полка, пожалованных Императрицей Елисаветой, была вырезана надпись: «1760 г. 28 сентября, в знак взятия Берлина, под предводительством Его Превосходительства генерал-поручика и кавалера Петра Ивановича Панина, в бытность полковника Ренненкампфа».

За 150 лет до 1914 года русский полковник Ренненкампф дрался с пруссаками и брал Берлин. Только недобросовестные люди могли ставить в упрек генералу его немецкую фамилию.

Генерал родился в 1854 г. и в 1870-м был выпущен корнетом в Литовский уланский полк. Через 9 лет он выдержал экзамен в Николаевскую академию Генерального штаба (147 принятых из начального числа 1500 кандидатов). На штабных должностях он выказал себя выдающимся офицером, посвящая свои досуги пополнению своего образования. Он много писал в военных журналах, неизменно ратуя за возвращение погрязшей в рутине армии к здоровым Суворовским началам.

В 1895 г. он получил в командование Ахтырский полк, которым прокомандовал целых четыре года. Отметим, что до этого в Ахтырском полку служил также и будущий генерал Самсонов.

Под командой Ренненкампфа Ахтырцы стали одним из лучших полков русской конницы. Интересен отзыв о его командире знаменитого генерала Драгомирова: «Ну, этого затереть не смогут. Из него выйдет большой полководец. Люди, подобные ему, оцениваются только во время войны».

Генерал с молодости отличался кипучей энергией, сильным, независимым характером и большой требовательностью по службе. Резкий, настойчивый, не скупившийся на едкие отзывы, он нажил себе немало врагов, не так среди своих подчиненных, многие из которых его не только любили, но временами и прямо боготворили, а среди начальников и соседей.

Война с Китаем застала его на Дальнем Востоке. Крупные силы китайцев угрожали Благовещенску. Генерал Гродеков назначает его начальником отдельного отряда, с которым он в июле 1900 г. выступает в поход. Ренненкампф бросается на китайские части, собранные у Айгуна, рассеивает их и, без отдыха, устремляется на Цицикар. С налета берет он город и последовательно атакует большие скопища у Гирина и у Телина. В этих боях он наголову бьет три китайских армии, в десять раз превосходящие его отряд, и берет огромную военную добычу. Восхищенный генерал Гродеков передает ему свой Георгиевский крест, полученный им от генерала Скобелева. Это было признано недостаточным, и он награждается орденом св. Георгия 3-й степени. Таким образом, с первого своего появления на полях сражений Ренненкампф входит в историю как смелый, предприимчивый и счастливый начальник.

Блестяще откомандовав кавалерийской бригадой в Борисове, в 1904 г. он вновь на войне, на этот раз против Японии, во главе 2-й Забайкальской казачьей дивизии. В его умелых руках дивизия совершает чудеса храбрости. Слава генерала растет. Его легендарная храбрость и энергичное командование влекут к нему лучших офицеров конницы. Дравшийся под его начальством Врангель пишет о нем восторженные письма.

В одном из боев он тяжело ранен. Не совсем оправившись от ран, он возвращается в строй и во главе 7-го сибирского корпуса принимает блистательное участие в несчастном Мукденском сражении. Японские маршалы Ойама и Кавамура отзываются о нем с почтением. Войну он оканчивает как всеми признанный лучший генерал Русской армии. Не обрела ли армия в нем наконец того боевого вождя, которого она уже давно ждет?

Наступает революция 1905 г. И тут генерал, на фоне общей нерешительности и растерянности, проявляет непреклонную волю и неустанную энергию. В короткий срок он усмиряет и приводит в порядок обширные области. Естественно, он становится врагом всей «революционной общественности». Впоследствии затаившие злобу так называемые либеральные круги постараются избавиться от опасного для них генерала.

С 1907 по 1913 г. Ренненкампф командует 3-м армейским корпусом, который, благодаря энергичной и рациональной подготовке к войне, быстро становится образцовым. Служивший под его начальством генерал фон Дрейер пишет: «Во всю мою жизнь я не встречал лучшего учителя и воспитателя офицеров и солдат», а Юрий Галич вспоминает:

«Он начал с чистки командного состава, поощряя продвижение талантливой молодежи, устраивая постоянно маневры, мобилизации, кавалерийские состязания, пробеги, боевую стрельбу, невзирая на время года, на состояние погоды. Горячий, тревожный, беспокойный был человек. Генералы его ненавидели и боялись. Молодежь и солдаты любили за лихость, за смелость, за простоту обращения. Ренненкампф имел массу врагов. Либеральные круги его не переносили, считая надежным стражем режима. Сверстники завидовали успехам. Высшее начальство не любило за самостоятельность, резкость, строптивость, широкую популярность в войсках».

В 1913 г. он назначен командующим войсками Виленского Военного Округа, а Государь дарует ему звание своего генерал-адъютанта.

Его душевное состояние хорошо вырисовывается из предисловия к его труду о Мукденской операции, появившемуся во Франции в 1910 г.:

«В дни сомнений и горьких мыслей, среди неприятностей и пакостей повседневной жизни, мои помыслы обращаются к русскому солдату в его скромной серой шинели и к простому армейскому офицеру, тем, которых я видел в боях под Матспаданом. Я видел, как храбро они сражались и как безропотно они умирали. С чувством глубокой любви к этим людям ко мне возвращается надежда и вера, что если для нашей армии возвратятся времена боевых испытаний, гордо воспрянут наши знамена, двуглавый орел широко распустит свои могучие крыла и мы все, с радостью и уверенностью, полетим в бой за Бога и Царя. Мечтая об этой минуте, я страстно желаю дожить и сохранить мои силы до этого дня, дабы принять участие в воскрешении нашей умершей боевой славы».

В наши намерения совершенно не входит желание представить генерала каким-то сусальным героем, без всякого изъяна. Он был человеком и как таковой не был лишен недостатков. На крупных людей не следует смотреть в увеличительное стекло, так как тогда и на святых найдутся пятна. Наша цель только попытаться сказать о службе генерала существенное, выявив, поскольку это возможно, правду.

День, так страстно ожидавшийся Ренненкампфом, настал 1 августа 1914 г. Германия объявила войну России, и генерал был назначен командующим 1-й армией, в которую вошли обученные им войска Виленского Военного Округа.

Для генерала Ренненкампфа начиналась его драма в трех актах: 1) Наступление в Восточную Пруссию, 2) Отход из Восточной Пруссии, 3) Лодзинская операция и, как заключительный аккорд, после трехлетней душевной пытки, его мученическая смерть в Таганроге.

Наступление в Восточную Пруссию

1-я армия должна была вступить в Восточную Пруссию на 15-й день мобилизации, тогда как оканчивала она эту мобилизацию только на 36-й. Можно задать вопрос, почему, приняв на себя перед Францией обязательство атаковать немцев на 15-й день, не были приняты заблаговременно меры, чтобы закончить мобилизацию до этого срока. Это выходило из компетенции генерала. Мобилизация была делом всероссийским. Ему предписывалось атаковать «с чем Бог послал».

Армия его входила в состав Северо-Западного фронта. Директивы он получал от своего прямого начальника, генерала Жилинского, ослушаться которого он не мог, не погрешив против элементарного закона безусловного подчинения в бою.

Ему точно было предписано направление его удара и указаны рубежи, которые он должен был занять. Для заполнения фронта в 70 верст он располагал недостаточными силами, всего 6 1/2 неполных пехотных дивизий. Это заставило его распылить свои войска проклятым еще Суворовым «кордоном», без резервов, что лишало его возможности маневрировать, т. е. лично влиять на события.

Перед ним был враг, закончивший мобилизацию, обладавший возможностью широко пользоваться сильно развитой железнодорожной сетью, опиравшийся на фанатизм местного населения и располагавший превосходством в силах. Правда, на всем фронте Восточной Пруссии в живой силе русские имели превосходство, но на участке Ренненкампфа немцы были сильнее его, а это и было для него главным.

Положение Ренненкампфа было нелегким. Его армии было предназначено первой из всех русских армий сразиться с врагом. Исход первого сражения ставил на карту и личную его репутацию, и репутацию русской армии в глазах всего мира.

Сражению под Гумбиненом предшествовал чрезвычайно тяжелый подход к нему. Шесть дней форсированных переходов войск, сильно разбавленных запасными, не втянутыми еще в лямку походной жизни, при перебоях не налаженного еще снабжения.

Становилось необходимым дать измученным войскам день отдыха. Вместо него 1-й армии пришлось выдержать упорное, кровопролитное сражение под Гумбиненом, в котором дело шло о чести встретившихся в большом сражении, впервые после Семилетней войны, противников.

Немцы яростно атаковали, в числе 8 1/2 дивизий, 6 1/2 дивизий русских, причем в артиллерии враг был значительно сильней, особенно в тяжелой.

Виртуозный огонь русской артиллерии, меткий огонь пехоты и отличное ее умение применяться к местности сделали свое дело, это был результат подготовки войск Виленского Военного Округа, которым они были обязаны генералу Ренненкампфу.

По вине конницы (не ее доблестных полков, а ее начальников) неприятель сокрушающими силами навалился на правый фланг Ренненкампфа, нанес ему тяжелые потери, но всё-таки был остановлен.

Отбит был враг и на левом фланге, центр же 1-й армии, старый Ренненкампфовский 3-й корпус, разгромил центр германцев и обратил его в бегство.

Результат сражения всё-таки висел на волоске. Немцы могли атаковать на следующий день, и окружение ген. Притвица советовало возобновить сражение, в то время когда штаб Ренненкампфа, учитывая потери, убеждал его в необходимости прервать бой и отойти до прибытия подкреплений.

В конце концов исход боя был решен «единоборством» генералов. Русский бесповоротно решил держаться, а немец, удрученный бегством 17-го корпуса и обеспокоенный появлением новой угрозы со стороны ген. Самсонова, признал себя побежденным и приказал отходить.

Россия получила первую победу. Франции была дана возможность выиграть сражение на Марне, ибо германская ставка, под впечатлением поражения под Гумбиненом, ослабила свой западный фронт на три корпуса, два из коих были спешно переброшены против русских, накануне решительной битвы на Марне.

Это было результатом воли и выдержки генерала Ренненкампфа и геройства и выучки воспитанных и обученных им войск.

Едва ли найдется кто-нибудь, кто сможет предъявить какие-нибудь серьезные обвинения генералу в его деятельности до окончания Гумбиненского сражения. Разногласия в ее оценке придут позже.

Затем, в ходе операций в Восточной Пруссии, неожиданно наступает второй эпизод, разгром 2-й армии немцами, в котором многие обвиняют генерала Ренненкампфа. Одни, в желании найти козла отпущения и сложить вину с больной головы на здоровую, другие, ища случай придраться и убрать нежелательного им вождя из рядов русской армии, и, наконец, третьи, которые в факте поражения хотят найти «предателя».

Сменивший Притвица Гинденбург произвел смелый маневр. Он оторвался от Ренненкампфа, прикрывшись заслоном и, быстро собрал всю 8-ую армию в кулак против Самсонова. Напомним, что немцы для своих перегруппировок широко пользовались железными дорогами, а русские всё проделывали «на своих двоих». Искусно воспользовавшись тем, что между 1-й и 2-й армиями образовался широкий разрыв, они проникли в него и окружили и уничтожили два русских корпуса. Во время этой операции левое крыло германцев, отогнавшее правофланговый корпус Самсонова, 6-й, и затем охватившее его центральные корпуса, подставило свои тылы армии Ренненкампфа. Как утверждали потом немцы, стоило бы Ренненкампфу нажать на них в юго-западном направлении, и два немецких корпуса были бы раздавлены и Танненберг вышел бы «наоборот».

И это правда. Но действительное положение было Ренненкампфу неизвестно. Для изменения направления своего движения у него не было никаких причин. Жилинский же определенно толкал его на запад.

Этим обстоятельством и воспользовались все бесчисленные недоброжелатели генерала, чтобы наперебой его очернить. Родилась легенда «бездействия» и еще более фантастические его объяснения. «Общественное же мнение» искало просто «изменника». Немецкая фамилия генерала давала, казалось бы, логичное объяснение.

Вот что пишет находившийся в Ставке адмирал Бубнов:

«Бездействие генерала Ренненкампфа общественное мнение назвало преступным и усмотрело в нем даже признаки измены, ибо, главным образом, благодаря этому бездействию, немцам удалось нанести столь тяжелое поражение армии Самсонова. Доля вины, падавшая на ген. Жилинского, не освобождала однако ген. Ренненкампфа от ответственности за непроявление инициативы, пассивность, неумение оценить обстановку и недостаточное стремление к установлению оперативной связи с Самсоновым».

В чем же заключалось это «бездействие»?

Некоторые писатели утверждают, что Ренненкампф оставался на поле сражения, в полном бездействии, три дня, а есть и западные историки, уверяющие нас, что он вообще больше не двигался, ожидая, по-видимому, гибели Самсонова, его якобы личного врага.

В действительности остановка 1-й армии длилась по одним данным 36 часов, а по другим 48. Части сильно перемешались, снаряды и патроны были на исходе, правый фланг был сильно загнут назад. Немцы оказались тяжелым и предприимчивым противником, от которого можно было ожидать всяких сюрпризов, а у Ренненкампфа не было резервов. Обстановка требовала осмотрительности.

Всё утро 8 августа левый фланг находился в тесном контакте с противником, правый же медленно выходил, преодолевая сопротивление немецких отрядов, на потерянную во вчерашнем бою линию. По существу дела, и день 8-го был боевым. Как мы уже упоминали, войска были утомлены форсированным маршем. К этому прибавилось сильное нервное напряжение боя. Необходимо было дать людям отдышаться.

Главные силы немцев стали выходить из боя в ночь на 8-ое, умело прикрыв свой отход сильными заслонами. Обыкновенно говорится, что против Ренненкампфа они оставили только жидкую завесу. Это не совсем так. Против 1-й армии оставлена была вся конница (14 полков), поддержанная егерскими батальонами и арьергардами с артиллерией. Вполне достаточно, чтобы ввести русских в заблуждение.

Только вечером конница Гурко обнаружила отход германцев.

Дальнейшая задача была поставлена точно: преследовать на Вислу разбитого врага и двумя корпусами обложить Кенигсберг. В то время, когда Жилинский оттягивал Самсонова налево, дабы добиться более глубокого обхода, внимание Ренненкампфа обращалось на правый его фланг, к которому приковывался весь конный корпус хана Нахичеванского. В результате между двумя армиями образовался большой разрыв.

Отдых, данный Ренненкампфом своим войскам, был кратковременным. Уже 9-го, после полудня, 1-я армия вновь перешла в наступление, в том направлении, которое ей было указано, т. е. на запад.

Впрочем, в определении дня перехода в наступление есть маленькое разногласие между ген. Головиным и приказом № 3 от 9/22 августа генерала Ренненкампфа. Первый пишет, что наступление началось уже 9-го пополудни, а приказ назначает выступление на 10-е утром.

Наступление ведется энергично. 13/26 августа армия достигает линии Дамерау-Гердауэн, т. е. в 5 дней проделав около 90 верст, что составляет около 18–20 верст в день. Генерал постоянно торопит. Вот что извлекаем мы из приказа № 4 по 1-й армии, отданного 13 августа:

«С Богом вперед, дорогие соратники, помните, что мы русские, что победа в ногах…»

Мы далеки от бездействия.

Ренненкампфу ставят в упрек, что он не разгадал направления отступления противника. Дело в том, что первые дни немцы действительно отходили на запад, и Ренненкампф шел по их следам. Поспешность мобилизации лишила пехотные дивизии своей конной разведки. Конный корпус был прикован к северу, а дивизия ген. Гурко шла на левом, висевшем в воздухе фланге. Приходилось вести разведку пехотой, а пехоте было не под силу угнаться за катившими на поездах немцами.

О Самсонове Ренненкампф знал мало. В известных нам телеграммах Жилинского Ренненкампфу о Самсонове ни слова.

Почему-то и Жилинский, и Ставка были уверены, что немцы бегут на Вислу и что операции в Восточной Пруссии окончены. Отдаются даже предварительные распоряжения о передаче некоторых корпусов 1-й и 2-й армии в 9-ю, сосредоточенную в Варшаве для наступления на Берлин.

Но, видно, Ренненкампфа начинает беспокоить отсутствие сведений о противнике. 12-го он телеграфирует Жилинскому: «Новых сведений о противнике не получил…». 13-го, утром: «Донесений о том, куда отошли разбитые части, еще не поступало…». 13-го, вечером: «Конница до сих пор не обнаружила направления отступающих главных сил неприятеля…».

Наконец 14-го он получает от хана Нахичеванского, увы, не соответствующее действительности подтверждение отхода немцев на Кенигсберг. Вот что он сообщает Жилинскому: «Донесением разъездов хана Нахичеванского, 1-й корпус противника отошел в Кенигсберг, 17-й юго-западнее от Фридланда… Настигнуть отходящие части быстротой отступления противника не удается».

Итак, особенно беспокоиться, кажется, нечего, но отсутствие данных о Самсонове ему неприятно. Уже 12-го он предписывает Гурко: «Войдите связь 2-й армией, правый фланг которой 12 ожидается Зенсебурге».

Во всей массе опубликованных советским генеральным штабом документов, относящихся к этим критическим дням, это единственное упоминание о связи с ген. Самсоновым, и исходит оно от Ренненкампфа.

Только в ночь на 15/28 августа действительное положение дел сразу открывается. Корпуса 1-й армии круто поворачивают на юго-запад, но уже поздно.

По приказанию Государя особая Правительственная комиссия произвела тщательное расследование причин катастрофы, постигшей 2-ю армию. В ее выводах нет ни одного слова упрека по адресу ген. Ренненкампфа.

Тщательно исследовавший в эмиграции эту операцию известный военный историк профессор генерал Головин пишет:

«В действиях 1-й армии нельзя найти причин неудачи, постигшей нашу первую операцию в Восточной Пруссии. И войска, и сам командующий армией, с полным напряжением сил исполняли всё, что от них требовал Главнокомандующий Северо-Западным фронтом».

Отступление из Восточной Пруссии

После поражения 2-й армии ген. Ренненкампф остается один лицом к лицу со всей победоносной 8-й германской армией, усиленной прибывшими из Франции двумя корпусами.

Расправившись с Самсоновым, Гинденбург принимает решение уничтожить и 1-ю армию. На правом фланге немцев создается мощный кулак. Он должен разгромить левое крыло Ренненкампфа и, решительно наступая на северо-восток, отрезать 1-й армии пути отступления.

Ренненкампф также получил подкрепления – несколько второочередных дивизий. К югу от него начинает собираться новая 10-я армия. Накануне сражения у Мазурских озер соотношение сил представляется так:

русские: 14 1/3 пех. дивизий с 99 батареями

немцы: 17 1/2 пех. дивизий с 174 батареями.

Налицо опять превосходство в силах немцев, особенно ощутительное в артиллерии.

Однако умелое командование ген. Ренненкампфа сведет немецкий план на нет. Правда, 1-я армия будет принуждена покинуть Восточную Пруссию, понеся при том большие потери, но дать себя уничтожить она не позволит.

7 сентября на всем фронте завязывается сражение. Немцы упорно атакуют, и левое крыло Ренненкампфа начинает гнуться под мощными ударами врага. Но Ренненкампф разгадал намерения врага. Стоявший на правом фланге 20-й корпус был заблаговременно сменен двумя второочередными дивизиями и выведен в резерв. Ренненкампф бросает его на маневренную группу германцев. Путем совокупных усилий русских корпусов враг задержан, и угроза охвата ликвидирована. 1-я армия благополучно отходит в пределы России. Вот что пишет о провале своего плана Гинденбург: «Удар, который был задуман германским командованием и который должен был привести к уничтожению русской армии, не удался… только энергичное преследование могло еще вредить врагу».

И Гинденбург, и Гофман отдают должное искусству, с которым генерал Ренненкампф провел это отступление.

Но если 1-я армия и сохранила свою боеспособность, что она не замедлит вскоре доказать на деле, то она понесла тяжелые потери: около 100 000 людей и до 150 орудий. Враги Ренненкампфа вновь поднимают шум. На генерала вновь сыпятся обвинения. Жилинский даже отдает приказ о его смещении.

Великий Князь Николай Николаевич посылает для расследования ген. Янушкевича. Правда ли, что Ренненкампф «совсем потерял голову»? Вот что он доносит Государю 1/14 сентября: «Мой начальник штаба вернулся от генерала Ренненкампфа. Вынес впечатление, что он остался тем был… совокупность всех обстоятельств вынуждает меня оставить Ренненкампфа только на своем посту, а генерала Жилинского сменить Рузским».

А вот и телеграмма, которую Великий Князь послал Ренненкампфу:

«От всего сердца благодарю вас за радостную весть. Поблагодарите доблестную армию за труды, ею понесенные. С вашей энергией и Божией помощью я спокоен за будущее».

Свалить Ренненкампфа, только что спасшего свою армию, было трудно. Но оказия не замедлила представиться.

Лодзинская операция

В ноябре 1914 г. Гинденбург предпринимает Лодзинскую операцию. Цель ее – предупредить вторжение русских в Силезию. Доведенная до состава восьми корпусов, 9-я армия ген. Макензена должна прорвать русский фронт на стыке 1-й и 2-й армий и, круто повернув на юг, охватить и уничтожить русские 2-ю и 5-ю армии.

9 ноября Макензен обрушивается на 5-й Сибирский корпус армии ген. Ренненкампфа и после жестокого боя отбрасывает его. Стойкость этого корпуса отмечается германской официальной историей войны:

«Успех атаки против 5-го Сибирского корпуса не совсем соответствовал нашим ожиданиям. Несмотря на подавляющее превосходство в силах, 45 батальонов, 61 эскадрон и 260 орудий с немецкой стороны против 25 батальонов, 30 эскадронов и 102 орудий у русских, победа была скромной».

Окружить корпус не удалось, но в русском фронте была пробита брешь. 14-го, развивая успех, немцы превозмогают отчаянное сопротивление 2-го корпуса (2-й армии) у Кутно. 16-го в расширенную брешь бросается в направлении на Лодзь отряд ген. Шефера, в числе 4-х дивизий. Положение кажется катастрофичным. Проникшие в русские тылы немцы грозят окружить 2-ю и 5-ю армии. Но русское командование принимает меры. 5-я и 2-я армии, объединенные генералом Плеве, частично поворачивают фронт назад и контратакуют немцев, в то время когда более на север Ренненкампф удерживает свои позиции. Из состава 1-й армии выделен особый «Ловичский отряд», который наступает в тыл Шеферу и занятием Брезин отрезает ему пути отступления. Положение круто оборачивается в пользу русских. Налицо крупный успех, в котором, кажется, Ренненкампф играет не последнюю роль.

Русскому командованию мерещится реванш за Самсонова. Уже подготавливаются составы для вывоза в плен почему-то двух немецких корпусов. Но в ночь на 24 ноября, пользуясь оплошностью местных русских начальников, Шефер пробивается и выходит из окружения.

Выводит он из операции только ничтожные остатки своего отряда. Из 48 000 его войск он спасает только 6000. 16 000 взяты в плен, остальные полегли. По сущности дела, отряд Шефера был уничтожен. Лодзь – несомненно русская победа.

Но прорыв 6000 немцев ставится генералом Рузским в вину генералу Ренненкампфу, который, без каких-либо объяснений, отрешается от командования и даже лишается генерал-адъютантского звания.

Недоброжелатели генерала ликуют. Адмирал Бубнов пишет:

«Не прояви ген. Ренненкампф, которому было поручено с его войсками закрыть северный выход из окружения, полнейшей неспособности и бестолковости, немцы, в результате этой блестяще задуманной и твердой волей Великого Князя проведенной операции, потерпели бы катастрофическое поражение с пленением нескольких корпусов. Благодаря же бездарности ген. Ренненкампфа, который за это, наконец, был уволен со службы, окруженные немецкие корпуса, хотя и с большими потерями, но всё же вырвались из окружения».

Вот как иногда пишется история.

Лучшее исследование Лодзинской операции вышло из-под пера советского военного историка Королькова, в 1934 г. В нем подробно, на основании подлинных исторических документов, день за днем, описываются и разбираются операции противников. Труд этот лишен специфической предвзятости, свойственной многим советским авторам той эпохи.

На фоне сложной и запутанной операции, при отсутствии связи между начальниками и, главное, четкой воли у командования, перед нами проходят все русские генералы.

Ренненкампф проявляет свойственную ему кипучую энергию и стремление вперед. Правда, меры, принятые им, иногда не соответствуют действительной обстановке или сводятся на нет ошибками подчиненных, но он вкладывает всю свою волю к достижению победы.

Если судить по фактам, которые приводит Корольков, Рузский представляется в невыгодном освещении. Он слишком поздно уясняет себе действительную обстановку, часто отдает противоречивые приказания и в командовании его чувствуется известная вялость. Между двумя генералами возникают постоянно разногласия.

Отнюдь не обеляя Ренненкампфа, которому он ставит в упрек не пассивность, как это делают многие, а скороспелость и даже опрометчивость, Корольков утверждает, что главным виновником в прорыве Шефера был ген. Рузский.

Из опубликованной «Красным Архивом» переписки между Сухомлиновым и Янушкевичем мы узнаем, что министр всё время убеждает Янушкевича в необходимости отстранить Ренненкампфа.

И вот в результате совокупных мнений Янушкевича и Рузского и появляется доклад Великого Князя Государю:

«Определенно выяснившееся отсутствие управления 1-й армией, тяжело отразившееся на общем течении Лодзинской операции, вынуждает заменить ген. Ренненкампфа генералом Литвиновым, избранным генералом Рузским».

Герой Китайской и Японской войн, победитель под Гумбиненом, спасший свою армию в Восточной Пруссии, талантливый русский генерал, был выгнан из армии за прорыв каких-то 6000 немцев.

Тщетно просил ген. Ренненкампф указать ему причины его увольнения, Тщетно просился он на фронт, хотя бы простым солдатом. Все его просьбы остались без ответа.

Что вынес старый солдат, представить себе нетрудно.

В 1915 г. генерала встретил в Петрограде его старый подчиненный, В. Н. фон Дрейер. Вот что он вспоминает:

«Мы сидели в директорской ложе, ели, пили, смотрели на сцену, слушали хоры. Ренненкампф сидел грустный, ему, видимо, было не до веселья. И даже боевой номер кафэшантана Родэ не мог вывести Ренненкампфа из состояния подавленности, замеченной всеми. Он много пил и, не выдержав, вдруг начал говорить о том, как с ним несправедливо поступили:

"Меня отстранили от командования армией совершенно ни за что; и всё это по проискам Сухомлинова. Я просил дать мне любое назначение, готов был принять даже эскадрон, лишь бы не оставаться здесь, без всякой пользы, без всякого дела; мне даже не ответили".

И вдруг, к нашему ужасу и конфузу, этот сильный, мужественный и храбрый генерал залился горючими слезами».

Гадать вообще не целесообразно, но всё-таки можно предположить, что если в феврале 1917 г. в Пскове был бы не генерал Рузский, а генерал Ренненкампф, то совета отрекаться он бы Государю не дал.

После революции, заключенный одно время в Петропавловскую крепость, он, как рассказывают близкие ему люди, впоследствии получил предложение поступить в Красную Армию. Предложение это он отклонил.

Весной 1918 г. он принял в Таганроге мучительную смерть от рук чекистов, сохранив до самого конца непоколебимую твердость духа.

В военной истории он оставил память как победитель немцев под Гумбиненом и как один из самых талантливых генералов последнего царствования, запечатлевший мученической кончиной свою верность тем идеалам, которым он твердо служил всю свою жизнь.

Печатается с сокращениями по тексту: С. Андоленко. Генерал Ренненкампф. – Журнал «Возрождение». 1970. № 221. С. 55–68.

Автор, Сергей Павлович Андоленко (1907–1973) принадлежал к поколению детей белой эмиграции; посвятил себя военному делу, во французской армии дослужился до бригадного генерала. Издатель «Истории русской армии» (на франц. языке), редактор «Военно-исторического вестника».

 

Из дневника драгунского офицера. Свидетельства Аркадия Столыпина

1917 год

Мариенфелъд. 11 марта 1917 г.

Переворот – уже дело прошлое. Он «бескровный», и обнаружена измена, теперь «конец влияния темных сил» и победа будет наша. Темные силы – это, вероятно, «мы».

Трудно теперь быть офицером, толпа возбуждена, и легко нарваться на неприятности. Чувство, что драгуны постепенно от нас отходят и теряют доверие, а про тыловую сволочь я уже и не говорю – та открыто смотрит в глаза с наглой ненавистью.

Государь отрекся, исчез Пажеский корпус, расформированы Александровский лицей и Училище правоведения, уничтожена гвардия и после 216 лет боевой службы скончался Нижегородский полк.

Завтра снимут с погон царские вензеля на радость длинноволосым хамам с наглыми глазами и заученными фразами. Последний лозунг – «Война до победного конца!», и, вероятно, для этого – «Долой дисциплину!».

Да и хотят ли «они» взаправду выиграть войну? Или среди «них» два течения – одно еще как-то поневоле приемлемое, а другое – обещающее усиление развала и хаоса?

15 марта 1917 г.

12 марта полк снял вензеля Государя со своих погон и присягнул Временному правительству. Говорят, что Государь последние дни перед отречением носил нашу форму… Мы с грустью сняли красивые погоны эскадрона Его Величества (первый эскадрон) с их двойными вензелями… Я вензеля не снял – не хватило духа, я буду временно носить защитные погоны, свои же старые буду бережно хранить…

2-е июня 1917 г.

Чудны дела Твои, Господи! Вчера был никем, а сегодня командую эскадроном; правда, временно, т. к. Голицын уехал к жене, Ильинский в отпуску, кн. Гагарин в Тифлисе, кн. Макаев переведен во 2-й эскадрон, а Сахновский в командировке. Знаем мы эти командировки – сидит где-нибудь и целуется с невестой.

Пропаганда большевиков в полку пока что успеха особого не имеет, но уже появилось легкое недовольство Деном, временно командующим полком. Ходят слухи, что в армии предполагается ввести выборное начало для командного состава. Впрочем, в полку еще кое-как отдают честь, т. к. Ден просил сохранить этот «устаревший обычай». «Ведь с полку, – сказал Ден, – мы все-таки немного знакомы между собой?». Здороваемся мы с драгунами тоже по-новому: нет больше «Здорово, братцы!» или «Здорово, молодцы!», а есть «Здравствуйте, драгуны!»[…]

6 июля 1917 г.

Только что вернулся с митинга. Какой только грязи я не наслушался! Про штандарт говорили, что им благословил нас царь, а нам нужно благословление народа, поэтому надо эту «тряпку, пропитанную народной кровью», бросить. Возражения в том смысле, что раз эта «тряпка» залита народной кровью, ее надо особенно беречь, успеха не имели. Добавляли, что не надо нам и отличий на штандарте, т. е. широких георгиевских лент, и что и георгиевских крестов, и вообще никаких отличий больше не надо, и вынесена была резолюция отправить штандарт в Петроград и ходатайствовать о присылке нам нового революционного штандарта […]

Западный фронт (1917–1918)

д. Семково (Минской губ.). 1 августа 1917 г.

Вечная русская неурядица. Вызвал нас ген. Брусилов. Ушел Брусилов, и его заменил ген. Корнилов, который, разумеется, для охраны Ставки выбрал несколько сотен своих любимых текинцев. Вероятно, среди них Боря Нейгарт. А про нас же сказали: пусть стоят где-нибудь поблизости и не мозолят глаза. Мы еще раз оказались лишними, как это уже при мне было раз зимой 1915 года, только южнее, на Австрийском фронте!

В общем, загнали нас, куда Макар телят не гонял и куда ворон костей не заносил, и я понял, что такое «медвежий угол». Кругом леса и бесконечные пески – бич тяжелых фургонов и автомобилей. Жители какие-то угрюмые и туповатые. Оно и понятно – за три года у них систематически исчезали гуси, куры, свиньи, картошка и сено. До нас были казаки, так что комментарии излишни.

Впрочем, наш медвежий угол живописен. Недалеко пустующее имение, занятое Красным Крестом. За нами синеют леса, облегающие мягкими, бархатными складками невысокие холмы. Имение запущено, кругом дома, парк с вековыми липами и вязами, подернутый тиной спящий пруд, немного дальше сонная речка, лениво омывающая старую плотину и полуразрушенную мельницу. Все это охвачено какой-то дремой и дышит неуловимой грустью. […]

д. Богдановка (Минской губ.). 8 августа 1917 г.

Выгрузились на станции Лунинец. Пулеметная команда, 1-й, 2-й эскадроны и штаб полка разместились в д. Мелеснице, остальная часть полка – в д. Дятеловичи. Мы ориентируемся по картам, составленным ровно 50 лет тому назад! Железную дорогу нанесли на нее позднее, но других изменений не делали, и это ведет к разным курьезам. Например, приказывают полку занять деревню «X». На карте в ней всего три двора – вопрос, насколько она разрослась за 50 лет? Д. Мелесница, та с трех дворов выросла до 24 – есть и более счастливые в этом отношении деревни. Леса, по-видимому, за полвека совсем не вырубались – они в том же виде, как и были.

Правда, леса неважные, болотистые. Тучи комаров реют над стоячей, ржаво-красной, местами подернутой «цветом» водой. Деревья прямо растут среди гнилой воды, только у основания ствола маленькая кочка. Дорог нет, их заменяет «гать» – сложное сооружение из продольных и поперечных брусьев, вбитых кольев, настилки из хвороста и слоя земли сверху. Все это гремит под конскими копытами и пружинит на каждом шагу.

Едва мы разместились, как Натиев получил приказание выступить в 9 утра. Переход был, правда, сравнительно небольшой – всего 24 версты (до д. Богдановки), но прошли мы его переменным аллюром. На назначенном месте по всей долине мелькали казаки; в пыли, как цветки, мелькали их сотенные значки: красные, белые, сине-зеленые – всех цветов радуги.

Как общее правило, уральский казак высок ростом и массивен. Почти все одного типа и до того однородного, что иногда кажется, что все они скроены по одному шаблону. Русская борода лопатой, плечи, руки и ноги, как чудовищные клешни-рычаги, глаза хитрые, небольшие, медвежьи, не лишенные, впрочем, известной дозы добродушия и сметки. Мне они сразу же понравились.

Офицеры их тоже того же кроя, разве что почище. Кони совсем несуразные, грива чуть не до полу, хвост тоже, морды какие-то не лошадиные – все в шерсти, как у доброго сенбернара, только маленький, умный глазок, как мышонок, выглядывает из этой заросли.

Под могучим седоком эти лошадки совсем пропадают; кажется, вот-вот надломится, а смотришь – такой рысью дуют, что наши драгунские бегемоты едва поспевают! Признаюсь, что наши ребята проигрывали в сравнении с этими – правда, второочередными казаками. У этих казаков больше спайки, они серьезные, держатся, как члены одной семьи. […]

д. Семково. 23 августа 1917 г.

Мы остаемся в резерве 10-й армии. Пошли дожди, березы местами желтеют, мухи прячутся в темные места, где и сидят в созерцательном покое.

Прибыл новый начальник дивизии ген. Карницкий, немолодой, представительный, с 2-мя Георгиями.

Устроил полковые и эскадронные учения. Во время полкового учения, в самый разгар перестроений, многие услышали глухие звуки, вроде отдаленных взрывов. Среди топота и шума мало кто понял, что нас посыпает бомбами немецкий аэроплан.

31 августа 1917 г.

Напряжение становится нестерпимым. Временное правительство выпускает воззвание за воззванием, приказ за приказом. Армейские, фронтовые и иные комитеты, как пишут газеты, «заседают непрерывно». Все мечут громы и молнии против ген. Корнилова. Наши полковые и эскадронные комитеты всецело на стороне Керенского. Впечатление, что план Корнилова, увы, пропал!

3 сентября 1917 г.

Офицеры полка недавно все записались в Союз офицеров армии и флота, центральный комитет которого при ставке Верховного Главнокомандующего. Много развелось разных объединений: Военная лига, Общество личного примера, Союз георгиевских Кавалеров, «Казачество» и пр. […].

Военным министром назначен генерал Верховский, бывший командующий Московским округом (?), Морским министром – адмирал Вердеревский. «Контрреволюции» нанесен, судя по газетам, смертельный удар. Революция торжествует.

Описать, что происходит в полку, трудно. Оно в полном смысле этого слова неописуемо. Ненависть к офицерству, большевистская вакханалия, радость после краткого испуга (Корнилов!), словно гора у них спала с плеч. На бедного Афако Кусова, который имел несчастье быть выбранным делегатом полкового комитета, сыплются всякие нарекания. Обвиняли и корнета Емельянова и Лозина-Лозинского, но последние два, да и Кусов, отбивались с редким хладнокровием.

Наконец дошло до того, что кто-то уже почти определенно назвал нас сторонниками Корнилова и намекнул, что недурно было бы нас повесить. […]

13 сентября 1917 г. […]

Многие офицеры покидают свои полки, даже такой полк, как Кавалергардский. Наш гр. Алексей Мусин-Пушкин получил от Васьки, своего брата (что был со мной в гимназии), телеграмму с просьбой устроить его в наш полк.

Самое страшное – это слухи о мире, вернее, о мирных условиях. Не хочу записывать, т. к. лишь слухи. Живем слухами – один другого нелепее, и мне кажется, что готовится гражданская война или под начальством ген. Корнилова, или другого генерала. С Государем пока что Керенский ведет себя прилично. Надолго ли? А в армии Государя уже иногда называют «Николка». Мерзавцы!

г. Ржев. 3 октября 1917 г. […]

Телефон жужжит, как комар, денщики носятся по комнате, собирая вещи. Слухи, что солдатня где-то разбила винные и водочные склады и пошла громить город Смоленск (а может, Ржев?), что ожидают еврейский погром, что вызванные войска помогают плохо и их солдаты сами напиваются…

В утреннем тумане темнеет построенный эскадрон, лошадиные копыта хлюпают в густой, черной грязи. Предсветный ветерок пробирает до мозга костей – а в комнате было так тепло и так сладко было спать!

На фоне еще темного неба, более светлого на северо-востоке, чернеют силуэты изб с взъерошенной соломой крыш и старыми коньками, а над ними у самого горизонта медно-красный зловещий серп. Петухи приветствуют алый восток и наше выступление. Утро. […]

В Ржеве всё пьяно, все дерутся и безобразят. Части, выписанные для усмирения, присоединяются к гарнизону и сами напиваются. Чудесная старая водка 1911 года льется рекой. «На Руси веселие есть питие». Пьют все: мужчины и женщины, солдаты и штатские, молодые и старые.

Вызвали было юнкеров Тверского кавалерийского училища и пулеметную роту, но что могут они против 30 000 пьяной и озлобленной пехоты? Открыли они огонь поверх голов. «Сначала солдатики испужались, – говорили свидетели, – страшновато им, видно, стало, а потом ничего, попривыкли, видно, и под свист пуль пьют себе на здоровье водочку и спиртик». Правда, «спиртик» не для всех прошел благополучно, Умерло семь человек, иные упали в чаны со спиртом, другие были убиты во время драк осколками бутылок. И это в городе, где бутылка денатурата продавалась на черной бирже за 10 рублей! Черпают спирт из чанов, где на дне лежат покойники, и добавляют: «Это ничего, когда дойдем до дна, тогда и вытащим их».[…]

9 октября 1917 г.

Беспорядки были постепенно подавлены. Насмерть перепуганные обыватели стали выползать на свет Божий, лавки стали открываться, тяжелые ставни пропустили свет в темные склады, засовы отодвинулись.

Генерал с «решительным лицом» стал еще храбрее и решительнее. Приказано расформировать 50-й и 70-й пехотные полки. Это Белостокский пехотный полк (стоянка – Севастополь) и Ряжский пехотный полк (стоянка – Седлец). Часть солдат будет послана на фронт как пополнение. При этом начальство опирается на три наших эскадрона, на эскадрон 15-го Уланского татарского полка (стоянка – Полоцк), на сотню кубанцев, сотню сибирских казаков, пулеметную роту и два броневых автомобиля. Не маловато ли?

Часть пехоты, а именно Белостокский полк, с ропотом, но все же покорился и отправил пополнения на фронт, а вот делегаты Ряжского полка решительно заявили, что «без боя воевать не пойдут». Надо находиться осенью 1917 года на Северо-Западном фронте, чтобы оценить такую формулировку: «Без боя воевать не пойдем!» (sic!) […]

г. Калуга. 21 октября 1917 г.

17-го рано утром нежданно-негаданно пришел приказ грузиться и двигаться на Калугу, где тоже какие-то беспорядки. […]

30 октября 1917 г.

Керенский бежал в Псков, в Ставку с ним драпанула часть правительства; туда стягиваются войска для наступления на Петроград. Ленин и Троцкий торжествуют; на улицах бои. Юнкера держатся геройски. Всюду баррикады.

Что это – начало конца? Или уже конец? Думаю, что надеяться больше не на что и что большевики возьмут верх. А тогда что? Лучше не думать!

Эскадрон завтра выступает для реквизиции сена, зерна и прочего добра. Жаль уезжать.

ст. Исаково. 2 ноября 1917 г.

Накануне того дня, когда эскадрон должен был выступить в г. Перемышль (Калужской губернии), а оттуда – выслать два взвода в город Козельск, начали приходить тревожные вести из Петрограда. Полк одновременно вызвали в Москву, Петроград, Вязьму, Смоленск и Ржев. Керенский в Гатчине, и ночью пришли одна за другой три телеграммы. Две от нашей депутации, высланной, с Лозинским во главе, к Керенскому, а одна от самого Керенского. В первых двух говорилось, что нас, вероятно, вызовут в Гатчину для операций против Петрограда, в третьей, которая начиналась классическим теперь «Всем, всем, всем!..», нам приказано было двигаться на Гатчину в полном составе. Наш эскадрон должен был двигаться в головном эшелоне, с пулеметным взводом и броневыми автомобилями. Погрузились мы лишь вечером 31 октября, в полной темноте. К моменту отхода прибыл и 2-й эскадрон с штабом полка, и мы узнали, что броневые автомобили, увы, с нами не пойдут.

Утром, вернее еще ночью, часа в два, узнали по телефону, что станция Вязьма занята большевиками и что без боя пробиться едва ли будет возможно.

Под утро оставались на разъезде Пыжевка, где встретились с кубанцами под командой войскового старшины Мачавариани. Казаки сказали, что только что отъехала большевистская делегация, с которой столковаться нельзя, т. к. у них инструкции не только из Петрограда, но и из Москвы никого в эти два города не пропускать. Большевики резонно утверждают, что нас пропустить было бы изменой их большевистскому правительству. Значит, началась гражданская война? Тогда, по-моему, близок конец Керенского?

Казаки дали большевикам время на размышление, своего рода ультиматум, до рассвета, и в случае отрицательного ответа казаки начнут наступать на Вязьму. Такова была ситуация, когда наш эскадрон прибыл в Пыжевку.

Было еще темно, около 7 утра. В крохотной станционной каморке было жарко и душно от керосиновой лампы и толпы солдат и офицеров. Около города сотня 2-го Хоперского полка, которая настроена против местного большевистского гарнизона и обещала нам полное содействие.

Пришла телеграмма от «председателя Боевого Революционного Комитета» прапорщика Троицкого, в которой говорится, что гарнизон обещает пропустить нас дальше без боя. Троицкий дает полную гарантию, что препятствий нашему проезду через Вязьму не будет. Все же, на всякий случай, вызвали и Троицкого, и коменданта станции Вязьма. Оба вскоре прибыли на паровозе и будут заложниками.

С паровоза спустилось нечто обтрепанное, распоясанное, беспогонное и с волосами до плеч – это и был прапорщик Троицкий! Забавно отметить, что наши драгуны, уже сами сильно зараженные новыми идеями, все же были обижены, что нам приходится иметь дело с «таким офицером» (цитирую), и насчет последнего и его внешности послышалось немало острот. […]

г. Калуга. 8 ноября 1917 г.

Для охраны города сформирована рота, состоящая исключительно из офицеров разных полков, дисциплина в ней железная, и живут они, как простые солдаты.

Большевики всюду берут верх, лишь на Юге генерал Каледин и казаки что-то затевают. Вот бы к ним! Керенский исчез. Уже начинают поговаривать о перемирии и слышатся громкие фразы о «прекращении ненужного кровопролития».

Подвоза нет, транспорты зерна разграблены, в деревнях творится нечто неописуемое. В полку неспокойно, начинается большевизм, и очагом является 2-й эскадрон.

В армии торжествуют большевики, по-видимому, вводится выборное начало, т. е. офицеров будут выбирать делегаты, полковые или эскадронные. Придется, вероятно, перебраться или на Юг к казакам, или в татарский конный полк, где теперь наш Теймур Наврузов. Ясно, что служить в полку больше нет смысла и придется куда-то уходить. Но это не так просто, и надо действовать осторожно. […]

д. Скобровка. 6 декабря 1917 г. […]

Днем было общее собрание: прочли приказ, разбирали вопрос о категории людей, теперь часто упоминаемых в различных приказах, – о «солдатах, лишенных должности» (т. е. бывших офицерах) – скобки не мои.

Решили так: лица эти уравниваются в своих правах с прочими драгунами и несут все наряды, посылаются на все работы и пр., но «ввиду того, что в этом нет ничего унизительного» (я не вполне согласен, т. к. меня все же разжаловали в солдаты!), то будут всячески преследоваться всякие насмешки и издевательства драгун по адресу этих бывших офицеров. […]

10 декабря 1917 г.

Несу республиканскую, революционную, драгунскую службу. Драгуны все посматривают – убегу я ли нет? Но подозрения их постепенно исчезают: чищу коня, ношу ему сено, задаю зерно; вчера был дежурным по эскадрону. Присутствовал при выдаче артельщиком мяса, крупы, лука, масла, жира и хлеба. Ходил за трубачом, чтобы он сыграл сигнал к обеду и ужину.

А бывало, важно идешь на кухню, раздается команда, и люди застывают – кто с ведром, кто с котелком в руке. Подойдешь этак барином: «А ну-ка, дай мне пробу». Как это было недавно, а словно десять лет тому назад!

Только что приехал Гагарин, радостный и полный надежд. Комиссия его отпустила в трехмесячный «отпуск по болезни». Здоров он, разумеется, как бык.

Но комиссии этой все же не подвезло, третьего дня ворвалась в ее помещение банда большевиков с оружием в руках и грозила «штыками разогнать» докторов, если последние будут по-прежнему «способствовать бегству офицеров». Но как ее разогнать, если та же комиссия сотнями пускает домой и солдат, а теперь без погон кто разберет? Солдат ли? Офицер ли?

Кн. Гагарин все же уже сегодня уезжает – слава Богу, хоть один выбрался. Следующая очередь – моя. […]

г. Минск. 20 декабря 1917 г.

Скоро Рождество.

На улицах чувствуется оживление и в окнах блестят елочные украшения. Неужели кому-нибудь теперь охота украшать елку?

Только что вернулся из Скобровки, где взял оставшиеся вещи и простился с драгунами. Правда, не со всем эскадроном, а с теми, что были и остались верными, боевыми товарищами и друзьями. […]

Что творится в поездах, не поддается описанию. Полны не только вагоны, но и тендер, и паровоз, и нужники. Человеческие грозди висят на подножках вагонов, рискуя ежеминутно свалиться и размозжить себе голову.

В моем распоряжении оказалась часть подножки заднего вагона. Чемодан удалось приладить с помощью сложной комбинации ремня, вагонного фонаря и крыши вагона. На мосту меня едва не сбросило, но, в общем, если не считать слегка отмороженной ноги, доехал я до Минска благополучно. […]

Батум. 15 января 1918 г.

Вот я и дома, вот и дожил до 1918 года, и вот не знаю, стоит ли продолжать писать этот дневник, чудом вывезенный на Кавказ? Все же как-то кончить описание моих последних похождений следует. Начал писать дневник из-за войны и кончу его с концом войны: 1914–1918! Кончилась война и с ней моя «карьера» – дослужился до чина штабс-ротмистра.

Встретили Новый год в Москве, но не шампанским, а пивом. 3-го числа отбыл с Кавказского вокзала, причем пришлось прыгнуть на площадку вагона, когда состав подавали из вагонного парка; затем пришлось подкупить проводника… затем осада купе, и отбитие повторных атак товарищей… Выходы из купе лишь через окно, т. к. коридор был завален людьми и багажом. И так три дня и четыре ночи! У меня было завидное место: конура для багажа над дверью; но, правда, приходилось складываться, как перочинный ножик.

«Граница» между «ими и нами» проходила между ст. Чертково и ст. Миллерово. Первую занимают большевики, вторую казаки.

В стане товарищей шумно, к небу то и дело взлетают ракеты, и раздается истерическая стрельба. Поезд тщательно обыскивается, причем всякое оружие отбирается. Иногда в категорию оружия входят серебряные портсигары, кошельки и пр.

В казачьем стане тишина и порядок. Чувствуется уверенность в своих силах без ненужной трескотни выстрелов. Казаки тоже производят обыск, но спокойно и деловито: «Вы офицер?» – «Да». Казаки молча идут дальше, не взглянув даже на вещи. В вагонах сразу становится свободно, товарищи куда-то исчезли и можно выйти в коридор.

В Ростове полный порядок и спокойствие. На стенах вокзала объявление: «Солдаты и офицеры! Записывайтесь в Добровольческую армию!».

Дальше идет перечень условий: жалование офицера 100 рублей, солдата 30 рублей в месяц. За четыре месяца непрерывного пребывания на фронте пособие 200 рублей, за 8 месяцев больше, и т. д. За ранение единовременное пособие в 500 р. Семье убитого 1000 р. Женатым офицерам субсидия 100 р. в месяц. Дальше идет описание главных отличий Добровольческой армии: никаких комитетов, полная дисциплина. Не то что нет комитетов, а именно «никаких», это ведь большая разница, если вдуматься! Говорят, что набор идет успешно. Генералы Каледин, Алексеев и Богаевский царят на Дону. Корнилов пока особой роли не играет. Здесь же находится и Родзянко.

Говорят, что фронтовые казаки заразились большевизмом и Каледин думает распустить их по домам для «оздоровления».

У офицеров здесь погоны, на меня многие смотрят сочувственно – беглец, мол, из большевистских стран на Вольный Дон. Здесь же собирается и Батальон смерти. Оказывается, наш Дударов вовсе не был ранен и арестован в Калуге, а просто скрывался и теперь вместе с Ширяевым находится в Новочеркасске, куда стягиваются поодиночке ударники из разных углов России; много здесь и бравых, молодцеватых юнкеров.

В поезд сесть легко и после езды на подножках как-то чудесно и неправдоподобно: у каждого вагона стоит «некто» неподкупный, пускающий лишь по билетам и не знающий жалости к товарищам.

То, что ожидает нас впереди, не совсем ясно. В Ростове выдают билеты лишь до Петровска. Станции Тихорецкая и Прохладная в руках большевиков – это объясняется тем, что эшелоны с Кавказского фронта боятся двигаться на Ростов, где их обезоруживают, и потому застревают по дороге на крупных узловых станциях, где можно свернуть, минуя Ростов.

После минской и московской дороговизны я был поражен: огромный белый (!) хлеб фунтов в 10 стоит здесь 3–4 рубля. Благословенный край. Пассажиры с севера, как волки, накинулись на дешевую еду. […]

Конец войны 1914–18 гг.

Нет смысла печатать полностью конец этого дневника, потому что описания моего пребывания в Батуме полны малоинтересных личных переживаний. Следовательно, оставлены лишь короткие выписки.

Батум. 10 февраля 1918 г.

Здесь все надеются на грузин, татар, украинцев, ингушей, текинцев и вообще всяких горцев… Что же [касается] наших коренных русских, то уже укоренилось общее мнение, что добра от них ждать нечего. Но главная надежда у всех – Кавказ и Украина. Спасения ждут с Юга!

12 февраля 1918 г.

Застрелился несчастный ген. Каледин, поняв, что часть казачества заражена коммунизмом. В Батуме голод, яйцо стоит 50–60 копеек, хлеба нет, мясо исчезло, правда есть еще кукуруза и изредка можно найти картошки.

5 марта.

Вдали слышна сильная пулеметная, ружейная и артиллерийская стрельба. Это стычки между грузинскими войсками и красными матросами. Местные туземцы, аджарцы, которых уважаю и даже люблю, дали грузинам ультиматум о переходе всей власти в их руки. Приехал ген. Ляхов, который поссорился с грузинами и на которого метят аджарцы, которым нужен видный вождь.

15 марта.

Грузины объявили общую мобилизацию (18–40 лет). Против кого? Русских? Аджарцев? Решил увильнуть и достал бумажку, из которой явствует, что «штабс-ротмистр Столыпин состоит на амбулаторном лечении при 329-м госпитале». Не особо убедительно, но лучше, чем ничего.

17 марта.

С гор, т. е. из Горной Аджарии, сошла первая партия горцев и ввязалась в перестрелку с грузинской разведкой. С обеих сторон были легкие потери. Из Тифлиса прибыли грузинский бронепоезд и взвод конно-горной артиллерии. Солдаты хорошо одеты, и кони недурны. У офицеров малиновые фуражки – явное подражание нижегородцам. Проследовал батальон грузинской пехоты, который вступил в бой с аджарцами у речки Аджарис-Цхали.

25 марта.

Уже три дня, как идет слабая перестрелка между грузинами и аджарцами, которых поддерживают турецкие четники – или, может быть, даже авангард главных турецких сил?

27 марта.

Оказалось верно, с юга подошел небольшой авангард – человек двести турецкой пехотной дивизии. Отряд ночью перешел через нашу границу вдоль речки Чороха. Это рукой подать от Батума, и у нас есть там участок земли, тогда как наша дача в Махинджаури – четыре версты на север от Батума, на берегу моря.

Тревога овладела главным образом греками, армянами и грузинами, тогда как русское население держится сравнительно спокойно. Знакомые аджарцы уверяют отца и меня, что нам опасаться нечего и что они нас защитят. Турецких аскеров я особенно и не боюсь, а вот насчет турецких четников и курдов?

Наша дача ближе к Зеленому Мысу, чем к Батуми, и мы все время слышим орудийную и ружейную стрельбу и с юга и с севера, около Чаквы и Орто-Батума и самого Батума. Стрельба не Бог весть какая, но к полудню перестрелка усилилась и приняла характер настоящего боя. В грузинских штабах и управлениях настроение подавленное. Не то чтобы поджали хвосты, но вроде…

Махинджаури. 28 марта 1918 г.

Бои усиливаются, народ бежит из Батума со своим скарбом, выехал Государственный банк. По слухам, одна турецкая пехотная дивизия уже целиком переправилась через реку Чорох. Начались грабежи, и наша Леночка (Елена Николаевна Милютина) ночью отстреливалась, а вот ген. Лопатина убили на его даче.

Ночью меня разбудил папа, т. к. кругом шла стрельба. Из предосторожности поставили свечку под стол, так как у нас ставень, увы, нет. Вышел, вернулся, лег, но потом опять пошла кругом стрельба. Мама волнуется, что у меня нет здесь ничего штатского, но, по-моему, это роли не играет.

Днем снова сильная стрельба, и в Батуме почти все стекла выбиты.

Грузины арестовали каких-то аджарцев, и наши дачники добились от коменданта крепости Батума их освобождения. Это дипломатически правильно. Надо держаться аджарцев, авось не зарежут.

Турки подвезли артиллерию и отвечают на огонь фортов Батумской крепости. Часов в пять прибыл поезд с грузинскими подкреплениями, но мне думается, что Батуму пришел конец.

Ночью наш гарнизон, т. е. папа и я, сделали вылазки и засели в саду, чтобы в случае чего отстреливаться от грабителей. Грустно, что «рассыпаться в цепь» приходится вдвоем. Где мой эскадрон Его Величества?

30 марта 1918 г.

Стрельба прекратилась, ведутся какие-то переговоры, но вскоре выяснилось, что они ни к чему не привели. Ночью все освещалось турецкими ракетами, чем, вероятно, пользовалась крепостная артиллерия. В 6 утра все стекла в нашем доме задрожали от орудийной стрельбы. Верден не Верден, но внушительно. Слышится и непрерывная ружейная стрельба.

В 2 часа дня стрельба слышна уже у нас в тылу. Зашел к нам ген. Воскресенский с женой. Его дача, недалеко от нашей, уже под огнем, и т. к. она деревянная, то они решили зайти к нам в наш бетонный дом.

Тут как на грех пришла с Зеленого Мыса тетя Маша Офросимова – сестра отца, и пришлось ее провожать обратно. Мать вышла на шоссе с ней проститься и была обстреляна. Мне нравится, что она не боится выстрелов, даже не нагибается. Прибежал довольно простоватый на вид грузинский офицер и удивился, что мы еще не бежали. «Наши, – говорит, – немножко отходят». На вопрос ген. Воскресенского, почему все бегут, он, не задумываясь, ответил: «Я иду к фельдшеру, а другие отходят по убеждению».

Всё больше отходящих грузин. Стрельба всё ближе. Пришлось форму снять. Штаны отца так широки, что при моей худобе могу пролезть в каждую штанину, как в туннель. Несмотря на трагичность положения, не мог не рассмеяться! Наконец надел бриджи без лампасов, высокие сапоги без шпор, какую-то фуфайку и лихо заломил набекрень фетровую шляпу – ни дать ни взять укротитель львов.

Приехал Пассек на автомобиле и на ходу крикнул: «Кончено!»… Десяток поездов несутся один за другим, на подножках грозди людей. На платформах сотни грузинских солдат, и среди них флегматично стоят коровы и лошади.

На море лодки, яхты, буксиры, баржи и пароходы, вдали транспорты покрупнее. По дороге велосипеды, автомобили, телеги, всадники и пешеходы. Настоящее переселение народов. А как фон картины – пыль, гром орудий и сильная ружейная стрельба. На нашем полустанке отстреливается бронепоезд. Пулеметы трещат вовсю. Зашли Наташа и Юрий Волконские, они, как и мы, не боятся. Сидим на солнышке, и мимо нас бегут сотни совершенно обалдевших от страха людей. Некоторые кричат нам, чтобы мы бежали: «Всех режут!».

Под вечер появились 8 вооруженных аджарцев, но это наши жители деревни Махинджаури. Пришли, чтобы успокоить: «Ни один волос с головы русских не упадет»… Привели с собой четника из горной Аджарии, с одним глазом, хуже не выдумаешь – худой, одноглазый, желтый, в черном тюрбане, весь обвешан патронташами, в руках «манлихер», и при этом оборван, как нищий дервиш. Он осмотрел дом, нет ли спрятанных грузин, и заверил, что теперь «хорошо жить будем, если русский пострадает – нам большой стид будэт!». Долго с подозрением смотрел на ванну, пока здешний аджарец не объяснил, что «там командор (мой отец) с мылом плавать».

2 апреля 1918 г.

Мы в Турции, Батум «юхлай», и нам говорят солдаты: «Якши урус, проходи, не бойас». Мимо нас по шоссе безостановочно проходит турецкая пехота. Одеты аскеры прилично и тепло в толстое серое сукно, многие офицеры верхом, и у некоторых хорошие кони преимущественно рыжей масти. Вперемежку небольшие отряды конницы «хамидие», для разведки, донесений и связи. Впереди каждого отряда группа аджарцев и четников-разведчиков.

Турки идут на Цихис-Дзири и оттуда двинутся на Самтредиа. Если не будет сопротивления, может, двинутся и на Тифлис, хотя я лично считаю, что главная цель – Баку.

Мой двоюродный брат, Шура Офросимов, был в Батуме, где идет грабеж («хамазум карабчи») разными иррегулярными отрядами курдов и других, лежат убитые и раненые. Шура до того обнаглел, что подобрал винтовку и пронес ее под носом турецких постов. На черта она ему?

Турецкие солдаты очень любезны, кланяются, а мне даже отдают честь, хотя я не в форме. Может, лучше надеть форму и царские погоны?

Под вечер проходят новые части, солдаты бледны от усталости и худы, заходят в калитку, просят хлеба и воды; иные очень назойливы и пристают за табаком или сахаром. Решил закрыть калитку на ключ и перейти на осадное положение.

Пехота еще ничего, а вот обозники не внушают доверия, у многих зверские рожи, есть и негры и арабы (?). Мы лучшие вещи запрятали.

Под вечер наша горничная Юзефа встретила меня, когда я возвращался от тети Маши. Оказывается, турок украл мои лучшие сапоги! Даже колодки! На мое счастье, около оказался офицер, который увидел, что, когда я начал протестовать, меня обступили зверские курдские рожи. Офицер, поняв в чем дело, поскакал, догнал обозника и жестоко отхлестал его по голове и лицу.

Получив сапоги, я сразу юркнул в кусты, т. к. дальше шла нестройная толпа обозников без офицера. Пробрался домой, «применяясь к местности». Пришли соседи, кое-кого ограбили, например, Никольского. Даже у аджарцев украли много скота, а их самих погнали в авангард разведчиками.

5 апреля 1918 г.

Был бой под Чаквой (где большие плантации чая). Грузины не выдержали (см. у Лермонтова), и турки уже под Кобулети. У нас ограбили Ступина, Шереметьева, Сибирякова, Палибина и других. Это неизбежно, и можно даже удивляться, как удалось турецкому командованию удержать усталых и полуголодных солдат от повального грабежа, тогда как раньше этим самым солдатам разрешалось и даже советовалось резать армян и всех грабить. От мародеров всегда трудно уберечься, и лучше турок не обвинять.

Вчера пошли на дачу Сибирякова к турецкому паше (генералу). Его не застали, но видели табор четников и офицера железнодорожного батальона. Личность эта именовалась «Измаил Оглы Нури Эфенди-Машина Командор». Мне он понравился, но толком мы ничего не узнали. В Батум еще официально не пускают. Пленных грузин должны на днях отправить в Трапезунд.

7 апреля 1918 г.

Турки заняли Кобулети, Натанеби и Самтредиа. В Батум прибыл Энвер-паша. Радость турок была необычайна, и был не только пушечный салют, но и ружейная трескотня, причем пули так и порхали над головами. В городе был подан обед на 60 человек, причем Энвера встречали наши «отцы города» и другие русские.

Вчера опять прошло форсированным маршем много пехоты. Вид у аскеров совершенно изможденный. Обоз почти весь вьючный, на ишаках (эшек) и мулах (катыр), а повозки наши, русские, захваченные в Трапезунде.

Грабежей стало меньше. В Батуме в «hotel London» расположился немецкий штаб. Слухи, что всех русских офицеров заставят являться в Батум каждые три дня на регистрацию. […]

10 мая 1918 г.

Давно не писал, т. к. за это время успел попасть [к] туркам в плен. Случилось это так. Устроена была регистрация всех офицеров, даже отставных, у бывшего коменданта крепости полковника Гедеванова. Мне попался № 260 и приказано являться по понедельникам и четвергам в турецкую канцелярию. Обидно, но не трагично.

И вот однажды утром пошел я в город с Волконским, и с нами увязался Шура Офросимов. У поворота в город пара турецких четников преградила нам путь: «Ясак!».

Забрали нас грешных и повели сначала с какую-то казарму, где я убедил турецких офицеров, что Шура еще гимназист – «un collegien et pas un militaire», и его отпустили. Нас продержали, а затем с двумя солдатами повели сначала на радиостанцию, а затем куда-то в горы и, наконец, в большое здание, где уже толпились арестованные военные и даже штатские. Никто не понимал, в чем дело, а двое турецких офицеров упорно молчали.

Затем было опять шествие по городу к комендантскому правлению. Две комнаты полны народа и табачного дыма. После бесконечного ожидания появился комендант города Али-Разабей, плотный блондин с подстриженными на немецкий лад усами и огромным турецким носом. На голове маленькая коричневая каракулевая папаха офицера оттоманской армии. О чем-то пошептался с полк. Гедевановым и капитаном Мышлаевским, и было объявлено, что будет составлен (опять?) список офицеров.

Мелькают знакомые лица – Кувязев, моряки Дмитриев и Макалинский, Шереметьев и другие. Ставни закрыты, и часовой не позволяет открыть окно. Странно. Проходит час, другой, я встал в семь утра, теперь 3 часа дня, и я чувствую, что голоден, что стоять утомительно, а сесть не на что.

Постепенно темнеет, на улице волнение – это родственники тех офицеров, что живут в самом Батуме, узнали, где мы, и беспокоятся. Похоже, что это не регистрация, а похуже будет. Уже темнеет.

Наконец нас выстраивают во дворе и говорят, чтобы мы не беспокоились, что нас через часа два отпустят домой. Опять перекличка и регистрация, но уже на турецкий лад – вызывают не по фамилии, а так: «Александр, мать Мария», «Николай, мать Анна» или просто – «Василий, Садовая 5». Сразу находятся два Александра с матерью Марией и два Василия на Садовой и т. д. Делается холодно и стрелки часов показывают уже на 12 часов ночи. Голодно и берет злость.

Мы снова возвращаемся в здание комендантского управления, и в 2 часа ночи нас опять выстраивают во дворе. Мой легкий китель не спасает от холодного ветра. Наконец нам объявляют приятную новость: «Господа, постройтесь, вас будут вызывать по одному и отпускать» […]

Офицер наш о чем-то говорит в щелку ворот с женщиной, затем поворачивается к нам и говорит: «Господа, все, что говорят турки, – вранье, и тех, что будто бы отпустили домой, собрали небольшими группами и погрузили на транспорт».

Глубокое молчание было ему ответом. Вот тебе и турки! Добрый мой Глонти, товарищ по полку, теперь офицер грузинской армии, посадил меня рядом с собой, и мы оба завернулись в его бурку. Какое блаженство! Так и сидели мы на полу, прижавшись друг к другу, нахохлившись, как два воробья.

В темноте повели нас в какое-то другое здание через бесконечные коридоры в полутемные закоулки. Когда мы проходили между шеренгами аскеров, турецкий фельдфебель каждого из нас тыкал пальцем в плечо, называя турецкую цифру… игирми бир, игирми ики, игирми докус… оту.

Вот и улица, стоим у ярко освещенного крыльца, сама же улица теряется в мраке. Глаза постепенно привыкают, и я начинаю различать блеск штыков аскеров, которые кольцом нас окружают.

Взвешиваю возможность бегства – невозможно. Мы в плену, это ясно, и что посадят на транспорт – тоже ясно. Беспокоюсь, что нет шинели, еды и денег. Что турки нас кормить не будут – это я тоже знаю. Не из жестокости, а просто им наплевать. Они сами питаются одной кукурузой и всегда голодны. […]

Вот и набережная, пахнет морем и дегтем, а вот и транспорт […]

Проснулись мы почти одновременно от грохота – это паровые краны, мы не то разгружаемся, не то грузимся. Смотрю на часы: 6 утра, значит, я проспал два с половиной часа. Выхожу на палубу – красота, свежесть, горы в легкой дымке. Солнце еще не согрело воздух, жаль, что это не прогулка по синему морю, а что загоняют нас в какой-нибудь распроклятый Сиваш или Диарбекир.

На пристани семьи «пленников». Тут же группа германских и турецких офицеров, высокие воротники кителей подпирают наглые рожи, в руках стеки, палочки. Когда аскер прикладом грубо отталкивает русскую даму, они делают вид, что не замечают. […]

Слух, что нас задержали, чтобы якобы воздействовать на какие-то переговоры. Похоже на вздор? Солнце уже заходит… вдали какой-то шум, два автомобиля, люди бегут сначала к тому транспорту, на котором томится бедный Юрий Волконский, затем в нам – видимо, хорошие вести: «Ура! Вы свободны!»…

Еще какие-то формальности и, наконец, могу спуститься на берег. Я, Аркадий, сын Ольги, свободен. С ненавистью оглядываюсь на серо-зеленую громаду корабля и на турок – и айда домой!

Май 1918 г. – август 1918 г.

Опять новая регистрация, но на этот раз русских записывают отдельно от грузин, т. к. мы не воевали. Мой номер алтмиш-еды (67). Положение в Батуме становится все хуже. Турки постепенно сбрасывают свою полуевропейскую личину и показывают свою жадную, бесстыдную рожу. Губернатор, т. е. «вали», спекулирует на керосине, военный начальник области – тот специализировался на табаке. Всё «хозяйство» основано на взятках. Главный паша, тот берет от крупных тузов взятки в сотни тысяч, но не брезгует 100 рублями какой-нибудь старушки-дачницы. Видные чиновники скупают чай в Чакве почти даром и доводят цены до 45 рублей фунт.

Убили царскую семью. Не буду об этом писать – слишком тяжело. На Украине гетман Скоропадский. На красных нажимают. Пришла моя очередь.

Заканчивая этот дневник, хочу еще отметить два интересных и даже забавных эпизода.

Эпизод первый. Со временем военный пыл турок несколько остыл, грабежи прекратились, и главная часть войск была выслана на север. На главных фронтах победа союзников над немцами казалась неминуемой. Турецкое командование было в курсе дел, и это отразилось на отношениях оккупационных властей к местному населению. Окрики, аресты, грубости, реквизиции понемногу заменились не то что заискиванием, но каким-то «милым вниманием».

Например, зная, что русские дачники почти голодали, власти предложили, правда не всем, но некоторым более видным личностям, разным отставным генералам и т. п., своего рода паек – мешок муки в месяц, что казалось чем-то почти сказочным. Некоторые восприняли эту манну, но большинство – и на это требовалось немало мужества – отказались и предпочли голодать.

Однажды, нежданно-негаданно, к нашей даче подкатил большой черный автомобиль, из которого вышел и направился к дому элегантно одетый турок. Оказался он гражданским губернатором. Сел в гостиной, пил чай, на прекрасном французском языке говорил с отцом о том о сем, упомянул, что всегда считал П. А. Столыпина выдающимся государственным деятелем «de l'avant-guerre…», коснулся войны – «ce fleau de notre pauvre humanite» и спросил, нуждаемся ли мы в чем-либо: «Nous serons tout heureux de vous venir en aide… n'hesitez pas…»

Мой отец сказал, что он не в курсе последних событий и довольно сухо отказался от какой-либо помощи.

Посидев около часа, турок поблагодарил за оказанное ему внимание, вышел, и отец шепнул мне: «Проводи мерзавца до автомобиля».

Вышли мы на шоссе, и я глазам своим не поверил: шофер, обтирая пот, спрятался от жары в тени машины, а элегантная дама, закутанная в черной чадре, из-под которой виднелись тончайшие шелковые чулки и лакированные туфельки на высоченных каблучках, уныло шагала взад и вперед по пыльной раскаленной дороге.

Видимо, жена нашего турка, который не нашел нужным предложить ей войти в нам в дом! Я хотел что-то сказать, но, к счастью, удержался. Дама, оставляя за собой легкую волну парижских духов, покорно юркнула в автомобиль, но лишь вслед за мужем.

Эпизод второй. Сидели мы как-то на балконе дачи г. Пассека и пили чай. Кругом чудесный парк, один из лучших в нашем субтропическом раю, крупные пальмы, камелии, розы и прочая благодать. Дача эта на высотах, и вид на море дивный.

Неожиданно подъехал серый военный автомобиль с турецким пашой, начальником гарнизона. Надо сказать, что инженер Пассек – один из «видных» членов нашей колонии, старожил, умный человек и знаток местных дел.

Я сидел спиной к морю, предоставив старшему поколению любоваться на вид… Внезапно глаза паши как-то замерли. Были глаза как глаза, а тут внезапно застыли и вперились в морскую даль. Он привстал, чайная ложка упала… Я сразу обернулся – вдали показались какие-то дымки – вроде бы суда в кильватерной колонне… «L'escadre anglaise..!».

Все вскочили, два стула опрокинулись, паша что-то пробормотал, ринулся к автомобилю, шофер засуетился, машина тронулась… и тут вышло некстати и как будто нарочно: лопнула шина!

Паша орал на шофера, тот старался поскорее переменить шину, а эскадра все приближалась – крейсера, транспорты, впереди и по бокам низкие миноносцы… красота, быстрота, мощь, и вроде как бы «Гром победы, раздавайся» и туркам крышка!

Паша топтался от нетерпения, смотрел то на шину, то на корабли, кусал губы, совсем забыл о нас… не до того!

Мне же было неясно – как это турки не были в курсе дела, о чем думала их разведка? Как это до них вовремя не дошли вести, что захвачена их столица? Ведь от Константинополя до Батума вся длина Черного моря? Эскадра ведь вышла из проливов уже давно!

Ничего не знали – пили чай с вишневым вареньем на русской даче!

Когда паша уехал, Пассек достал бутылку теплого шампанского, мы встали и торжественно чокнулись.

Английская оккупация

Мы смотрели в бинокли, как английские военные суда быстро подходили к Батуму. Суда еще шли полным ходом, как шлюпки и катера на ходу спускались, и едва пристали, как морская пехота ринулась вдоль набережной. Сопротивления, впрочем, не было никакого. Мы вернулись от Пассека домой, и на следующий день порт и часть города были «off limits» и к берегу никого не пускали.

На следующий день мы, т. е. молодежь, пошли в город выяснить обстановку, посмотреть, кто эти самые англичане.

Последние оказались всех сортов и цветов – индусы (Бенгали) огромного роста и с огромными тюрбанами, бородатые «sikhs» с длинными волосами, зачесанными под тюрбаны, «gurkha rifles» – маленького роста, с широкополыми шляпами, вроде как у скаутов, с страшными «kukki» – широкими ножами – и с лицами слегка азиатского типа, хотя они чисто индоевропейского происхождения. Были и просто английские Томми, большинство небольшого роста, иногда даже тщедушные, кроме отдельных солдат и краснорожих здоровенных унтеров и сержантов.

Все, кто бы они не были, как на подбор прекрасно одеты, с добротной обувью, а офицеры в красивой форме. Но главное, что меня поразило, – это качество конского состава и мулов – последние громадного роста. И кони, и мулы выстрижены, кроме ног и брюха, вычищены, лоснятся от хорошего ухода и корма. Седла и сбруи высокого качества. На любую обозную лошадь можно заглядеться! Вскоре выяснилось, что отношение англичан к туркам презрительное, часто грубое и даже оскорбительное, словно турки животные, и это несправедливо. Турецкий солдат, аскер, храбр, нетребователен и послушен. При хорошем офицерском составе, если его кормить и о нем заботиться, то он один из лучших пехотинцев в мире.

Больше других мне понравились «гурки». Говорят, они врожденные воины, здесь же их главное увлечение – футбол.

Турки сдают оружие и те повозки и автомобили, что они забрали у уходящих с фронта русских. Турки их перекрасили и наивно всячески старались выдать за свои. Спорили, клялись, но англичан не проведешь, и раз даже потерявший терпение английский лейтенант стеком ударил турецкого офицера. Вышло нехорошо.

Отношение к русскому офицерству особое. Осторожное, сказал бы, слова подобрать нелегко, ведь мы были союзниками, затем заключили сепаратный мир, правда не мы, а большевики, но Россия все же договор нарушила. Словом, – и я становлюсь на место англичан – пока они проливали «кровушку» до конца, мы почему-то оказались мирно проживающими на дачах и еще на что-то жалуемся – это неприятно.

Город сразу ожил. Все, у кого хоть малая «зацепка» у англичан, – подрядчики, переводчики и т. д., начали получать солонину, хлеб, сахар, чай, кофе, сгущенное молоко и прочие блага. Ожила и процветала почти открыто и полуофициально черная биржа. Многие англичане познакомились с дачным населением. Иногда подружились.

Пора записываться в добровольную армию, но надо сначала войти в связь с моими старшими офицерами.

Это вопрос времени, вероятно короткого.

Автор дневника – племянник председателя Совета министров П. А. Столыпина, офицер 17-го драгунского Нижегородского полка; участник Белого движения.

Его дневник за 1917–1918 гг. опубликован в 1992 г. Н. Н. Рутычем-Рутченко (альманах «Русское прошлое». Кн. 3. С.-Петербург, 1992) с его любезного согласия фрагменты этого дневника печатаются в настоящем сборнике.

 

Ключевые фигуры российской политики в канун войны и революции. Из воспоминаний Е. Н. Шелькинга

Впервы́е революционное движение охватило некоторые круги нашего общества в 1825 году, после кончины Императора Александра I. Но движение это коснулось лишь незначительной части общественных верхов и носило лишь характер движения конституционного, отнюдь не антимонархического. В царствование Николая I революционное брожение сосредоточивалось вне пределов России, преимущественно в Швейцарии и Англии. После кончины Николая Павловича преемник его открыто вступил на путь либеральных реформ. Революционное движение лишилось почвы… Но Царь-Освободитель под конец своего царствования, под влиянием, вероятно, испытанных им горьких разочарований, изменил свою первоначальную программу, не только приостановил дарование дальнейших реформ, развитие реформ уже дарованных, но зачастую и парализовывал проведение их в жизнь. Революция снова подняла голову. Последовал целый ряд террористических актов, совершенных над министрами, губернаторами и иными членами правительства, завершившихся злодейским преступлением 1 марта 1881 г.

При Императоре Александре III революция снова ушла в подполье и некоторые ее более открытые проявления были тотчас же подавляемы. Кровавое преступление 1 марта всколыхнуло общественные круги, сплотило их вокруг царского престола и на этом-то единении царя с народом, помимо твердой воли и открытого образа действия монарха, – и зиждились, главным образом, успехи его царствования. Но реакционная система правления вечно длиться не могла. Успокоенная Царем-Миротворцем страна созрела для новых реформ, которые служили бы продолжением прерванных при Александре III нововведений его великодушного родителя.

Николай II не учел создавшейся обстановки и разошелся со своим народом, или вернее, с теми его слоями, которые известны под именем «русской интеллигенции». Возможно, что если бы молодой Государь обладал железной волей своего отца, он мог бы еще некоторое время продолжать реакционную его политику и постепенно, с надлежащей осторожностью, перейти на путь либеральных реформ. Но для этого у последнего Царя не было ни характера Александра III, ни импонирующей народу его внешности русского богатыря.

Заявив, что он намерен царствовать в духе своего родителя, он в 1905 году дарует конституцию, дабы впоследствии всячески ограничивать предоставленные им народу права. Выпустив из рук своих самодержавную власть, он никак не хочет примириться с созданным им же самим положением конституционного монарха и, сам себя обманывая, заявляет, что он передаст своему сыну Россию такой, какой он принял ее от своего покойного отца. Получилось весьма опасное раздвоение во власти. С одной стороны – Государь, явно сожалеющий о своей поспешности в 1905 году (откуда, главным образом, его антипатия к графу Витте), а с другой стороны – Государственная Дума, опирающаяся на октябрьский манифест, рассчитывающая на слабоволие монарха и потому неустанно стремящаяся к расширению дарованных ей прав, находящая к тому же поддержку в столь присущем нашей так называемой интеллигенции фрондерстве.

Созданный манифестом Совет Министров, который, казалось бы, прежде всего должен был бы обнаруживать полную солидарность, – представляет картину диаметрально противоположную. Члены его, выбранные не по указанию председателя, а назначаемые Государем, согласно его столь изменчивой воле, действуют каждый вполне самостоятельно, не считаясь с политической линией, преследуемой тем или иным премьером. Свои собственные ошибки они приписывают неустойчивости режима и тем, в глазах общества, всю вину взваливают на монарха или на Императрицу. И в итоге, к радости подполья, под влиянием наших военных неудач в русско-японскую и в мировую войну, фрондерство все более распространяется. Фрондируют и газеты, до правых включительно, фрондирует и вся современная литература.

Создается искусственно легенда о страданиях народа – «богоносца», и проливают над ней слезы умиления те, которые сами наиболее способствуют ее созданию. Среди гвардейской молодежи, чуть ли не в министерских кабинетах, не стесняясь говорят те, которые теперь, на своих плечах испытав всю сладость «переворотов», цепляются за ими же расшатанный монархический принцип и силятся окружить печальный облик Царя-Мученика ореолом великого монарха. Милюков, под дружные аплодисменты народных представителей, говоря о правительстве, ставит вопрос – что это: глупость или измена? – и сам в это время изменяет своему Государю и своей родине. Дороговизна растет. Народ голодает. А на глазах у этого народа, в ресторанах – шампанское льется рекой и расходуются в один вечер тысячи, легко приобретенные игрой на бирже, а, следовательно, на плечах того же народа, тяжкую участь которого они на словах, конечно, якобы всеми силами стараются облегчить. И, среди всего этого хаоса, этого всеобщего развала, Государь остается один со своей семьей и несколькими приближенными лицами, выбор которых к тому же едва ли удачен и едва ли соответствует переживаемым Россией грозным временам – хаосу внутри и мировой войне извне.

Несомненно Император Николай II немало сам виновен в создавшемся положении. Он не учел потребностей страны и своим недоверием, своею подозрительностью создал около себя окружавшую его пустоту. Но он все-таки, хотя и неумело, ищет людей и – не находит их. Отсюда частые перемены его ближайших сотрудников, то есть «министерская чехарда», о которой в Думе упоминал В. М. Пуришкевич. В связи с неудачами растет его подозрительность. Но, не разбираясь в окружающей его обстановке, в немилость впадают зачастую деятели безусловно полезные, причем замещаются они ничтожествами.

Царь ищет поддержки в горячо любимой супруге, несравненно более его властной и энергичной, и наталкивается на ее врожденный, усилившийся еще более постигшими Россию невзгодами, мистицизм и терпит появление при царском Дворе проходимца, Распутина, раздуваемое врагами престола, распускающими в народе всевозможные басни в ущерб престижу русского Царя. Повторяю сказанное мною вначале, стараясь охарактеризовать личность покойного Государя: вся трагедия его жизни заключается в том, что он не родился быть Царем. Он получил в наследство от своего державного родителя Россию сильную и успокоенную. Он оставил ее поверженною в прах. И хотя велика его бессознательная вина перед нашей родиной, но ее с избытком должны разделить окружавшие его лица. Кроме того, Николай II чисто нечеловеческими страданиями искупил свои ошибки. Незлопамятный русский народ, наверно, простил уже ему его невольные прегрешения, и имя его перейдет в потомство нераздельно с наименованием Царя-Мученика.

Чтобы правильно учесть последние акты российской трагедии, необходимо бросить беглый взгляд на главных участников таковой, начиная с 1905 года – первых проявлений революционного движения, и до 1917 года – эпохи отречения Николая II от престола.

Конституционные председатели правительства

Первым «конституционным» председателем Совета Министров назначен был С. Ю. Витте. Несмотря на свою немецкую фамилию, он по-немецки даже и не говорил. Он был человеком, несомненно, крупного ума и широких взглядов настоящего государственного деятеля высокого полета. Громадное честолюбие, в котором его так упрекали его противники, составляло, действительно, одну из отличительных черт его характера, и он не разбирался в средствах для его удовлетворения. Впрочем, черта эта свойственна была и будет вообще всем крупным государственным деятелям всех стран и народностей.

Обвинение его в том, будто он убедил Николая II даровать конституцию, дабы впоследствии, пользуясь его слабостью, сделаться «первым президентом Российской республики», критики не выдерживает. Как оно ни странно, Витте – отец русской конституции – был сторонником самодержавного образа правления, соответствующего всей его властной природе. Идеалом царя был для него Александр III и, если он действительно, так сказать, вырвал у его преемника октябрьский манифест, то это только потому, что, не доверяя правительственным его способностям и опасаясь, что Государь подпадет под вредное влияние ничтожных окружающих его лиц, он стремился ограничить развитие произвола. Противники Витте создают ему репутацию масона. Лично я этому не верю. Сергей Юльевич был человеком глубоко религиозным, мало того – православным в самом узком смысле этого слова. Его упрекают также еще в том, что, преследуя известную цель, он не разбирал средств к ее достижению и что он, например, для проведения той или иной реформы прибегал к подкупам и тем развратил, будто бы, высшие бюрократические и общественные круги. Это совершенно верно. Так, например, встретив оппозицию своему плану о введении золотой валюты среди влиятельных членов Государственного Совета, он не останавливается перед этим препятствием. Одному из своих противников, Б. П. Мансурову, он устраивает прибавку содержания, а бывшего в то время статс-секретарем государственной канцелярии В. Н. Коковцева назначает своим товарищем с увеличенным окладом жалования. Все это так. Но вина во всем этом лежит не на нем. Вина падает на развращенность нашего общества, на тех, которые изменяли своим якобы убеждениям под влиянием предоставляемых им Витте материальных выгод. Сам Витте не раз говорил мне об этом, утверждая, что иначе поступать он, для блага России, не мог, что он вынужден был, по его выражению, «с волками жить – по-волчьи выть».

При восшествии на престол Николая II Витте находился в зените своей славы, но он не понял характера молодого Государя. Он стал его, так сказать, терроризировать и, грубый от природы, шокировал мягкого, воспитанного Царя. Эти два, совершенно противоположные, характера не могли ужиться, подобно тому, как и Вильгельм II не мог ужиться с Бисмарком. Не мог примириться со своим падением и Витте и открыто критиковал своего Государя, не отдавая себе отчета, что он сам наиболее виновен в постигшей его опале.

Помимо своей сделавшейся исторической деятельности во главе министерства финансов, С. Ю. Витте выказал свои блестящие способности крупного государственного деятеля и на дотоле незнакомой ему дипломатической почве, при заключении завершившего нашу войну с Японией Портсмутского договора.

Графу Витте пришлось работать в Америке при крайне неблагоприятной политической атмосфере. Разжигаемое враждебными России влиятельными в Штатах еврейскими организациями, американское общественное мнение было настроено против нас и склонялось открыто на сторону японцев. В переработке этого настроения умов в Америке Витте выказал себя настоящим виртуозом. Японцы настаивали на том, чтобы на конференции в первую очередь подверглись рассмотрению наиболее существенные пункты намеченного соглашения. Витте провел процедуру обратную. Вначале представлены были к обсуждению вопросы маловажные, по которым наши представители систематически уступали. Уступчивость наша произвела прекрасное впечатление в Штатах, и Витте ловко воспользовался этим обстоятельством, раздувая всячески наше миролюбие в своих беседах с американскими журналистами. В итоге создалась такая благоприятная нам атмосфера, что, когда конференция коснулась вопросов первой важности и японцы настаивали на разрешении их в их пользу, Витте имел полную возможность, уже не опасаясь злобной критики американской печати, отнестись отрицательно к японским требованиям. Главный сотрудник Витте в Портсмуте, барон P. P. Розен, не симпатизировавший Витте в принципе, не раз выражал мне свой восторг перед той виртуозной ловкостью, которую он обнаружил при заключении русско-японского договора.

Витте вернулся в Европу триумфатором. Император Вильгельм пожелал его видеть на пути в Россию. Он принял его в своем охотничьем замке, Роминтене, пожаловал ему небывалую дотоле для иностранца награду, а именно – цепь к ордену Черного Орла и лично проводил его на станцию. Кстати, несколько слов об отношениях Кайзера к графу Витте вообще. Отношения эти подвергались частым изменениям. При Александре III и в первые годы царствования Николая II Вильгельм II, зная влияние Витте при Дворе, считался с ним. Он как-то попробовал переменить свою систему: это было, если не ошибаюсь, летом 1897 года – по вопросу о ввозе в Германию наших гусей.

В угоду аграрной партии берлинское правительство под предлогом эпизоотии запретило внезапно этот ввоз в то время, когда между пограничными станциями, Эйдкунен и Вержболово, накопилось уже свыше 400 000 птиц. Посольство наше, во главе которого находился в то время, в качестве поверенного в делах, Н. И. Булацель, тщетно протестовало против этой меры. Тогда сам Витте вмешался в это дело. Он, со своей стороны, запретил немедленно ввоз в Россию некоторых германских мануфактурных изделий. Германское правительство попробовало упорствовать, но принуждено было вскоре уступить. Виттовский урок обошелся немецкой казне очень дорого. В один месяц она потерпела убыток в 18 000 000 марок, и так называемая «гусиная война» была нами выиграна.

Кайзер сохранил об этом инциденте впечатление неприятное и, в сущности, к Витте особых симпатий питать, естественно, не мог. Оказывая ему, тем не менее, небывалый почет в Роминтене, Император имел в виду заручиться государственным деятелем, которому, по его расчетам, суждено было играть в России видную роль. Но когда Витте окончательно пал после своего кратковременного пребывания во главе правительства в 1905 году, Вильгельм II не скрывал своего удовольствия в кругу приближенных ему лиц. Он чувствовал, что он избавляется от решительного и опасного партнера.

В вопросах внешней нашей политики граф С. Ю. Витте придерживался следующих, неоднократно высказанных мне, взглядов:

«Россия, прежде всего, должна преследовать возможно широкое развитие своего экономического благосостояния, – говорил он, – и потому, избегая осложнений, вести политику исключительно миролюбивую. Относительно Германии, нам следует считаться с ее интересами, но и требовать от нее того же по отношению к нашим. На этой почве мы должны обнаруживать полнейшую непреклонность и, опираясь на наши отношения к Франции, мы имеем полную возможность проводить эту политику вполне последовательно. Наши отношения к Германии от такой политики только окрепнут. Тех же методов мы должны придерживаться и по отношению к Англии, и тут поможет нам англо-германский антагонизм. Никаких союзов, кроме существующего франко-русского, нам не надо. Они связали бы только нам руки. Я считаю поэтому крупной ошибкой Извольского его соглашение с Англией и преступлением со стороны Сазонова, что он увлекся этим соглашением и стал игрушкой в руках какого-то Бьюкенена. Мы вступили на крайне опасный путь. Нам не следует ставить на карту наши отношения к соседней Германии, для нас и для немцев одинаково ценные. Война с Германией была бы для обеих Империй явным безумием. Кроме того, не следует забывать, что война с Германией могла бы быть нами выиграна исключительно, если бы ей был придан характер войны национальной, что при Царе, не пользующемся достаточной популярностью, едва ли возможно. Проигрыш же еще одной войны, или даже ее чрезмерная затяжка, привела бы неминуемо Россию к самой ужасной катастрофе».

Таков был политический катехизис покойного министра. И это не были слова, а неизменные его убеждения.

По моему мнению, жизнь С. Ю. Витте следует разделить на две эпохи: до и после его женитьбы. До своей женитьбы он являлся исключительно государственным деятелем со всеми своими качествами или недостатками, с которыми можно было соглашаться или нет, но с крупной политической фигурой которого нельзя было не считаться. После своей женитьбы, к его честолюбию личному, прибавилось еще и честолюбие его жены, желавшей, во что бы то ни стало, проникнуть ко Двору и играть роль в петербургских салонах. Покуда жив был Александр III, Сергею Юльевичу приходилось мириться со своим положением полуженатого, полухолостого человека, т. к. двери, открытые перед ним – были закрыты его супруге. Но при Николае II, мягкость и доброту которого Витте учитывал, он стал напрягать все усилия, чтобы удовлетворить честолюбие своей жены и – к прискорбию должен в этом признаться – с этого времени, крупный дотоле, Витте измельчал. Когда же его к тому же постигла немилость, он окончательно потерял равновесие. В кабинете его появились не висевшие до тех пор портреты знатных предков, пошли ухаживания за Великими Князьями и охота за лицами, принадлежащими к высшим слоям петроградского общества. Демократ, каким был несомненно Витте, который, казалось бы, должен был гордиться тем, что он «сам – свой предок», стал разыгрывать аристократа. Неотесанный по природе своей, Сергей Юльевич превратился в салонного кавалера…

Он метался как зверь в своей клетке, но, надо отдать ему справедливость, душою болел за Россию, предвидя ее гибель и не будучи в состоянии приостановить неминуемую катастрофу. Своим государственным чутьем он предугадывал события – наше военное поражение и революцию. Он видел, что Царь окружил себя пигмеями, в то время как он, новый Прометей, прикован был вынужденным бездействием к своей скале. Сколько раз мне приходилось видеть его в волнении шагающим по своему кабинету и, со слезами на глазах, повторяющим: «Боже правый, куда они ведут Россию, Россию моего Царя» (Александра III). Скончался он после двухдневной болезни, окончательно разбитый морально, озлобленный против всех и вся. Настроение это всецело отразилось на его воспоминаниях. С графом Сергеем Юльевичем Витте сошел в могилу один из наших крупнейших государственных деятелей…

После отставки графа С. Ю. Витте в 1905 году председателем Совета Министров назначен был его постоянный противник, престарелый Иван Логинович Горемыкин. Он происходил из старинного дворянского рода, известного еще во времена Ивана Грозного. Он имел за собою обширную бюрократическую карьеру, был товарищем министра юстиции и министром внутренних дел. Глубоко образованный, первоклассный стилист, свободно владеющий большинством европейских языков, И. Л. Горемыкин считался знатоком России и специалистом по крестьянским делам. Ему предшествовала репутация отъявленного реакционера. Бывши с ним в самых коротких отношениях, позволю себе усомниться в правильности этой оценки.

Горемыкин был, прежде всего, лишь строгий законник. Отсюда – его столкновения с Государственной Думой, стремившейся превзойти установленные законом свои права. Как-то раз премьер сказал мне:

«Странное дело, когда я был министром внутренних дел, мне создали репутацию чуть ли не "красного" и особенно старался в этом смысле "либеральный" Витте. В 1906 году меня считали ультрареакционером. Между тем, я не был ни тем, ни другим. Я попросту всегда стоял на почве закона».

Конечно, против подобного образа мыслей можно многое возразить. Закон, изданный в 1900 году, мог в 1906 году уже не годиться, и Горемыкин, стоявший так долго на высших ступенях служебной иерархии, мог и должен был способствовать изменению законов устаревших. Но, тем не менее, реакционером в приписываемом ему смысле он не был, будучи для того слишком европейцем и глубоко культурным человеком.

Первое министерство Горемыкина продлилось всего несколько месяцев. Первая, так называемая «Дума народного гнева», при появлении его, встретила его невероятным скандалом, после чего он в Таврический дворец более не показывался. Государю предстоял выбор – распустить Думу или назначить либеральное министерство из ее членов. Верховный Совет, под высочайшим председательством, значительным большинством высказался за вторую комбинацию. За роспуск Думы стояли только И. Л. Горемыкин и назначенный по его ходатайству министром внутренних дел бывший саратовский губернатор, П. А. Столыпин. По окончании заседания совета, Государь удержал премьера. «Что же, Иван Логинович, нас победили», – сказал он последнему. – «Государь, от вашей державной воли зависит всецело поступить так или иначе. Я своего мнения не меняю», – возразил Горемыкин. Обычным жестом Николай II покрутил свой ус и затем, перекрестившись, сказал: «Ну, так пусть будет по-вашему, Иван Логинович».

Премьер тотчас же отправился в типографию Государственного Совета, дабы распорядиться о напечатании на следующий день указа о роспуске Думы. В типографии он, между прочим, нашел оттиски прокламации кадетской партии к народу с требованием ответственного кабинета. Он приказал отнести эти оттиски в свою карету и вернулся домой.

Надо отметить, что престарелый премьер вообще обладал олимпийским спокойствием, не покидавшим его в самые критические дни его долгой карьеры. Как ни в чем ни бывало, он сел за стол, пообедал и, выкурив обычную сигару, отправился на покой. Между тем, Государь успел передумать и изменил свое решение. Около 12 часов ночи к Горемыкину явился царский курьер с новым приказанием – Думу не распускать и явиться на следующий день в Царское Село. Премьер, ознакомившись с содержанием письма Государя, приказал отпустить курьера под предлогом, что он спит и что царское приказание будет исполнено, как только он проснется. На следующий день, к немалому удивлению Государя, указ о роспуске Думы был обнародован и Горемыкин отправился в Царское Село принести монарху свои верноподданнейшие извинения, подав при этом свою просьбу об отставке, которая была принята, и на его место по его указанию назначен был П. А. Столыпин. Через некоторое время И. Л. Горемыкин с супругой отправились за границу, где провели несколько месяцев. Горемыкин покинул пост свой так же, как и занял его – без особенной радости, но и без всякой горечи.

Заместитель его, П. А. Столыпин, был, бесспорно, человеком незаурядным, не лишенным здорового честолюбия, энергичным и решительным. Вначале он не чужд был некоторой провинциальности, за что противники прозвали его «всероссийским губернатором». Но уже вскоре он выказал свои действительно государственные способности. Прекрасный оратор, он пользовался серьезным влиянием в Думе. Политика его носила отпечаток крайнего национализма, и в этой политике его поддерживало «Новое Время», одним из сотрудников которого был его брат, Александр Аркадьевич. Убедившись в успехе роспуска первой Думы, к которому население отнеслось довольно равнодушно и которое, вопреки предсказанию всесильного некоторое время дворцового коменданта Д. Ф. Трепова, не обратилось «в море крови», Столыпин стал приписывать себе инициативу этого роспуска, за что он дорого поплатился. В то время, как не противоречивший ему Горемыкин спокойно наслаждался горным воздухом в Тегеризе, на виллу, занимаемую Столыпиным на Аптекарском острове, произведено было террористическое покушение, стоившее многих жизней и искалечившее детей премьера, спасшегося от смерти каким-то чудом.

При выборе во вторую Думу первый министр ошибся в расчетах. Он сделал ставку на крестьян и сельских священников, которые, вопреки его ожиданиям, оказались левыми. В конце концов, обнаружен был антимонархический заговор, в котором замешаны были некоторые члены Думы. Последние были судимы и сосланы, а Дума распущена.

Во избежание повторения такого случая, Столыпин прибег к антиконституционному изданию нового избирательного закона (9 июня 1906 г.) и получил, наконец, такую Думу, какую он желал, т. е. вполне покорную его воле. Большинство перешло к так называемой октябристской партии, значительно правее кадетской. Но и эта партия министра не удовлетворила. Его усилиями создалась партия националистическая с антиокраинным характером, с яркой антисемитской окраской. Но, несмотря на потерю ими большинства, в Думе кадеты были сильно распространены среди нашей так называемой интеллигенции. Политическая программа Столыпина явно шла вразрез с их взглядами, особенно по вопросу еврейскому. Кадеты начали против него подпольную агитацию, которая повела к тому, что первый министр стал все сильнее склоняться в сторону реакции. Черные сотни вновь подняли свою голову, и, в конце концов, Столыпин пал от руки Багрова во время парадного спектакля по случаю пребывания Государя в Киеве. Но, так или иначе, политическая роль его была уже сыграна. Министр явно потерял свое влияние при Дворе, и отставка его была в принципе решена. Царь посетил смертельно раненного министра, но на похоронах его не присутствовал, не найдя возможным отложить назначенный на этот день смотр войск в Мерзебуше, под Киевом.

Одной из крупных Столыпинских реформ было введение крестьянского хуторского надела, закреплявшего мелкую крестьянскую собственность.

На место П. А. Столыпина Государь назначил его антипода, министра финансов В. Н. Коковцева.

Новый председатель Совета Министров всю свою службу провел в Министерстве финансов и, после отставки Витте, занимал его место в течение 10 лет. Безусловно честный, но крайне узкий в своих взглядах, образцовый чиновник, но лишенный истинно государственных дарований, он был известен как специалист по бюджетной части, каким он и остался на своем новом ответственном посту. Главной заботой его было, по возможности, увеличивать доходы казны. Вводя винную монополию, граф Витте вовсе не имел в виду «выкачивать» доходы из народа. Конечно, он предусматривал увеличение последних, но главной заботой его было снабдить народ вином хорошего качества и дать в руки правительства готовый аппарат, позволявший приостановить торговлю вином во всякое время, что и было с успехом использовано при последней мобилизации. В своих инструкциях заведующим монополией на местах Витте предписывал им содействовать закрытию винных лавок в случае прошений по этому предмету. Коковцев, наоборот, смотрел на всякое закрытие винной лавки, как на ущерб казне и в этом случае заведующие монополией попадали под его опалу.

В. Н. Коковцев был прекрасным оратором и увлекался сам звуками своего голоса. Он мог говорить когда угодно на любую тему. Витте, который впоследствии разошелся с ним, пустил на его счет едкое словцо: «Коковцев – это снегирь, – говорил он. – Птица небольшая, поет недурно, а цена ей – грош».

Нельзя однако отрицать у Коковцева известного упорства в преследовании раз намеченной им цели. Командированный графом Витте в 1905 г. в Париж для заключения необходимого нам после русско-японской войны займа, Владимир Николаевич натолкнулся на затруднения. Он заручился согласием всех французских министров, но встретил упорное сопротивление со стороны Клемансо, бывшего в то время всесильным министром внутренних дел и прислушивавшегося к голосу членов кадетской партии – кн. П. Долгорукова, гр. Нессельроде и др., явившихся в Париж, дабы агитировать против этого займа. Коковцев повел дело весьма ловко. Он заявил Клемансо, что, в случае отказа Франции, России придется объявить свое банкротство, причем сильно пострадают французские держатели русских фондов. «Навряд ли эти последние вас поблагодарят и, главное, накануне выборов, в которых мы могли бы быть вам полезны», – прибавил он.

Заем состоялся, но Клеманско сказал как-то впоследствии: «Ваш Коковцев – шантажист. Но он выдвинул такие сильные доводы, что я вынужден был с ним согласиться».

В Думе Коковцев вначале имел некоторый успех, но потом из-за одного неосторожного выражения («слава Богу, у нас пока нет парламента») стал мишенью для ожесточенных нападок со стороны народных представителей. И тогда он прибег к мере, представлявшей единственный случай в истории парламентов – к министерской стачке. Вскоре за сим Коковцев получил свою отставку и был пожалован графом. Государь, кроме того, подарил ему 300 000 рублей, но он отказался от этого подарка, чем окончательно утратил царское благорасположение. В. Н. Коковцев покинул высшие государственные должности таким же небогатым, каким он был при поступлении на службу. Кроме того, он – единственный из государственных деятелей последних лет царствования Николая II, который не только ни разу не принял Распутина, но имел смелость добиваться его удаления из столицы. Коковцев этого и достиг, но ненадолго – Распутин вскоре вернулся, а он сам был уволен.

В. Н. Коковцев революцию не предусматривал. Он был убежден, что уступками Думе можно успокоить взволнованные умы. Но после своей отставки он свое мнение переменил. Я его знавал смолоду, но за его премьерство избегал с ним встречаться, так как газета, где я работал («Биржевые Ведомости»), относилась к нему несочувственно. Затем наши старинные отношения возобновились, и я довольно часто стал посещать его. Он мрачно смотрел на ближайшее будущее. – «Государь увлекается овациями во время празднеств по случаю 300-летнего юбилея Дома Романовых, – говорил он мне. – Он не слышит зловещего ропота, временно заглушенного минутными восторженными криками толпы. Если он будет продолжать опираться на дряхлых Горемыкиных и не выгонит Распутина, то конец всему будет не за горами».

К сожалению, слова Коковцева, которые, конечно, он говорил не одному мне, в искаженном виде доходили до Двора и истолковывались горечью по поводу его отставки. Репутация честности Коковцева спасла его во время революции.

На место его, к немалому всеобщему удивлению, вновь назначен был 76-летний И. Л. Горемыкин. Государь лично открыл заседание Совета Министров, заявив, что новый председатель пользуется его полным доверием и что он поэтому рекомендует прочим министрам руководствоваться его предначертаниями. Горемыкин начал с того, что объявил представителям печати о своем твердом намерении работать в тесном согласии с Государственной Думой. Едва ли однако подобная программа была выполнима. Дума продолжала настаивать на расширении своих прав, премьер же стремился удержать ее деятельность в рамках основных законов. Тем не менее, печать не встретила враждебно его новое появление у власти. Со своей стороны, и сама Дума отнеслась к нему иначе, чем за первое его премьерство. После открытого конфликта с Коковцевым народные представители осознали, по-видимому, всю ненормальность создавшегося положения и проявляли желание к совместной с правительством работе.

Но уже на первых порах Горемыкин натолкнулся на серьезные затруднения среди самого Совета Министров. Несмотря на особенные полномочия, предоставленные ему Государем, и доверие, высказанное ему монархом, он вскоре убедился, что он в Совете Министров далеко не является полновластным хозяином положения. Расходясь во взглядах с военным министром Сухомлиновым, министром внутренних дел Маклаковым и министром юстиции Щегловитовым, он не в состоянии был от них избавиться, так как они находили поддержку при Дворе. Поставить же вопрос ребром престарелый премьер не решался, отчасти по врожденной ему пассивности, отчасти же не желая насиловать волю Государя.

Ясно было, что при подобной психологии первого министра, принимая к тому же во внимание его возраст, положение его в Совете не укрепится. Министры перестали с ним считаться и, хотя и относясь к нему почтительно, управляли вверенными им частями независимо от его предначертаний. Старик сознавал это, но пальцем не шевелил, чтобы изменить это противное здравому смыслу положение. Когда я, например, указывал ему на вредную деятельность того или иного из упомянутых выше министров, он говорил: «Разве я знаю, чем господа эти занимаются». Он производил на меня впечатление опытного театрального режиссера, который из ложи своей, следя за ходом представления, критикует актеров, не присутствовав на репетициях и не делая ни шагу, дабы уволить актеров негодных и заменить их более способными.

В заседаниях Совета он проявлял обыкновенно полное равнодушие и даже засыпал, а вечером перед тем, чтобы приступить к занятиям, забавлялся раскладыванием пасьянсов, беседуя со своими близкими на посторонние делам темы. Но иногда, хотя весьма редко, он пробуждался и тогда проявлял неожиданную для министров решительность. Так, например, в экстренном заседании Совета для обсуждения мер, к которым надлежало прибегнуть по отношению к австро-сербскому конфликту, мнения разделились. Горемыкин сидел молча, закрыв глаза. Вдруг он выпрямился. «Прекрасно, господа, – сказал он, – я доложу Государю о единогласном решении Совета Министров в смысле необходимости оказать Сербии поддержку». – «Это долг нашей чести», – прибавил он.

К общей мобилизации наших сил И. Л. Горемыкин относился отрицательно. Он настаивал на необходимости испробовать все способы прийти к соглашению при посредстве берлинского кабинета, прежде чем прибегнуть к такой опасной, по последствиям, мере.

Ввиду настоящих споров о степени виновности той или иной державы в деле объявления войны, позволю себе остановиться на некоторых переданных мне С. Н. Свербеевым подробностях последних, предшествовавших войне, дней.

Дня за четыре до объявления войны Германией, австро-венгерский посол в Петербурге граф Шапари, не появлявшийся дотоле в нашем министерстве иностранных дел, неожиданно посетил Сазонова. Он передал министру, что правительство его отнюдь не желает обострять конфликт и что оно расположено совместно с нами выработать проект условий, при которых конфликт этот мог бы быть устранен. А. А. Нератов, с которым я встретился в тот же день, сообщил мне, что, по-видимому, всё дело на пути к мирному разрешению.

Но накануне объявления нами всеобщей мобилизации появился в берлинской, весьма распространенной и близкой к придворным сферам газете «Lokal-Anzeiger», указ Императора Вильгельма о всеобщей мобилизации германских сухопутных и морских сил. Корреспондент нашего официального телеграфного агентства Марков не замедлил доложить об этом послу, который тотчас же отправил по сему предмету в Петроград шифрованную телеграмму. Свербеев записал время ее отправки – 11 ч. 10 м. утра. Но около двух часов пополудни к нему явился статс-секретарь Циммерман с категорическим опровержением сообщения помянутой берлинской газеты. Он прибавил, что издание ее приостановлено, и просил обо всем этом немедленно уведомить наше правительство. Вторая телеграмма отправлена была С. Н. Свербеевым в 3 ч. 20 м. пополудни. По какой-то довольно подозрительной «случайности» первая телеграмма получена была в Петрограде в 2 ч. 40 м. пополудни – потребовав, следовательно, всего около 4 часов, чтобы дойти до места своего назначения; вторая же, опровергавшая первую, попала в руки Сазонова более чем через 7 часов…

После получения первой телеграммы созвано было под председательством Государя экстренное совещание, на котором решено было на германскую мобилизацию ответить общей мобилизацией всех наших боевых сил. В течение дня Горемыкин просил Государя задержать указ до получения ответа от Императора Вильгельма на телеграмму, которую отправил ему накануне наш монарх. Государь обещал подумать, но, тем временем, первые мобилизационные меры были уже в полном ходу. Когда была получена наконец вторая телеграмма Свербеева, Государь телефонировал Сазонову и генералу Янушкевичу отменить указ о мобилизации. Но они прибыли во дворец, и Янушкевич заявил, что мобилизацию приостановить невозможно по чисто техническим причинам, Сазонов же всецело его поддержал. Своих ночных переговоров с ними обоими Государь Горемыкину не сообщил, и премьер узнал о всеобщей мобилизации наутро из газет. На следующий день Германия объявила войну.

Во всем вышеизложенном многое недоговорено:

1. Каким образом газета, столь близкая к германским придворным и политическим сферам, какою являлась «Lokal-Anzeiger», рискнула напечатать непроверенное, столь государственной важности сообщение. 2. Почему первая телеграмма Свербеева дошла до своего назначения в четырехчасовой срок, а второй для этого потребовалось 7 часов и, наконец, 3. Почему гг. Сазонов и Янушкевич не исполнили царского приказания, тем более, что им уже в течение дня известно было об обещании, данном Государем Горемыкину – задержать указ о всеобщей мобилизации до получения решительного ответа от Императора Вильгельма.

Во всем этом, повторяю, много недосказанного. Ясно одно: каким-то темным силам необходимо было во что бы то ни стало вызвать столкновение народов, в частности – между нами и Германией и, несмотря на противодействие обоих Императоров, силам этим удалось привести в исполнение их дьявольский замысел. Остается надеяться, что историкам удастся со временем сорвать маску, под которой прикрываются пока еще эти темные силы…

Вначале Государь имел намерение принять на себя главное командование войсками. Но Горемыкину удалось отсоветовать монарху и уговорить его назначить главнокомандующим Великого Князя Николая Николаевича, на которого указывало общественное мнение. Как упомянуто мною выше, премьер был в принципе против войны и делал, со своей стороны, все зависящее от него, чтобы не доводить Россию до разрыва. Но раз ему это не удалось и война была объявлена, он советовал вести ее во что бы то ни стало до победного конца, «хотя бы нам пришлось для этого отступить за Волгу и за Урал» – говорил он. Но Иван Логинович не учитывал, что для того, чтобы вести столь серьезную войну, необходимо было придать ей характер национальной, а для этого, в первую голову, нужно было народное доверие к его руководителям. Горькая же истина состояла в том, что Государь терял, видимо, со дня на день свою популярность, над чем усердно и, к прискорбию, с успехом трудились наши левые партии, что клеветы, пущенные ими на счет Императрицы, возбуждали подозрение, доходящее даже до ненависти к ней в народных массах, что премьер утратил всякое влияние, не предпринимая, со своей стороны, никаких мер к изменению своего ненормального положения и что Совет Министров все более разваливался и недовольство в народе росло не по дням, а по часам.

Горемыкин однако не допускал мысли о возможности открытого революционного движения. «Вы видите этот пепел, – говорил он мне, указывая на свою сигару. – Мне стоит дунуть, и он разлетится. То же представляет и пресловутая революция». – «Однако же, вы не дули?», – спросил я его. Горемыкин, в то время уже не занимавший места председателя Совета, нахмурился. «Я не раз хотел дунуть, – сказал он, – но Государь не хотел идти со мною до конца».

Хотя старик и предвидел возможность своей отставки, она явилась для него все-таки неожиданной, так как еще накануне ее Великая Княжна Татьяна Николаевна написала Александре Ивановне Горемыкиной самое ласковое письмо с приветом Императрицы, причем последняя, со своей стороны, опять-таки незадолго до удаления Ивана Логиновича от дел, заявляла, что, покуда он премьер, – «в Царском Селе спят спокойно»…

Несчастный старик погиб трагической смертью. Он был зверски убит в Сочи большевиками вместе со своей престарелой супругой и своим зятем, генералом по флоту, профессором Овчинниковым.

Общественный и правительственный развал

После ухода И. Л. Горемыкина Россия крупными шагами стала приближаться к катастрофе. Престарелый премьер, как никак, внушал к себе уважение. Со Штюрмером же не только министры и Дума, но даже придворные круги окончательно перестали считаться, и власть стала все более расшатываться. Новый председатель Совета Министров взял в качестве личного секретаря некоего И. Ф. Манасевича-Мануйлова, пользовавшегося самой темной репутацией, и тем самым окончательно себя дискредитировал.

В то короткое время, в которое Штюрмер до назначения главою иностранного ведомства занимал место министра внутренних дел, окончательно расшаталась и власть по губерниям. Губернаторы поступали независимо от центрального ведомства и с ним считаться перестали. Не привыкший к серьезной работе, премьер по неделям задерживал самые серьезные доклады. В министерстве иностранных дел власть захватил Нератов, в министерстве внутренних дел она перешла в руки А. Д. Протопопова.

В Думе Штюрмер безмолвствовал, совершенно не владея даром слова. Желая приобрести популярность среди народных представителей, он уговорил Государя приехать в Думу. Мне пришлось присутствовать при этом царском посещении. Настроение было повышенное. Депутаты ожидали от царя объявления решений первой важности. Государь прибыл в сопровождении своего брата, Великого Князя Михаила Александровича и генерала Воейкова. Его Величеству устроена была восторженная овация. После молебна Государь обратился к народным представителям с краткой речью, призывая их к совместной с правительством работе – «служить мне и России», как он выразился.

Дума, разочарованная в своих ожиданиях, приняла еще более оппозиционный характер. «Историческое событие», как Штюрмер называл посещение царем Думы, не только не принесло желанного просвета, но еще более подлило масла в огонь… Этим настроением и воспользовался Милюков для своей известной речи, и среди членов Совета Министров не нашлось ни одного, который взял бы на себя смелость ответить кадетскому лидеру. Отсутствие Столыпина сказывалось…

Штюрмер прибег к уже не раз примененному его предшественниками способу. Он распустил Думу. Но времена изменились. Волнение, охватившее страну, не улеглось. Напротив того, оно еще усилилось, так как народные представители, возвратясь на места, по большей части озлобленные против правительства, в самых мрачных красках рисовали положение перед своими избирателями.

В своих отношениях к Двору Б. В. Штюрмер старался быть возможно более угодливым и доходил до низкопоклонства. Происходя из лютеранской семьи, он позировал своим ультраправославием и, дабы понравиться Императрице, стал особенно дружить с некоторыми из близких Двору представителей нашего высшего духовенства.

Было бы смешно говорить о политике Штюрмера. Он просто жил со дня на день, выполняя отдаваемые Государем столь часто изменчивые его приказания. Во вверяемых ему специально ведомствах – министерствах внутренних и иностранных дел – управляли, как я уже указывал, его товарищи. Штюрмер лично был всецело поглощен заботами о сохранении своего положения, и спешные доклады по целым неделям оставались недописанными. За короткое время своего пребывания у власти он успел заслужить всеобщее презрение. Милюков открыто обвинял его во взяточничестве. Доказать своих обвинений документально он не мог, но подозрение было возбуждено, тем более, что сын премьера и его личный секретарь Мануйлов своим поведением немало способствовали распространению порочащих репутацию первого министра слухов.

Штюрмер был, впрочем, вскоре уволен. Указать причин его отставки не менее затруднительно, чем доискиваться причин его назначения. Можно сказать лишь одно: до своего премьерства он был полнейшим, но сравнительно безвредным ничтожеством; после же своего появления во главе правительства он немало способствовал окончательному расшатыванию правительственной власти и связанному лично с ним умалению престижа короны.

Помимо графа Витте, И. Л. Горемыкина, П. А. Столыпина, графа В. Н. Коковцева и Б. В. Штюрмера, во главе правительства в виде метеоров промелькнули еще А. Ф. Трепов и князь Н. А. Голицын, из которых первый был председателем всего около трех недель, а второй – около двух месяцев.

А. Ф. Трепов пользовался репутацией весьма способного и умного человека, обладавшего будто бы задатками крупного государственного деятеля. Каким образом установилась за ним эта репутация – остается загадкой.

Офицер Лейб-Гвардии Егерского Полка, с поверхностным образованием Пажеского корпуса, он был некоторое время уездным предводителем и, вероятно, в силу положения, занимаемого его братьями, всесильного в то время Дмитрия Федоровича и, действительно, умного и энергичного Владимира Федоровича, совершенно неожиданно прошел сначала в Сенат, а затем и в Государственный Совет. В Совете он ни разу не выступал, ограничиваясь глубокомысленным молчанием. Вечера свои он проводил обыкновенно в клубе, где приобрел себе репутацию приятного партнера и прекрасного игрока в бридж и покер.

Князь Голицын, истинный русский старый барин, в молодости своей занимал губернаторские места, а затем был назначен в Сенат и в Государственный Совет. До своего назначения председателем Совета Министров престарелый князь – ему было уже за 70 лет – заведовал благотворительными учреждениями, находившимися под покровительством Императриц Марии Федоровны и Александры Федоровны. Он был человеком кристаллической честности и лояльного образа мыслей, но в государственных делах – абсолютно несведущий. Назначение его, по принятому за последние времена при Дворе обычаю, произошло совершенно неожиданно. Явившись с обычным докладом к Императрице Александре Федоровне, он встретил у Ее Величества Государя, который внезапно объявил ему, что он назначает его главою правительства. Сознавая свою неподготовленность, князь умолял Государя отменить свое решение и представить ему целый список лиц, которые, по его мнению, более приспособлены были занять это высокое положение в столь тревожные для Империи времена. Но усилия Голицына оказались тщетными. Государь воззвал к его патриотизму, и князю пришлось согласиться. В Думе ожидали его появления, чтобы принудить его отказаться от сотрудничества с возбудившим всеобщую ненависть министром внутренних дел А. Д. Протопоповым. Но премьер в Думу не явился, предоставив самому Протопопову защищаться от ожесточенных нападок народных представителей. В конце концов, положение его кабинета сделалось невозможным. По указу Государя, бывшего в то время на фронте, Дума была распущена. Но на этот раз, как известно, народные представители не исполнили Высочайшего приказания и продолжали заседать, что и послужило сигналом к революции.

Князь Голицын покинул помещение председателя Совета и переехал в свою частную квартиру, занимаемую им в доме моей сестры, Сементовской, на Конногвардейском бульваре. Но испуганные прочие жители обратились с просьбой к моей сестре побудить Голицына покинуть ее дом. Князь, остававшийся до конца рыцарем без страха и упрека, тотчас же согласился и телефонировал председателю Думы М. В. Родзянко, прося немедленно арестовать его, что Родзянко и исполнил, заключив его в Петропавловскую крепость. На допросе князь Голицын держал себя, по обыкновению, с большим достоинством и, несмотря на господствующую пристрастность к деятелям императорского режима, был, тем не менее, отпущен на свободу.

Из всех министров внутренних дел последних лет царствования Императора Николая II особенную ненависть возбудил к себе А. Д. Протопопов.

Он происходил из симбирских дворян, вначале состоял на военной службе, а затем занялся управлением своих обширных поместий и промышленными предприятиями, служа одновременно по земству своей губернии. До своего избрания в Государственную Думу он был уездным предводителем дворянства. Он принадлежал к октябристской партии и был выбран товарищем председателя Думы, когда председателем таковой состоял М. В. Родзянко. Протопопов принимал участие в думской делегации, которая в 1916 году посетила столицы союзных России держав, и произвел повсюду наилучшее впечатление.

На обратном пути он вместе с членом Государственного Совета графом А. А. Олсуфьевым задержался на несколько дней в Стокгольме. Они встретились там со знакомым им известным русским журналистом О. О. Колышко. Беседуя с ним, граф Олсуфьев высказал желание повидаться с какими-нибудь влиятельными немцами, дабы лично ознакомиться с германским настроением. О. О. Колышко отрицает свою причастность в этом деле, но, как бы то ни было, Протопопов и Олсуфьев познакомились и беседовали с неким Варбургом, занимавшим место советника германской миссии в Стокгольме, братом влиятельного при берлинском Дворе гамбургского банкира, приятеля всесильного Баллина. Во всем этом эпизоде Протопопов играл второстепенную роль, так как инициатива свидания принадлежала графу Олсуфьеву. Тем не менее, когда свидание это стало известно в Петрограде, оно возбудило всеобщее неудовольствие, причем ответственность за таковое всецело приписывалась Протопопову. В итоге он был исключен из состава своей партии и, конечно, не мог оставаться долее вице-председателем Государственной Думы. Одно время зашла речь о назначении его министром торговли, но, к немалому удивлению, он внезапно очутился министром внутренних дел.

В петроградских салонах утверждали, будто бы назначением своим он был обязан благоприятному впечатлению, произведенному им на царскую чету при докладе о своей заграничной поездке… Говорили, между прочим, что на вопрос Императрицы, действительно ли король английский так походит на Государя, Протопопов отвечал: «Как плохая копия – на прекрасный оригинал»…

Назначение его как Думою, так и общественными кругами сочтено было прямым вызовом со стороны Двора. Предвидя, что в Думе на успех ему рассчитывать не приходится, Протопопов, дабы укрепить свое положение, все усилия свои направил на сохранение поддержки Государя и особенно Императрицы. Он стал ухаживать за Распутиным и старался заручиться доверием пользовавшегося расположением в Царском Селе митрополита Петроградского Питирима. Дабы, тем не менее, повлиять на общественные круги, он попробовал выставлять себя сторонником народного представительства и, по примеру А. Н. Хвостова, на своих визитных карточках именовал себя «министром внутренних дел, членом Государственной Думы» и субсидировал орган печати «Воля России», основанный им, впрочем, еще до появления своего у власти. Но все эти усилия к уменьшению его непопулярности не привели. Наоборот, ненависть и, более того, презрение к нему постоянно росли. Он не решался появляться в Думу, сознавая, что его ожидает там беспримерный скандал. После убийства Распутина в Петрограде господствовала уверенность, что министр, не сумевший охранить жизнь старца, будет немедленно уволен. Однако Протопопов не только остался у власти, но влияние его даже возросло. После революции министр совершенно растерялся. Вначале он скрывался, но затем, по собственному побуждению, явился в Думу. Он был арестован и заключен в крепость, чем избежал, весьма вероятно, народного самосуда.

Личность Протопопова, несомненно, раздута, так же как и раздута роль его в событиях, предшествовавших революции. В общем, он представлял из себя полнейшее ничтожество, человека, хотя и лично честного и преданного своему Государю, но абсолютно лишенного самых примитивных государственных дарований. Под конец своей деятельности он стал к тому же заниматься спиритизмом и сделался окончательно неврастеником. Министр юстиции Н. А. Добровольский рассказывал мне, что на совет подать в отставку он принимал театральные позы, восклицая с пафосом: «Нет, я не могу его (Государя) покинуть».

Но, как бы то ни было, назначение его, особенно при существовавших в то время общественных настроениях, было несомненно крупной государственной ошибкой. Оно еще более подлило масла в огонь и, весьма вероятно, приблизило взрыв готовящейся катастрофы.

Достойным соперником Протопопова по общественной ненависти являлся министр юстиции И. Г. Щегловитов. В училище Правоведения, которое он окончил с золотой медалью, он позировал либералом, пользовался репутацией «красного» и по окончании курса принимал участие в передовом журнале «Правда», значился в списках «Милюковского министерства», предложенного Д. Ф. Треповым в 1905 году. Но как отчаянный карьерист он вскоре приурочивается к господствовавшему при Дворе настроению и превращается в самого ярого реакционера. Он делается правой рукой министра юстиции Н. В. Муравьева и призывается впоследствии на его место. За несколько месяцев до революции он назначается председателем Государственного Совета и обнаруживает до крайности властный и реакционный образ действий, доходя до того, что лишает слова тех из членов высокого собрания, мнение которых не согласуется с его собственным. В Думе, в Совете и в общественных кругах его ненавидели еще более, чем Протопопова, с той разницей, что последнего скорее презирали, с Щегловитовым же все-таки приходилось считаться. Арестованный еще при Керенском, он был расстрелян большевиками.

Общий развал, господствовавший в России за последние годы царствования Николая II, увлек за собою и высшие церковные круги.

Неурядица господствовала и в военных сферах, что было особенно опасно в самом разгаре войны. Военный министр, жизнерадостный Сухомлинов, уважения не заслуживал, и этим настроением пользовался товарищ его, генерал Поливанов, который, не стесняясь, вел против него подпольную интригу.

Генерал Сухомлинов отдан был, в конце концов, под суд и лишен звания генерал-адъютанта – одна из крупнейших по последствиям своим ошибок последних годов царствования Николая II. В войсках пущено было опасное, особенно в военное время, слово «измена». К тому же, легкомысленно использованные в начале войны Главнокомандующим лучшие наши боевые части, гвардия в том числе, были выбиты из строя после первых сражений. Большинство испытанных кадровых офицеров легли на полях битв и заменены были офицерами резервными, принадлежащими, по большей части, к радикально настроенным слоям нашей злополучной интеллигенции. Высшее командование подделывалось зачастую под их настроение и само либеральничало, тем самым способствуя развалу нашей армии. Генералы, как, например, Рузский, Брусилов и многие другие им подобные, щедро награжденные Государем, при первом же случае предали своего монарха. Таков был, к прискорбию, в большинстве случаев удельный вес нашего высшего командного состава.

Неудивительно, что при таком печальном положении, пущенное после Сухомлиновского процесса в войска слово «измена» имело успех и содействовало окончательному упадку дисциплины и уверенности солдат в своих полководцах.

Я уже имел случай упоминать об ужасающей развращенности нашего общества в годы, предшествовавшие революции. Спекуляция и игра на бирже достигли небывалых размеров. Громадные состояния росли, как грибы. Какое-то безумие охватило наши общественные круги. Деньги наживались легко и поэтому легко и тратились.

У городского населения недоставало хлеба и топлива, а в то же время придворный ювелир Фаберже сознавался мне, что именно в это тревожное время он делал самые блестящие дела. Покупателями являлись лица, которые раньше не решились бы переступить его порога. Они принадлежали к категории, известной под названием «les nouveaux riches», которых занимала лишь высокая цена приобретаемых ими предметов, а отнюдь не их качество.

Театр и ночные рестораны были переполнены. В них происходили целые оргии, в которых принимали участие некоторые из Великих Князей. Другие из них, вроде, например, Великих Князей Александра и Николая Михайловичей, стараясь подделаться под общественное настроение, либеральничали и открыто критиковали царскую чету в Яхт-клубе, сыгравшем столь грустную роль в дни, предшествовавшие революции. В этом великосветском притоне усердно раздувались всевозможные легенды о Распутине, и те же лица, которые поносили старца в клубе, унижались затем перед ним, чтобы через него приобрести себе те или иные «богатые милости». В некоторых малочисленных кругах, сознающих всю опасность положения, вместо того, чтобы постараться открыть глаза Государю, не стесняясь, говорили о необходимости дворцового переворота. Я помню, как мне пришлось присутствовать в кабинете одного из видных товарищей министра, при беседе его с двумя сенаторами. Если бы я закрыл глаза, то я мог бы подумать, что я нахожусь в обществе заядлых революционеров.

Печать, со своей стороны, не находилась на высоте переживаемого тревожного времени. Катковы, Аксаковы, Мещерские, Суворины сошли со сцены и заменены были пигмеями печатного слова. Господствовала критика существовавшего положения, без указания способов выйти из него. Большинство газет настаивало на министерстве так называемого «доверия», то есть в сущности на приходе к власти тех, которые подобно Родзянко, Милюкову и др. доказали впоследствии свое полное ничтожество, играя активную роль во Временном Правительстве.

Одновременно развращались систематически и народные массы, с одной стороны, распространением подпольной литературы и гнусных сплетен про царскую чету, с другой же стороны, и усиленными пайками, дарованными семьям, мужья или сыновья которых находились на фронте. Семьи эти жили сравнительно в довольстве, но тунеядство в деревне систематически росло. Мобилизовано было до 15 миллионов человек, из коих, за недостатком боевого материала, на фронте находилось не более 2–21/2 миллионов. Вся остальная масса содержалась на счет правительства и привыкала к безделию. «Всё – для войны», такой был общепринятый фарисейский лозунг, под которым скрывались чувства иного характера… Такова была безотрадная картина перед наступлением окончательной катастрофы. И, тем не менее, при поддержке высшего командного состава, изменившего своему монарху в тяжелые времена, военный бунт, который, в сущности, представляла вначале наша «великая и бескровная» революция, мог быть легко подавлен в самом его зародыше…

Наши дипломаты накануне и в первые годы мировой войны

…Портфель Сазонова перешел к Б. В. Штюрмеру, назначенному в то же время и председателем Совета Министров. Даже в то время, когда у нас уже перестали удивляться странным назначениям на высшие государственные должности – и то назначение Б. В. Штюрмера главою правительства и особенно министром иностранных дел произвело большую сенсацию.

До своего назначения Б. В. Штюрмер никакого касательства к дипломатии не имел. Вся карьера его была в высшей степени несложная: проведя долгие годы заведующим экспедицией церемониальных дел, он был назначен сначала ярославским, а затем тверским губернатором. Почему он попал в члены Государственного Совета – было совершенно непонятно, так как «советовать» он мог лишь по делам церемониальным, компетенции Государственного Совета не подлежащим. В Петроградских салонах утверждали, что своим назначением он был обязан близостью к графине Игнатьевой и к генералу Богдановичу, а также и своей близостью к Распутину. В Государственном Совете Штюрмер ни разу не выступал, ограничиваясь голосованием с крайними правыми. Совершенно необразованный, но от природы неглупый, он все свои умственные способности направлял чуть ли не исключительно на интриги, в которых он был виртуозом.

Весьма естественно, что, ничего не смысля в делах внешней политики, Штюрмер всецело поддался влиянию своего товарища, А. А. Нератова, а сам сосредоточил все усилия свои на укреплении своего положения при Дворе. Английский посол, сэр Джордж Бьюкенен, был уверен, что новый министр является сторонником нашего сепаратного мира с Германией. Позволяю себе, со своей стороны, не разделять его взглядов. Штюрмер был простым исполнителем царских велений, Государь же, при всех своих недостатках, отличался лояльностью и не способен был заключить договор, несогласный с принятыми им перед союзниками обязательствами, хотя, быть может, ввиду позиции, занятой последними в 1915 году и революционного брожения, охватившего наше отечество, сепаратный мир и отвечал бы нашим экономическим и государственным интересам.

Пробыв короткое время министром иностранных дел и ничем, кроме интриг, не ознаменовав своей деятельности, Штюрмер был уволен и заменен Н. Н. Покровским.

Назначение его было не менее неожиданным. Новый министр также до своего назначения вопросами внешней политики не занимался. Вся его карьера прошла по Министерству финансов во времена Витте и Коковцева, причем последний назначил его своим товарищем. Затем он был призван в Государственный Совет и занимал некоторое время место государственного контролера. Но, на этот раз, выбор Николая II оказался удачным. Н. Н. Покровский отличался здравым смыслом и проницательностью и весьма быстро освоился со своим новым положением. Вначале чины Министерства иностранных дел и иностранные дипломаты относились к нему довольно скептически, но вскоре им пришлось изменить свои взгляды, убедившись в том, что в лице Покровского вверенное ему министерство обрело начальника, знающего, чего он желает и способного проводить свою волю.

Николай Николаевич вполне отдавал себе отчет в тревожном положении России. Он ясно видел, что мы катимся по наклонной плоскости в пропасть, где ожидала нас революция. Будучи с ним в самых дружеских отношениях, настроение его мне было прекрасно известно. Как-то раз я сидел у него вечером в столь знакомом мне министерском кабинете, окна которого выходили на Дворцовую площадь. Покровский был в самом мрачном настроении духа и задумчиво глядел в одно из окон своего кабинета. Когда я спросил его, что так упорно приковывает его внимание, он отвечал мне: «Мой дорогой, я любуюсь чудными канделябрами, окружающими колонну Александра Первого, и думаю, на котором из них мне суждено висеть…»

По счастью, предчувствия Покровского не оправдались. Его спасли его честность и открытый, умеренно-либеральный образ мыслей, и он не разделил печальной участи большинства его сослуживцев.

Между высшими чинами министерства значительная роль выпала на долго товарища министра А. А. Нератова и поэтому считаю необходимым сказать о нем несколько слов. А. А. Нератов был чиновником от головы до пят: исполнительный, но вместе с тем в высшей степени ограниченный. Все 25 лет своей службы он провел в центральном ведомстве, меняя лишь стулья, на которых ему приходилось сидеть, покуда он прочно не опустился в кресло товарища министра. При частой смене министров, из которых большинство, как мы видели, являлись в министерство чистыми новичками, нератовское знание архивов и дипломатических прецедентов делали из него сотрудника, им необходимого. Кроме того, как товарищ Сазонова по лицею он пользовался его особым благорасположением. Штюрмер, Покровский и даже Милюков и Терещенко обойтись без него не смогли. Министры падали, как спелые колосья, Нератов один продолжал сидеть на своем месте и даже теперь, при полной разрухе, сумел заручиться местечком посла в Константинополе. Кончилось тем, что «Толя Нератов» вырос в «Анатолия Анатольевича», с влиянием которого должны были считаться даже иностранные послы. Но его дипломатические способности отнюдь не изменились: он продолжал оставаться чиновником, узкие взгляды которого особенно пагубно отразились на нашей Балканской политике. Следуя примеру Сазонова, он всецело находился под обаянием П. Н. Милюкова и стал трагической фигурой на темном фоне нашего злополучного Министерства иностранных дел.

Я уже имел случай отметить, насколько деятельность наших заграничных представителей парализовалась нашим центральным ведомством. Между тем, до появления Сазонова, назначения которого носили скорее отпечаток личных симпатий, чем признания дарований, большинство послов наших и некоторые из наших посланников были дипломатами далеко не заурядными.

В продолжение царствования Императора Николая II мы насчитывали в Берлине трех послов: графа П. А. Шувалова, графа Н. Д. Остен-Сакена и С. Н. Свербеева.

Граф Шувалов был назначен послом еще Александром III. До своего назначения граф был чужд иностранной политике. Он всю свою жизнь провел на военной службе и отличился в русско-турецкой войне 1877–1878 годов. При Царе-Миротворце он командовал гвардейским корпусом. По прибытии в Берлин, он быстро освоился со своим новым положением и вскоре стал любимцем Вильгельма II, которого, помимо выдающегося ума посла, покорили и его военные привычки. Шувалов отличался особенной гибкостью ума и умением лавировать между Сциллой и Харибдой, между петербургским и берлинским Дворами. Так, например, будучи другом князя Бисмарка, он, в то же время, умел сохранить близкие отношения и к Императору. Популярность его в Берлине, особенно в кругах военных, была поистине исключительной. Он называл «своими мальчиками» офицеров наиболее видных германских полков и охотно проводил с ними время за бутылкой вина. Но при этом у него была особенная способность: несмотря на количество выпитого вина, он сохранял полную свежесть ума и всю свою память. Один из любимых его секретарей, г. Бахерахт, впоследствии посланник наш в Швейцарии, рассказал мне по этому поводу следующий эпизод.

Как-то вечером приехал к Шувалову сын князя Бисмарка, граф Герберт Бисмарк, занимавший при отце должность статс-секретаря по иностранным делам. Граф Герберт, так же как и посол, врагом бутылки не был. Конечно, тотчас же была сервирована подобающая закуска и под конец Бисмарк опьянел и наговорил много лишнего, между тем как посол сохранял полное свое сознание. Как только Бисмарк уехал, Шувалов освежил свою голову под краном, а затем, призвав Бахерахта, слово в слово продиктовал ему все слышанное от графа Герберта в виде безукоризненного по форме и содержанию донесения в Петербург.

Когда граф П. А. Шувалов покидал Берлин, будучи назначен Варшавским генерал-губернатором, Император Вильгельм лично явился проводить его на станцию железной дороги и, так как граф имел уже все высшие прусские ордена, подарил ему золотой портсигар с надписью: «Моему дорогому другу». Граф П. А. Шувалов оставил по себе в Берлине наилучшие воспоминания, и время, проведенное им послом в Германии, представляет одну из светлых страниц в истории нашей отечественной дипломатии.

Я уже упоминал о его преемнике, графе Николае Дмитриевиче Остен-Сакене.

Граф Остен-Сакен был сыном знаменитого защитника Одессы и Севастополя и происходил из вполне обрусевшего старинного рода балтийских дворян. Дед его был убит под Лейпцигом, а дядя его – светлейший князь Остен-Сакен – состоял военным генерал-губернатором Парижа в 1815 году. Он был женат на княжне Марии Ильиничне Долгоруковой (княгине Голицыной – по первому мужу).

Графиня вышла замуж чуть ли не в 16 лет. Первый муж ее был настоящим русским барином, несметно богатым, но годился ей в отцы. До своего назначения послом в Мадрид князь Голицын жил в Париже, где супруга его открыла политический салон, постоянными посетителями которого были, между прочим, Гизо и Тьер. Будучи хорошей музыкантшей, она брала уроки у Шопена, о котором она сохранила самую светлую память. Граф Остен-Сакен познакомился со своей будущей супругой в Испании, где он исправлял обязанности второго секретаря при нашем посольстве, и после кончины князя Голицына женился на его вдове. Графиня стала неоценимой поддержкой своему мужу. Она пользовалась при Дворе совершенно особым положением и была на «ты» с некоторыми из наших Великих Княгинь. При встрече с ней Царь неизменно почтительно целовал ей руку. В своей частной жизни графиня была необычайно проста и приветлива. Доброта ее была беспредельна, и она проявляла ее по отношению не только к нам, чинам посольства, но и к последнему из посольской прислуги. Понятно, что мы все ее боготворили и относились к ней, как к нашей второй матери.

Граф Остен-Сакен был послом в Берлине до своей кончины, последовавшей в 1912 году. Хотя он и являлся дипломатом старой школы, но он вполне освоился с новыми течениями и был выдающимся послом на скользкой берлинской почве. Среди бесконечных, никакими серьезными соображениями не вызываемых, постоянных изменений нашей внешней политики в царствование Императора Николая II, принужденный выступать вечно в роли тушителя искр, которые ежеминутно загорались и угрожали превратиться в пожар из-за невоздержанности Кайзера и бесхарактерности нашего монарха, граф постоянно оказывался на высоте своего положения и заслужил себе глубокое уважение, как со стороны берлинского Двора, так и со стороны общественных и политических кругов германской столицы. С покойным графом сошел в могилу один из крупнейших наших дипломатов, безгранично преданный своей родине, незаменимый знаток Германии, один из последних могикан когда-то столь славного нашего дипломатического ведомства…

Графу Остен-Сакену наследовал С. Н. Свербеев. Большую часть своей службы новый посол провел в Вене в качестве второго и первого секретаря, а затем и советника посольства. Пробыв всего около двух лет посланником в Афинах, он был призван заместить графа Остен-Сакена на трудном берлинском посту. Он был неглупым и, несомненно, глубоко порядочным человеком. Своим назначением он был всецело обязан своей дружбе с Сазоновым. Говорят, что, являясь ему в качестве посла, он официально сказал ему с глубоким поклоном: «Имею честь представиться Вашему Высокопревосходительству», – и тут же прибавил: «Сережа, неужели ты никого более подходящего для Берлина не подыскал…» Естественно, что отношения Императора Вильгельма к новому послу стали не теми, как к покойному графу Остен-Сакену.

Летом 1914 года Свербеев был в отпуске и вернулся лишь за несколько дней до объявления войны. «У вас тут, кажется, неважно», – сказал он советнику Броневскому.

Семь дней спустя Германским Правительством ему вручен был паспорт…

В Париже особу Государя представляли последовательно барон А. П. Моренгейм, А. И. Нелидов и А. П. Извольский…

В Лондоне Россия в царствование Императора Николая II представлена была двумя послами – бароном Сталем и графом Бенкендорфом.

Первый из них, чрезвычайно популярный на берегах Темзы, отличался осторожностью и, принадлежа к школе Н. К. Гирса, прежде всего всячески старался избегать осложнений. Он оказал, несомненно, крупные услуги России, особенно в 1885–1886 гг., когда англо-русские отношения стали натянутыми.

Преемник его, граф Бенкендорф, по справедливости должен быть отнесен к плеяде наших наиболее крупных заграничных представителей. Немецкого происхождения и католического вероисповедания, находящийся в близком родстве с родовитым германским дворянством (сестра его была замужем за князем Гацфельдом, герцогом Трахенбергским), граф Бенкендорф был, тем не менее, русским до мозга костей и убежденным славянофилом. Говорят, он пролил слезу, узнав о решении Сазонова принудить черногорцев эвакуировать Скутари (1913 год). Сербия находила в нем влиятельного защитника своих интересов, и Бенкендорф во многом способствовал тому, что славянские интересы стали находить отклик и в Лондоне…

Одним из наших талантливейших представителей за границей был посол наш в Ватикане, покойный барон Р. Р. Розен.

Барон Розен занимал место посланника в Белграде, Мюнхене и Токио. Курс наук окончил в Императорском Училище Правоведения. В Японии он занимал исключительное положение еще в бытность свою секретарем в Токио. Он предвидел предстоящие нам осложнения с Империей Восходящего Солнца и предупреждал об опасных последствиях нашей авантюристической политики в Корее. В Вашингтоне ему предшествовала репутация даровитого дипломата, и он вполне оправдал ее. Он, между прочим, вместе с графом Витте подписал Портсмутский договор. Почему он был отозван с места, на котором он был так полезен – остается загадкой.

Будучи назначен членом Государственного Совета, барон Розен принимал живое участие в его работах. Особенно нашумела в свое время известная речь его против излишнего увлечения нашим союзом с Францией и сближением с Англией, причем он настаивал на необходимости сохранения наших добрых традиционных отношений и к Германии. Речь эта подняла в Париже целую бурю и вся французская печать обрушилась на оратора. Посол Республики в Петрограде г. М. Палеолог сказал как-то ему: «Ваша речь – преступление против Франции». На что барон Розен возразил: «Это мне решительно безразлично, лишь бы слова мои не были преступлением против России». После революции барон переселился в Нью-Йорк, где жил литературным трудом, работая над своими мемуарами, часть которых появилась в Saturday Evening Post.

Я остановился на характеристике занимавших передовые позиции наших дипломатов, дабы дополнить картину, в рамках которой протекала наша внешняя политика в царствование Императора Николая II. При самом, даже поверхностном, ее обзоре приходится к прискорбию установить, что, несмотря на талантливость многих из наших заграничных представителей, вследствие неудовлетворительности центрального ведомства, непостоянства Государя и несчастного, по большей части, выбора им ближайших своих сотрудников – государственный корабль наш, лишенный искусного и твердого кормчего, носился по международным волнам, как говорится, без руля и без ветрил. Неудивительно поэтому, что неудовлетворительное ведение нашей внешней политики, в связи с военными неудачами и неурядицей внутри государства, привели нашу родину к печальным событиям, завершившимся революцией и крушением векового престола династии Романовых.

* * *

Переживаемое ныне Европой ненормальное положение, грозящее со дня на день превратиться в катастрофическое, является логическим последствием небывалого в летописях истории мировой войны и заключенного политическими дилетантами, практически невыполнимого Версальского договора.

В вихре событий сметены три Империи, и если одна из них – лоскутная монархия Габсбургов – в силу исторического роста входивших в состав ее народностей – рано или поздно обречена была на верную гибель, то Империя Российская и Германская имели в себе все данные не только для продолжения своего существования, но и для прогрессивного развития своего могущества. Неожиданный развал их является лишь последствием допущенных за последнюю четверть века стоявшими во главе этих держав монархами и окружающими их престол лицами целого ряда коренных оплошностей.

По своему географическому положению, в силу условий экономического и династического характера, интересы России и Германии, казалось бы, настоятельно требовали самого бережного охранения сложившихся между ними традиционных отношений. Но вместо того, чтобы неуклонно придерживаться этой, единственно разумной политики, Императоры Николай II и Вильгельм II – первый по свойственным ему нерешительности и изменчивости во взглядах, а второй – по своей крайней несдержанности и импульсивности, оба же – по их взаимной неуравновешенности – уклонились от политической линии их предшественников и, бессознательно играя на руку подкапывавшимся под них темным силам, совершили над собою и своими Империями явное самоубийство.

Типичные антиподы, Вильгельм II и Николай II оставались таковыми и в годину постигших их невзгод. Властный, самоуверенный и хвастливый Вильгельм при первых неудачах окончательно теряется и спешит покинуть свою родину и свою семью, заботясь, главным образом, о своей личной безопасности, которую он и обретает в тенистых аллеях Дорнского парка.

Кроткий и нерешительный во времена своего могущества, Император Николай отказывается от предложения искать спасения вне российских пределов и, преисполненный доверия к предавшему его народу, спешит к своей семье и разделяет с нею ее трагическую участь. И в итоге печальный облик Царя-Мученика, несомненно, затмит в беспристрастной истории театрально-внушительный силуэт германского монарха.

Фрагменты воспоминаний Е. Н. Шелькинга «Самоубийство монархий» печатаются по сборнику «Историк и современник». Кн. IV. Берлин, 1923. С. 134–170.