18
От холода и сырости стенные мужики и стрельцы по ночам спасались в башнях. В нижних этажах на земле разводили костры. Велено было ходить обогреваться в башни по очереди. У костра и нашел Михайлу Лисицу вернувшийся из воеводской избы Добрыня Якушкин. Сказал:
— Воеводе Михайле Борисовичу мужик для тайного дела надобен, чтобы проворный был, умом острый и собою крепкий. Мыслю: краше мужика для такого дела, как ты, Михайло, не найти. Бреди немешкотно в съезжую к боярину-воеводе.
Михайло вышел из башни. Зашагал в гору. В небе ни звездочки, но от снега светло. Дул теплый ветер. Снег подтаял, и идти в гору было скользко. В избах и хоромах темно, только светились оконца съезжей избы да у Богородицы-на-горе тлел огонек во владычьих палатах. У съезжей Михайлу сонно окликнул караульный стрелец. Лисица сказал, что послан к воеводе по тайному делу. Стрелец, ворча, впустил: «По тайному делу, так бреди».
В воеводской хоромине на столе горела оплывшая свеча в медном шандале. За столом сидели воевода Шеин и дьяк Алексеев. Когда Михайло вошел, Шеин быстро вскинул глаза:
— Пошто, молодец, пришел?
Михайло поклонился боярину:
— От Добрыни Якушкина прислан, по твоему, боярин-воевода, наказу.
Воевода поднялся, подошел ближе, при скудном огоньке оплывшей свечи только теперь узнал посланного:
— Михайло Лисица!
— Я и есть, боярин-воевода. Добрыне наказано было мужика прислать. Я ж, боярин-воевода, и есть мужик, попа Прокофия датошный.
Воевода дернул плечом, сердито выговорил:
— Мужик, да не тот; мне мужик надобен, чтоб в Москву гонцом отрядить.
Михайло выпрямился, тряхнул кудрями:
— Чем, боярин-воевода, я тебе не угодил, што в гонцы не гож?
У воеводы от улыбки дрогнули усы, суровое лицо подобрело:
— Не только мне, всем людям смоленским угодил, да отпускать тебя, Михайло, нельзя. Подкопное дело тебе ведомо. Вздумает король опять стены и башни порохом рвать, кто против ляхов подкопы вести станет?
Михайло переступил с ноги на ногу, смешливо повел усами:
— Сдается, боярин-воевода, с подкопами литва к городу скоро не сунется. Чаю, королевские люди натрудили руки, подкопы копаючи, да все те хитрости прахом пошли. А припадет нужда, не один я подкопное дело знаю, мужик плотник Ондрошка не хуже моего разумеет, как ходы вести. Он же тайники со мной копал и крепы крепил, когда Федор Савельич город ставил. — Тихо: — Не век человеку жить. А случится мне в ратном деле голову сложить, не одного Ондрошку, еще кое-каких мужиков подкопному делу обучил.
Шеин, скрестив руки, смотрел Михайле в лицо пристально и с любопытством, точно видел его в первый раз.
— На том, Михайло, спасибо. Станут все против короля стоять так, как черные люди стоят, не видеть королю Смоленска до века. — Вздохнул, и с горечью: — Да не туда иные дворяне клонят. — И тотчас же другим веселым голосом: — Ладно, Михайло, послужил Руси в ратном деле, послужи и в гонцах. Знаю, лучшего посланца не найти. — Заговорил быстро: — Грамоту к Москве снесть надо. Конному не пробиться. Король город обложил тесно. Литовские люди по дорогам рыщут. Грамоту пуще ока береги, в ней про все дела отписано. Под Москвою Прокофий Ляпунов и ратные люди стоят. Ему грамоту из рук в руки отдашь. Иным не давай. Как из города выбраться — мне тебя не учить, про то сам смекай. Мешкать нечего, сей ночью и выбирайся. — Повернулся к дьяку: — Грамоту, Алексеич, сему молодцу дашь. Да на дорогу дай ему деньгами рубль.
Дьяк почесал лысину, подвигал редкими бровями, вздохнул:
— Многовато, боярин-воевода. На што черному мужику рубль? Полтины бы довольно.
Воевода точно не слышал. К Михайле:
— А как грамоту Прокофию из рук в руки сдашь, обратно ворочайся с вестями о московских делах скорым делом.
Дьяк, кряхтя, поднялся, сердито сказал:
— Пойдем, молодец, в подьячую горницу, там тебе и грамоту и деньги, какие боярин-воевода пожаловал, дам.
За стену Михайло спустился по веревке. До рассвета оставалось еще часа два. Небо к утру расчистилось. Он выбрался из рва, нащупал зашитую в кафтане воеводину грамоту, зорко вглядываясь в темноту, зашагал по снегу. Шел он, забирая вправо, чтобы миновать туры, недавно поставленные немцами. Горой громоздился в темноте вал, насыпанный поляками еще в начале осады. У вала громко, с присвистом, кто-то всхрапывал. Михайло усмехнулся: «Караульные!». Перелез через какую-то канаву, пошел прямо на смутно черневший куст. Когда подошел, под кустом что-то зашевелилось. Вскочил кто-то черный, хриплым голосом крикнул:
— Хальт!
При свете звезд Михайло разглядел тускло отсвечивавший панцирь и направленный прямо ему в грудь мушкет. Лисица пригнулся, метнулся немцу под ноги. Кнехт, гремя доспехами, кувыркнулся на снег. Михайло вскочил, помчался к лесу. Сердце вот выпрыгнет. Пока ошалевший кнехт отыскивал мушкет, Михайло уже был далеко. Слышал, как бухнул позади выстрел. В королевских таборах загорелись факелы. Остановился Михайло далеко за выжженным Крылошевским концом. Перекрестился торопливо. «Теперь не поймают». В лесу дождался рассвета. С рассветом наполз туман. Михайло едва отыскал большую дорогу. В тумане идти можно было не прячась. Чтобы легче было идти, вырезал посошок.
Большая дорога на Москву просечена в лесу. Кое-где лежали талые сугробы, видно, что ездят здесь не часто. Медведь, переваливаясь, перешел дорогу. По спине у Михайлы резнуло холодком. «Матерый зверь, накинется — посошком не отобьешься». Потрогал под овчиной привешенный к поясу нож. Подождал, пока медведь убрался подальше.
За весь день Михайло Лисица не встретил на дороге ни одной живой души. К вечеру добрался до Пневой. У въезда в деревню, где, помнил, была ямская изба, видел обгорелые головешки. Ткнулся в один двор. Перед крыльцом рядком лежало двое мертвых мужиков. Головы посечены, на рубахах запекшаяся кровь. Дряхлый пес поднял на Михайлу скучные глаза, ворча и облизываясь, поплелся прочь.
Лисица заглянул еще в один двор. Из избы вышла простоволосая старуха. Откинула свисавшие на глаза седые космы, замахала руками:
— Уходи, уходи! Литва, — што ни день, наезжает. Деревню вконец пограбили. Мужиков многих до смерти посекли. Какие целы остались, с бабами в лесу хоронятся. Одна я в деревне осталась, меня литва не трогает, — боятся.
Михайло подумал: «Ведунья, оттого и боятся». Забрел в ближний двор. В недавно отстроенной избе дверь настежь. Лавки сорваны, горшки перебиты, посредине скрыня, расколотая топором, — должно быть, поляки искали хозяиново добро.
Михайло решил заночевать в избе; хоть и страшно, а все же не то, что в лесу. Достал из сумы сухариков, пожевал. Поевши, полез на полати, стал укладываться, пока заснул, ворочался долго. За двором тоскливо выл пес. Михайло думал: «По хозяину тоскует».
Проснулся Лисица, когда в оконце уже пожелтел пузырь. Он вышел во двор, зажмурился от яркого солнца, так и стоял долго, радуясь погожему деньку. За воротами послышался конский топот. Михайло увидел гайдуков. Они скакали по улице, потряхивая алыми кистями шапок. Спрятаться Лисица не успел. Гайдуки влетели во двор. Дюжий рябой поляк высоко взмахнул палашом. Михайло раскинул руки, рухнул на талый снег. Точно во сне слышал, как гайдуки, переговариваясь, обшаривали его одежду. Когда очнулся, лежал у тына. Голова гудела и по лицу текло липкое и теплое. Кругом стояли поляки. Рябой поляк, тот, что ударил его палашом, расставив ноги, вертел в руках воеводину грамоту. У Михайлы похолодело под сердцем. «Грамоту не сберег». Подскочил молодой шляхтич в алой шубе, пнул Лисицу в бок кованым сапогом.
— Поднимись, падло! — И к рябому: — Сдается мне, пан Глоцкий, этот хлоп и есть тот гонец, который поднял прошлой ночью на ноги кнехтов господина Вайера. Перебежавший к нам из крепости дворянин подтверждает, что воевода имел намерение отправить в Москву гонца с просьбой о подкреплении.
Пан Глоцкий свернул грамоту и пожал плечами:
— Я не понимаю собачьего языка москалей, но то, о чем говорится в этом письме, я не смог бы разобрать если бы оно было даже написано по-польски. — Пан покрутил ус. — Нам незачем тащить этого хлопа в лагерь. Он должен будет рассказать нам все, что может интересовать ясновельможного пана Потоцкого. — Рябой поляк кивнул своим людям: — Эй, гайдуки! Подвесьте москаля да подогрейте как следует ему пятки.
Трое гайдуков подхватили Михайлу, спутали веревкою руки, потащили к березе. Длинный конец веревки перекинули через сук. Лисица повис на полтора аршина от земли. Гайдуки стащили с Михайлы лапти, под ноги ему навалили сухого валежника. Шляхтич в алой шубе стал высекать огонь. Трут долго не загорался. Пока шляхтич высек огонь, Михайло успел передумать всю свою жизнь. Жалел, что так и не удалось по-настоящему выучиться городовому и палатному делу, более же всего терзала мысль, что воеводская грамота попала к полякам. «Эх, Лисица, помрешь злой смертью, а грамоты не уберег». Рябой пан Глоцкий, избоченясь, мусолил ус холеными пальцами. Шляхтич наконец разжег трут. Костер загорелся потрескивая. Огонь лизнул Михайле пятки. Пан Глоцкий подмигнул молодому шляхтичу, по-русски спросил:
— Говори, хлоп, сколько в крепости войска?
Лисица поджал ноги. «Скажу больше». Сквозь кровь, залившую глаза из раны на лбу, посмотрел на рябого:
— Двадцать тысяч, пане.
Пан задергал усами, от злости затрясся:
— Лжешь, пся крев!
Гайдуки подкинули еще валежника. Пламя разгоралось, поднимаясь выше.
— Скажешь истину, хлоп?
Михайло готов был втянуть ноги в себя, задыхаясь от дыма, выкрикнул хрипло:
— Не скажу! Все одно, вам, собакам, в городе не бывать!
У пана Глоцкого от гнева побагровели рябинки. С лязгом потянул он саблю. Шляхтич в алой шубе схватил его за кисть.
— Пан Станислав, этот грязный хлоп не достоин столь скорой смерти.
Налетел ветер, пламя загудело, рассыпая вокруг искры, одежда на Лисице дымилась. Сквозь дым он услышал голос пана Глоцкого:
— Скажешь истину?..
Из-за тына гулко бухнула пищаль. Пан Глоцкий не договорил, ткнулся усами в землю, напрасно силился вытянуть саблю. Со всех сторон с гиком и свистом бежали мужики:
— Секи литву!
Налетели ураганом, с топорами, саблями, рогатинами. Гайдуки не успели сесть по коням. Тех, какие оказались без доспехов, порубили на месте. Костер разметали вмиг. Уцелевшие гайдуки, защищенные доспехами, отбивались, сбившись в кучу, и падали один за другим. Последним прикончили шляхтича в алой шубе. Мужики развязали Михайлу, поддерживая под руки, посадили на колоду у журавля. Михайло глубоко вздохнул (от дыма тошнило), посмотрел на свои обожженные, в пузырях, ноги, скрипнул зубами, из глаз выкатилась слеза.
— Браты, мне же в Москву воеводину грамоту снести надо. — Вспомнил, что видел грамоту у рябого пана. Русобородый мужик, снегом оттиравший с топора кровь, его успокоил. — Не кручинься, молодец, из литвы ни один не ушел, сыщется воеводина грамота.
Мужики обшарили убитых гайдуков. Одежду, сабли и доспехи сняли, сложили кучей перед русобородым.
— Укажи, Беляй, добычу мужикам делить!
Русобородый досадливо отмахнулся:
— То поспеем! Сыщите грамоту, што литва у воеводиного гонца отняла.
Парень с рассеченной губой и завесной пищалькой за плечами (он и застрелил пана Глоцкого) порылся в куче снятой с убитых поляков одежды, добыл смятую бумагу.
— Вот она!
Мужики нарубили ветвей, сделали носилки. Михайлу положили на носилки, покрыли ноги лисьей шубой. Осторожно ступая, понесли в лес.
Мужики, спасшие Михайлу Лисицу, были из ближних деревень. Поляки деревни разорили, некоторые выжгли дотла. От набегов и грабежей мужики уходили в леса. В непроходимых чащобах копали землянки, ставили крытые срубы. Выходили, чтобы подкарауливать рыскавших вблизи большака гайдуков и жолнеров. В шутку или подхватив чье-то острое словцо, мужики величали себя шишами. От них полякам не было житья.
В ватаге Беляя было народа человек до ста. За зиму перебили десятков семь немцев и поляков. Многие мужики под овчинами щеголяли в немецких доспехах, действовать же, однако, когда приходилось налетать на поляков, предпочитали не саблями, а по-мужичьи — топором. Прибилось к мужикам несколько человек детей боярских из Смоленского же уезда, из тех, какие, потеряв поместья, не хотели бить челом королю о новом пожаловании.
Пока чуть поджили обожженные ноги, Михайло неделю провалялся в землянке. Часто заходил к нему Беляй, вернувшись с мужиками после какого-нибудь лихого налета на жолнеров или гайдуков. Сядет кряжистый, большеголовый, степенно поглаживая бороду, рассказывает. Раз Михайло спросил у него, откуда пошла мужикам, какие встали на поляков, кличка шиши. Беляй подмигнул глазом, ответил не задумываясь:
— Мужик шиш, а литве от него киш!
И улыбнулся по-ребячьи, радуясь в лад сказанному слову.
Едва стало можно ступать, Михайло заговорил о воеводской грамоте. Мужики дали Михайле коня из отбитых у поляков, парень с рассеченной губой, Неклюд Клешня, вызвался проводить его лесной дорогой до Вязьмы. Выехали, едва заалела заря. Дул теплый ветер с литовской стороны. Снег в лесу набух водой, кони в рыхлых сугробах вязли. Михайло простился с Неклюдом под Вязьмой. Дорога здесь пошла еще труднее. Снег уже стаял совсем, и конь тяжело вытаскивал ноги из вязкой грязи. Реки разлились, и приходилось вплавь перебираться через ледяную воду. В деревнях, какие приходилось Михайле проезжать, мужики смотрели хмуро. Жаловались на бесчинства и грабежи людей пана Яна Сапеги, племянника канцлера. Близ Можайска, в деревне Уполье, Михайло видел, как гайдуки пана Сапеги, посланные добывать продовольствие, распластав между четырех кольев мужика, ножами кроили у него на спине кожу, допытываясь, куда крестьяне угнали скот.
Мужик скрипел зубами, тяжко стонал, ругал ляхов псами. Синели обнаженные жилы, дымилась на снегу под мужиком кровь, умирал он страшно и тяжело и, умирая, не переставал грозить ляхам. Михайло едва удержался, чтобы не броситься на гайдуков, но он был один, гайдуков же двадцать, да и вовремя вспомнил о грамоте.
Чем ближе к Москве, тем больше стало попадаться выгоревших деревень. Среди пожарищ белели человеческие кости. По дорогам волки и одичалые псы терзали человеческие трупы. Когда Михайло спрашивал изредка встречавшегося мужика, кто спалил деревни и от кого разорение, отвечали одним словом:
— Литва!
Под Москвой все чаще стали попадаться русские ратные люди. От них Михайло узнал, что войско Прокофия Ляпунова стоит у Симонова. До Москвы он добрался под вечер. Проехал мимо обоза, обставленного со всех сторон гуляй-городом. Между возами сновали казаки, дети боярские и ратные мужики. Некоторые, выбрав место посуше, играли в зернь. Другие, обнявшись, пели. Нет-нет — мелькнет между ратными веселая женка, подмигнет наведенными бровями, соблазняя на грех. Михайло покачал головой: «Ну и зелье, нигде от них не уберечься».
В монастырь к Ляпунову Лисицу не пустили. Из избы вышел сын боярский в простой овчине, сказал, что воевода совещается с боярами. Велел явиться завтра поутру. Михайле пришлось искать ночлега. Зашлепал наугад по изрытой дороге. То и дело он натыкался на увязшие в грязи сани и телеги.
Многие места теперь Михайло не узнавал. Там, где были замоскворецкие слободы, тянулись пожарища. Сиротливо торчали почернелые трубы. Ноги тонули в толстом слое грязного пепла.
Навстречу Лисице брел человек — роста малого, колпак надвинут на широкий лоб. Когда поровнялись, человек остановился, раскинул руки, добрые глаза блеснули радостно:
— Михайло Лисица!
Михайло узнал в лобастом Никифора Молибогу, старого подмастера. Не видел его с того времени, как шесть лет назад вместе сговаривали черных людей встать на расстригу Димитрашку. Тогда взяли Молибогу в тюрьму вместе с мастером Конем. Услышал потом Михайло о Никифоре, когда дьяк читал на площади расстригин указ, кого чем Димитрашка пожаловал: кого тюрьмой, кого ссылкой. Никифору Молибоге и Косте Лекарю велено было урезать языки до корня и сослать в дальние города. Увидев теперь Молибогу, окликавшего его, от удивления Михайло сразу не мог вымолвить слова. «Эк орет, это без языка-то».
Никифор засыпал Лисицу словами. Разобрал Михайло, что Молибога сильно шепелявит. Узнав, что явился Михайло из Смоленска и ищет, где бы переночевать, Молибога повел его через пожарище. Пришли к избе, красовавшейся среди пожарища свежеотесанными боками. Поднимаясь на крылечко, Молибога весело кивнул:
— Старые хоромы ляхи сожгли, так я новые, на зло ворогам, скорым делом поставил. Русский человек что пень отрослив. В старые годы жгли Русь и татары, и литва, да сжечь не могли, а теперь и подавно не сожгут.
Сели за стол на лавку. В костянолицей старухе, выползшей из прируба и принявшейся собирать на стол, Михайло с трудом узнал Молибогову хозяйку. Про себя вздохнул. «Вон как годы людей сушат». Молибога между тем рассказывал:
— Велел мне ляцкий недоверок Димитрашка язык до корня вырезать, да не так вышло. Заплечный мастер, добрая душа, усовестился, пожалел, только конец отхватил. Немым не остался, когда ж говорю, во рту шипит. В Каргополе в тюрьме на цепи после сидел. А как сел на престол царь Василий, велел он тотчас же всех тюремных сидельцев, каких расстрига в тюрьму вкинул, из тюрьмы выпустить и деньгами пожаловать. Мастеру Федору Савельичу не довелось видеть, как московские люди расстригин прах по ветру рассеяли. — Вздохнул, смахнул выкатившуюся слезу, стал расспрашивать о смоленских делах, потом рассказывал Михайле о том, что творилось в Москве. — Литву бояре в Москву пустили еще осенью. Черные мужики впускать пана Жолкевского и жолнеров не хотели. Михайло Салтыков, да Шереметьев, да дьяк Грамотин едва народ сговорили не противиться. Стрельцов, какие в Москве были, чтобы не чинили помехи, бояре услали в Новгород. Как засели ляхи в Кремле да Белом городе, житья от них не стало московским людям. Казну государеву пан Жолкевский своим литовским людям роздал. А после Жолкевского сел в Кремле пан Гонсевский. От пана Гонсевского еще большие пошли московским людям утеснения. Про литву худого слова не молви, а молвил — волокут литовские люди в приказ и смертным боем и всякими муками мучают. На крестопоклонной неделе прошел слух, что ратные люди из разных городов идут к Москве панов воевать. В чистый вторник поднялись на литву посадские мужики. Улицы возами, бревнами да всем, что под руку попало, загородили. На Никитке литвы да немцев побили без числа. Выбили бы литву посадские люди из Москвы вон, да боярин Михайло Салтыков надоумил панов избы в Белом городе зажечь. Сам, пес, первый свои хоромы подпалил. Огонь на московских людей ветром погнало, тем только паны и спаслись. А в середу немцы с литвой Замоскворечье огнем выжгли. Три дня Москва-матушка горела. Людей литва побила и погорело без числа.
Молибога длинно вздохнул:
— Лихие для Руси времена пришли. Бояре же для русских людей не радетели, но злолютые волки. — Помолчал. — Думные бояре с паном Гонсевским в Кремле отсиживаются. Землею правят Прокофий Ляпунов да князь Юрий Трубецкой, да атаман Заруцкий. Каждый в свою сторону тянет. Прокофий за земщину стоит, Заруцкий своим казакам мирволит.
Михайло с Молибогой проговорили допоздна. Утром, чуть свет, опять зашлепал Лисица к Симонову. Думал, что придется ждать, оказалось — воевода поднялся спозаранку. Вышел вчерашний сын боярский в овчине, велел идти. Ляпунов стоял посреди избы, корил за что-то дородного человека в куньем колпаке.
— Спесивы вы, бояре, только и дела вам, чтобы родом кичиться, да спесь та ныне вам не к лицу. Из-за места, кто выше из дедов да отцов ваших сидел, друг дружке бороды дерете, а ездить к королю Жигимонту челом о поместьях да вотчинах бить, то в зазор своей чести не считаете. — Отвернулся. Сверкнул на Лисицу глазами: — Ты и есть от Михайлы Шеина гонец? — К дородному в куньем колпаке: — Бреди, боярин, восвояси. Поместьем, что король Жигимонт твоему сыну Ивану в отчины пожаловал, укажу дворянина Игната Половицына поверстать.
Боярин побагровел, плюнул, вышел, стукнув дверью, Ляпунов, как стоял посреди избы, так стоя и читал Шеинову грамоту. Пока он читал, Михайло оглядывал избу. Изба большая, топится по-белому. Убранство — лавка да дощатый стол. В углу, склонив над столом седую бороду, шелестел бумагами плешивый старик в стареньком кафтанце. Лисица вспомнил, что видел Прокофия Ляпунова вместе с братом Захаром, когда приходили они к Болотникову с Истомой Пашковым. За четыре года, что прошли с тех пор, Прокофий будто еще больше раздался в плечах, еще гуще лезла в стороны борода.
Ляпунов дочитал грамоту, кинул через стол плешивому:
— Возьми, дьяче, воевода Шеин о смоленских делах отписывает. — Покрутил гречневый ус, прошел к лавке, сел, вытянув перед собой ноги — большие, в несокрушимых сапогах. Кивнул подстриженными скобой волосами:
— Рассказывай, что в Смоленске деется. Воевода мало чего отписал. — Крикнул в сени: — Пока, Василий, никого не впускай, воевода-де с гонцом говорит!
Ляпунов слушал Михайлу, время от времени потряхивал большой головой. Два раза переспрашивал, как отбивали последние приступы поляков. После долго молчал. Встал, прошелся по избе, отрывисто заговорил:
— Грамоты ответной воеводе Михайле писать не буду. Вижу, ты мужик умной. То, что тебе скажу, боярину-воеводе слово в слово перескажи. — Остановился, стоял отставив назад ногу. — Прокофий-де Ляпунов ляхов теснит крепко. Паны, что в Китай-городе да Кремле с боярами-изменниками заперлись, с великого голоду кошек да собак жрут, а будут и друг друга жрать. Как-де выбьет земская рать литву из Москвы, так, не мешкая, под Смоленск пойдет. А еще скажи боярину-де Михайлу Борисовичу и всем людям смоленским: за их великую службу земле русской, за осадное терпение Прокофий Ляпунов и вся земля челом бьют. — Ляпунов поклонился Михайле в пояс, коснулся пальцами пола, быстро выпрямился. — Стоять им, смолянам, и впредь крепко, чтобы король, повоевавши Смоленск, не пошел бы к Москве, своих людей выручать.