Ключ-город

Аристов Владимир Павлович

Часть третья

КОНЕЦ МАСТЕРА КОНЯ

 

 

 

1

В расписанных морозом цветных стеклах догорало зимнее солнце. Король в задумчивости сидел у камина, вытянув к огню ноги. Пан Гербурт говорит, что старики давно не помнят в Кракове таких жестоких морозов. На улицах каждый день подбирают десятки замерзших хлопов и мелких ремесленников. От того, что день и ночь жарко топят печи, каждый день пожары. Кстати, о пожарах: говорят, что столица царя, Москва, выгорает чуть ли не ежегодно и снова с такой же быстротой отстраивается. И, как всегда, когда король Сигизмунд думал о Москве, начинал вспоминать вкрадчивые речи Льва Сапеги, канцлера государства: «Московия весьма обширная и богатая страна. Но москали невежественный и коварный народ. Присоединение Московии к польской короне было бы истинным благодеянием для всего христианского мира. И сам святейший папа благословляет ваше величество на столь доброе дело, открывающее обширное поле для распространения святой католической веры».

Впрочем, о том, что думает о Московии святейший папа, король знал от кардинала Рангони. В последнее время пан Сапега все чаще заводил речь о Московском государстве. Неясно намекал на какие-то благоприятные события, говорил, что Московию можно, не обнажив сабли, покорить польской короне. Осторожно напоминал, что его величество, вступая на престол, клялся всеми силами расширять пределы государства, говорил о славе блаженной памяти Стефана Батория. Нечто подобное говорил и Рангони и отцы иезуиты.

В покои вошел королевский секретарь итальянец Чилли. Мягко ступая по коврам, приблизился, тихо кашлянул. Король, не поворачиваясь, вскинул тонкую бровь:

— Говорите.

Секретарь почтительно согнул туловище, заговорил, обильно уснащая речь латынью, как все иностранцы, недавно выучившиеся польскому языку.

— Ваше величество, прибыл шляхтич Яновский с весьма важным письмом от пана Адама Вишневецкого.

Король обернул к секретарю подстриженную бородку:

— Что же пишет нам пан Адам?

— Ваше величество, пан Вишневецкий извещает, что сын московского царя Ивана Димитрий жив.

Секретарь как стоял, так и замер с согнутым станом. Старался по лицу короля угадать, какое действие произвела новость на его величество. Но лицо его величества с усами, по-солдатски закрученными кверху, и тугой синеватой кожей на щеках, лицо распутного ландскнехта и набожного иезуита, ничего не выражало. Точно речь шла о самых обыкновенных вещах, король спросил:

— Димитрий, убитый в Угличе, жив?

— Да, ваше величество, он чудом спасся от подосланных Годуновым убийц и долгое время жил в Московии, спасая свою жизнь в разных монастырях под чужим именем. Доброжелатели дали ему возможность пробраться в Польшу. Под видом слуги он долгое время жил у князя Острожского и пана Гойского. Сейчас он находится в доме пана Вишневецкого.

— Дайте сюда письмо!

Секретарь наконец рискнул выпрямить стан, подал плотную бумагу со сломанной восковой печатью:

— Вот оно, ваше величество.

Откинувшись на спинку кресла, Сигизмунд читал. Чилли продолжал наблюдать за выражением лица короля. У его величества нижняя бритая губа чуть шевелилась. Чилли старался догадаться, верит ли Сигизмунд в подлинность московского царевича. От этого зависело многое.

Король кончил чтение:

— Слышали вы что-нибудь прежде об этом царевиче?

— Ваше величество, слухи о том, что московский царевич избежал ножа убийц, ходили уже год и даже более назад. Мало того, слухи эти достигли Москвы. Царь Борис в смятении. Это утверждает бежавший от гнева царя русский дворянин. То же сообщают верные нам люди из Смоленска.

— Вы беседовали с шляхтичем, привезшим письмо, о подробностях этого дела?

— Беседовал, ваше величество; он не знает ничего достоверного о чудесном спасении, так как царевич хранит подробности этого дела в тайне, опасаясь, что раскрытие их может навлечь преследование на находящихся в Москве его спасителей со стороны царя Бориса.

— Хорошо. Что еще говорит этот шляхтич?

— Он говорит, ваше величество, что если этот, чудом спасшийся, царевич Димитрий пожелает силой оружия отнять у царя Бориса престол, то благородная шляхта готова его в этом поддержать.

Склонив на кружевной воротник козлиную бородку, король смотрел на огненные змейки в камине. Становилось ясным многое. «Так вот, пан Сапега, на что вы намекали, когда говорили о том, что Московию можно, не обнажая меча, присоединить к польской короне! Вы, старый интриган, оказались гораздо дальновиднее своего короля. Вероятно, вы не теряли напрасно времени, когда ездили в Московию послом».

— Что сказали вы гонцу пана Вишневецкого?

— Я отпустил его, ваше величество, но он явится по первому вашему требованию.

— Не надо! У меня пока нет желания видеть этого шляхтича. Я продиктую вам письмо. Вы отправите его сегодня гетману Замойскому, а копии с него панам Зенковичу и другим. Я подумаю, кого следует посвятить в это дело.

Чилли сел к письменному столу. Приготовив перо, ждал. Король поднялся с кресла, прошелся по кабинету из угла в угол:

— Пишите!

«…Случилось немаловажное дело, о котором мы пожелали написать вашей милости и узнать мнение вашей милости на сей счет…»

Король потер руки. Мороз проникал и в королевский кабинет.

«…В наших владениях появился человек московского народа, который сначала пребывал в русских монастырях, а потом назвал себя сыном великого князя московского Ивана Васильевича Димитрием. Об этом сообщил нам князь Вишневецкий, хотя слухи о спасшемся русском царевиче доходили к нам и прежде. Наши друзья со стороны Смоленска доносят, что там большая тревога. В Москве уже также знают о появлении человека, именующего себя Димитрием. Нам кажется, что теперь представляется удобный случай к добру, славе и увеличению пределов нашей республики, потому что, если бы этот Димитрий был возведен на царство с нашей помощью, то можно было бы от этого много выиграть. Швеция скорее могла бы быть освобождена, Ливония успокоена и увеличилась бы сила против каждого нашего врага».

Чилли, склонив набок голову, писал. Пан Сапега может быть доволен — король из предосторожности не называет еще претендента на московский престол истинным царевичем, но по всему видно, что затеянное канцлером дело королю по вкусу, хотя его величество не старается этого показать. Когда король кончил диктовать, секретарь ушел, чтобы у себя снять с письма копии для отправки панам. Сигизмунд подошел к распятию в углу, преклонил колено:

— Великий боже, и в этом узнаю твою направляющую руку!

 

2

Ответы на письмо короля стали приходить через несколько дней. Были они большей частью уклончивые. Паны боялись войны, ссылались на то, что государство истощено недавними неурядицами, указывали на большую численность московского войска, советовали избегать открытой войны. Престарелый Замойский рекомендовал королю обратить свой взор не на Москву, а на Швецию, отнять у шведов города Нарву и Ревель.

В марте претендент на московский престол прибыл в Крахов. Привезли его братья Адам и Константин Вишневецкие. С ними приехал сендомирский воевода Юрий Мнишек и другие паны. Въезд происходил без особой пышности, чтобы до поры не привлекать внимания годуновских лазутчиков. В доме папского нунция монсиньора Рангони претендент на престол и королевский секретарь Чилли каждый день подолгу совещались о чем-то с отцами-иезуитами. Потом монсиньор давал пир. Паны и шляхтичи гремели саблями, обещали помочь московскому царевичу добыть престол.

Скоро через Рангони Сигизмунд дал знать претенденту, что желает беседовать с ним. Утром вместе с нунцием поехали в королевский дворец. Позади в каретах ехали паны Вишневецкий и Мнишек. За ними скакали верхоконные шляхтичи. В малой приемной зале короля толклись паны. Все смолкли, когда вместе с нунцием вошел человек малого роста, рыжеусый, с рыжими же, торчком, волосами. Пан Струсь, хотинский староста, видевший претендента впервые, отвел в сторону пана Велегловского, старого своего друга:

— Мне сдается, что для столь великого дела Вишневецкие и пан Мнишек могли бы найти человека более пристойной осанки.

Велегловский в ответ шевельнул пущенными до плеч белесыми усами:

— Сей человек внешностью как нельзя более соответствует русскому царевичу. Янек Петровский, слуга пана Сапеги, видевший царевича в Угличе мальчиком, свидетельствует, что, подобно нашему претенденту, он имел руки разной длины и бородавку на щеке. Сих доказательств будет достаточно, чтобы уверить русских дворян и чернь в его подлинности. Поверьте моей чести, пан Струсь, что ни Вишневецкие, ни пан Мнишек не впутаются в дело, которое не сулит верной удачи.

В приемную вышел великий пан маршалок, стукнул булавой, попросил всех в кабинет. Сигизмунд стоял спиной к окну, положив руку на маленький с инкрустациями столик. На короле была серая шляпа и расшитый серебром голубой кунтуш. Паны склонили головы. Вздернув бородку, Сигизмунд точно диковинного зверька разглядывал рыжеволосого. Претендент на московский престол приблизился; преклонив колено, припав к королевской руке, всхлипнул:

— Умоляю ваше величество о покровительстве изгнаннику, злоумышлением тирана лишенному наследственного престола. Ваша доблесть и доброта известны всему миру.

Король сделал вид, что хочет поднять изгнанника. Рыжеволосый легко поднялся. Заговорил, пересыпая речь дурно склеенными латинскими фразами. Говорил о чудесном спасении, о подосланных Годуновым убийцах.

— Умоляю ваше величество помочь мне в святом деле — вернуть похищенный тираном престол. Многие московские бояре мне доброжелательствуют. Многие в Москве знают о моем спасении и настоящих моих намерениях. Вся земля Московская отвернется от Годунова и станет за меня, как только увидит сохраненную отрасль своих законных государей. — Претендент опустил глаза, глухо, скороговоркой: — Нужно только немного войска, чтобы войти с ним в пределы московские…

Адам Вишневецкий переглянулся с братом Константином. У того под атласным кунтушом часто вздымалась грудь. Претендент на престол говорил, пересыпая свою речь примерами из истории и священного писания.

— Вспомните, ваше величество, что вы родились узником. Бог освободил вас и ваших родителей. Бог хочет, чтобы вы освободили меня от изгнания и помогли вернуть отеческий престол.

Паны кивали усами. Пан Струсь шепнул Велегловскому:

— Сей человек говорит с благородством, обличающим в нем рыцарскую кровь.

Рыжеволосый опять опустился на колено, склонив голову, растопырив руки, точно хотел поймать короля в объятия, ждал.

Сигизмунд сделал глазами знак пану великому маршалку. Тот выступил вперед, сверкнул перстнями, прижал к груди руку, повел другой.

— Его величеству, как наихристианнейшему королю, прежде чем принять решение, благоугодно обменяться мнением с послом святейшего отца.

Кандидат на престол, пятясь к двери, не переставал кланяться. Следом вышли паны. Пока король совещался с монсиньором Рангони, все ждали в приемной зале. Паны прохаживались из угла в угол, крутили усы, тихо переговаривались. Опять вышел великий маршалок: король просит московского царевича для выслушания ответной речи. Пан Струсь шепнул Велегловскому:

— Вы слышите? Пан маршалок называет его царевичем. Вы говорили истинную правду, утверждая, что Вишневецкие и Мнишек умеют добиваться своего.

Король стоял у того же столика с инкрустациями. Поднял руку, точно благословляя.

— Боже тебя сохрани в добром здоровии, московский князь Димитрий. Мы тебя признаем князем, мы верим тому, что от тебя слышали, верим доказательствам, тобою доставленным, и свидетельствам других…

Адам Вишневецкий с облегчением вздохнул, переглянулся с Мнишком.

…и поэтому мы назначаем тебе на твои нужды сорок тысяч злотых. С этого времени ты друг наш и находишься под нашим покровительством. Мы позволяем тебе иметь свободное обращение с нашими подданными и пользоваться их помощью и советом, насколько будешь иметь в том нужду.

Через несколько дней на тайном свидании царик Димитрий клятвенно обещал королю вернуть Речи Посполитой русские земли, отнятые Москвою при великом князе Василии девяносто лет назад.

 

3

Пан Доморацкий ставил себе новый палаццо. Среди гор щепок, бревен и чурок возились человек десять панских хлопов. Дом был почти совсем уже готов, — обширный, срубленный из толстенных, чуть отесанных топорами, бревен, добротный панский дом, рассчитанный стоять не меньше как полторы сотни лет.

Августовским утром стоял пан Доморацкий, уперши в бока ладони, смотрел, как трудились хлопы. Оставалось еще поставить крыльцо, постлать полы, украсить резьбой и фамильными гербами фронтон, а тогда звать на новоселье окрестных панов и шляхту. Стоял пан Доморацкий, пристукивал каблуками, крутил ус, смотрел. Узкие высоко вздернутые брови пана вдруг гневно дрогнули. Да как же было пану не гневаться! На бревне сидел хлоп. Сидел, закрыв глаза, боком к пану, растопыренные пальцы прижаты к груди; дышал хлоп тяжело и со свистом сквозь зубы. Пан Доморацкий кошкой подобрался к нерадивому, потянул привешенную к поясу конскую плеть, размахнулся и — р-р-раз хлопа через плечо.

— Вот тебе, пся крев!

Хлоп дернул плечами, вскочил, стоял перед паном, мертвенно бледное лицо перекошено болью, в горле булькала страдальческая икота.

— Я же, пане-господине, не от лени сел, — хворый.

Пан Доморацкий стегнул хлопа еще:

— На колени, падло, не знаешь, как с паном говорить!

Из-за угла дома вышел круглолицый человек, стал перед паном Доморацким, прищурил серые с золотинкой глаза, заговорил, мешая польские слова с московской речью:

— Не гневайся, пан-государь, Янек вправду хворый, то я ему сказал, чтобы он посидел, хворь переборол. Ты же мне, пан-государь, сам велел над плотниками старшим быть.

Пан Доморацкий оторопело захлопал веками, по привычке готов был топнуть ногою, крикнуть конюхам, чтобы виновного хлопа и непрошенного заступника тащили на конюшню поучить палками. Но круглолицый стоял как ни в чем не бывало, крепкие, будто из железа, руки обнажены по локоть, зажатый в руке топор поблескивал отточенным злым лезвием. От блеска железа пану Доморацкому стало не по себе. Вспомнил много раз слышанные рассказы о неукротимом, буйном нраве русских мужиков. «Мужик-поляк — овца, идет, куда пан велит, москаль — истинно волк. В работе гораздо проворен, а если возьмет себе что в голову, не то палками, и колом не выбить». Пан отвернулся, буркнул под нос что-то, отошел, решив отложить расправу с хлопом до вечера.

Янек поднял на круглолицего запавшие, измученные глаза, выговорил шепотом:

— Спаси тебя матерь божия, Михась.

Круглолицый тряхнул головой, ответил с досадой:

— Не кличь меня по-папежскому Михасем, зови, как поп крестил — Михайлом, а прозвище ведомо — Лисица.

Михайло постоял еще, смотрел вслед пану Доморацкому, побрел, стал у бревна насекать резьбу. Работа шла плохо и руки двигались, точно чужие. Тюкал топором, думал: «На пана хребет гнуть довольно. Хотел поглядеть, как в Литве люди живут, поглядел — и будет. Краше родного кутка нет на свете человеку ничего милее. Вечером деньги заслуженные у приказчика возьму и айда».

У пана Доморацкого жил Михайло Лисица третий месяц. Прибился к панскому двору случайно, узнав, что ставит пан новый палаццо и ищет разумеющих плотницкое дело. Михайле панский управитель насулил всего: и харчей вволю давать и деньгами пожаловать щедро. Харчи, однако, оказались такие, что скоро Михайло едва таскал ноги, а когда речь заходила о деньгах, управитель, шляхтич пан Глоба, насмешливо закатывал глаза:

— О! Деньгами тебя его милость так пожалует, так пожалует. Мастера же такого, как ты, нигде не сыскать.

То, что пан Доморацкий его работой доволен, Михайло видел, а то, как пан жаловал людей, нанимавшихся к нему вольной волей, знал от панских слуг. Немало таких, нанявшихся к пану своей волей, ходило теперь в подневольных хлопах. «Пану вольного человека сделать хлопом так же просто, как выпить чарку горелки. У него же и сам пан староста, и пан писарь, и пан судья в дружках».

Остаток дня, до вечера, показался Михайле бесконечным. Работу панские люди бросили, когда уже совсем стемнело. Михайло пошел отыскивать панского управителя. Вечером Глобу всегда можно было найти на конюшне. Являлся он туда, чтобы чинить расправу над хлопами, провинившимися днем. На этот раз Михайло застал его там же. Шляхтич уже успел изречь суд, кому отпустить сколько палок, кому — кнутов или пожаловать другой милостью.

Плотника Янека, по наказу пана Доморацкого, чтобы впредь не ленился, велел на всю ночь поставить у столба близ нового палаццо и приколотить за ухо к столбу гвоздем. Михайло, когда услышал такой приговор, покачал головой. Крутому нраву пана Доморацкого, тому, что конюхи кнутьями сдирали с мужичьих спин мясо до костей и поливали водкой и рассолом окровавленное мясо, что беглым хлопам надрезали пятки и в раны набивали сеченого конского волоса, Михайло уже не удивлялся. Но чтоб присевшему передохнуть мужику да такую казнь…

Управитель, велевши конюхам приступить к расправе, вышел из конюшни, зашагал через двор к людским избам. Михайло его догнал, поклонился в пояс. Управитель метнул на Михайлу глазами, не сказав ни слова, толкнул ногой дверь избы, вошел. Михайло протиснулся за ним следом.

В челядинской избе горела лучина. Сидевшие на лавке хлопы вскочили, бухнулись перед паном управителем на колени. Глоба, покручивая ус, водил равнодушным взглядом по лицам хлопов. Все было в порядке. Хлопы стояли на коленях, смиренно понурив головы. Управитель повернулся, чтобы идти. Михайло загородил ему дорогу.

— Не гневайся, пан управитель, с сего дня я его милости пану Доморацкому не работник. Бью его милости пану челом, чтоб деньги пожаловал, какие у его милости заслужил.

Управитель, закинув голову, посмотрел на Михайлу, под усами змеей усмешка. Громко выговорил:

— От водки, москаль, пся крев, разума лишился. Ты же у его милости пана взял двадцать злотых и на то дал запись. И за те деньги повинен ты его милости служить, пока не вернешь его милости тех денег или пока его милость по милосердию своему тебя не изволит отпустить.

У Михайлы перехватило дыхание. «Так вон как паны людей холопят». Едва сдержался, чтоб не вцепиться управителю в горло. Сказал хрипло:

— Заемного письма я пану на себя не давал и денег не брал.

Управитель точно не слышал:

— А запись твоя у пана судьи явлена и в книгу записана вчера. И тебе от его милости пана сойти не можно. А сойдешь, сам ведаешь, что его милость беглецам чинит.

Управитель распушил усы и, не взглянув на Михайлу, вышел.

Михайло стоял посреди низкой избы. В висках тяжело билась кровь. «Был Михайло Лисица вольным, а ныне стал панским хлопом». Сжал кулаки так, что ногти больно врезались в мякоть. «Так нет же, не бывать тому. Бояре не закабалили, а папежскому проклятому недоверку пану Доморацкому и подавно не закабалить».

Хлопы окружили Михайлу, смотрели жалостливо. Кто-то в утешение сказал:

— Не убивайся, добрый человек, не тебя первого, не тебя последнего пан холопит.

Михайло сел на лавку, сдвинув брови, смотрел на синеватый огонек лучины. Сидел так, задумавшись, долго. Хлопы, тихо вздыхая, покачивали головами. Знали — в такую минуту не утешить человека словами. Раз выпала на долю неволя — смирись. Так уж мужику на роду написано: на небе бог, на земле пан. Кто против бога и пана?

Михайло поднялся, выпрямился во весь рост:

— Попомнит пан Доморацкий, как русского человека холопить!

Хлопы испуганно замахали руками, зашикали:

— Ой, Михась, не накликай беды, за такие слова ни тебе, ни нам шкурой не отделаться. Не палками за такие слова жалуют паны хлопов, а веревочной петлей на воротах, а то и живьем на огне жгут.

А Михайло как будто не слышал испуганного шепота хлопов:

— Эй, вы, страдники. Веры вы православной, христианской, не гоже вам под паном, папежским недоверком, сидеть. Долго ли ему вашу кровь пить! Плюйте своему пану в рожу да бредите козаковать на четыре стороны.

У хлопов заблестели глаза. Забыв недавний страх, заговорили:

— Я б на Русь подался!

— А я в козаки, к запорожцам!

— Места везде много!

Михайло видел: сговорить теперь хлопов — пустое дело.

— А так, — и мешкать нечего, сей ночью и уйдем.

В людской избе было хлопов восемь, все бессемейные; уйти от пана решили все. Оглядели топоры. Чтобы пан управитель или гайдуки чего не заподозрили, задули лучину, легли — кто прямо на земляной пол, кто на лавках. Михайло лежал с открытыми глазами. На дворе перекликались караульные гайдуки. Время тянулось медленно. Гайдуки стали покрикивать реже. Михайло подумал, что пора. Встал. Слышал, как завозились на своих местах хлопы. Велел им пока не подниматься, сам тихо выскользнул за дверь.

В старом палаццо мутно светились два оконца. Михайло подумал, что то, должно быть, неугасимая лампада в комнате старой пани. Из темноты долетел слабый, будто из-под земли, стон. Стонал Янек, приколоченный к столбу за ухо. Михайло вернулся в избу, перекрестился в темноте.

— Боже, поможи! — И громко: — Гей, браты, время приспело с паном поквитаться.

Хлопы неслышно один за другим покинули людскую избу. Вышли и сразу пропали в темноте, рассыпались по двору: одни направились к конюшне, другие — к панскому дому. Гайдук у конюшни не успел пикнуть, как был связан. Второго гайдука, караулившего Янека, Михайло огрел по затылку колом. В один миг поверженному караульщику вбили в рот войлочный кляп.

Хлопы развязали Янеку руки, но никак не могли освободить его от гвоздя. Тот в нетерпении крикнул, чтобы отдали нож. Слышали как Янек ляснул зубами: «Ухо пану на память оставлю».

Михайло сунул под новый палаццо пук соломы, кто-то притащил под полой лучину. Пламя быстро разгоралось потрескивая. Огненный язык взметнулся, лизнул стены дома, далеко озарив окрестность. При свете пожара хлопы выводили из конюшни лучших панских коней.

Пан Доморацкий, разбуженный ярким светом, подбежал к окну. В доме уже суетились перепуганные слуги и кричали сенные девки. Пан, как был неодетым, выскочил на крыльцо. Новый прекрасный палаццо, совсем почти оконченный, пылал, рассыпая далеко облака искр. Уже дымилась и потрескивала крыша и на старом дедовском доме.

От страшной жары и сверкания близкого пламени пан зажмурился. В воротах он увидел выезжавшего последним за конными хлопами москаля Михася, того самого плотника-мастера, на которого управитель только вчера состряпал долговую запись. Москаль сидел на лучшем белом скакуне пана Доморацкого. От пламени стройное тело коня казалось розовым. Хлоп оглянулся, погрозил пану кулаком и выехал за ворота.

Пан Доморацкий понял все, упал на колени от бессильной злости, застонал:

— Матка боска! Накажи проклятого москаля. Он увел не только моих хлопов, но и всех лучших коней.

 

4

Со всех концов Речи Посполитой к замку сендомирского воеводы пана Юрия Мнишка в Сомборе потянулась шляхта.

Замок пана Мнишка стоял на крутом берегу Днестра. Ворота с крытыми жестью башенками вели в глубь замкового двора к деревянному палаццо с пуком перьев, гербом панов Мнишек на фронтоне. Вправо от дворца — деревянный с цветными оконцами костел, влево растянулся старый сад. За садом пивоварня, скотня, гумна. Здесь же во дворе за хозяйственными постройками — виселица глаголем, домашняя тюрьма и деревянный козел с темными пятнами крови — все в назидание и острастку панским хлопам.

Каждый день в большой столовой зале потчевали прибывших панов и шляхтичей. Маршалок пускал гостей в залу по реестру. Не проходило дня без драк и у входа в залу. В конце длинного стола на резных креслах с золочеными гнутыми ножками восседал нареченный Димитрий и сам пан Мнишек. Для загоновой шляхты накрывали особый стол. Шляхтичи пожирали мисками фляки, стучали чарками, пили за здоровье спасенного царевича, клялись саблями добыть ему московский престол. После пира загоновую шляхту без церемоний выгоняли. Паны пускались в пляс с сверкающими золотом паненками. Хозяин замка в дорогом кунтуше, обтягивавшем круглое брюхо, ходил между веселящимися, вертел посаженной на короткую шею плешивой головой, говорил паненкам и кавалерам приветливые слова. Паны гремели оружием. С украшенных коврами стен бесстрастно глядели на веселье бородатые герои древности и прекрасные богини.

В замке уже не хватало места размещать гостей. А гости все прибывали. Шляхтичи ехали в одиночку или с одним-двумя пахоликами, паны — с целыми оршаками слуг и прикормленной шляхты. Прибывших пришлось размещать в городе у мещан. Маленький Сомбор наполнился множеством людей разбойного вида, с лицами, вдоль и поперек исполосованными шрамами. На улицах мещанам не стало прохода. Купцы избегали открывать лавки; шляхта, не стесняясь, грабила среди белого дня.

У маршалка пана Пузелевского голова шла кругом. Надо же было позаботиться прокормить такую ораву. Причитавшиеся с мещан стации хлебом, мукою, рыбой и мясом давно были выбраны за два года вперед. Мещане отказывались давать поминки на панские пиры и не хотели брать расписок, которые вместо денег велел выписывать маршалку за съестное пан Мнишек. Приходилось из непокорных поминки выколачивать палками. После обеда и танцев паны заваливались спать. Шляхтичи разбредались по саду, рыгали, в пьяном задоре дрались на саблях. Не один уже щеголял в перевязках, без уха или пальцев. Пузелевский в свободное от своих обязанностей время качал седой головой и тихо жаловался супруге пани Ядвиге.

— Матерь божия, я не знаю, что думает себе пан Юрий. Я каждый день составляю реестровый список приглашенных к столу и мне сдается, что в наш замок, будто на сеймик, съезжаются пропойцы, игроки и мошенники со всей Речи Посполитой. Позавчера они украли пятнадцать оловянных тарелок и столько же ложек. О серебре я не говорю: они растащили его в первый же день. Вчера они унесли скатерть. Я велел слугам сегодня приколотить ее к столу гвоздями, но не знаю, будет ли от этого какой толк. Когда же я жалуюсь на это пану Юрию, он только кусает ус и говорит, что все издержки, которые мы сейчас несем, скоро окупятся с лихвой. Наши шляхтичи собираются идти воевать, чтобы посадить на престол молодчика, который называет себя московским царевичем. Они думают этим заштопать свои дырявые карманы и добыть себе жупаны. Все честные поляки должны молить бога, чтобы эта орда ушла и никогда не вздумала вернуться обратно в отечество.

Все лето прошло в сборах к походу. Из Кракова от Рангони приехал в Сомбор патер Савицкий. Он подолгу беседовал с Димитрием о католической вере, учил латинскому сочинению и помог составить письмо к папе. Двое писарей целыми днями строчили грамоты. Грамоты пересылали за русский рубеж, совали купцам, торговавшим с Москвою. В грамотах претендент увещевал дворян и черных людей отстать от Бориса и признать его, чудом спасенного царевича, законным государем. Дворянам грамоты сулили поместья, черным людям — многие милости и Юрьев день.

Под Глинянами собиралось войско. На рыцарском коло гетманом выбрали Юрия Мнишка. О помолвке дочери пана Юрия с московским князем Димитрием стало известно всей Польше. Паненки злословили и завидовали черноокой Марине, знатные паны заискивали перед будущим тестем московского царя.

Известие о вступлении войска Димитрия в московские пределы пришло в Краков в конце октября. Пали Моравск, Чернигов и Кромы. Признали спасшегося царевича законным государем Курск и Путивль. Говорили, что крестьяне и посадские люди стоят за Иоаннова сына. Под Новгородом-Северским поляки и казаки разгромили Борисово войско.

Зимою 1605 года в Варшаве собрался сейм. Сигизмунд ехал на сейм уверенный, что победы Димитрия смягчат Замойского и некоторых панов, советовавших королю не вмешиваться в московские дела. Епископ краковский кардинал Мациевский от имени католической церкви обещал королю всяческую поддержку. Замойского, врага иезуитских козней, кардинал ненавидел.

Сейм открылся 20 января. Накануне получили известие, что собранное Годуновым огромное войско и в числе их дворцовая немецкая пехота движутся навстречу искателю престола. Ходили слухи, что ушедшая с Димитрием шляхта, разуверившись в возможности легко добыть царику престол, собирается вернуться в отечество. Это уменьшало шансы на успех предприятия. Королю приходилось хитрить с панами. На сейме объяснение в сенаторской избе давал от имени короля канцлер Лев Сапега. Ласково, по-кошачьи щурясь на панов сенаторов, канцлер говорил:

— Его величество опасается, что поступок того, кого называют цариком Димитрием, может оскорбить московского великого князя. Король не успел разведать, подлинно ли сей Димитрий сын царя Ивана Васильевича, так как вследствие дурных советов, вопреки воле его величества, он собрал вокруг себя наших людей и ушел в пределы Московского государства. Его величество не имеет о нем никаких других известий кроме тех, что многие крепости ему сдались, а чернь и значительное число бояр перешли на его сторону.

Паны мотали головами, дивились хитрости канцлера. Всем было известно, что шляхта ушла с цариком в поход с ведома короля.

Сейм проходил скучно, не было ни брани, ни драк, как всегда на сеймах. Паны зевали или разглядывали наряды соседей. Вытянули шеи, когда с обитого бархатом кресла поднялся девяностолетний Ян Замойский, носивший еще со времен Батория сан гетмана королевства. Замойский поклонился королевскому трону, распушил молочного цвета усы, повел на панов умными глазами:

— Московский государь внушал нам большой страх в прежние времена, и теперь он нам его внушает, но прежде мы гораздо больше его боялись, пока славной памяти король Стефан своими победами не усмирил Ивана Васильевича.

Голос у Замойского был не по-старчески звонкий. На мертвых щеках проступил румянец. Паны внимательно слушали. Дряхлый гетман славился в королевстве красноречием и великим государственным умом. Замойский продолжал:

— Воевать Московскую землю давно уже представлялся случай, и я советовал вашему величеству снестись по этому делу со шведским королем, отцом вашего величества. Ныне я предвижу многие трудности, которых не могло быть ранее. Московский князь успел оградить свои границы крепостями, из них сильнейшая и знатнейшая — Смоленск, для взятия которой потребовалось бы преодолеть неслыханные трудности.

Замойский поднял трясущуюся руку, шелковым платком вытер лоб.

— …Что касается этого Димитрия, то я советовал вашему величеству этим делом не нарушать сейчас мира с Москвою. Тот, кто выдает себя за сына царя Ивана и именует себя Димитрием, уверяет всех, что вместо него зарезали кого-то другого. Помилуй бог! — Старческие глаза блеснули смехом. — Это же комедия Плавта или Теренция. Если убийцы не посмотрели, действительно ли убит тот, кого им было велено, почему охраняющие царевича не подставили козла или барана?

Гетман развел костяными руками. Паны заулыбались, хороня в усах усмешку, отворачивались.

— …Соседние государства знают, что Димитрия ведет к Москве наш народ. Если Борис со своими мужиками побьет наших военных людей, ушедших воевать с этим Димитрием, мы лишимся славы, которую приобрели при короле Стефане своими победами над Москвою, и это поколеблет уверенность соседних государств в нашем могуществе. Поэтому, если вашему величеству хочется добывать Московское княжество, то лучше это начать делать с большею военною силою, с согласия всех чинов, по одобрении сейма…

Сигизмунд со скучающим видом смотрел на Замойского. Гетман окончил говорить, опустился в кресло, обессиленный долгою речью. Лев Сапега объявил, что королю угодно по причине приезда московских послов прервать сейм на несколько дней.

Паны потянулись к выходу. Говорили об уме и красноречии старого гетмана. Последними вышли из палаты Ян Остророг, познанский кастелян, и Дорогостайский, литовский маршал. В сенях слуги кинулись подавать им шубы. Одеваясь, маршал тихо сказал пану Остророгу:

— Наши шляхтичи повели сажать на московский престол Димитрия. Если их выгонят из Московии, куда они пойдут? Как можно доверять подобным людям? Если они хотели посадить в Москве царика, кто поручится, что, отыскав подходящего бродягу, они не попытаются сделать у нас то, что не удалось в Москве. Молю бога, чтобы называющий себя Димитрием остался в Москве. Если ушедшие с ним военные люди вернутся, они будут для государства опаснее внешнего неприятеля.

 

5

По заметенной снегом дороге брел мужик. Колючий ветер прохватывал сквозь дырявую овчину, леденил бока. Вечерело. Пешеход, трудно дыша, выдирал из сугробов лапти. Видно было — бредет давно. У перелеска остановился, принюхался. Пахло дымом. За оврагом, в стороне от дороги, увидел заваленные снегом избы. Пошел напрямик через овраг. Избы разметались у замерзшей реки, село большое, мужик прикинул — дворов на двадцать. У проруби возилась баба. Увидев чужого, вскинула на плечо коромысло, покачивая деревянными ведерками, заспешила ко двору. Из ворот вышел старик, насупив бровь, смотрел на чужого.

Мужик кивнул шапкой, попросился переночевать. Старик взял у бабы ведра, не сказав ни слова, пошел во двор. Вылил в колоду воду, похлопал по холке карего конька — и шагнувшему во двор чужому:

— Ладно, ночуй. — Вздохнул. — Иди в избу.

В избе потрескивала лучина. Ползавшие по земляному полу голопузые дети, завидев чужого, заревели, полезли за печь хорониться. В корыте запищал младенец. Вошел старик, поколыхал корыто.

— Издалека ли бредешь?

В избе было жарко. Гость, стаскивая с плеч овчину, ответил неохотно:

— Из Литвы, дедка, бреду.

Старик присел на лавку, вполголоса спросил:

— Сокола нашего Хлопка Косолапого не знал ли? Народ говорит, что на Москве вместо Хлопка бояре иного повесили, а Хлопок-де в Литве хоронится.

У гостя жалко дрогнули усы:

— Ложно, дедка, говорят.

Старик длинно вздохнул:

— Вынул ты мое сердце, добрый человек. Думали крестьяне — жив еще Хлопок, людишек черных заступник. Придет час — объявится, порастрясет боярские животы.

Старик разглядывал гостя. Лицо у того круглое, борода русая По лицу видно, что годов немного. Прикинул: «Два десятка да еще пять». Гость сидел на лавке у печки, рассказывал:

— Поп крестил Михалкой, прозвище Лисица. У боярина князя Морткина в Смоленском уезде в кабальных жил. От боярина ушел, в Смоленске с деловыми людьми город каменный ставил. Хлопок деловых мужиков подбил идти к воеводе с челобитьем. Воевода слушать не стал, а велел стрельцам челобитчиков хватать. Хлопок из-под кнута ушел, и я с ним. Хлопок атаманить стал. В голодные годы сбрелось к нему холопов и черных людей многие тыщи. Порастрясли тогда бояр. С Северщины до самой Москвы доходили, думал Хлопок большими боярами тряхнуть, да не судил бог. Царь на атамана рать выслал большую. Воеводе Басманову атаман сам голову ссек; побили бы царскую рать, не подоспей к ратным немцы. — Михайло насупил брови, запнулся. — Месяц целый на березах по дорогам полонянников воеводы вешали. — Глухо: — Хлопка пытками многими пытали, а после того повесили. Меня воеводы не поймали. Из Москвы, как атамана казнили, я за рубеж ушел, там хоронился.

Старик придвинулся ближе, сверлил гостя острыми глазками:

— Про царевича Димитрия что, Михайло, ведаешь? Царевич крестьянам и всяким черным людям сулит великие милости. — Приблизил к Михайлову лицу бороду. — Подлинно ли то царевич аль Гришка-расстрига, как царские люди бают?

— Про то, дедка, не ведаю.

Старик отодвинулся, печально поник бородой.

— Куда ж мужикам податься? От бояр теснота, царевич же великие милости сулит.

Вошла баба, та, которую Михайло видел с ведрами, стала возиться у печи. Старик покивал на бабу:

— Вдовуха Анница. Сын Игнашка тоже с Хлопком под Москву ходил да и сгинул.

Ужинали тюрей с луком и чесноком. После ужина Михайло со стариком полезли на полати. Михайло заснул сразу, не слышал, как возился и вздыхал старик. Под утро приснился Михайле сон: длинная-предлинная тянется дорога. Бредут по дороге холопы и разные бездомовные люди, спрашивают друг у дружки, скоро ли дороге конец. Едет навстречу верхоконный, рыжеусый, тот, которого видел Михайло с панами под Глинянами. Избоченившись, зычным голосом кричит: «Я — царевич ваш, пришел с панами пожаловать черных людей волей и многим жалованьем!» Михайло хотел спросить рыжеусого о том, что не раз приходило ему в голову наяву: почему паны хотят жаловать русских черных людей волей, своих же мужиков в Литве держат в великой тесноте? Почему за косой взгляд на пана вешают хлопов на глаголях? Спросить, однако, не успел — верхоконный, распялив рот, завопил: «Беда! Беда!»

Михайло проснулся. Кто-то тряс его за ногу. В сумеречном утреннем свете увидел хозяинову бороду. У старика тряслись руки:

— Беда, беда, Михайло! Государевы ратные люди в село пожаловали.

Михайло мигом сполз с полатей, напялил овчину. В ворота загрохотали. Старик и Михайло выскочили из избы. Над высоким заметом увидели щетинистую, рожу и железную шапку верхоконного. Вершник, колотя в ворота чеканом, хрипло орал:

— Эй вы, воры! Несите государевым людям хлеб-соль да челом бейте!..

Старик распахнул ворота. Во двор вскочили трое верхоконных детей боярских. На головах железные шишаки, под сермяжными епанчами кольчуги, к седлам приторочены у кого шестопер, у кого чекан. Передний смаху вытянул старика плетью.

— Воры, песьи дети, расстриги Гришки прихода ждете!

Двое конных соскочили на землю; бренча о кольчуги саблями, пошли к избе. Скоро из сеней послышался бабий визг. На крылечко выскочила простоволосая Анница, за бабой с матерной бранью вывалились ратные люди. У одного нос расцарапан в кровь. Старик метнулся к крыльцу.

— Пошто, государевы люди, бабу бесчестите?

Ратный с расцарапанным носом откинул полу епанчи, с лязгом выметнул саблю, крутанул над головой. Старик охнул, зашатался, ничком повалился на заалевший снег. Ратный, размахивая саблей, кинулся к Михайле. Лисица побежал к воротам. Верхоконный сын боярский загородил ему дорогу, ратному с расцарапанным носом сказал:

— Сего вора для расспроса оставим. — Наезжая на Михайлу конем, закричал: — Бреди вперед, а надумаешь воровским делом бежать, — вмиг башку ссеку! — Ловившим Анницу ратным крикнул: — Как бабой потешитесь, тащите воруху к голове, а щенят, воровских детей, не тащите — на месте секите.

Верхоконный пригнал Михайлу к бревенчатой церквушке. Со всех дворов ратные люди сгоняли мужиков и растерзанных, простоволосых баб. Вопли, плач, брань, собачий лай. Вокруг, на поджарых коньках, разъезжали татары. У седла — саадак, сбоку — кривая сабля. Зорко поглядывали по сторонам из-под бараньих шапок раскосыми глазами. Какой-то татарин приволок на аркане нагую девку. Татарина обступили дети боярские, пялили на девку жадные глаза, торговали полонянку. У девки тряслись синие губы и от ветра на щеках замерзали слезы. Кто-то крикнул:

— Голова скачет!

Ратные люди полезли по коням. К толпе мужиков подлетел чернобородый. Под епанчей сверкали на панцире серебряные бляхи. За чернобородым скакали двое сотников. Голова вздыбил коня, избоченился, пощурился из-под железной ерихонки на мужиков, шевельнул усами, пропитым голосом крикнул:

— Большому воеводе князю Василию Иванычу Шуйскому ведомо стало, что вы, государевы изменники, не один раз мужиков к вору, расстриге Гришке, посылали, и его, вора, ждете, чтоб ему, окаянному расстриге и чернокнижнику, передаться.

Мужики жались друг к другу, хмуро смотрели на боярина. Кто-то выкрикнул:

— Поклеп, боярин! Обнесли крестьянишек перед воеводой вороги.

Голова зло сверкнул глазами:

— Ой ли? — Поманил выкрикнувшего пальцем. — Выдь сюда, заступник!

Вперед вышел приземистый мужик, покосился на гарцевавших вокруг детей боярских. Голова поднял плеть, махнул ратным:

— Сего воровского заступника посадить на кол! Над остальными вершите государев суд, как прежде указано.

Мужику скрутили руки. Молодух и девок отогнали в сторону. Ратные люди лязгнули саблями, опережая друг друга, поскакали рубить полонянников. Михайло увидел близко сверкающие клинки. Двинул плечом, сшиб с ног пешего ратного, бросился к реке. Кубарем скатился с обрыва, побежал через замерзшую реку к заснеженному бору. Над ухом пропела стрела. Когда добежал до бора, оглянулся. Увидел татарина, натягивавшего тетиву лука. Михайло погрозил татарину кулаком, полез через сугробы.

Без пути и дороги шел беглый холоп Михайло Лисица. Проходил мимо полыхавших огненными языками сел и деревень, видел скорчившихся на кольях мертвецов и синелицых мужиков-удавленников. Несколько раз встречал раскосых крымских купцов, гнавших в Бахчисарай толпы купленных у государевых людей девок и молодух.

То именем великого государя Бориса Федоровича Годунова московская рать пустошила Комарицкую волость. Окольными тропами и глухими дорогами уцелевшие от боярской расправы мужики пробирались в Путивль. Там стоял со своим войском тот, кого одни именовали чудесно спасшимся царевичем Димитрием другие — расстригой и чернокнижником Гришкой.

 

6

У Василия Блаженного ударили в большой набатный колокол. Звонари только этого и ждали — тотчас откликнулись колокола у Варвары, у Николы-зарайского, Парасковеи-пятницы и во многих других церквах. Со всех сторон к Красной площади повалил народ. Бежали в чем кого захватил звон. С Бронницкой примчались плечистые молодцы, перепачканные копотью, в прожженных фартуках. Из Мясного ряда притрусили мясники-торгованы. Терли заскорузлыми от крови руками потные лица, косились на кожаные фартуки кузнецов и бронников, первых запевал во всякой смуте. Тревожно переговаривались:

— Пошто сполох ударили?

— Не гиль ли худые людишки надумали учинить? Скоро от Пожара до Троицы-во-рву, вдоль кремлевской стены, от Фроловских до Никольских ворот от народа маковому зерну упасть некуда.

На Лобное место вылезли двое в чугах, стащили с голов колпаки, поклонились народу на четыре стороны. В вылезших узнали дворян Гаврилу Пушкина и Наума Плещеева, переметнувшихся, как было слышно, к тому, кого одни считали спасшимся царевичем Димитрием, другие величали вором и расстригой. За дворянами выскочил худолицый, юркий человек, по виду подьячий, петушиным голосом выкрикнул:

— Послы истинного наследника царей руссийских Димитрия Ивановича хотят к народу речь держать! Поволите ли, люди московские, слушать?

У Лобного места откликнулись несмелые голоса:

— Волим! Довольно под Годуновыми натерпелись!

И громче:

— В-о-о-лим!

С кремлевских зубцов и кровель взметнулись тучи воронья, закружились над церковными маковками. Из ворот вышел князь Катырев-Ростовский, за ним несколько бояр, дьяки и с полсотни стрельцов. Князь укоризненно колыхнул горлатной шапкой, надул пузырями щеки, с хрипотцой в горле крикнул:

— Какого ради дела самовольством собрались? Обижены чем, так били бы государю челом. Не ведаете, сколь мягкосерден и милостив молодой наш государь Федор Борисович? — Пожевал губами. — А воровских посланцев вели бы в Кремль, пусть боярам скажут, за каким делом присланы.

Кто-то в ответ насмешливо гаркнул:

— Пошто, боярин, послов истинного государя воровскими лаешь? Запамятовал, как твою рать из-под Кром батогами гнал?

В толпе захохотали. От вернувшихся из-под Кром ратных людей знали, что Катырев-Ростовский, большой воевода, когда Димитриевы казаки стали побивать московскую рать, бежал пешим, бросив казакам и доспехи и дареную Борисом дорогую шубу. Кто-то нехорошо облаял боярина, кое-какие из черных людей стали швырять в стрельцов шматками сохлой грязи. У стрельцов трусливо забегали глаза, чуяли — за многие обиды злы на них черные люди, в случае чего, не дай бог, разнесут по кускам. Подались назад. Бояре и дьяки, опережая стрельцов, забыв и спесь и дородство, первыми метнулись к воротам. Толпа гудела, требовала, чтобы посланцы читали Димитриеву грамоту. Пушкин, ухмыляясь в бороду, потянул схороненный под чугой свиток. Задрав голову, ждал. Худолицый подьячий помахал колпаком, чтобы стихли. Пушкин развернул свиток, стал читать.

Неподалеку от кремлевских ворот, притиснутый широкой спиной к часовенке, чуть сутулясь, стоял высокий человек, в курчавой бородке обильная седина, по виду — из зажиточных посадских. Щуря голубые глаза, посматривал то ли на Димитриева, то ли на расстригиного посла. Пушкин читал:

«…Когда судом божиим не стало брата нашего царя Федора Ивановича, вы, люди московские, не зная, что живы мы, ваш прирожденный государь, целовали крест изменнику нашему Борису Годунову, не ведая его злокозненного нрава и страшась его, потому что он уже при брате нашем Федоре Ивановиче владел всем государством нашим и жаловал и казнил, как хотел. Вы думали, что мы убиты изменниками, и когда разошелся слух по всему государству, что мы, великий государь, идем на престол родителей наших, мы хотели достигнуть нашего государства без крови, но вы, бояре, воеводы и всякие служилые люди, стали против нас, великого государя».

Над толпой прошелестели вздохи. Затесавшийся в народ стрелец, рядом с голубоглазым, тихо крякнул:

— Истина, по неведению против государя Димитрия стояли.

Пушкин повернулся в другую сторону. К голубоглазому долетали только обрывки слов:

«…наши изменники… разорили отчизну нашу, Северскую землю, и православных христиан многих без вины побили. А мы вас пожалуем. Боярам учиним честь и повышение, пожалуем прежними их отчинами да еще сделаем прибавку… дворян и приказных людей… гостям и торговым людям дадим леготы и облегчение в пошлинах и податях, и все православное христианство учиним в покое, тишине и благоденственном житии».

Пушкин тряхнул бородой, на всю площадь гаркнул:

— А не добьете челом его царскому величеству, — не избыть вам от божия суда и его царской руки!

Детина в прожженном фартуке почесал затылок:

— Боярам да торговым людям всего насулил, а про черных людей молчок.

Вертлявый человек с замызганными рукавами кафтана, — должно быть, боярский холоп, — метнул на детину злыми глазами:

— Ой, и дурак! Государь Димитрий Иванович милостей черным людям не сулит, чтоб бояр без времени не тревожить. А на отеческий престол воссядет, пожалует холопов волей, крестьян — Юрьевым днем и всех черных людей — многими милостями. Вчера на Арбате о том тайную грамоту читали.

У Троицы-во-рву, у Никольских и Фроловских ворот тысячи голосов закричали:

— Здрав будь, царь Димитрий Иванович!

Крик подхватили, понесли вдоль кремлевской стены. Несколько голосов, надрываясь и перекрикивая вопивших, выкликали анафему расстриге Гришке.

Из кремлевских ворот высунулась было опять сивая борода и вислое брюхо Катырева-Ростовского и стрельцов с бердышами. На стрельцов замахали руками. Боярина точно сдуло ветром. Пушкин стоял, отставив назад ногу, хитро поблескивал из-под колпака глазами на мятущуюся толпу. Подскакал верхоконный дворянин, приподнялся на стременах, потряс над головой плетью.

— Эй, люди московские! Ведите сюда Шуйского! Он разыскивал, когда царевича не стало. Пусть он скажет, точно ли похоронили царевича в Угличе? Тогда ведомо станет, подлинно ли то истинный государь, что ведет на Москву рать.

Голубоглазый, прокладывая локтями дорогу, стал выбираться из толпы. Пока протолкался, вспотел. Остановился, вытянул шитый плат, вытер лицо. Откуда-то вывернулся толстяк, лицо как луна, ножки короткие, наряд полунемецкий, полурусский, кафтан до колен, на голове атласный колпачок, в руках резная трость. Тронул голубоглазого за рукав, улыбнулся во весь рот, обнажил зубы, прокуренные табачным зельем:

— Я несказанно благодарен судьбе, доставившей мне случай лишний раз встретиться с господином архитектором.

Голубоглазый рывком ткнул толстяку руку:

— Не побрезгаете моим хлебом-солью, Мартын Вильямович, прошу побеседовать ко мне в хоромы.

У толстяка — рот до ушей.

— О, с превеликим удовольствием, господин архитектор. — Быстро повернул голову к Лобному месту. Там, рядом с Пушкиным, сложив на круглом животе руки, стоял невзрачный обликом боярин с красным лицом и подслеповатыми глазами. — Тсс… Послушаем, что скажет князь Шуйский.

Боярин потянулся на цыпочки, громко, с хрипом, выкрикнул:

— Свидетельствую перед богом и пречистой его матерью — Борисовы убийцы погубили не Димитрия, вместо царевича погребли поповского сына.

Выскочил опять худолицый подьячий, перегнулся, подобрал вислые рукава кафтана.

— Борис помер, да семя его осталось. Изведем, православные, Борискино семя с корением.

Боярские холопы, — колпаки лихо заломлены, видно, кто-то успел с утра подпоить, — с криком полезли к Кремлю. Верхоконный дворянин, тот, что кричал, чтобы вели Шуйского, бросив коня холопу, матерно лая царицу и годуновских детей, опережая холопов и вертя саблей перед попятившимися стрельцами, первым вломился в кремлевские ворота. Из толпы некоторые хлынули в Кремль, другие, покачивая головами, поплелись ко дворам.

Голубоглазый с толстяком в иноземном кафтане вышли за обступившие площадь лари. На бревне, у недавно сложенной церкви Нерукотворного спаса, сидело двое мужиков. Мужики стащили с голов холщевые колпаки, поклонились. Один, сбивая с колпака присохшую глину, кивнул вслед:

— Федор Савельич, мастер-то Конев — борода вовсе седая. И сам сутулится. Когда город в Смоленске ставили, помню, молодец был.

Второй мужик вздохнул.

— Время человека не красит. А забот у Федора Савельича довольно. Мастер по городовому и палатному делу на всю Москву.

 

7

Федор сидел на лавке. По другую сторону стола — толстяк, царский лекарь голландец Мартин Шак.

В хоромах смесь московского с иноземным. Стены оклеены, как у иноземцев в Немецкой слободе, бумажными шпалерами. У стен, по московскому обычаю, вделанные наглухо лавки. В углу на поставце часы: бородатый мужик Атлант держит на спине земной шар. На полке книги. Рядом с Четьями и Цветной триодью кожаные корешки с тиснеными латинскими литерами — трактат Альберта и сочинения Витрувия.

Постукивая по столу короткими пальцами, Мартин Шак вполголоса говорил:

— Событие, свидетелями которого мы с вами, господин архитектор, только что были, доказывает, что государство находится накануне великих перемен. Князь Шуйский признал, что царевич действительно избежал подосланных убийц, и нет сомнения, что человек, именующий себя чудом спасенным отпрыском царствующего дома, не сегодня-завтра сядет на московский престол…

Царского лекаря Федор знал давно. Первый раз увидел его, когда, окончив постройку каменного города в Смоленске, вернулся он в Москву. Федору велено было быть в Кремле. Когда пришел, у постельного крыльца уже толклись стольники, дворяне, служилые люди, те, кому по чину не было входа в дворцовые палаты. В стороне стоял толстяк в иноземной одежде и толмач из посольского приказа. Ожидавшие косились на иноземца, фыркали, для потехи говорили срамные слова. Толстяк улыбался, в ответ лопотал непонятное. Толмач сказал, что иноземец-лекарь два дня назад приехал из Голландии. На крыльцо вышел дьяк. Помахал толмачу. Иноземец с переводчиком приблизились. Хитро прищурив глаз, дьяк начал обычный опрос:

— Сказываешься ты, Мартын Шахов, дохтур. А грамота дохтурская, и книги, и лечебные зелья есть ли у тебя? И хорошо ли знаешь немочи, и по чему у человека немочь какую познаешь?

Шак ответил по-немецки, пересыпая речь латинскими словами. Толмач был молодой, переводя дьяку иноземную речь, врал, наконец совсем запутался.

Дьяк прикрикнул на толмача:

— Худо толмачишь! — Увидев Федора, поманил пальцем: — Ты, Федор, иноземную речь если не позабыл, толмачь!

Федор повторил иноземцу вопрос. Перевел дьяку ответ:

— Доктор говорит, что ни книг, ни зелья он с собой не привез. Поляки ни докторов, ни мастеров через свое государство в Московскую землю не пропускают, а ехал он сказываясь торговым человеком.

Дьяк покивал головой:

— То истина, что Литва к нам дохтуров не пропускает. Спытай, Федор, как у человека он, Мартынка, без книг какую немочь познать может? По водам или по жилам?

Лекарь ответил:

— Скажите господину чиновнику, что книга у меня в голове. А болезнь — одну можно познать по водам, а другую по жилам…

После Федор видел лекаря часто. Встречались, как старые знакомые. Мартин Шак был любопытен, московскую речь постиг быстро и через три года свободно изъяснялся по-русски.

Разглядывая багровый лекарев лоб, Федор думал: «Выпытывает или без лукавства говорит?».

Шак улыбнулся, угадал Федоровы мысли:

— Вы сомневаетесь, господин архитектор, в моем чистосердечии и думаете, не состою ли я в числе шпионов покойного царя Бориса, которых он имел обыкновение подсылать в дома своих бояр и на площади? Эта обязанность никогда не пользовалась почетом у честных людей. После смерти царя Бориса я и мой друг доктор Вильсон лишились милости молодого царя Феодора. Юноша подозревает, что мы умышленно не приложили усилий, чтобы вырвать из когтей смерти жизнь его отца. — Шак вздохнул, развел мясистые ладони: — Увы, наша благородная наука оказывается иногда бессильной, — потянулся через стол, пожевал сизобритыми губами, — особенно, когда в дело пущен яд. Я не утверждаю безоговорочно, что царь Борис умер от яда, но обстоятельства заставляют заподозрить, что это именно так. — Мартин Шак поднял перед своим лицом толстый палец: — Вы единственный из людей, которому я осмеливаюсь открыть свои предположения.

Вошла девка, стала накрывать стол шитой скатертью. Пока девка ставила на стол еду и кувшины с медом и вином, голландец молчал. Девка ушла. Федор потянулся к кувшину с фряжским вином, налил в кубки:

— Хозяйка на богомолье в монастырь уехала, чествовать гостя некому.

Лекарь закивал лысой головой:

— О, господин архитектор, сей обычай чествования гостя, священный для московских людей, для европейца весьма любопытен, но не более того.

Шак сидел разомлевший от жары и вина; мешая русскую речь с латынью, говорил:

— Уверяю вас, господин архитектор, что я искренно уважаю московский народ. Но ваше духовенство ради собственной корысти препятствует наукам проникать в Московское государство, и это весьма плохо.

Федор вспомнил, как то же самое говорил ему, молодому плотнику, Краммер. Шак продолжал:

— Большой вред причиняют русскому государству польские короли, прилагающие всяческие усилия, чтобы мешать проезду в вашу страну иноземцев, которые, ознакомляя московских людей с великими плодами европейского просвещения, тем самым способствовали бы обогащению и усилению мощи Московского государства. — Прикоснулся пальцем к Федоровой руке. — Я вполне уверен в справедливости утверждения покойного царя Бориса, что появление человека, именующего себя царевичем Димитрием, несомненно, есть дело рук польского правительства, как бы господа сенаторы и король Сигизмунд это ни отрицали. Если обстоятельства не переменятся, близится время, когда мы увидим сего человека на московском престоле. Свидетельство боярина Шуйского, которое мы с вами сегодня слышали, может окончательно уверить народ, что в Москву идет истинный царевич.

Федор отодвинул кубок:

— Торговые люди и бояре в тревоге, каждый день ожидают смуты.

Лекарь кивнул сизым подбородком:

— Богатые люди опасаются, что чернь, которой именующий себя царевичем Димитрием потворствует, бросится грабить их дома. Это весьма вероятно, ибо бояре и богатые купцы своими действиями довели бедняков до крайнего раздражения. В Москве они сделали это неслыханным угнетением и притеснением подвластных. Передают, что в Комарицкой волости воеводы, начальствовавшие над царским войском, желая навести ужас на крестьян, чинили ужасные разорения и убийства. Я слышал рассказы об этих делах от военных, вернувшихся с поля битвы, и у меня на голове шевелились волосы. — Шак притронулся пальцем к лысому черепу. — Воеводы подозревали, что все жители Комарицкой волости желают передаться тому, кого царь Борис именовал обманщиком и расстригой. Они казнили крестьян жестокими казнями, бесчестили женщин и отдавали в рабство девушек. Они так мучили русских людей, как могли делать это только самые лютые враги; и эти несчастные, не видя для себя никакого спасения, кинулись к тому, кто называет себя русским царевичем и который обещает облегчить их жизнь.

Шак поднес чарку к губам.

— Никому точно неизвестно, кто он, называющий себя Димитрием. Но его милостивое обращение с жителями Комарицкой волости и других мест, где он проходил со своими войсками, обличает в нем или большую хитрость, или весьма здоровый ум. Но помощь, которую оказали поляки этому царевичу, должна принести польскому королю и панам чистый доход. — Шак оглянулся на дверь. — Как я слышал в государевом дворце, когда еще жив был царь Борис, искатель престола дал королю Сигизмунду обещание — в случае благополучного исхода задуманного предприятия вернуть польской короне принадлежащие Московскому государству окраинные земли и город Смоленск, а также способствовать введению в русском государстве католического исповедования веры. Об этом извещали царя Бориса, как о совершенно достоверном деле, находившиеся в Кракове шпионы.

Федор тяжело поднялся. Гнев застилал глаза, как тогда в Смоленске, когда Крыштоф вытряхивал перед ним звенящие червонцы. Смахнул со стола серебряный корчик. Посудина полетела на пол, заливая половик малиновым медом.

— Смоленск отдать Литве!

Повел на лекаря бешеными глазами, дышал с хрипом. Мартин Шак откинулся назад, пытливо вглядывался в лицо мастера.

— Я допустил большую ошибку, передав вам то, о чем слышал в царском дворце. Вам горестно узнать, что город, который вы строили, может перейти к враждебному народу. О, я понимаю вас. Но это только слухи, и я прошу вас, господин архитектор, не считать их вполне достоверными.

В столовую хоромину вбежал запыхавшийся Фролка, дворовый парень, скороговоркой выговорил:

— Хозяин! Царицу да царя Федора, да царевну Оксинью бояре за приставы отдали! А Шуйских да Бельских холопы дома Годуновых зорят!

Лекарь взял трость, стал прощаться.

 

8

Когда ушел Шак, Федор принялся ходить из угла в угол по горнице. В доме тихо, только тикают на поставце часы. Под тиканье часов хорошо думалось.

Прошло три с половиною года после того, как, окончив постройку каменного города в Смоленске, вернулся Федор Конь в Москву. Годунов был доволен мастером. Федора допустили к государевой руке, царь оказался щедрее, чем мастер ожидал: пожаловал Коня шубой и деньгами. Почета ради записали в торговые люди, тягла и пошлин с мастера велено было не брать, именовали не Конем, а Коневым. Не только московские торговые люди, но кое-кто из гостиной сотни не прочь были теперь породниться с мастером. Одни подсылали к Федору свах, другие зазывали на пирог, за чаркой обиняком заводили речь: пора-де мастеру взять в дом честную жену. Скоро Федор женился на Софье, дочери купчины Архипова. Архиповы держали в торговых рядах три лавки и амбар, торговали овчинами и кожевенным товаром. Старик Архипов был вхож в палаты к самому князю Шуйскому.

Федор зажил с женой в новых хоромах у Белого города. За последние годы мастер погрузнел, потускнели глаза, обильная в льняную бороду вкралась седина.

Федор ставил церкви, редко — каменные палаты заказчикам из бояр. С тех пор, как породнился он с Архиповыми, латынщиком и бездомовником никто его не называл. На второй год родила Софья двух близнецов-девочек, на третий — сына. Рождению сына Федор радовался, ходил веселый, спорилась работа. Думал о том, как, вырастив сына, обучит его искусству палатного и городового строения. Младенец, прожив два месяца, умер. Федор постарел еще больше. Несколько дней не показывался у недавно заложенного храма, Нерукотворного спаса, где деловые мужики выводили стены.

Подошел к полке, постоял, пальцем провел по пыльным книжным корешкам. К книгам давно не прикасался. Нашел сложенный вчетверо лист — чертеж неведомого города. Встряхнул бумагу, в нос полетела пыль. Усмехнулся. Не разворачивая, бросил чертеж обратно. Никогда не строить Федору Коневу города, о котором мечтал, просиживая ночи над чертежом. Выстроил в Москве Белый город да город в Смоленске, да церквей каменных и палат боярам немало. Про Смоленск царь Борис не один раз говорил: «Поставил я город красоты неизреченной — Смоленск. И есть Смоленск ожерелье жемчужное Русии». Князь Трубецкой, вернувшийся со смоленского воеводства, как-то ответил: «Истина, великий государь. Стены смоленские — будто ожерелье жемчужное на сытой боярыне, да зело страшусь, чтоб в том ожерелье не завелись литовские вши».

Забыл и царь Борис и боярин Трубецкой, — не ожерелье Смоленск, а ключ к Московскому государству. У кого в руках Смоленск, у того и пути-дороги на Москву и в Литву. Оттого двести лет и льют русские люди свою кровь за Смоленск. Ключ-город!

Правду, может быть, говорил боярин Трубецкой царю Борису — отдаст неизвестный, что именует себя законным государем Димитрием, Смоленск польскому королю, долго не выжить тогда панов из крепкого города. Вспомнил черных людей, умиравших от голода, и горделивые мысли, что город будет стоять века памятником ему, мастеру Коню, и безвестным черным людям, что воздвигали неприступные башни.

Прибежал Фролка, рассказывал о том, что творится в Москве. Люди Шуйских и других бояр, ненавистников Годуновых, наученные хозяевами, разбили и разграбили дома Годуновых, Сабуровых, Вельяминовых и остальных приближенных покойного царя Бориса. Челядинцев разогнали, самих бояр заковали в железо и отдали за приставы. Хотели было выпить меды и вина в государевом дворце, отстоял погреба боярин Богдан Бельский: «Не дело государевы меды распивать. Чем потчевать будем государя Димитрия Ивановича, законного российского государя, когда в Москву придет? Ступайте в дома к Борискиным любимцам докторам-немчинам, у них вина, медов и всякого добра припасено довольно, то себе возьмите».

Докторов-иноземцев Богдан Бельский ненавидел люто. Не мог забыть, как по Борисову приказу за неосторожное слово царский доктор, шотландец Габриель, волосок по волоску выщипал ему бороду, длинную и благолепную, какой не было ни у кого во всей Москве. За то и мстил опальный боярин иноземным докторам. Из царских лекарей не тронули одного голландца Шака, — за него крепко стал Василий Шуйский, пославший верхоконных челядинцев отстоять лекарево добро. Именем князя уверили боярские люди кинувшихся было грабить хмельных холопов, что немчин Шаков царю Борису не наушничал и зла никому не чинил. Если же всех докторов-иноземцев извести, приключись государю Димитрию Ивановичу хворь, лечить будет некому.

Фролка, пересказав вести, ушел. В оконнице посинела слюда. Федор распахнул оконце, опустился на лавку. В хоромину хлынула вечерняя прохлада. Ветер доносил слабые человеческие крики и хмельные песни.

Во дворе послышался голос Фролки и скрип ворот. Должно быть, вернулась с богомолья Софья. Федор вышел на крыльцо, увидел во дворе в сумерках возок, у возка темный опашень Софьи и мамку Овдотьицу. Софья поклонилась Федору в пояс, нараспев выговорила:

— Здоров будь, хозяин Федор Савельич! — Заохала, стала рассказывать о мужиках, было остановивших возок под самой Москвой. Узнав мастерову женку, мужики тотчас ее отпустили. Мамка сказала:

— Из деловых людишек те мужики были; люб ты им, деловым, Федор Савельич. Ватаман ихний так и молвил: «Сегодня-де черным людям вольно. Не единого боярина да боярыню растрясли, а у тебя, мастерова хозяйка, волоса не тронем, езжай со господом!»

Федор подхватил на руки Анницу и Ульянку, пошел в хоромы.

 

9

Фролка сказал: пришел мужик, говорит — камнеделец, просит хозяина поставить к делу. У крыльца, когда вышел, Федор увидел Михайлу Лисицу. Лисица стоял, улыбаясь серыми с золотинкой глазами, на плечах дырявый озям, из прохудившихся лаптей выглядывают голые пальцы. Поклонился, не снимая колпака, веселым голосом, будто не пять лет назад, а только вчера видел мастера, выговорил:

— Здоров будь, Федор Савельич!

Федор сказал, чтобы шел в хоромы. Из сеней выглянула Софья, покосилась на рваный Лисицын озям, покачала головой. «Когда хозяин с черными мужиками водиться перестанет, — от всей родни срам».

В горнице Федор велел Лисице садиться, сам сел рядом.

— Рассказывай!

Михайло усмехнулся усами:

— Чего, Федор Савельич, рассказывать. За пять лет воды утекло много, всего не перескажешь. — Поник грустно головой. — Не довелось мне в Смоленске городовому делу научиться. Вместо того пришлось к самопалу да сабле навыкать.

Федор расспрашивать Михайлу не стал. Догадался, что, убежав в Смоленске с Хлопком из-под кнута, Лисица, должно быть, казачил с лихим атаманом. Хлопка видел два года назад, когда израненного привезли его в Москву и при народе повесили у Фроловских ворот. Сказал:

— Палатному делу научиться время не ушло. С троицы начну боярину Милославскому ставить каменные хоромы. Грамоте и чертежу буду научать, как и в Смоленске. Жить у меня на дворе будешь.

Лисица поднял голову:

— На добром слове, Федор Савельич, спасибо. Пристанище себе найду в слободе. — Тихо: — Не было бы тебе от подьячих прицеп.

— Ладно, об этом еще размыслим. Время мне к боярину Милославскому с чертежом идти. Ты к храму Нерукотворного спаса бреди. Найди Никифора Молибогу, скажи, велел-де мастер к делу поставить. — Пошарил в кошеле, отсчитал полтину. — Возьми на прокорм да из платья чего купить.

Никифора Молибогу Михайло нашел, как и говорил мастер, у церкви Нерукотворного спаса. Когда пришел Михайло, он стоял у заалтарной стены, задрав огненную бороду, смотрел на мужиков-белильщиков, беливших храм. Выслушав Михайлу, Молибога потер лоб:

— Деловых мужиков, каменщиков, хватает, да если Федор Савельич велит, к делу тебя поставлю. — Прищурил глаз: — Беглый, что ли?

Михайло неохотно ответил:

— Хозяин в голодные лета отпустил.

— Из беглых, так не таись. У мастера под началом холопов беглых немало. Да о том Федор Савельич только ведает да я.

Уговорившись с Никифором становиться к делу с завтрашнего дня, Михайло побрел к Красной площади. Из харчевых изб высовывались бабы в дерюжных фартуках, зазывали народ. Лисица завернул в избу поплоше. Баба-харчевница покосилась на прохудившиеся Лисицыны лапти, потребовала вперед полденьги. Получив, плеснула в глиняную мису щей, положила на стол кус хлеба. В харчевую пролез высоченный мужик, присел в углу, швырнул на лавку холщевый колпак.

— Налей, Ульяша, мису да рыбного положи. — Ткнул пальцем на дырявый Михайлов озям: — Душа в теле, а рубаху вши съели. Не кручинься, молодец, — придет на Москву царь Димитрий Иваныч, пожалует страдников.

Баба-харчевница покосилась на дверь, тихо сказала:

— Иные говорят — не царевич то идет, а Гришка-расстрига.

Мужик ухмыльнулся:

— Знают про то большие, у кого бороды пошире. — Подмигнул Лисице лукаво: — Черным людям кто леготит, тот и царь. — Тихо: — Слух есть: мешкает государь на Москву ехать. Боярам гонец пересказал: не едет-де Димитрий Иваныч потому, что не всех его ворогов извели. А как изведете, так и приедет, и будет-де вам, боярам, и всему московскому народу милостивым государем. А вороги-де те — годуновское отродье: Федор да царевна Оксинья, да царица-вдовка.

Михайло долго бродил по московским улицам. В пыльном мареве клонилось к закату солнце. Отошли в церквах вечерни, к домам потянулись богомольцы. Перед двором Годуновых Лисица увидел толпившийся народ и нескольких стрельцов. Из ворот вышел скуластый дворянин в алой однорядке, на боку сабелька. Тараща на толпу раскосые глаза, дворянин крикнул:

— Люди московские, ведайте, что Борискина вдовка да Федька, не убояся ответа на страшном христовом судилище, выпили отравного зелья и от того зелья волею божьею померли.

Стрельцы распахнули ворота. Народ хлынул во двор. На высоком резном крыльце лежали мертвые тела царицы Марьи и царя Федора. Кто-то откинул дерюжину, покрывавшую трупы. У крыльца тихо ахали.

Михайло, потолкавшись на годуновском дворе, пошел к воротам. За воротами увидел Молибогу. Подмастер его узнал, схватил за рукав:

— Боярское дело зрел? — Тряхнул бородой: — Зельем, говорят, себя отравили, а пошто у царицы на шее смуга?

Мимо, вздымая пыль, проскакал дворянин в алой однорядке. Молибога кивнул вслед верхоконному:

— Шеферетдинов, дворянин, не то царицу, — мать родную за алтын удавит, разбойник сущий.

 

10

В ветреное июньское утро загремели накры, забили бубны, затрубили трубы. Малиновым звоном откликнулись им колокола. Московские люди увидели Димитриеву рать. Первыми вступили в Заречье гусарские роты. Солнце горело на копьях и латах поляков. Ветер вздымал и нес на толпу тучи пыли, поднятой воинством.

Федор выбрался из дому спозаранку. Стоял в толпе, смотрел на лившийся по дороге поток конных. За гусарами потянулись стрельцы, иноземные кареты, возки, верхоконные московские дворяне в праздничных кафтанах. На кафтанах воротники искрятся дорогим камением. Дворяне орлами глядели на толпу.

За дворянами и служилыми людьми потянулось духовенство в золоченых ризах. В открытом возке, предшествуемом четырьмя дьяконами, несшими усыпанные жемчугом образа спасителя и богородицы, показался архиепископ рязанский Игнатий, присланный из Царь-града несколько лет назад, теперь кандидат в патриархи, — грузный человек с синеватым лицом и фиолетовым носом злого пьяницы.

Рядом с Федором неистово завопил юркий старичонок. Кое-кто пал ниц. За патриаршим возком ехал верхоконный в золотном кафтане.

Сквозь гущу горлатных шапок перед Федором проплыли рыжие брови, чуть прищуренные быстрые глаза и искрящийся самоцветами воротник на кафтане того, кого одни величали государем Димитрием Ивановичем, другие — расстригой Гришкой. За боярами валили конные толпы запорожских и донских казаков, потом опять поляки с хоругвями и татары.

Народ, теснясь, хлынул вслед за ратными к мосту через Москву-реку. Пошел к мосту и Федор. Ждал, пока схлынет давка. По дороге потянулись обозы, пахолики, сопровождавшие добро своих панов, возы с товарами литовских купцов и разный приставший к новому царю люд.

К мосту подъехал поляк в желтом плаще. Увидев Федора, поляк продрался сквозь поток возов, закивал мастеру острым носом.

— О, пан муроль! Вот где довелось свидеться. — Бросил слуге коня, растопырив руки, шагнул к Федору. — Не спознаете, пан Теодор, старых дружков?

Перед мастером стоял Крыштоф Людоговский, тряс Федорову руку, говорил:

— Между Речью Посполитой и московскими людьми великая учинилась дружба. И як же дружбе не быть, когда наши военные люди привели в Москву великого государя Димитрия Ивановича? Я не единожды имел счастье беседовать с государем, — Крыштоф закатил глаза. — О, то такой государь, какого еще не бывало у московских людей. До наук многопреклонный, умом настоящий цезарь Юлиус. К торговым людям приветливый. Под мудрым правлением сего государя Московская земля явит пример процветания для всей Еуропы.

Купец трещал без умолку. Федор, пощипывая бороду, слушал. «До наук многопреклонный… процветание… Еуропа…»

Привалили отставшие толпы казаков. У моста поднялась еще большая давка. Задние кричали, чтобы проезжали скорее. Кого-то стегнули плетью, завязалась драка. Крыштоф взгромоздился на коня; отъезжая, бросил:

— Маю надежду еще не единый раз беседовать с паном Теодором в месте более пристойном.

Прогремели последние телеги, поредела толпа и поспешала уже к мосту ковылявшая позади всех нищая братия, а Федор все еще не двигался с места. Стоял, смотрел на золотую пыль над Москвой, размышлял. Привели царя на Москву ляхи и дворяне, что бежали в Польшу от Борисовой опалы, да казаки. Черные люди за Димитрия стали, ожидают от нового царя милостей. Какими милости окажутся — неизвестно. Борис, когда на царство садился, тоже много чего насулил русским людям. Обещал последнюю рубашку с бедняком разделить.

Федор перебрался через мост. Ухабистыми улочками шел ко двору. Откуда-то, должно быть с Красной площади, доносился рев труб и бой барабанов. Мастер досадливо махнул рукой. «Наслушается Москва теперь музыки досыта. А дружбе между Литвою и Москвою не быть. Издавна паны на русскую землю зарятся».

 

11

Увезли в ссылку патриарха Иова. Боярскую думу переименовали в сенат. Боярам дали новые звания, по польскому образцу. Кому — великого дворецкого, кому — подскарбия, мечника, чашника. Все это в один день, едва успел новый царь сесть в Кремле на московский престол. О льготах и милостях черному люду пока слышно ничего не было.

Перед вечером пришел к Федору шурин Ефрем Архипов, ходил по горнице, покачивал посаженной на крутые плечи маленькой головой, говорил:

— Ждали от государя Димитрия Ивановича многих милостей и благоденственного житья, да сдается, вскоре от такого житья волком взвоешь. Литовские купцы, что с государем приехали, на Красной площади палатки разбили да грозятся лавки каменные ставить. Бывало, в день на целый рубль, а то и с полуполтиной торговали, сегодня едва полтину набрали. Слух есть, что царь всем литовским купцам даст на Москве торговать вольно. — Почесал маленький, пуговкой, нос. — Доведется московским торговым людям суму надевать да брести по миру, разорит Литва. — Вздохнул. — Накачали чертушку на свою голову. Добро б боярской крови был, а то — шпыня, расстригу беглого в государи нарекли.

Федор следил глазами за шурином. Ефрема он не любил за великую жадность. Старик Архип, прозвищем Суббота, торговал лаптями да колесами, сыновья Ефрем и Филипп вот-вот выйдут в гостиную сотню.

Ефрем кашлянул, попробовал скобу — плотно ли прикрыта дверь. Сел на лавку, придвинулся к Федору.

— Василий Иванович Шуйский вчера говорил: «Думал-де в самом деле на Москву истинный государь Димитрий идет, а оказался то подлинный вор и расстрига. Приехал расстрига с многими литовскими панами, а за панами скоро папежские попы и езовиты придут. И станут те езовиты и попы православных христиан в проклятую папежскую веру оборачивать да костелы ставить. И хочет расстрига старые боярские роды извести, чтобы в злых его умыслах помехи чинить было некому».

Щуря глаза, то ли от закатного солнца, заглядывавшего в оконце, то ли от усмешки, Федор сказал:

— Если бы бояр новый царь извел, от того беды великой не было бы. Лихоимства да неправды всякой стало бы меньше. Статься только того не может. Дереву без корней, а царю без бояр не быть. Не бояре, так паны черным людям на шею сядут. Хрен же редьки не слаще.

Архипов почмокал губами, закачал головой:

— Негожее, Федор, молвишь. Боярами да торговыми людьми русская земля держится. — Зашептал: — Боярин Василий вчера меня с Филиппом в палаты звал, говорил: не постоите, торговые люди, за веру православную, — ждите от расстриги беды неминучей. Будут на вас паны да черные людишки воду возить. — Пододвинулся еще ближе. — Наказывал тебе у него сегодня вечером быть. Молвил боярин: Федору-де Коневу многие черные люди — плотники, каменщики и другие — веру дают. А те люди в Москве тьмочисленны.

Федор сгреб в горсть бороду. Голова набок.

— Та-ак. То добро. — Разжал горсть. — Только мастеру Коневу черных людей не мутить. Истинный ли царь Димитрий или расстрига — то боярское дело. Бояре новому царю служат, тем, что то не царь, а расстрига, не чураются.

Ефрем запыхтел, заерзал на лавке:

— Василию Ивановичу Шуйскому подлинно ведомо стало, что расстрига от короля да панов подослан.

У Федора в голубых глазах льдинки:

— А когда царь Борис жив был, князь Василий того не ведал?

Архипов дернул плечами. Шепотом, скороговоркой:

— И еще говорил князь Василий: хочет-де расстрига Северские земли да Новгород со Псковом и Смоленском отдать Литве.

Федор поднялся, прошелся по горнице, льдинки в глазах растаяли:

— Да истина ли то?

Ефрем сложил щепотью пальцы, перекрестился на образ:

— Истинно так, от боярина Василия Ивановича своими ушами чул.

Федор шагнул к лавке, положил руку на шуриново плечо. Глухо выговорил:

— А так, стоять мне с вами заодно. — Со злостью: — Будь то хоть истинный государь, хоть расстрига.

 

12

Собралось у Василия Шуйского торговых людей пятеро, архангельский протопоп Никита да богатый посадский мужик, прозвищем Костя Лекарь. Князь купцами не гнушался. С теми, что были позваны в бояриновы палаты, вел он торговые дела. Стол гнулся от блюд со снедью и ендов с вином и медами. Князь времени на пустые разговоры не терял. Гладя топорщившуюся в стороны бороду, говорил о том, что Федор уже слышал от шурина Ефрема. Больше всего пугал торговых людей тем, что Литва отобьет у купцов всю торговлю.

Говорил князь Шуйский нескладно. От длинной бояриновой речи и меда Федора начинало мутить. В синем чаду тускло мерцали оплывшие свечи. А боярин все бубнил об убытках от литовских купцов, о езовитских попах и папежских проклятых капищах, что не сегодня-завтра расстрига велит ставить по всему государству.

— А он же, проклятый чернокнижник и вор, дал панам запись — подарить Литве Смоленск и Северские земли.

Федор вздрогнул. В чаду ничего не видел теперь, кроме лица Шуйского. Потянулся через стол к князю.

— Истина ли, князь Василий Иванович, то тебе ведомо?

Шуйский часто заморгал красными веками:

— Говорю, ведомо. А ведомо от верного нашего человека, что при его, короля Жигимонта, дворе живет.

Пир затянулся до ночи. Гости дивились, что скупой князь Василий на этот раз ни питья, ни яств не пожалел. Беда только: от хозяиновых речей кусок не лез гостям в горло. Вздыхали, творили под столом крестное знамение. «Охте, злохитрое умыслил князь Василий. Что от литовских торговых людей купечеству житья не будет, то правда. Самим ничего не поделать, а черных людишек на Димитрия Ивановича, то бишь на расстригу, как поднять? Великое дело, смертное дело, как раз угодишь в лапы к заплечному мастеру. Охте! Отцами еще сказано: лихо против рожна прати». Уныло уставив бороды, слушали торговые люди затейные Князевы речи. В ответ нескладно мычали:

— Страшно, князь!

— Погодить малость, не к спеху!

Пир вышел не в пир. Расходиться стали вполпьяна. Кланялись хозяину большим обычаем; пятясь задом к двери, по одному покидали хоромы.

Шуйский, оставшись один, крикнул холопов. Холопы погасили свечи, оставили одну. Тихо позвякивая серебром, убирали со стола. Князь Василий ходил из угла в угол по полутемной хоромине, потирал потные руки. За боярином по стене скользила горбатая тень. Холопы, убрав со стола, ушли. А князь Василий все ходил по хоромине, гмыкал в бороду. Остановился, лукаво ухмыльнулся собственной тени. «Тишком да ладком, а как расстриги не станет, быть тебе, князь Василий, на московском престоле».

От Шуйского Федор вернулся поздней ночью. Князь дал двоих холопов проводить до дому. Решеточные сторожа, узнавая княжеских слуг, поднимали решетки без брани. Старик Ивашка, дворник, узнав хозяина по голосу, кряхтя, отодвинул засов. Закрывая за Федором, пробормотал в бороду: «Никогда того не водилось, чтоб Федор Савельич на пиру до вторых кочетов засиживался. Видно, толстотрапезна гостьба была».

Мимо похрапывавшей девки Федор прошел в хоромину. В углу перед образами теплилась лампада. Не зажигая свечи, сел он на лавку, подпер руками голову. Сидел долго. Вспоминал свои мысли, когда строил в Смоленске каменный город: «Силой Смоленска Литве не взять, разве изменой добудет». В оконце посветлела слюда, должно быть, взошла луна. Мастер встал, потянулся с хрустом. «Не для того русские люди кровь и пот лили, чтоб отдавал Димитрашка город королю. Смоленск — ключ к Московскому государству. Петля или плаха, а ни Смоленску, ни русской земле под Литвой не быть!»

Поднялся наверх в светелку. На широкой постели разметалась Софья. Лицо от лампады розовое. Как вошел Федор, не слышала. Мастер постоял у постели, смотрел, как у Софьи от дыхания поднимается под рубахой полная грудь. Стало жаль чего-то, подумал еще раз: «Петля или плаха!». Лег рядом с Софьей, прижался к плечу.

 

13

ЗАПИСЬ О ВИДЕННОМ В МОСКОВСКОМ ГОСУДАРСТВЕ ЛЕКАРЕМ МАРТИНОМ ШАКОМ, УРОЖЕНЦЕМ ГОРОДА АМСТЕРДАМА

«Прожив в Московском государстве более четырех лет, я был свидетелем многих любопытных дел. Зная, что мой соотечественник, юный годами, но зрелый умом, Исаак Масса из Гаарлема ведет подробные и обстоятельные записи наиболее знаменательных событий, происходящих в Московском государстве, я не почитал нужным передавать бумаге то, что может быть изложено другим. Я не буду возвращаться к прошлому, ибо память человеческая не всегда достаточно правдиво изображает минувшее. Я буду записывать лишь то достоверное, чему сам явлюсь свидетелем.

Сегодня я имел встречу с господином Федором Коневым. Это талантливый архитектор, который во всяком другом, более просвещенном государстве пользовался бы великой славой. По приказанию царя Бориса Годунова он выстроил в Москве стену, окружающую так называемый Китай-город и носящую у московских людей название Белой стены. Но наиболее замечательным сооружением, выстроенным архитектором Коневым, является крепость в Смоленске, которую мне удалось видеть по пути из Польши в Москву. Внешний вид крепости поразил меня грандиозностью своих стен и величественных башен, выстроенных каждая в особом стиле, беленых от верху до низу, с красиво расписанными бойницами. Благодаря любезности воеводы, которому я оказал услугу, отворив ему вены (боярин был очень тучен и положительно задыхался от избытка крови), я имел возможность видеть крепость и изнутри, чего никому из иностранцев русские начальники не позволяют. Эти величественные и прекрасные башни и стены, способные выдержать любую осаду, сооружены в четыре года. При этом надлежит помнить, что длительная и суровая зима Московии оставляет для строительной работы гораздо меньше месяцев в году, чем в других европейских странах. Господин Конев выстроил эту прекрасную крепость, как я впоследствии узнал, не имея у себя ни образованных помощников, ни рабочих, знающих строительное искусство. Впрочем, русские чрезвычайно понятливы и это свойство заменяет им образование. Не сомневаюсь, что когда этот народ просветится, он станет самым могущественным в Европе. Соседи московитов, поляки, отлично понимая это, всячески мешают тому, чтобы европейцы, могущие содействовать просвещению соседнего с ними народа, проникали бы в Московию. Мне удалось проехать в Москву через владения польского короля, но я должен был скрыть от королевских чиновников свое лекарское звание и назваться купцом.

Однако я отвлекся в сторону от своего повествования. Мы сидели в доме архитектора Конева и рассуждали о событиях, происходящих в государстве. Я имел возможность не скрывать своих суждений, зная, что господин Конев любит, как всякий честный человек, свою родину, но не одобряет многие из порядков, царящих в его отечестве, — жестокий произвол чиновников и бояр в отношении отданного в их власть простого народа и суеверия, старательно поддерживаемые служителями религии. Как можно заметить, господин Конев к делам религии весьма равнодушен и придерживается установленных греческой церковью обрядов и обычаев, дабы не вызвать недовольства духовенства, что, как и в католических государствах Европы, так же и в Москве является весьма опасным. Я рассказал ему о том, что слышал в одно из посещений царского дворца, когда еще был жив государь Борис. Если верить этим слухам, претендент на московский престол, именующий себя царем Димитрием Ивановичем, дал королю Сигизмунду тайное обещание — уступить польской короне некоторые русские земли и в числе их город Смоленск, являющийся уже в течение полутораста лет предметом раздора между Польшей и Московией. Это сообщение вызвало у архитектора столь сильный гнев, что я раскаялся в своих неосторожных словах.

Архитектор Конев строит каменный дом боярину Милославскому. Я увидел его, когда он измерял место для дома и показывал рабочим, как следует копать канавы для фундамента. Я выразил господину архитектору свое сочувствие в том, что ему, выстроившему прекрасную, поражающую своей мощью крепость в Смоленске, приходится заниматься делом столь незначительным. Господин Конев сделался грустным и ответил мне, что воздвигать общественные здания, где бы он мог применить свое искусство, не в обычае московских правителей и богатых людей. При этом он сказал мне, что берется за столь незначительную работу, дабы иметь средства к существованию.

После мы беседовали с ним о том, что сейчас волнует в Москве все умы, о предстоящем в ближайшие дни въезде в столицу нового государя Димитрия. Мой собеседник был сдержан в суждениях. Он не думает, чтобы новый царь был расположен улучшить жизнь московского народа, как он о том всюду объявляет. „Каждый из соискателей власти, когда хочет приобрести расположение народа, обещает много хорошего и тотчас же забывает свои обещания, как только почувствует под ногами ступеньки трона“, — сказал мне господин Конев. Он привел в пример Бориса Годунова, обещавшего, при избрании его в цари, отдать бедняку последнюю рубашку и скоро, однако, приобревшего своей тиранией всеобщую ненависть, а также подкреплял свои доводы ссылкой на римских императоров. Господин Конев, как я мог убедиться, не только великий архитектор, но и весьма сведущ в других науках и превосходно изучил историю древних государств. Он совершенно лишен высокомерия, и люди, когда-либо работавшие под присмотром господина Конева, очень любят его и называют запросто Федором Савельичем, и многих из них он помнит по имени».

 

14

Огап Копейка жил близ церкви Николы-мокрого. За четыре года, что прошли с тех пор, как подмастер вернулся из Смоленска, Копейка еще более потемнел лицом, длиннее еще стала вытянувшаяся в хорошую метлу борода. Был он по-прежнему богобоязнен и к чтению церковных книг прилежен. Перед мелкими торговыми людьми и захудалыми попами, с какими водил дружбу, кичился. «Я-де в Смоленске город каменный ставил. Федька Конев на бумагу только глядел. Собирать же там, где не сеял, великий Федька умелец».

В послеголодное лето Копейка подрядился поставить каменные амбары для государевой зелейной казны. Поставил неладно. Ведавший пушкарским приказом боярин Брагин грозил править с Копейки пеню за плохую работу. Пришлось, чтобы умилостивить боярина, дать посул. Скоро надумали приказные ставить в Пушкарской слободе каменный храм. Копейка толкнулся в приказ, брался скорым делом поставить церковь. Но в приказе уже сидел другой боярин. Боярин закричал, что Копейка своровал, зелейные амбары поставил худые, велел Огапа гнать вон.

Всюду Копейка кичился своим уменьем в каменном деле, но пошло так, что когда нужно было ставить каменные храм или палаты, звали мастера Конева, он же ставил и храм в Пушкарской слободе. Копейка Федора возненавидел, но таил злость про себя. Когда же приходилось встречаться с Коневым, стаскивал с головы колпак и низко кланялся.

Через три дня после того, как праздновала Москва въезд нового государя, пришел на Копейкин двор в неурочное время, после вечерни, Молибога. Хозяин встретил гостя на крыльце. Молибоге случалось у Копейки бывать не раз и всегда он удивлялся неустройству Огапова житья. Во дворе кучи золы, обглоданные мослы, всякую дрянь валили тут же, у крыльца. Хоромы ветхие, один угол перекосило.

Из сеней выглянуло и тотчас же скрылось желтое лицо молодой Копейкиной жены. Копейка недавно женился в третий раз, — двух прежних жен извел боем. Пошли в хоромину. Хозяин усадил гостя под образа, сам опустился на краешек скамьи, крытой крашенинным полавником. От крепкого духа в низкой горнице и лампадного чада привычный ко всему Молибога закрутил носом: Копейка, поблескивая зрачками, смотрел на гостя, прикидывал, за каким делом тот пожаловал. Молибога сидел, опустив лобастую голову. Скорбно вздохнул:

— Слыхал, Огап, новый царь-государь, что облыжно себя Димитрием Ивановичем именует, подлинно не государь, а расстрига Гришка.

Копейка насторожился, не показывая, однако, вида, с деланным равнодушием почесал под мышками:

— Слыхал еще при царе Борисе, когда дьяк на площади не единожды про то указ читал. Ныне знаю: тех, кто про государя поносные речи говорят, стрельцы да холопы в клочья рвут.

Молибога вскинул на хозяина ясные глаза:

— А то ведаешь, что расстрига сулился отдать Смоленск королю Жигимонту и православных христиан обратить в папежскую веру? — Зашептал: — Ты, Огап, потрудился, когда в Смоленске стены каменные ставили, как же отдать город Литве. — Втянул в плечи большую голову, смотрел выжидающе: — Не мешкая, надо о расстригиных злых затеях верным людям из черных мужиков рассказывать, а те пусть другим пересказывают. Придет пора, встанет народ на вора-расстригу. — Глухо: — Не встанет — быть московским людям под королем.

Копейка, зажав в кулаке узкую бороду, глядел куда-то вбок.

— Беда, великая беда. — Повернул к Молибоге иконописное лицо. Ласково: — По своему ли разумению, Никифор, говоришь или от кого из больших слыхал?

Молибога отвел глаза. «Ой, хитролис Огапка, не следовало с ним речь заводить!»

Копейка быстро, как бы Молибога чего не подумал:

— Веры христианской расстриге попрать не дадим. Стоять мне с теми, кто на вора станет заодно. Черным мужикам, о чем рассказал, буду пересказывать.

 

15

Карта отпечатана в Амстердаме. На карте голубое море и бурая суша. По морю из Европы плывут корабли, на суше кривоногий скуластый карлик с большущим луком за плечами. Гравер-издатель Иоганн ван Мерс имел о расположении Московии и Татарии представление, почерпнутое из рассказов купцов. Чтобы избежать ошибки, одна нога карлика в Московии, другая — в Татарии.

За столом сидел коренастый человек. Лицо смугловатое, под толстым носом рыжие короткие усики, жесткие волосы торчком, — новый царь Димитрий. Оттопырив нижнюю губу, Димитрий водил по карте кипарисовой указкой. Царь выискивал ближние пути в Крым.

В государевом кабинете, как во всех горницах дворца, потолок низкий. Сквозь расписанную зверями и травами слюду в оконцах дневной желтоватый свет сочится скудно. Воздух тяжелый, смесь тления и ладана. Сколько раз ни проветривали дворцовые горницы, изгнать затхлости не могли.

В дверь просунулась смоляная борода Басманова:

— Мастер Федька Конев по твоему, государь Димитрий Иванович, указу зван. Велишь ли впустить?

Царь бросил указку. От непривычно долгого сидения над картой замлела спина.

— Впусти!

Федор вошел, поклонился в пояс, спокойно смотрел на государя голубыми глазами. Царь шевельнул рыжими усиками, недобро усмехнулся:

— Родовитые бояре пониже твоего кланяются. — Дернул головой. — Слышал об умельстве твоем, ради того позвал.

Вскочил, заходил по палате, размахивал длинными руками. Скороговоркой на ходу бросал:

— Мастера и в разном деле умельцы мне нужны. В Литве еуропейским обычаем живут, в Москве те же порядки заведу. Из Литвы сведущих людей выпишу, мастеров-рудознатцев золото искать и других. Будут московские медведи плясать под еуропейскую дудку.

Федор откинул назад голову, быстро (боялся, чтобы не перебили) выговорил:

— В Литве русским людям учиться нечему. Король Жигимонт мастеров по всякому делу из других европейских государств выписывает. В Литве только и горазды плясы плясать да на дудах дудеть.

От удивления нареченный царь задергал головой. Подскочил к Федору, стоял перед мастером ростом ниже едва не на голову, около носа тряслась сизая бородавка. В карих глазах бешенство. Топнул ногой, закричал визгливо:

— Не тебе о том судить, холоп!

Откуда-то вынырнул Басманов, сверкнул белками:

— Вели, государь Димитрий Иванович, сего невежду вон выбить. — Пододвинулся к Федору, оскалил по-собачьи большие зубы.

Димитрий махнул рукой:

— Оставь! — в глазах стихали бешеные огоньки. — Звал тебя не совета пытать, а указать нам палаццо ставить. Да ставить скорым делом, чтобы к приезду нареченной невесты нашей панны Марины дворец поставлен был. Ставить же не по-московски, а по-еуропейски, как в Литве ставят. Разумеешь?

— Разумею, великий государь.

— Времени тебе три дня. Чтобы через три дня чертеж и росписи дворцовые готовы были. — Отвернулся. — Иди. Что наказал, в памяти держи крепко.

Федор шел за слугой-поляком в голубом кафтане. В переходах насчитал много слуг в таких же кафтанах. На Федора смотрели дерзко, перемигивались, перебрасывались словами по-польски. У постельного крыльца увидел Крыштофа Людоговского и пана с лихо вздетыми усами. Крыштоф оскалил зубы, кивнул Федору острым носом. Мастер вспомнил, как в Смоленске выволок купца на крыльцо за порты. «Теперь в государев дворец вхож». Однако ни множеству слуг во дворце, ни Крыштофу не удивился. Знал теперь: сел на московский престол польский выкормленник. Расстрига ли он Гришка или кто другой — было безразлично. Вчера говорил с Молибогой и Михайлой Лисицей о том, как поднять народ на самозванного царя. Михайло зло сверкнул глазами. «Не бывать тому, чтоб от ляхов терпеть, довольно от своих бояр мучимся!» И Молибога и Лисица сказали, что будут исподволь сговаривать черных людей встать на Димитрашку.

Когда проходил мимо церкви Пантелеймона-целителя, из переулка выскочила навстречу женка. Волосы рассыпались по плечам, вишневый летник с зелеными вошвами на плече разорван. Схватила Федорову руку, затряслась от плача:

— Оборони, добрый человек! Не дай панам надругаться!

— Чья ты?

— Посадского торгового человека Николки Зимы женка. — Подняла миловидное лицо, всхлипнула. — К церкви шла. А литовские люди наскочили, во двор поволокли, опростоволосили. Как вырвалась, не чаю.

Из переулка вывалились трое гусар. Короткие голубые епанчейки вразлет. У переднего круглая шапка с пером сдвинута набок. Подскочили, окружили Федора, гремели саблями, дышали сивухой, таращили пьяные глаза:

— Цо не твоя женка!

— Пусти, москаль, женку по-доброму!

— Не то доведется сабли отведать!

Федор заметил у тына кинутый кем-то кол. Схватил.

Гусары попятились, торопливо потянули из ножен сабли.

— Биться в охоту, хлоп!

Мастер ударил колом наседавшего поляка в шапке с пером. Тот охнул, грузно осел на землю, поник усами. Из-за тына выскочили еще двое поляков с саблями. Федор стоял, прислонясь к огороже, колом отбивался от наседавших. Мешала повисшая на руке женка. Из ворот напротив выбежали трое парней с ослопами, кинулись на поляков. Гусары, оставив Федора, повернулись к парням, только один продолжал размахивать перед мастером саблей. Прибежали еще пятеро посадских в дерюжных фартуках, по виду чеботари.

— Пошто бой?

Вывернулся откуда-то лохматый старичонок, скороговоркой объяснил:

— Литва женку бесчестить хотела, а мастер не дал.

Подбегали еще и еще посадские люди, у кого в руках молот, у кого кол. Гусары, сбившись в кучу, отбивались, трусливо шарили по сторонам протрезвевшими глазами. Поляк в круглой шапке с пером успел очухаться. Поднявшись с земли, крикнул:

— Мы же вам, москали, царя привели! Не можно за то военному человеку с московской женкой поиграть?

На шум прибежали дозорные стрельцы. Размахивали древками бердышей, протискивались между дравшимися, уговаривали:

— Не сварьтесь с панами, православные, они же на Москве гости!

Посадские расходились неохотно. Ворчали:

— А гости, нечего чужих женок простоволосить.

— Колом бы таких гостей.

У двора Федор увидел поджидавшего Михайлу Лисицу. По глазам увидел, что пришел тот с вестями. Поднялись в горницу. Михайло прикрыл дверь, заговорил раздельно, точно рубил:

— С мужиками-камнедельцами Осипкой, Фролкой и другими толковал. На литовских панов посадские злы, если-де что, — повыбьем панов на Москве с корнем. А государь Димитрий Иванович черным людям многие милости сулил и боярин Василий Иванович Шуйский его за подлинного государя признал.

— Князь Василий от тех своих слов отрекается. О том говорил ли?

— Говорил, Федор Савельич. Осипка на то отвечал: «Если государь Димитрий Иванович не государь, а обманщик, пусть-де князь Василий на площади народу объявит да обскажет, чего ради бродягу-вора он, князь Василий, истинным государем признал».

Федор опустился на лавку, подпер руками голову. «Связал черт веревочкой с боярами Шуйскими. Нужно было боярам извести ненавистное Годуновское племя, пустили в Москву на царский престол неведомого бродягу, королевского выкормленника. Теперь не знают, как самозванного государя-вора извести, чтоб кого-нибудь из бояр на престол посадить. Если б не связываться с Шуйскими да поднять черных людей на самозванного царя, а потом выбрать бы государя всей землей, да такого, чтоб не одним боярам да служилым людям радетелем был, а вам, людям русским. Видно, только без бояр не обойтись. Большая бояре сила. Сядет на престол князь Василий Шуйский, а может быть, из Милославских кто. Кто бы ни сел, а русских земель панам тогда не видать. Горько мужикам да черным людям под боярами жить, а под польскими панами и того горше будет».

Федор поднялся. Махнул сжатым кулаком:

— Не доведется Литве ни Смоленском, ни Русью володеть!

Михайло сверкнул загоревшимися глазами:

— Не доведется, Федор Савельич.

 

16

Утром Софья рассказывала сон:

— Ведмедь лохматый в светелку вломился. А морда не ведмежья, с коровьей схожа, и ревет страшно.

Сидела она у оконца за пяльцами, красивая, грузная, лицо розовое, одета в зеленый летник. Подняла на Федора большие с поволокой глаза:

— Ведмедя во сне видеть не к добру.

Вздохнула, наклонилась над пяльцами. Федор сидел на лавке, смотрел на склоненное Софьино лицо. Даже в первые дни после свадьбы ласкал жену как-то равнодушно. Часто тайно сравнивал с Онтонидой. И то, что женился, иногда казалось изменой Онтониде.

За четыре года Федор к Софье привык. Была она домовитой хозяйкой, ни в чем хозяину не прекословила. Любила она рассказывать сны. Снилось ей больше все страшное: медведи, волки с овечьими мордами или люди-песоголовы, о которых слышала она от захожей странницы. Раз как-то Федор начал рассказывать о чужих городах. Софья зевала. И Федор опять вспомнил Онтониду, слушавшую его рассказы с жадно раскрытыми глазами. В последние дни почему-то Онтониду вспоминал он часто.

Надо было идти к Шуйскому, Федор поднялся. У двери сказал:

— К ночи припоздаю, не тревожься.

У Софьи изогнулась бровь. Вздохнула тихо. Чужой ей Федор. Ласковый, никогда пальцем не тронул. Плеть, что по заведенному обычаю тесть на свадьбе ткнул в руки, кинул под лавку. Не бьет, а чует сердце — чужой. Уж лучше бы бил, да только бы сердце чуяло, что твой он, богом данный муж. То до полуночи просиживает над книгами, а то вздумал черного мужика Лисицу чертежу учить. С мужиком час битый о каких-то городах да башнях толкует, а с женой не найдет о чем слова молвить. Испортили, должно быть, лихие люди Федора, еще когда за рубежом был.

Федор вышел за ворота. День жаркий. Над бревенчатым городом и церковными главами в бледно-голубом небе носились белыми хлопьями голуби. В улицах пусто. Протарахтит в клубах пыли с седоком или кладью мужик-везовенец, подпрыгивая верхом на впряженном в телегу коньке, — и опять никого; Пока дотянулся ко двору Шуйского, устал. Вытирая у росписных ворот княжеского двора вспотевший лоб, подумал: «Старость пришла».

Воротный холоп впустил Федора во двор. Князь Василий стоял на крыльце в одних портах и алой рубахе навыпуск. Над головой князя кровля епанчейкой, столбы резаны травами и зверями. Боярин, потряхивая округлой бородой, лаял непотребными словами стоявших перед крыльцом на коленях мужиков-скорняков. Прищурил на Федора подслеповатые глаза. Догадался, по какому делу тот пришел. «Если с вестями, — бреди в хоромы, там скажешь». Крикнул коленопреклоненным мужикам:

— А к той неделе не воротите денег и росту, — быть вам у меня на дворе в кабальных.

Шуйский шагнул в сени. Федор за ним. Прошли в горницу, густо завешенную образами, — крестовую. Шуйский ткнул сухим пальцем на лавку:

— Сядь! — Сам сел рядом, пятерней взъерошил бороду. — С какими вестями прибрел?

Федор впился глазами в бояриново лицо:

— Вести худые, князь Василий. Московский народ твои слова помнит — будто в Угличе не царевича Димитрия убили, а попова сына. Обманщика подлинным государем почитает. — Говорил, точно приказывал, забыв, что перед ним родовитый боярин рюриковской крови. — Выдь, князь, на площадь, обличи перед народом вора! Московские люди твоему слову верят. Встанут на обманщика.

У князя Василия мелко задрожали в бороде волосинки. От Федоровых слов сухими стали губы. Хрипло выговорил:

— Неразумны слова твои, мастер. Чаял от тебя пользы, да, видно, впусте.

Федор нехорошо усмехнулся. Понял: боится боярин. Встал, поклонился.

— Прости, князь, коль мой совет не в совет.

Мимо шнырявших по двору работных мужиков Федор прошел к воротам. Зашагал к Китай-городу. На пустыре деловые люди выводили фундамент. Ставили палаты боярину Милославскому. Подмастер Молибога, увидев Федора, пытливо повел глазами. Лицо у мастера бледное, уголки губ чуть подрагивают. «Тает Федор Савельич, точно свеча. А все от расстригиных дел». Федор взял у подмастера отвес, прикинул, ровно ли кладут стены. Отвел подальше в сторону Молибогу, кивнул Михайле. Тихо выговорил:

— Князь Василий мешкает, к народу выйти боится. Самим нам надо поднимать московских людей на Димитрашку, литовского выкормленника.

Спал Федор беспокойно. Часто просыпался. В углу, в желтом свете лампадки, лики святых. От раскинувшейся рядом Софьи жарко. Однажды хотел было спать врозь, — ударилась в слезы: «Опостылела!». С тех пор и не пробовал. Спали врозь только под двунадесятые праздники да в пост, когда приходилось говеть.

Проснувшись за полночь, Федор долго лежал с закрытыми глазами. Потом стал засыпать. Сонно путались мысли. «Царь Димитрашка хочет в Москве палаты каменные ставить. Смоленск же с Новгородом да Псков королю отдает. Смоленск — к Руси ключ». Должно быть, от этих мыслей опять пропал сон. Открыл глаза. Увидел освещенное лампадой Софьино лицо: «Чуешь, Федор Савельич, в ворота ломятся?». Федор услышал неистовый стук, лай псов и голос Фролки. Бросил на плечи зипун, выскочил на крыльцо. В щели ворот красновато светилось. Чей-то хриплый голос проскрипел:

— По указу великого государя!

Трясущийся от страха Фролка отодвинул засов. Во двор ввалилось шесть человек стрельцов. У двоих в руках факелы. Пламя багрово светилось на лезвиях бердышей.

— Гей, хозяин!

Стуча древками, поднялись на крыльцо. Впереди высокий, в черном кафтане и черном же колпаке. Из-под колпака горят несытые волчьи глаза. Федор узнал в высоком Кондрата Векшу, старшего подьячего земского приказа, лютого стяжателя и лихоимца. Грохоча сапожищами, стрельцы втиснули Федора в сени. Подьячий, ткнув в грудь мастеру пальцем, прохрипел:

— Ты ли есть Федька Конев, городового и каменного дела мастеришка?

— Я!

— Великий государь Димитрий Иванович за злое твое умышление на него, великого государя указал имать тебя, Федьку, в тюрьму.

 

17

Взяли князей Шуйских, купца Ефрема Архипова, Костю Лекаря, Федора, подмастера Молибогу и еще четверых торговых людей. Купцы и Костя Лекарь на расспросе повинились тотчас же: званы были к князю Василию Шуйскому. Князь Василий вел про государя Димитрия Ивановича поносные речи, уговаривал подбить на гиль черных людей. Федор и Молибога заперлись. Их поднимали на дыбу, пытали накрепко. Поставили с очей на очи с Огапом Копейкой. Копейка сказал:

— Приходил ко мне подмастеришка Микифорка Молибога, говорил, чтобы я черных людей на гиль научил против великого государя Димитрия Ивановича. А говорил то он не сам по себе, а по Федьки Конева научению, и я про то затейное Федькино научение от разных людишек сведал и боярину Басманову немешкотно довел.

Ведавший розыском боярин Михайло Салтыков на Копейкины слова ласково закивал лысеющей головой:

— За то быть тебе, Огап, у великого государя и бояр в милости.

Спускаясь после расспроса по затоптанным ступенькам приказа, Огап Копейка думал: «Казнят Федьку смертью, буду в мастерах на Москве по каменному делу первым». Вспомнил, что в Смоленске так же избавился от Михайлы Лисицы, когда вздумал Федор ставить Михайлу в подмастера. «То-то! Огапу поперек дороги не становись».

Отпустив Копейку, боярин Салтыков вонзился глазами в Федорово лицо. Смотрел долго, бормотал под нос. Боярин на один глаз крив, оттого куда смотрит — сразу не разберешь.

— Винись, Федька, не то доведется в другой раз пытать.

Сидел Салтыков, откинувшись на лавку, скреб пальцами лысину, пыхтел, гмыкал в ржавую бороду. Направо за столом — седой подьячий с маленьким лицом. Щуря подслеповатые глаза, разглядывал на свет приготовленные перья. У стены ждал заплечный мастер Ермошка, широконосый мужик с равнодушными глазами и дикой бородой.

После вчерашней пытки Федор едва держался на ногах. Огнем горело все тело. Посмотрел на Молибогу. У того губы черные, в лице ни кровинки, и сам точно одеревенел. Федор опустил голову, глухо выговорил:

— Винюсь, боярин.

Салтыков ткнул пальцем на Молибогу. К стрельцам:

— Сего пока в тюрьму волоките.

Подьячий потянулся к чернильнице, откинул свисавшую на лоб седую прядь, обмакнув перо, ждал. Федор говорил медленно, голос хрипел.

— Злоумышлял я на великого государя Димитрия Ивановича, хотел черных людей против государя на гиль поднять. А в том злом умысле я один повинен.

Салтыков засопел, сердито спросил:

— Подлинно ли один? Что Шуйские тому делу заводчики, то государю ведомо. Не был ли кто из черных людей с тобою в сговоре?

— Подлинно, боярин, не были.

Подьячий бойко затрещал пером, записывал Федоровы речи.

«А на расспросе с пытки Федька сказал: умышлял на великого государя Димитрия Ивановича со зла, что пришли с ним, с великим государем, на Москву литовские паны и чинят-де они наглостью московским людям многие обиды. А слыхал еще, что хочет-де великий государь Димитрий Иванович отдать королю Жигимонту Смоленск да Новгород да Псков и иные русские города и земли, и оттого злом еще более распалился».

У подьячего, когда писал расспросные речи, мелко тряслись руки. Сколько в приказах сидел, никогда не слыхал, чтобы злочинцы такое говорили.

Салтыков махнул сторожам, чтобы Федора увели. За боярином ушел и заплечный мастер Ермошка. Подьячий, оставшись один, стал перечитывать расспросные речи. Вздыхал, качал седой головой:

— Не злочинец сей Федька, если за землю русскую стоит.

 

18

Христофор Людоговский поселился в Немецкой слободе у Конрада Минтера, оружейного мастера. К оружейнику каждый день приходили немцы и швейцарцы, служившие в дворцовой охране. Кто нес в починку мушкет или пистоль, кто просто заходил поболтать с уважаемым Конрадом. Перед Людоговским немцы почтительно снимали шляпы, шепотом говорили Минтеру, что его постоялец запросто бывает во дворце у царя Димитрия. Оружейник запрокидывал клиновидную бороду и многозначительно поднимал кверху палец.

— О, мне кажется, что это весьма важный господин и он вовсе не тот, за кого себя выдает. — Немец косился на дверь в комнату постояльца. — Но прошу вас говорить тише, так как немецкий язык он так же хорошо понимает, как и мы с вами. Вы подумайте: он приехал в Москву, чтобы торговать, а между тем возы с товаром, которые он с собою привез, стоят на дворе неразвязанными, в то время когда его соотечественники торгуют и получают от этого большие прибыли. Мне кажется, что его интересует в Москве не торговля, но нечто другое, — многозначительно заканчивал Минтер.

Людоговский целыми днями пропадал неизвестно где и возвращался в дом Конрада к ночи. Три дня спустя, после того, как увезли в ссылку Шуйских, в комнате постояльца оружейника сидели Христофор Людоговский и шляхтич Казимир Рекуц, полуполяк, полунемец, только что приехавший в Москву.

— Царик Димитрий, — говорил Людоговский, — имеет весьма строптивый характер. С тех пор, как он сел в Кремле и объявил себя непобедимым цезарем, он не желает никого слушать. Все свое время он пирует с панами и шляхтой или сидит над картой и мечтает о завоевании Крыма; иногда он приказывает приводить к себе женщин, в том числе даже молодых монахинь, которых, как говорят, он предпочитает всем остальным. Вчера я осмелился ему заметить, что хотя его величество наияснейший король и пан Сапега считают покорение крымцев весьма великим делом, но есть дела более неотложные. В ответ он пообещал прогнать меня бичами, если я отважусь еще раз на столь дерзостные речи. Я сделал вид, что эти слова не произвели на меня никакого действия. Он сказал: «Я знаю, что пан Сапега поручил тебе шпионить за мной, и я могу не только прогнать тебя кнутами, но и повесить, когда мне вздумается». — О, Христофор Людоговский только ничтожный купец и поставщик товаров для вашего величества! — возразил я, чувствуя, однако, что моя жизнь висит на волоске, ибо наш непобедимый цезарь весьма вспыльчив, он действительно мог меня повесить и через час раскаяться в этом. — Осмелюсь напомнить вашему величеству, — сказал я, — что моему покровителю, ясновельможному пану Сапеге, известны многие обстоятельства чудесного спасения царевича Димитрия, о которых не должны знать московские люди.

Казимир Рекуц высоко поднял бровь:

— И после этих слов царик вас все же не повесил?

— Как видите, нет, пан Казимир. Напротив, гнев его тотчас же прошел. Он подошел ко мне и, положив свою руку ко мне на плечо, мирным голосом спросил: «Чего же ты желаешь, Христофор?» — О, ваше величество, — ответил я, — что может желать купец? Я хочу только напомнить желание его величества наияснейшего короля и моего покровителя пана канцлера. Они хотят, чтобы ваше величество, помня свою клятву, не медлили бы долее с возвратом городов и областей, которые ваше величество обещали уступить польской короне, если бог и пан король помогут вам сесть на московский престол. Особенно, — сказал я, — это важно в отношении Смоленска, отнятого Москвою у Польши.

— И даже после этого он, по обычаю московитов, не приказал хотя бы отодрать вас кнутом?

— О, нет! Он сказал мне: «Можешь сообщить пану Сапеге, что я помню свое обещание и оно будет исполнено, когда мы с божией помощью еще крепче утвердимся на московском престоле».

— Пан Христофор, отчизна не забудет ваших услуг! Его величество давно объявил о вашей нобилитации.

Людоговский мазнул по усам пальцами, опустив глаза, смотрел на Рекуца из-под опущенных век.

— В Москве я не шляхтич, а только купец и верный слуга пана Сапеги.

Помолчал, поднял голову, взгляд стал жестким:

— Но есть еще немаловажные обстоятельства, заставляющие думать, что еще нельзя положиться во всем на божью волю и нашего царика. Недавно открытый заговор показывает, что многие русские не склонны считаться с желанием царика и не признают его своим государем. Димитрий помиловал Шуйского в то время, когда палач уже готовился отрубить ему голову. Он поступил разумно, так как казнь столь знатного боярина могла вызвать неудовольствие всех его собратьев; сейчас Димитрий послал гонцов немедленно возвратить усланного в ссылку боярина Василия и, как я слышал, намерен осыпать его всевозможными милостями, чтобы склонить его к себе.

Казимир Рекуц невнятно пробормотал:

— Я всегда говорил, что сей Димитрий весьма хитер. Людоговский вздернул острый нос.

— Но среди участников заговора есть люди, расположение которых вряд ли удастся приобрести столь легко, как расположение бояр. Я говорю об архитекторе Коневе. Мне пришлось затратить некоторую сумму денег для того, чтобы узнать от приказных чиновников подробности показаний, данных этим преступником. Из них и из других показаний ясно, что душой заговора являлись не братья Шуйские, но сей Конев, предлагавший действовать немедленно и решительно. Его собственное признание изобличает в нем опасного врага нашей отчизны, в чем я имел возможность убедиться сам несколько лет назад в Смоленске. Но наш царик не хочет отдать его палачу. Он желает, чтобы к приезду прекрасной панны Марины был выстроен новый дворец. Сделать это в столь короткий срок может только архитектор Конев. Единственно, чего мне удалось добиться от царика, это того, что Конев будет оставаться в заключении еще неделю, потом он будет освобожден и приступит к постройке дворца. Но кто поручится, что этот человек, очутившись на свободе, не станет опять поднимать московских мужиков против наших людей? — Пожевал тонкими губами. — В просвещенных европейских странах, как и в нашем отечестве, убрать неугодного человека столь же легко, как выпить чарку доброго вина. Всегда найдутся молодцы, желающие заработать десяток червонцев. Ночь, нечаянная ссора, нож или сабля — и душа неугодного вам человека отправляется отыскивать своих праотцов. К сожалению, в Москве нельзя найти людей, для которых подобные дела были бы привычной профессией.

Рекуц несмело начал:

— Если этот человек столь опасен нашей отчизне…

Людоговский перебил Рекуца:

— О, пан Казимир! Он опасен не только как заговорщик, но уже потому, что является образованнейшим среди москалей, умеющий к тому же строить превосходнейшие крепости, примером чему служит здесь Белый город, а на рубеже — Смоленск. Кто может поручиться, что наш царик Димитрий, почувствовав силу, какую ему дает власть над москалями, не забудет благодеяния, оказанного ему королем, и в одно прекрасное время не обратится против нашей отчизны? Тогда люди, подобные сему архитектору Коневу, будут весьма опасны. — Усмехнулся жестко. — Готов поклясться пресвятой девой, что царику, когда он вздумает строить новый дворец для прекрасной панны Марины, придется искать другого архитектора.

Казимир Рекуц понял:

— У вас государственный ум, пан Христофор.

 

19

ПРОДОЛЖЕНИЕ ЗАПИСОК ЛЕКАРЯ МАРТИНА ШАКА

«…Сего числа я обратился к боярину Басманову с просьбой дозволить мне навестить заключенного в тюрьму архитектора Конева. Боярин тотчас же на это согласился. Должен сказать, что в противоположность тем трудностям, с которыми сопряжено свидание с заключенными в тюрьму преступниками в европейских странах, в Московском государстве это является делом чрезвычайно легким. Даже более того: посещение тюрем и раздача милостыни заключенным считается делом богоугодным и достойным похвалы. Многие знатные люди в большие праздники отправляются в тюрьму и собственными руками раздают узникам подаяние.

Тюрьма оказалась бревенчатым зданием, низким и как бы вросшим в землю. Я предъявил старшему тюремщику написанное чиновником (подьячим) предписание, разрешавшее мне свидание с господином Коневым. Тюремщик повертел бумагу в руках, не зная, что с нею делать, так как, очевидно, был неграмотен. Я дал ему немного денег. Это произвело мгновенное действие. Тюремщик сделался любезен. Он повел меня внутрь тюремного здания. Мы спустились на несколько ступенек вниз и скоро очутились перед крепкой дверью, закрытой железным засовом с огромным замком. Мой проводник открыл дверь, и я почувствовал, что задыхаюсь от ужасного воздуха, хлынувшего в мои легкие. При скудном свете, проникавшем сквозь небольшое окно в стене, я увидел двух узников. С трудом узнал я в одном из них господина архитектора, настолько десять дней, проведенные им в заключении, изменили его внешность. Я объявил ему, что пришел с разрешения боярина Басманова и хочу оказать помощь, в которой он, без сомнения, нуждается.

— Ваша помощь может быть полезна, так как мне пришлось выдержать пытку, — сказал господин Конев. Я опустился на солому, чтобы осмотреть узника, так как ему было затруднительно приблизиться ко мне, ибо для этого он должен был поднять большую колоду, к которой оказались прикованными цепью его ноги. Осмотрев господина Конева, я убедился, что ничто не угрожает его жизни, хотя ему пришлось выдержать две степени пытки, т. е. дыбу и кнут, и счастливо избежать третьей — жжения огнем, что в Московии, как и в других странах Европы, составляет высшую степень мучения, которому судебные чиновники вправе подвергать попавших в их руки несчастных обвиняемых. Плечи пострадавшего еще хранили весьма значительную опухоль, обычную после пытки на дыбе, но, к счастью, не имели синевы, являющейся дурным признаком. Кости, выходящие при пытке из суставов и после вправляемые очень плохо грубым палачом, оказались в их естественном положении. Около ребер я заметил глубокую рану, обнажавшую кость и еще несколько таких же ран, но уже подживающих. Кнут, применяемый при допросах московскими судьями, более разрезает, чем ушибает мясо, поэтому раны, нанесенные таким способом, хотя и весьма болезненны, но довольно быстро заживают, если не подвергнутся гниению. Я смазал раны заживляющей мазью и хотел оставить подкрепляющее питье, но тюремщик этому воспротивился. Он сказал, что испросит необходимое разрешение от лица, стоявшего выше его, и только после этого может отдать лекарство узнику. Я вынужден был оставить освежающее питье тюремщику и, подав помощь также второму находившемуся в камере узнику, по фамилии Молибога, удалился. У огорожи тюрьмы я увидел подъехавшего верхом купца Людоговского. Он бросил на меня быстрый взгляд и повелительным голосом потребовал, чтобы тюремщик приблизился к нему. Возвращаясь в свой дом, я размышлял о причинах, побудивших купца явиться в тюрьму, где он едва ли мог найти сбыт для своих товаров. Вспомнив слова моего юного друга Исаака Массы о том, что господин Людоговский пользуется необъяснимым, но весьма большим расположением государя, я решил, что, вероятно, он прибыл в тюрьму с каким-нибудь поручением от Димитрия Ивановича».

 

20

В колодничью подклеть пришел с тюремным приказчиком старый подьячий, тот самый, что был при расспросе и пытке; прочитал указ.

«Великий государь Димитрий Иванович по неизреченной милости своей, не желая пролития христианской крови, указал злочинцев, что на него злоумышляли, смертью не казнить, а разослать в ссылку в дальние города». Двум из взятых по делу — Косте Лекарю и Молибоге велено было, кроме того, вырезать языки до корня.

Сворачивая грамоту, подьячий сказал:

— А тебе, Федька, сын Конев, государь указал — в ссылку не ехать и языка не урезать, а держать в тюрьме до его, великого государя, указу. — Покосился на тюремного приказчика. — А пошто так государь указал, не ведаю. Чаю, великому государю ты на Москве надобен дворец новый ставить. А коль так, тюремного твоего сидения осталось с воробьиный нос.

Сторожа увели Молибогу. Федор остался один, размышлял о том, что сказал дьяк. «На Москве надобен дворец новый ставить». Пошевелил рукой, — в суставах кольнуло. «Дворец ставить. Как чертеж делать? После пытки рук не поднять». О том, что делалось в Москве, Федор слышал от тюремного сторожа. Знал, что Шуйских Димитрий помиловал уже на плахе, велел сослать в Вятку. От него же узнал, что из купцов, взятых по делу, двоих, толковавших на торгу, что они узнают в царе расстригу дьякона Гришку, тайно утопили. — Вздохнул. — Никифору язык урежут. Добро, что на Михайлу Копейка не довел.

Пошевелил ногами, зазвенела тяжелая цепь. Горько усмехнулся. «Как пса, на цепь посадили! С цепи спустят, велят Димитрашке дворец ставить».

В тюремном чулане потемнело, должно быть, заходило солнце. За дверью загремел засов. Вошел тюремный приказчик Петрушка Карась, в руках у Карася скляница, смотрел мимо Федора в угол.

— От лекаря-немчина, что к тебе наведывался, мужик принес. Велел: пусть-де мастер к ночи изопьет, а наутро хворь как рукой снимет.

Карась поставил скляницу на земляной пол рядом с колодой, наклонился, блудливо поблескивая глазами:

— Испей, Федор. Может, и в самом деле от лекарева зелья полегчает. — Тюремный приказчик ушел. В чулане потемнело совсем, в углу завозились крысы. Федор бросил в крыс щепой. «Как раз скляницу разобьют». Поднес питье к губам. Когда пил, горчило. Вытер губы. «Которое первый раз Мартин лекарство давал, не такое горькое было. Добрая душа лекарь».

Проснулся Федор среди ночи. Горели губы и жгло внутри. В чулане непроглядный мрак. Поднялся, гремя цепью, шагнул к бадейке с водой в углу. Нащупал корчик, зачерпнул воды, припав, жадно пил. Потом, стиснув зубы, лежал. Жар внутри становился нестерпимей. Звенело в ушах. До рассвета, гремя закованными ногами, метался на соломе. К утру звон в ушах стих и жар внутри не так палил. Только тьма стала застилать глаза. Потом тьма разорвалась. Тихо-тихо поплыли перед глазами башни и палаццо невиданного на земле города. О нем мечтал он, просиживая ночи над чертежами. Острая боль пронзила сердце. «Не отдал бы и этот город царь Димитрашка королю, как другие русские города отдает». Потом видел Онтониду. Она протягивала корчик. В корчике вода ледяная. «Испей, Федюша». Припал и, чувствуя, как сводит от холода все тело, пил.

Когда на короткую минуту вернулось сознание, был день. Федор увидел забранное железом оконце под потолком и склоненное лицо лекаря Мартина Шака. Он вспомнил город, что чудился в ночном видении. Хотел сказать лекарю то, о чем думал ночью в бреду: пусть хоть этот город царь Димитрий не отдает королю. Слова выходили с хрипом, через силу. Потом и железная решетка в оконце и лицо лекаря потонули во мраке.

 

21

К себе в дом лекарь Мартин Шак вернулся после полудня. Обычно багровое лицо лекаря выглядело серым. Шак долго ходил из угла в угол, жался, точно в ознобе, потирал мясистые руки. Подошел к полке с книгами, взял переплетенную в кожу тетрадь «Записки о виденном в Московском государстве». Присел к столу, писал:

… «Сегодня утром я направился в тюрьму, чтобы во второй раз навестить господина Конева. Получив от меня несколько монет, тюремщик предупредил, что узник находится в очень плохом состоянии. Это меня изумило, так как позавчера он чувствовал себя неплохо. Я вошел в камеру. Господин архитектор лежал на соломе. Глаза его были закрыты и даже царивший в помещении полумрак не мог скрыть страшной бледности, покрывавшей его лицо. Я спросил у тюремщика, посещает ли кто-нибудь узника. Он, запинаясь, ответил мне, что допускал к нему одного мужика, по прозвищу Лисица, который приносил пищу, изготовленную в доме архитектора. Я взял больного за руку, чтобы исследовать биение крови, и понял, что врачебная наука уже бессильна. Узник открыл глаза и посмотрел на меня потухающим взором. Вдруг он быстро заговорил. Это был бред, последняя вспышка уходящей жизни. Он говорил о каком-то прекрасном городе, которого нет на земле и который он должен построить. Его речь была пересыпана итальянскими и латинскими словами, обозначавшими, очевидно, понятия строительного искусства. Потом глаза его подернулись влагой, как бывает перед расставанием души с телом, и мне показалось, что сознание вернулось к нему. Но это была ошибка. Узник приподнялся и схватил меня за руку.

— Скажите царю, чтобы он не отдавал города полякам.

Я понял, что это было продолжение бреда. По телу умирающего пробежала судорога. Вдруг меня поразил странный запах. Взгляд мой упал на знакомую склянку с присланным мною лекарством. Она была почти пуста. Я поднес склянку к своему носу и тотчас же почувствовал горьковатый запах цикуты. Ужасная мысль меня поразила. Однако я действовал достаточно рассудительно. Спокойным голосом, хотя сердце мое пылало от ужаса, я спросил тюремщика, уверен ли он в том, что им было передано узнику именно лекарство, присланное с моим слугой. Он ответил мне положительно. Звание царского лекаря разрешало мне действовать более решительно.

— Ты лжешь, негодный человек! — закричал я, будучи не в состоянии долее сдерживать своего гнева. Испуганный тюремщик попросил меня пройти с ним в его жилище, где он мне все объяснит. Жилище его оказалось тесной избой со стенами, увешанными множеством образов, и отделенной от тюрьмы большими сенями, в которых в это время громко храпели двое стражей. Когда мы очутились в избе, тюремщик сознался, что он по приказанию одного поляка подменил присланное мною лекарство другим. Поляк уверил тюремщика, что жидкость, которою он должен подменить мое лекарство, есть не что иное, как так называемое „приворотное зелье“, присланное одной знатной женщиной, любящей архитектора и боящейся, чтобы любовь узника во время заключения не угасла. Сколь ни невероятно было утверждение тюремщика, зная обычаи и нравы московитов, я ему поверил.

— Презренный человек! — сказал я. — Ты был причиной смерти несчастного узника, доверенного твоему попечению.

Тюремщик мне низко кланялся и просил во имя господа бога не сообщать его начальникам о происшедшем, так как не знал, что питье, которым поляк заменил мое лекарство, было ядовитым. Я принял твердое решение — способствовать московским судьям в раскрытии этого преступления и потребовал, чтобы тюремщик описал мне наружность человека, давшего ему яд. В описании я узнал купца Христофора Людоговского. Это поколебало мое желание сообщить об отравлении заключенного кому-нибудь из чиновников. Бесполезно было думать о правосудии или о наказании преступника, пользующегося расположением и влиянием на государя. Я понял, сколь неосмотрительным было бы разгласить то, что стало мне известно благодаря случаю и что, возможно, было сделано по приказанию людей, недосягаемых для правосудия, и составляет государственную тайну.

Я и тюремщик вернулись в помещение узника. Труп уже совсем похолодел, и тюремщик, крикнув сторожей, велел им снять с мертвеца цепи. Я хотел до конца присутствовать при этой печальной церемонии. В то время, когда сторожа с помощью инструментов старались освободить ноги покойника от железа, у входа в тюрьму послышалась громкая брань. Оказалось, что пришел мужик Лисица, который ежедневно являлся и приносил пищу, изготовленную женой архитектора. Тюремный страж сообщил ему о смерти узника, и он тотчас же пожелал поклониться покойнику. Так как страж отказался впустить мужика в помещение без позволения тюремщика, пришедший принялся осыпать его бранью. Тогда тюремщик велел впустить пришедшего. Мужик вошел в помещение, где лежал покойник, и, осенив себя крестом, опустился на колени и долгое время смотрел на умершего. Заметив слезы, выступившие на глазах этого, показавшегося мне грубым, человека, я им заинтересовался. Из короткого его рассказа я, к своему удивлению, узнал, что этот человек вовсе не был слугою умершего архитектора, а лишь работал под его начальством в Смоленске, а потом недолгое время в Москве, и обучался у покойного строительному искусству. Пока я расспрашивал мужика, тюремные сторожа успели освободить покойника от оков. Они отнесли его в сени и положили здесь на скамью. По московскому обычаю тела умерших в тюрьме узников отдают для погребения родственникам. Таким образом, тело архитектора должно было лежать в ожидании, пока вдова покойного возьмет его в дом для погребения…»

От долгого писания лекарь устал. Склонился над столом, долго сидел размышляя. Передохнул, потянулся к перу. Внизу незаконченной страницы написал:

«Так окончил свою жизнь Федор Конев, человек простого происхождения, преславный архитектор, муж ума несравненного».