Злая игрушка. Колдовская любовь. Рассказы

Арльт Роберто

КОЛДОВСКАЯ ЛЮБОВЬ

(Роман)

 

 

 

Бальдер идет навстречу судьбе

ерекинутый через левую руку плащ, сверкающие ботинки, безупречно отглаженный костюм, узел галстука (деталь, совсем для него обычно неважная) геометрически строго по центру — все говорило о том, что Эстанислао Бальдер шел выполнять важную миссию. Миссия была, как видно, не из самых приятных, судя по тому, как он время от времени настороженно поглядывал по сторонам, неспешно шагая по широченной улице, мощенной диабазом, вдоль которой тянулись телеграфные столбы и ряды окон с соломенными шторами.

«Еще не поздно улизнуть», — подумалось ему вдруг, но он все так же нерешительно продолжал свой путь.

Бальдер был почти у цели, когда на него пахнуло гнилью от стоячей воды в канале Тигре, и вот он уже стоит перед домом с чугунной решеткой и садиком, в который выходит окно гостиной, прикрытое деревянными жалюзи с цепью. Над чахлым садом раскрыла свой кривой веер зеленая пальма; Бальдер остановился у калитки и пошарил по ней взглядом в надежде обнаружить звонок. Но обнаружил лишь два конца позеленевшего медного провода. «В этом доме живут безалаберные люди» подумал он и хлопнул в ладоши.

Его ждали. Тотчас же появилась молодая женщина — густо нарумяненные щеки и необычайно дерзкий взгляд — и, семеня короткими ногами, пошла навстречу гостю по мозаичным плиткам патио, меж вазонов с папоротниками и геранями. Подойдя к калитке, она протянула ему руку сквозь решетку, а другой отодвинула засов.

— Входите… — сказала она. — И не забудьте, что я вам советовала держаться спокойно.

— Не беспокойтесь, Зулема.

И Бальдер саркастически улыбнулся. Однако, вглядевшись, можно было заметить, что глаза его не улыбаются. С явным интересом рассматривал он все вокруг. Внезапно осознав, что в данных обстоятельствах улыбка его вряд ли уместна, он постарался согнать ее, но против воли на лице осталось что-то вроде злой усмешки. Он был рад, что молодая женщина шла впереди и теперь возилась с дверной ручкой, настолько разболтанной, что она никак не могла оттянуть язычок замка. Снова гость подумал: «Так и есть, в этом доме живут безалаберные люди. Звонка у входа нет, замки неисправны…»

Молодая женщина, склонясь над дверной ручкой, повторила:

— Держитесь спокойно, не нервничайте, будьте покладистым. У доньи Сусаны ужасный характер, но она добрая.

Дверь наконец открылась, и наш молодой человек вошел в гостиную, которая показалась ему бедно обставленной и мрачной.

Среди отсыревших с незапамятных времен стен гнездился сумрак. Когда глаза молодого человека привыкли к полутьме комнаты, освещенной лишь светом, падавшим из полуоткрытой двери, он различил пианино без инкрустации, напоминавшее какой-то странный катафалк. Над ним на стене виден был портрет, изображавший в три четверти внушительную голову седоусого старика в военном мундире, а сбоку, чуть пониже, — фотография барышни в строгом платье и с лицом обезьянки.

На другой стене, обитой скверными обоями, он обнаружил оловянное блюдо. Меблировку комнаты составляли три кресла с поблекшей позолотой и диван.

«Обстановка — как у людей небогатых, но с претензиями», — подумал Бальдер, кладя плащ и шляпу на диван. Тут он понял, что взгляд его снова стал насмешливым, и поспешил принять серьезный, задумчивый вид — вдруг за ним подсматривают? Повернув голову, опять увидел портрет подполковника и сказал себе: «Должно быть, энергичный был человек».

Кто-то завозился за дверью в соседнюю комнату, выскочила задвижка, с грохотом упав на пол, дверь резко распахнулась, и вошла дама лет пятидесяти, закутанная в фиолетовую шаль. Видимо, она была взволнована: лицо у нее раскраснелось, однако держалась она спокойно; седые волосы, коротко подстриженные сзади, гармонировали с решимостью и энергией, сверкавшими в ее глазах. Старческое увядание уже слегка коснулось нижней губы и немного выдвинутого подбородка, и это впечатление усиливалось двумя длинными морщинами, спускавшимися от висков к уголкам губ и ниже, к подбородку. Ее жесткий взгляд тотчас отыскал глаза Бальдера, но тот, прежде чем хозяйка дома успела сказать хоть слово, воскликнул:

— Вот так штука! Тут у вас все запоры сломаны!

Дама остановилась в двух шагах от молодого человека с видом оскорбленной примадонны, и Зулема, вошедшая вслед за ней, представила их друг другу:

— Инженер Бальдер, сеньора Сусана Лоайса.

Увидев, что хозяйка дома ограничилась поклоном, Бальдер спрятал руки в карманы и подумал: «Началась комедия».

Госпожа Лоайса устрашающе вопросила:

— Чему я обязана честью видеть вас, кабальеро?

Бальдер прежде всего подумал, что он не кабальеро и вовсе не претендует быть им. А еще его так и подмывало сообщить собеседнице, что слово «кабальеро» пробуждает в его памяти образ чистильщика ботинок, зазывающего прохожих с порога своей грязной будки; наконец он тряхнул головой, как бы преодолевая робость и готовясь встретить неумолимую судьбу лицом к лицу:

— Вам известно, сеньора, что я пришел просить вас разрешить мне поддерживать знакомство с вашей дочерью Ирене.

Сеньора даже вся вскинулась и прижала руки к груди:

— Но это ужасно! Просто ужасно! Как я могу разрешить моей дочери поддерживать знакомство с женатым человеком? Ведь вы женаты. Мне известно, что вы женаты.

Бальдер ответил простодушно:

— Сеньора… Согласитесь, что знакомство с женатым человеком — не самое страшное, что может случиться с молодой девушкой, — и перевел взгляд на свою приятельницу Зулему, как бы говоря: «Ну, вы довольны тем, как спокойно я держусь, по вашему совету?»

— Но это ужасно… ужасно…

Бальдер невозмутимо продолжал:

— Не вижу тут ничего ужасного. Впрочем, может, это и ужасно, но лишь до тех пор, пока не привыкнешь к этой мысли, а потом она такой ужасной и не кажется. Не говоря о том, что женатый человек может развестись. Разве не так?

Голос его звучал сладко и до невозможности вкрадчиво.

— Чтобы дочь подполковника Лоайсы вышла замуж за разведенного? Никогда… никогда… Мне легче видеть ее в гробу, — решительно и твердо заявила хозяйка дома, еще больше раскрасневшаяся.

И опять Бальдеру захотелось взять да и объяснить ей, что он пришел сюда не вести переговоры о своей вторичной женитьбе, а просить разрешения продолжать самое простое, невинное знакомство и что она подменяет один вопрос другим. В этот момент особа, которую госпожа Лоайса предпочитала «увидеть в гробу», но не замужем за разведенным, тихо вошла в комнату и, став у пианино, послала Бальдеру нежную улыбку.

Девушке было восемнадцать лет. В полутьме ее широкое лицо, резко очерченное тенями, походило на трагическую маску. Бальдер посмотрел на округлость ее бледных щек, которые он столько раз целовал, и почувствовал, как его насмешливость испаряется под горячими лучами карих, с зеленым оттенком глаз, придававших лицу ее сосредоточенное, кошачье выражение. Платье в коричневый горошек плотно обтягивало вполне развившуюся грудь, и донья Сусана, обернувшись к дочери, воскликнула:

— Вот она — негодница, которая обманывает свою мать!

На лбу у девушки пролегли три морщинки, словно три струны контрабаса, а ее мать взывала теперь к подруге дочери:

— Ах, Зулема… Зулема… Был бы жив подполковник Лоайса, он сумел бы навести порядок в этом доме! — И повторила: — Лучше мне увидеть ее в гробу, чем замужем за разведенным. Кстати… вы начали хлопотать о разводе?

— Нет еще, но собираюсь скоро начать, — и Бальдер умолк, восхищенно глядя на девушку, которая, облокотившись на крышку пианино, устремила на него проникновенный взгляд, взгляд женщины, знающей, каких радостей ждет от нее мужчина и чем он должен за них расплачиваться.

Как видно, хозяйка дома только и ждала от гостя этих слов, чтобы иметь повод вскричать:

— Нет, нет, нет! Моя дочь не выйдет замуж за разведенного. Это же курам на смех!

— Почему, сеньора? — спросила Зулема, которая присела на краешек дивана. — Не вы ли горячо одобряли сеньору Хуарес, когда она развелась?

— Это совсем другое дело, — ответила вдова подполковника. — Муж Лии Хуарес — грубый мужлан… Она правильно сделала, что выставила его. К тому же, мне-то беспокоиться нечего… Если Ирене не послушается меня, свое слово скажет военный министр.

Бальдер вытаращил глаза:

— А при чем тут военный министр?..

— Как это при чем? Он опекун девочки…

— Опекун?

— Конечно. Разве вам не известно, что военный министр — опекун всех несовершеннолетних сирот, детей офицеров?

Бальдер закусил губу, чтобы не расхохотаться, и подумал: «Если бы военный министр стал разбираться в бабьих плутнях, ни на что другое у него не осталось бы времени».

— Вопреки вашим словам, — заметил он с некоторой иронией, — я все-таки думаю, что, если бы вы не имели намерения разрешить мне продолжать знакомство с Ирене, вы не согласились бы меня принять. Какой смысл тогда имела бы наша встреча?

— Кабальеро, я приняла вас, чтобы просить вас забыть об этой обманщице, которая скрывает такие вещи от своей матери, а ваш любовный пыл обратить на законную жену.

— Я расстался с женой. К тому же, вы, очевидно, понимаете, что любовь я могу испытывать лишь к той особе, которая ее во мне пробуждает. Ваша дочь и я… — как бы это вам сказать — связаны самой судьбой, и с этим ничего не поделаешь. Вы, скорей всего, нас не понимаете… Но это не может существенно повлиять на наши отношения: разрешите вы или нет, я останусь с Ирене.

После такого заявления хозяйке дома оставалось лишь указать гостю на дверь или же прикрыть свое отступление ничего не значащими словами. Вдова подполковника избрала второй путь:

— Нет-нет, я никогда не разрешу моей дочери выйти замуж за разведенного.

Все молчали.

Бальдер подумал: «У старухи характер скрытный и крутой. Она не из щепетильных. Ведь кроме всего прочего, я же пришел сюда но о женитьбе говорить, а просить разрешения поддерживать знакомство с Ирене, это совсем не одно и то же». И он снова с любопытством принялся разглядывать лицо собеседницы: при скудном освещении впалые щеки, изрезанные глубокими морщинами, делали его похожим на глиняный барельеф.

— Но ваша позиция абсурдна, сеньора, — сказал он, лишь бы нарушить молчание.

А сам в это время думал: «Почтенная сеньора явно противоречит себе. Заявляет, что ей лучше увидеть дочь в гробу, чем замужем за мной, и в то же время ей до смерти хочется узнать, начал я хлопотать о разводе или нет. Даю голову на отсечение — эта почтенная вдова способна любого, кто ухаживает за ее дочерью, стащить за шиворот в отдел регистрации браков!»

Однако в присутствии Ирене вся его развязность и вся насмешливость словно испарились. Она стояла в полутьме, скрестив руки, и один вид ее возвращал Бальдера к мгновениям того странного блаженства, когда само наслаждение по странному противоречию превращалось в голубоватую атмосферу снежной страны, где все перспективы равно вероятны и одинаково блистательны. Зато старуха пробуждала в нем неоправданное раздражение.

Сеньора Лоайса продолжала:

— Какой бы ни была моя точка зрения, дочь обязана мне повиноваться.

— Вам придется заковать Ирене в цепи.

— Пусть эта девчонка попробует что-нибудь выкинуть. Пусть только посмеет. Она тогда узнает. Я заточу ее в монастырскую школу «Добрый Пастырь». И буду держать ее там до совершеннолетия. Я завтра же препоручу ее военному министру.

Искренне опечаленный, Бальдер сопротивлялся:

— Очень жаль, сеньора, если так. Ирене и я прекрасно бы поладили. Я очень люблю Ирене. Я ее люблю и вел себя с нею по-отечески. Очень жаль, что так все вышло.

— Что ж, в этом случае вы лишь исполнили долг благородного человека, — отрезала вдова.

Бальдер умолк. С его желаниями тут не считаются. Пусть он циник, но кто сказал, что циник не может влюбиться? Вот он и влюблен в Ирене. И он с грустью повторил:

— Я вел себя с ней по-отечески, как если бы она была моя родная дочь.

Ирене вперила в него внимательный взгляд и, видимо вспомнив его отнюдь не отеческие ласки, саркастически улыбнулась, как бы говоря ему. «А ты, милый, оказывается, бессовестный комедиант».

Бальдер продолжал:

— Когда мужчина моего возраста любит девушку, как отец (он сам не разбирал, где в нем кончается шут и начинается трагик), нельзя играть ни его, ни ее судьбой. Ирене и я отлично друг друга понимаем. Вы умудрены жизненным опытом и должны войти в наше положение. Его волнение помогало ему. — Нам судьбою назначено быть вместе. Мы любим друг друга. Сколько на свете мужчин, которые расторгли первый брак, чтобы потом жениться на женщине, которую любили по-настоящему! Разве преступление — любить? Нет. К тому же моя семейная жизнь не удалась. Я не люблю свою жену. Сейчас живу отдельно от нее. Мы с Ирене познакомились совершенно необычно, и наши отношения должны быть необычными. Что из того, что я женат? Какое это имеет значение? Да никакого. Сколько супружеских пар разводится ежегодно в каждой стране? Этого еще никто не подсчитал… Но цифра огромная. По-моему, в Соединенных Штатах, по статистике, пять процентов. Двое любят друг друга, и этим все сказано. Мы можем построить счастливый семейный очаг. Если вы воспротивитесь, сеньора, на вас ляжет ответственность за все, что случится. Вот именно… ответственность. Перед богом и людьми.

По мере того как Бальдер говорил, в нем росла и росла странная потребность насмехаться над собой и над теми, кто его слушал. Когда он произнес: «перед богом и людьми», его внутренний голос прошептал ему: «Бессовестный, ты же не на подмостках». Бальдер, не слушая его, продолжал:

— Что у вас за жизнь, сеньора! Будьте же благоразумны. Ирене любит меня. Я постоянно думаю о ней. О, если б вы знали, как мы познакомились! И вот теперь я говорю вам о моей любви и мне кажется, что вы меня понимаете, что вы осознаете все благородство моих чувств и вы их одобряете… да-да, сеньора… вы их одобряете и лишь из самолюбия, из предрассудка говорите мне «нет», тогда как ваше сердце говорит мне: «Да… да… будьте счастливы с женщиной, которую так горячо любите. Будьте счастливы, сын мой!»

Произнося эту речь, Бальдер думал: «Чем глупее я им покажусь, тем лучше».

К тому же вдова подполковника, возможно, замечала, что в ее собеседнике сменяют друг друга искренний человек и комедиант, потому что она покачала головой и, нервно теребя фиолетовую бахрому шали, сказала:

— Все, что вы говорите, — очень мило, только вам нужно сначала стать свободным человеком. То, что вы предлагаете, — неприемлемо. Вы хотите жить с женой и ходить в женихах. Нет, нет и нет.

— А если я разведусь?

— Это другое дело. Не знаю. Надо будет подумать. Впрочем, нет. Нет. Моя дочь не может выйти замуж за разведенного. Пересудов не оберешься. Да я вовсе и не тороплюсь выдать моих дочерей замуж. Им хорошо в родном доме, рядом с матерью. А вы продолжаете жить с вашей женой?

— Нет, я уже говорил вам, что расстался с ней. Мы друг друга не понимаем. И, что самое страшное, никогда не поймем.

— Почему же не разойтись раз и навсегда? Бог ты мой! Я с моим характером и десяти минут но прожила бы с человеком, который мне не по душе.

— Да, лучше всего развестись. Я собираюсь в скором времени возбудить дело о разводе.

Разговор становился вялым. Не таким ярким стало сияние дня в патио. Бальдер почувствовал прохладу, он по-прежнему оставался на ногах. Дважды отказался сесть. Ему казалось, что, двигаясь, он лучше владеет собой. Ирене молчала. Скрестив руки и прислонившись к пианино, смотрела на Бальдера долгим кошачьим взглядом. Другая молодая женщина, стоявшая рядом, пошепталась с ней и вдруг сказала:

— Может, Ирене сыграла бы нам что-нибудь?

— Нет, нет, не надо играть, — возразила хозяйка. — Уже поздно.

— Так как же, сеньора… ваше последнее слово…

— Нет, решительно и бесповоротно — нет. Пока вы не свободны, о продолжении знакомства с Ирене не может быть и речи. К тому же она еще очень молода… ей надо учиться…

— А разве, встречаясь со мной, она не может учиться?

— Пусть сначала закончит курс. А там посмотрим.

Молодая женщина разразилась восклицаниями в стиле дешевой кинодрамы:

— Каким счастливым будет тот день, когда они поженятся! Я уже вижу, как Ирене в подвенечном платье входит с ним об руку в церковь.

Бальдер усмехнулся про себя: «Да она просто дура. Ей и невдомек, что она предлагает совершить святотатство. Церковь не признает развода, смотри каноны пятый, шестой и восьмой Тридентского собора». А вслух сказал:

— Церковь не признает развода, сеньора. Единственное разделение супругов, допускаемое каноническим правом, — quatthorum et abitationes, то есть разделение комнат внутри дома…

Ирене впилась кошачьим взглядом в зрачки Бальдера, будто бы хотела сказать: «Этому бессовестному мало того, что он просит моей руки, будучи женат, он еще возмущается даже мыслью о церковном браке. Ничего, он у нас еще попляшет».

— Это все поповские штучки, — решительно заявила молодая женщина.

— Моя дочь выйдет не за того, кого им будет угодно одобрить, а за того, кого я для нее выберу сама.

— Священники проповедуют одно, а сами делают совсем другое.

— Мне-то вы о них не рассказывайте, я знавала всяких капелланов в полку, им только и не хватало, что… Покойный муж рассказывал мне об этом…

Разговор принимал семейный характер. Вдова все настаивала, чтобы Бальдер сел. А Эстанислао как будто впитывал в себя сумрак, опускавшийся на патио. Он достиг опасной высоты. И понимал, что надо уйти, не получив определенного ответа. Они недалекие люди. Его, скорей всего, приняли за дурака. Он частенько производил именно такое впечатление на тех, кому не под силу было уяснить себе его недоверчивую натуру. И он взялся за плащ:

— Сеньора, позвольте мне удалиться. Очень рад был с вами познакомиться. Я горжусь тем, что у женщины, которую я люблю, такая безупречная мать. Сомнения ваши мне понятны, и меня они не обескураживают. Когда вы узнаете меня по-настоящему, вы меня полюбите, и тогда я буду счастлив назвать вас мамой. Сеньора, с нынешнего дня я буду вашим покорнейшим слугой. Ваше слово для меня теперь закон.

Вдова протянула ему руку, взволнованно пробормотав: «К вашим услугам, кабальеро», и Бальдер покинул гостиную. Его провожала Ирене, а Зулема осталась, и девушка, беря его под руку, говорила:

— Ну вот, видишь? Мама очень добрая. Я боялась, что она с тобой обойдется круто, но ты произвел на нее хорошее впечатление. Я все понимаю, дорогой. Потерпи немного. Мы будем счастливы, очень счастливы. Вот увидишь.

От нее словно исходил жар, воспламенявший его.

Окончательно побежденный, Бальдер пробормотал:

— Не знаю, чего я достиг. Единственное… единственная моя правда в том, что я тебя люблю…

— О да, я знаю… я знаю…

На галерее их догнала Зулема:

— Эстанислао… скажите мне спасибо. Я ее уговорила. Она разрешила вам переписываться.

Бальдер склонил голову в знак благодарности, а сам в это время думал: «Не пройдет и трех месяцев, как я буду ночевать в этом доме. Я не ошибся: для них я — простая душа».

— О чем ты думаешь, дорогой?..

— Мы завтра увидимся?..

Вмешалась Зулема:

— Ну конечно… приходите вечером ужинать.

— Хорошо… Значит, увидимся в три.

Ему трудно было расстаться с Ирене, выпустить ее руки из своих. Зулема отвернулась, и Бальдер почувствовал, как его поцелуй тает на горячих губах Ирене, словно капля воды на раскаленном утюге. И сказал себе: «Теперь сомнений нет. Я ступил на долгий и сумрачный путь».

 

ГЛАВА ПЕРВАЯ

 

Предыстория необыкновенного события

ак-то летним днем 1927 года некий молодой человек нервно прохаживался по перрону вокзала Ретиро вдоль стены, отгораживающей платформу номер один от городской улицы.

Он был погружен в свои мысли и чем-то взволнован. Внезапно остановился и с удивлением обвел взглядом стены, переходившие вверху в решетчатые стальные своды. Дневной свет тускнел в стеклах, пожелтевших от паровозного дыма, словно от никотина.

Неизвестно откуда, доносились резкие, неприятные звуки. Где-то беспрестанно чмокал насос. Глухие удары сбрасываемых на перрон тюков чередовались с сухим лязганьем буферов, а небо над хитросплетением стальных балок принимало горчичный оттенок.

Молодой человек продолжал нервно расхаживать взад-вперед. Когда впоследствии он попытался уяснить себе, что же привело его сюда, он ничего не мог вспомнить. С ним случилось что-то крайне досадное, но в чем было дело — начисто вылетело у него из головы после того происшествия, о котором сейчас пойдет речь.

Вид у молодого человека был довольно неприглядный. Изрядно помятый серый костюм сидел на нем кое-как. Впечатление неухоженности усиливалось еще оттого, что носки его ботинок задрались кверху, а волосы на висках и на затылке не были подправлены — верный знак того, что молодой человек бреется сам. К тому же он немного сутулился, и этот недостаток еще более подчеркивал то невыгодное впечатление, которое создавал весь облик молодого человека.

Он ходил взад-вперед, словно пытаясь разрядить нервное напряжение, от которого лицо его казалось даже энергичным. По временам он, как будто забывая о своей задаче, с любопытством наблюдал за окружавшим его здесь непрерывным движением.

Ушел поезд, сразу же за вокзалом завернув за дом с красной черепичной крышей. Молодой человек проводил его взглядом, как бы желая удостовериться, туда ли он идет, куда нужно.

Семафоры вдали казались ему застывшими орудиями пыток.

Молодой человек словно и не слыхал шума и грохота, возникавших снова и снова. Он смотрел, как приходили и уходили электропоезда, но неподвижность его взгляда указывала на то, что мысленным взором он исследует глубины своего собственного «я».

И вот, подняв глаза, он вдруг увидел, что на него пристально смотрит какая-то девушка. Школьница. Белая шляпа с широкими полями оттеняла бледный лоб и вьющиеся локоны, падавшие по обе стороны ее довольно широкого лица, а глаза у нее были карие с зелеными искорками, что придавало им необычное — «кошачье», как определил потом Бальдер, — выражение.

Эстанислао смерил ее взглядом, пожал плечами и пошел дальше. Но, когда он повернул обратно, девушка по-прежнему стояла неподвижно, придерживая у колен папку для нот, висевшую на ремне через плечо, и разглядывала его совершенно невозмутимо.

Бальдер подумал, наморщив лоб: «Странная девица!»

Теперь он ходил взад-вперед, охваченный чувством, похожим на тревогу. Старался не смотреть в ту сторону, где стояла девушка, но все равно чувствовал на себе ее пристальный взгляд. Рассердившись, Бальдер вдруг остановился в двух-трех метрах от нее и принялся разглядывать ее в упор, ожидая, что она опустит глаза. Но девушка взгляда не отвела, и Бальдеру в конце концов надоело это занятие — он повернулся на каблуках и пошел прочь. Должно быть, как раз в тот момент он и забыл, почему оказался на платформе номер один вокзала Ретиро.

Школьница своей позы не изменила. Прислонившись к стене, спокойным взглядом следила за нервными метаниями Бальдера. Эстанислао опешил. Любая женщина тотчас отводит глаза, когда на нее уставится молодой человек, если только в эту минуту в ней не происходит какого-либо психического процесса, не поддающегося объяснению. Даже внезапно возникшее влечение контролируется сдерживающими центрами и не объясняет подобного отсутствия стыдливости — загадочного эмоционального состояния, понятного лишь тому, кто сам его испытывает.

Бальдер еще больше забеспокоился. Не знал, что и подумать. Во взгляде девушки была неподвижность, характерная для сомнамбул. Она смотрела на него так, будто он ее загипнотизировал. Ни малейшего признака смущения или робости, естественных для женщины в присутствии мужчины, который ей нравится.

Эстанислао продолжал шагать, чтобы скрыть свое смятение.

За пределами застекленного свода платформа, залитая солнцем, горела, как медная полоса. Звякнул колокол, проревела сирена, и у платформы под лязганье сцеплений и скрежет тормозов остановился электропоезд. Из дверей плотным потоком потекли люди. Мягко шаркали по асфальту подошвы, в руках мелькали свертки и цветы. Гранитолевые сумки под кожу били по ногам, между взрослыми пробирались мальчишки в альпаргатах. Вдруг раздался звук, похожий на удар бича, и позади электрички взлетел белый султан пара, сразу заполнивший пространство под сводом. Потом послышалось фырканье, все чаще и чаще — но другому пути шел паровоз.

Бальдер оглянулся. Девушки на прежнем месте не было. Он с беспокойством повернулся к поезду и сейчас же увидел ее: из темного квадрата вагонного окна она смотрела на него своим долгим непроницаемым взглядом.

Как бы против воли он вошел в вагон. Школьница сидела одна в небольшом, крайнем купе. Жалюзи, поднятые до половины, обитые кожей сиденья, одно против другого, и царивший в вагоне полумрак создавали впечатление, что он очутился в каюте трансатлантического лайнера.

Ирене спокойно повернула голову. Какая-то сила сверкающей волной взметнула Бальдера в заоблачную высь. Встревоженный, он сел против нее, но взгляд девушки так быстро испепелил его волю, что он забыл обо всех приличиях, нагнулся к юной попутчице и, взяв ее за подбородок, воскликнул:

— Какое чудесное приключение, дитя мое!

К счастью, других пассажиров рядом с ними не было, и она, вместо того чтобы уклониться от его ласки, улыбнулась ему. Ее доверчивость казалась безграничной.

Бальдер сел с ней рядом, взял ее за руку и, глядя ей в глаза с бесконечной нежностью, спросил:

— Далеко едете?

— В Тигре.

— О, я провожу вас… конечно же, провожу, — и, не в силах сдержаться, оправдывая себя «чистотой намерений», принялся ласкать ее локоны, падавшие на плечи.

Вдруг заскрипели вагонные тележки, усилилась дрожь моторов, качнулись на сиденьях пассажиры, в окно ворвался свежий воздух, и в купе посветлело — поезд вышел из-под сводов вокзала в солнечное сиянье.

Стремительный перестук колес умножал эйфорию и упоение Бальдера.

Мелькали мосты, семафоры, грохотали на стрелках колеса, несколько мгновений от поезда не отставал паровоз на соседнем пути, раздалась вширь желтая полоса насыпи у пакгаузов, тотчас исчезнувших за вереницами серых товарных вагонов. Мимо понеслись красные или залитые гудроном двухскатные крыши. Зеленый край насыпи описывал дугу рядом с рельсами, поднимаясь все выше и выше. Ветер врывался в окно, мелькнул путепровод, и за бугристым берегом открылась медно-красная гладь реки. Вдали белели треугольные паруса. Внезапно медная лента прервалась зеленой полосой — проехали аллею, проходившую перпендикулярно к реке.

У Бальдера было такое ощущение, будто он преступил границы реального мира. Теперь он двигался в ином пространстве, где возможен и разумен любой поступок. Здесь разрешается подойти к незнакомой девушке и взять ее за подбородок — что может быть нелепее! — и она не сочтет это неуважительным, а у тебя самого не возникнет при этом никаких сластолюбивых помыслов.

Они разговаривали, но слова их тонули в апокалипсическом грохоте решетчатых железных мостов, через которые проносился поезд. Зеленые купы высоких деревьев отражались в зрачках Ирене. Казалось, поезд стремительно скользит на невиданной высоте. Внизу, в просветах между деревьями, они различали коричневые квадраты теннисных кортов, на повороте показалась и тут же исчезла кавалькада, а река вдали казалась полоской меди, гофрированной по прихоти ветра.

— О, если бы жизнь всегда была такой, всегда такой! — воскликнул Бальдер, сжимая руки девушки. — Сколько вам лет, дитя мое?

— Шестнадцать.

Оба замолчали, озадаченные собственным счастьем.

Мчавшийся поезд заражал их своей стремительностью и мощью, и слова им были не нужны. Стайка птиц поднялась с насыпи и полетела рядом, над самой землей; поливали из шланга баскетбольную площадку; вилась проселочная дорога меж зеленых деревьев с кривыми черными стволами. Ирене и Бальдер улыбались. Откуда-то неожиданно вынырнула улица предместья, и мощенную камнем дорогу закрыли серые глыбы брандмауэров, проносившиеся в двух метрах от окон поезда. Открывались дворы, провисшие под тяжестью белья веревки, служанки с голыми руками, мывшие окна.

Впоследствии он скажет:

— Я сидел рядом с Ирене, ощущая удивительный покой, будто знал ее еще в той, другой жизни.

Эстанислао не помнил, о чем они говорили во время поездки, которая продолжалась полчаса. Впрочем, ему было неважно, что именно они говорили. Подлинное его счастье заключалось в самом присутствии этого удивительного существа, пробуждавшего в нем ощущение красоты, которое оживило его иссушенную душу. Ирене пребывала все в том же восторженном самозабвении и глядела на него так бесхитростно и наивно, что его пробирала дрожь, и он лишь повторял:

— О, сестричка, моя, сестричка!

Поезд остановился; глянув в окно, они увидели улицу и два ряда кривых деревьев. Торговка фруктами сидела возле своих корзин, уткнув нос в раскрытую газету; улицу перешла дама в розовом платье; в кафе на углу несколько мужчин под тентом, за желтыми металлическими столиками, пили пиво.

Свисток. Поезд тронулся и пошел, рывками наращивая скорость, косые улицы исчезли, сменившись безлюдьем глухих задних стен. Уходил в небо красный газогенератор, опоясанный балюстрадой; здесь была рабочая окраина пригородного поселка — небольшие домики вокруг высоких труб с металлическими лестницами. Поезд быстро бежал по рельсам, и проносившиеся мимо картины сменяли друг друга, как страницы быстро листаемой книги. Мелькали задние дворы с пышными смоковницами, за проволочным ограждением ватага ребятишек бежала к костру, горький дым его стлался далеко по земле.

За кожевенным заводом, под навесом которого виднелись рамы и натянутые на них кожи, протекал грязный ручей Медрано. Булыжные мостовые сменились асфальтированными дорогами, затем появились полоски свободной земли; резко расширилось, заполонив равнину, зеленое поле. В синеве неба у горизонта торчали три высоченные колокольни с пирамидальными просветами наверху.

Бальдер замер рядом с девушкой, впитывая в себя пейзаж. Все его существо тонуло в неведомом блаженстве. С другой женщиной, возможно, он вел бы себя иначе, но эта шестнадцатилетняя девочка, так простодушно и неотрывно глядевшая ему в глаза, вместо того чтобы пробуждать в нем чувственность, усыпляла ее, погружая в такое сладкое забытье, которое он не променял бы ни на какие порывы страсти. В Ирене он видел не женщину, а свою воплощенную тайную мечту. Девушка представлялась ему неземным созданием, и этого фантастического предположения было достаточно, чтобы душу его переполнили высокие чувства и благородные порывы.

Он сам удивился, насколько ясным представилось ему его состояние, и сказал:

— О, если б ты знала… Тебя не смущает, что я говорю с тобой на «ты»?.. Мне это кажется таким естественным!..

Она с улыбкой опустила ресницы в знак того, что разрешает говорить с собой на «ты».

— Сколько раз я мечтал о подобной встрече! Да, сестричка, именно о такой… Ну да, конечно… не смейся… я понимал, прекрасно понимал, что мечта эта глупая, неосуществимая, по крайней мере здесь, в Буэнос-Айресе. А судьба взяла и осуществила мою мечту, причем именно так, как я втайне желал… Знаешь, что я тебе скажу? Ты не будешь надо мной смеяться?.. Нет? Так вот, я верю, что существуют демоны, которые при определенных обстоятельствах помогают человеку…

— Вы — студент…

— Нет… я инженер… Но разве для нас это не все равно?.. Я давно уже думаю, что существуют демоны, не такие, какими их представляют себе в народе — с рогами и пахнущие серой, — а вроде невидимых сил, понимаешь? Они вдруг обращают внимание на какого-нибудь человека и говорят себе: «Какой он симпатичный, надо ему помочь…» И помогают.

Ирене слушала его с улыбкой.

Он умолк и страстно поцеловал ей руку; девушка не противилась. Потом глянул в небо. В эти минуты ему казалось, будто перед ним открыты двери рая. Человек нередко верит, что ему подвластна бесконечность.

Нежное создание продолжало сидеть в углу, облокотившись на столик, убаюканное собственным очарованием, которое Бальдер впитывал всем своим существом.

Он немного отстранился от девушки и стал удивленно ее разглядывать, будто увидел в первый раз:

— Но как ты хороша! Как хороша! — воскликнул он и, взяв ее локон, поднес к губам.

На его небосклоне засияла новая заря, и он был так счастлив, что уже не замечал ни движения поезда, ни мелькания пейзажей. Не в силах сдержать восторга, он снова воскликнул:

— О, если бы жизнь была для всех такой же!.. Правда?.. Прости, может, тебе неприятно?.. И скажи: я не утомил тебя моими речами?

— Нет, мне очень нравится, как вы говорите… Говорите… У вас так красиво выходит…

— Клянусь, мне кажется совершенно естественным, что я говорю тебе «ты», ласкаю твои волосы. Именно так. Рядом с тобой мне хочется быть чистым и доверчивым, как зверек. Если бы ты сейчас позвала меня в дальний путь, я пошел бы за тобой, не спросив, куда мы идем и на что будем жить.

Бальдер не лгал. Рядом с этой девушкой законы эгоизма теряли для него силу. Опьяненный переполнявшим его счастьем, он перелетал через все препятствия, стремясь к беспредельным далям.

— О, если бы жизнь для всех была такой… такой… такой…

Время от времени он отрывал взор от девушки, закрывал глаза и упивался блаженством, которое заливало его, как свет с полей, проникавший в купе. Он уже понял, что полюбил ее навсегда, полюбил именно за это сказочное тихое блаженство, которое источал ее чистый взгляд, пробивавшийся сквозь полусомкнутые ресницы, как в ненастные дни сквозь тучи пробивается солнце.

— Ты не земная женщина… нет… Ты — маленькая волшебница, которая оказала мне милость, явившись в зримом образе школьницы с нотными тетрадками, оказала милость мне одному и на один только день…

И в порыве чувств он схватил и крепко сжал ее руку, будто заключил с ней договор, пункты которого не было надобности оглашать.

— Вам нравится этот пейзаж?

— Да… и вон там тоже очень красиво…

За аккуратными, ухоженными садами потянулись черепичные крыши; красная река на горизонте вставала стеной, и на ее фоне, словно горная цепь, четко вырисовывались вершины эвкалиптов, по мере приближения к ним они вырастали и обретали объемность; снова пошли плантации сахарного тростника, стебли перекрещивались, будто остовы палаток; несколько минут плантации все ширились, потом сошли на нет, перейдя в ряд расчищенных полос, заканчивавшийся изгородью из проволочной сетки, за которой стоял дом с обмазанными гудроном стенами.

Бальдер вдруг взял девушку за руку повыше локтя, потом отпустил и, почти не глядя на нее, пробормотал:

— Возможно, ты мне не веришь… я лучше буду на «вы»… возможно вы мне не верите… но я ждал такой встречи еще в той, другой жизни. Конечно, может, другой жизни и нет, но если ее нет, то почему у меня возникают такие странные мысли? Вам они не кажутся странными? Ну вот… теперь мне снова хочется говорить вам «ты». Скажи, тебе не кажется странным, когда человек, изучавший высшую математику, ждет, надеется, даже верит, что в один прекрасный день на улице, в поезде или еще где-нибудь встретится с женщиной, они посмотрят друг на друга и воскликнут: «О, любовь моя!»? Откуда это, Ирене? Можешь ты сказать мне, милая девочка, откуда взялась у меня такая вера?

Вопрос возник из почти болезненного ощущения переполнявшего Бальдера блаженства.

Он продолжал:

— Я знаю, что, обращаясь к тебе на «ты», нарушаю общепринятые правила поведения. Существуют определенные условности, приличия, а я только и делаю, что нарушаю их. Почему? Наверное, из потребности выразить тебе мое внутреннее ликование… Ведь перед тобой мне хочется выглядеть маленьким счастливым зверьком… вот именно, Ирене: маленьким зверьком, который счастлив оттого, что нашел свое божество.

И, взяв ее руки, он принялся целовать их. Теплота ее кожи жгла его, как пламя горна.

Она посмотрела на него растроганно, затем перевела взгляд на пейзаж за окном, своим безмятежным покоем гармонировавший с идеалом легкой, благодатной жизни, который, быть может, рисовался каждому из них.

Среди зарослей ивняка бежал берег реки — две параллельные полоски: серебристая и медная, та, что ближе к воде.

Мелькали дворы, галереи, побеленные известью. Красные станционные здания эхом умножали металлический грохот поезда, проносившегося без остановки мимо. Порывом ветра ударял встречный поезд, и на несколько мгновений перестук их колес переходил в бурную какофонию, и в купе становилось сумрачно.

Бальдер глядел на девушку с бесконечной благодарностью. Осторожно лаская ее волосы, словно боясь сломать что-то хрупкое, он любовался нежной, шелковистой кожей ее лица и бездонной глубиной глаз, которые временами казались серыми, а на самом деле в них лучами расходились карие и зеленые полосы.

Ирене спокойно и доверчиво принимала знаки его восхищения. Она глядела на него, и ее улыбка все сильней подавляла его чувственность, которая исчезла в темном и мучительном водовороте, отдаваясь болью, словно глубокая рана.

Девушка, возможно, не осознавала стремительных превращений в эгоистической натуре своего спутника, но чувствовала, что «ничего дурного» с его стороны можно не опасаться.

Женская самозащита заключается в угадывании зла, которое может причинить мужчина. Чем острее предчувствие зла, тем упорнее подсознательное сопротивление женщины, тем больше ее недоверие к мужскому вниманию.

Ирене знала, что Бальдер не навлечет на нее беды, потому и была так доверчива. Чувства ее не были насторожены, потому она и не сопротивлялась.

Отметим попутно любопытное явление: если в девушке стыдливость молчала, то и у Бальдера чувственность была настолько подавлена, что он, можно сказать, вовсе позабыл о ней. Она никак не защищалась от его ласк, и в нем эти ласки не вызывали вожделения. Бальдер снова не смог сдержать восторга:

— Поверьте… я сейчас счастливее дикаря, которому подарили кремневое ружье!

Он стал смотреть в окно, чтобы утишить волнение. Чувствовал, что она за ним наблюдает, но продолжал смотреть на мельницы, которые мелькали все чаще. Лопасти из оцинкованной жести крутились под ветром. Электричка остановилась. Несколько пассажиров сбежали с платформы по лестнице с деревянными ступенями. Раздался свисток, и они снова поехали.

Навстречу выплыл примыкающий к станционным постройкам, обшарпанный трехэтажный дом с балконами, за ним потянулись кокетливые виллы. Парусиновые тенты у стены, выходящей в патио, или над стеклами входной двери создавали представление о тенистой прохладе комнат. Один за другим уносились назад тихие поселки. На дороге землекопы, согнувшись, крошили лопатами голубую глину. Вдали показалась стеклянная крыша оранжереи, под которой растения отливали всеми оттенками зеленого цвета. Двухцветные виллы: то красный низ с желтым верхом, то бельэтаж цвета бордо на белом цоколе. Перед магазином стояло несколько запыленных лакированных автомобилей, трое мужчин в пижамных куртках о чем-то беседовали возле витрины с надписью золотыми буквами.

— В каком классе вы по музыке?..

— В пятом…

— О! Значит, вы пай-девочка… простите, в пятом?.. Так вы почти учительница музыки… Но скажите, я вам нравлюсь?

— Да, вы…

— В самом деле?..

— Да, таких, как вы, я никогда еще не встречала…

— Вы к тому же еще и добры! Послушайте… Если я взял на себя смелость приласкать вас, то лишь потому, что встретил в вас то, что принадлежит мне по праву после стольких лет ожидания и тревоги. О, если б вы знали, как я жил! Для меня чудовищным было бы не приласкать тебя, не целовать твои руки, твои милые локоны. Я смотрю на тебя как на вновь обретенное сокровище. Если бы Адам после изгнания из рая, смог бы туда однажды вернуться, я уверен, он ласкал бы деревья, которые так любил и которых был лишен, с такой же нежностью, с какой я глажу теперь твои руки. И если тебе кажется сейчас, что я умею хорошо говорить, ты этому не верь. Я так никогда не говорю. Скорей всего, мне помогает волнение, вообще-то я человек молчаливый, но вот рядом с тобой мне хочется говорить… говорить… Нет таких слов, которые были бы достаточно прекрасны, когда я говорю о тебе.

— Вам многие девушки нравились?..

— Да… я знал многих женщин… вы не первая… Но, понимаете… даже в лучших из них я открывал такие черты… не могу сказать, какие именно, но только все мои чувства тут же увядали. Знаете, мне стыдно говорить вам такие вещи… Те женщины, как бы это сказать, лишь пробуждали во мне чувственность. Вы — другое дело. Мне кажется, что я знаю вас давным-давно.

И в самом деле, Ирене настолько гармонично вошла в созвучие его мыслей, что, возможно, как раз поэтому не пробуждала в нем никаких низменных желаний. Он плавал в горячем свете ее глаз, как губка в волнах тропического моря. Ее спокойная нежность пропитывала его мужское «я», и он плыл по воле волн. Наверное, именно так мать укачивает на руках ребенка. И он пробовал объясниться:

— Понимаете, почему я целовал вам руки? Потому что это символ подчинения, покорности. Я ласкал ваши волосы в знак обожания и страха, страха сломать что-то очень хрупкое, а то, что я взял вас за подбородок, означает отеческую радость, ибо только отец, душа которого чиста от дурных мыслей, может вот так ласково и нежно взять за подбородок свою дочь.

Он упивался дурманом собственных слов. Глаза его сверкали. В ясной дали солнечного дня, за горизонтом, смещавшимся навстречу поезду, он не мог отыскать слов, которые выразили бы его преданность, всю глубину его самоотречения. Ему хотелось, как верному псу, растянуться у ног девушки. Или просить, чтобы она разрешила ему поклоняться ей, уткнувшись лицом в ее колени. Она пробуждала в нем странные порывы, удивительные при той доле цинизма, которая жила в его душе. Как могла сочетаться эта вдруг пробудившаяся наивность с его опытом мужчины, который не первый год женат? Но в эти минуты Бальдер начисто забыл о своей жене. Он был один на свете, он отрекся от всех, он мчался в неведомое и с удивлением замечал, что бегущий навстречу пейзаж усиливает это настроение. Снова потянулись кварталы бедноты. Из окна вагона они видели живую стену подстриженных кустов бирючины, окаймлявших пути с обеих сторон. Подальше вздымались сосны и эвкалипты. На повороте желтое солнечное пятно упало на белый шелк платья Ирене, и Бальдер подумал: «А ведь она женщина… у нее все, как и у других женщин».

Эта мысль показалась ему нелепой, и одновременно на него нахлынули противоречивые чувства. Он сомневался сейчас в своем счастье, не верил в свое право на такое счастье.

Поезд остановился в Виктории. Как летит время! Небесно-голубые и белые рекламные плакаты по всему фасаду вокзала. Двое мужчин, прислонившись спиной к железным шторам магазина, смотрят на выгон для лошадей. Уходит вдаль косая улочка, и в самом ее начале висит красно-синяя афиша какого-то фильма.

Две старухи прошли по тротуару, прикрываясь черным зонтиком; зашипел сжатый воздух в тормозных колодках, и снова потянулись глухие задние стены домов, садики, жарящиеся на солнце, и узкая тенистая улица, мощенная брусчаткой, которая поднималась к горизонту, и казалось, будто ведет она в город, расположенный очень высоко над уровнем моря.

Они подъезжали к Сан-Фернандо.

Ирене сказала:

— В четверг я снова приеду. Ждите меня на том же месте, где мы встретились сегодня. А сейчас уходите: может увидеть кто-нибудь из знакомых.

Бальдер прошептал что-то ей на ухо. Она мгновение поколебалась, потом сказала:

— Хорошо, буду ждать вас завтра, в восемь вечера. Я выйду к калитке.

Она подала ему руку. Бальдер поднялся. Постояв в нерешительности несколько мгновений, перешел в другой вагон и, когда уселся, увидел в окне две красные башни-водокачки над ломаной линией балюстрад и крыш.

Старые кирпичные стены чередовались с небольшими выгонами. По временам какая-нибудь высокая оцинкованная крыша закрывала перспективу немощеных улочек, изрытых колесами телег; эти улочки уходили в поля и терялись среди торчащих стеблей сахарного тростника. Обмахивались хвостами привязанные к столбу лошади. Вагон наклонился влево, потом выпрямился, и Бальдер увидел барки, на юте у них белела парусина.

Он вышел на платформу. Дрожали ноги. Ирене, слегка опустив одно плечо, шла впереди, и в ее походке сквозило какое-то ленивое сладострастие.

К Бальдеру направился извозчик, но он сделал знак, что не поедет. На глаза ему попалась деревянная вывеска, выкрашенная в ярко-синий цвет. Ирене шла метрах в двадцати перед ним. На тротуар падали резные тени акаций, лавочники с засученными рукавами стояли в дверях своих лавок и глядели на Ирене и Бальдера. С некоторыми Ирене здоровалась.

«Она давно живет в этом городке», — подумал Бальдер.

Новые впечатления быстро сменяли друг друга. С интересом заглядывал он внутрь магазинов, прохладный полумрак которых так и манил зайти. Коротко подстриженные продавцы разворачивали штуки материи перед дамами в шляпах, сидевшими у прилавка. Опять ему показалось, что он где-то далеко-далеко, в каком-то городе, расположенном очень высоко над уровнем моря.

Ирене обернулась, чтобы взглянуть на него, он поблагодарил ее улыбкой, а двое усатых мужчин унылого вида, о чем-то беседовавшие возле конторы, замолчали и принялись бесцеремонно его разглядывать. Бальдер примечал всякие мелочи, отличавшие этот провинциальный городок от столицы.

Вот приземистое здание лавки, весь фасад увешан белыми пыльниками, серыми брюками и розовыми блузками. Из табачной лавки доносятся сердитые голоса спорящих. Ирене свернула на улицу Монтес-де-Ока, бросив через плечо мимолетный взгляд и убедившись, что Бальдер идет за ней.

Улочка, мощенная брусчаткой, тянулась среди довольна высоких глинобитных стен и каменных домов, на окнах которых жалюзи были опущены до конца. Из некоторых только что политых патио доносился смешанный запах мокрого кирпича и цветущей душицы, где-то вдали звучала по радио баюкающая музыка, сквозь которую время от времени прорывалось пение петуха.

Ирене свернула в северную часть городка.

Широкая улица, мощенная диабазом, вздымалась к небу; по бокам ее стояли высокие телеграфные столбы, выкрашенные в серый цвет; ближе к домам тротуары были выложены мозаичной плиткой, а дальше — до гранитного поребрика — тянулся газон. Ирене повернула голову и, слегка помахав поднятой рукой, вошла в калитку дома с садиком, отгороженным чугунной решеткой, возле которого стоял другой дом — с балконами на улицу.

Бальдер минуту постоял на углу в полной нерешительности. Какие-то ребятишки, сидевшие на пороге одной из лавок, наблюдали за ним. Он медленно двинулся дальше, и сердцем его овладел безмерный покой тихого городка.

Видно было, что он идет по оживленной торговой улице.

Портные сидели, скрестив ноги по-турецки, за порогом своих мастерских и шили что-то черное; портал с аркой и решетчатой железной дверью вел в патио, выложенной красной плиткой, — не то гостиница, не то торговый дом; откуда-то доносился запах свежеиспеченного хлеба.

Босая девчонка, черномазая и толстая, пробежала, оглушительно свистнув; фасады невысоких домов были выкрашены в розовый, кремовый или голубой цвет, а все деревянные двери, подгнившие от непогоды, были покрыты красным или коричневым лаком. Порыв ветра принес запах тухлой воды, и Бальдер высморкался.

Под окнами магазина на углу были небольшие балкончики, изъеденные ржавчиной, из-под поднятых соломенных штор виднелись полированные полки и мелкая черепица крыши, поддерживаемой толстыми сосновыми балками.

На газоне, занимавшем часть тротуара, стояло несколько пустых бочек, на них были навалены пустые коробки. Ветер шевелил листья на деревьях и уголки рекламных объявлений, отклеившиеся от облупленных стен. Электрический фонарь в фарфоровом плафоне, на котором черными буквами было написано: «Механическая мастерская», качался перед дверью с небольшой боковой витриной. Бальдер, почувствовав, что страшно устал, завернул за угол и вошел в первое попавшееся кафе.

Заведение размещалось в просторном зале, пол был выложен черно-белой плиткой, а деревянный потолок выкрашен в свинцовый цвет. Стены были отделаны желтыми в красную крапинку панелями с фиолетовыми ромбами посередине. Черный цоколь и белый фриз прерывались зарешеченным окном, за которым виднелась крыша курятника.

Бальдер подумал: «Сейчас она, должно быть, пьет кофе с молоком».

Необычная истома разлилась по его телу. Он расплатился. К станции подошел поезд. Бальдер бегом бросился через улицу; поезд уже тронулся, но он успел вскочить на подножку последней площадки. Плюхнулся на место у окна и закрыл глаза.

Его счастье, зыбкое, как туманный пейзаж, располагало к глубокому сну. И он уснул.

 

Огонь гаснет

альдер вернулся в Тигре на следующий день. Проходя мимо дома с чугунной решеткой, в тени подъезда увидел даму в черном, которая смотрела в сторону — видимо, кого-то ждала. Хоть он и не замедлил шага, но успел все же заметить контраст между седыми волосами и дерзким взглядом живых черных глаз.

Это впечатление почти сразу же исчезло из его памяти. Но впоследствии он о нем вспомнил.

Разочарованный тем, что не встретил Ирене, он решил не привлекать внимания соседей и уехал в Буэнос-Айрес.

Предположил, что увлечение девушки было скоротечным и на другой день прошло; Ирене, как видно, одумалась, а то и просто побоялась продолжать вчерашнее приключение. Себя он упрекнул в излишнем простодушии, однако в четверг, отправляясь на вокзал Ретиро, снова разволновался и уже не вспоминал о своих мрачных предположениях. С трепещущим сердцем поднялся он на платформу номер один, и остекленный стальной купол показался ему ангаром дирижабля.

У стены, на отшибе, прогуливался чистильщик ботинок со своей метелочкой из перьев, двое или трое рабочих в замасленных комбинезонах возились с гидравлическими амортизаторами тупика, похожими на никелированные артиллерийские орудия; продавец сладостей ковырял в носу, стоя у своего лотка.

Бальдер нетерпеливо посмотрел вдаль. За семафорами через полотно шли какие-то люди. Сердце его бешено колотилось. Пришлось несколько раз сказать себе: «Не беспокойся, сейчас она будет здесь». Он стал у края платформы. Рельсы — серебристые полоски с изъеденными краями — тянулись недалеко: путь им преграждала стоявшая наискосок вереница товарных вагонов. Бальдера охватывала медленно подступавшая к горлу дрожь. Было два часа дня, но под сводом, пожелтевшим от паровозного дыма, казалось, будто уже четыре. Тогда он решил, что больше ее не увидит, но тут же отказался от этой мысли и подумал, что Ирене, скорей всего, сидит у окна поезда и уже проехала Бельграно. Тут показался красноватый головной вагон с покатой крышей. Послышался глухой шум. Это прибыл поезд из Тигре. Некоторые пассажиры стояли на подножках и, как только поезд остановился, бросились бежать к выходу. В такой толчее никого не отыщешь. Черные платья сменялись розовыми, зеленые воротнички — белыми в красный горошек, лица мелькали, как в кино. За посыльным, который нес на голове корзину, шла Ирене. Папка с нотами била ее по коленкам, прикрытым белым шелковым платьем.

Он подошел и пожал ей руку. Прошла всего минута, но ему она показалась вечностью, он все еще не верил, что наконец на него снова устремлен ее долгий взгляд. Она взяла его под руку, и он пошел с ней рядом, слегка наклонив голову; они вышли на площадь перед вокзалом напротив красной Английской башни. Ирене воскликнула:

— Мой трамвай!

Пробежав по мостовой, они впрыгнули в трамвай на ходу, и Бальдер, садясь с ней рядом, воскликнул:

— Я думал, вы не придете.

— Ну что вы! Я каждый четверг приезжаю в Буэнос-Айрес, — и она улыбнулась: как это он мог подумать такую несуразицу!

Бальдер продолжал:

— На другой день я побывал в Тигре, но вас не увидел… Кто эта дама, что стояла в дверях вашего дома?

— Это мама… Она ждала меня. Получилось так, что мне нужно было дать урок музыки одной замужней женщине, моей подруге, и я задержалась.

Эстанислао удивленно посмотрел на нее — что это за дружба у шестнадцатилетней девчонки с «одной замужней женщиной»! — однако значения этому не придал. Заметил только:

— Значит, вы уже зарабатываете уроками?..

— Нет… у меня несколько учеников… но денег я не беру… Они приходят ко мне, потому что у меня есть пианино.

Такое великодушие представилось ему лишь легким штрихом, характеризующим высокие качества ее души.

— Вы очень добры, — сказал он и задумчиво посмотрел на нее.

Трамвай карабкался вверх. Назад уплывала серебристо-зеленая роща. По узкой поперечной улице шел автобус, а за поворотом открылась площадь с пышными газонами; на скамейках, залитых солнцем, болтали служанки. Сразу за площадью потянулись витрины магазинчиков.

Свежий ветерок завивал локоны Ирене вокруг шеи. Солнце жгло стены домов, отделанных под гранит, кое-где виднелись черные мраморные дощечки с выгравированными золотом названиями дорогих пансионов.

Он говорил с ней тихим голосом. Она, чтобы лучше слышать, обращала к нему лицо и кивала головой; когда Бальдер посмотрел в окно, он увидел слуг в черных брюках и белых куртках у подъездов четырехэтажных домов. Спросил, далеко ли ехать. Она ответила, что до Кангальо, 1500, и Бальдера подхватила исходившая от нее теплая волна, а от взгляда ее лучистых золотисто-зеленых глаз у него прервалось дыхание.

Трамвай, мотаясь на стрелках, повернул на Ареналес и поехал по Талькауано. У тротуаров впритык стояли легковые автомобили.

У дверей роскошных магазинов — прислоненные к стене велосипеды. Внутри гаражей — шоферы, одетые наподобие грумов. Трамвай шел мимо рынка, по обе стороны улицы тянулись темно-зеленые ряды арок, чугунные решетки. Пахло прелыми овощами, над лошадьми зеленщиц вились мухи, и Бальдер, не зная, о чем говорить, спросил Ирене о ее семье.

— Папа умер…

— О! — воскликнул он, пытаясь изобразить сочувствие, но на самом деле это известие его почему-то обрадовало.

— Да, он был подполковником. Уже четыре года как умер.

— Есть братья или сестры?..

— Да, два брата и сестра.

— Вы с ними ладите?..

— Да…

— У вас был жених?..

— Да…

— О, был жених!..

— Да, но с ним все кончено… Лучше б о нем забыть совсем, да вот не забывается.

Он сказал наобум еще несколько фраз, которые, но его мнению, выражали житейскую мудрость, а на самом деле являли собой избитые истины, общие места; добавил еще, что «клин клином вышибают», а когда поднял голову, увидел над деревьями, обрамлявшими площадь, грязно-серое здание театра «Колон». Солнце било в его фасад россыпью лучей, а рядом, под сенью Дворца Правосудия, на высоких ступеньках меж тяжелых, в карфагенском стиле колонн, о чем-то беседовали, собираясь в группы, безупречно одетые мужчины с тростью в одной руке и записной книжкой — в другой.

Улица сузилась, трамвай шел у самого тротуара, до витрин можно было дотянуться рукой; на углах дожидались трамвая пассажиры.

Ирене как будто не испытывала никакого смущения — Бальдер даже готов был поклясться, что где-то в глубине устремленных на него глаз затаилась лукавая усмешка. Та волшебная атмосфера, которой оба они дышали в день первой встречи, улетучилась. Бальдер с грустью заметил, что Ирене кажется ему какой-то чужой, и утешил себя горькой мыслью — он вроде оловянного солдатика, рвущегося в огонь, который его расплавит.

Мелькали тенты над витринами фруктовых лавок и книжных магазинов. Когда трамвай останавливался, можно было видеть, что делается внутри торговых залов: вот мужчина, грудь и голова которого окутаны паром, поднимающимся от машины для отпаривания шляп; вот деревенский парень глядит, разинув рот, на безвкусную металлическую люстру, а толстая продавщица расписывает ему ее достоинства.

Трамвай стало бросать из стороны в сторону сильнее: выехали на улицу, где ремонтировали мостовую.

— Нам выходить, — сказала Ирене, и они сошли.

Бальдер не знал, брать ее под руку или нет.

— Посмотрите, какая птичка, — сказал он, указывая на белого щегла в высокой клетке.

Балконы второго и третьего этажей тянулись почти сплошной линией. На некоторых стояли цветочные горшки с кустами или вьющимися растениями. Кое-где балконные двери были открыты и виднелись то угол стола, то корзина с рукодельем, то красный манекен с надетыми на него предметами одежды.

— Здесь недалеко, — сказала Ирене. — На Ривадавиа. Я опаздываю.

Сказала она это спокойно, в ее голосе даже звучала радость: наконец-то добрались!

Она была как будто разочарована. Ее высокая мечта, должно быть, обернулась ничем, и Бальдер держался осторожно, надеясь, что девушка простит его за то опьянение, которое овладело ими обоими в день их первой встречи. Чего доброго, в душе ее уже возникло сопротивление злу, которое он может причинить ей. Механизм самозащиты у нее, вне всякого сомнения, функционирует нормально.

Бальдер прибавил шагу. Навстречу им попадались другие пары, и всякий раз те и другие разглядывали встречных, пытаясь определить, насколько они счастливы друг с другом. Из мастерской жестянщика доносились глухие удары, к запаху свежей сдобы примешивался запах соляной кислоты.

Дома стали темней и выше, потом показалась асфальтированная эспланада, залитая солнцем. Ирене сказала: «До встречи!» и, не доходя с десяток метров до Ривадавиа, 1500, вошла в дом с высоким порталом и скульптурным украшением в виде ленты из белого стекла с надписью. Эстанислао пошел дальше, а она поднялась по мраморной лестнице и, не оборачиваясь, нажала на ручку двери. Бальдер вернулся. На пороге книжной лавки дремал серый кот. Бальдер постоял в нерешительности, потом зашел в ближайшее кафе и сел за столик, чтобы скоротать время ожидания. Он чувствовал себя взвинченным, эта девушка одним своим присутствием действовала на него, как зелье из опиума, и он попросил у официанта бумаги и чернил, чтобы «закрепить завоевание». Стал сочинять любовное письмо, с тем чтобы вручить его девушке, как только она выйдет.

Немного подумав, заполнил две страницы выспренними лживыми фразами, «чтобы пробудить воображение девушки и ее мещанские мечты маминой дочки». Написал даже, что представляет себе их обоих «уже старенькими в окружении детей». Что может быть отвратительнее и нелепее! Не говоря уже о том, что Бальдер был женат, он не любил детей и не питал склонности к домашнему очагу. Считал, что у него более высокое назначение, но здесь он действовал как игрок, и это было вполне в его характере; он трудился над письмом, чтобы оно было как можно глупее и нелепее, то есть соответствовало бы уровню умственного развития Ирене.

Выйдя из консерватории, девушка изумилась и обрадовалась, когда он вручил ей письмо. Он ей написал? Как это мило! Стоило ли так беспокоиться? Она прочтет его в поезде, если можно, пусть он сегодня ее не провожает. Вполне вероятно, на вокзале ее ждет мама, она «поехала в город за покупками». И в самом деле, Ирене проявляла беспокойство всякий раз, как замечала вдали пожилую женщину, напоминавшую ее мать.

Они распрощались, не доходя немного до вокзала, и Бальдер, вернувшись домой, отыскал среди бумаг несколько писем, которые вернула ему одна из его бывших невест, списал два из них слово в слово и при третьей встрече вручил Ирене. Первоначальное опьянение возвышенной любовью сменилось леностью чувств.

Правда, Ирене, со своей стороны, ничего не предпринимала, чтобы предотвратить взаимное охлаждение. Она слушала Бальдера со скучающим видом, чуть ли не досадуя на то, что приходится выслушивать вздор, который несет этот лохматый, язвительно улыбающийся молодой человек в видавших виды ботинках.

Очевидно, поведение Бальдера вполне можно квалифицировать как циничную попытку разочарованного ловеласа совратить наивную девушку. Когда летописец этой истории попросил Бальдера объяснить ему свое поведение, тот ответил:

— Я переписал письмо, потому что Ирене была мне нужна и мне было не обойтись без любовной галиматьи, а сочинять не хотелось. Когда я думал об Ирене, меня всегда охватывала ужасная лень, какое-то необъяснимое разочарование. Я хотел быть рядом с ней, и подальше от нее, она мне и нравилась, и не нравилась. В глубине души я догадывался, хоть и очень смутно, что надо бы от нее отойти, по сделать это не хватало характера.

Лень… разочарование… Какое еще чувство, если не страх, могут прикрывать эти слова? Конечно, страх, страх вступить в решительную борьбу за свое счастье.

Что же управляет этой игрой страха и осторожности: разум или душа?

Если мы скажем — разум, исключив душу (и понимая душу как инстинкт, противостоящий всем законам вульгарной логики), проблема усложнится настолько, что нам придется придумывать кучу противоречивых гипотез, чтобы обосновать развязку нашей необыкновенной истории.

Стало быть, инстинкт? Душа?

Долг летописца — излагать факты, а не выдвигать гипотезы.

Бальдер и Ирене встретились еще два или три раза. За это время у Эстанислао сложилось впечатление, что Ирене крайне молчалива и упряма — она неустанно и основательно продолжала изучать его. Никогда не возражала ни на какие его разглагольствования.

И вдруг девушка не появилась у консерватории. Эстанислао с беспокойством ждал ее неделю за неделей. В те дни, когда она должна была приезжать на занятия, он поджидал ее в кафе, расположенном на той же улице. Этот маршрут Бальдеру нравился.

Он выходил из метро на станции «Конгресо» и шел по тротуару улицы Ривадавиа в направлении Монтевидео.

Узкий и грязный тротуар, затененный тентами лавок, торгующих шоколадом, перегораживали ряды столиков со стеклянной столешницей, за которыми располагались компании шоферов. От недавно выстроенных зданий шел резкий запах скипидара. Оранжевые тенты закрывали высокие окна учреждений, от вулканизационных мастерских тянуло паленой резиной, на площади Конгресо, между вазонами на фигурных подставках, скамьи чернели от праздной публики.

Бальдер шел не спеша.

Среди приземистых зданий тут и там карабкались в небо дома в одиннадцать и шестнадцать этажей, увенчанные многоугольными башенками с громоотводами. Бальдер устраивался за столиком на тротуаре метрах в тридцати от консерватории. Тротуар был усыпан сухими листьями. Разговоры завсегдатаев кафе доносились до него как неясное журчанье, из которого время от времени выделялись членораздельные звуки. Одна половина улицы оставалась в тени, другая была залита солнцем. Над зелеными веерами деревьев возвышались красные фонарные столбы с треугольником фарфоровых светильников — колокольчиков. На отведенных участках мостовой парковались автомашины всех цветов и оттенков, и Бальдер всякий раз вытягивал шею, когда какая-нибудь девушка входила в консерваторию или в расположенный рядом книжный магазин.

Он изучил обычаи жителей этого квартала. Вот торговец сигаретами с профилем Цезаря стоит со своим коричневым лотком у зеленой стены какой-то лавки. Он настолько ленив, что покупателям приходится самим брать сигареты с лотка. А вот чистильщик ботинок устроился возле кафе — этот похож в профиль на орангутанга.

Кое-кто засыпает за столиком. Бальдер наслаждался, воображая, что он на парижских бульварах, ему нравилось созерцать прямые линии белых фасадов современных зданий, скупо украшенных черными железными балкончиками.

Жители квартала, в рубашках или белых куртках, вели разговоры у дверей магазинов. По временам какой-нибудь автомобиль с душераздирающим визгом резко тормозил у перекрестка; вот из мебельного магазина двое рабочих вынесли зеркальный шкаф, держа его горизонтально; время шло, а Ирене все не появлялась.

В нем росло разочарование, и лицо его вытягивалось; официант в черном с перекинутой через руку грязной салфеткой приближался, считая на ладони монеты, и обращался к нему таким тоном, который казался Бальдеру оскорбительным:

— Вы меня звали, сеньор?

Он расплачивался и уходил в расстроенных чувствах. Больше он никогда ее не увидит, самая красивая мечта его жизни погибла безвозвратно.

Эстанислао считал себя глубоко несчастным. Потом радовался мысли, что теперешнее бесполезное ожидание все-таки лучше, чем пустота, в которой он влачил свои дни до знакомства с Ирене, и тогда, ссутулившись и засунув руки в карманы, он сворачивал в какую-нибудь боковую улочку и брел по тротуару куда глаза глядят.

Благоразумнее всего было бы сесть вечером на поезд и отправиться в Тигре. Но нет, он ожидал ее здесь, подсознательно чувствуя, что она сюда не придет, будто хотел оправдаться перед каким-то невидимым свидетелем: «Я приезжал и ждал ее, но она не пришла».

И вот настал день, когда он не приехал ждать ее, сказав себе, как потом вспомнил: «И лучше, что так кончилось, потому что эта девушка усложнила бы мне жизнь».

Эти слова отчеканились в его сознании. Всякий раз как ему вспоминалась Ирене, достаточно было повторить эту сентенцию, чтобы тут же утешиться. Меж тем время шло и шло — по всем календарям в мире.

 

ГЛАВА ВТОРАЯ

 

Серая жизнь

аже будучи горячим сторонником материалистической концепции бытия, порой нельзя не подивиться обилию противоречий, порождаемых в человеческой психике серой монотонностью городской жизни. Порой мысль человека достигает такой изощренности, что начинаешь сомневаться: а не существует ли помимо материи неуловимый дух, возвещающий нашим чувствам о предстоящих событиях?

Бальдер после встречи с Ирене пережил три душевных состояния: непомерное, божественное опьянение, внезапное охлаждение любовного пыла а, наконец, отречение от всего, спасительная сентенция: «И лучше, что так кончилось, потому что эта девушка усложнила бы мне жизнь».

Если просеять эти душевные состояния сквозь сито материалистической логики, они означают просто-напросто несостоятельность и слабость духа.

Как могла усложнить жизнь Бальдеру девушка, к которой во время трех последних встреч он был настолько равнодушен, что в письмах прибегал к плагиату, нагромождая одну нелепость на другую?

Но если она была ему безразлична, зачем он избегал ее?

Бальдер весьма доверительно делился со мной подробностями своей жизненной драмы. Его признания отражают довольно странные и неприглядные стороны его личности, но, раз уж я решил беспристрастно размотать перед читателем весь клубок разрывавших его душу противоречий, я не стану делать попытки обелить своего героя. Безудержность человеческих страстей для нас всегда захватывающее зрелище, если мы можем составить о ней ясное представление по собственным высказываниям героя.

Через четыре месяца после событий, описанных в первой главе, наступили дни Карнавала. Бальдер ждал его с особым интересом — он был уверен, что Ирене обязательно выйдет посмотреть на карнавальное шествие в Тигре.

Он воображал себе, каким счастьем будет их встреча. Он идет по улице под гирляндами разноцветных лампочек, разрывая ленты серпантина. И вдруг останавливается как вкопанный. В золотистом свете иллюминации на него смотрят ее широко открытые глаза.

Наступил Карнавал. Бальдер устроился на тротуаре за столиком кафе. Сонным взглядом смотрел на процессию каторжников с засученными рукавами и обнаженной волосатой грудью, которые шли гуськом и не упускали случая ущипнуть за толстый зад какую-нибудь расфуфыренную служанку. Перед глазами мелькали перевитые красными и синими лентами колеса повозок. Под гирляндами красных и зеленых лампочек суетилась праздничная толпа, над которой взлетали, разворачиваясь, ленты серпантина, и Бальдер представлял себе, как Ирене наблюдает за шествием в Тигре, облокотившись на барьер импровизированной ложи. Она, должно быть, наряжена Голландочкой, Испанкой или Райской Птицей. Так он провел первый вечер.

Недовольный собой, он поклялся, что завтра обязательно поедет в Тигре. Это обещание, как и многие другие его поступки, служило единственной дели — успокоить его собственную совесть.

Наступил второй день Карнавала. Вечером Бальдер с состраданием глядел то на каменщика, то на прачку с полусонным ребенком на руках, которого принесли «посмотреть на шествие». В некоторых ложах женихи с букетами цветов и невесты, склонившись над зеленым барьером, разговаривали друг с другом, позабыв о праздничной суете. Лопался шар, и разноцветный дождь конфетти, кружась в свете фонарей, падал на влюбленных, возвращая их к действительности. Бальдер думал, что и он прекрасно мог бы сидеть у барьера в какой-нибудь ложе там, в Тигре, а Ирене склонялась бы к нему из второго ряда.

В одиннадцать часов он сказал себе, что глупо ехать полчаса на поезде лишь для того, чтобы прибыть в Тигре к концу праздничного шествия. Впрочем, не стоит огорчаться, в его распоряжении еще два дня.

«Ну конечно, непременно поеду». И он еще раз поклялся себе самому, что «нынешний Карнавал не пропустит».

Но и в тот вечер он не поехал. Решил, что поедет «завтра», но наступило завтра, а он сидел под шатром из красного шелка и золотистого перкаля и вяло улыбался горничным и коломбинам, которые ехали на повозке, увешанной рекламными плакатами.

Некоторые из них бросали ему помятые цветы, побывавшие не в одних руках; Бальдер вместе со всеми с удовольствием глазел на традиционную фигуру зверя, одетого в дерюгу, в маске в виде носатой медвежьей головы, которого вел на цепи вожатый, пробираясь сквозь толпу.

Бальдера оглушали бубенцы на лошадях, везущих тележки зеленщиков, пронзительный визг школьниц, которые теснились в открытой машине, хрустальный перезвон колокольчиков на частных экипажах; в воздухе переплетались красные, зеленые и желтые бумажные ленты, цветным снегопадом кружились конфетти.

Проходили часы. Улицы окутывало сияющее марево; на усталых лицах растекались белила и румяна; лошади конной полиции, мотая головами, прокладывали себе путь среди повозок, словно раздвигая крупами толпу. Но вот темноту, пронизанную бесчисленными стрелами света, всколыхнул порыв свежего ветра, и повозки, выехав на простор площади, покатились быстрей.

И в этот вечор он но поехал в Тигре.

Бальдером овладело прежнее разочарование. Непобедимая лень, которую, впрочем, могла бы победить какая-нибудь кухарка в костюме одалиски, сковывала его, как только он думал о поездке в Тигре.

Нам это напоминает слова одного испанского солдата времен завоевания Америки: «И перед тем как идти в бой, ощущал я в сердце моем великую грусть и печаль».

Бальдер и думать не думал о том, насколько странно его поведение. Он принимал «грусть и печаль» своего сердца бездумно, будто они были естественным состоянием его мужской натуры, испорченной дешевыми удовольствиями и легкими, но безрадостными победами. Круг его размышлений был крайне ограничен. Это были даже не размышления, а инстинктивные колебания: пойти — не пойти.

Эту странность в состоянии своего духа он осознал гораздо позже. Много событий произошло, прежде чем Бальдер с изумлением убедился, хотя и не до конца, в неестественности своего поведения в ту пору.

Однако эта лень отступала, когда он перемигивался с гулящими девицами и потом шел с ними.

Он помнил, что в запасе у него еще два вечера и тешил себя картинами предстоящей встречи, но, когда наступало время отправиться в Тигре, не мог оторваться от своего места за столиком кафе. С грустью думал о том, что Ирене, возможно, флиртует с кем-нибудь в ложе. Разочарование оглушало его, как укол морфия, и, когда погасли огни последней карнавальной ночи, он, чтобы успокоить собственную совесть, сказал себе, сворачивая в пустынную улочку: «Что ж, поеду на будущий год».

Трудно поверить, но это обещание успокоило его точно так же, как четыре месяца назад избавило от чувства вины ожидание девушки там, где она уже не появлялась.

 

Из дневника Бальдера

еж тем Бальдер жаждал кипучей деятельности, героической жизни. Был хмур и необщителен как раз из-за того, что жизнь его не соответствовала грандиозности его мечтаний. В то время его душевный разлад достиг такой степени, что впоследствии он записал в своем дневнике:

«После того как я познакомился с Ирене, мое душевное состояние можно охарактеризовать как не вполне нормальное. На труд инженера не влияет затормаживание тех умственных способностей, которые не имеют совершенно никакого отношения к физике и математике.

Но в моем поведении появились странности.

Внешне я мог какое-то время держаться как нормальный человек. Но когда мне становилось не под силу продолжать эту игру в серьезность, собеседнику сразу бросалась в глаза странность моего поведения, ну, например, отсутствие здравых критериев в суждениях и какая-то обидная насмешливость. И по выражению моего лица нельзя было понять, что этому причиной: ехидство или глупость. К тому же у собеседника складывалось впечатление, что мозг мой разделен на изолированные участки, которые функционируют сами по себе. И каждый такой кусочек моего сознания обнаруживал странность, которую можно было счесть признаком душевного расстройства.

С другой стороны, мой полуидиотизм выражался в явном отсутствии гармонии между рассудком и волей.

В плане физиологическом я был полусонным ленивцем, не способным ни на какое активное действие. Я откладывал на завтра все, в том числе и осуществление мечты, о которой скажу позже.

Зато рассудок мой по временам отличался необыкновенной, почти невероятной ясностью.

То, что другим казалось неразрешимой загадкой, тайной, для меня было ясно, как день. Некоторых людей я видел насквозь, так что они спешили избавиться от моего общества. Для них я оказывался неудобным собеседником.

Разве для того мы заботливо прячем свое внутреннее уродство, чтобы кто-то с насмешливой улыбкой тыкал в него пальцем?

И тем не менее я вел себя как полуидиот и был таковым, подобно тому как сумасшедший, прекрасно играющий в шахматы, все-таки остается душевнобольным.

Тут можно сказать, что нарушения психики подобны шаровой молнии, которая испепеляет кота, оплавляет металлическую отделку на мебели и затем исчезает в мышиной норе.

Этот мой полуидиотизм (который я отчасти сознавал, ибо не мог не заметить, что он затуманивает мое восприятие жизни) настолько обострил мою чувствительность, что я стал сторониться людей. Общение с ближними стало для меня невыносимым. Каждый из них представлялся мне врагом, готовым воспользоваться моим состоянием, чтобы надуть меня или вовлечь бог знает в какие рискованные предприятия.

Когда в силу своих служебных обязанностей я должен был общаться с различными людьми, я вынужден был ломать комедию, разыгрывая серьезного человека, а когда они замечали, что я не совсем в себе, они спешили избавиться от моих услуг, прибегая к разного рода хитростям и уловкам, которым я ничего не мог противопоставить.

Из-за этого дела мои пришли в упадок, и я потерял часть состояния жены. Она не знала, чему приписать мою постоянную несостоятельность в борьбе за жизнь.

Тогда я поступил в частное конструкторское бюро и стал за скромное вознаграждение выполнять обязанности чертежника.

Это позволило мне еще больше замкнуться в себе. Когда мне нужно было обратиться к незнакомому человеку, я испытывал небольшое нервное потрясение, которое и сам замечал по дрожанию век и подергиванию надбровных мышц — признакам, которые обычно ускользают от внимания тех, кто не искушен в явлениях внутренней жизни.

Товарищей по работе я терпеть не мог, и если не испытывал к ним ненависти, то, во всяком случае, относился к ним иронически и презрительно.

Анализируя свои чувства, я понял, что завидую той легкости, с которой они ориентируются в лабиринте страстей и низменных интересов, из которого я не видел выхода. Они ни в чем не походили на меня. Жили в свое удовольствие, совершали отвратительные поступки, то ли по недомыслию, то ли из подлости, и ничто в них не восставало против низости совершенных ими деяний. Да к тому же, смутно осознавая ущербность той жизни, которую влачили, они пытались укрыться за ужасающим лицемерием или напускным легкомыслием.

Вместе с ощущением одиночества росла во мне и печаль, ведь я не был способен приноровиться к жизни окружающих. Я завидовал их бесчувственности, грубости, хитрости — всем низменным качествам, позволявшим им обнажать себя друг перед другом без всякого стыда, без малейшей попытки прикрыть свою подлость. Надо отдать им должное, всю грязь они выставляли напоказ с обезоруживающим простодушием.

Понятно, что в таком окружении я признал себя полуидиотом.

Не раз я пытался найти средство избавиться от невидимой плаценты, которая окутывала мой мозг.

Я знал (обратите внимание, насколько сильна была моя интуиция), знал, что настанет время, и судьба пошлет мне удобный случай, поставит в такие условия, когда я смогу раз и навсегда избавиться от моего полуидиотизма, и случай этот будет необыкновенным, удивительным.

По правде говоря, я никогда не представлял себе и не пытался представить, что это будет за „удивительный случай“. Вроде как поразит меня молнией, я погружусь в забытье, а проснусь совсем другим человеком.

И так я был уверен, что этот случай произойдет, что мне хотелось даже задержать его приход. Как бы там ни было, я думал, что хорошо бы его задержать.

Подсознательное ожидание чуда превратило меня в простофилю, который разевает рот, завидев любого незнакомца, и принимает его за посланца Провидения, несущего ему весть о чуде.

Теперь вы видите, что я признаю себя полуидиотом небезосновательно и не из ложной скромности.

Я намеренно воспользовался научным термином, который в обиходе, где точность не нужна, превратился, неизвестно почему, в бранное слово.

И получилось так, что, когда я действовал не как идиот, на меня смотрели с возмущением и изумлением, будто я совершил подлог, за который надо привлечь меня к ответственности или по крайней мере настоятельно потребовать объяснений».

 

Ущербная воля

аким образом, Бальдер то и дело бросался из одной крайности в другую.

Постоянное внутреннее беспокойство влекло его к женщинам, но он оставлял их, едва познав. Женщины разочаровывали его своей духовной пустотой. Воображаемый дворец оказывался лачугой.

Сближаясь с каждой из них, он поспешно решал: «Это она!» Но очень скоро понимал, что ошибся. Она оказывалась такой же, как и прочисти Бальдер уходил от нее оскорбленный, словно его предали.

Его донимала постоянная неудовлетворенность, своего рода тихая ярость, которая вдруг выливалась в необъяснимой грубой выходке.

«День за днем я ждал чего-то нового. Встречался со многими женщинами, даже сходился на какое-то время с проститутками», но он быстро пресыщался и оставлял этих несчастных, досадуя и бледнея от злости, будто женщины были виноваты в том, что он терзается адскими муками, от которых не видит избавления.

Когда появилась Ирене, сердце его встрепенулось. Он подумал, что узнал ее. Это была «она», но когда девушка исчезла, он, как и следовало ожидать, вновь погрузился в монотонность серой жизни.

Целыми месяцами образ школьницы не тревожил дремлющих чувств Бальдера, но вдруг какой-нибудь случай напоминал о ней, и он снова видел ее перед собой во всей лучезарности первой встречи, когда она устремила на него долгий взгляд.

Он с наслаждением рисовал картину их новой нечаянной встречи. Они будут говорить без конца, он расскажет ей всю эпопею своего бесплодного существования. Ирене простит ему его фантазии, поймет, что он действительно человек, который никогда не лжет. Эстанислао признается ей, что не сожалеет о лжи в своих письмах к ней, потому что лгал он во славу переполнявшей его любви.

Разумеется, никто не лжет без какой бы то ни было цели, но Бальдер на самом деле не лгал даже ради собственной выгоды.

Единственной женщиной, которую он обманывал относительно своего семейного положения, была Ирене. И не то чтобы обманывал — это была скорее потеря памяти, такая же глубокая и чем-то оправданная, как забвение причины, по которой он в тот день пришел в расстроенных чувствах на вокзал Ретиро.

Хотя Бальдер имел обыкновение анализировать все, что с ним происходит, в случае с Ирене какое-то странное, неосознанное сопротивление не позволило ему задаться вопросом, что же мешает его сближению с ней. Он вел себя так, словно ему надлежало не доискиваться причин.

Это ограничение его воли было замечено им самим. Он понимал, что ведет себя странно при том интересе, который он испытывал к девушке. Но его сознание было не в силах сосредоточиться на причинах этой странности, и он вел себя как капризный ребенок. Отказывался объяснить самому себе то, что удивило бы всех, если бы об этом стало известно.

Мы так подробно останавливаемся на лени Бальдера, потому что летописца этой истории восхищает сила того непостижимого явления, которое, по его мнению, можно назвать «предчувствием». Но не будем опережать события.

Если быть беспристрастным, то поведение Эстанислао было таким же нелепым, как поведение человека, который жаждет богатства, но отказывается от него, как только оно оказывается в пределах досягаемости.

Подобные дефекты воли и способности логически мыслить порой всего лишь результат защитных функций подсознания, которому ведома недоступная восприятию Истина. Тем не менее, наше первое побуждение — считать такого человека душевнобольным или, если мы уж очень снисходительны, психически неуравновешенным.

По канонам клинической психологии иначе его охарактеризовать нельзя.

Автор этих строк постарается показать, что клиническая психология не права.

В человеке, вернее, в его душе, а может, и в глубине его глаз имеются органы чувств с такой проникающей способностью, что по сравнению с ними обычная логика и лабораторная психология представляют собой нечто примитивное и грубое, как, скажем, игра начинающего шахматиста в сравнении с тем, что творят на шахматной доске Алёхин или Тартаковер.

Бальдер жил без вдохновенья и упорно отказывался от нравственного взлета, который мог испытать, сблизившись с такой далекой от него девушкой, как Ирене. Непонятно отчего, ему казалось, что Ирене, если он осмелится пойти на сближение, уступит ему и тем самым перевернет его жизнь. В бездеятельности, наполненной лишь ожиданием, им овладела навязчивая идея: «В моей жизни должно произойти что-то необыкновенное».

Он как будто опасался последствий необыкновенного события, о котором мечтал, и не только ничего не делал, чтобы приблизить его, но всеми силами старался избежать.

Целыми неделями он только и делал, что твердил себе с утра до вечера: «Да, в моей жизни должно произойти что-то необыкновенное».

Но Бальдер не пытался ускорить наступление необыкновенного события. Покинув контору, уединялся за столиком кафе, размышляя о том, что однажды…

Подобные ленивые размышления вызывают только смех. Однако Бальдер, как все никчемные люди, был чрезвычайно доволен собой. Тем, кто из любопытства терпел его разглагольствования, он излагал свои грандиозные планы, которые грозился осуществить:

— В нашей стране нет ни одного архитектора…

О, они еще увидят, что будет, когда он возьмется за дело! Проект его заключался в постройке системы небоскребов в форме буквы Н, в поперечной линии которой пройдут рельсы надземной железной дороги. Инженеры, ведающие строительством Буэнос-Айреса, — безмозглые кретины. Он согласен с Райтом.

Каменные стены высотных зданий надо заменить легкими конструкциями из меди, алюминия и стекла. И тогда, вместо того чтобы рассчитывать стальные опоры на пять тысяч тонн, тяжеловесные и допотопные, он усовершенствует точечные небоскребы, легкие, одухотворенные, которые не чета безликим творениям нынешних столичных архитекторов.

Товарищи по работе смеялись. А как он решит проблему отражения солнечных лучей? На это Бальдер отвечал, что, согласно новейшим исследованиям по оптике, стекла будут цветными, и здания пирамидальной формы будут отливать всеми цветами радуги, — тут хохот настолько усиливался, что Бальдер в негодовании уходил прочь. Они навсегда останутся рутинерами, пригодными лишь для того, чтобы бродить с теодолитом да измерять поля, где они сами так и будут пастись в общем стаде. Лишенные воображения, отупевшие от сухих математических выкладок, эти люди думают единственно о том, чтобы зашибить деньгу или заполучить должность, на которой требуется бюрократическая сноровка, а не техническая выдумка.

И он хватался за свою навязчивую идею: «В моей жизни должно произойти что-то необыкновенное».

Поскольку к этой идее он обращался много раз в день, она превратилась в косвенное оправдание его бездеятельности.

Что же подразумевал Бальдер под необыкновенным событием? Перестать быть тем, чем он был. Для разносчика газет стало бы необыкновенным событием, если бы он, швырнув газеты на мостовую, отправился в луна-парк, поднялся на ринг и на глазах у тридцати тысяч зрителей апперкотом нокаутировал Виктора Перальту в первом раунде. Для Бальдера необычное заключалось в том, чтобы однажды проснуться от какого-то внешнего толчка и ощутить себя обладателем воли, которая позволила бы ему без колебаний осуществить свои мечты о героической жизни. Поразить своих ближних. Стать обладателем железной воли.

Желание лентяя, которое ни в чем не уступает бредовой мечте разносчика газет победить нокаутом Виктора Перальту в первом раунде.

Берусь утверждать, что ради исполнения своего желания Бальдер продал бы душу дьяволу.

Как это ни странно, он был не первым и не последним представителем нынешнего поколения скептиков, пожелавшим вступить в союз с Нечистым.

Возможно, нет такого интеллигентного человека, который в определенный период своей жизни не пожелал бы встретить дьявола наяву и заключить с ним договор.

И уж разумеется, подобные мысли хорошо знакомы тем, кто, подобно Бальдеру, ежечасно твердит себе, — что в их жизни должно произойти «нечто необыкновенное».

Все эти люди, надо думать, в решительный момент, если бы дьявол на самом деле предстал перед ними, в ужасе отступили бы. Те, кто посмелей, возможно, предложили бы ему двусмысленное соглашение ad referendum с явным намерением надуть дьявола, когда настанет час расплаты. К этой последней категории несчастных игроков принадлежал и Бальдер.

Справедливости ради надо заметить, что Бальдер представлял себе дьявола не в духе наивной католической концепции. Нет. Для него дьявол был суммой неких темных сил, олицетворением которых являлась фигура финансиста, хладнокровного злодея с широким бледным лицом, атлетический бюст которого, облаченный в смокинг, рисуется в металлической оконной раме на фоне налезающих друг на друга небоскребов.

Именно его могущество, ум и воля передавались другой договаривающейся стороне, и Бальдер ни на минуту не усомнился в существовании этого воплощения оккультных сил. Трудно было лишь открыть секрет (а такой, безусловно, существовал), как войти с ним в контакт. Если дьявола нет, человек способен его выдумать.

А иной раз он говорил себе, что Эта Сила скорей всего сокрыта в глубинах самого человека, который усердно, но тщетно ищет ее вне своего «я».

Если это так, то каким способом извлечь ее, эту силу, из внутреннего лабиринта, заставить действовать и пожинать плоды тех чудес, которые она сотворит?

Эстанислао тщательно обдумывал свои нелепые гипотезы. Да, секрет существует. Те, кто им владеет, с самодовольной улыбкой отрицают потусторонний мир, а иные качают головой, намекая, что за «секрет» приходится платить слишком дорогой ценой, и Бальдер, устав от рассуждений, возвращался к ничегонеделанию, утешаясь фразой: «Так или иначе, но что-то необыкновенное должно произойти в моей жизни».

Время шло. Если не считать служебных обязанностей, Бальдер пребывал в безделье, обусловленном ущербностью его чувств.

Он говорил себе, что «способности у него есть», и они порой проявлялись в каких-то делах, но апатия его была сильней волн к действию.

Однообразно тянулись серые дни, а Бальдер все наблюдал завистливым взглядом из-под припухших век, как те, кто сильней, идут вперед.

Ему очень хотелось показать себя, поразить всех, но одного желания в минуту бесплодного подъема духа для этого мало. Как только утихал первый порыв, возносивший его за облака, он спешил укрыться в туманной дымке, где любое его движение оказывалось неуверенным, как у людей с нарушенной координацией движений.

Бальдер привык углубляться в собственные мысли. Работа чертежника в конструкторском бюро его не удовлетворяла. Не для таких прозаических дел он был рожден. Его назначение — создавать бессмертные творения, монументальные здания, гигантские обелиски, внутри которых бегут электропоезда. Он преобразует город в волшебную картину строений из твердых металлов и цветного стекла. Пока что он накапливает расчеты и идеи, его мечтания тем смелее, чем меньше у него сил для претворения их в жизнь.

Между тем несостоятельность его жизненных идеалов получала и свое физическое отражение в его облике.

Лицо его лоснилось от жира. Сутулость усилилась, торс искривился, зад отвис, грудь впала, мышцы рук стали вялыми, движения — неуклюжими.

Ему еще не исполнилось и двадцати семи, а на лбу резко обозначились морщины. При ходьбе он шаркал ногами. Сзади он казался горбуном, а спереди, что он идет по ухабам, — так он вихлялся. Волосы закрывали ему уши, одевался он кое-как, вечно ходил небритый и с трауром под ногтями.

И, кроме того, у него отросло брюшко.

Он превратился в жалкого анемичного завсегдатая кафе, человека конченого, дни которого утекают меж пожелтевших от никотина пальцев, — «О, если б я мог заключить договор с дьяволом!»

И, надо сказать, он бы такой договор подписал.

Временами казалось, что этот человек, побуждаемый отчаянием, дошел до вершины глупости.

Спасал его дух, та самая глухая ярость, которой во что бы то ни стало нужно было чудо. В глубинах лабиринта его плоти душа Бальдера неизменно требовала чуда. Он полагал, что адские силы намного милосерднее сил небесных, поэтому и взывал к ним с верой, близкой к безумию.

Много раз, перед тем как отойти ко сну, сидел он на постели, меланхолично разглядывая мозоли на ногах, и призывал потусторонние силы спасти его от смерти.

«О, Демон, ты, что был могучим и спорил с Богом, неужели ты будешь таким жестокосердным и не сжалишься надо мной? Ну почему ты не являешься мне? Я без колебаний подпишу договор с тобой. Правда, многие хотят сделать то же самое, это понятно, но ты же знаешь — я лучше их. Совершенно необходимо, чтобы ты меня спас, превратил в героя, об условиях мы, в конце концов, договоримся. Ты только явись…»

Никакой потусторонний голос не отвечал на призыв Бальдера, но он, вопреки материалистической логике, согласно которой никакая темная сила не поможет нам в нашей земной нужде, продолжал возлагать на нее все свои надежды.

Его спасет кто-то или же какой-то случай, событие. Но как? Этого он сказать не мог. Однажды, между вечерней и утренней зарей таинственная рука бросит ему спасательный круг. Отчаянно загребая воду, он выплывет из мутного моря, где барахтается вместе с себе подобными, и достигнет нового, сияющего материка, и там сбросит свою физическую оболочку, покоробленную и изношенную, как змея сбрасывает кожу, и явится миру ловким и прекрасным, сильнее самого бога-творца.

Он уснул с легкой улыбкой на губах. Сквозь сомкнутые веки различал вдали фигуру молодой девушки. Далее, за завесой тьмы, контуры небоскребов и обелисков, он шел через железнодорожные пути, в ушах у него нарастал ужасающий грохот, и ему стоило немалых усилий удержаться, не соскочить с постели и не заорать в тиши спальни, разбудив жену, которая спит в постели рядом:

«Я бог, который тайно бродит по земле!»

Прошло несколько месяцев.

Время от времени он заводил романы.

Обманывал себя легкими победами, которые оставляли его равнодушным. И женщины не дарили ему радости, и сам он не проявлял особого желания им понравиться.

Он ложился с ними в постель с той же легкостью, с какой шел в кафе поболтать с приятелями, которых не уважал, но не мог отказаться от общения с ними в силу привычки.

Он терпел монотонность жизни с самоотречением трупа.

Порой Бальдер пытался найти что-то привлекательное в своих партнершах, потом их душевная пустота его расхолаживала и, отказавшись от подобных попыток, он держался развязно и бесстыдно, как человек, которому наплевать, что о нем будут говорить.

Он даже испытывал злорадство, обманывая и бросая своих подруг, с которыми встречался в отдельных кабинетах ресторанов. Ведь они страдали тем же легкомыслием, что и он, вступая в связь, которую они с удивительным простодушием называли «любовной».

С женой он скучал. Он вполне допускал, что скучал бы и с любой другой женщиной, будь он связан с ней узами вынужденного сожительства.

Рассуждая о своей жене, он находил ее похожей на жен своих друзей. Все они обладали одинаковыми качествами. Все были сварливы, суетны, тщеславны, абсолютно добродетельны и страшно гордились этой своей добродетелью. Временами ему казалось, что эта гордость у них пропорциональна подавляемому желанию послать добродетель ко всем чертям. Но самое примечательное заключалось в том, что, если какая-нибудь из них для разнообразия и сошла бы со стези добродетели, такой поступок нисколько не прибавил бы ей очарования. Они были рождены для того, чтобы надевать на сон грядущий ночную рубашку до пят и креститься. А гордились они моралью, вылепленной по строгим канонам лицемерного буржуазного общества специально для его жалких рабынь.

«Этих женщин революция должна уничтожить, отдать во власть пьяным насильникам», — думал иногда Бальдер.

Жена его, как и сотни других безвестных жен, была отличной хозяйкой, но он-то был не из тех, кто умиляется при виде натертого до блеска пола или абажура, скопированного с картинки из журнала «Ты и твой семейный очаг».

Она прекрасно вышивала, великолепно стряпала, бренчала на фортепиано, но эти качества не могли поколебать иронического и безразличного отношения к ней Бальдера.

Ну какая может быть связь между натертым полом или идеально приготовленными фрикадельками и счастьем?

Жены его друзей были более или менее похожи на его жену, но это не препятствовало тому, чтобы время от времени кто-нибудь из этих друзей говорил Бальдеру:

— Ты знаешь, я все больше влюбляюсь в свою милую.

Эстанислао глядел на таких с некоторой завистью. Вот, например, Гунтер. Этот приходил на свидание за четверть часа до любовницы и украшал ложе гиацинтами. Бальдер с ехидством спрашивал его:

— Ты своей жене тоже кладешь на подушку гиацинты?

А Гонсало Сасердоте? Тот, когда говорил о «ней», захлебывался от восторга, а потом надолго умолкал от наплыва чувств. И все они в подходящей обстановке не стеснялись описывать интимные подробности, которые порядочный человек обязан хранить в строжайшей тайне.

Бальдер с ужасом спрашивал себя: «Что за жизнь ведут эти люди? Лицемеры они или развратники? А может, тот мир, которым они похваляются, действительно существует?»

Они не были ни теми, ни другими. Понаблюдав за ними повнимательней не один месяц, Бальдер пришел к заключению, что поступки их вполне логичны и объясняются очень просто.

Они не могут жить без иллюзий.

Все они женились молодыми, и прежние иллюзии скоро угасли. Почти все обладали моральными устоями, не позволявшими оставить жену и соединиться с любимой женщиной. Вернее, так думал Бальдер сначала. Потом обнаружил, что дело тут вовсе не в моральных устоях. Просто они знали, что, если покинут жену и уйдут к любовнице, через некоторое время та наскучит им так же, как наскучила жена.

В некоторых случаях Эстанислао улавливал признаки будущей житейской драмы. И, продолжая размышлять над этим, пришел к неутешительному выводу, что ни одна из жен не виновата в том, что муж охладел к ней и семейный очаг превратился в пустыню. Нет, они не виноваты. Они, по существу, так же несчастны, как и их мужья. Живут, наглухо замкнувшись в своем внутреннем мирке, куда муж очень редко получает доступ.

Этих честных женщин (остававшихся таковыми на самом деле) мучили любопытство, страсть к приключениям, жажда любви. Но в критический момент редкая из них сошла бы с правильного пути.

Их сознание сформировалось в обществе, где их нравственно калечили со школьного возраста, поэтому они, подобно муравьям или пчелам, способным на самопожертвование, подчинялись требованиям общественной морали. Они принадлежали к поколению тысяча девятисотого года.

Чтобы как-то возместить отсутствие духовной жизни (о церкви они после замужества забывают), женщины ходят в кино. Читают мало, в основном дешевые романы, зато живо интересуются делами кинозвезд, их скандальными историями и скандальными историями их любовников — для этих неискушенных и жаждущих душ мир разврата рисуется сказочным. В этот мир мужей не пускают, как не пускали женихов в мир девичьей болтовни.

Жены живут в такой же серой монотонности, как и мужья. Разница только в том, что у женщин нет никаких прав.

Порабощенные моральными принципами, вбитыми им в голову буржуазным воспитанием, они обо всём только мечтают, а взять ничего не могут — духа не хватает. Единственное, что им остается, — распутство с законным мужем, и они им занимаются довольно неуклюже, из-за того что у них мало опыта.

Бальдер размышлял о проблемах, доступных его наблюдению, пытаясь на фоне других понять себя.

Он чудовище? Развратник?

Ни одну из своих любовниц он не любил, хотя некоторые из них были очень красивы… Вспоминая о них, пожимал плечами. Не потому, что испытывал гордость пресыщенного завоевателя, а потому, что понимал всю никчемность наслаждения, полученного без любви.

Почти все девицы (его подруги) принадлежали к кругу мелкой буржуазии. Это были дочери служащих или торговцев. У них были братья и женихи, тоже служащие или торговцы. Жили они обычно в домах, почти не отличавшихся фасадом от домов средней буржуазии. Не ходили ни в магазины, ни в лавки, ни на рынок. Для девиц их круга это неприлично. Одевались хорошо. Привратник вполне мог принять девицу из мелкобуржуазной семьи за аристократку, подобно тому как и дома их мало отличались друг от друга по фасаду.

Целью этих девиц было замужество. Их братья и женихи видели свою цель в том, чтобы обманывать женщин, а потом выгодно жениться. Стало быть, брак являлся целью как самцов, так и самок. При таком образе мышления мысль о браке по любви являлась аномалией. Женщины иногда принимали за любовную страсть не слишком сильную влюбленность, отнюдь не мешавшую им владеть собой в любых обстоятельствах и трезво оценивать экономические выгоды замужества. У мужчин было иначе. Они женились, когда «деваться было некуда».

Девиц, которые теряли невинность до брака, их подруги, вступившие в брак девственницами, считали «погибшими». Если этим погибшим удавалось выйти замуж, общество снова принимало их в свое лоно. Честным женщинам очень интересно слушать их воспоминания. Законное любопытство.

Когда какая-нибудь из подобных девиц (а они составляют девяносто процентов женского населения столицы) знакомилась с Бальдером, она либо тут же его отвергала, либо дарила его дружбой. Бальдер был не такой, как остальные мужчины. С ним можно было говорить обо всем, что тревожило их душу, и глаза его при этом не загорались вожделением.

Бальдер смотрел на них иронически-снисходительно, его изумляли и страшили их ухищрения, их притворная страсть, которую им приходилось выказывать перед каким-то болваном, способность терпеть бесконечную скуку — и все только для того, чтобы освободиться от родительской опеки с помощью отдела регистрации браков.

Некоторые из этих несчастных в двадцать семь лет еще продолжали игру с мужчинами, дразня их чувственность и свою, но не доводя дело до конца, а те, что помоложе, задавали Бальдеру вопросы, которые страшно его забавляли:

— А как это все делается в доме терпимости?

— А эти женщины счастливы, ведя такую жизнь?

— А мужчины с ними счастливы? Они там знают какие-нибудь тонкости в любовных делах?

— А когда наши братья возвращаются под утро, это значит, они были там?

— А что делают эти женщины, чтобы у них не было детей?

Некоторые из девиц сетовали, что не родились мужчинами и не могут пуститься во все тяжкие. Бальдер, пожимая плечами, сурово отвечал, что «мужчины в еще более трудном положении», и разговор на этом прерывался, девушки умолкали, задумчиво глядя перед собой. Озабоченные лица и серьезные глаза некоторых из них смягчали сердце Бальдера, и тогда, чтобы разрядить внутреннее напряжение этих мятущихся душ, он легонько щелкал их по носу и насмешливо спрашивал:

— Почему бы тебе не спросить об этом своего жениха?

Девицы хватались за голову и, с ужасом глядя на него, шептали: спрашивать о таких вещах у жениха? Да он с ума сошел! Тот сразу подумает бог знает что, сочтет ее дурочкой или постарается извлечь для себя выгоду из ее неопытности.

Нет, нет и нет. Психика женихов и так очень хрупка. Обращение с ними требует особой осторожности, искусных приемов, своего рода режиссуры. Если обнаружить свое любопытство перед будущим мужем, он по глупости сочтет его продиктованным дурными склонностями.

— О чем же вы тогда разговариваете? — спрашивал озадаченный Бальдер.

Те, с досадой махнув рукой, мол: «Видите, в какие условия мы поставлены?», — отвечали:

— А о чем прикажете с ними говорить? О всяких глупостях.

Под глупостями они подразумевали пережевывание набившей оскомину любовной темы, молчание, когда нечего сказать, банальные фразы. «О да, дорогая! О нет, милый!»

Их женихи, как в свое время и Бальдер, считали, что с любимой женщиной надо говорить только о любви, уподобляясь тем сыновьям лавочников, которые, потолкавшись среди студентов университета, считают своим долгом в присутствии литератора говорить только о литературе.

Бальдер минут десять изумленно молчал, вспоминал разговоры, которые сам вел со своей будущей женой, и признавал, что они были ничуть не умней тех, которым он поражался теперь. Лицо его принимало озабоченное выражение.

— О чем задумались, Бальдер?

— О чем же мне думать? Мне кажется, что все мы лицемеры.

— А как можно жить иначе?

Бальдер не сдавался:

— Можно и по-другому. Мы просто трусливые комедианты.

— Но что делать?..

— Что делать?.. Что делать?.. Беда в том, что вокруг себя мы видим одну ложь, ничего кроме лжи, и к ней так привыкаешь, что любая истина, даже самая невинная и доступная, кажется тебе оскорблением добрых традиций.

В другой раз он спрашивал себя: «До какой же степени все притворяются, что не ведают истины, лишь бы иметь возможность жить как настоящие фарисеи? Сколько можно разыгрывать комедию?»

И наконец пришел к печальному выводу: семейный очаг — это фикция. Одно только название. На самом деле семейный очаг — это просто хлев, в котором самец, почтительно именуемый супругом, предается самым грязным порокам, а самка, его почтенная супруга, этого даже не замечает. Может, пороков и нет? И что это за очаг, где три человеческих существа — отец, мать и сын — живут каждый сам по себе (если не считать физической близости), ибо их разделяет разный уровень опыта.

Опыт отца отличен от опыта матери. Об опыте сына и говорить нечего, он с их опытом не сравним. Отец, мать и сын вращаются в кругу различных жизненных интересов, их объединяет только привязанность друг к другу. Зачастую их удерживают друг возле друга долг, незнание мира и страх перед ним, сходство темпераментов, психическое подобие. Ясно, что желания молодой плоти, с одной стороны, и моральные запреты, налагаемые теми, кто свое отжил, — с другой, создают в житейском море невидимые уединенные островки. Под ритуалом ежедневного общения, общения в словах и поступках, скрываются стены и границы, вроде тех, что существуют между людьми, говорящими на разных языках.

Это не только затрудняет понимание между отцами и детьми, но разъединяет и супругов. В интимной жизни их сближают лишь одинаково низменные побуждения, не затрагивающие их души. А точкой соприкосновения их интеллектов оказывается глупость.

Если Бальдер слышал, что какие-то супруги «живут очень хорошо», он думал про себя: «Видно, в спальне всяким свинством занимаются!»

Он открыл некоторые занятные черточки в людях, возможно такие же древние, как род человеческий, и потому его наблюдения не имели никакой ценности.

Чем грубее, примитивнее, эгоистичнее желания мужчины и женщины, тем легче им поладить друг с другом.

Лакею и горничной или молочнику и кухарке не так трудно построить социально респектабельный очаг, как девице, напичканной моралью чванливой буржуазной семьи, и горемыке, который воспитан на идеалах чиновничьего сословия.

Лакей и молочник выработали в себе два-три конкретных жизненных принципа, примерно тем же обходятся в жизни горничная и кухарка. Зато отпрыски нашей неотесанной буржуазии живут в разброде. Не знают, чего хотят и куда идут. С горничной и поваром такого не бывает. Те хотят накопить денег, а если появятся дети, то чтоб не горбатились на черной работе, а обирали среднее сословие, запасшись университетским дипломом.

Рассматриваемый этап аргентинской цивилизации, заключенный между тысяча девятисотым и тысяча девятьсот тридцатым годами, имеет любопытные приметы. Дочери трактирщиков изучают футуристическую литературу на философско-филологическом факультете, стыдятся скряжничества родителей, но по утрам отчитывают служанку, если в счете из магазина обнаружат расхождение в несколько сентаво. Таким образом, можно удостоверить появление новой демократии (внешне блистательной), которая полностью унаследовала прижимистость землепашцев или домашней прислуги и которая в первом и втором поколении порождает тип тридцатилетнего мужчины: ненасытного, грубого, завистливого и жаждущего наслаждений, которым, по его мнению, предаются богачи.

Постоянно думая об этом, Бальдер приходил в замешательство. Запущен страшный механизм, бесконечная зубчатая передача. Мужчины и женщины строят очаги, основанные на постоянной лжи. Одновременно с этим они проявляют такое рвение, стремясь возвыситься без труда, что стороннему наблюдателю кажется, будто перед ним кадры американского фильма, рассчитанного специально на примитивный вкус жителей аграрной страны.

В кинофильмах нарочитая наивность содержания сдабривалась изрядной долей секса, достаточной для нездорового возбуждения зрителей обоего пола; в этих фильмах единственной целью жизни, вершиной счастья объявлялись американский автомобиль, американский теннисный корт, американский радиоприемник, американская мебель и стандартная американская вилла с американским же холодильником. Так что любая машинистка, вместо того чтобы вступить в профсоюз и бороться за свои интересы, мечтала о том, как бы поискуснее, не брезгуя никакими средствами, околпачить какого-нибудь зажиточного идиота, который мог бы катать ее на малолитражке. Женщины-служащие, не думая о своих гражданских правах, при случае продавали себя, а затем поражали своих начальников роскошью туалетов, не соответствующей их скудному жалованью.

Не умней были и молодые люди.

Они одевались и подстригали усы, скрупулезно копируя двух-трех наиболее известных героев экрана, возможно педерастов, которым чуть не все девчонки африканского и южноамериканского континентов слали пылкие признания.

В один прекрасный день девица, тисканная в темноте кинозала бесчисленными женихами, «заключала союз» с каким-нибудь недоумком. Тот, в свою очередь, до свадьбы обманывал и тискал девиц, подобных той, с которой теперь вступал в брак.

Те самые demi vierges, которых тискали во всех кинотеатрах города, превращались в заправских уважаемых дам, а их недоумки — в таких же заправских важных сеньоров, которые принимались рассуждать о «святости домашнего очага и необходимости защищать добрые традиции от разлагающего влияния коммунизма».

Чета поселялась в небольшом доме или в отделанной заново квартире из тех, что реклама в газетах именует «идеальными для молодоженов». Через девять месяцев супруга производит на свет комок розовой плоти, и об этом «событии» упоминает светская хроника местной газетенки; еще через месяц проходимец в сутане, тряся толстой мордой, которую можно принять и за другую часть тела, щуря свиные глазки, крестит ребенка, и на этом детородные функции самки, как правило, прекращаются, их сменяют почти ежеквартальные аборты.

По субботам поблекшая чета (блеклыми становятся даже платья, купленные в рассрочку) забивается в кинотеатр, а по воскресеньям выезжает в какой-нибудь из пригородов погулять на свежем воздухе. Всю неделю муж по восемь часов в день просиживает в своем учреждении, и в каждое новолуние спрашивает жену с дрожью в голосе и испариной на лбу:

— Ну как, у тебя все в порядке?

Эти существа, ведущие жалкую, серенькую жизнь, постоянно барахтаются в болоте беспросветной убогости. По странному противоречию, наши «крахмальные воротнички» — истые патриоты, они обожают армию и бряцание сабли, одобряют богатство и хитрость хозяев, которые их эксплуатируют, гордятся могуществом акционерных обществ, которые вместо рождественского подарка присылают им отпечатанное под копирку послание: далекое правление, находящееся в Лондоне, Нью-Йорке или Амстердаме, «благодарит персонал за безупречное, добросовестное сотрудничество».

Таким образом, общество, школа, военная служба, работа в учреждении, газеты и кино, политика и женщины сформировали типичного представителя среднего сословия: бабника, негодяя, охотника за небольшим состоянием (он знает, что большое для него недосягаемо), рыскающего в поисках добычи, подобно легавому псу; раз в неделю он занимается спортом и, записавшись в какой-нибудь консервативный кружок, возглавляемый отставным генералом, брызжет слюной, понося коммунистов и Советскую Россию.

Психология этих примитивных и себялюбивых людей со временем чем-то освежалась. Одни раньше, другие позже создавали себе убежище, островок — заводили любовницу, фотографию которой поначалу показывали с похабной ухмылкой своим товарищам. И это были, пожалуй, еще самые передовые из них. А в большинстве своем они были завсегдатаями какого-нибудь борделя, где, облюбовав одну из проституток, искусство которой восхваляли перед товарищами, в конце концов и сами начинали принимать профессиональные приемы своей партнерши за проявления любовной страсти.

Время от времени такие отношения кончались кровавой драмой, которую газеты трепали подряд три дня. На четвертый какое-нибудь новое преступление давало свежий материал, заменяя предыдущее, обсосанное до косточек.

Бальдер бродил по городу, наблюдая и размышляя над всеми этими приметами жизни. Агрессивность самцов уравновешивается лицемерной сдержанностью самок, но иногда все, словно в панике во время кораблекрушения, начинают искать спасения, прибегая к самой глупой и неуклюжей лжи.

Бальдеру случалось разговаривать со знакомыми, которых он давно не видал. Они уже успели жениться. Надо полагать, по любви, но теперь их любовь к женам стала весьма относительным понятием. Счастливы они не были. Из их высказываний это можно было уяснить себе достаточно определенно. Эстанислао приходил в ужас перед лицом незримой катастрофы, обломками которой он считал этих несчастных. Они уже ничего не искали в окружающем мире. (Их собственный мир потерпел крах ночью на супружеском ложе и днем — за конторкой в учреждении, где они служили). Теперь они лишь пожимали плечами, слыша те слова, которые в юности уносили их за облака. От всего их честолюбия осталось лишь желание сравняться с каким-нибудь преуспевающим авантюристом. Поймать миг удачи, разбогатеть и «жить припеваючи». Они уважают и ненавидят своих начальников, восхищаются ловкими аферистами и вымогателями, процветающими в столице. Они злые, разочарованные, насмешливые и наглые. В счастье не верят. Надежда наверняка преобразила бы их душу, но, чтобы возыметь надежду, нужен настрой, не имеющий ничего общего с полной капитуляцией перед собственным крахом. Кроме того, надежда невозможна без внутренней духовной силы, а ее у них нет.

Бальдер иногда тоже признавал себя побежденным. Великое уныние охватывало его и погружало в апатию на несколько дней, потом он оживлялся, говорил себе, что рано или поздно встретит женщину, которая вдохнет в него новую надежду и энергию, и тешился этой мыслью день за днем.

Он не спешил, не гонялся за мечтой. В этом нетрудно убедиться, проследив, как развивалась его любовь. Бальдер не торопился, как и его товарищи. Они жили себе и жили, раз уж случаю было угодно, чтобы они существовали на планете Земля. Лениво брали то, что оказывалось под рукой, если для этого не требовалось больших усилий.

Словом, Бальдер был, что называется, «женатый человек». Лентяй, унылый скептик…

Шли дни, он становился все молчаливее. Прошло много месяцев, и как-то он спохватился, что скоро Карнавал, вспомнил свою прошлогоднюю инертность, поклялся страшной клятвой, что на этот раз обязательно поедет в Тигре, провел в нетерпеливом ожидании два месяца… Наступил Карнавал… Он устроился за столиком кафе и с безразличием глядел на шествие, и снова прошел первый, второй, четвертый, пятый день Карнавала, а он так и не собрался в Тигре. Он не знал, что разочарование и лень оберегают его, задерживая наступление решающего события.

С грустью думал он о том, что его воля испарилась, исчезла навсегда. Ирене продолжала жить в его воображении. Лишенная земной оболочки, она вызывала в его груди неострое и сладкое замирание сердца, которое можно сравнить со слабым запахом увядшего цветка.

 

ГЛАВА ТРЕТЬЯ

 

Необыкновенное событие свершается

ловно два города один на другом: вверху — пики небоскребов, внизу — ломаный горизонт каменных четырехугольников.

Бальдер сидит без пиджака в кресле-вертушке и глядит в распахнутое окно, окаймленное металлической рамой, на уходящие вдаль крыши.

Его совсем не интересует этот вид, но он продолжает его созерцать. На уровне одной из почерневших крыш видит контрфорсы решетчатого железнодорожного моста. Кирпичная кладка тянется вверх — за серым фасадом вырастает желтый, исчерченный черными прорезями окон, дома громоздятся крутыми ступенями на фоне зелени садов, а над шиферными крышами восьмиэтажных зданий, как скалы над плоскогорьем, вздымаются темно-желтые моноблоки небоскребов.

За террасами плоскогорья фиолетовые облака расползаются, оставляя за собой золотистый след. Небесная голубизна густеет от краев купола к центру его и над головой уже напоминает глубокую синеву ледяной воды.

Бальдер отводит усталый взгляд от окна и смотрит на прямоугольник стены своей конторы, нижняя часть которой выкрашена под цвет морской волны; от нее идут три переборки под красное дерево, словно спаянные из толстой слюды.

Он закрывает окно. Металлическая решетка рамы делит небо на неровные голубые квадраты, и волнистая гладь стекол создает у Бальдера впечатление, что он на дне аквариума.

Может, это и есть его место в жизни.

Он чиркает спичкой по стене и закуривает сигарету. Вдыхая дым, смотрит отсутствующим взглядом на черный телефонный аппарат и лежащую поперек него трубку. Зевает, открывает тетрадь, с карандашными эскизами канализационной системы.

Цифры, стрелки, пролеты, квадратные и кубические корни… Бальдер открывает рот и смотрит на сплетающуюся затейливую струйку дыма, которая поднимается от тлеющей сигареты. Пожимает плечами; с неба, забранного оконным переплетом в неровные голубые квадраты, в душу его льется уныние пустой бесконечности.

Облако с одного боку напоминает очертаниями верблюда, и, хотя Бальдер себе в этом не признается, его одолевает смертельная скука.

Дребезжит телефон. Бальдер лениво протягивает руку, пододвигает к себе аппарат и снимает трубку.

— Слушаю… Да, это я… Вы меня знаете?.. Неужели?..

— Моя знакомая? А кто вы?.. — Ее инициалы… Скажите хотя бы ее инициалы… — Как? И этого нельзя?.. Ну, не знаю, я был знаком со многими… — Не могу догадаться… Одну минуточку… сейчас скажу.

Бальдер не вешает трубку. Молча держит ее у рта. Лихорадочно думает. У него такое чувство, словно он должен поставить все свое состояние на единственную оставшуюся карту: лоб его наморщен. Наконец он заявляет:

— Послушайте, я не могу продолжать разговор с особой, которая не желает назвать себя. Могу вам сказать только вот что: меня интересует одна-единственная женщина… Это девушка, которая два года назад жила в Тигре… О-о!.. Так вы — подруга? Ее подруга?.. Простите мою грубость… И вы говорите со мной по ее поручению? Просто чудо!.. А как вы нашли меня?.. — А-а, да-да!.. Статья о небоскребах, которая вышла два месяца тому назад. И вы взяли на себя труд позвонить мне? А почему не она сама?.. Я ее никогда не забываю. Значит, и вы живете в Тигре? Да, конечно… поездом два пятнадцать. Да… Вы будете меня ждать?.. Да, спасибо… До завтра… Большое спасибо! До завтра…

Неестественно медленным движением кладет трубку. В аквариум врывается водоворот ощущений. Почему он так глупо оборвал разговор?

Теперь он вспомнил кучу вещей, о которых надо было спросить. Ах, как глупо вышло! Хотя нет, так лучше, ему надо побыть одному, собраться с мыслями, насладиться свалившимся с неба счастьем. Как хорошо, что рядом с ним в этот момент никого нет, потому что звук человеческого голоса был бы для него невыносим.

Какие-нибудь три минуты назад он зевал от скуки, а теперь от удара молнии у ног его разверзся новый мир. Но эта молния, усмехнулся он про себя, эта молния несравнимо чудесней, чем та, которая уходит в землю у самых ног оцепеневшего от страха путника. Так значит… Да возможно ли это?.. А ведь есть люди, которые не верят в чудеса. О, да!.. Конечно… Это невозможно… Не может нормальный человек выйти на улицу и объявить прохожим: «Вы должны верить в чудо…» Или лучше так: «Вам необходимо верить в чудо!..» Нет, это невозможно. Однако правительству не мешало бы создать учреждение, служащие которого вели бы такую пропаганду. И Бальдер тихонько смеялся, потирая руки.

Таким образом, нужно было, чтобы прошло два года, чтобы его приятель-журналист написал по его просьбе заметку о небоскребах будущего, чтобы ее опубликовали в газете, чтобы эта газета попала в магазин в Тигре, чтобы продавец завернул в нее полкило хлеба и чтобы этот хлеб попал в дом Ирене, а та, разворачивая его, натолкнулась бы на его имя, не раз упомянутое в трех столбцах над рисунком, изображающим небоскреб будущего.

Бальдер опустил голову. Как груб он был с ее подругой! Выходит, есть на свете судьба?

Разве то, что произошло, не чудо? Бальдер почувствовал, как в жилы его льется горячий солнечный свет. Значит, если бы служанка семейства Лоайса не купила хлеб в том магазине, а продавец не завернул бы его в газету, в которой была его статья, и он… Какая все-таки бесконечная и чудесная игра случая вся наша жизнь!

Разве не прав он был, ожидая наступления чудесного события?

Всего одна минута, телефонный звонок — и вся картина его жизни изменилась… Он уже взбирается на трамплин, расположенный на головокружительной высоте. Быть может, ему предстоит сделать смертельный прыжок.

Два пустых года породили одну решающую минуту. А что это значит? Это значит, что жизнь подобна кинофильму: из девяноста тысяч метров отснятой пленки идут в дело не более трех тысяч!..

Бальдер крутит головой в отчаянии, оттого что не может постичь тайную суть бытия.

Если бы в тот вечер в дом Ирене не попал этот хлеб, неужели она не нашла бы другого способа разыскать его? И все-таки она его ждала там. А он ждал ее здесь. И все же… Но тогда — что такое жизнь? Существует ли шестое чувство? Почему он не встретился с Ирене, например, на улице? Еще проще: почему он не поехал в Тигре? Так ли необходимо было нагромождение случайностей, чтобы им встретиться? Нет, конечно. Но тогда… Не его ли полуидиотизм всему виной? В известном смысле, он уподобился человеку, который покупает мотор в сто лошадиных сил для швейной машинки. Или же?..

Думать не хотелось. Он немного посидел, рассеянно глядя перед собой, и вдруг хитро улыбнулся. Что-то в нем затаилось. Написал три строчки, оставил записку на столе и надел шляпу. Спустился в лифте, вышел на улицу, потом зашел в кафе, не зная, что делать дальше. Он столкнулся с действительностью, словно наскочил грудью на туго натянутую проволоку.

Под матовыми плафонами два унтер-офицера играли на биллиарде. Стук шаров смешивался с голосами мойщиков посуды, которые о чем-то спорили за стойкой. Бальдер устроился в глубине зала, у деревянной переборки, и силуэты посетителей на фоне окон, выходивших на улицу, казались ему фигурами китайского театра теней.

Вне всякого сомнения, он стоит на пороге новой жизни. Его сигналы SOS услышаны. Радость его тут же затуманилась грустью, подобно тому как белый накал железа, вынутого из горна, сменяется красным. Его прежняя жизнь вдруг показалась ему вполне приемлемой. Как хорошо дожидаться необыкновенного события, когда ничто не нарушает этого спасительного ожидания! Ведь другие люди живут так всю жизнь. Из-за портьеры, отделявшей от общего зала столики «для семей», Бальдер видел спину дамы в голубом платье и ее белую руку над подносом с чашками. Какая спокойная жизнь у других!

За стойкой среди шести светильников-колокольчиков сверкали никелем детали отделки; бледный, анемичный юноша выбивал чеки на кассовом аппарате, и черты его лица были такими же невыразительными, как у большинства завсегдатаев этого заведения. И все-таки сигналы SOS, подаваемые Бальдером, были услышаны, и теперь вести игру надо осторожно. Сам не зная почему, он предчувствовал, что предстоит тайное сражение.

Либо он возродится, либо умрет окончательно. Это было даже не предчувствие, это была уверенность, легкой волной поднимавшаяся откуда-то из глубины его существа, пока он смотрел рассеянным взглядом на большое полукруглое зеркало за стойкой, засиженное мухами; на консоли под ним были выставлены пузатые бутылки, терракотовые кувшины, черные графинчики с золотистой этикеткой, стерильно чистые бокалы. Все цвета радуги.

Позже Эстанислао вспоминал, что мысль избежать тайного сражения ни на минуту не приходила ему в голову. Он обязан был отодвинуть черный полог, скрывавший от него тернистый путь к другой жизни, чьи неясные очертания манили его. Душевное состояние Бальдера было примерно таким же, как у воина из исторического описания: «И перед тем как идти в бой, ощущал я в сердце моем великую грусть и печаль».

К нему подошел чистильщик ботинок, но Бальдер отказался от его услуг, и тот, как-то весь скривясь на сторону, медленно пошел прочь.

А его жена? Ведь на нее обрушатся все беды, какие можно ожидать от новой встречи с этой внушающей ему страх девушкой. Он почувствовал приступ жалости к своим близким. Но что он может поделать? Неотвратимая судьба направляет его на путь, открытый для него телефонным звонком. Да, именно так. К этому взывает монотонность его существования. Отступить он не может. Слишком поздно. Столько лет он ждал необыкновенного события, и теперь, когда дьявол явился ему, он не пустится наутек. Да-да, будь это хоть сам дьявол со своим договором. И, насмешливо улыбаясь, он стал читать названия коктейлей, написанные белыми буквами на черной доске: «Метрополь», «Девичий цвет», «Железная дорога».

Какие смешные названия! Однако «Железная дорога» и «Девичий цвет» как-то связаны друг с другом. Существует ли такая вещь, как девичий цвет? Человеческая комедия доходит до нелепости. Но какое странное совпадение! Почему названия коктейлей перекликаются с его судьбой? Нет, все бесполезно. Он не отступит.

Шли минуты, и душа его все больше вскипала безумной решимостью.

«Девичий цвет». Перед глазами его сменяли друг друга унтер-офицеры, игравшие на биллиарде, мойщики посуды, китайские тени на фоне окон, а там, за окном, регулировщик в синем мундире поднимал руку, из-за угла выехал зеленый грузовик, зашипел пар в кофеварке «Экспресс», и удары сердца в груди Бальдера сделались такими гулкими, что ему казалось, будто внутри у него раздаются громкие удары таинственного дровосека. Два года он откладывал эту встречу, а теперь до нее осталось не так уж много минут. Часы… Сколько часов в году?.. А в двух?.. А теперь осталось всего двадцать четыре часа. Не этой ли минуты ждал он всю жизнь? Прожил двадцать семь лет, чтобы дождаться трех часов пополудни этого дня, когда его сердце так гулко стучит, словно у него в груди кто-то колет дрова.

Он испугался, как бы не упасть в обморок — такую слабость ощущал он во всем теле, он словно висел на головокружительной высоте, а бездна под ним отливала чернотой, как кожа отвратительного чудища.

Сделав усилие, овладел собой. Надо держать себя в руках. Вспомнил героев романов, которыми восхищался в юности, их поведение пред лицом «необыкновенного события» их жизни. А как поведет себя он сам?

Посмотрел на улицу и, снова обратив взгляд внутрь кафе, ничего не увидел, ослепленный светом; силы его словно сдерживались близостью встречи с Ирене. Значит, уйти от судьбы невозможно? Он не сомневался, что их первая встреча была началом необыкновенного события. Иначе как объяснить три такие странные вещи?

Во-первых, эйфорию, которую он испытал рядом с Ирене в день их первой встречи.

Во-вторых, его необъяснимое подсознательное нежелание увидеть ее снова.

В-третьих, игру случая, благодаря которой девушка все-таки его разыскала.

И есть ли какая-нибудь логика в том, что девушка вспомнила о нем через два года?

Человека, рассуждающего таким образом, вряд ли можно убедить, что все это — лишь банальное приключение. Некоторым жизнь была б не в радость, если бы они утратили веру в то, что их судьбу направляет «потусторонняя сила». К числу таких тщеславных людей принадлежал и Бальдер, но не наше дело — осуждать непоследовательность его натуры.

Накануне новой встречи с Ирене он был уверен, что от его поведения при этой встрече целиком будет зависеть, свершится необыкновенное событие или нет. Он чувствовал себя почти как студент перед экзаменом по предмету, которого он не знает. Виной тому — три упомянутых выше обстоятельства.

Устремив взор на полукруглое зеркало, засиженное мухами, он рассуждал:

— Придется, конечно, пойти на какие-то уступки. Только дурак может предположить, что его приглашают возобновить знакомство ради его прекрасных глаз. И я буду дураком, но в меру. Во всяком случае, надо запереть на семь замков всякую иронию, иначе… Что и говорить… Насмешник всегда вызывает недоверие. Значит, играть комедию? Может, изобразить человека, придавленного судьбой? А вдруг эта роль покажется несовместимой с расчетом бесконечно малых величин… Но разве я не придавлен судьбой на самом деле? Стало быть, всего-навсего подчеркнуть то, что во мне есть? Искусно подчеркнуть… И что это мне в голову лезут всякие глупости? Как только увижу Ирене, я обо всем этом забуду (как мы увидим дальше, он не забыл). Дело в том, что через столько-то часов кончится моя прежняя жизнь. И одному дьяволу ведомо, что меня ждет.

Неопределенность грядущего события пожирала его, как огонь пожирает воск свечи.

Он расплатился и вышел на улицу.

На другой день он снова пришел на платформу номер один вокзала Ретиро, под купол, напоминавший ангар дирижабля. Послышался удар колокола. Он побежал, чтобы не опоздать на поезд, и плюхнулся на сиденье с той же стороны вагона, с какой ехал в первый раз с Ирене… Прошло целых два года!.. Зачем? Ведь теперь он снова едет к ней. И он твердил себе об этом, потому что срок этот казался ему несуразным — два года…

Облака с изрезанными краями, похожие на зубчатые колеса, сверкали над безлюдьем мраморной цепи гор, грохот поезда удваивал его гордость и его счастье, ветер ударял в лоб резкими порывами — необыкновенное событие начало осуществляться.

Разве не чудесно, что девушка вспомнила о нем через два года? Он смотрел из окна: те же здания стояли на тех же местах, но все-таки прошло два года.

Он ощущал радость путешественника, который возвращается из дальнего и трудного путешествия. Он узнавал каждый поворот: вон там, когда они были вдвоем, ехала кавалькада. Из трубы над двухскатной крышей виллы шел дымок… Вон те же теннисные корты… А ведь прошло два года…

Он испытывал грусть и радость. Представлял себе, как нетерпеливо ждет его Ирене на вокзале в Тигре… Ирене… Ирене… Какое странное, жесткое имя… Но именно она ждет его, а не другая. Грохот поезда усиливался эхом в поперечных улицах. А что это за подруга?.. Наверное, высокая блондинка… Он потерял нить рассуждений и бездумно, не считая минут, отдался во власть стремительного движения, которое влекло его сквозь пространство навстречу неизбежной судьбе.

Ирене была уже недалеко, поезд останавливался на всех станциях, бежавший навстречу пейзаж казался ему неправдоподобным, будто все это происходило во сне. Он смотрел на тот или другой предмет, но пока он успевал осознать, что он видит, проходило какое-то время, и в этот промежуток времени у него возникало ощущение, что перед ним фотография, смазанная покачнувшимся фотоаппаратом.

Несколько мужчин в закатанных до колен брюках что-то делали на поросшем высокой травой мысе, уходившем далеко в реку. Усталость словно вдавливала его в сиденье, и, хотя окна вагона были открыты и лопасти вентиляторов вращались, он задыхался от жары. Возможно, его подогревало нетерпение.

Он ехал к Ирене со скоростью пятьдесят километров в час и все никак не мог доехать. Таинственный дровосек все колол и колол дрова у него в груди. Бальдер старался дышать размеренней и глубже.

Поезд остановился. Эстанислао уставился невидящим взглядом на побеленные известью деревянные перила платформы. Ему не терпелось скорей увидеть ее, но крыльев у него не было, и он, смирившись, откинулся на спинку сиденья. Эти минуты по физической протяженности были всего лишь минутами, а не годами, но пока они текли, он тратил себя с головокружительной быстротой, ему казалось, что сила выходит из него, стекая с кончиков пальцев. Через вагон пробежала тень эвкалипта, небесный свод словно кружился вокруг невидимой оси, и в этой круговерти невозможно было определить, где какая страна света.

Он висел между небом и землей.

Положил ноги на обитое кожей противоположное сиденье и закрыл глаза. Перестук колес на стыках тотчас отдавался во всем его теле. Он мчался навстречу неизвестности со скоростью пятьдесят километров в час. Спинка сиденья подрагивала под его затылком. Когда он открыл глаза, поезд прибыл в Беккар. Сквозь редкие верхушки сосен, окружавших станцию, небо казалось хрупкой голубой полоской стекла, и ветви качались плавно, осторожно, словно опасаясь разбить эту прозрачную голубизну; и Бальдер вспомнил, как в детстве он восторгался таким же темно-зеленым деревом.

Он не хотел, чтобы вмешательство рассудка нарушило его обморочное состояние. Поезд будто одним махом очутился в Виктории — Бальдеру показалось, что не прошло и минуты после отправления его из Беккара. Поезд проходит перегоны с математической точностью, следующая станция — Сан-Фернандо… А потом… По гаревой дорожке вдоль проволочной изгороди шли рабочие, и в воздухе носился противный запах необожженных кирпичей; поезд замедлил ход, Бальдер качнулся вперед от толчка. Они стояли в Сан-Фернандо. У него не было времени опомниться… Два года ждал… А теперь в двух шагах… Поезд снова тронулся, следующая станция — Тигре. Таинственный дровосек застучал в груди, Бальдер машинально поправил галстук. За окном поплыли смоковницы со съежившимися листьями, остались позади розовые стены, колеса громыхали на стыках, неумолимо отстукивая пройденный путь, потом поезд почти остановился. Бальдер высунулся в окно — дорога делала поворот среди зеленых пастбищ. Впереди виднелся красный мост.

Поезд остановился, и он соскочил с подножки. На платформе никого не было. Бальдер смущенно огляделся, быстро направился к вокзалу и под перекрестием коричневых балок, на которых торчали фарфоровые изоляторы, увидел белую табличку с синими буквами: «Зал ожидания для дам». В ноздри ударил запах мазута. Бальдер вошел. У беленой известью стены на краешке зеленой скамьи сидели две женщины. Они кого-то ждали, и одна из них метнула в его сторону лукавый взгляд искоса. Это была Ирене. Смотря против света, она не разглядела Бальдера, не узнала, и ее беглый взгляд тотчас вызвал у него представление о тайном грехе. Сквозь мутную пелену собственного волнения Эстанислао быстро окинул взглядом ее подругу: «Беспардонная, энергичная, способная на все» и, сняв шляпу, подошел к ним. В мозгу промелькнула еще одна предостерегающая мысль: «Не забыть о своей роли», и он постарался изобразить крайнюю робость и смущение.

— Вы!.. Вы!.. — воскликнул он, обращаясь к Ирене, и та вздрогнула, узнав его наконец:

— Это вы, Бальдер?..

Он тяжело дышал, словно после быстрого бега. Еще раз повторил, будто не мог справиться с глубоким вол пением:

— Вы!.. Вы!.. — и на самом деле чуть не зарыдал, но, поскольку внешне это желание никак не проявлялось, он в замешательстве крутил головой, словно никак не мог поверить в такое чудо. Не будем осуждать его за эту игру. Он сдавал экзамен, желая, чтобы «необыкновенное событие в его жизни состоялось».

— Садитесь, — сказала подруга.

Бальдер повиновался с нарочитой неуклюжестью. Вместо того чтобы заговорить, сидел, держа шляпу на коленях и пожирал восторженным взглядом девушку с кошачьими — как он потом определил — глазами. Ирене тоже была немного взволнована. Бальдер повторил:

— Вы!.. Сколько я думал о вас! Вы не можете себе представить.

Он продолжал мотать головой, как будто все еще не уверовал в такое чудо: он рядом с ней.

Самым странным было то, что он играл комедию со всей искренностью, и это помогало ему владеть собой, он наслаждался одновременно и своим притворным, утрированным восторгом, и самым настоящим глубоким волнением.

Его поведение заставило подругу Ирене немного позже заметить: «Человек скромный и добрый, влюбленный по уши».

Поскольку дольше нельзя было оставаться в таком полуобморочном состоянии, Ирене представила ему свою подругу:

— Эстанислао, вы помните тот вечер, когда я назначила вам свидание, а прийти не смогла? Перед вами та дама, которой я тогда давала урок музыки.

Оба не отрывали глаз друг от друга.

— Да, меня скоро, наверное, примут хористкой в театр «Колон».

Разговор завязался и начал перескакивать с одной темы на другую: музыка, театр, архитектура, любовь. Бальдер говорил бездумно, слова вылетали легко, иногда без особой связи друг с другом, и звучали странно, а чувства его пребывали как будто в разреженной атмосфере галлюцинации. Скрытое желание поскорей ощутить духовную близость заставляло обоих порой говорить глупости. Дама то многозначительно прикрывала глаза, давая понять, что она несчастлива, то лукавой улыбкой зачеркивала прошлое, обращаясь к будущему, и, поскольку она при этом жестикулировала, ее черное шелковое платье шелестело, а напудренная шея напрягалась в такт с модуляциями ее голоса.

Ирене, напротив, молчала, устремив взгляд каре-зеленых лучистых глаз на Бальдера, и участвовала в разговоре, лишь изредка кивая головой в розовой соломенной шляпке, оттенявшей ее бледное лицо, спокойное и внимательное. Она держала руку на запястье подруги и время от времени беспокойно оглядывалась.

Пришел поезд на Буэнос-Айрес, и они сели в вагон. Ирене молчала. Бальдер чувствовал, что она упорно продолжает его разглядывать.

Вдруг он воскликнул:

— О, расскажите мне про газету…

Зулема ответила:

— Вы не поверите, сколько мы о вас говорили…

Ирене взяла подругу за руку, как бы призывая к сдержанности, но та продолжала:

— Вы представить себе не можете. Глупенькая! Почему бы не рассказать? Так вот, когда мы подружились, Ирене как-то рассказала мне, что познакомилась в Буэнос-Айресе с неким инженером… Вы ведь инженер, не так ли?

— Да.

— Она только о вас и думала. Мы перечитали ваши письма.

— Ах да… те письма…

Ирене пояснила:

— У меня не было вашего адреса, а в консерватории изменили расписание… Я ездила утром…

— Она как-то вспомнила, будто вы упоминали, что живете в Бельграно. Случайно как раз в Бельграно живет одна моя подруга, которая брала у меня на время две-три партитуры… Вот мы и отправились за ними, хотя они мне были и не нужны, и в нескольких магазинах спросили, не знают ли они инженера Бальдера… Но никто ничего не мог о вас сообщить.

Эстанислао был безгранично восхищен таким интересом, проявленным к нему в неведомом для него прошлом, в то самое время, когда его интерес к Ирене был подавлен необъяснимой ленью под девизом «Поеду завтра».

Одновременно он почувствовал себя униженным, недостойным ее. Почему он не поехал в Тигре? Почему допустил, чтобы Ирене оказалась более последовательной в своих желаниях? Ее действия показывали, что в ней нет трусости, которая могла бы стать опасной для него в будущем. В то время как Ирене думала о нем, разыскивала его, он медлил с ответом на ее призыв. Не зная, что сказать в свое оправдание, воскликнул:

— Поразительно!.. В самом деле, как все это поразительно!

— Мы искали в телефонной книге… Нашли несколько Бальдеров, но среди них ни одного инженера.

— Я уже потеряла всякую надежду увидеть вас.

— Я тоже.

— И вот представьте себе мое удивление, когда в один прекрасный день Ирене приходит ко мне и говорит, что можно узнать ваш адрес, справившись в редакции газеты…

— О, расскажите об этом, Ирене, это просто чудо.

— Получилось так, что к ужину в доме не оказалось хлеба. Мама послала служанку в булочную. Та принесла хлеб, я его разворачиваю и… Представьте себе мое изумление, когда я увидела ваше имя, напечатанное жирным шрифтом…

— Мне устроили этот репортаж…

— Я побледнела, газета была двухмесячной давности…

— А, значит, вы не читали статью, когда она вышла…

— Нет… Газета была за март, а сейчас май…

— Поразительно…

Вмешалась Зулема:

— На другой день бедняжка вне себя от волнения пришла ко мне с этой статьей. Я подумала и решила, что она права — в редакции должны знать ваш адрес…

— Конечно… конечно…

— Я обращалась туда три раза. Первый раз мне сказали, что не знают, потом мне ответил кто-то другой и сказал, чтобы мы позвонили на следующий день и наконец… Как видите, мы встретились…

Они умолкли, заново переживая эти события, потом беседа возобновилась, еще более оживленная.

Бальдер, позабыв о своей роли и словно опьянев от восторга, болтал без умолку. Теперь его в какие-то минуты можно было принять за человека циничного, немного ветреного, и Ирене тотчас составила о нем именно такое мнение. Но Бальдер заметил, что хористка наблюдает за ним и что за ее легкомысленной болтовней прячется нечто твердое, своего рода бездумная жестокость, способность сказать разнежившемуся собеседнику: «А мне-то какое дело?»

Желая показать себя Бальдеру значительной личностью, она логические рассуждения перемежала сентиментальными глупостями: что он думает о Родольфо Валентино? Она уверена, что он жив и путешествует инкогнито по Южной Америке, ей даже показалось, что однажды она встретила его фланирующим по улицам Тигре.

Она, несомненно, была со странностями и явно не получила достаточного воспитания. Пока Зулема молола вздор, Бальдер невольно спрашивал себя: «Как это мать Ирене позволяет дочери дружить с такой пустышкой?»

Он был несправедлив в своей оценке. Зулема, плененная его мнимым простодушием, изливалась перед ним, принимая его за художника, то есть человека, свободного от буржуазных предрассудков. Она «верила в одухотворенную любовь». Бальдер тоже верил в одухотворенную любовь, но ему казалось смешным, что замужняя женщина обращает в наивные глупости такие чувства, которые свойственны лишь душам болезненным, терзаемым внутренними противоречиями. Зулема в порыве словоохотливости восклицала: «О искусство, о красота!», но для Бальдера, очень серьезно относившегося к искусству и красоте, слова ее были пустым звуком. К тому же она немного фальшивила. Играла комедию, чтобы пустить пыль в глаза человеку, который любит ее подругу. Бальдер, привыкший безошибочно оценивать людей с первого взгляда, смотрел на Зулему как на куклу, в которой для него секретов нет. А всякий настоящий игрок, каким бы коварным он ни был, из самолюбия всегда предпочитает иметь дело с достойным соперником. Нет смысла изучать бесконечно малые величины, чтобы уметь ответить на вопрос, сколько будет дважды два.

Его занимала одна только Ирене. Она молчала. Упрямо продолжала смотреть на Бальдера, и ее зеленоватые глаза по временам вспыхивали насмешливым огнем, будто про себя она думала: «Ничего, говорите себе… говорите… Я вижу глубже, чем вы думаете».

Ее взгляд беспокоил, преследовал Бальдера. Он видел, что она не отводит от него взгляда, и язык у него развязывался еще больше. Но в то же время он размышлял: «Эта девчонка, кажется, себе на уме. Надо будет поговорить с ней наедине. Где она только раскопала такую подругу? Порой мне кажется, что она смеется надо мной. Слушает, но ее мало что интересует из того, о чем мы говорим. Почему она молчит?»

— Нам нужно сойти в Бельграно, у нас там дела, — сказала Зулема.

— Нам нужно навестить одно семейство, — добавила Ирене.

— Когда же мы увидимся? — спросил Бальдер.

Женщины переглянулись, и Зулема ответила:

— Если не возражаете, в четверг у консерватории, на углу улиц Либертад и Тукуман. Часа в четыре, в пять минут пятого.

Поезд замедлил ход. Они попрощались. И все. Бальдер видел, как они вышли на мостовую, обходя желтые металлические столики, стоявшие на тротуаре у пивной.

Когда поезд тронулся, они обернулись и помахали ему, а Бальдер, когда они исчезли за деревьями, откинулся на сиденье, заглянул в лицо пассажирке, которая шла по проходу с букетом роз в руках, и сказал себе:

«И это — все?»

Но в ту ночь он не спал.

 

Наудачу

альдер поднимает голову и на фоне серебристого неба видит волюты — щеки смеющиеся греческих масок, которые через каждые двадцать метров украшают балюстраду Национальной Консерватории.

Ниже, на фризах — группы амуров на буйном римском пиру. Стрелы из их луков пронзают цементные сердца; с высоты многоугольной фаски, уходя на запад и на север, опускаются две грязно-серые стены здания, заключающего в себе сто тридцать тысяч кубических метров невидимой субстанции искусства, которое представляют театр «Колон» и Национальная Консерватория. Бальдер испытывает непонятную нежность к этому огромному зданию, украшенному балконами, капителями, ионическими колоннами и округлыми косяками. От волнения у него темнеет в глазах. Где-то там внутри должна быть Ирене, в каком-нибудь мрачном классе, на уроке пения у престарелого профессора. Пока Бальдер ждет Ирене, он разглядывает людей, беседующих у дубовой входной двери, под окнами с фигурной решеткой. На площадке лестницы с мраморными ступенями расхаживают швейцары в синих ливреях. Панели из яшмы в коринфском обрамлении кажутся желтыми рекламными щитами на фоне грязно-серых стен. В окнах второго этажа — матовые стекла, как в больнице. В просветах между колоннами — запыленные барельефы, изображающие лиру и лавровый венок. Бальдер смотрит на запад. Залитая солнцем улица Тукуман с круглыми вырезами в асфальте под зелеными купами деревьев упирается в каменный постамент и мраморную колонну, на которой стоит бронзовая фигура генерала. Электрические провода тянутся в вышине, как основа паутины, оставшейся несотканной. Бальдер снова смотрит на дверь консерватории, но Ирене все не идет.

На балюстраде греческие маски, темнеющие на серебристом фоне неба, беззвучно хохочут, открыв рты. Звонит трамвай, и Бальдер, терпение которого истощилось, заходит в кафе напротив.

В зале с деревянными стенами, украшенными зеркалами, многочисленные посетители играли в кости и беседовали о театральном сезоне; низкий белый потолок умножал шум и гам этого сборища второстепенных певцов, хористов, преподавателей музыки, машинистов сцены и танцовщиков.

Двое детей в белых пыльниках переезжают улицу на трехколесном велосипеде прямо перед тремя остановившимися автомобилями, полицейский в синей форме смотрит на детей, соображая, нарушают они правила или нет; дети поднимаются на тротуар, полицейский делает знак рукой, и за столиками кафе возобновляется адский шум.

Некоторые участники разговора стоят на тротуаре, облокотившись на подоконник, и беседуют с теми, кто внутри. Бальдер смотрит на часы — пять. Ирене обещала выйти в четыре. Он начинает беспокоиться, таинственный дровосек колет дрова в груди. Оглянувшись, подзывает официанта:

— Какой сегодня день?

— Среда.

— Как?.. А не четверг?

— Нет… Сегодня среда…

— Как же может быть среда?

— Сегодня среда… взгляните, — официант берет со столика газету, и Бальдер хлопает себя по лбу. Как может Ирене прийти, если они договорились, что встретятся в четверг в четыре часа дня? Успокоенный, Бальдер улыбается, качая головой, расплачивается, встает и думает: «Со мной что-то неладно!.. Эта девушка сведет меня с ума».

На другой день он снова прогуливался на углу у консерватории. В пять минут пятого из дверей, выходящих в сторону Серрито, высыпала пестрая стайка девушек, от которой отделились Ирене и Зулема.

Похолодало. Складки розового шелкового платья Ирене едва виднелись из-под легкого пальто небесно-голубого цвета с горностаевым воротником; под белой фетровой шляпкой лицо ее среди черных локонов казалось еще нежней и бледней. Она шла ленивой, но упругой походкой, небрежно держа в руке папку, а другой рукой придерживая полы пальто, которое облегало ее фигуру и подчеркивало округлость бедер и красивые ноги в коричневых туфлях.

Зулема в черном шелковом платье шла, слегка приоткрыв красные губы, и бросала быстрые взгляды на угол дома, где был вход в кафе. Поздоровалась с двумя небрежно одетыми молодыми людьми, которые в ответ едва приподняли шляпы, сдвинутые на затылок. Дойдя до угла, Ирене и Зулема быстро перешли улицу. Бальдер долго жал руки Ирене, потом она стала рядом, касаясь его плечом. Зулема, едва поздоровавшись, заявила, что не может составить им компанию, так как у нее «дополнительные репетиции», и тотчас ушла, не без лукавства наказав им «вести себя прилично». Они посмотрели ей вслед: она шла быстро, семеня короткими ногами.

— Наконец-то мы одни! — воскликнул Бальдер.

Он взял Ирене под руку, и они пошли по улице Тукуман.

Снова Эстанислао шел рядом с девушкой, грустный и взволнованный; в ее кошачьих глазах он видел мягкий вопрос, бередивший ему душу. Испытывал сумеречный страх, пожалуй даже тревогу, сознавая, что никогда не будет принадлежать ему этот цветок, воплощенный в образе девушки, которая идет мелкими шагами, прильнув к нему и устремив посветлевшие глаза на залитый солнцем тротуар и укрытые тенью стены домов. Время от времени они начинали говорить.

— Как я по тебе тосковал! — шептал он.

— А я? Я вас никогда не забывала. Сначала, правда, не думала, а потом… То и дело вспоминала вас. Не знаю, что со мной делалось…

— А я?..

Они не спеша обменивались редкими словами, словно бросали камни в глубокий колодец, подолгу ожидая всплеска.

— Ты рада?

— Да, я очень рада.

Говоря, Ирене поворачивала к нему лицо над горностаевым воротником, и каждая фраза дрожала в ее губах, полураскрытых как бы для поцелуя. Бальдер попытался погладить ее по щеке. Она слабо воспротивилась, прильнув к его плечу и сжав его руку, державшую ее за локоть, своими тонкими пальцами в замшевой перчатке.

Они похожи были на двух выздоравливающих после опасной болезни.

— Теперь мы больше не расстанемся, правда?

— Да, теперь мы больше не расстанемся…

Его повлекло к ней. Он обнял ее за талию и поцеловал в щеку, не обращая внимания на прохожих, которые поворачивали головы — добродетельные женщины бросали на них яростные взгляды, поборники строгих нравов возмущались бездеятельностью полиции, школьницы постарше долго смотрели им вслед.

Они шли, как по пустыне, переходя одну за другой пересекавшие проспект улицы. Не слышали ни отчаянных гудков автомобилей, ни звонков трамваев. Вдруг Ирене посмотрела на часы у входа в магазин и воскликнула:

— Пять часов! Сядем на трамвай, а то я слишком поздно вернусь домой.

 

Темные места

вот они под стальным сводом вокзала Ретиро, на платформе номер один. Бальдер пристально смотрит в искрящиеся радостью глаза Ирене и говорит:

— Милая. Ты не обидишься, если я задам тебе нескромный вопрос?

— Нет.

— Обещаешь сказать правду?

— Да.

— Скажи… ты — девушка?

— Бальдер, что за вопрос… Конечно… Почему ты об этом спрашиваешь?

— Ты уверена, что говоришь мне правду?

— Конечно…

— Ладно… Тогда не будем больше говорить об этом. Я верю тому, что ты сказала, и все.

— Но почему ты об этом спросил?

— Так… просто так…

Ирене подозрительно на него смотрит. Качает головой, как бы говоря: «Ох уж эти мужчины…», а Бальдер думает: «Какая неудача. Для моего счастья лучше было бы, если бы она уже потеряла невинность».

— О чем ты думаешь, Бальдер?

Он улыбается насмешливо и бросает ей едкие слова:

— Так, значит, ты — сеньорита… Сеньорита семнадцати лет… Самое страшное то, что ты красива, Ирене, и ты мне очень нравишься… И кроме того, хочешь, я скажу тебе одну вещь?.. Я смотрю на тебя и чувствую, что ты готова принадлежать мне… принадлежать полностью. Разве не так? Посмотри мне в глаза, девочка. Ты веришь, что я тебя люблю?

— Да…

— Ладно… успокойся… Я еще не окончательно сошел от тебя с ума и не требую этого.

Зеленоватые глаза расширяются и светлеют, становятся светло-карими в золотистую крапинку.

— Скажи, Ирене, ты меня любишь?

— Да, я тебя, очень люблю.

— Хорошо… Сейчас мне больше ничего не надо. Я тебя тоже люблю, очень люблю.

Погромыхивая, у платформы останавливается поезд.

Ирене садится в вагон и вдруг говорит ему:

— Останься, нас могут увидеть.

Он нехотя прощается с ней.

С тех пор они виделись почти каждый день.

И с каждым днем Бальдер чувствовал, что привязывается к девушке все больше и больше. Она доверялась ему с такой женской нежностью, которая не могла не волновать его чувственность.

Ирене приезжала в Буэнос-Айрес вместе с Зулемой. Бальдер не мог до конца понять, что связывает Ирене с подругой и что за жизнь та ведет. Подозревал, что Зулема обманывает мужа, не раз спрашивал об этом Ирене, но она говорила, что ни о чем таком ей ничего неизвестно. «Нет, Зулема — честная женщина, ей пришлось много вытерпеть от мужа. Он своим поведением убил ее любовь». Ирене лгала. Лгала, неизвестно зачем, ибо знала о многом, как это выяснится впоследствии. А поведение Зулемы было странным и подозрительным.

Она не терзалась моральными проблемами, отношения между Бальдером и Ирене восхищали ее, как восхищает хорошая картина или красивый пейзаж. Бальдер впоследствии вспомнил, как однажды в поезде, на пути в Тигре, когда Ирене сидела, рядом, склонив голову ему на плечо, Зулема, поместившаяся напротив них, вдруг безутешно покачала головой и на глазах у нее выступили слезы. Ирене тотчас отстранилась от Бальдера и, положив руку подруге на колено, наклонилась к ней и воскликнула:

— Бедная Зулема! Бедная Зулема!

— Что с вами? — спросил Бальдер, но Зулема молчала. По взглядам, которыми она обменивалась с Ирене, он понял, что подруги без слов говорят о чем-то секретном.

Ему было жаль Зулему, хотя он ее и не уважал. Как все эгоисты, он считал весьма полезным легкомыслие этой женщины — ведь это она устраивала ему встречи с Ирене, — но в то же время он сурово осуждал Зулему, полагая, что дружба с такой женщиной пагубна для Ирене.

Все более убеждаясь в порочности Зулемы, Бальдер вдруг обнаружил в своем представлении об Ирене темные места, и это поразило его весьма чувствительно. Пагубное влияние Зулемы как будто отчуждало от него Ирене, таило в себе опасность, в любой момент угрожавшую неожиданным ударом. Впоследствии он никак не мог забыть одну фразу, произнесенную Ирене. Речь шла о ее сестре Симоне, с которой Бальдер тогда еще знаком не был:

— Эта дурочка принимает жизнь всерьез.

На лице Бальдера не дрогнул ни один мускул. Словно он и не слыхал этих слов, но они больно его укололи: а разве сам он не принимает жизнь всерьез? Как знать, не скрываются ли за этими словами сомнительные поступки?

В другой раз у Зулемы вырвалось:

— Когда сеньора Лоайса прочла о вашем проекте строительства небоскребов, она сказала, что вы простая душа…

Она тотчас прикусила язык, оттого что сделала такое неловкое замечание, но так и не смогла понять, вник ли Бальдер в смысл ее слов, потому что он бесстрастно спросил ее, кивнув в сторону улицы:

— Вы обратили внимание? Там, на тротуаре, упал человек.

Ирене и Зулема посмотрели в окно — они ехали на трамвае — место происшествия осталось позади, но Бальдер запомнил сказанное Зулемой и, сочтя оскорбительным такое мнение о своей персоне, с удивлением спросил себя: «Вот как? Стало быть, в доме Ирене обо мне знают?»

Временами ему чудилось, что он попал в тенета, сотканные из тончайших, едва различимых нитей, но он тут же говорил себе, что все это фантазии, и с удивлением глядел на Ирене, которая шла рядом с ним. Ее загадочная уверенность в себе производила на него сильное впечатление — ни одна женщина никогда не держалась с ним так беспредельно доверчиво, как Ирене при каждой их встрече. Бальдер спрашивал себя: «Откуда такая уверенность? Почему Ирене держится со мной не так, как другие женщины?» Ее доверие к нему, несомненно, очень походило на доверие, возникающее между мужчиной и женщиной, когда они переступили запретную черту.

Он знал, что, если скажет ей: «Пойдем со мной в номер гостиницы», она последует за ним. В сущности, колебался Бальдер, а она была готова на все.

Меж тем это подразумеваемое согласие Ирене отдаться ему как-то умеряло, приводило в равновесие его собственные страстные порывы и тем самым увеличивало его нежность к девушке. Бальдера смущало только тайное согласие между Ирене и Зулемой.

Та всегда приезжала вместе с Ирене из Тигре и, поскольку уроки вокала у них были в одно и то же время, вместе с ней выходила из консерватории, однако она редко составляла им компанию на обратном пути, обычно прощалась с ними на углу, ссылаясь на дополнительные репетиции.

Бальдер в репетиции не верил, и это недоверие порождало в нем нездоровый интерес к мужу Зулемы, ему хотелось с ним познакомиться. Когда Зулема упоминала о муже, Эстанислао смущался, не зная, как относиться к этому человеку.

Иногда она рисовала мужа грубым и черствым эгоистом, неспособным оценить ее артистическую натуру, он-де «поднимал на нее руку, бранил за то, что она не моет полы в квартире», а в другой раз, говоря о нем, умилялась и даже как-то раз попросила Бальдера о рекомендациях для нее в экзаменационную комиссию консерватории, так как ей «обязательно нужно поступить в театр хористкой, чтобы иметь возможность помочь мужу — ведь он почти слепой».

Бальдер нисколько не сомневался в том, что Зулема обманывает своего мужа, механика по профессии. Доказательств у Бальдера не было никаких, но он был «совершенно в этом уверен».

Зато к Ирене и Бальдеру эта женщина относилась с полным сочувствием. Желала, чтобы они были счастливы и не испытали бы страданий, омрачавших ее жизнь.

Она явно считала себя несчастной.

А Бальдер видел, как над ним нависает грозная опасность.

Ирене становилась все ближе ему. Нежность его еще более возрастала от уверенности, что он потеряет девушку — заранее можно было предвидеть, как она поступит в тот день, когда узнает, что он женат.

Но, с другой стороны, он подавлял свои желания, вместо того чтобы воспользоваться временным ослеплением Ирене, готовой уступить ему по первому знаку, и он не решался ни овладеть ею, ни признаться, что женат, а без того и другого необыкновенное событие в его жизни свершиться не могло.

 

Сомнения

альдер, в самом дурном расположении духа (борьба с собственной совестью), глядит невидящим взглядом в тот угол окна, из которого на фоне лазурной пустыни видны желтые моноблоки небоскребов.

Он вздыхает, кресло скрипит, когда он оборачивается к переборкам, будто спаянным из толстых листов слюды, и, облокотившись на стол, кладет голову на руки. Он обдумывает свое признание.

«Надо сказать ей правду. Так дальше нельзя. Это означало бы обманывать ее. Не имею права. Она невинна. Правда, девичья невинность — это буржуазный предрассудок, но раз она живет в буржуазной среде, я не имею права калечить ей жизнь. Допустим, я скрыл бы от нее правду. И вечно терзался бы угрызениями совести, они не дали бы мне насладиться счастьем, которое я могу испытывать с нею рядом. Я без конца спрашивал бы себя: „Полюбила бы она меня, если бы знала, что я женат?“ Овладеть ею, а потом уж сказать было бы величайшей подлостью. Она стала бы глубоко презирать меня.

Какое невезение! Разве я не был бы счастливее, если бы до меня она принадлежала другому? А смог бы я простить это Ирене? Да, конечно. Почему бы ей не уступить своим желаниям? Однако… Впрочем, нет… Прочь сомнения! Она поклялась, что невинна. Смешно! Невинность для женщины — все равно что аттестат о хорошем поведении. Но для меня невинность Ирене ничего не значит… Когда я спросил ее, девушка она или нет, я сделал это не для себя, а для нее. Так или иначе, если я скажу ей правду, я поставлю на карту свою судьбу, по это лучше, чем обман. Она порвет со мной? Ну, допустим, что порвет. Неважно. Ирене обязательно подумает: „Этот человек знал, что я готова отдаться ему, и все же не побоялся сказать мне правду. Как он благороден!“ И волей-неволей будет восхищаться мной — кто же может остаться равнодушным к душевной красоте?»

Как мы видим, Бальдер был весьма высокого мнения о себе. Он продолжал рассуждения.

«Существуют две возможности. Первая — она меня отвергнет, вторая — будет моей. Кроме того, я не мог бы любить женщину, которую больше всего волнует, женат я или нет».

Тут его собственный дух справедливости задал ему такой вопрос: «Как бы ты повел себя с этой девушкой, если бы предвидел, что, узнав правду, она тебя покинет?» — «Сказал бы правду». — «А если эта женщина — притворщица, которая сделает вид, что любит тебя, хотя ты и женат, чтобы ты влюбился в нее окончательно и бросил бы жену?» — «Мне все равно, притворщица она или нет. Всякий, кто притворяется, действует по рассудку, без которого никакая игра невозможна. Какая разница, искренна Ирене или нет? Ведь я хочу переделать свою жизнь с помощью той силы, которую придает страсть. А страсть может быть лишь абсолютно искренней, иначе это не страсть».

Тут он немного отступил:

«Да и зачем думать, что Ирене играет комедию? Зачем всегда предполагать дурное? С первого момента нашего знакомства я только и делаю, что воображаю худшее. Может быть, это подсознательная тактика — думать о ком-то дурное, чтобы оправдать себя за то зло, которое мы можем причинить этому человеку? Во всяком случае, пока что еще не поздно все забыть».

Бальдер тогда не понимал, что, раз ступив на какой-то путь, надо пройти его до конца. Впоследствии он познал этот грозный закон, с которым почти все люди рано или поздно сталкиваются. Закон, согласно которому всегда надо идти до конца.

 

Признание

нова он и она стоят у стоны под решетчатыми стальными сводами, поддерживающими стеклянный купол.

Они не слышат ни сухого лязганья буферов, ни непременных свистков маневрирующих локомотивов. Бальдер рассеянно смотрит туда, где кончается стеклянная крыша, на залитую солнцем платформу. Он думает о том, как избежать ненужных сантиментов, прощальных слов при расставанье навсегда.

У платформы плавно тормозит и останавливается поезд на Тигре.

— Садимся, — говорит Ирене.

— А?.. Нет… Понимаешь, сегодня я не могу тебя проводить. Зато я написал письмо, чтобы ты в дороге не соскучилась.

Ирене в неизъяснимой тревоге поднимает голову. Глаза ее вспыхивают рыжеватыми лучами, три тонкие вертикальные морщинки собираются у переносицы, но воля ее не слабеет перед семидесятикилограммовым мужчиной, который стоит, засунув руки в карманы, в шляпе, слегка сдвинутой на затылок, и смотрит на нее серьезными, печальными глазами, схватывая любую перемену в выражении ее лица.

«Я подлец», — проносится у него в голове.

Ирене берет стоящего перед ней мужчину за руку. Распахнувшееся пальто открывает ногу в коричневой туфельке. Ее приказание звучит почти яростно:

— Ты не уйдешь. Что с тобой такое?

Бальдер иронически смотрит на нее. Мозг его лихорадочно работает: «Какая воля у этой девочки! Меня выдают глаза. Притвориться веселым выше моих сил».

— Со мной ничего. Почему со мной должно что-то случиться?

А сам думает: «Какой я дурак. Совершенно не владею собой».

— Как это ничего? Ты такой странный. Я тебя не отпущу.

Напускное спокойствие Бальдера тонет в болоте уныния. Час пришел.

— Ты поедешь со мной. Проводишь меня. Что бы там ни было.

Он чувствует, как ее пальцы с силой сжимают его руку и запястья.

— Садись в вагон, поезд отходит.

Ирене в изнеможении падает на сиденье в угловом купе, напоминающем каюту трансатлантического лайнера из-за наполовину опущенных пластинчатых жалюзи и тусклого поблескиванья кожаных сидений, — все это создает атмосферу интимности и уюта.

Снова они ощущают себя летящими в пространстве со скоростью пятьдесят километров в час. Опять грохочут колеса, гремит железная какофония мостов, внезапно возникает медная гладь реки, Ирене выпрямляется на сиденье и требует:

— Дай мне это письмо.

Бальдер вручает ей письмо и продолжает смотреть на нее. Письмо короткое. Реакции долго ждать не придется. Вот Ирене роняет руки на колени:

— Не может быть… Скажи, что это не так…

Лицо ее вытягивается, искажается, треугольники глазниц темнеют.

— Какой стыд, боже мой, какой стыд! С женатым мужчиной!

Бессильно откидывается на спинку сиденья. Беззвучно плачет. Блестящие слезинки катятся по пунцовым щекам, попадая в опущенные уголки губ.

— Какой стыд! Лучше бы мне умереть!

Пейзаж плывет перед глазами Бальдера как кинолента с размытым изображением. Его ужасает собственное бесстрастие перед лицом такого горя.

Проходящий мимо купе пассажир осторожно, как бы невзначай оборачивается.

Все лицо Ирене из пунцового становится сизым, словно она отравилась газом. Бальдер не находит в черной бездне своей души ни одного слова утешения. По сизым щекам девушки бегут прозрачные, как хрусталь, струйки. Забившись в угол у окна и поднеся платок к губам, Ирене смотрит вдаль сквозь мокрые ресницы, время от времени качает головой, как бы сокрушается о своем невыразимом горе, подносит руку ко лбу и стонет:

— Ой, мамочка, лучше б мне умереть! Какой стыд!

Бальдер смотрит на ее страдания, бесстрастный, как палач. Не осмеливается прикоснуться к ней. Одна-единственная мысль стучит в его мозгу: «Подлец! Ты подлец! Подлец! Вот именно! Я — подлец! Подлец!»

Ирене, забившись в угол, безутешно качает головой. Горе ее мгновенно преобразило, сделало похожей на труп. Лицо словно восковая маска, подцвеченная охрой: покрасневшие глаза в темных глазницах, пунцовые щеки, наморщенный лоб, набрякшие веки и ресницы, блестящие от слез. Смотрит на Бальдера и качает головой. Тот жалеет ее больше, чем если бы она умерла. Но весь ужас в том, что он не может ни насладиться своей жалостью, ни подавить ее. Сидит бесстрастный, как палач. Он знает, что, если бы у Ирене оказался револьвер и она захотела бы его убить, он не сдвинулся бы с места. Эта уверенность словно оправдывает его перед самим собой. Вместе с тем он спрашивает себя: «Она оплакивает свои погибшие мечты или мое семейное положение?» Не осмеливается произнести ни слова. Все, что приходит на ум, грубо или глупо перед лицом таких страдании поникшей всем телом Ирене. На него она не смотрит. Ее глаза устремлены в незримую точку на спинке сиденья рядом с ним.

По временам Бальдеру кажется, что она, одна-одинешенька во всем мире, летит через пространство со скоростью пятьдесят километров в час, забившись в угол купе, которое превратилось для нее в безжизненную пустыню, откуда бежала вся земная жалость. По ее мокрым щекам нет-нет да и снова пробежит слеза, оставляя блестящий след, но Ирене не утирает слезы, она начисто отрешилась от всего на свете, только покачивает и покачивает головой.

Бальдер упрекает себя: «Почему мне не жаль ее? Почему я так бессердечен? Какая может быть игра перед лицом такого искреннего горя?»

Внезапно Эстанислао берет Ирене за руку:

— Послушай. Я хотел бы притвориться, что полон жалости к тебе и облегчить твои страдания. Но не могу. У меня пусто внутри.

Ирене смотрит на него. Два-три раза утвердительно кивает, как бы говоря: «Я тебя понимаю».

Бальдер думает: «Насколько лучше было бы, если бы она меня оскорбляла, упрекала… А это ее молчание… это молчание меня душит».

— Ирене… — говорит он вдруг.

— Что?..

— Ты на себя не похожа. В таком виде нельзя идти домой. Давай сойдем на ближайшей станции. Тебе надо умыться. Ты выглядишь ужасно.

Поезд останавливается в Беккаре. Ирене выходит из вагона, опустив голову, точно преступник, который прячется от объективов репортерских фотоаппаратов. Платформа пустынна.

Бальдеру хочется, чтобы она его простила.

— Присядь… Ты ведь устала…

Она не отвечает. Стоит и смотрит отсутствующим взглядом на затянутое облаками горчичного цвета небо на горизонте. Бальдер не знает, что делать, и садится, но откинуться на спинку скамьи не смеет, сидит на краешке. Чувствует себя маленьким и глупым, недостойным даже быть рядом с такой девушкой. Ирене стоит неподвижно, прижимая к себе папку с нотами и упершись коленом в конец скамьи. Пристально смотрит на серовато-желтое небо, будто плывет в неведомое на океанском лайнере и созерцает океан.

Бальдер избегает ее взгляда. Чувствует себя опустошенным и почти чужим этой девушке. Он как шарик, из которого выпустили воздух. «Никакого благородного порыва не рождается во мне, — думает он. — Разве не ужасно это сознавать? Уж лучше страдание, чем такое бесстрастие. А все, что я мог бы сказать, — смешно и глупо».

Внезапно Ирене подходит к Бальдеру. Он встает. Девушка смотрит ему в глаза, берет его за руку ниже локтя и говорит:

— Что бы ни было, мы не расстанемся. Я хочу видеться с тобой, как всегда, понимаешь? Обещай мне, что будешь приходить.

— Обещаю.

— Поклянись!

— Клясться не буду. У меня есть сын шести лет. Ради него обещаю, что всегда буду приходить на встречу с тобой.

Удивленная и озадаченная Ирене улыбается:

— Сын шести лет?.. У тебя?.. Боже мой!.. — И снова Бальдер чувствует, что она смотрит на него, не постигая связи событий. Кладет ему руку на плечо. Бальдер стоит столбом, и девушка снова говорит:

— Я хочу встретиться с тобой завтра. Ты должен рассказать мне все.

Взгляд Бальдера не может скрыть презрения. Девчонка хочет проникнуть в его жизнь! Его так и тянет расхохотаться. Да понимает ли она, в какой ад кромешный хочет она прорубить окошко?

— Ты должен сказать мне правду, всю правду.

Бальдер лихорадочно думает:

«Правду. А какая правда для нас лучше? Наша встреча на вокзале Ретиро два года тому назад — одна правда. Ее слезы в поезде — другая. Моя жена и мой сын — тоже правда. Отчаяние Ирене — и это правда. Мы с ней на этой чертовой платформе, как на необитаемом острове. Правда…»

Ирене настаивает:

— Ты обещаешь прийти завтра?

— Обещаю.

— Хорошенький у тебя мальчик?

— Да… ничего себе…

— Похож на тебя?

— Да, похож.

Раздается удар колокола. Шлагбаумы опускаются.

— Ты обещал мне, что придешь.

— И приду.

— Ты любишь мальчугана?

— Да, люблю.

— Так завтра я тебя жду. В три на вокзале Ретиро.

— Отлично.

— Ты придешь?

— Приду, клянусь.

— До завтра, Бальдер. И не переживай за меня.

Вихрь подымает облако ныли. На уровне груди проплывают окна вагонов, поезд останавливается, несколько пассажиров соскакивают на платформу, Ирене устраивается у окошка, поезд сразу же трогается, она машет рукой, пока окно не исчезает на повороте, и Бальдер остается один.

Он не сумеет признаться себе, что жаждет этого одиночества, чтобы робко порадоваться своей победе. Поворачивается на каблуках, он — центр пространства, из которого в обе стороны тянется полоса гравия с четырьмя блестящими, будто никелированными, полосками рельсов.

Благодарное счастье медленно ворочается в глубине его грудной клетки. Сверкает тусклым блеском, как чешуйчатая кожа змеи, в нору которой прокрался солнечный луч. Бальдер подавляет в себе желание усесться на край платформы, свесив ноги в высокую траву, растущую на гравиевой насыпи, будто он бродяга, ожидающий поезда, который увезет его в светлую страну, где зори звонки, как серебряные колокольчики.

 

В Стране Возможностей

альдер не спит. Но и не думает. Пока его тело покоится в постели, дух его семимильными шагами идет по Стране Возможностей.

«О, благородная душа! Она меня не отвергла. А что, если женюсь на ней? Разведусь с Эленой? Почему бы и нет?» Дух Бальдера идет по Стране Возможностей семимильными шагами.

Горы, снег, дома с крутой крышей, снежные пустыни, белые изгороди, у дубовых решетчатых ворот каждый раз его ждет Ирене, он подходит, обнимает ее, они целуются, они — муж и жена. Почему бы и нет? Начать новую жизнь, оставив сына и жену. Почему бы и нет?

Дух Бальдера идет семимильными шагами по Стране Возможностей. Жениться на Ирене. Быть с ней рядом. Постоянно видеть ее лицо, завтракать с ней вместе, рассказывать ей о металлических небоскребах, склонив голову ей на плечо и держа ее руки в своих. За окном падает снег, Бальдер смотрит сквозь стекла наглухо закрытого окна на белую равнину, вдали видны другие дома под покровом из хлопка и магнезии.

— Посмотри на город.

Бальдер прощается с ней и садится в «хадсон». Снег летит из-под колес — он мчится по белой равнине. Дневные часы пролетают незаметно. Наступает вечер. За окном все падает снег. Бальдер возвращается из великолепного города небоскребов и фабрик безлюдной тропинкой, входит в просторную столовую с низким потолком. Ирене садится за стол, покрытый белой скатертью, напротив Бальдера, они ужинают, за окнами вырастают горы снега. Ирене садится за рояль, играет, потом они идут в спальню, обнявшись, ложатся, ветер воет, и вдруг Бальдер в ужасе соскакивает с постели.

Кто-то стучится в дверь дома с двухскатной крышей и белой оградой — это его жена и его сын.

Бальдер пытается отогнать призраки:

— Нет, нет, нет!

Если он разведется с женой, та может выйти замуж вторично. Конечно! Разве она не красива? Но Бальдер не знает эту красивую женщину. У этой красивой женщины холодный взгляд, который пронизывает, изучает его, но не пробуждает в нем никакого волнения. Тем не менее, он ее любит. Но Ирене он тоже любит. А что, если им с женой сделать попытку? Расстаться. Всего лишь попытку. С ума сошел! Размышляя, он поймал себя на том, что собирается разбудить жену и предложить ей расстаться. Нет, так нельзя. Но Ирене он любит.

Хотя тело Бальдера покоится в постели, дух его семимильными шагами идет по Стране Возможностей.

Необходимо, чтобы у Ирене оказалась необыкновенная женская душа. Если бы душа ее была иной, как бы он мог испытывать такой восторг перед ней? Какая еще женщина способна проявить такое великодушие… Но, если б она не была великодушна, разве смог бы он так сильно влюбиться в нее? Вот какие доводы приводит Бальдер себе — он сам, во всяком случае, считает их доводами. Тут он руководствуется определенным принципом, весьма удобным при оценке важных событий.

В конце концов, жена его молода и красива. Почему она не может выйти за другого и быть счастливой? Намного счастливее, чем с ним, ведь он сумасшедший. Потом обе пары могли бы даже встречаться. Почему бы нет? Тогда он уже не говорил бы своей жене «ты», а обращался бы к ней церемонно:

— Как поживаете, сеньора?

И она в свою очередь отвечала бы:

— Как поживаете, сеньор?

Разве его предположение так уж невероятно? Нет. Неужели необходимо, совсем необходимо, чтобы два человека всю жизнь спали под одной крышей? Он не хочет, чтобы Элена была несчастна. Бог ты мой, конечно, нет! Пусть будет счастлива. Он даже посоветовал бы ей искать мужа солидного, например торговца строительными материалами… Хотя нет… Торговцы строительными материалами — грубый народ. Может, его жене лучше выйти за адвоката? Если углубиться в эту проблему, — можно было бы посоветовать ей найти мужчину лет сорока. Сорокалетние мужчины большей частью бывают людьми солидными, умеренными в своих вкусах и наклонностях.

Бальдер тихонько смеется. Тревога в душе его улеглась.

Почему бы нет? Почему бы нет? Жена его вполне может с ним развестись. Год — на юридическое оформление развода, еще год — на то, чтобы выйти замуж за солидного человека. Два года… Два года пролетят незаметно, и проблема ее и его жизни будет решена окончательно. И тогда он сможет ехать навстречу Ирене по равнине, и падает снег, и «хадсон» оставляет за собой след, точно ледокол.

Его жена. Бальдер не может отрицать, что она хорошая жена. Но с этой хорошей женой ему скучно. К тому же она вечно недовольна. Правда, он сам не дает ей повода плясать от радости, но почему бы Элене не выйти за адвоката? Она могла бы давать ему дельные советы. В сорок лет мужчина прекрасно понимает, что к советам женщины надо прислушиваться. А его жена умеет давать советы. Если бы Элена была еще и умна, он сам был бы ей благодарен за заботу о его благе. Но нет. Элена рассердится, если намекнуть ей на возможность осуществления такого проекта. А еще говорят, что женщины не дуры! Он заботится о ее благе, но готов поставить два против одного, что, узнай Элена о его размышлениях, глаза ее заполыхали бы зелеными молниями и она закатила бы скандал не хуже рыночной торговки.

Тело Бальдера, лежащее в постели, шевелится. Ворочается в упаковке из одеял, потом замирает, а дух его семимильными шагами идет по Стране Возможностей.

Вся беда в том, что люди нерассудительны. Разве в жизни не было бы гораздо больше согласия и гармонии, если бы каждый мог пойти своей дорогой, всякий раз как ему этого захочется? Сейчас Элена ему не нужна. Ему нужна Ирене. И многого он не требует. Дом с двухскатной крышей в стране, где идет снег, и автомобиль марки «хадсон». Чтобы Ирене взяла его за руку и шла с ним рядом по заснеженной дороге, а вдали стыл бы на ветру черный лес. О чем он будет говорить с Ирене? О душе. О социальных проблемах. Да, но для того чтобы все это сбылось, надо развестись с Эленой. У него предчувствие, что он будет невероятно счастлив с Ирене. К тому же все так просто. Что может помешать Элене выйти замуж за солидного человека? Как хорошо было бы прийти в гости к жене вместе с Ирене. К тому времени, конечно, Элена уже будет замужем за адвокатом. Женщины могли бы даже подружиться. Почему бы и нет? Все четверо стали бы друзьями. К сожалению, такое бывает только в тех странах, где идет снег. А здесь снег не идет. Здесь солнце, романтические метисы и галисийцы, которые копят деньгу.

Бальдер расстроенно качает головой.

Ирене чиста. Душа ее необъятна. Ее жалость не знает границ. Он не может отказаться от такой женщины. Потерять Ирене? Да без нее жизнь утратит всякий смысл.

А сын?

Если Элена разведется с ним и выйдет замуж вторично, тому другому придется взять на себя и заботы о мальчике, это всякому ясно. Впрочем, в конце концов он не возражал бы против того, чтобы оставить Луисито у себя. Почему бы и нет? Ребенок приносит в дом радость. Правда, до сих пор он не очень-то наслаждался этой радостью, но она вполне может украсить жизнь кому-нибудь другому. Что тут особенного? Каждый божий день тысячи людей в мире разводятся и вступают в брак вторично. И солнце в небе из-за этого не останавливается. Плохо только, что здесь не идет снег.

Распростертое тело Бальдера томится и вздыхает. Но дух его бодр, он идет семимильными шагами по Стране Возможностей.

Ирене, вместо того чтобы с возмущением отвергнуть его, беззвучно плакала в поезде. Крупные жемчужины слез катились по ее побагровевшим щекам, и она горестно качала головой.

Да, но мальчуган?

Бальдер в Стране Возможностей останавливается перед своим сыном. Тот едва дорос до стола, у него светлые волосы и небесно-голубые глаза. Это его сын. Но он на своего сына не смотрит с таким атавистическим чувством, как другие отцы на своих детей. Нет. Бальдер смотрит на ребенка, как если бы тот был одного с ним возраста.

— Да, он мой сын, но бедняга в этом нисколько не виноват. Поэтому в моем доме он гость.

Ему предстоит познавать и страдать, то есть жить.

Иногда Бальдер смотрит на него и думает: «Скольких женщин заставит страдать этот маленький разбойник? И сколько женщин заставят страдать его?»

Пусть будет сильным, вот что ему нужно. Больше ничего. Пусть будет эгоистом. И пусть вовсю наслаждается жизнью без этих дурацких сомнений, которые теперь не дают спать его отцу.

Этот мальчик — не сын. Он его друг. Он живет в его доме, а придет час, он вырастет, и — счастливого пути!

Бальдер понимает, что забот у него уже меньше.

Другие отцы слепо привязаны к своим детям, как животные к детенышам. Пускают слюни, когда произносят: «Мой сын». Можно подумать, что эти скоты произвели на свет новое божество. Как будто сын, выросши, не повторяет отца или мать. Они говорят «мой сын» таким тоном, словно все воры на земле не являются чьими-то сыновьями, а все проститутки — чьими-то дочерьми.

Бальдер с невероятной скоростью мчится в «хадсоне» по снежным равнинам Страны Возможностей.

К чему этот идиотский культ сына? Почему не видеть в сыне или дочери самца или самку, которые в один прекрасный день, влекомые собственными потребностями, завопят от собственной страсти, и эта страсть заставит их забыть и отца, и мать? Как будто, оставив Элену, он перестанет быть отцом Луисито. Нет. Нет. Луисито — друг. В тот день, когда Луисито исполнится тридцать лет и его скрутит страсть, он воскликнет:

— Я продолжение моего отца, у меня такие же чувства, я, как и он, люблю жизнь; как и он, отброшу сомнения и буду наслаждаться всем, что смогу ухватить, урвать, заграбастать.

И сын вспомнит об отце с гордостью, а когда будет нежиться на ложе в объятиях ослепительной юной красавицы, подумает: «Вот и папа, как я теперь, обнимал когда-то юную красотку!»

К чему эти обывательские сомнения? К чему бесконечная ложь? Сын, жена, мать, сестра. Зачем подавлять в зародыше любое желание из-за вмешательства этих чужих тебе существ, которые жадно наслаждались жизнью или будут ею наслаждаться, ибо в какой-то момент их удесятеренный инстинкт одним махом отбросит все сомнения и всякие оглядки на мораль?

Комедия, комедия. Мы вынуждены превращать нашу жизнь в комедию. Возвышать эту комедию. Говорить: «Я отказался от женщины, которую любил больше всего на свете, из высокого чувства долга». Какого долга? Кто на нашей земле выполнил свой долг? Что такое долг? Кто выполняет свой долг? В чем практическая польза от выполнения долга?

Бальдер мчится через тысячелетние еловые леса и равнины, покрытые нежнейшим пухом снежного покрывала. Мотор «хадсона» ревет в безмолвной пустыне, и мысль Бальдера летит еще быстрей, руки его крепко держат руль, из-под шин с хрустом летят сухие ветки, скорость все нарастает.

«Долг! Где тот Идеальный Человек, который выполняет свой долг? Где Женщина, которая выполняет свой долг?

Мелкие душонки, тщедушные тела, богобоязненные умы. Эти люди, что ли, поборники долга?

Наверху — строят линкоры те, кто плюет на долг. Внизу — спят в свинарниках те, кто выполняет свой долг. Долг тех, кто внизу, — выполнять программу, начертанную для них теми, кто наверху. Разве хоть раз те, кто внизу, выработали сами для себя программу, определяющую их долг?

Они живут. И все. Двигаются машинально, как муравьи. По установленному раз навсегда маршруту. Дом, учреждение, учреждение, дом. Кафе. Из кафе — в бордель. Из борделя — в кино. Один и тот же маршрут. Одни и те же движения. Одни и те же мысли. Мы выполняем свой долг. Мы — порядочные люди. Мы — девственницы! Мы выполняем свой долг. Мы уважаем наших матерей, наших жен, наших сестер, наших детей. Мы добродетельны. Мы выполняем свой долг! Точь-в-точь как муравьи. То туда, то сюда. Они живут. Это и есть жизнь. Нет ни одного труса, который не похвалялся бы доблестью единственно потому, что он выполняет свой долг. Я женюсь на Ирене. Да, женюсь, невзирая на сына, на жену, на общество и на господа бога. Жена пусть возьмет себе любовника, мужа или кого там еще. Пусть сын мой станет бандитом, святым — кем захочет. Он — мужчина, он наделен разумом, и у жены тоже есть разум».

Автомобиль остановился. Бальдер выходит на дорогу, куда ни кинешь взгляд, повсюду снежная равнина. Вдалеке виднеется лес, и небо над ним отливает изумрудным льдом. Бальдер садится на подножку, ноги его тонут в снегу; он подпирает голову руками, устремляет взор в рыхлую белую пелену и думает:

«Устал я от этого однообразия. Не могу больше. Каждое движение, каждое слово Элены я угадываю наперед. Я знаю, как она раздевается, как улыбается мне, как ложится со мною рядом, как целует меня до нашей близости и как после этого. Я устал, мне ее жаль. Я сочувствую ее благородным понятиям о жизни, ее порядочность меня умиляет. Вместо того чтобы обманывать меня, заведя себе любовника, она вся уходит в заботы о сыне. А завтра этот сын, ради которого она гнет спину над швейной машинкой, встретит дурную женщину, та скажет ему: „Твоя мать ко мне придирается, житья не дает“ — и он оставит мать из любви к этой самке.

Но тогда — что же такое жизнь? Жестокая кровопролитная свалка? Беспощадная битва?»

На спину Бальдера медленно падает снег, и он засыпает, сидя на подножке «хадсона» посреди заснеженных полей в Стране Возможностей.

 

Во имя нашей морали

елтеет луна в зеленоватом нимбе. Розоватые и серые глыбы небоскребов — на фоне такой густой тьмы, что ночь кажется горой, пронизанной светящимися дырочками.

Огненные буквы «GOOD YEAR» под рекламным плакатом, на котором сиреневая девица в сопровождении двух кабальеро во фраках и шляпах подходит к раззолоченному подъезду, держа под мышкой две пачки печенья. На балюстраде ресторана алый паук плетет зеленую паутину на синем сосуде для мате: «ПЕЙТЕ МАТЕ „НЬЯНДУТИ“». Бальдер нетерпеливо расхаживает по тротуару вдоль газона, красного от цветущей марены, на площади Ретиро. Обернувшись, видит, что к нему быстрыми мелкими шажками идет Зулема. Бальдер направляется ей навстречу, склонив голову, она протягивает ему руку, пристально смотрит в глаза и восклицает мелодраматическим тоном, за которым скрывается любовь к чужим сердечным делам:

— Я знаю все.

Бальдер картинно потупляется, а сам думает: «Терпение, надо играть свою роль». Потом подбоченивается и качает головой, словно осуждая кого-то другого:

— Что за судьба у нас, Зулема, что за судьба! Вы мучаетесь с мужем, неспособным понять вашу тонкую душу, я несчастен с женщиной, у которой сердце тверже камня. Как мы несчастны, Зулема! Как несчастны! Не зря свела нас судьба. Мы брат и сестра, Зулема, брат и сестра в наших страданиях.

Зулема кивает на зеленую скамью:

— Сядем. Вчера вечером ко мне пришла Ирене. Глаза у нее опухли от слез.

— И вы, Зулема?..

— Я не могла этому поверить. Так ей и сказала: не может быть… Бальдер — порядочный человек…

— Совершенно верно… Как раз потому, что я порядочный человек, я и сказал ей, что женат. Как вы думаете: если б я ее не любил, я бы в этом признался? Зачем?

Зулема понимающе кивает головой, а Бальдер думает: «И эта несчастная, которая наверняка обманывает мужа с двумя-тремя любовниками, имеет смелость требовать у меня объяснений!» Но вслух ничего не говорит.

Брусчатая мостовая отливает бронзой. Огненные буквы гаснут, и гранит приобретает темный фиолетовый блеск. Бальдер понимает, что надо произнести какую-нибудь эффектную фразу, и восклицает:

— Скажите, Зулема, разве наша встреча не была предопределена роковой волей звезд?

Она, положив руки на колени, все время изучает лицо Бальдера. Он сидит на свету, а лицо Зулемы остается в тени, и ему ясно, что она его разглядывает, поэтому он старается изобразить на своем лице горестное смущение, хотя ничего подобного не испытывает.

Зулема говорит:

— Быть может, вы и Ирене — две души, которые знали друг друга в той, другой жизни. Это не выходит у меня из головы, Бальдер. Вам нужно жениться на Ирене. Оставить ту женщину.

— Конечно… именно так я должен поступить…

— Вам, Бальдер, как и мне, необходимо жить духовной жизнью. Кто может понять вас лучше Ирене? Если бы вы слышали, как она играет на фортепьяно! Эта девочка — чудо! Я не преувеличиваю, Бальдер, чудо. А за кого же ей выйти замуж, как не за интеллигентного человека? Правда, она, Бальдер, не в обиду вам будет сказано, могла бы рассчитывать на большее… гораздо большее… Она дочь подполковника. Они очень приличные люди, Бальдер.

Бальдер читает рекламу: «Современная вилла — Строительная контора. Доверьте нам постройку вашей виллы». Автомобили объезжают железную колонну в центре площади, несколько пассажиров бегут по тротуару к вокзалу, на секунду наступает затмение, из-за того что одновременно гаснут три световых рекламных щита. Бальдер смотрит на неподвижную звездочку в грязном небе и задумчиво повторяет:

— О да, наши души, наверно, знали друг друга еще в той жизни.

Одновременно про себя произносит другие слова: «Сомнений нет. Бабенку подослали, чтобы она изучила беспредельность моей глупости».

— Вы должны решиться, Бальдер. Не теряйте времени. Если вы искренне любите Ирене, а я в этом не сомневаюсь, вы должны оставить ту женщину, — «та женщина» — жена Эстанислао. — Как бы обрадовалась Ирене! Как бы обрадовалась! Вы не представляете, Бальдер, какая это была бы радость для бедной девочки! Она такая добрая!

— О, я знаю, знаю…

— Я сама, клянусь вам… Мне остался один шаг до развода. Да. Понимаете, если я не бросаю Альберто, то из одной только жалости, ведь он почти слеп; но как он холоден, боже мой, как он холоден! Ведь я вся — сплошное чувство, и когда я прихожу домой, мне кажется, что я попадаю в холодильник. Вот именно, Бальдер, в холодильник.

Бальдер почти не слушает ее. Он проводит воображаемую прямую между местечком Тигре и своим желанием. Прямую в сорок километров сквозь толщу каменных стен и сооружений.

Он вздрагивает: оттуда, из каменного дома с дубовыми дверями и цветастыми обоями, глаза Ирене бьют током по нервам, и горячая волна желания пробегает по его телу. Смутный призыв отдается сладким замиранием в чреслах и пригвождает его к зеленой скамейке перед рекламным плакатом с алыми буквами «Good Year». Розовые и серые глыбы небоскребов на фоне горы, прорезанной светящимися отверстиями. Пространство плывет по кругу перед его глазами. Ирене зовет его в свои объятия, посылая сигналы на коротких волнах. Бальдер справляется с волнением и начинает изучать структуру механизма, приводимого в движение сидящей рядом с ним самкой с короткими ногами и дерзким взглядом. Он видит Зулему как бы сквозь сон, а та восклицает:

— Ах, какая из вас получится парочка! Ей — семнадцать, вам — тридцать.

— Как Ирене?

— Я ее успокоила… Но пришлось все рассказать мужу…

— Ах да… И что же он сказал?

— Сначала всполошился… Потом, когда я сказала, что вы человек порядочный, успокоился. Учтите, он очень любит Ирене, потому что был знаком с подполковником.

— Рука судьбы!..

— Послушайте, Бальдер… Мне кажется, для спокойствия Альберто — вы же знаете, каковы мужчины — неплохо бы вам приехать в Тигре и поговорить с ним. Вы знаете, Альберто очень добрый и вполне может вас понять.

Эстанислао думает:

«То был бесчувственным скотом, а теперь стал человеком отзывчивым. В чьи руки я угодил? Это же шайка мошенников».

Бальдер вперяет взор в трамвай, карабкающийся вверх по асфальтированному склону, вожатый в освещенной кабине, расставив руки, орудует на повороте регулятором и тормозом, звучат три удара бронзового колокола, и Эстанислао, глубоко вдохнув влажный воздух, решается сделать ход в игре:

— Прекрасно, Зулема. Я приеду поговорить с вашим мужем, когда вам будет угодно.

Слышны пронзительные свистки маневрового локомотива, в воздухе разносится запах горелого машинного масла от тянущегося по насыпи товаро-пассажирского поезда, и Зулема, довольно улыбаясь, встает:

— Как обрадуется Ирене! Послушайте… Завтра в три мы ждем вас в кафетерии на вокзале в Тигре.

Внезапно она оборачивается к светящемуся циферблату на красной Английской башне напротив вокзала и восклицает:

— Как я опаздываю! Значит, договорились, Бальдер? В три. А сейчас мне надо в консерваторию. Будьте добры, остановите это такси. Завтра в три!

Он поднимает руку, машина тормозит у тротуара. Бальдер открывает дверцу. Зулема откидывается на спинку сиденья, протягивает ему руку в перчатке, улыбается, словно кокотка, и он остается один.

Брусчатка мостовой по-прежнему отливает бронзой.

Ладно…

«GOOD YEAR». «Мате „Ньяндути“». «ДОВЕРЬТЕ НАМ СТРОИТЕЛЬСТВО ВАШЕЙ ВИЛЛЫ».

Ладно…

«ЛУЧШЕЕ ПЕЧЕНЬЕ». Отель «Эль Эспаньоль».

Понятно…

Гранит мостовой приобретает темно-фиолетовый блеск.

Бальдер снова усаживается на зеленую скамейку. Ирене светом своих глаз облучает нервные центры, управляющие его чувственностью. Остальное делает дьявол. Стало быть, уважаемый человек хочет познакомиться с порядочным человеком! И распутная бабенка читает по звездам его, Бальдера, судьбу. Как здорово! И он, как последний идиот, на все соглашается.

«Good Year». «ЛУЧШИЕ ШИНЫ».

«Good Year». «ЛУЧШИЕ ПРОТЕКТОРЫ».

А почему бы и нет?

Необычайное уныние подтачивает его чувственность. И вместо того чтобы лететь в зияющую пустоту бездны, он прикрывает глаза и глядит на светящиеся концентрические дуги. Два кабальеро во фраках и шляпах ведут под руки сиреневую девицу с пачкой печенья под мышкой в раззолоченный подъезд.

«А единственный виновник все-таки я. Мне предложили игру, и я ее принял. Хуже всего, что я и дальше буду ее принимать. Однако тот поцелуй, что она мне подарила… А вдруг я ошибаюсь? Остальное сделает дьявол. Может, это и есть сумрачный путь?»

Улица кажется вымощенной бронзовой брусчаткой, потом гранит приобретает темно-фиолетовый отблеск, и Бальдер нервно потирает руки.

«Три жизни. Или четыре. Или пять. Подруга — раз. Ее муж — два. Мать Ирене — три. И любовники, но кто их сосчитает?.. Ах да! И я, дурак из дураков. Почему бы и нет? Разве не хотел я пройти сумрачным путем? Три или четыре судьбы тянут ко мне загребущие лапы. И я поддаюсь. Не пробую избежать их. После того как я женюсь, кто из них захочет знаться со мной? Почти наверняка — ее мать. Затем, возможно, подполковник. Ах да… Подполковник в могиле. Его можно не опасаться. Я чем-то напоминаю несчастного, которого тащат за одежду валки прокатного стана. Этот механизм меня поглотит… а может, я его поглощу? Как сказать. Порой борьба с поверхностными натурами бывает трудней, чем борьба с натурами глубокими. Но пусть они поостерегутся! Вот именно, пусть поостерегутся. „Простая душа“ может преподнести им сюрприз. Рассчитать небоскреб — это одно, а сложить его в виде моноблока — другое дело. Я буду инженером в той мере, насколько им хочется, и сумасшедшим настолько, насколько опять же им желательно… Но остальное… Остальное будет запрятано во мне так, что будь они ведьмы, и то не найдут. Во всяком случае ясно одно: после уважаемого друга в дело пойдет достойная мамаша. Даю голову на отсечение. Так они распределили разведывательные функции. Сначала подруга, потом муж подруги… потом… Ну, допустим, я ошибаюсь в моих предположениях. Но что еще можно предполагать? А город все-таки красив. Как он красив!»

Бальдер чуть улыбается. Смотрит на розоватые и серые глыбы небоскребов на фоне такой густой ночной тьмы, что она кажется горой, пронизанной светящимися отверстиями. Гаснет бело-фиолетовый рекламный щит. Вдали слышны свистки локомотивов. Проходят люди в фуражках и рабочих блузах.

Да, город красив. Но и сумрачный путь не хуже. Великий Маг берет за ухо своего недостойного и глупого ученика Эстанислао Бальдера и говорит ему; «Глупый гордец! Разве не хотел ты ступить на долгий и сумрачный путь? Не хотел купить вечную молодость и благотворную страсть? И вот теперь Великий Маг подстегивает чувственность девицы, и девица разворачивает хлеб и видит имя дурака из дураков, напечатанное несколько раз жирными буквами».

Небоскребы из стали и стекла. Желтеет луна в зеленоватом нимбе. Алый хрустальный паук ткет зеленую газовую паутину.

«Все равно жизнь прекрасна, чудесна. И я безумно люблю девочку, которая целуется взасос. Да, она девственница, которая умеет целоваться взасос. Кто ее научил? Дьявол или подруга? Впрочем, одно другого стоит. И я отдамся в их руки, как невинный ягненочек, потому что Великий Маг нашептывает мне: „Разве ты не хотел ступить на сумрачный путь?“».

Улица будто вымощена бронзовой брусчаткой, но затем гранит приобретает темно-фиолетовый блеск. Вдали в сумерках слышны свистки маневровых локомотивов, за которыми надзирают два круглых красных глаза; Бальдер улыбается.

«Чтоб я познакомился с мужем ее подруги! О, наивность юных лет! И с ее мамочкой тоже. И с отцом. Какая мне разница. Я затерян между небом и землей. Усну в ее объятиях, как ребенок на руках у матери.

Почему бы нет?.. Почему бы и нет?.. Мне наплевать на то, что из-за нее я ступлю на гибельный путь. Я хочу быть ее преданным псом; человеком, который сошел с ума из-за девственницы, целовавшейся взасос. История будет гласить: „И Инженер-Сластолюбец продал душу дьяволу не за то, чтобы стать искусней в строительстве, а за то, чтобы насладиться дочерью подполковника. И дочь подполковника превратила Инженера-Сластолюбца в тряпку, и никакая железобетонная компания уже не рискнула бы доверить ему расчеты и чертежи, потому что Инженер-Сластолюбец извел на свои удовольствия последний кубический сантиметр серого вещества. И тогда он превратился в животное“».

«Наше печенье — самое лучшее». «GOOD YEAR». На секунду все гаснет, и в зените видны три звездочки. «ДОВЕРЬТЕ НАМ СТРОИТЕЛЬСТВО ВАШЕЙ ВИЛЛЫ». Деревья на площади будто уснули. Ни один лист не шелохнется.

«Стало быть, механик подвергнет меня экзамену. А распутница потешится, но вдруг я ошибаюсь? Бог ты мой! Да какая разница! Я хочу растаять под ее поцелуями. Провозглашу во всеуслышанье: „Ради этой очаровательной девушки я превратился в самого последнего дурака на всей земле!“ А когда уважаемые люди потребуют у меня отчета в моем поведении, я цинично поясню:

„Я воспеваю свою душу, затерянную между небом и землей. Я люблю свою душу и ее погибель больше всего на свете“. И я насмеюсь над ее погибелью, как насмеялся над дьяволом. А потом пролью горькие слезы раскаяния и скажу: „Нет, девушка была не такой, какой я ее рисовал, — чувствительной и печальной, — она была великолепной, как богиня, которая обернулась школьницей, чтобы слить воедино математические расчеты с мелодиями Баха“. И торговцы, толстые женщины-сплетницы, шарлатаны, читающие проповеди о морали, — все поднимут крик до небес, возопят: „Наступил конец света! Инженер спятил с ума, заключил договор с дьяволом, зло надругался над девственницей, а теперь делает вид, что ее девственность осталась при ней!“ И возможно, явится механик и устроит судилище на площади. А я отвечу: „Дочь подполковника возводит на меня ложное обвинение, и ей в этом помогают потаскуха, обманывающая своего мужа, и механик, который не знает, что такое параллелограмм сил. Какая цена такому обвинению? Знает ли этот механик свое ремесло? К тому же он поднимал руку на свою жену“. А если выйдет из толпы какой-нибудь худой и длинный субъект и, указав на меня пальцем, воскликнет: „Этот человек — сумасшедший?“ Как я тогда защищусь? Ибо ни у кого не останется сомнений в том, что я сумасшедший. И люди скажут: „Инженер был сумасшедший. Математика не спасла его от помешательства“. Может быть, даже пригласят судебных экспертов, и эти дьяволы сочтут, что я сумасшедший, и тогда механик, моя жена, дочь подполковника… Ну и заваруха получится! Но сейчас лучше пойти домой».

И Бальдер встает.

 

Зов Сумрачного Пути

расный полумрак. Горячий маслянистый блеск теней в зеркалах, отражающихся одно в другом и создающих бесконечную, сходящую на нет перспективу.

Бальдер идет по спальне на цыпочках. Смотрит, не подходя близко, на спящую жену, на ребенка, прикорнувшего на подушке за ее спиной. Мальчуган подпер щеку кулачком, под длинными ресницами — две черные щелочки глаз. Лицо жены похоже на маску из розового картона с золотистыми завитками волос на лбу.

Бальдер устало садится на край своей постели и с грустью смотрит на белый потолок, расчерченный резкими тенями. Их контуры напоминают выглядывающие из засады пулеметы.

Бальдер ворчит:

— Это было неизбежно. Рано или поздно…

Закрывает глаза. У него возникает впечатление, будто перед ним разыгрывается сцена из какой-то пьесы. К действующим лицам сам он отношения не имеет. Пока в красном полумраке горячие блики сопровождают неутомимое тиканье часов, инженер слушает актеров. Они разговаривают под стальным сводом с таким густым переплетением рам, что в черной вышине едва мерцает желтый свет.

Бальдер. Послушай, Ирене, я вступлю в игру… Только мне нужно знать правду. Ты девушка или нет?

Ирене(беря Бальдера за руку). А ты все еще во мне сомневаешься? Ты точно ребенок!

Бальдер. Сомневаюсь, потому и спрашиваю.

Зулема. А если бы Ирене не была девушкой, вы любили бы ее?..

Бальдер. Да, любил бы ее так же, но вел бы себя с ней иначе.

Зулема. Успокойтесь, Бальдер. Ирене — девушка.

Бальдер у себя в спальне понимает, что у марионетки под стальным сводом сердце болезненно сжалось. У персонажа такое ощущение, будто девушка солгала. И персонаж больше страдает за девушку, чем за себя.

Жена Бальдера ворочается в постели. Он поспешно встает, гасит свет и начинает раздеваться. Потом останавливается и думает: «Значит, завтра я познакомлюсь с механиком».

Острая печаль пронизывает его, пробирает до самой печенки. Инженер уверен, что разрабатывает план своей окончательной гибели.

Он думает: «Я похож на человека, который связался с шайкой мошенников. Человек в тревоге и пытается что-то предпринять. Он хочет разобраться что к чему. И, конечно, разбирается лишь тогда, когда его уже надули… Чем меня привлекает этот сброд? Разве я хочу убедиться в том, что ошибся? И все же они меня привлекают. Зулема, Альберто, которого я не знаю, Ирене… Не знаю почему… Мне кажется, они живут со мной рядом целую вечность. Поистине чудесен этот механизм обмана!»

Бальдер ложится, так и не раздевшись до конца. Он думает: «Меня предостерегает какой-то голос: „Берегись, Бальдер, пока не поздно“, но я отвергаю это предостережение. Откуда это роковое упрямство, которое вдруг пробуждается в твоей душе и заставляет идти навстречу ясно различимым опасностям? Однако же я не скотина безмозглая. Я — мыслящая личность. Инженер. А инженер, знающий математику, должен быть защищен от подобного наваждения. Может, это дьявол? Но нет… Это не дьявол. Это — зов».

Бальдер ощущает смертельный холод в сердце, едва произнеся это слово.

Зов… Зов…

Неужели это зов Сумрачного Пути? Потребность познать, какова та, «другая» судьба.

«Я смеялся… Да… Не могу отрицать… Но какое отношение имеет мой смех к нынешней реальности? Пока Элена спит, пока Луисито спит, я замышляю то, что для них обернется несчастьем. И они не просыпаются. Что, если бы вообще бодрствовал один я? Но бодрствовать должна еще и Ирене. Может, в этот момент она, думая обо мне, предается вожделению. А если бы и так, мог бы я ее осудить? Скорее она спит».

Зов…

Тут Бальдер воображает, что, допустим, жена его вдруг проснулась, разбуженная «сигналом опасности». Элена садится в темноте на край постели и спрашивает: «Что с тобой, Бальдер? Почему ты не спишь?» Он на мгновение задумывается, потом отвечает: «Я размышляю о сумрачном пути».

Бальдеру хочется рассмеяться. Нелепо полагать, что о таких вещах можно разговаривать с женой, но с кем-то поговорить ему надо, хотя бы с собственной тенью. И он рассуждает так:

«Допустим, что это не моя жена. И я — другой человек, который говорит о Бальдере в третьем лице. О, в этом нет ничего приятного! Этот таинственный человек подходит и спрашивает меня:

— Что произойдет между Бальдером и тремя женщинами?

А я, притворяясь, что речь идет не обо мне, отвечаю:

— И вы еще спрашиваете, уважаемый сеньор? Разве вы сомневаетесь в том, что это будет скандал? Этот инженер-сластолюбец, между нами говоря, давно уже искал свой сумрачный путь.

— Инженер…

— Да, инженер, хоть вам и не верится. Инженер — что тут особенного? Вы думаете, инженеры не подвержены греху?

— Нет, по правде говоря, я не мог бы утверждать такую нелепицу… Но инженер…

— Бог мой, сеньор, как туго вы соображаете. Впрочем, у вас нет оснований мне не верить, ведь я исхожу из откровенных высказываний того, о ком мы говорим, — инженера… Так на чем мы остановились?.. А-а, на том, что он давно уже искал свой сумрачный путь.

— Для чего?..

— В том-то и секрет, уважаемый сеньор. Похоже, он по доброй воле хочет поставить на карту собственное счастье и „спасение“ своей души. Даже как-то раз он сказал мне, что дух его дал трещину, а в эту трещину забрался дьявол и подстрекает его играть комедию, когда душа его тихо ждет драмы, которая окончательно разорвала бы пелену, превратившую его в идиота».

Бальдер ворочается в постели. Зажигает сигарету. Глупый диалог. Невидимый сеньор оказывается тяжелой марионеткой, словно его отлили из свинца.

А что, если написать письмо? Бальдер представляет себе, как он сидит за письменным столом и составляет этот документ. Он гласил бы следующее:

«Сколько раз вспоминал Бальдер впоследствии этот неустанный поиск сумрачного пути, где на роль вожатого предлагали себя многие женщины. Он отвергал их, сам не зная, по какой причине. Возможно, потому, что не испытывал к ним любви. Иной раз он говорил себе, что ни одной из этих женщин не хватит силы духа открыть ему врата, ведущие в долгий и сумрачный путь».

Эстанислао курит в темноте. Его жена кашляет. Ребенок ворочается. Бальдер, спрашивает себя: «А могу ли я подробно обрисовать этот долгий и сумрачный путь? Допустим, позвал бы меня какой-нибудь писатель и сказал: „Опишите мне этот долгий и сумрачный путь“. Как бы я это сделал?»

И он начинает рассказывать неизвестно кому, он знает только, что этот «некто» слушает его очень внимательно.

«Бальдер представлял себе сумрачный путь как подземелье всей планеты. Он идет зигзагами под каменными громадами земных городов. Иногда там попадаются дома, иногда видны звезды. Путь этот, слабо освещаемый преломленным солнечным светом, время от времени пересекают темные проулки, в которых дома выше фараоновых дворцов. В перемежающихся плотных массах полусвета и тьмы вслепую продвигаются человеческие души-личинки. Души крутятся волчком, сталкиваются для кратковременной близости, потом разделяются, чтобы снова столкнуться с особью другого пола. Над подземельем — кубические небоскребы, пишущие машинки, люди с неподвижными лицами, наделенные способностью перемножать в уме ряды цифр, электропоезда, еще небоскребы, дома мод. По дну подземелья тянется сумрачный путь, путь упорствующих во зле, путь людей, которые упрямо преступают законы добра в поисках высшего идеала зла».

Эстанислао Бальдер не уставал рассказывать об устройстве сумрачного пути, где по временам какая-нибудь душа по собственной воле отделяется от прочих. Обратите внимание, что по мистической теологии Бальдера не остальные души отталкивают от себя грешную душу, а она сама добровольно уединяется в своем свинарнике. Свинарник — это грех, злодеяние, срыв, намеренное продолжение какого-либо действия, которого душа решительно не приемлет. Инженер исходил из убеждения, что человек, когда он отступает от того, что в глубине души считает истинным, испытывает из-за столь необычного, противоестественного поступка огромное потрясение. Если он упорствует в своем отчуждении от истины, наступает момент, когда он неизбежно осознает, что его духовный мир — в опасности. Если, несмотря на это, он продолжает коверкать свою жизнь, тропинка повседневных отступлений превращается в долгий и сумрачный путь.

Только Богу или Дьяволу ведомо, уцелеет такая душа в длительной борьбе с отступлениями или же сломается.

В старину, когда человек поступал безрассудно, вопреки всем правилам, говорили, что он продал душу дьяволу. А в наше время — какое название дать договору между двумя существами, одно из которых знает, что с фатальной неизбежностью должно погубить другое? Причем каждый из них уверен, что ему необходимо приложить все силы, чтобы не погибнуть в этой борьбе.

Бальдер полагал, что в самих материальных формах жизни кроются грехи, природа которых неясна и несвойственна человеку. Например, как мог жить человек, который предал Иисуса? Самоубийство Иуды Искариота вызвано ужасом, порождаемым в душе человека совершенным им самим страшным грехом. Если у такого человека не хватает мужества лишить себя жизни, то постоянное воспоминание о злодействе превращает само злодейство в ответвление долгого и сумрачного пути.

Бальдер, сам того не сознавая, искал этот путь. Он пытался разорвать узы, связывавшие его с обществом ему подобных, и проникнуть в подземелье, где двигались души-личинки. О своем состоянии Бальдер впоследствии говорил так:

«Если бы тогда мне явилось некое высшее существо и предсказало бы, что меня ждут вечные муки, я все равно не отступил бы от своего намерения быть рядом с Ирене. Каждый кубический дюйм моего тела настоятельно требовал, чтобы чары, которыми околдовала меня эта девушка, не рассеивались. Мне было необходимо, „совершенно необходимо“ пройти той таинственной тропой всемирного подземелья, где бледные полувоспоминания, чудовищные атавистические пережитки и слепые судьбы ждут случая, чтобы напитаться нашей кровью, которую они там черпают полной чашей.

Хочу отметить одну аномалию. Основанное на опыте предвидение событий, которые по логике вещей должны произойти (время показало правильность моих предположений), не только не ослабляет желания ступить на запретный путь, но даже подогревает его и усиливает. Разве не дьявольская алхимия управляет нашими чувствами, которые, вместо того чтобы вести от тьмы к свету, сак того требует логика нормальных чувств, действуют наоборот: ведут нас от света к сумраку и от познанного — к тайне? С перехода через границы начинается систематическое нарушение всех добрых начал, от природы заложенных в человеческое сознание. Человек ищет окончательную истину наперекор своим заблуждениям».

Предание гласит: принц Непослушный вопреки советам своих Учителей хочет ступить на Запретный Путь, где его подстерегают многие Искушения. Он знает, что, если не будет Сильным, погибнет в пасти Чудовища. Принц верит в себя, ступает на Сумрачный Путь и побеждает Чудовище. Этой победой он приобретает Мудрость.

 

В атмосфере кошмара

альдеру кажется, что он скользит по резиновому полу. Но пол не резиновый, а деревянный. Эстанислао проходит большой зал с побеленным сводчатым потолком, мимоходом видит свое отражение в зеркале и выходит на галерею, увитую зелеными виноградными лозами…

Три головы оборачиваются к нему: Ирене, Зулема и мужчина.

Мужчина встает и пожимает ему руку. Он невысок, на носу с горбинкой очки, держится крайне холодно. Слова с каким-то присвистом вылетают из тонких губ. Бальдера охватывает брезгливое чувство.

— Очень рад с вами познакомиться, инженер Бальдер… Бальдер садится за столик напротив Ирене. Погружается в ее красивые глаза, которые из карих стали зелеными.

— …как вы понимаете, было необходимо…

Мужчина говорит с медоточивой хитрецой. Бальдер поддакивает, но почти его не слушает. Зато пожирает взглядом лицо собеседника — маленький человечек своей непривлекательной персоной олицетворяет дело первостепенной важности.

Бальдер старается собраться с мыслями и повторяет:

— Разумеется… разумеется… Мне тоже хотелось с вами познакомиться…

Зулема смотрит на него и подталкивает подругу локтем. Холодный человек высвистывает увертюру к первому действию:

— …от Зулемы я узнал, что вы женаты.

Бальдер уже овладел собой и смотрит на живую изгородь из бирючины, отгораживающую от улицы утрамбованную землю патио. Пентаграмма телеграфных проводов прерывается в вышине зеленым треугольником магнолии. У самой земли, за кустами бирючины, мелькают белые альпаргаты и черные брюки…

— …должен признать, что вы поступили как порядочный человек…

Бальдер спрашивает себя: «Неужели этот человек так груб как его расписывала Зулема?»

— …но этого не достаточно. Я друг семейства Лоайса…

— Как вы себя чувствуете? — спрашивает Бальдер Ирене не решаясь при посторонних говорить ей «ты». Потом поворачивается к Альберто и решительным тоном спрашивает: — Что вы обо всем этом думаете?

Медоточивый человечек задумывается, словно над ходом при игре в шахматы. Делает рокировку.

— Препятствовать этому не имеет смысла. Не правда ли?

— Да-да… конечно…

— О, Альберто! — вмешивается Ирене.

— Ведь вы наш друг, как я понимаю? — спрашивает Бальдер.

— Да, но я также друг семьи Лоайса. Ирене наивная девочка…

Бальдер и Ирене обмениваются лукавым взглядом. Он лихорадочно думает: «Не стоит просить этого механика, чтобы он пояснил мне, как он понимает наивность. Если придираться к словам в нашей интеллектуальной беседе мы никогда не кончим».

— О да! Совершенно с вами согласен, что Ирене — наивная девочка, как раз поэтому я и проявил в отношениях с ней благородство, которого никто от меня не требовал. Может быть, слова теряют свое значение, как только их произносят, вы не находите?

Хитроумный человек откидывает голову. Сквозь стекла очков ищет на лице Бальдера иронию. Но Бальдер глядит серьезно. Он серьезен внутренне и внешне. Медоточивый человечек прерывает его свистящим шепотом:

— Как же мне не заботиться об Ирене, если я заменяю ей отца?

Рыжий петух остановился на мраморной лестнице, ведущей на галерею из патио, и рассматривает сидящих за столиком. Стоит, насторожив сморщенный гребень потом что-то кокочет, проходит за стулом Ирене и принимается безуспешно клевать мозаику.

Бальдера подмывает спросить у человечка, почему он говорит таким медоточивым голосом. Словно гадюка высвистывает ему в ухо свой ядовитый секрет.

— Сознавая это, я и согласился на ваше посредничество в этом деле.

Щуплый человечек мнет пальцами свои щеки и челюсти. И тем временем изучает лицо Эстанислао. Ситуация невыносима. Бальдеру хочется удрать. Холодный человечек неумолимо продолжает:

— Добрых намерений недостаточно. Мы можем согласиться на продолжение ваших встреч с Ирене только при условии, что вы разведетесь с женой. Ирене — девушка из общества…

Бальдер быстро спрашивает про себя: «Из какого общества?..»

Альберто продолжает:

— Ее отец был подполковником нашей армии. Как и вы, я не отрицаю, что некоторые общественные условности утратили всякий смысл, но мы живем в обществе и обязаны эти условности соблюдать.

Бальдер пытается скрыть свое изумление. Он думает: «В какой стране мы живем? Этот рабочий, моральный долг которого быть революционером, говорит мне, инженеру, о необходимости соблюдать светские условности. Жаль, что он не в России. Там бы ему показали!»

Оскорбления Бальдер оставляет при себе. Отвечает мягко:

— Я понимаю, что Ирене — девушка из общества и, стало быть, вы вправе требовать от меня, чтобы я сделал ее счастливой, разведясь с женой и женившись на ней.

Медоточивый человечек вкрадчиво спрашивает:

— И вы женитесь на Ирене?..

— Да… я женюсь. У меня предчувствие, что с ней я буду счастлив.

Ирене вонзает в Бальдера рыжеватые лучи своих глаз. Инженер взволнованно смотрит на ее нежное бледное лицо, обрамленное черными локонами. На глазах у Зулемы и Альберто они могут лишь пожать друг другу руки, и в сознании Эстанислао вихрем проносятся горы, снежные поля, дома с крутой крышей; он подходит к дубовым решетчатым воротам, Ирене выходит ему навстречу, чтобы поцеловать его. Почему бы нет? В конце концов, разве такое уж большое преступление оставить жену и сына?

Горячо вступается Зулема:

— Не сомневайтесь, Бальдер, не сомневайтесь! Кто, если не Ирене, может сделать вас счастливым? Сиди спокойно, девочка. Вы не знаете, как она добра…

Бальдер смотрит на широкое лицо Ирене, на ее глаза, непрерывно пожирающие его, и спрашивает:

— Ты думаешь, что поладим?..

Ирене медленно краснеет.

— Да, Бальдер, мы будем счастливы.

Эстанислао согласно кивает, и при этом вздрагивает от грустного предчувствия. Оранжевый тент залит солнцем, хрустально щебечут птицы в зеленой листве. Но у него на сердце печаль.

Альберто, скрестив на груди руки, созерцает скатерть, затем поднимает голову и спрашивает:

— Разве могли мы поступить иначе, Бальдер?..

— Почему вы меня об этом спрашиваете?..

— Поймите, Ирене вас любит. Нам это известно. И единственное, что мы смогли сделать, — это помочь ей стать счастливой.

Эстанислао готов быть снисходительным к этому медоточивому человечку, который его одновременно изумляет и завораживает, и он делает широкое движение рукой, но рука повисает в воздухе, потому что Зулема восклицает:

— Как удивительно! Вы, Бальдер, делаете такой же жест, как Родольфо.

Альберто не обращает внимания на эту реплику и продолжает:

— Допустим, мы воспротивились бы продолжению ваших встреч с Ирене. Вы все равно нашли бы способ видеться, разве не так? Чему суждено, того не миновать.

— Да, это верно, — бесстрастно откликается Бальдер. Думает он совсем о другом: «Подозревает этот человек, что жена его обманывает или нет? Как странно он спокоен. А я готов дать голову на отсечение, что она его обманывает. И не с одним…»

— …я прекрасно понимаю, как ужасно огорчилась бы сеньора Лоайса, если б узнала, что здесь происходит, но мы сделали это ради счастья Ирене…

— Да-да… конечно, конечно.

Бальдер думает: «А что, если он предоставляет жене возможность обманывать его и тем самым превращает ее в проститутку? Бывает и такое. В спокойствии этого типа что-то ненормальное. Неужели он сознательный рогоносец? Но нет… Эти его повадочки наводят на мысль о паровом котле под давлением. В любой момент может взорваться».

— …с другой стороны, претендовать на то, чтобы вы к моменту знакомства с Ирене были уже разведены, не имело бы никакого смысла…

— Да, конечно… Это логично.

Бальдер думает: «У него все повадки, как у тех, кто направляет неосмотрительных на Сумрачный Путь. Может, это дракон в образе механика?»

— …ибо если, с одной стороны, вы еще не разведены, а с другой — теперь вам нужна свобода, зачем же продолжать влачить оковы супружества, раз вы с женой не ладите?

«Этот человек — самый заправский сводник. Ему-то что за дело, женат я или нет? Бог мой… До чего я дошел!»

Зулема вдруг восклицает:

— Смотрите-ка, Бальдер! У вас с Родольфо одинаковый вкус по части галстуков.

«Родольфо — это любовник номер один», — думает Бальдер.

У него ощущение, что он оказался в атмосфере кошмара. Ирене молчит, Зулема молчит, механик, медоточивый и категоричный, разглагольствует. Бальдеру хочется крикнуть, чтобы его оставили в покое, не мучали больше, что он сделает все, чего они от него хотят, да-да, он разведется. Почему этот холодный человечек так упорно вмешивается в чужие дела? Не разумнее ли было бы…

Ирене тихонько говорит:

— Альберто, уже поздно… Как бы мама не заподозрила…

— Если хочешь, я тебя провожу… — предлагает Зулема.

Щедрый механик расплачивается. Встает. Все идут к двери.

Зулема намекает на свидание:

— Завтра вечером мы идем в кино. Пойдете с нами, Бальдер?

— А вы пойдете, Ирене?

— Да, конечно… Постараюсь, если мама разрешит.

Бальдера мучает любопытство.

— Вы держите механическую мастерскую?

— Да… всего понемножку… обмотка… зарядка аккумуляторов… думаю наладить вулканизацию. Впрочем, еще посмотрим, ведь вулканизация — это самостоятельный отдел.

— Как-нибудь загляну к вам, хорошо?

— Когда угодно, сеньор инженер… А как у вас идет работа?..

— Плохо… Ничего не делаю.

— Значит, завтра вечером…

— Да… в девять… на Ретиро…

Они выходят на перрон.

Альберто и Зулема поворачиваются к ним спиной. Ирене, прильнув к Бальдеру, жмет его руку.

— Милый… Как я счастлива сегодня!

— Как ты думаешь, я понравился этим людям?..

— О да, конечно, они очень добрые. Ты увидишь, они нам помогут.

Слышатся два удара колокола.

Альберто оборачивается к ним и говорит с улыбкой, чуть ли не смущенно:

— Глядите, инженер, не опоздайте на поезд.

Внезапно все смотрят друг на друга с приязнью: Ирене, Бальдер, Зулема и Альберто. Никто из них не мог бы определить, что произошло у него в душе, но все считают себя теперь друзьями.

Два свистка прорезают воздух.

— До завтра…

— В девять, да, в девять…

Бальдер садится в вагон. Ирене, Зулема и Альберто бурно машут на прощанье руками, будто провожают его в долгий и опасный путь.

Поезд медленно отходит, шипя сжатым воздухом. Три руки продолжают махать, пока платформа не исчезает за поворотом.

 

Из дневника героя нашей истории

оя дружба с Зулемой и ее мужем росла, по мере того как любовь к Ирене все больше возвышала мою жизнь, так что я всерьез стал думать о разводе.

Чтение романов привело меня к почти вакхическому определению любви.

Любовь выходила за пределы долга, она представлялась мне огненной колесницей, которая подхватывает тебя с поверхности земли и мчит в заоблачные выси опьяняющей страсти. Церковные живописцы представляли подобное состояние духа, изображая души в просторных туниках, с тонкими чертами лица на краю зеленоватой межзвездной бездны.

Я подсознательно искал предлога возвысить свое существование и обрести смысл жизни, которая была у меня не высокой и благородной, а мелкой и однообразной. И в серых буднях женатого человека щедрая любовь Ирене вновь пробудила во мне ощущения, каких я не испытывал с юношеских лет.

У ног ее, как океанские валы о волнорез, разбивались волны моих чувств. Я звал ее сестренкой и мамочкой. Простодушный, как все новички в любви, я думал, что открыл новый континент. Ни одно человеческое существо не проникало в него до меня. Ряд не зависящих от моей воли обстоятельств благоприятствовал этой любви, и она достигла необычайной силы.

Зулему приняли хористкой в театр «Колон». Ссылаясь на работу, она оставила свой дом в Тигре и перебралась в пансионат в центре города, неподалеку от театра. Несчастный Альберто жертвовал собой, совершая ежедневно по два рейса туда и обратно на поезде и на трамвае, чтобы позавтракать и поужинать с женой. Зулема извлекла из глубин своего эгоизма такую наивную фразу:

— Небольшая прогулка бедняге не повредит.

Ирене, в свою очередь, бывала в семье механика почти каждый день. Мать ей это разрешала. Подруги объясняли такую явно необычную снисходительность — предоставление дочери относительной свободы — следствием старой дружбы. Я, позавтракав у себя в пансионе, отправлялся в дом Альберто. Зулема, будто земля горела у нее под ногами, делала себе прическу чуть ли не за завтраком. Под предлогом репетиции или урока вокала она исчезала иногда в тот момент, когда механик задумчиво склонял голову над блюдом с сыром и сладостями. Случалось, Ирене приезжала до того, как Альберто отправлялся в Тигре.

Я жил в смущении и замешательстве. Считал ненормальным, что Ирене пользуется такой свободой, что Зулема устраивает себе вольготную жизнь, а также, что Альберто предоставляет нам такую свободу. Конечно, мы не могли претендовать на то, чтобы он жертвовал ради нас своей мастерской, а Зулема — ее новой работой, но мы восстали бы, если бы они лишили нас возможности встречаться из глупых, давно изживших себя предрассудков.

Так что мы вращались в кругу загадочных явлений. Вольно или невольно поведение каждого из нас было тесно связано с действиями другого, и я не мог не думать о разных махинациях и трюках в азартных играх, где в нужный момент воля случая подменяется мошенничеством.

Сомнения мои обращались в ничто, как только Ирене обнимала меня и прижимала к груди, брала за подбородок и впивалась в мои губы. Легкая печаль, укоры совести, приправленные стыдом, болезненно отзывались в моем сознании. Под рыжеватыми лучами ее глаз, изливавших любовь, я с горечью спрашивал себя: «Для чего я пытаюсь замутить самое чистое в моей жизни чувство? Для чего измышляю гадости? Достоин ли я такой большой любви?»

И внезапно, не удержавшись, говорил ей:

— О, моя сестренка, моя мамочка!..

Одним скачком поднялся я в божественную атмосферу нереальности, постоянно окутывающую мужчину и женщину, пока они еще окончательно не раскрылись друг перед другом. Там я был герой, титан, бог. Строил планы и мечтал. Чего я только не сделаю ради Ирене! Она меня слушала, ободряла, звала к действию.

Почему я забросил архитектуру? Почему не пишу статьи для газет о городе будущего? Та статья о небоскребах была очень интересная.

Я ей поддакивал и еще больше утверждался в навязчивой идее любить ее. Единственным, что побуждало меня к умственной работе, был мир, принявший образ женщины по имени Ирене, единственной из полутора миллиардов женщин, которые ходят по нашей планете.

Другие воспоминания оживают во мне, по мере того как я тружусь над восстановлением перипетий этой необычайно долгой и такой мрачной битвы, что временами мне кажется, будто над головой по небосводу катится закатное красное солнце. Ирене и я — неподвижные черные силуэты на равнине, гладкой, как безмолвное нефтяное озеро. Из груди каждого из нас вытекают сгустки крови. Краснеет на всем протяжении черная дорожка, а мы ничего не говорим и ничего не делаем. Истекаем кровью, ожидая смерти… Пожалуй, из этого получилось бы стихотворение… Но на самом деле это аромат моей погибшей любви, я люблю благоухание этой бедной погибшей любви, как мать любит рубашонки сына, который давно уже гниет в могиле…

Я вспоминаю…

Ирене обладала даром убеждения. Эту ее способность я ошибочно именовал силой доброты. Мы никогда не спорили, потому что она никогда не возражала на мои доводы. Слушала меня молча. Ее трудно было вывести из этого состояния безучастия, когда единственным признаком работы ее ума был кивок, означавший согласие. Я замечал эту ее черту, но не обращал на нее особого внимания. Я упивался собственными фразами, и после долгой моей речи она, вместо того чтобы сказать мне что-нибудь, заставляла меня склонить голову ей на грудь. Я отдавался блаженству, как набегавшийся ребенок на коленях матери, и самым убедительным ответом ее были горячие поцелуи. Мы, мужчины, обычно стыдимся наших слабостей перед женщинами, но рядом с Ирене я думал вслух и доверялся ей до конца. Лгать ей я не хотел, но иногда все-таки пробовал это сделать, и, если получалось (возможно, она только притворялась, что верит мне), тут же раскаивался и говорил ей:

— Милая девочка, я тебе солгал. Прости меня.

Впрочем, я обнаружил, что признания во лжи вызывали у меня самого искреннее и весьма сильное волнение, так что но раз я нарочно искажал факты, чтобы робко насладиться этим волнением.

Сейчас мне приходит в голову вопрос: а почему Ирене, если она любила меня, как утверждала, не испытывала такого же раскаяния, как я, утаивая от меня кое-что из того, о чем я спрашивал? Но не будем опережать события. Ее сдержанность не могла не поразить меня, но Ирене умела без слов, одними своими ласками, заставить меня забыть обо всем на свете. И я забывал.

Я будто вновь родился, а она, когда я говорил ей о чудесном обновлении моих чувств, только улыбалась.

Я и теперь не знаю, насколько она любила меня на самом деле. По-моему, исследовать подлинную глубину человеческих чувств очень трудно, я даже убежден, что женщина, которая тебя не любит, если возьмется за дело с умом, может доставить такое же блаженство, как если бы она умирала от любви к тебе.

Позже, гораздо позже я услышал признание, которое много дней преследовало меня, как жестокая шутка. Одна знакомая сказала мне накануне собственной свадьбы:

— Жениха я не люблю, иду за него по расчету, но ни одна женщина на земле не даст ему такого счастья, как я, потому что я, прежде чем поцеловать его, думаю, как это лучше сделать, чтоб он был счастлив.

— Такую комедию долго играть невозможно, — возразил я ей.

— Не только возможно, но я уже так в этом наловчилась, что эта игра нисколько мне не надоедает, наоборот, становится все интересней: любопытно узнать, могу ли я обманывать мужчину до такой степени, чтобы завоевать его навсегда, так чтобы ни одна женщина не могла его у меня отнять!

Сколько раз потом я спрашивал себя, не играла ли и моя Ирене со мной в эту игру, так хорошо знакомую женщинам нашего круга?

Может, ее молчание было вызвано недостатком ума? Нет. Может, это была тактика? Когда я с ней говорил, лицо ее выражало настороженность. Брови ее хмурились, и между ними пролегала складка, как у зверька, который напрягся перед прыжком.

Когда впоследствии я обсуждал молчание Ирене с одной старухой, которая в молодости видала виды, та мне пояснила:

— Секрет, которым хитрые женщины приманивают умных мужчин, — в молчании. Такая тактика всегда приносит успех, потому что мужчина от природы любопытен, он пытается расследовать, что скрывается за этим молчанием, а пока он расследует, он влюбляется так, что, когда захочет отступить — уже поздно!

В самом деле, Ирене — наименее непосредственная и откровенная из всех девушек, каких я знал. Но в те дни я наслаждался ее ласками как самым чистым и драгоценным даром на нашей грешной земле.

Губы других женщин казались мне деревянными чурками. В каждом ее поцелуе были жар и трепет впервые разомкнутых бедер. Временами я поражался. Где она научилась так неповторимо млеть в поцелуе? Но вместе с моей любовью понемногу росла и моя печаль, в которой я не решался признаться самому себе. С каждым днем меня все больше порабощало тепло ее тела, вернее, не тела, а какой-то пьянящей, жаркой субстанции, вспыхивающей протуберанцами. Я клал голову ей на грудь и в полузабытьи смотрел в глубину ее глаз. Ирене, наморщив нос, крепко прижимала меня к себе. Я тихонько гладил волнистые локоны, двумя потоками ниспадавшие вдоль теплой нежной шеи, касался пальцами бархата ее щек (знакомого мне не знаю по какой уж другой жизни), пил не спеша горячий, умопомрачительный нектар с ее губ, сладость которого навсегда сожгла мое нутро.

Мы обменивались теми же отчаянными словами, которые произносят все влюбленные и которые создают в душе непоколебимую веру:

— Мы всегда будем любить друг друга, правда, дорогой?

— Да, всегда, любовь моя, всегда…

— Ты не оставишь меня, нет?

— Никогда, а ты?

— Никогда, клянусь тебе… Как бы я могла? Ведь ты моя жизнь… вся моя жизнь!

Быть может, в те минуты, когда я пишу эти строки, она, точно сонный ребенок, склонила голову на грудь другому мужчине и спрашивает, глядя на него таким же грустным и простодушным взглядом:

— Ты никогда не оставишь меня, милый? Никогда-никогда?..

И он, ощутив незыблемость вечности в своей земной душе, возможно, отвечает:

— Никогда… клянусь тебе! Как мне оставить тебя, когда ты и есть моя жизнь?

Однако зачем я написал эти слова? Имею ли я право быть несправедливым… а может, и справедливым… Я пишу дневник не потому, что хочу доказать, будто Ирене лучше или хуже своих сестер-женщин, или я, Бальдер, лучше или хуже моих братьев-мужчин. Нет. Цель моя — пояснить, каким путем я искал истину в хаосе тьмы, и показать, что моя сила была в моей слабости, не покидавшей меня ни на час.

 

Когда любовь набрала силу

упружеская спальня. Бальдер и его жена Элена. Полумрак. Звучат сердитые голоса.

Бальдер. Я люблю эту девушку и не оставлю ее, понятно? Не оставлю никогда.

Элена. Для чего ты меня увел из дома моих родителей?

Бальдер. Не уводил я тебя. Но даже если допустить, что дело обстояло именно так, скажи: что ты мне принесла? Серенькую жизнь… вот что. Со дня нашей свадьбы. Упреки. Ссоры.

Элена. Замолчи! Ты просто скотина.

Бальдер. Ну конечно… скотина (старается оскорбить ее). Но этой скотине ты никогда не подарила такого поцелуя, какие дарит мне теперь это нежное создание.

Элена. Это нежное создание спит со всеми подряд, да?

Бальдер. Можешь огрызаться, как гиена. Это бесполезно. Я люблю ее и буду любить до конца дней моих…

Элена. А я держу тебя, что ли? Отправляйся к ней, чего ты ждешь?

Бальдер. Уйти… Придет время — и уйду… может быть. А сейчас — нет.

Элена. Уходи хоть завтра, если хочешь.

Бальдер(презрительно). А как же ты? Несмотря ни на что, мне тебя жаль. Ты одна из жертв этого дьявольского механизма.

Элена(сардонически). Обо мне не беспокойся.

Бальдер. А кто сказал, что я беспокоюсь о тебе? Я о себе беспокоюсь… О тебе и не думал…

Элена. Тогда почему же ты не уходишь?

Бальдер. Хм, хм… Возможно, я и уйду… Но только в том случае, если эта девушка невинна.

Элена. Так вот оно что! Нежное создание потеряло невинность.

Бальдер(иронически). Боюсь, что это так.

Элена. Ты сдохнешь на помойке, как свинья. Так и будет. Не знаю, зачем я трачу на тебя слова. Ты обыкновенный распутник.

Бальдер. Да… я распутник, потому что думаю о правде и говорю правду, верно?

Элена. На что мне твоя омерзительная правда?

Бальдер. Да… она омерзительна… Но я теперь начинаю жить… Понимаешь? Только теперь. До нынешнего дня я обретался в тоске и во мраке. Вот что я нашел рядом с тобой. Тоску и мрак. Знаешь… я рассказал Ирене все о нас с тобой. О комедии наших интимных отношений… О твоей холодности… О твоих лживых поцелуях; я рассказал ей…

Элена(с трудом сдерживая ярость). А мне ты рассказываешь о своих сомнениях в ее невинности? Не так ли?

Бальдер. У меня голова идет кругом. С тобой говорить — все равно что с камнем. Но мне необходимо с кем-то поговорить. Если ты не хочешь меня слушать, закутай голову простыней…

Элена. Очень нужно!

Бальдер. Мне грустно из-за тебя… и себя. До нынешнего дня я жил во мраке. Если ты спросишь, что это за мрак, я, возможно, не сумею ответить. Я буду жить… или убью себя… Не знаю… Одному богу это известно.

Элена. Ох, сколько пустых слов…

Бальдер. Ты права. Это пустые слова. Всю жизнь я только и делал, что говорил пустые слова. Когда был твоим женихом, я говорил пустые слова тебе… Ты думала о том, какой у тебя будет спальный гарнитур, а я тебе говорил о звездах. Может быть, в этом Ирене похожа на тебя. Ирене, правда, не думает о спальном гарнитуре, когда я рядом с ней. Она думает о моем разводе. А я мужчина…

Элена. Это ты — мужчина? Ой, пощади… Я умру от смеха…

Бальдер. Я мужчина. Я могу выгнать тебя на улицу… Могу увести ее из дома. Могу совершить преступление. Могу…

Элена. А ты не можешь замолчать?

Бальдер. Могу и замолчать… Но я этого не сделаю. Ни ты, ни Ирене, ни Альберто…

Элена. Кто это — Альберто?

Бальдер. Альберто — духовный отец Ирене или что-то в этом роде. Он женат. Я подозреваю, что жена его обманывает…

Элена. А его жена — та бесстыдница, что звонила по телефону и спрашивала тебя?

Бальдер. Совершенно верно. Ты правильно ее определила. Когда я с ней познакомился, я подумал то же самое.

Элена. Значит, духовный отец твоей… твоей богини — рогоносец?

Бальдер. Подозреваю. А может быть, это и не так. Не знаю. Я с тобой говорю, потому что чувствую себя в жизни таким одиноким, будто я в пустыне. Это все слова, понимаешь? И то, что я тебе раньше говорил, тоже слова… Все, что я говорю, слова.

Элена. Если бы ты знал, как ты мне противен! Ты себе этого никогда представить не сможешь!

Бальдер. Да, но меня не оскорбляет и не раздражает твое отвращение. Ирене тоже знает, что я тебе противен.

Элена. Разве у тебя в жилах течет кровь?..

Бальдер. У меня не такая кровь, как у всех. Быть может… когда-нибудь… в один прекрасный день я докажу, что моя кровь… В общем, я не отступлю там, где спасует любой сангвиник. Просто мне еще не представился случай — вот почему я так спокойно презираю тебя.

Элена. Ты завтра же уберешься из этого дома. Но то я выброшу твои вещи на улицу.

Бальдер. Я уйду… конечно, уйду. Я только этого я хочу — уйти…

Элена. Так замолчи и катись…

Бальдер. Мне нужно говорить. Это последняя ночь, которую мы проводим вместе. Я не знаю, что меня ждет: рай или ад. Но я должен уйти. Надо, чтоб я один ринулся очертя голову в пропасть. Но знай, что еще больше, чем тебя, мне жаль Ирене… Потому что, если она солгала мне, я ее уничтожу…

Элена. Да ты из-за этой девчонки совсем с ума спятил!

Бальдер. Верно. Она свела меня с ума, сам не знаю чем. То ли своими поцелуями, то ли широтой души…

Элена. И ты думаешь, у этой сучки есть душа?

Бальдер. Не знаю и не хочу об этом думать. Я видел ее слезы. Может, она меня околдовала? Не знаю. Должно произойти что-то необыкновенное. Не знаю, выдержу я это испытание или нет. Единственно могу тебе сказать, что я впервые в жизни испытал любовь. Я люблю ее. О, если б ты знала, как я ее люблю! Нет, ты не можешь себе представить, как я люблю эту девушку. Не можешь себе представить.

Элена(саркастически). Так она же твоя богиня… Я же тебе говорила — богиня. А как не любить богиню! И ее духовного отца — разве ты можешь его не любить? Они еще не заставляют тебя мыть им ноги и выносить плевательницы?..

Бальдер. Ты правильно делаешь, что считаешь меня слабоумным. Иначе тебе пришлось бы застрелить меня. Если б ты поняла, как я ее люблю, ты бы меня застрелила. Но у тебя вместо сердца — камень, и тебе не понять… Это бог тебе помогает.

Элена. Бог мне помогает даже больше, чем ты думаешь…

Бальдер. В том-то и беда моя. Никто меня не понимает…

Элена. А что тут понимать?

Бальдер. Не знаю. Передо мной открывается некий путь. Если Ирене не оправдает надежд, я потеряю не только ее, но и тебя. Но это неважно. Все гораздо серьезнее. Я могу оказаться вообще один на свете. Один среди полутора миллиардов женщин.

Элена. Как?.. А куда же денется твоя богиня?

Бальдер. Не прикидывайся дурочкой. Она тоже из плоти и крови. Одному богу известно, чем все это кончится…

Элена. Мне противно тебя слушать. Ты без конца поминаешь бога, а сам его нисколько не почитаешь…

Бальдер. Тебе-то откуда знать, верю я в бога или нет? Может, я набожнее тебя. Или ты в душу мне заглянула?.. Просто смех берет! Никогда в жизни ты не интересовалась, во что я верю, во что не верю, а теперь оказывается, тебя оскорбляет, когда я поминаю бога. Что ж, буду поминать черта, если это тебя больше устроит…

Элена. Меня устроило бы, если б ты дал мне уснуть…

Бальдер. Завтра выспишься. Я перееду в пансионат.

Элена. Прекрасно. Спокойной ночи.

Тишина. Сумрак. Бальдеру не спится, слова кипят у него в груди, рвутся наружу, как пар из кипящего котла. Он думает об Ирене. Мысленно обращается к ней:

«Бальдер. Вот видишь, Ирене? Скандал уже налицо. Теперь ты понимаешь, что я тебя люблю?

Дух Сомнения. Почему ты сказал Элене, что, если Ирене не девственница?..

Бальдер. Это слова…

Дух Сомнения. Бальдер, Бальдер, не лги своему другу…

Бальдер. Другу?.. Ты мне друг?

Дух Сомнения. Нет… я не друг, я тебе еще ближе. Я твоя совесть…

Бальдер. Бывают минуты, когда я грущу. Открою тебе правду. Мне стыдно…

Дух Сомнения. Тебе стыдно…

Бальдер. Да… Я хотел бы быть мужчиной, но не таким.

Дух Сомнения. Быть мужчиной, но не таким. А что ты этим хочешь сказать?

Бальдер. Мне кажется, что другие мужчины не подвержены таким блужданиям. Я говорю… говорю… Но по сути дела я вроде дурачка. Почему я перескакиваю с одной мысли на другую? Разве Ирене хоть раз меня обманула? Нет… Я не это хотел сказать. Ирене уже была с кем-то близка. Не хочу думать. Понимаешь… мне стыдно говорить тебе об этом…

Дух Сомнения. Теперь я не Дух Сомнения, что-то еще более близкое и дорогое тебе. Я нечто, перед чем ты должен преклонить колени, Бальдер. Я так же дорог тебе, как Ирене. Скажи, ты веришь Ирене?

Бальдер. Да…

Дух. Хорошо… значит, и мне ты должен верить, как веришь Ирене…

Бальдер(с опаской). Кое в чем я не верю Ирене.

Дух. Дитя…

Бальдер(любопытствуя). Скажи, а можно быть дитятей в двадцать девять лет, когда ты сам уже отец шестилетнего сына?

Дух. Ты дитя в мужском обличье…

Бальдер. Но дети не делают подлостей. А я их делаю. Почему я так говорил с Эленой? Почему ступил на этот путь? Ирене… Ты понимаешь, что значит в моей жизни Ирене? Она, может, никогда не поймет, как я ее люблю. Она девушка из предместья. А я душа. Душа, втиснутая в земную оболочку, как в тюрьму, из которой ей иногда до смерти хочется выйти. Я не лгу. Почему я жажду чистоты и барахтаюсь в грязи? Я люблю Ирене. И любил бы, даже если бы она до меня отдавалась другим. Любил бы. Я бы принял и это, но в то же время я это отвергаю. Ты понимаешь меня? Я хотел бы быть как все. Не видеть того, что я вижу. Не чувствовать того, что я чувствую. Я извожу себя, думая и страдая. Я страдаю из-за себя, из-за Элены, из-за Ирене. Страдаю из-за всех бед, причиной которых буду я сам. И тем не менее иду как загипнотизированный навстречу этой лавине несчастий.

Дух. Ты боишься?

Бальдер. Да… По временам я очень боюсь. Не нашел я своего места на Земле. Ты это понимаешь, милый мой Дух? Не нашел своего места на Земле. Бывают такие минуты, когда я убежден, что схожу с ума. Меня охватывает какой-то холодный ужас, понимаешь? Как бы тебе это сказать… Ужас души, которая отвержена всеми. Я не боюсь, например, что меня убьют. Нет. Иногда мне кажется, что Альберто способен убить меня из-за угла… И мне это не страшно. Физической смерти я не боюсь. Нет. Я боюсь пустоты, в которой живу, боюсь жестокого неверия, которое меня окружает. Хочу верить и не могу. Хочу верить в Ирене и не могу в нее верить. Эти минуты сомнений ужасно меня терзают. И я думаю: куда идти, если я один на свете?

Дух. А Ирене?..

Бальдер. Давай не будем играть словами, я тебя прошу. Ты же знаешь, что я такое. Наступит день, когда все кончится. Ну, год… другой… Пройдет какое-то время, и Ирене тоже оставит меня…

Дух. И ты, зная, что она тебя оставит, все-таки стремишься к ней?

Бальдер. Да. Видишь, какая штука? Меня влечет к ней что-то необъяснимое. Бывают и такие минуты, когда я думаю, что мне придется убить эту женщину и над ее трупом покончить с собой.

Дух. Когда эта мысль пришла тебе в голову?

Бальдер. Не знаю… Как-то незаметно прокралась… Совсем не знаю. Говорю тебе, как на исповеди. Не знаю совсем. Я человек, который заблудился в своей собственной пустыне. Если бы существовал Бог… Ну, допустим, Бог существует… а на земле существует Святая Душа. Я пошел бы к ней и, преклонив колени, рассказал бы обо всем, что со мной происходит. Только святая душа имеет право судить и осуждать меня.

Дух. Святая душа…

Бальдер. А мне так много надо рассказать! Бесконечно много. Но слушать меня некому. Даже ты, Дух, кажешься мне незначительным и маленьким рядом со мной… Понимаешь? Даже ты, Дух.

Дух. Разве кто-нибудь утверждает, что я на самом деле не такой?..

Бальдер. Я думаю о своем ремесле инженера. Что мне инженерное дело? Что мне мой талант? Какая разница, кто я и кем мог бы быть? Мне кажется, что все люди на земле движутся по кругу передо мной. И все наблюдают за поступком, который я намерен совершить — идти навстречу Ирене. Ирене тоже среди этих людей, которые ничего не понимают и смотрят на меня отсутствующим взглядом, говоря про себя: „Какую историю раздувает этот человек из своей маленькой любви!“ Да, дорогой Дух, и даже Ирене удивленно смотрит на меня из толпы и ничего не понимает. Но я иду к ней. Не знаю, что будет. Знаю только, что в моей бедной груди живет неимоверная любовь к этой девушке, что эта девушка загубит мою жизнь, отвергнет меня, потому что моего чувства ей будет мало, и все-таки я иду ей навстречу, как шел бы навстречу смерти, которой избежать нельзя… И я не страшусь погибели. Наоборот. Я хочу, чтобы Ирене взяла меня и выжала, как тряпку. А я буду петь ей славу.

Дух. Как ты ее любишь!

Бальдер. О да, я так ее люблю! И хуже всего то, что она никогда не поймет моей великой любви. Те, кому станет о ней известно, насмешливо улыбнутся, проходя мимо, а я во имя этой любви готов на любые подлости.

Дух. Судьба твоя свершится.

Бальдер. И что тогда?

Дух. Тогда я приду к тебе и мы снова поговорим.

Бальдер. Теперь ты мне кажешься выше меня. Скажи, долго мне предстоит бороться?

Дух(голосом, в котором слышится усмешка). О да, долго…

Бальдер. Пусть, дорогой мой Дух Не все ли равно! Я тебе кажусь слабым, да? А я сильный. У меня внутри таинственная сила, которая еще не получила выхода. Что мне стоит пострадать ради Ирене! О, если б ты ее знал! Если б знал, как она хороша! А как добра! Она стоит любых страданий! Я уже отдал ей себя. И в то же время — понимаешь, Дух? — мне хочется насмеяться над Ирене. Я не сошел с ума, нет, но когда я думаю о том, что она, узнав, как велика моя любовь, захочет властвовать надо мной… Да что я говорю? Она уже начала властвовать надо мной а я позволяю ей подавлять мою волю. Так вот, — как подумаю о том, что она станет меня тиранить, я испытываю сильное желание сказать ей: „Дитя мое, милое мое; дитя, как ты слаба передо мной! Ты живешь на Земле только потому, что я тебе это разрешаю“.

Дух. Ребячество… Но поостерегись…

Бальдер. Я готов ко всему… А когда свершится моя судьба, получу я Ирене?

Дух. Тогда, быть может, она тебя не признает.

Бальдер. Да… может быть… Но уходи… я устал… лучше молчать».

Тишина. Бальдер лежит пластом, глядя в темноту широко открытыми глазами.

Элена беззвучно плачет, укрывшись простыней.

 

Из дневника героя нашей повести

льберто играет важную роль в подготовке моего несчастья, хотя и не подозревает об этом.

Я им воспользовался как посредником в тот период, когда заблуждался на его счет. Когда же я понял свою ошибку, отступать было поздно. Собственно говоря, я никогда не оставил бы Ирене, если бы на развитие наших отношений не повлияли другие события.

Время от времени я перестаю писать, потому что меня охватывает грусть. Эти имена — Альберто, Ирене, Зулема — доводят меня до умопомрачения, по ночам впиваются в мое тело, подобно шипам, они — узы, сковавшие нею мою жизнь, плазма дружелюбия, впрыснутая судьбой в мои вены лишь затем, чтобы теперь я истекал кровью в ниспосланном ею страдании, незримо подтачивающем меня, подобно злокачественной опухоли, которая в один прекрасный день проявит свою смертоносную силу.

Альберто!

Он сам виноват в том, что у меня сложилось о нем дурное мнение. Он был замкнут в такие минуты, когда больше всего нужна искренность, чтобы удержать меня от величайших несуразностей, которые я собирался совершить в будущем, исходя из превратно понятого настоящего.

Я ушел от жены. Куда мне было пойти в свободное время, как не в дом Альберто? Я стремился туда, как в оазис. Но очень быстро обнаружил, что этот оазис представляет собой очень тонкую зеленую ряску, скрывающую бездонное болото. Гладкая адская площадка, сумрачная асфальтированная поверхность, по которой старательно вышагивали степенные марионетки — Зулема и Альберто.

Альберто, холодно-церемонный, в очках на носу с горбинкой, с розовыми пятнами на щеках и свистящей медоточивой речью, производил на меня мрачное впечатление.

Иной раз я говорил себе, глядя на него: «Этому человеку — один шаг до преступления».

А в другой раз думал: «Этот человек — негодяй».

Зулема, в шлепанцах на босу ногу и просторном кимоно, с выцветшими губами и бегающим взглядом, смотрелась в ручное зеркало и, выщипывая себе брови, говорила:

— Знаешь, Родольфо за эту неделю сменил четыре костюма.

Родольфо был танцовщик из театра «Колон». Через каждые четыре слова, произнесенных Зулемой, пятым почти неизбежно оказывалось имя Родольфо.

— Так говорит Родольфо. Так считает Родольфо.

Церемонный Альберто бесстрастно глядел на нее сквозь льдинки своих очков. Розовые пятна расползались по щекам до скул. Я тоже едва не краснел, когда какая-нибудь фраза Альберто наводила меня на мысль, что он был косвенным пособником этого незнакомого мне Родольфо. К последнему я испытывал тайное отвращение, он стал мне ненавистен. А механика я перестал уважать. Ведь я любил Ирене и не мог допустить, чтобы любимая мною женщина получала от подруги уроки супружеской неверности, которая, по-моему мнению, была налицо. Мне и в голову не приходило, что мы с Ирене примерно в таких же отношениях, как Зулема со своим Родольфо.

Словно не замечая той душевной подавленности, которую я испытывал при подобных разговорах, Зулема продолжала нескончаемую тему Родольфо.

Заходила речь о красивых ногах. Она взвивалась:

— О!.. Вы бы посмотрели, какие ноги у Родольфо!

Альберто, хладнокровный, как всегда, ронял свистящие слова:

— Как могут быть у него некрасивые ноги, коли он танцовщик?

Если верить Зулеме, рубашки Родольфо были самые красивые, духи — самые тонкие; она дошла до того, что пыталась убедить меня причесываться, как Родольфо, а своего мужа уговаривала купить кричащие галстуки, «какие носит Родольфо».

Альберто отбивался, как мог:

— Но ты же понимаешь, что такие галстуки и рубашки хороши для элегантного молодого человека вроде него… А я человек рабочий. Верно?

Зулема качала головой, разглядывала мужа, точно впервые его видела, и заявляла, слегка закатывая глаза:

— Да, старичок мой… тебя элегантным не назовешь.

Но тут же соображала, что хватила через край, и поправлялась:

— Однако этот Родольфо, должно быть, отвратительный тип. Говорят, он гомик… правда, я в это не верю. А вы как думаете?

Зулема так настаивала, что уговорила нас однажды вечером пойти в кафе, куда захаживал этот танцовщик. Нам не повезло — в тот вечер его там не было.

Согласитесь, что лишь безнравственные или частично впавшие в идиотизм люди могут как ни в чем не бывало терпеть взаимный обман, который мы своим попустительством как бы признавали чем-то естественным.

Зулема, безусловно, была особой чувствительной, но без каких бы то ни было нравственных устоев. Ее поведение определялось какими-то непонятными для посторонних терзаниями. Однажды вечером она расплакалась в кондитерской. Официант сделал большие глаза, и нам пришлось уйти. Альберто горестно качал головой.

В другой раз, когда мы вчетвером сидели в ложе кинотеатра, Зулема проплакала, не переставая, целый час. Ее горе беззвучно изливалось из груди и из глаз, слезы текли по бледным щекам, и казалось, ей приносит облегчение и утешение эта открывшаяся щель, через которую изливалось ее горе, смачивая один носовой платок за другим.

Альберто оставался загадочно спокойным и вежливым, а Ирене, обняв подругу за шею, растроганно шептала:

— Бедная Зулема, бедная Зулема!

Я глядел отсутствующим взглядом. И думал: «Когда же Альберто взорвется?»

Я не понимал, что механик своим ледяным спокойствием пытался предотвратить катастрофу.

А вот я, когда будущее представлялось мне сомнительным, говорил себе: «Будем жить сегодня… Что будет завтра, все равно не узнаешь. Стало быть, нечего и голову ломать!»

Так проходили дни.

Если Ирене в известном смысле была моим противником, Зулема приводила меня в еще большее замешательство. Она с непостижимой быстротой бросалась из одной крайности в другую. Иногда спрашивала меня:

— Что бы вы сказали, если бы я изменила Альберто?

— Измените.

— Как? Вы, его друг, советуете мне, чтобы я ему изменила?

— А я уверен в двух вещах: во-первых, что вы ему уже изменяли и, во-вторых, что его вовсе не волнует, изменяете вы ему или нет, иначе он не позволил бы вам пропадать целыми днями в центре города.

А в другой раз она говорила:

— Мне ужасно жаль моего Альберто, Бальдер. Я никогда не смогла бы ему изменить. Он такой добрый, такой доверчивый! Но по временам мне ужасно хочется наставить ему рога.

Я заглядывал ей в глаза.

— Зулема, давайте играть в открытую… Вы изменяете Альберто.

— Нет, клянусь вам, нет.

— Зулема, в Писании сказано: «Не клянись всуе».

— Бальдер, я ему не изменяю, клянусь тем, что мне дороже всего на свете.

Я улыбался, а она четверть часа дулась на меня. А что еще я мог подумать?

Я ничего не понимал. Временами мне казалось, что главным виновником ее распутства, если таковое имело место, был сам механик: потом мне казалось, что Альберто — пострадавшая сторона, и мы с ним оба жертвы некоей игры, которую вели Ирене и Зулема, и я соглашался с тем, что отвергал час тому назад, переходя из одного душевного состояния в другое, совершенно противоположное первому.

Ирене постоянно давала мне пищу для тревожных раздумий. Ее объяснения никак меня не удовлетворяли. Как могли ее нравственные устои позволить ей поддерживать такую близкую дружбу с людьми, которые давно уже вели жизнь, явно ущербную с точки зрения морали? Неумолимая логика, помогающая иногда каждому искренне влюбленному, подсказывала мне, что Ирене не была в полном неведении относительно тайно назревавшего взрыва. Скорей всего в неведении умышленно держали одного меня.

Чем больше я думал, тем глубже пряталась от меня истина под нагромождением внешних примет, серьезных и легковесных одновременно, которые таяли, как пена, едва я прикасался к ним кончиками пальцев.

Была ли Ирене такой же, как Зулема? Действительно ли Альберто позволял себя обманывать? Все ли мы были искренни или я просто-напросто попался в сети к лицемерам?

В то время я часами лежал без сна в ночной темноте, строя и разрушая одну гипотезу за другой. Ключ к разгадке всех загадок могла бы мне дать только Ирене, но она упорно отказывалась открыть мне правду. Она-де ничего не знает. Абсолютно ничего.

В поисках другого пути я обратился к механику, пробовал внушить ему подозрение в неверности жены, желая, чтобы он, в свою очередь, объяснил мне, как он относится к Зулеме и Ирене, но Альберто просвистел в ответ что-то невнятное и ловко уклонился от разговора на эту тему. Тогда я замкнулся в себе, решив: «Я ступил на сумрачный путь. Раньше это была только фраза, теперь это реальность. Возможно, Элена права. Но мне все равно. Я буду продолжать игру, а когда устану — брошу. Зачем ломать голову? Они от меня требуют, чтобы я строго придерживался принятых в обществе моральных канонов, которые сами нарушают ежечасно. Лучше всего для меня — пользоваться услугами этих людей до поры до времени. А когда надобность в них отпадет, я выброшу их из моей жизни».

 

Наваждение

олые кирпичные стены, побеленные известью. Складки занавеса. Белые канаты ринга. Красные скамейки. На головах шляпы, толстые сигары в кривящихся губах. Синий табачный дым, медленными струйками уносящийся к ослепительному сверканию в девять тысяч свечей над кроваво-красной парусиной ринга.

Бальдер садится в третьем ряду напротив ринга. Отдавая чаевые дежурному по залу, думает: «Должно быть, она меня увидела… не могла не увидеть».

Секунданты в белых брюках и рубашках ставят оцинкованные ведра в противоположных углах ринга. В воздухе разносится запах скипидара и карболовой кислоты.

На ринг поднимается мужчина в сером костюме с гвоздикой в петлице.

«Ее мать увидела меня, когда я…»

Мужчина с гвоздикой в петлице подносит ко рту мегафон:

— Полутяжелый вес… Ла Плата… рефери матча…

Полуголые боксеры — синеватые подбородки, короткая стрижка, словно бы вялые руки с черными шарами вместо кистей — улыбаются, приветствуя друг друга и придерживая свободной рукой махровый халат, закрывающий ноги до щиколоток. Рефери что-то отечески говорит им в самые уши, они утвердительно кивают головами.

«Не могла ее мать меня не увидеть».

Тонкий голосок кричит из-за судейского стола:

— Секунданты — за ринг!

Звучит гонг. Черный шар перчатки отделяется от лица, и на лице остается розовое пятно.

Бальдер беспокойно ерзает на месте: «Ее мать, должно быть, увидела меня, когда я выходил из вагона».

Брек!..

Одинокий голос бормочет за спиной Бальдера:

— По сердцу, Артуро… по сердцу… Вот так, Артуро.

Бальдер вскакивает с места вместе с соседями по ряду. На ринге один человек дубасит другого, нанося ужасающие удары в солнечное сплетение.

Со всех концов летят громкие крики:

— Давай, Ла Плата! Он поплыл!

Бальдер падает обратно на скамью, снова охваченный беспокойством: «Ее мать меня видела… Ну что мне стоило отойти от Ирене минутой раньше! Почему я не отошел? Всего одна минута!»

Тот же зритель за спиной Бальдера ворчит себе под нос:

— Прямым, Артуро, прямым…

Бьет гонг. Боксеры расходятся.

Секунданты склоняются к подопечным каждый в своем углу, массируют им мышцы ног, в воздухе кружатся полотенца. Боксеры делают глубокие вдохи.

Снова тонкий голосок:

— Секунданты — за ринг!

Гонг.

Тонкие руки с черными шарами. Синеватые подбородки. За рингом — белые стены, пятна человеческих лиц, горящие глаза, толстые сигары в уголках перекошенных ртов. Один из боксеров улыбается. Другой — сплевывает кровь. Удары в грудь звучат, как стук резиновых молотов. В воздухе мелькает черная молния, голова откидывается в сторону, перчатка пролетает в сантиметре от скулы…

Бальдер думает: «Ну почему я не отошел от нее минутой раньше? Всего минута, одна минута, и можно было бы всего избежать».

— Прямым, Артуро… Не спеши…

Человек падает на колени. Кулак боксера в зеленых трусах отделился от челюсти боксера в черных трусах. Плоское бледное лицо качается в воздухе.

«Уйди я минутой раньше, ничего бы не было. Каково теперь Ирене?»

Одно лицо прижимается к другому, то, которое бледней, довольно улыбается. Одна рука держит соперника за поясницу. Черный шар дубасит по почкам.

— Э-э-эй! Неправильно-о-о-о! Запрещенный удар! Э-э-э-эй!

Рефери выговаривает боксеру в зеленых трусах.

Гонг.

«Если б я ушел минутой раньше! Как можно быть таким олухом? Бедняжка Ирене! Как заплыл у него глаз!»

Полотенца крутятся, задевая грудь и лицо боксеров. Чья-то рука держит компресс на фиолетовом глазу боксера в зеленых трусах. Грудь его вздымается в глубоком вдохе, затем воздух со свистом выходит через нос, губы сжаты, корпус распрямляется на табурете в углу ринга.

Бальдер крутит головой.

Челюсти жуют жвачку. Шляпы нахлобучены на лоб. В первом ряду напротив ринга — видные люди города: художники, писатели, спортсмены, политические деятели, журналисты. Синий табачный дым медленно поднимается к девяти тысячам свечей, сверкающим над кровавой парусиной ринга.

— Секунданты — за ринг!

Звучит гонг.

Четыре руки, переплетаясь, молотят лица. Бальдер машинально откидывается назад. Он видел, как прошел удар, который должен был повергнуть боксера в зеленых трусах. Тот мягко уходит, изогнувшись, как балерина, и одним прыжком откидывается на канаты. Его соперник прыгает, как резиновый, на цыпочках — Ла Плата выжидает удобного момента, делая финты.

Одинокий ворчун продолжает:

— Перемени стойку, Артуро. Бей по корпусу…

Бальдер все еще не может понять, который из них Артуро.

«Если бы я отошел минутой раньше, этого не случилось бы. А теперь я ее больше не увижу».

Брек!

Из толпы несутся вопли:

— Давай, Ла Плата, он спекся! О-о-о! Э-э-эй! — Надрывные, истошные крики: — Ла Плата-а-а! Артуро-о-о! Держи его на дистанции, Артуро! Ла Плата-а-а! Плата-а-а-а-а!

Зрители вскакивают на ноги.

Человек с фиолетовым глазом рухнул на колени. Рефери, подняв руку, считает, предостерегающим жестом показывая счет на пальцах другой руки:

— …пять… шесть… семь… — в толпе слышны отчаянно-радостные крики, — восемь… девять…

Человек поднимается с колен и, прикрыв локтями солнечное сплетение, прячет лицо за черно-красными шарами перчаток.

Гонг.

«Ее мать меня увидела. Не может быть, чтобы не заметила. Конечно, заметила!»

Снова в воздухе запах скипидара и карболки. В углах ринга вихрем взметнулись полотенца. Ладони секундантов массируют икры боксеров.

Один глаз у Артуро совсем заплыл.

Бальдер смотрит на него. На бледном лице, которое довольно улыбалось в клинче, остался открытым только один глаз. Другой превратился в твердую лиловую опухоль. Из рассеченной губы сочится кровь.

Тонкий голосок невидимого судьи-хронометриста кричит:

— Секунданты — за ринг!

Гонг.

— Работай на средней дистанции, Артуро!

— Ла Плата-а-а!..

Одинокий болельщик за спиной Бальдера продолжает свое:

— Так, Артуро… Держи его на расстоянии…

«Не могла не увидеть! Интересно, что ей сказала бедная Ирене? Когда я обернулся, она была в пяти шагах от нас!»

Хлесткие удары в перчатки, закрывающие челюсть.

— Так его, Ла Плата! Так его, Артуро!

Два человека месят друг другу лица, взмахивая руками и танцуя на полусогнутых. Раз-два, раз-два! Раз-два!

Брек! Брек!

Лица боксеров превратились в красные лепешки. На одном из них разрастается фиолетовая шишка. Руки, вспухая бицепсами, работают, как желтые стальные шатуны.

«Мать меня увидела. Наверняка увидела. Зачем я вообще не ушел?»

— Правильно, Артуро, держи его на средней дистанции. Работай. Не спеши.

«Роковая минута. Ее нельзя теперь зачеркнуть, кар нельзя убрать солнце с неба. Одна минута — и все…»

Гонг.

«Это должно было случиться. Что мне делать, если она не будет теперь отпускать ее в город? Пусть Альберто поговорит с ней. А согласится он? Тогда Зулема. Зулема такая добрая! Она не сможет отказать. Зулема — добрая. Зря я так плохо о ней думал. Разве она не имеет права на любовь? Я был к ней несправедлив. С таким кретином, как Альберто! А если Зулема не захочет? От этой сучки всего можно ждать. Альберто благороден. Увидев, как я страдаю, он мне поможет. Только действительно ли ее мать меня видела? Да что за глупость! Как она могла меня не заметить?»

Гонг.

— О-о-о! А-а-а-а! О-о-о! Э-э-э! Артуро! Артуро!

Бальдер, наэлектризованный, вскакивает на ноги. Человек с фиолетовым глазом наносит страшные удары по красной лепешке. Тот, что в черных трусах, повисает, прогнувшись назад, на канатах. Одноглазый молотит черным шаром расплющенный кроваво-красный, бифштекс — один, два, пять, десять ударов.

— О-о!.. А-а!.. А-а!! Артуро!.. О-о!.. Э-э!.. — ревет огорченная и восторженная толпа, впадая в транс.

Циклоп продолжает молотить, словно по наковальне, по красной лепешке, по голове, которая качается на шейных позвонках в такт ударам слева и справа, справа и слева.

Ла Плата падает ничком на парусину.

Тот, что в зеленых трусах, — весь в крови, как мясник на бойне, — останавливается в двух шагах от упавшего. Его единственный глаз сверкает огнем. Арбитр, подняв руку, считает, показывая на пальцах счет упавшему:

— …пять… шесть…

Лежащий пытается встать на колени.

— …семь… восемь…

Побежденный бессильно падает, на его свернутом на сторону, красном от крови лице белеют лишь белки глаз.

— …девять… десять…

Одноглазый, залитый кровью с головы до ног, подпрыгивает от радости. Темнота зрительного зала взрывается аплодисментами, свистками, топаньем ног. Одинокий ворчун поднимается на помост, обнимает боксера в зеленых трусах, целует его в обе щеки.

Секунданты уносят побежденного.

Бальдер встает и, увлекаемый толпой, думает: «Чудесный был бой… Но нет сомнения, что ее мать меня увидела… Невероятно, чтобы она меня не заметила. А вдруг Альберто откажется? Да нет. Как он может не помочь мне!»

 

Последний винтик

альдер знает дорогу к собственной печали.

Он входит в черный подъезд рядом с огромным окном кафе, делает десяток шагов по темному коридору, останавливается перед шахтой, огороженной черной решеткой, и нажимает кнопку вызова. Лифт опускается, поскрипывая тросами, Бальдер заходит в кабину, лифт идет вверх, с устрашающим скрежетом останавливается. Бальдер выходит и звонит у двери с матовыми стеклами. Иногда открывают не сразу, но в большинстве случаев тотчас появляется девчонка, отводя с бледного лба жидкие пряди волос. Бальдер спрашивает: «Альберто дома?» — девочка отвечает: «Да, пожалуйста», и он входит.

Идет через прихожую, где стоят плетеные кресла, затем по коридору, образованному стеной и металлической ширмой, останавливается у двери с синими портьерами и стучит в матовое стекло костяшками пальцев. Слышится голос Зулемы или Альберто:

— Входите, Бальдер.

Бальдер здоровается с механиком, изобразив на лице улыбку. Альберто только что позавтракал. Сидит в одиночестве, катая по столу шарики из хлебного мякиша. Поднимает голову, подает гостю руку, в глубине его глаз под воспаленными веками мелькает искра дружелюбия. Бальдер, вместо того чтобы сесть к столу, присаживается на край кровати.

— Скажите, Зулема виделась с Ирене?

— Нет… Как будто, сегодня собиралась…

Улыбка Бальдера сразу гаснет. Он злится на механика за кубический дюйм страдания, который тот впрыснул ему в вены и от которого лицо его окаменело.

Альберто смотрит на него с насмешливым любопытством сквозь стекла очков на носу с горбинкой. Бальдер старается скрыть свою тревогу, снова изображая на — лице улыбку с таким усилием, будто поднимает неимоверную тяжесть. Бесполезно… Мышцы лица парализованы, и на губах дрожит какая-то непонятная гримаса. Лицо его вдруг становится робким и грустным, он чем-то напоминает голодного пса, который смотрит на хозяина. Если бы Альберто сказал: «В обмен на мои услуги вам придется помочь мне ограбить банк», Эстанислао последовал бы за механиком, прыгая от радости. Но тот ничего у него не попросит. Скажет только: «Не вешайте носа, дружище».

Бальдер качает головой и думает: «Ничего не поделаешь, я вынужден просить о милости этого медоточивого и холодного человека. Сам он не подаст мне и стакана воды, 1 даже если я буду умирать у него на глазах».

Альберто продолжает катать хлебные шарики между красной бутылкой и голубым сифоном. На лбу у него пролегла вертикальная складка. Бальдер вздыхает.

— Уже четыре дня я ее не вижу. Четыре дня. Кусок не идет в горло.

Механик быстро поднимает и опускает ресницы. Кажется, он понял, и в глазах его за стеклами очков появляется насмешливый блеск, как у человека, который разгадал чужой секрет и доволен этим.

Бальдер предается безмерной печали, которая пригвоздила его к этой чужой кровати с небесно-голубым покрывалом и алыми подушками. Он устремляет взгляд на скатерть, усеянную хлебными крошками, затем на бутылку вина и голубой сифон. Вон к тому трехстворчатому платяному шкафу он как-то прижал Ирене в бесконечном поцелуе. В противоположном углу Ирене однажды прильнула к его груди и запрокинула голову, подставив ему губы, и он ласкал ее, пока не ощутил стыд от острого желания овладеть ею. Бальдер не может сдержать сладкой тоски, ранящей его чувственность: слезы катятся по его щекам на не бритый уже три дня подбородок. Он пытается улыбнуться сквозь слезы, потому что механик смотрит на него и тоже улыбается. Затем Бальдер дает выход своему горю: отворачивается и, уткнувшись лицом в голубое покрывало, сотрясается от рыданий.

Он один на белом свете, он чувствует себя слабым и беззащитным, как ребенок, перед пустотой своих дней и ночей. К укорам совести из-за того, что он оставил жену, добавляется невозможность получить утешение от Ирене, в чем он так нуждается. Он хотел бы быть сильным и жестоким, а на самом деле он несчастный и легко ранимый. И он смело может плакать на глазах у механика. Разве Альберто не такой же, как он?

Вдруг кто-то похлопывает его по плечу — это Альберто садится рядом с ним и говорит:

— Бальдер… успокойтесь… все уладится… Поверьте мне… Я обещаю вам, что все уладится…

Бальдера охватывает острое чувство радости. Он рывком садится на кровати. Смеется, впадая из одной глупой крайности в другую. В эту минуту он мог бы отказаться от Ирене, убить свою жену, просить милостыню на улицах. Он бесконечно счастлив. Ему необходимо кому-нибудь об этом сказать. И он говорит механику, видя в нем Ирене, потому что Альберто и Ирене настолько сливаются в том счастье, которое они ему приносят, что сейчас механик для него — Ирене. Горбоносая Ирене в очках.

— О, если б вы знали, как я люблю эту девушку. Не пойму, что она со мной сделала. Наверное, околдовала. Я ничего не понимаю, Альберто. Могу только сказать, что она свела меня с ума. Да, свела с ума. Я это предчувствовал. Знал, что так и случится.

Бальдер хватает Альберто за руку, замолкает, потом отпускает его руку, встает, ходит по комнате, вздыхая так глубоко, как только может:

— Я знал, что так случится, и судите сами, смелый я или нет… Ведь я пошел навстречу своему страданию. Вы представляете себе? Мне, женатому человеку, испытать такую любовь! Скажите, разве это не чудо? По временам мне кажется, будто в мою жизнь проник луч света, который пронизал мое тело… И я хожу осторожно, чтобы но сломаться. Мне кажется, сделай я один неверный шаг — и развалюсь на куски. Скажите, Альберто, что вы об этом думаете? Ради бога, говорите.

Механик, снова усевшись за стол, смотрит на Бальдера ироническим и вместе с тем испытующим взглядом. Холодно поблескивают стекла очков, слова слетают с тонких губ почти со свистом:

— Что вы хотите от меня услышать, Бальдер? Ну, вы влюблены, очень влюблены, в этом нет никакого сомнения.

Бальдер чувствует себя так, будто его ударили. Почему этот человек, видя, что он страдает, говорит с ним так холодно-снисходительно? Разве это по-мужски? «У Альберто нет сердца, у него только мозг», — сказала как-то Зулема. И внезапно Бальдера охватывает ненависть к механику из-за того, что тот был свидетелем его слабости. И, не в силах сдержаться, он восклицает, почти иронизируя:

— Ах, какие вы все рассудительные люди!

Механик, склонив голову, снова катает хлебные шарики. Вдруг он улыбается, сует руку в карман и достает конверт.

— Держите, — говорит он, глядя на Бальдера, — это вам от Ирене.

— О-о!..

Бальдер принимается быстро читать:

«Мой дорогой, любимый… Когда ты был у Альберто, ты просил его передать мне, чтобы я тебе писала и что ты меня любишь. Не было надобности просить меня, чтобы я тебе писала, я и так делаю это всякий раз, как могу… Почему ты не порвал с той женщиной, которую ты не любишь и которая тебя не любит?.. Почему вы с ней поженились?.. Временами мне действительно кажется, что Бальдер, которому я пишу, — совсем не тот, кого я знаю и так люблю. В тебе как бы два человека… Один проявляется, когда ты рядом со мной, — ты тогда добрый… искренний… ласковый; другой — когда ты далеко. Тогда тебя словно подменяют…»

Бальдер быстро читает. Соглашается: «Да, она права, я лицемер. „Я думаю о тебе“. Она думает обо мне, значит, это правда: она думает обо мне, как я думаю о ней. „Много занимаюсь музыкой“. Да, у нее есть способности, чтобы стать пианисткой. „Не теряй надежду, все устроится“. О, так и должно быть… иначе не знаю, что может произойти».

Минуты идут, и волнение Бальдера утихает. Его органы чувств воспринимают реальность шкафа к которому он прижимал Ирене в бесконечном поцелуе. Раздвоение его личности о котором писала Ирене, вновь обретает силу. Он говорит себе «Главное — не потерять ее. А там посмотрим».

Дверь резко распахивается, и на пороге появляется Зулема в черном пальто, шелк которого отливает серебром на молочном фоне матового дверного стекла; из-под широкой черной шлепки выбивается шесть прядей по три на каждую щеку. Альберто поднимает голову, она подходит к нему обычным семенящим шагом. Ее накрашенные губы, розовые щеки, театральное хлопанье ресницами призванное изобразить простодушное удивление, — все это наводит на мысль, будто она только что покинула жаркое ложе, где лежала одетая. Зулема целует мужа в губы, глядя на Бальдера, на стол, усеянный крошками и восклицает:

— Ох!.. Ох!.. Какого труда мне стоило уговорит сеньору Лоайсу!

Бальдер соскакивает с голубой кровати:

— Вы были у нее?

— Ты обедала, дорогая?..

— Уф! Я задыхаюсь… ради бога, дайте дух перевести… Ох уж эти мужчины! Как тебе понравился обед? Ах… чего не натворят эти мужчины! Вас мало убить Бальдер. Своей любовью вы всех нас сведете с ума. Посмотрите на его лицо. Он плакал. Это неплохо… неплохо… совсем неплохо. Просто необходимо, чтобы и вы, мужчины, иногда поплакали. Так вы лучше поймете сколько заставляете страдать нас, несчастных женщин… Уф-ф! Какая жара! Минуточку, я сниму шляпу.

Зулема медленным движением снимает шляпу, останавливается перед зеркалом, встряхивает головой, чтобы хорошо легли волосы, легонько поправляет густые пряди и, положив руку на плечи механику, который продолжает сидеть за столом, восклицает:

— Обедал один-одинешенек…

Целует мужа в щеку. Ее внимание ежеминутно перескакивает с одного предмета на другой, и она обращается к Бальдеру:

— Ну и задали вы мне работы, Эстанислао! Убить вас мало. Не глядите на меня так… Именно убить. Вам со мной вовек не рассчитаться.

Обрадованный Бальдер смотрит на Зулему с благодарностью. Он понимает, что ей самой не терпится сообщить добрую весть. И Зулема, хоть и придерживает свой «сюрприз», делает это с дружеской озорной улыбкой. Ее так и распирает:

— Это уж выходит за пределы всего… женатый мужчина… убить мало. Не знаю, чем вы ее околдовали. Вы всех нас околдовали, Бальдер, честное слово.

Слушая ее, механик улыбается, оттого что рядом с ним такая красивая женщина, которая кажется скорей любовницей, чем женой, а Бальдер не может определить, что он чувствует, но у него сейчас такое ощущение, будто он в ложе театра «Колон». Может, виной тому аромат духов, исходящий от Зулемы, ее черные глаза, похотливые губы, щеки, словно раскрасневшиеся от поцелуев? И он задает себе вопрос: смог бы он осудить эту женщину, если бы она изменяла мужу? Блеск театральной среды делает для нее еще мрачнее жизнь, которую может предложить ей этот невзрачный человечек с воспаленными веками и свистящей речью. Альберто сам это понимает и, возможно, поэтому не восстает. Его мастерская по зарядке аккумуляторов должна казаться мрачной дырой этой женщине, привыкшей к яркому свету, аплодисментам, мрамору и бархату.

Зулема, облокотившись на стол, берет кусок хлеба и кусок сыра, жует, показывая жемчужные зубы, и говорит, обращаясь к механику, будто Бальдера здесь нет.

— Понимаешь, сеньора Лоайса знает, что Бальдер женат.

— Знает?.. Откуда?..

— О, она очень догадлива! Заметь, когда она их увидела вместе… — Теперь она обратилась к Бальдеру: — Заметьте, когда она вас увидела вместе с Ирене в поезде, вы вышли из вагона в другую дверь…

— Да, так оно и было…

— Девочка стала отрицать, что вы с ней разговаривали… Но вы-то за каким чертом стали перед самым окном их купе, повернувшись к ней спиной? Сеньора Лоайса рассудила так: «Если бы это был кабальеро, то он бы остался, когда я подошла… А этот даже не захотел показать свое лицо. Это заставляет меня подозревать, что он женат».

У Бальдера тут же мелькнула мысль: «Если эта сеньора обладает такой способностью к дедукции, что по спине может определить, женат человек или нет, то как же она не понимает, что вы опасная подруга для ее дочери?» Но вместо этого он замечает:

— Эта сеньора неглупа…

— Кроме того, — продолжает Зулема, — она дала мне понять, что справилась о вас, и кто-то из ваших знакомых сказал ей, что вы женаты.

Бальдер кивает в знак согласия с тем, что он действительно женат. Впрочем, «кем-то из его знакомых» не мог быть никто, кроме Зулемы и Альберто.

Теперь Зулема обращается к механику:

— Как рассердилась сеньора Лоайса на Ирене! Бедная девочка!

— А что говорит Ирене?

— Ее мне не удалось повидать. В общем, Бальдер, я вам оказала услугу, за которую вам вовек со мной не рассчитаться… Сеньора Лоайса согласна принять вас.

— Согласна!.. — притворно радуется Бальдер.

— Вы представить себе не можете, чего стоило мне уговорить ее. Но она согласилась принять вас и побеседовать с вами… Вполне возможно, она разрешит вам повидаться с Ирене… встречаться с ней время от времени…

В сознании Бальдера возник водоворот мыслей, образуя черную воронку: «Дать себя проглотить? Да или нет? Быстрей крутись, мысль моя, — на меня устремлены две пары глаз! Да или нет?»

Бальдер поднимает голову. В глаза ему бросается лицо механика: глаза смотрят из-под воспаленных век с любопытством и жалостью. Зулема уже стоит перед зеркалом, пинцетом выдергивает волосинки из бровей, но в зеркало наблюдает за ним. Бальдер понимает, что должен сказать решающее слово. Он встает, перенося на ноги все свои семьдесят килограммов, и застывает у голубой кровати, как бы изготовившись к прыжку. Зулема резко оборачивается:

— Почему вы не бреетесь, Бальдер? Ужасно некрасиво. И вы плакали. Ах, любовь, любовь!.. Знаете, Бальдер… знаешь, Альберто, из-за Родольфо в уборной у Хульеты подрались две балерины! Даже Дора дель Гранде без ума от этого парня. Понимаешь?

Бальдер погружен в раздумье. А что тут раздумывать? Он давно все решил. Будь что будет, он пойдет. И он неторопливо сообщает о своем решении:

— Зулема… Альберто… Вы очень добры ко мне. Вы едете сейчас в Тигре, верно? Тогда окажите мне услугу: зайдите к сеньоре Лоайсе и скажите ей, что я прошу принять меня завтра в четыре часа…

Зулема поспешно перебивает его:

— Вы знаете, Бальдер, завтра я тоже там буду… Ваше положение будет не таким затруднительным.

— Да, Зулема, мне с вами будет легче.

Та подходит к нему с улыбкой и протягивает руку. На Бальдера веет ароматом духов. Зулема восклицает:

— Так-то лучше, Бальдер. Надо быть мужчиной. Мужчина ради любви сделает все.

Механик снимает с вешалки пиджак. Сует руки в рукава, потом надевает шляпу, Зулема подходит к нему и поправляет ему галстук.

— Какой ты некрасивый, мой старичок… Какой ты некрасивый!

Бальдер смотрит на Альберто и спрашивает:

— Вы зайдете к сеньоре Лоайсе?

— Конечно, Бальдер… как же иначе…

Зулема хватается за часы:

— Альберто… три часа… репетиция. Пошли! Какое безобразие! С этими мужчинами голову потеряешь. Убить бы вас всех!

В коридоре, где им приходится идти гуськом, Бальдер еще раз напоминает:

— Альберто… ради бога, не забудьте зайти к сеньоре…

Альберто, улыбаясь, оборачивается, щеки его покраснели до самых скул:

— Не забуду, не беспокойтесь… Хотите передать что-нибудь Ирене — вдруг я ее увижу?

— Да… Скажите ей, что я ее люблю и приду завтра в четыре. А! И передайте ей это письмо, которое я написал вчера вечером.

 

ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ

 

Колдовской обряд

апля падает на натертый паркет. Бальдер отступает на шаг и разражается хохотом.

Получилось так, что в тот самый момент он увидел над черным катафалком-пианино портрет подполковника. Ирене смотрит на него удивленно. Бальдер невольно представил себе отца Ирене в парадном мундире, выступающим на праздничном вечере. Как и все подполковники, он говорил бы о «священной аргентинской семье». За этим видением последовал издевательский вопрос: что бы сказала сеньора Лоайса, если бы сейчас вошла в гостиную и увидела белую каплю на паркете?

Озадаченная Ирене смотрит на Бальдера — не повредился ли он в уме? А Эстанислао продолжает хохотать так громко, что его наверняка слышно на кухне. Девушка хмурится и спрашивает:

— Что с тобой, Бальдер?

— Я смеюсь над нелепостью и безнравственностью наших ухищрений… прости… Я подумал, каково было бы притворное негодование твоей матери, если бы она сейчас нас застала.

Ирене недоумевает. И устраивается в уголке дивана. Эстанислао кладет голову ей на колени. Девушка несколько мгновений задумчиво смотрит на него, потом, обхватив его голову руками, склоняется над ним и спрашивает:

— Почему ты так поступаешь, милый? Разве ты не понимаешь, что мне обидно?

Бальдер краснеет — он раскаивается, что ни за что ни про что обидел девушку. Понимает, что надо объясниться, поднимает голову и растроганно говорит искренним тоном, который хорошо знаком Ирене:

— Я прошу тебя, будь искренна сама с собой. Ты считаешь в порядке вещей, что мы, любя друг друга, вынуждены прибегать вот к таким ухищрениям из-за глупого упрямства твоей мамочки, которая прекрасно понимает, чем мы тут занимаемся. Не честнее ли было бы, если бы мы встречались в другом месте и ты бы стала моей, как всякая нормальная женщина, которая любит мужчину?

— Потерпи, милый! Я сама хочу этого. Поверь мне. Это будет самый счастливый день в моей жизни.

Пока Ирене говорит, Бальдер разглядывает ее синюю плиссированную юбку, красный свитер, бледный овал ее лица с пылающими щеками, от которых она нервным движением откидывает густые пряди волос. Он думает: «И это та самая девушка, которую еще недавно мне разрешалось видеть только на улице? А теперь я у нее в доме. Каких чудес не бывает в жизни!»

— Девочка, я тебе верю, но согласись со мной, что в этом ожидании есть что-то решительно безнравственное. Я хочу быть сильным и упрекаю себя в слабости. Когда я рядом с тобой, я борюсь со своим желанием, сдерживаю себя; но как желанию не возникнуть, когда мы часами вместе, почти наедине, когда рядом со мной женщина, которую я люблю? Ради бога, не сердись, девочка… Только поверь: то, что мы не отдаемся друг другу до конца, глубоко безнравственно.

Ирене внимательно его слушает.

В тишине она ловит каждое его слово. На переносице ее пролегла тройная складка, брови пошли вразлет. Ее неподвижные лучистые глаза фильтруют истину, содержащуюся в речах мужчины. Бальдер гладит ее пылающие щеки, черные завитки на лбу, на висках и продолжает:

— Понимаешь, мне хочется, чтобы наши отношения были чистыми и ясными. А такие ухищрения пачкают нашу любовь.

Ирене гладит его по лбу:

— Милый мой мальчик…

— Чтобы оправдать нас с тобой, я думаю о том, что в девяноста пяти процентах домов, где есть жених и невеста, происходит то же самое. Мать уходит на другую половину дома, прекрасно зная, что делается в гостиной, но притворяясь, что ни о чем не догадывается…

— Ты, на меня рассердился, милый?

— Нет, девочка. Как я могу рассердиться на тебя? Ты лишь колесико в механизме… только и всего. Что ты можешь сделать? О, все это… Раньше мы были свободны… Ты выходила свободно… Мы встречались, где хотели… А теперь во имя морали… ведь мораль твоей матери — эта мораль нашего общества… нам не разрешают свободно встречаться… Но зато нам разрешено делать все, что только можно, в стенах дома…

— Потерпи, милый…

— Да я терплю… терплю ради тебя. Я очень тебя люблю, девочка.

Бледное лицо девушки розовеет:

— Ты правда меня любишь?

— Я очень тебя люблю… очень!

— Иди ко мне! Я так люблю, Когда ты лежишь у меня на коленях!

Бальдер снова кладет голову ей на колени. Ирене обхватывает его голову руками, склоняется над ним и приникает к его губам долгим поцелуем, прижимая его голову к своей груди. Сомнения Бальдера тают. Сердце его преисполняется благодарности к девушке, которая вот так просто вливает в него частицу своей жизненной силы. Но внезапно тупая боль рвет ему сердце, и Бальдер закрывает глаза. Он застигнут врасплох ожившим вдруг старым сомнением: «Ирене меня не любит… Я только предмет ее желаний. Откуда ей известны всякие способы удовлетворения мужских желаний? Ничто ее не удивляет, она как будто знает все на свете. А если так, кто ее научил?»

Холодная дрожь пробирает Бальдера…

— Что с тобой, милый?

— Не знаю… мне грустно…

Она крепче прижимает его к себе. Эстанислао попадает в теплую тень, в жаркую ночь ослепления. Есть надежный проводник, который прикроет его туманом нежности, доведет до желанной цели… Он не шевелится… отдается на волю волн… Ухом ощущает теплое дыхание, Ирене спрашивает:

— Тебе хорошо так, милый?

Бальдер утвердительно кивает.

Теплая и мягкая рука Ирене ласкает его щеки, мочки ушей, виски. Бальдер задыхается от наплыва вожделения — всем телом воспринимает он ласку, ни одна клеточка не осталась без нее. Безмерная благодарность рвет ему сердце. Он с трудом приподнимает голову.

Видит огромные глаза, преданно глядящие на него, кусочек немного желтоватого лба, почти плоский подбородок. Все ее лицо пылает таким жаром, что Бальдер протягивает руку и пальцами гладит ее щеку:

— Мамочка… мамочка моя. Какая ты добрая!

— Мой мальчик…

И вдруг Ирене начинает говорить. Говорит она медленно, задумчиво, словно перед ней простирается печальная равнина и на этой равнине лежит человек, который нуждается в утешении:

— Если бы ты знал, мой мальчик, как я счастлива, когда держу твою голову на коленях! Ты как будто большой ребенок, ну, я не знаю… Сердце у меня наполняется нежностью, я воображаю, что ты мой сын, отец, муж, брат… Ты — все в моей жизни.

Бальдер садится:

— Родная… Говори, я тебя слушаю.

— Да, Бальдер. Я не знаю, что со мной было бы, если бы я тебя потеряла… Я не смогла бы жить. Я бы убила себя или сошла с ума. С каждым днем я люблю тебя все больше. О тебе только и думаю… Фортепьяно… музыка… разве все это важно для меня? Единственное, что мне нужно, — это ты… Хорошо бы нам уехать далеко отсюда, от той женщины… туда, где ты принадлежал бы мне одной… и я могла бы посвятить тебе свою жизнь.

— Милая…

— Никогда я не думала, что смогу так любить, Бальдер… Вальтер остался тенью в моей жизни. Девчоночье увлечение, разговоры у порога дома. Потом он попросил разрешения бывать в доме… а однажды не пришел… вот и все, Бальдер. Его я не любила… мне только казалось, что, я в него влюблена. Откуда мне было знать, что такое любовь.

Мозг Бальдера лихорадочно работает: «Видно, он ее и научил этим разным штукам!»

— А вот ты перевернул мою жизнь… Одна только мама знает, как я тебя люблю. Поэтому она и разрешила тебе приходить к нам. Да, мама меня понимает. Не знаю, отчего я тебя так люблю. У тебя добрая и благородная душа. Но до сих пор ты вел ужасную жизнь рядом с той женщиной, и это тебя чуть не погубило… Ты недоверчив… придумываешь то, чего нет…

Бальдер, пораженный тем, что она угадывает ход его мыслей, подтверждает:

— Верно… ты права… прости меня…

— Мне не за что прощать тебя, милый. Я только прошу тебя не думать обо мне дурно. Я добрая и очень тебя люблю. Ты еще на знаешь, какая я добрая.

Ирене говорит так убежденно, что Бальдера охватывает сочувствие и уважение к ней. Он думает: «В ее голосе — жалость и грусть женщины, потерявшей ребенка».

Ирене продолжает, нервным движением откинув со щеки вьющийся локон:

— Иногда ты меня упрекаешь, что я неразговорчива. Это не оттого, что я ни о чем не задумываюсь. Просто я привыкла так держаться, живя в нашем доме. Виктор говорит глупости, Симона отвечает ему еще большими глупостями. Что мне было делать? Я привыкла больше молчать. Единственным другом мне был Густаво, но он уехал… С ним мы и разговаривали, и гуляли… А потом я осталась одна…

В душе Бальдера вскипает горячая симпатия к отсутствующему брату Ирене. Его он представляет себе далеко-далеко, на ледяных нефтеносных равнинах, в бревенчатой хижине. Грохочет, разбиваясь о скалы, океан, а на западе, в фиолетовых горах, завывает ветер. Может быть, в этот самый миг Густаво спрашивает себя: «Что-то там поделывают мама и Ирене?»

Каждое слово Ирене вызывает в душе Бальдера горячий отклик. Ему становится стыдно, что он был так несправедлив к ней в своих мыслях, и он говорит:

— Дорогая, прости меня. Поверь, я очень тебя люблю. Если бы я тебя не любил, меня бы здесь не было.

— Да, Бальдер. Понимаешь, когда ты говоришь, я молчу не потому, что мне нечего тебе сказать, а потому, что больше всего на свете люблю тебя слушать. Прав ты или нет, но ты говоришь только то, что думаешь на самом деле. За это я много раз прощала тебя, когда ты делал мне больно. Душа у тебя очень добрая, мой мальчик… Очень добрая!

Бальдер чувствует, как к его горлу подкатывает ком. Девушка в этот момент преисполнена какого-то неземного величия. Ее слова гонят прочь все его сомнения, и те расправляют черные крылья и улетают из его души.

Он безумно счастлив рядом с этой простодушной девушкой, которая сейчас, склонившись над ним, целует ему руки.

— Девочка! Ну что ты делаешь?

Ирене смотрит на него с улыбкой, ее влажные глаза полны нежности. Взгляд Бальдера случайно падает на нотную тетрадь:

— Почему ты мне не сыграешь «Танец огня»?

Она с такой готовностью вскакивает и бросается к пианино, что, когда она усаживается на вертушку и кладет ноты на пюпитр, Эстанислао тоже встает и подходит к ней. Теперь он целует ей руки.

— Милый!

— Девочка, я никогда-никогда не оставлю тебя, что бы ни случилось.

Ирене, обернувшись к нему, благодарит его блаженной улыбкой, берет ласково за подбородок и указывает ему на диван, где он и устраивается, пока она играет арпеджио.

Оба молчат. Девушка слегка горбится над клавиатурой, поводя плечами. Вдруг локти ее отделяются от корпуса, и на Бальдера льются симметричные струи огненного дождя. Закорючки нот заполняют невидимую пентаграмму в его мозгу, существующую там извечно для того, чтобы теперь на ней отпечатывался чарующий его пламенный ритм.

Бальдер закрывает глаза. Он чувствует, как лицо его съеживается, точно лимон у огня.

Внезапно он попадает в пустыню, усыпанную голубоватыми чешуйками. Огненно-красные холмы загораживают мертвый горизонт, погруженный в черно-желтый, словно битум с чертополохом, мрак. Яркая звезда прочерчивает небесную твердь, хрупкую и синюю, как кристалл медного купороса. Где-то невидимая колдунья бьет в медный чугунок, цыгане с бронзовыми лицами, в зеленых плащах, идут по полю, направляясь к сиреневым холмам. Вдруг в глухой стене открывается окошко, и Бальдер видит в нем косматую голову старухи. Эстанислао «знает», что это ведьма шлет проклятия и горестно вопит, потому что на рассвете ее сына казнят, железный ошейник гарроты сломает ему шею.

Бальдер отдается ощущению счастья, которое порождает в нем музыка, он как бы раздваивается. Его призрачный двойник осторожно танцует на пуантах. Женщина — он узнает в ней Ирене — закрывает лицо руками.

Эстанислао возвращается к действительности. Девичьи пальцы быстро и легко скользят по слоновой кости клавиш. Ее нога нажимает и отпускает педаль.

Бальдер восхищается ее умением, ее тщательно причесанными волосами, которые на затылке расходятся, образуя светлый треугольный пробор, и двумя пышными волнами падают на грудь; он думает о том, сколько добрых намерений сеет она в его душе каждым своим поцелуем, и всецело отдается во власть плещущего моря звуков.

Желтые нотки пианиссимо кажутся ему звуками мавританской флейты, потом мелодия, нарастая, бьется в судорогах синкоп, пока не сливается в одну исступленную высокую ноту — это кульминация страсти, которая вдруг прерывается глухим ударом, за которым следует другой, удары все учащаются, переходят в набат, в огненный вихрь; Бальдер думает: «Какая сила в ее руках!» Затем неистовство крешендо стихает, звуки замирают, лишь красная птичка стучит клювом по тонкому стеклу. Затаенная жалоба сменяется нежной мольбой, но вдруг в смутной дали на фоне желтых проблесков в черном, как битум, мраке, вновь вспыхивает буйное красное пламя, гостиную сотрясают ритмичные удары — колдунья обеими руками бьет в медный котелок, и когда Ирене оборачивается к Бальдеру, щеки ее горят, а лучистые глаза спрашивают:

— Ну как?

Бальдер думает: «Способного молодого музыканта нельзя перехваливать»; и, вместо того чтобы дать выход своему восторгу, замечает чуть ли не придирчиво:

— Хорошо, девочка, но я слышал эту вещь на пластинке в исполнении Брайловского, у него такое туше, будто вся мелодия — вариация одной-единственной ноты…

— Да, это верно, тут все дело в легато. Мне не хватает техники. Зулема знает одного профессора… кажется, очень хорошего… Но, милый, я совсем забыла! Мама сказала…

Неожиданная мысль пронзает мозг Бальдера. Он вскакивает, подходит к Ирене, медленно поднимает руку и кладет ее девушке на плечо.

— Послушай, Ирене… буду я с тобой или нет, ты непременно должна продолжать заниматься музыкой. Понимаешь? Непременно. Ты должна добиться, должна добиться успеха, понимаешь?..

— Да, милый…

— Один раз снискав аплодисменты, ты потом без них уже не сможешь жить… Но надо работать, понимаешь? Много работать. Этого у тебя никто на свете не отнимет…

— Бальдер… Бальдер, какой ты человек…

— Да, так что ты хотела сказать про маму?

— Знаешь… я тебе сразу не сказала, чтобы сделать сюрприз. Мама сказала, чтобы я пригласила тебя к ужину.

— Прекрасно…

— Альберто тоже придет…

Бальдер снова охвачен радостью.

Жизнь вокруг улыбается ему. Он с нежностью смотрит на портрет подполковника. «Зачем он умер? Хорошо бы он был жив! За ужином поговорили бы с ним о саперном деле». Ирене забирается в уголок дивана, Бальдер кладет голову ей на колени, закрывает глаза и попадает в теплую тень, в ослепляющую ночь, сквозь которую его несет на руках надежный проводник. Подняв голову, он смотрит на Ирене и говорит:

— Ты не можешь себе представить, девочка, как я тебя люблю…

Ирене улыбается и откидывается на спинку дивана. Бальдеру ничего больше на свете не нужно. Грудь девушки — его нирвана.

— Еще немножко супа, Бальдер?..

— Да, спасибо, он очень вкусный.

Над супницей, стоящей на белой скатерти, поднимается пар, и сеньора Лоайса, закутанная в свою фиолетовую шаль, с легким румянцем на щеках под гладко зачесанными назад седыми волосами, погружает в нее разливательную ложку. Бальдер протягивает свою тарелку, а Ирене, сидящая рядом с ним, трогает его за рукав и протягивает ему тарелку с желтым куском сливочного масла:

— Ты не хочешь, дорогой, положить в него масла?

— Нет, дорогая… нет, спасибо…

Пять внимательных лиц, пять фигур за столом в ожидании еды: фиолетовая фигура — сеньора Лоайса, розовая — Симона, синяя — Виктор, серая — Альберто, красная — Ирене, пять разноцветных фигур над белоснежной скатертью, а перед ними — блюда, над которыми поднимается ароматное облачко, и в душе Бальдера возникает ощущение гармонии человеческих сердец. Сеньора Лоайса для него уже не женщина с твердым характером, а любящая мать. Бальдер охотно подчиняется ей как хозяйке дома, которая печется единственно о благе всех домочадцев. Барышня с обезьяньим лицом, которую он видел на фотографии, оказалась Симоной, — теперь она сидит против него и всякий раз, опуская ложку в тарелку, поднимает глаза и с улыбкой смотрит на него, у нее широкий курносый нос; ее брат Виктор улыбается не то самодовольно, не то приветливо, хлопая длинными ресницами. И Альберто — он тоже улыбается Бальдеру и Ирене, отрезая себе ломоть хлеба и глядя сквозь очки на носу с горбинкой. Зулема не смогла прийти, у нее репетиция.

Сердце Бальдера обволакивает тихая нежность. Благостыня покоя, исходящего от тарелок с супом и от хлебницы. Ирене опускает свою ложку в его тарелку, зачерпывает супа и подносит ему ко рту. Бальдер смеется, крутит головой. Девушка настаивает с притворно-серьезным видом, и сладкая волна медленно поднимается от сердца Эстанислао и подкатывает к горлу, так что он задыхается в теплом тумане умиления. Перестает есть и смущенно обводит взглядом комнату. Ему кажется, что он давно уже знает эту столовую с выкрашенными под обои стенами — вертикальные голубые полосы с красными охряными цветочками. Если он обернется, то за спиной сеньоры Лоайсы увидит радиоприемник, собственноручно собранный Виктором; у стены вздымается резной дубовый буфет, а прямо перед ним — этажерка, полки которой забиты рулонами бумаги, письмами и фотографиями. За спиной Альберто стоит старый холодильник светлого дерева, он напоминает Бальдеру о детстве, потому что в доме его родителей был похожий, служивший неизвестно почему предметом удивления семилетнего мальчугана.

Не в силах долее сдерживаться, Бальдер восклицает:

— О, как это красиво, как красиво!..

Симона, Альберто, Виктор, Ирене глядят на него и каждый по-своему понимает, что в этом сидящем рядом с ними человеке есть что-то от их простодушия и от их столь бесхитростного образа жизни. Сеньора Лоайса обдает Бальдера взглядом молодо блестящих глаз и говорит ласковым, но по-матерински властным тоном:

— Бальдер, ваш суп остынет.

Эстанислао в этот момент готов целовать руки матери Ирене. Его захлестывает волна нежности. Мозг жадно схватывает и запечатлевает форму всех окружающих предметов, и он приходит к мысли: «Нужно позволить себя связать по рукам и ногам, так чтобы я никогда-никогда не смог оставить Ирене, даже если бы захотел».

Ирене, будто угадав его мысли, кладет руку ему на плечи, и он шепчет ей на ухо:

— Ты представить себе не можешь, как я тебя люблю.

— Дочь моя богоданная, дай ты поесть гостю! — восклицает сеньора Лоайса и, обернувшись к механику, добавляет: — Не дает бедняге поесть. Совсем с ума сошла девица.

Альберто склоняет голову над тарелкой, глядит поверх очков на Ирене и Бальдера и подмигивает им, отламывая кусочек хлеба.

Бальдер думает: «Здесь все мое счастье», и это на самом деле так. Словно сплетающиеся струи горного ручья, в душе его сливаются в стройный аккорд и серебристая прозрачность пузатых рюмок из темного стекла, и розовые цветочки на фаянсовых тарелках, и слегка дрожащая поверхность супа, над которой вьются струйки пара.

Стук ложек о тарелки, слова, которыми обмениваются сотрапезники, и нежность льнущей к нему Ирене — все это складывается в мелодию Тихой Любви, любви, непохожей на ту прежнюю, Колдовскую Любовь, неистовую страсть в медных звуках «Танца Огня».

— Ты счастлив, милый?

— Да, дорогая. Я бесконечно счастлив.

Когда Ирене склоняет к нему голову, ее локоны касаются его щеки. Бальдер шепчет ей на ухо:

— Я чувствую, что и твою маму тоже буду любить.

Ирене перестает есть и смотрит на него. Разговаривает так и эдак, пожирает его блестящими от гордости глазами, ловит каждый его жест: вот он подносит ложку ко рту, улыбнулся, говорит с Альберто. Эстанислао чувствует на себе ее жадный взгляд и говорит, напуская на себя серьезность:

— Тебе надо есть… Ты совсем худенькая.

Заботливая сеньора Лоайса тотчас оборачивается к нему:

— Не правда ли, Бальдер? Девочка исхудала. Чего я только не делаю, чтобы заставить ее есть. Вы видите — на столе килограммовый кусок масла, по килограмму покупаем… Ума не приложу, как еще ее кормить. Утром, в десять часов, варю бульон, наливаю ей свежего бульона, немножко овощей… Но ничего с этой девицей поделать не могу. Нет у нее аппетита…

Бальдер со вниманием слушает хозяйку дома. Ему хочется сказать ей, что он ее очень любит, что бесконечно благодарен ей за то, что она мать этой девушки, которую он боготворит. Ирене, внезапно воодушевившись, восклицает:

— А вот я возьму и все съем, чтобы вы меня не корили без конца! Глядите — я ем! — и торжествующе поднесла ко рту ложку супа.

Виктор, сидящий напротив, роняет:

— Все женщины — истерички…

Довольный собой, он слегка улыбается, но Ирене обращает на него не больше внимания, чем на кота, который бродит под столом. А может, и меньше.

Теперь Бальдер зачарованно смотрит, как ест Ирене. Как восхитительно подносит она ложку ко рту, раскрывает алые губы, показывая ряд ослепительно белых зубов. Ирене догадывается о впечатлении, производимом ею на Бальдера, и улыбается, склоняясь над тарелкой, а свободной рукой жмет под столом его коленку.

Альберто улыбается.

Тишина вселенной пронизывает вечернюю темноту, проходит сквозь стены дома, окутывает мебель и заполняет их сердца, и они понимают, что главное в жизни — именно этот покой, тихий уют, такой вечер, когда все сидят за столом, покрытым белой скатертью, и, не произнося лишних слов, наслаждаются тем благом, которое рождается от простого сложения их эгоистических натур.

— На дворе холодно, — тихо произносит Симона.

Бальдер вспоминает то время, когда он жил с матерью и сестрой. Давно это было, еще до его женитьбы. Сестра говорила: «На дворе холодно». Он подходил к окну столовой, рисовал что-нибудь пальцем на стекле и возвращался к столу со словами: «Верно, на дворе холодно».

— О чем ты думаешь, милый? — спрашивает Ирене.

— Я вспоминаю доброе старое время… когда я жил с мамой.

Она заглядывает в самую глубину его глаз и понимает, что он говорит правду. И шепчет:

— Какой ты у меня добрый…

Виктор щелчком посылает в Симону хлебный катышек. Тут же вмешивается сеньора Лоайса:

— Дети, не шалите.

В этот момент им захотелось порезвиться, как в детстве, но Симоне уже двадцать четыре года, а Виктору — двадцать семь. Предметом всеобщей заботы здесь, вне всякого сомнения, является лишь один член семьи — Ирене. Бальдер чувствует, что все ее любят, выделяют особо, а она вроде и не замечает этой самоотреченной любви, проявляющейся в постоянном внимании к ней всех домочадцев.

Виктор спрашивает у Альберто:

— Вы закончили перемотку трансформатора для кинотеатра?

— Завтра сдам заказчику…

— Вы знаете, хозяин собирался отправить его в Буэнос-Айрес, но я ему посоветовал отдать вам…

— Да… Он мне говорил…

— Я положу вам лапши, Бальдер…

— Сеньора… ради бога… Куда мне столько?

— Ты похудел, милый… Тебе надо есть…

Бальдер краснеет и улыбается. Потом его охватывает страх. Виктор положил себе в лапшу чуть ли не стограммовый кусок масла. Не удержавшись, Эстанислао выпаливает:

— Ничего себе кусочек! Да вы так один управитесь со всем маслом.

— О, это ерунда, — отвечает Виктор, довольный вниманием к нему гостя, и, желая показать себя в полном блеске, отрезает еще кусок масла и растворяет его в горячей лапше, помешивая вилкой.

— И вы всегда столько кладете?

— Всегда, — отвечает сеньора Лоайса.

— Тогда почему же не толстеете?

— У него затруднено дыхание. — Поясняет сеньора Лоайса. — Давно уже надо было бы сделать операцию в носу… А он все не хочет…

— А почему ты себе положила так мало лапши? — спрашивает Бальдер у Ирене, с удивлением глядя ей в тарелку, и сокрушенно добавляет — Девочка, ты же почти ничего не ешь.

Оборачивается к сеньоре Лоайса:

— Ваша дочь ничего не ест, сеньора…

— Ее надо показать врачу. Уже не первый год у нее что-то с желудком. Надо бы сделать рентгеновский снимок…

Бальдер качает головой: «Тому надо было сделать операцию в носу — не сделали. Этой надо было обследовать желудок — не обследовали. В этом доме все в таком же состоянии, как дверные ручки».

На столе появляются дымящееся блюдо с козлятиной и миска салата. Бальдер откидывается на спинку стула.

— Я ничего больше не хочу, сеньора. Я столько съел…

— Ну что вы, Бальдер… Я рассержусь…

И ему на тарелку кладут полкозленка.

— Ты должен есть, милый, — лепечет Ирене. — Ты такой худой…

Бальдер сопротивляется:

— Дорогая… ты мне говоришь, что надо есть, а сама сидишь перед пустой тарелкой. Это даже забавно…

— Но я вегетарианка…

Альберто и Виктор углубились в разговор о технике. Виктор оборачивается к Бальдеру:

— Вы инженер и, должно быть, разбираетесь в радиотехнике?

— Так, самую малость… Я занимаюсь архитектурой…

— Скажите, как вы относитесь к опытам, связанным с подрывом мин с помощью ультрафиолетовых лучей?..

— Пока что они ничего не дали…

— Но это возможно?..

— Единственное, что возможно, это дистанционное управление на коротких волнах на расстоянии до ста миль — и ничего больше. Остальное — чистая фантазия…

Покой, тишина вселенной пронизывает вечернюю темноту, проходит сквозь стены дома, окутывает мебель и заполняет их сердца, и они понимают, что главное в жизни — именно этот покой, тихий уют, такой вечер, когда все сидят за столом, покрытым белой скатертью, и, не произнося лишних слов, наслаждаются тем благом, которое рождается от простого сложения их эгоистических натур.

 

Из дневника Бальдера

трасти, как и болезни, достигнув известной точки, начинают прогрессировать так бурно, что патологи подобное обострение иногда называют «резким падением сопротивляемости организма, ведущим к летальному исходу».

Именно так случилось со мной, когда я упал в глубокий колодец моей страсти, почти полностью утратив волю к сопротивлению. Но все же при последних проблесках сознания я внимательно наблюдал за собственным падением, за ходом этой ужасной игры. Я снова впал в состояние полуидиотизма, о котором писал раньше.

Чем сильней я любил Ирене, тем сильней ненавидел Элену. Жена невольно оказалась препятствием на моем пути к соединению с юной девушкой.

Какое удивительное чередование различных психических состояний! Какая опасная, рискованная проверка собственных сил и собственной слабости!

В то же время я желал, чтобы тирания Ирене и ее матери надо мной еще более возросла, чтобы их требования сыпались на меня одно за другим. Так, чтобы их совместные усилия подавили бы во мне последние угрызения совести.

Мне хотелось, чтобы власть Ирене надо мной стала такой беспредельной, что никакое чувство не мешало бы мне повиноваться любому ее капризу. Пусть я буду уже не Эстанислао Бальдер, а жалкий раб этой семьи, пусть меня закормят телячьей грудинкой и тащат в бюро регистрации браков, заставив сначала покинуть жену и сына.

Но в то же время, как я жаждал своего окончательного разрушения, чтобы никогда уже не вырваться из расставленных мне сетей, Ирене и ее мать, сами того не замечая, распускали ячею за ячеей. Не обладая выдержкой, они вдруг проявляли поспешность, и вся игра превращалась тогда в угрожающее наступление деспотизма и теряла всякий интерес для любого мало-мальски чувствительного человека.

Тактика этой ужасной и грубой игры была проста: Ирене беспрекословно подчинялась матери, действуя подобно крупным ростовщикам, которые, не желая компрометировать себя частым обращением в суд, передают векселя третьим лицам, а сами остаются в стороне. Они, дескать, ни при чем, это все «те».

Так получалось и у меня с Ирене. И я с грустью это видел. Мою жизнь в то время можно описать как борьбу противоречивых начал: ясного рассудка и слепой страсти. Ирене жила без особых волнений. Больше всего меня огорчало отсутствие у нее обычного человеческого интереса к окружающему миру. Ко всему, что не доставляло ей удовольствия, она была безучастна.

Этот примитивный эгоизм, которым была окутана ее душа и который заставлял ее отвергнуть неугодную ей реальность, казался мне просто чудовищным. Она избегала истины, как избегают физического соприкосновения с каким-нибудь неприятным животным. Единственным, что выводило ее из постоянной духовной спячки, было плотское наслаждение. Тут Ирене настолько преображалась, что я как-то не удержался и спросил:

— Тебе не стыдно делать то, что мы делаем?

— Да что ты! А тебе разве стыдно?

Я не стал отвечать. В той естественности, с какой она ласкала меня, я усматривал наличие у нее сексуального опыта и терзался муками ревности, обращенной в прошлое. Смотрел на нее то с любовью, то с ненавистью. Любил в ней то, что меня восхищало, ненавидел ее легкомыслие, ибо оно заставляло меня страдать.

Передо мной было существо, для которого любовь сводилась исключительно к чувственным отношениям с неким известным (не знаю, в какой мере) индивидуумом, чьи интеллектуальные способности не интересовали ее ни в малейшей степени. Как все чувственные женщины, Ирене любила то сладкое ощущение, которое возникало у нее внутри. А этот самый индивидуум был только орудием — кто угодно, лишь бы мужчина.

Возможно, в этом убеждении и коренилось мое яростное желание обладать ею. Я не мог обойтись без ее жарких ласк, как курильщик не может отказаться от сигареты, несмотря на горечь, которую она оставляет у него во рту. Беда была в том, что нас разделяло несходство предыдущего опыта, и никакие чувственные наслаждения не могли устранить это различие в восприятии мира.

Некоторые ее взгляды просто приводили меня в ярость. Она всегда восхищалась военными, местными помещиками, политиками и прочими деятелями буржуазного мира. Когда впоследствии она нашла себе профессора музыки, тот оказался со странностями и публику в зале считал избранной только в том случае, если среди его слушателей был какой-нибудь консул или атташе.

Любой поступок Ирене при ближайшем рассмотрении обнаруживал почти полное отсутствие у нее моральных правил. Но это не мешало мне чувствовать себя связанным с ней, будто все фальшивое и порочное во мне находилось в кровном родстве с теми ее чувствами, которые я осуждал.

Любовница? В известном смысле — да. У Ирене было совершенно превратное представление о том, что такое любовница. Она думала, что это женщина, с которой весело проводят время, и не подозревала, что она сама — воплощение любовницы, с душой холодной и равнодушной, но чувственной и пылкой женщины, созданной для полутьмы алькова и буйства страстей, женщины, мимолетные ласки которой неотразимы. Я изучал Ирене, отчаянно стараясь отыскать в ней хоть какую-нибудь черту, которая избавила бы ее от гибели, уготованной ей в моей душе, а оставшись один, я еще раз перебирал ее скудные слова, жесты, поступки. Если не считать «духа справедливости», как мы называем нашу потребность в беспристрастном суждении, душа Ирене была пуста. Это был красивый дом, который еще предстояло меблировать. В нем хватало места добру и злу. Однажды она мне сказала:

— Ты встретился мне в тот момент, когда я едва не ступила на дурной путь.

Я ей поверил, как верил многим ее словам, которые должен был считать лживыми уже потому, что их произносила она.

И я закрывал глаза. Как я ни старался, обмануть себя не смог. Если бы Ирене видела во мне возлюбленного, который может перестроить всю ее жизнь, моей единственной заботой было бы сделать ее жизнь действительно прекрасной. Но она видела во мне мужа… будущего мужа, а кому это надо — стараться понять мужа?

Так считают и матери этих девушек. Достаточно приспособиться к желаниям мужчины. Сочетание духовной лености и легких чувственных наслаждений — вот что требуется. Срабатывает почти наверняка.

Когда подобные мысли доводили меня до отчаяния, я говорил себе — «Ну и пусть. Мне надо ознакомиться с этим новым способом, при котором чувственная молодая женщина, наставляемая опытной старухой, ловко используя врожденные слабости мужского пола, порабощает бесхарактерного мужчину».

Разве не ступил я уже на этот путь? Разве не начал проникаться этим духом сообщничества нас троих, грязной сделки, во исполнение которой мать, слегка покраснев, изображает улыбку, зная, что дочь и жених за минуту до ее появления в гостиной предавались любовным ласкам на подушках для ног?

Хоть я и презирал сеньору Лоайса, но был крепко связан с ней из-за Ирене. Возможно, мать хорошо представляла себе, чем занимается со мной ее дочь. И признавала, что это необходимо для удовлетворения моих мужских потребностей и для достижения матримониальной цели. Такое ее соучастие размягчало меня, наполняло благодарностью. Думаю, что я без малейшего смущения смог бы обратиться к сеньоре Лоайса за консультацией по самому щекотливому вопросу интимной жизни. Мы с ней противостояли друг другу, будучи связаны силой наших эгоистических интересов и побуждений и тем, что отношения наши с Ирене зашли уже так далеко, что, по мнению матери и дочери, ждать осталось недолго.

Мы были спутниками на сумрачном пути, и я не мог отказаться от наслаждения, которое испытывал, ощущая себя втянутым в их заговор.

А иной раз я их ненавидел. Ну почему у них не хватало ума, чтобы понять мое психическое состояние и использовать его наилучшим образом в своих целях?

Неужели они не замечали, что, несмотря на все сомнения, я страстно желал утратить свою индивидуальность и превратиться в жалкий придаток семейства Лоайса? В самый ничтожный придаток. Это желание было порождено стремительным падением в глубокий колодец моей страсти, от которого у меня закружилась голова.

Когда я пишу эти строки, я вспоминаю о разборе стратегии и тактики победителей и побежденных после битвы. На ум приходят слова маршала Фоша: «Победа всегда достигается за счет последних сил, за счет их остатка. К исходу битвы все устают, как побежденные, так и победители, но с той разницей, что у победителя остается больше упорства, больше моральной силы, чем у побежденного».

А они — подумать только! — оказались настолько глупы, что не заметили моего идиотского желания: ведь я домогался как раз уничтожения последних остатков моих моральных сил, без которых не может быть победы.

Они бездарны! Никакой выдержки! Никакого воображения! Я сам шел к ним в руки, а они, чтобы завоевать меня, прибегли к таким грубым приемам, которые лишь показали их умственное убожество.

В связи с этим вспоминаю один из моих разговоров с матерью Ирене. Сеньора Лоайса, Ирене и я были в гостях у Зулемы. В тот вечер Зулема почему-то не поехала в театр. Я заметил, что она чем-то удручена. После первых приветствий как-то сразу зашел разговор о моем двусмысленном положении в доме сеньоры Лоайсы. Ирене, как всегда в таких случаях, молчала, переводя внимательный взгляд с одного собеседника на другого. Едва речь заходила о серьезных вещах (я заметил это лишь впоследствии), она спешила остаться в стороне. Говорили все остальные: ее мать, Альберто или Зулема.

Сеньора Лоайса взяла быка за рога:

— Если бы вы любили девочку, вы давно бы развелись.

Подобная настойчивость по поводу моего намерения, которое я и сам собирался осуществить, обозлила меня:

— Я же вам не сказал, что не думаю разводиться, — заявил я и тут же, стараясь смягчить резкость моего ответа, пустился в пространные рассуждения о трудностях судебной процедуры, о юридических препонах, о крючкотворстве судейских чиновников, мрачных личностей в крахмальных воротничках, но в грязных гетрах и с трауром под ногтями.

Мать Ирене быстро возразила:

— Послушайте, Зулема только что рассказала мне об одном музыканте из их театра, который выставил на улицу жену с тремя детьми, чтобы соединиться с балериной. Вот как поступают настоящие мужчины, когда они любят. А вы все с оглядкой на эту женщину!

Я не знал, дивиться ли мне откровенной безнравственности этой седовласой женщины или же задать ей вопрос: «Скажите, сеньора, а как бы вам понравилось, если бы я женился на Ирене, а потом выставил бы ее на улицу с тремя детьми, чтобы соединиться с балериной?» Но я сказал только:

— Собственно говоря, я пока еще не развелся только потому, что у меня нет денег. А девочку я боготворю, и вы это знаете.

Ужасная старуха цинично ответила:

— Этим сыт не будешь. Надо вести себя как мужчина.

Тут я подумал: «Чтобы показать себя перед ней мужчиной, мне надо было бы сделать ее дочери ребенка и заявить: „А теперь всучите эту малютку какому-нибудь другому дураку, чтобы он о ней заботился“».

Вдова продолжала:

— …Берите пример с музыканта, Бальдер. С тремя детьми! Вот и не верь после этого в любовь.

Ей вторила Зулема:

— Да, это настоящая любовь. С тремя детьми!

— Ну конечно, — гнула свою линию сеньора Лоайса. — А если все раздумывать да раздумывать…

Я вспомнил ее слова при нашей первой встрече: «Я вовсе не спешу выдать замуж моих дочерей… Им очень хорошо у себя дома».

Потом разговор увял, перешел на другие темы. Незадолго до нашего ухода, Ирене сказала мне:

— Поедем к нам ужинать… Мама сказала, чтобы я тебя пригласила.

В тот вечер, в вагоне поезда — Ирене со мной рядом, сеньора Лоайса напротив, — мы беседовали, сдвинув головы и говоря друг с другом шепотом. Пассажиры, ехавшие в Тигре, проходя по коридору, искоса понимающе и насмешливо поглядывали на нас. О чем мы говорили? Ни о чем и о многом.

Мы делились друг с другом мыслями на благо укрепления нашего сообщничества. Каждый из нас — дочь, мать, жених, — без сомнения, понимал ненормальность того положения, в котором мы оказались. В душе мы отвергали то, с чем на самом деле соглашались, и последовательное нарушение законов совести превращало нашу игру в мрачную авантюру. Самые противоречивые чувства совмещались в наших душах, точно круги от брошенного в воду камня, которые по мере расхождения сглаживаются, переходят друг в друга.

Вот чем, стало быть, объясняется моя привязанность к сеньоре Лоайсе: я восхищался ее беспардонностью, точно какой-то добродетелью. Меня повергли в изумление ее решительность, ее медоточивая твердость в отношениях со мной. В свое оправдание она говорил:

— Покойный муж был человеком энергичным.

Но она никогда не утверждала, что подполковник одобрил бы сложившиеся между нами отношения. Впрочем, это не мешало ей уважать меня, несмотря на отдельные споры, подобные тому, который возник, когда мы были в гостях у Зулемы. Ко мне она питала своекорыстную привязанность, какую испытывают все матери к слабым и сластолюбивым самцам, так как с удовлетворением чувствуют, что те будут порабощены, намертво пришиты к юбкам их дочерей и что ради этих дочерей, которых они любят, обожают, они будут работать как проклятые, стараясь окружить их всеми удобствами, составляющими предмет мечтаний всякой развращенной натуры.

В мозгу моем возникали картины: мать, дочь и мужчина. Мать дружески беседует с беременной дочерью, они прекрасно ладят между собой, потому что они были сообщницами, и дочь никогда об этом не забывает. Мать помогла ей подцепить этого несчастного, у которого теперь в жизни одна-единственная цель: удовлетворять все ее желания, какими бы они ни были.

И вот, по мере того как я нарочно утрачивал свое собственное «я», позволяя колдовской силе пропитать все клеточки моего организма, во мне росло и росло темное, необоримое сладострастие.

Я был на краю гибели.

На мать Ирене я смотрел с такой же смиренной благодарностью, с какой пациент смотрит на безжалостного хирурга, который убедил его согласиться на болезненную операцию. Зато, когда все этапы этой операции будут пройдены, ему будет необыкновенно хорошо.

Но, несмотря на все это, я говорил себе, будто сторонний наблюдатель разыгравшейся драмы: «Какой удивительный эгоизм у этой ужасной старухи! Она любит свою дочь, и ей наплевать на мораль, на самые обычные запреты. При первом нашем свидании она притворялась, будто ее беспокоит, что скажут люди, а теперь, оказывается, ей нипочем и мнение окружающих. Она хочет выдать Ирене замуж и ради этого пойдет на все, за исключением разве что уголовно наказуемых действий».

Она вела себя совсем не так; как должна была бы вести, если бы действительно руководствовалась теми принципами, о которых заявляла. Среди всеобщего лицемерия, свойственного ее кругу, она чувствовала себя как рыба в воде, и это наводило меня на мысль о том, что дочь такой ловкой притворщицы может оказаться еще почище матери; когда меня одолевали подобные сомнения, я смотрел на Ирене с холодной жестокостью.

Мне было ясно, что эта девушка разрушит мою жизнь, но и я ее не пощажу. И может быть, ей достанется даже больше, чем мне. Когда я думал об этом, присутствие Ирене становилось для меня невыносимым. Чувства мои как-то преображались, и я принимал проявления ее любви с насмешливой снисходительностью. Ирене в стенах своего дома, руководимая вдовой подполковника, одновременно отталкивала и влекла меня, словно пантера, чьи когти вот-вот сдерут мое мясо с костей и вонзятся в сердце.

Она это понимала. Отрываясь от меня, беззвучно плакала.

Помню, как-то раз после одной из таких жестоких сцен мы сплелись в яростном объятии, кусая друг другу губы, и стонали от мучительного желания:

— Мы оба — как звери… оба…

Зато, когда я расставался с Ирене, то есть когда мои чувства возвращались в нормальное состояние, я испытывал искренние угрызения совести за те страдания, которые ей причинял, и даже посылал телеграммы из Буэнос-Айреса, чтобы приятно удивить ее, показав, что я постоянно думаю о ней.

Но, по мере того как приближалось время ехать к ним, во мне нарастало неодолимое отвращение. Чувства мои противились предстоящему отклонению от оси, вызываемому непроизвольным их обострением в этой требующей неслыханных усилий игре.

Часть пути от железнодорожной станции до их дома я возненавидел. Эти каких-то триста метров доводили меня до бешенства (потом, в воспоминаниях, этот путь уже не казался таким ненавистным, Бальдер знал, что уже не достигнет такой остроты чувств, при которой многие вещи воспринимаются болезненно). На всем пути двери домов сочились сплетнями, шушуканьем, оскорбительными замечаниями и пересудами. Женщины из этих домов, счастливые со своими мужьями, которые вечно торчали на пороге в рубашках с засученными рукавами, напоминали мне о моей жене, одинокой и покинутой, и мне было так тошно, что я каждый день менял маршрут, и, оттого что лица всех, кого я встречал, были мне незнакомы, я чувствовал себя как на случайной прогулке.

Тем не менее, приближаясь к входной двери, я ощущал радостную дрожь. Ирене быстрыми шагами выходила мне навстречу, и в этот момент я забывал все. Губы наши сливались, она прижималась ко мне и шла, положив голову мне на плечо, а я жадно глядел на нее, будто минуту назад мне предстояло уехать в дальние края, а теперь эта поездка отложена.

Мы проходили в столовую, и снова начиналось странное колдовство. Я пребывал в постоянном изумлении, оттого что видел самые обычные предметы обихода на необычных местах.

У себя дома я настолько привык к своим вещам, что замечал их только тогда, когда они мне для чего-нибудь требовались.

В доме Ирене мое внимание постоянно бывало напряжено, я пребывал в атмосфере неуверенности, меня то и дело поражало что-нибудь непривычное. Я оказывался расцентрованным на дюйм или два. Любое мое движение указывало на отсутствие во мне симметрии. Как будто я дышал другим воздухом.

Я хотел познакомиться поближе с вещами, окружавшими Ирене. Заметил даже, в каком шкафу она держит платья. Раньше я досконально изучил, как развешивает платья моя жена. В доме Ирене платья висели иначе. И устройство ее шкафа действовало мне на нервы. От количества молока в кофе до соли в жарком все здесь было не таким. Мои закостенелые привычки восставали против обычаев нового дома, напоминали мне, что я здесь — чужой. И вовсе не потому, что в моем доме вещи были расположены лучше. Дело было совсем не в этом. По моим нервам било нечто, не имевшее никакого отношения к понятиям добра и зла. Нарушались мои давние привычки, я постоянно это чувствовал, пока находился в их доме. Не стану перечислять мелочей, из которых складывалась цепь огорчений, противостоявших моей любви к Ирене. Казалось, там каждая вещь говорит мне:

— Что ты здесь делаешь? Зачем сюда затесался?

С другой стороны, я сам подсознательно искал повода прийти в раздражение, рассердиться на эту семью. Анализируя теперь свое поведение, я вижу, что как бы косвенно мстил (сам того не сознавая) за тот решительный шаг, который они, собственно говоря, вынудили меня сделать. Это давали о себе знать остатки моральных устоев, о которых я уже упоминал.

Любая глупость, совершенная кем-либо из семейства Лоайса, отдавалась в моем нутре, как сильный удар дверного молотка в полночный час.

То несет чепуху Симона, злясь на свое безобразие и свое растреклятое целомудрие, то Виктор бранит сестру за то, что она настроила приемник не на ту станцию, какую ему хочется, и столовую заполнили дикие звуки, напоминающие визг автомобильных шин и скрежет несмазанных шестерен. А то и сама сеньора Лоайса начнет крутить ручки настройки, отыскивая креольскую музыку. Бренчание гитары и народные песни еще больше сдвигали меня в сторону грубой простоты. Бывали минуты, когда Ирене не хватало только сине-белой индейской головной повязки, чтобы мое впечатление от этой бесхитростной музыки стало полным. Но как потом поражала меня и какой чудесной казалась эта самая «грубая простота»!

Иной раз и сам я нападал на Симону за то, что она не умеет сидеть: так закидывает ногу на ногу, что видны резинки.

И все равно я любил этот погребавший меня вулканический пепел. Жаждал задохнуться в полном отрицании каких бы то ни было идеалов, утонуть в грубом материализме женщин этого семейства, которые, кстати, считали себя набожными, поскольку перед образом луханской пресвятой девы у них денно и нощно теплились две лампадки. Я старался внушить себе, будто меня интересует все, что для них составляло предмет приятной беседы: ссора соседа с его половиной, сплетни о хозяйке дома напротив, похождения красотки, служанки, живущей за углом.

Я вместе с ними ополчался на двоюродных сестер Ирене и Симоны — те перестали с ними здороваться, узнав, что сеньора Лоайса разрешает дочери поддерживать знакомство с женатым человеком. На мой взгляд, это была не бог весть какая потеря для семейства Лоайса.

Иногда мы выходили вечером прогуляться по улицам Тигре — Ирене, Симона, сеньора Лоайса и я.

Сеньора Лоайса и Симона шли сзади, Ирене и я — впереди. Я раздваивался, обгонял на десять метров свое тело, шедшее под руку с Ирене, и говорил себе:

— Вот они шагают, — вечная парочка.

Мы молча проходили мимо открытых дверей, откуда падал свет. Кое-где в дверях стояли женщины и девицы, провожая нас инквизиторскими взглядами, оценивая наше положение в обществе, стоимость платья Ирене, степень безобразия Симоны, возраст сеньоры Лоайсы.

Я представлял себе, как обсуждали нас эти женщины, стоя в дверях со скрещенными на груди, поверх концов шейного платка, руками. Завидев нас, умолкали и устремляли на нас испытующие взоры. Сплетен хватит на целый вечер. Я закусывал губу, чтобы не расхохотаться, когда мысленно воспроизводил истинный и нарочитый ужас, с которым они будут рассказывать, что «видели своими глазами» женатого человека под руку с девицей на выданье. Эти разговоры, более чем вероятные, забавляли меня, я потом пересказывал их Ирене, она улыбалась и замечала:

— Пусть их говорят, что хотят, милый. Лишь бы мы были счастливы…

Однако я хмурился при мысли, что одна женщина могла и в самом дело вволю посмеяться надо мной, увидев меня под конвоем Симоны и ее матери, — моя жена, и я об этом немало думал.

«Если я хотел быть счастливым с Ирене, мне надо было с самого начала безоговорочно принять весь ритуал буржуазной морали». Вот почему я не только не отвергал комедию этой вечерней прогулки, но с удовольствием играл ее. Мне нравилось выставлять себя на всеобщее обозрение во исполнение лицемерных правил добропорядочности, тем самым показывая, что я почитаю материнскую власть и подчиняюсь ей, как подобает мужчине, который к тому же еще и женат и должен непременно развестись со своей женой, чтобы вступить в брак с ее дочерью.

Хотел ли я быть счастливым? Безусловно! И поэтому я но имел права ни на шаг выходить за пределы пошлого четырехугольника, образуемого всеми парами, выступающими под охраной матери и сестры. Я не только обязан был соблюдать буржуазные правила хорошего тона, но еще и гордиться тем, что вынужден обстоятельствами подчиниться им.

Я говорил себе: «Со временем благодаря этим усилиям я стану таким же, как Виктор, Альберто, Ирене или сеньора Лоайса. Тогда я смогу насладиться счастьем. Неважно, что старуха, раздувшись от гордости упивается собственным лукавством: „Хоть он и женат, а я все-таки его приручила!“ В конце концов я стану таким же нулем, как любой из них, и тогда буду счастлив».

Ирене догадывалась о том, что со мной происходит. Понимала, что в душе влюбленного идет борьба и что он не жалеет сил для собственного поражения. Это была жестокая борьба, но девушка верила, что победит.

Разве не сообщал я ей свои самые тайные мысли, разве не делился самыми подспудными переживаниями? Всегда рассказывал обо всем хорошем и плохом, что думал о ней. Я не позволял себе нечестной и темной игры. Многие из приведенных здесь рассуждений появились у меня уже после нашего разрыва.

Иногда мы сидели после ужина в патио, среди вазонов с кустами, и Ирене, прильнув ко мне, говорила:

— О, если б ты знал, милый, как мама тебя любит! Она понимает, какой ты добрый и как ты меня любишь.

— А я? Да мне иной раз хочется целовать ей руки и звать ее мамой.

И я говорил это искренне.

Однажды, желая подтвердить подлинность моих добрых чувств к сеньоре Лоайсе, я заявил ей:

— Позвольте мне с нынешнего дня называть вас мамой.

Никогда мне не забыть потрясения, ярости и стыда, которые я испытал в тот момент, когда впервые вместо «сеньора» сказал «мама».

И всякий раз, как я произносил это слово, меня захлестывала волна отвращения, так что у меня дрожали губы. Потом я понемногу отказался от такого обращения, поняв, что из песка стену не построишь.

Куда я шел? Чего хотел?

В раздражении придумывал я разные нелепости, чтобы озадачить мать и дочь, и иногда мне удавалось застичь их врасплох.

Как-то вечером я горячо спорил с Ирене, и вдруг в гостиную вошла сеньора Лоайса. Уставившись на нее, я произнес:

— Видите ли, сеньора, я хочу вас предостеречь. Не отпускайте девочку ко мне в город одну…

Ирене, которая все оттягивала свою окончательную капитуляцию, метнула на меня с вертушки у пианино, где она сидела, взгляд, полыхнувший гневом. Щеки ее вспыхнули от негодования, ноздри раздулись. Сеньора Лоайса ловко отбила мою атаку:

— А вы ревнивы, Бальдер. Но не беспокойтесь. Когда девочка ездит в город, я всегда ее сопровождаю.

Я не стал продолжать. Это было бы глупо. Цели своей я достиг, ибо показал Ирене, что близостью она меня не свяжет, и заранее оградил себя от несправедливых упреков, когда она станет наконец моей, а это событие было уже настолько неотвратимо, что я сам подсознательно день за днем отдалял его.

Тем не менее мой эффектный выпад вселил в меня малую толику уверенности в себе.

Оказавшись во власти Ирене, за которой стояла ее мать, я должен был или превратиться в полного идиота, или, Наоборот, дать им бой и подчинить их себе.

У меня имелось достаточно доказательств того, что все мои друзья, ступившие на сумрачный путь, погибли безвозвратно или очутились полностью во власти своих любовниц, так что о спасении им нечего и мечтать.

Может, и мне грозит то же самое? Защитит ли меня инстинкт самосохранения?

Мне все еще любопытно было подвергнуть психологическому испытанию нас с Ирене. Как поведет себя девушка? Из каких черт складывается на самом деле ее характер?

Эта алхимия человеческой души, загадочной, почти непостижимой, влекла меня необычайно.

Немного позже вы узнаете, как мой инстинкт самосохранения и способность к анализу помогли мне проникнуть в герметически закупоренный мир этой девушки и как, несмотря на великую любовь к ней, я доказал, что я сильнее.

Но это был результат страшной, жаркой битвы.

 

Мечта о путешествии

игре-дель Дельта, три часа дня.

Ирене идет плечом к плечу с Бальдером, сжимая его руку, продетую под ее локоть, своей ручкой, затянутой в перчатку.

Вдруг за поворотом показывается навес, крытый оцинкованным железом. Пыхтит паровая машина лесопилки, в голубое небо уходит кроваво-красная труба, за проволочной оградой видны сложенные в штабеля доски, просыхающие на солнце.

Ирене поворачивает голову над горностаевым воротником, смотрит на Бальдера, тот отводит от ее слегка разрумянившейся щеки черный, как смоль, локон.

— Дорогой!

Бальдер хочет отозваться, но молчит, оглушенный шумом машины, на который накладывается визг пилы. Это фабрика, изготовляющая ящики для фруктов Дельты. Чуть дальше — бунгало, построенное в форме носа корабля, возвышается над клумбами красных роз, в голубизну неба из трубы вырываются клубы дыма, завитки которого тают в воздухе, точно золотистые кольца.

Ирене говорит, прижимаясь к Бальдеру:

— Мальчик мой… я тут придумала одну вещь. Ты не обидишься?

— Нет, дорогая… говори.

— Чтобы собрать денег на наше путешествие, я хочу продать пианино. За него дадут не меньше восьмисот песо.

Душа Бальдера воспаряет к облакам…

— Детка моя, как ты щедра!

— Не говори так, Бальдер. И первое время в Испании я могла бы даже давать уроки музыки, чтобы помочь тебе.

Бальдер качает головой. Его недоверчивые мысли улетучиваются. Девушка показывает, что она лучше его. У него мелькает воспоминание о словах, сказанных ею когда-то: «Я люблю тебя больше, чем ты меня». Может, так оно и есть. А что он думал? Какое он имеет право сомневаться в этих людях? Стоило ему заикнуться, что, подав заявление о разводе, он хотел бы уехать куда-нибудь далеко, «например в Испанию», как сеньора Лоайса тут же дала согласие на их совместное путешествие.

— О чем ты думаешь, милый?

— Думаю, что ты лучше меня. Только и всего. А разве этого мало?

Недовольная Ирене сжимает ему руку:

— Не говори мне таких вещей, не то я рассержусь, слышишь?

Бальдер дает расстоянию проникнуть ему в грудь. Ему кажется, что душа его отделилась от тела. Она идет, танцуя, по пустынной асфальтированной улочке, вдоль растительного царства за бесконечными глинобитными стенами. Густые ветви деревьев непрерывно дрожат в воздухе зеленым дождем, бросая оливковые блики.

За углом виден фасад дома немецкой постройки. Кирпичные дымовые трубы чернеют на фоне белоснежной гряды облаков. Заросли ивняка образуют свод над дорожкой. На плитах тротуара куры клюют солнечные блики, а на гладкой асфальтовой мостовой, заворачивающей налево, отражаются тени дрожащей на ветру резной листвы.

Оба идут в задумчивости, размышляя о путешествии.

— Одна сложность — что делать с мебелью?

— Может, продать…

— Другая сложность — Виктор сейчас без работы. Если бы он работал…

Когда речь идет о других, Бальдер не пускается в психологические тонкости. Он решительно заявляет:

— Виктор пусть сам о себе позаботится, верно? Он же мужчина.

В вечернем воздухе разносится пение петухов, словно в деревне. Живая изгородь из вьющихся растений закрывает проволочную сетку. Купы ив сверкают серебром. У земли в мясистых резных листьях, словно раскрытые ладони, дрожат белые колокольчики; и дома с зелеными оградами, пальмами, лесенками и клумбами, обложенными бутылками, кажутся частью тропического пейзажа, где человеческая жизнь возможна лишь благодаря этому перемежающемуся дождю фиолетовых и сиреневых теней.

Бальдер думает: «Она говорит, что я не хуже ее, но на самом деле это не так. Она щедрей и благородней меня. Считая ее эгоисткой, я намеренно заблуждаюсь, чтобы низвести ее до собственного уровня».

— О чем ты думаешь, дорогой?

— О прошлых моих желаниях. Знала бы ты, сколько я мечтал о таком путешествии! Поехать в Гранаду… в Толедо…

— А можно так разводиться — будучи в отъезде?

— Да… думаю, что можно постараться ускорить дело. А твоя мама готова к путешествию?

— Да, и мне кажется, она всерьез готовится к отъезду. Сегодня поехала в город… Сказала, что хочет узнать цену билета на пароход, где только один класс.

— О, среди них есть отличные пароходы.

— Какое это будет счастье, милый! Мне даже не верится.

— Мы снимем домик с патио в андалузском стиле.

— И где-нибудь поближе к горам. Ты знаешь, я никогда не видела гор.

— Ты будешь играть на фортепьяно… В Мадриде, кажется, есть Королевская консерватория. А кроме того, оттуда и до Парижа недалеко.

— Как это чудесно, милый! Я буду все время с тобой.

— Конечно. Мы целыми днями будем вместе. Представляешь себе? Бродить по старинным улочкам… заходить в музеи. Найдем тебе хороших профессоров, чтоб ты занималась музыкой. Ты там сможешь выступать с концертами. Иметь успех в Европе — не то что выдвинуться здесь. У нас тут трудней. Тебя окружат молчание и зависть…

Они умолкают в задумчивости, охваченные покоем растительного царства.

Их мысли, подобно водяным воронкам в речном омуте, постоянно устремлены вглубь, в темную бездонную тишину. Сквозь рукав он чувствует тепло тела Ирене, она еще не принадлежит ему, но настолько близка к этому, что Бальдер думает: «Хорошо бы она забеременела, как только отдастся мне. Я нисколько не буду стыдиться гулять с ней, несмотря на ее живот. А если бы у нас родился сын, я бы его очень любил и все говорил бы ему: „Ах ты, бесстыдник маленький, я так люблю тебя потому, что ты сын Ирене, и ты не сыщешь на свете женщины, которая любила бы тебя так сильно, как меня любит эта девушка, которая идет со мной рядом“».

Ирене, догадываясь о его мыслях, томно приникает к нему. Бальдер продолжает мечтать: «Груди ее набухнут молоком, и я тоже отведаю их содержимого, чтобы в моих жилах текла и ее кровь. И я никогда уже не смогу ее разлюбить!»

— Милый, о чем ты думаешь?

— О том, что будет, когда ты станешь совсем моей.

Ирене слегка краснеет, потом льнет к Бальдеру и тихонько говорит, потянувшись к его уху:

— Сейчас я нездорова, милый. А потом — да… Я тебе обещаю. Мне этого хочется не меньше, чем тебе…

Они снова умолкают. Тишина накатывается на них волнами, как морской прибой, они задыхаются, им страшно. Оба жаждут ощутить себя нагими, провалиться в небытие, слившись друг с другом, и Бальдер шепчет ей на ухо:

— Ты не боишься забеременеть, а?

— Нет, милый. А ты хочешь, чтобы я?..

— Да.

— Какой ты у меня добрый!

Ирене прижимается к нему.

— Я тоже хочу, чтобы у меня был сын от тебя, Бальдер. Я почти вижу, какой он. Как это было бы чудесно.

— Милая! Я бы сам носил его на руках, чтобы ты не уставала.

— Бальдер… Молчи, ты сведешь меня с ума.

Тут они подходят к зданию, которое им неприятно.

Среди запущенного, почти одичавшего сада высится старое массивное четырехэтажное здание, чем-то напоминающее безобразного старого немца: косые деревянные выступы, выцветшие на солнце, проволочная сетка на окнах, закопченные дымовые трубы. Бальдеру почему-то кажется, что там живет старый пруссак, который курит фарфоровую трубку и упрямо смотрит из-под кустистых бровей на портрет кайзера, размышляя о его отречении.

А дальше — опять хаос. Стволы деревьев полузадушены сплошными завитками плюща, и в воздухе, будто по волшебству, висит радугой, не падая, постоянный зеленый дождь, местами приобретая фиолетовый и розовый оттенки, какие бывают у мыльных пузырей.

Глинобитные стены прорезаны деревянными калитками. В высокой траве хлопают крыльями белые утки с оранжевыми клювами.

Ирене спрашивает:

— Скажи, милый, а океан — какой он? Ты только представь себе!.. Не знаю… Мне кажется, он огромный… бесконечный. Ночью, когда взойдет луна, это должно быть что-то волшебное.

— А я вижу тебя и себя на палубе, у перил.

Ирене жмется к его руке:

— Как чудесно, милый! Какое счастье, что я тебя встретила!

— А для меня? Понимаешь? Перейти от жизни в потемках моего дома к такому ослеплению. Мне не верится, что ты со мной рядом. И все-таки это ты держишь меня под руку… Это твоя рука в моей руке.

— Бальдер, милый…

— Послушай, как будет на корабле. Когда взойдет луна, мы посмотрим друг другу в глаза, вспомним, что мы выстрадали, и скажем: «Не верится, но все это было и прошло, и теперь мы — здесь».

— Дорогой мой…

— А что скажет Альберто, когда узнает, что мы едем в Европу?

— Упадет со стула. Что он может сказать?

— И Зулема. Она просто не поверит.

Они идут молча, упоенные своим счастьем. Бальдер мысленным взором окидывает воображаемые окрестности: с железного балкона ему видны склоны гор, где, пасутся стада коз, к балкону тянутся гвоздики. Кто-то подкрадывается сзади и, тихонько смеясь, закрывает ему ладонями глаза. Это Ирене. Одетая в легкий пеньюар, она кладет руку ему на плечо, и они вместе смотрят вдаль, на медно-фиолетовые горы в розовой дымке, а внизу, под балконом, переплетаются узкие улочки, расцвеченные оранжевыми парусиновыми тентами.

Бальдера внезапно осеняет мысль:

— Знаешь что, я провожу тебя до дома…

— А что?

— Я сейчас поеду в город. Хочу раздобыть путеводители по Испании. Где-нибудь найду.

— Может, в гостиницах есть такие?..

— Не знаю, поищу.

Выдуманный им пейзаж растворяется в окружающей их субтропической растительности.

Пес, посаженный на цепь у столба с небольшим навесом из оцинкованной жести, лает на них, помахивая хвостом, пока они проходят мимо; двухскатные крыши похожи на обломки, плывущие но зеленым волнам, над которыми качаются веера пальм. Как будто земля здесь разделена на нижний и верхний ярусы. За проволочными оградами бегают собаки, они заливаются лаем, когда Бальдер и Ирене проходят мимо; какой-то человек катит через дорогу грохочущую железную тачку, здоровается с ними, и Бальдер спрашивает:

— Кто это?

— Не знаю, милый.

Квартал застроен беспорядочно. Преобладают жалкие домишки с разбухшими от сырости розовыми стенами. На окнах колышутся кретоновые занавески. Небо расчерчено телеграфными столбами. Из садика доносятся женские голоса. Какая-нибудь старуха обязательно оторвется от прополки, распрямит спину и посмотрит им вслед, потирая ноющую поясницу. Дома с железной крышей утопают в роскошных садах, усыпанных желтыми, красными, синими и серебристыми звездочками, и перед каждой галереей — живая стена вьющегося винограда.

Некоторые дома подняты метра на два от земли. В них ведут лестницы, балки которых окрашены в кричащий цвет, и на желтоватом фоне стены все сооружение напоминает эшафот.

Они сворачивают на улицу Моралес.

— Я люблю вашу улицу, — говорит Бальдер, с восторгом глядя на широкую, мощенную диабазом улицу, которая уходит в небо’ меж рядами серых телеграфных столбов.

— Помнишь, как я тебя встретил в первый раз?

— Ты шел за мной до дома.

— Стоял и смотрел, как ты входишь в дом…

— А я оглянулась. Каким странным ты мне тогда казался!

— Кто бы мог подумать! Когда ты скрылась, я сказал себе: «Пожалуй, легче достать луну с неба, чем войти в этот дом вслед за ней». Она — это была ты. Вон там, — указал Бальдер на край тротуара, — я повстречал толстую босую девчонку, которая бежала и свистела.

— Как удивительно, милый: сбывается все на свете, ничего нет невозможного. А как летит время!

Оба замолкают, взволнованные воспоминанием. Ирене спохватывается:

— Может, зайдешь в дом попить чаю? А потом поедешь.

— Девочка моя… Ты же знаешь: если я зайду, то просижу до последнего поезда…

Ирене растроганно улыбается. Да, она знает, что так и будет. Поправляет на груди отвороты своего небесно-голубого пальто, сжимает руку Бальдера:

— Ладно… поезжай… Только веди себя хорошо и побыстрей возвращайся.

Да, конечно.

Он расстается с девушкой, ощущая глубокое волнение. Ни один кусочек его плоти не остался непропитанным колдовским зельем. С удовлетворением думает: «Как все-таки сильно ее колдовство! Какая сила в этой юной девушке! Прикажи она мне пойти на преступление — и я пойду… Конечно же, пойду. Поехать в Европу. Это ли не чудо? Оставить позади все воспоминания и злую печаль, как бросают старое платье. Почему бы нет? Океан заглушит любые укоры совести».

Он купается в сиропе умиления. В такие мгновения ему нравится все вокруг.

За стеклянными дверями своих жилищ портные, сидя по-турецки, сметывают что-то черное. Мальчик возится с железными решетчатыми воротами, ведущими в патио, мощенное красной мозаичной плиткой, не то при гостинице, не то при торговом доме. В воздухе носится вкусный запах свежевыпеченного хлеба.

Бальдер поворачивает голову и видит Ирене в дверях ее дома. Оба одновременно машут друг другу рукой, и Бальдер исчезает за углом.

Ирене пристроилась на подушке для ног между матерью и Бальдером, расположившимися на диване.

Эстанислао развернул у себя на коленях проспект пароходной компании, рекламирующей суда «одного-единственного класса»; проспект окаймлен двойными полосами серебристого, канареечного и небесно-голубого цветов. При свете лампы, затененной абажуром, сеньора Лоайса, закутанная в свою фиолетовую шаль, изучает устройство двухместных и четырехместных кают с аккуратно застеленными двухъярусными койками, зашторенным окном и прямоугольным зеркалом над фаянсовым умывальником.

— Как вы находите, Бальдер?

— По-моему, отличные каюты, сеньора.

Ирене поднимает на Бальдера свои глаза табачного цвета:

— Они чудесные. А какие узкие постели!

Бальдер, улыбаясь, шепчет ей на ухо:

— Ты пустишь меня к себе?

Она сжимает пальцами его колено, утвердительно кивает и тоже улыбается. Бальдер говорит себе: «Чем я смогу отплатить ей — за то счастье, которое она мне дарит?» Тихонько гладит ее по голове.

— А столовая… Вы только посмотрите, она ничуть не хуже салона второго класса на роскошном лайнере!

Три головы соприкасаются, три пары глаз смотрят на ковровую дорожку, по обе стороны которой стоят кресла с наклонными спинками, на вазы с цветами на белоснежных скатертях.

Ирене облокачивается на колено Бальдера и водит по карте пальцем, исследуя маршрут, а Бальдер не знает, куда смотреть: на пейзажи или на цены.

«Шлюпочная палуба. Пассажирские каюты. Сантос, порт (вид с горы Серрат). Салон для курения. Сан-Пауло. Городской театр».

Запах свежей типографской краски бьет в нос Бальдеру, вызывая тошноту и головную боль. В салоне для курения он различает блестящие шахматные столики, бухту Сантоса пересекают черные тени, параллельные строю темно-серых гор, а на проспекте Рио-Бранко круглятся мягким сиянием фонари — по три на каждом столбе, — освещая приземистые многоугольные здания. Монте-Сармьенто. Монте-Оливия. Путеводитель. Дополнительные койки. «Если каюту занимают три человека, которые оплачивают весь маршрут, они получают десятипроцентную скидку на каждый из трех билетов». Линия Гамбург — Америка. Золото, серебро, синева и бордо. Цена билетов указана в песо. К услугам пассажиров — различные игры.

Ирене восклицает:

— Это чудесно!

Бальдер думает: «О, она тоже мечтает! Как прекрасна ее жизнь!» Ему вдруг захотелось обнять ее, растворить в себе, перестать быть самим собой, слиться в единое существо, которое ощущало бы только как Ирене, жило бы только ее желаниями. Положив руку ей на плечо, он говорит:

— Ты и представить себе не можешь, как я тебя люблю.

Ирене щурит глаза. Чистота линий ее лба и изумленное восхищение в глазах льют в душу Бальдера такое блаженство, что ему хочется умереть, но увы, смерть не является по заказу. Как легко было бы расстаться с жизнью вот здесь, под этим любящим взглядом, который пронизывает все его чувства, словно свет только что народившейся звезды!

Бальдер чувствует запах типографской краски и переносится на борт трансатлантического лайнера.

— Ну, как вам кажется, Бальдер?

— Мне кажется, что я вижу сон, сеньора.

Сеньора Лоайса отводит за ухо выбившийся седой локон, и глаза ее блестят от избытка чувств, оттого что она видит дочь, уютно устроившуюся между ней и этим мужчиной, который обязательно должен стать спутником Ирене на всю жизнь. Чем не пожертвуешь во имя любви к дочери!

Бальдер, погладив локоны девушки, открывает книгу:

— Что вы скажете об этом моем приобретении?

Ирене вскакивает на ноги:

— А что это? Путеводитель, да?

— Еще какой! Официальный справочник: гостиницы Испании.

— Старый или новый?

— Сеньора!.. Новейший. Взгляните на дату.

— Да, мама… Тысяча девятьсот двадцать девятый…

— Эта книга издана испанским Национальным управлением по туризму по приказу самого Примо де Риверы. Она чудо, сеньора. Сейчас сами убедитесь. Открываем наугад… Ну вот… Сигуэнса, провинция Гуадалахара, гостиница «Элиас» — двадцать номеров, количество мест…

— Что значит — мест?

— Постояльцев. Стало быть, сорок постояльцев. Нет ни лифта, ни телефона, ни калорифера. Видите?.. Тут все сведения. Плата за постой без пансиона — до одиннадцати песет в день… Полный пансион — еще одиннадцать песет. Это главная гостиница в Сигуэнсе.

— А сколько их там всего?

— Сейчас посмотрим. Читай, Ирене.

— «Элиас» — раз, «Венесиано» — два, «Вьяхерос Каса Пареха» — три.

— Давайте посмотрим Гранаду.

— Гранаду? — Они листают страницы. — Бесконечный список. Одиннадцать страниц… Глядите-ка: в Гранаде есть пансион под названием «Аргентина».

— Как здорово! «Аргентина», Пласа де Лобос, десять.

— И сколько там берут?

— Вот, смотри. У них шесть комнат. Самый дорогой пансион вместе с постоем — девять песет в день.

— Бальдер, это не справочник, а целая энциклопедия!

— Так оно и есть.

— Сколько вы за нее заплатили?

— Я чуть не упал, когда продавец запросил за нее всего три песо. Такая книга стоит не три песо, а все двадцать.

— И как четко все расписано.

— Обратите внимание: вот этот раздел, на розоватой бумаге — только о ресторанах, а здесь — сведения о гаражах…

— Изумительная книга.

— Какая толстая!

— Шестьсот пятьдесят три страницы, но это еще не все: на каждой странице то же самое написано еще по-английски и по-французски. Продавец книжной лавки сказал, что это единственный экземпляр, его прислали для ознакомления…

— Мы ее берем с собой.

— Ну конечно! Теперь надо только достать справочник по железным дорогам Испании, и тогда нам почти ничего не надо будет спрашивать. С этой книжицей да со справочником мы там будем сами себе господа и не пропадем.

— Милый, я не верю, что все это на самом деле.

Сеньора Лоайса замечает:

— Великий человек — Примо де Ривера! Только все впустую… Кроме военных, никто в правительстве ничего путного не делает.

Ирене, остановившись посреди гостиной, подбоченивается:

— Что ж, нам осталось только собрать деньги.

Сеньора Лоайса мягко добавляет:

— И получить развод. Мы не можем уехать отсюда, не покончив с этим делом.

Бальдер бросает взгляд на двухместную каюту с зашторенным окном и четырехугольным зеркалом над умывальником. Ему кажется, что сеньора Лоайса больше печется о его разводе, чем о путешествии. И тут же насмешливый голос шепчет ему на ухо: «А ты хочешь, чтобы они пустились в такой путь ради твоих прекрасных глаз? Нет, милый мой, за счастье надо платить».

Сеньора Лоайса добавляет:

— А кроме того, приехав туда, мы можем снять какой-нибудь домик в окрестностях Мадрида. Я как-то читала в «Ла Пренса», что арендная плата в Испании катастрофически упала…

— Мамочка… Хорошо бы снять старинный дом…

— Я бы спал на чердаке.

Ирене кладет руку Бальдеру на плечи, а тот закрывает глаза. Он видит купола старинных церквей, круглую черепицу крыш, а над ней — синее небо с серебряными звездами.

Бальдер смотрит на Ирене:

— Девочка, сыграй что-нибудь из Альбениса.

В полуночной тишине льется раздумчивая печальная мелодия.

— Что это, Ирене?

— «Кордова».

Улочки, мощенные речными камнями. Высоко вздымаются стены одиноких домов. Душа исходит темно-синей ночной грустью.

— Сыграй «Астурию», девочка.

Просеки в сосновых борах. Штабеля бревен. Водопады среди скал, поросших кустарником. На лесной лужайке мужчины и женщины плавно движутся в сладостном ритме муньейры, а солнце раскрашивает зелено-желтыми бликами травяной ковер лужайки.

— Ирене, сыграй «Испанское каприччо».

Бьют медные тарелки. Дилижанс подпрыгивает на разбитой каменистой дороге. Туго натянутая пружина страсти, флейта — хрустальная нить, сплетающая воедино стоны скрипки и жалобы волынки. Ирене отходит от пианино:

— Подумать только: все это будет нашим!

Она прижимается к Бальдеру. Упивается созерцанием мужского блаженства, впитывает в себя его желание и возвращает его многократно усиленным во взгляде лучистых глаз. Ее жизнь полнится, трепещет в ожидании нового света; кукарекает петух, возвещая, что полночь миновала, и сеньора Лоайса предупреждает:

— Бальдер, вы опоздаете на поезд.

— Мамочка, еще же целый час!

Час невелик! Он пролетает так быстро! Сеньора Лоайса, закутанная в свою фиолетовую шаль, о чем-то думает, сидя на позолоченном стуле. Ирене глядит на Бальдера, тихонько водит пальцами по его лицу, и для них часы вдруг удваивают скорость своих колесиков. А им хотелось бы удержать этот час навечно, как нескончаемую минуту. Но это невозможно. Земля осталась где-то далеко внизу. Они в заоблачной выси своей розовой мечты, дожидаются рассвета в небесном саду, из облаков льется аромат померанцев, оба закрывают глаза, и Бальдер с безгранично искренней грустью думает: «Ну почему я не умру сейчас?»

— Осталось полчаса, Бальдер.

— Да-да, сеньора, я помню… Не опоздаю…

Уехать! Оставить ее! Они смотрят друг другу в глаза, оба — бесконечно несчастны; но надежда тут же возрождается, переходит в уверенность, в ликование:

— Тогда уж мы не сможем расстаться, милый…

— Нет, не сможем… Если бы даже захотели…

Стремительное падение и глубокий обморок.

Их губы размыкаются, только когда не хватает дыхания. Аромат померанцев в горячке тропической ночи лишает их сил. Огромные серебряные звезды слепят им глаза. Африканки с толстыми губами глядят на них, улыбаясь, сквозь широкие листья банановых пальм. Стыдливость соскальзывает с Ирене и Бальдера к их ногам. Они остаются нагими под взглядом желтых глаз робкой негритянки, прислужницы белой девушки. Ирене не скрывает своей наготы, когда рабыня протягивает ей сквозь зеленые листья чашку шоколада. Глаза ее полузакрыты, ее рука — на чреслах мужчины. Оба стонут одновременно:

— Милая!

— Милый!

— Осталось четверть часа, Эстанислао.

Бальдер вскакивает на ноги. Надо идти. Дверь открывается, полоса света выхватывает из темноты красно-черную мозаику. Держа Ирене за руку, Бальдер идет, задевая черные узоры листьев. Вдруг он чувствует, как она обнимает его, крепко прижимает к груди. Ее податливые губы раскрываются навстречу его губам. Оба одновременно отпрянули друг от друга со словами:

— Иди, милый, ради бога, иди.

— Отпусти меня, девочка, отпусти!

Словно падучая звезда, трижды разрывает ночную тьму крик петуха.

 

Исход битвы

евять часов утра.

Металлические оконные переплеты превращают небо в ясную и чистую голубую мозаику. Бальдер откидывает голову на спинку вращающегося кресла и, прикрыв глаза ладонью, тщетно пытается сосредоточить внимание на расчете себестоимости железобетонной конструкции.

«Видимо, она составит не менее ста сорока тысяч песо. Если останется процентов десять… Ирене еще не звонила. Это странно! Фирма „Сименс Бау-унион“ устанавливает в таком случае от десяти до пятнадцати процентов. Пожалуй, тринадцать процентов будет самое подходящее. Что на это можно возразить? Фирма „Шпенглер Таубен“ берет одиннадцать…»

Он медленно открывает глаза. Яркое сияние небесной мозаики жжет ему глаза, как пары серной кислоты. Раздосадованный, он снова зажмуривается. Во рту у него пересохло. Он проводит по лбу пальцами — кожа сухая и горячая.

Он не хочет видеть Ирене, но ее образ просачивается через его опущенные веки, и Бальдер прекращает напрасные попытки прогнать ее от себя.

Он видит, как она съежилась в уголке дивана, лицо ее разрастается, резкие тени превращают ее глаза в два треугольника. Бальдер глубоко вздыхает.

По пунцовым щекам Ирене скатываются хрустальные капли, она качает головой в невыразимой тоске, и в какое-то мгновение Эстанислао испытывает такую жалость, что готов уйти с работы и помчаться в Тигре.

«„Сименс Бау-унион“… Да какое мне дело до этой железобетонной конструкции!..»

Застекленная дверь чуть-чуть приоткрывается. В щель просовываются нос и лакированный козырек фуражки посыльного:

— Вас спрашивает какой-то сеньор Альберто…

Первое побуждение Бальдера — не принять. Но, подумав, он бормочет:

— Лучше поговорить… Скажите, пусть войдет.

— Как поживаете, Альберто?

Механик пожимает Бальдеру руку, с любопытством разглядывая его сквозь очки. На Альберто рубашка в красную полоску с отложным воротничком, темный галстук. Из-под пальто виден жилет и цепочка с брелоками.

Дружелюбие Бальдера мгновенно переходит в настороженность. Но вида он не показывает и любезно предлагает механику стул:

— Садитесь, пожалуйста…

— Вы работаете? Я вам помешал?

Бальдер быстро соображает: «Ему еще ничего не известно!» И отвечает:

— Да нет, никоим образом, Альберто.

— Как вы поживаете?

— Да неплохо…

— Знаю, знаю… Я на днях встретил сеньору Лоайсу. Она рассказала мне, что вы собираетесь ехать в Испанию.

— Пока что это только планы, не более… А как у вас дела?

И Бальдер снова говорит себе: «Этот человек ничего еще не знает».

Альберто едва заметно улыбается, продолжая глядеть на Бальдера сквозь очки. Потом улыбка гаснет на его гладко выбритом лице, а в глазах появляется такое выражение, как у голодного пса. Альберто как будто в большом смятении, и Бальдер снова настораживается. Он сам не понимает, почему этот человек так ему ненавистен, несмотря на все оказанные им услуги. Наступает долгое молчание. Бальдер смотрит на небесную мозаику в железном переплете. Лихорадочно думает: «Этот мерзавец пришел шпионить за мной. Его, конечно, послала сеньора Лоайса».

Механик смотрит то на чертеж-синьку, то на лицо Бальдера и продолжает молчать. Под их устремленными друг на друга взглядами воздух густеет, стынет, сердце Эстанислао бьется все сильней, все чувства его напрягаются в ожидании, и вдруг Альберто произносит свистящим, как никогда, голосом:

— Скажите, Бальдер, как вы думаете: может ли Зулема изменить мне?

Бальдер широко открывает рот:

— Как? Вы разве не знали, что она вам изменяет?

Выражение лица Альберто теперь уже совсем как у голодного пса. Он горестно стонет:

— Так вы знали, что она мне изменяет…

— Нет, я не знал… Но мне казалось, вы понимаете, что она должна вам изменять.

Двое мужчин оторопело смотрят друг на друга.

— И вы могли предположить такое обо мне?

Бальдер возмущается и настаивает на своем:

— Как же так? Вы, стало быть, не знали, что она вам неверна?

Механик сжимается в комок, как зверь перед прыжком. Удивленно разглядывает лицо Бальдера.

— Вы это говорите серьезно?

— Совершенно серьезно.

— Но, Бальдер!..

Бальдер таращит на него глаза.

— Значит, вы не допускали, чтобы она вас обманывала?

— Да как я мог допустить такое?

— О, тогда простите, я заблуждался!.. Надо же!.. Я-то был уверен, что вы ничего не имеете против того, чтобы ваша жена немножко грешила!

Альберто глядит на Бальдера так, словно тот рехнулся. А Бальдер нервно хохочет:

— Вот это здорово! Так вы совсем-совсем ни о чем не ведали?.. Хотите верьте, хотите нет, Альберто, но я совершенно был уверен, что вы…

Альберто окончательно уничтожен. Две слезы медленно катятся по его щекам. Бальдер вдруг ощущает огромную жалость к этому человеку.

— Альберто!.. Простите, ради бога… Я плохо о вас думал… но вы всегда очень уж хладнокровно слушали, как Зулема рассказывает о Родольфо. Что еще я мог предположить?

Механик подпирает голову, опершись локтем о стол. Тоскливо глядит на небесную мозаику. Бальдер тотчас хватается за новую мысль: «Я ошибся, осуждая его. А если я был не прав, плохо думал о нем, то, значит, я был не прав и тогда, когда плохо думал об Ирене».

— Альберто, ну что случилось? Расскажите мне…

— Вчера вечером Зулема сообщила мне, что отдалась Родольфо.

Бальдер с трудом удерживается от того, чтобы еще раз не выразить сомнение в неведении Альберто, однако все же замечает:

— Неужели вы ни о чем не подозревали? Ведь она без конца говорила об этом субъекте.

— Как видите, нет.

— Танцовщик театра «Колон»… Забавно!.. Я-то думал, вы свою жену не любите… Теперь вижу, что ошибся… Пусть я ошибся, но, если вы любили свою жену, как же вы разрешали ей целыми днями пропадать в городе? Чем это объяснить?

— Такой у нас был уговор.

— Уговор?

— Да; как-то раз мы с ней говорили о женах, которые обманывают своих мужей, и я сказал ей: тебе не понадобится обманывать меня, если когда-нибудь ты полюбишь другого. Я убежден, что женщина в обществе и интимной жизни имеет точно такие же права, как и мужчина. Если случится такое несчастье, ты скажи мне об этом. Я тотчас верну тебе свободу. У нас обоих останется по крайней мере сознание, что мы были искренни.

— И вы, Альберто, верите в соглашения… с женщинами?

— Верил…

Бальдер продолжает с иронией, которой механик не замечает:

— Да… конечно… Теперь я вспоминаю, как Зулема однажды вам сказала, что, если бы вы не предоставили ей той свободы, которой она пользуется, то, возможно, ей из одного только любопытства захотелось бы обмануть вас.

— Не может быть, чтобы Зулема была так цинична. Как вы думаете, Бальдер?

— Не знаю… Но если вы так ее любите, почему же вы оставались совершенно безучастны, когда она упоминала об этом танцовщике?

Механик поднимает глаза от стола и, не переставая катать круглую резинку, украдкой разглядывает лицо Бальдера. Слова со свистом срываются с тонких губ:

— Я привык к навязчивым идеям Зулемы.

Бальдер думает: «Он стал лучше видеть. Веки его не так воспалены, как в прошлый раз».

— Вы могли заметить, Бальдер, что Зулема — натура увлекающаяся. Ее пылкий темперамент, возможно, объясняется тем, что родители ее страдали дурной болезнью и тайным алкоголизмом. Вы, конечно, понимаете, что такой наследственный букет породил в ней неистовый темперамент, привыкнуть к которому мне было нелегко, но когда ничего поделать нельзя, привыкнешь к чему угодно. Понимаете, душа у Зулемы добрая, но ей не совладать со своим темпераментом. Какое-то время она была влюблена в Родольфо Валентино. Наш дом заполонили портреты этого наркомана. Этот тип мне так надоел, что однажды вечером я запер дверь на ключ, чтобы не пустить жену на фильм с его участием. Тогда знаете, что она сделала? Перелезла через стену к соседям и все-таки ушла в кино.

Пока Альберто рассказывает, Бальдер стоит, засунув руки в карманы, и смотрит на два города, расположенные один над другим: верхний — грани небоскребов, нижний — ломаная линия каменных коробок на горизонте. Вдруг он ощущает укол в сердце, оборачивается к механику и саркастически замечает:

— Альберто, а вам не кажется, что и Ирене такая же?

Тот энергично мотает головой:

— Нет, нет, нет. Тут вы ошибаетесь, Бальдер. Ирене — девушка из порядочной семьи, это я вам гарантирую. Можете не беспокоиться.

Бальдер цинично усмехается и возражает:

— А разве Зулема не была девушкой из приличной семьи, когда вы с ней познакомились?

— Там — другое дело, я же вам говорил. Когда у Зулемы прошло увлечение Родольфо Валентино, она ударилась в скульптуру, занялась ваянием. Не знаю, с чего на нее нашло, но дом наш превратился в мастерскую гипсовых фигур. Куда ни ткни — всюду гипсовая паста. На кухонном столе вместо вилок валялись штихели, а бифштексы можно было найти на доске для приготовления гипсовой массы. Под гипс пошли все тазы и даже кастрюли. Приходя с работы, я вместо еды находил новый эскиз, который Зулема задумчиво созерцала, и мне приходилось идти куда-нибудь обедать. Ну скажите честно, Бальдер, разве не было у меня причин для негодования? Искусство — великое дело, никто не отрицает, но пока доберешься домой после работы, усталый, мечтаешь о хорошем ужине. Я зарабатывал на хлеб себе и жене, а она?.. Она думала не обо мне, а о куске гипса… Ну скажите, кого это не выведет из себя?

Бальдер, стоя у своего рабочего стола, с трудом сохраняет серьезность. Тут не грех и расхохотаться, но он думает: «Я не ошибался, сочтя эту женщину холодной эгоисткой. Ирене в точности такая же, что бы ни говорил этот простак».

— Что вы на это скажете, Бальдер?

— Скажу, что вы проявили уйму терпения.

Альберто кивает:

— Вот именно: я все терпел. Но я думал: она еще молода. Ее можно воспитать. Я обязан помочь ей. Кто ее наставлял? Да никто. Все увлечения говорили только о том, что у нее чувствительная натура. Судите сами. Когда ей надоело пачкать дом гипсом и она поняла, что нет у нее призвания к скульптуре, ей пришла фантазия покупать керамические вазоны и обклеивать их разноцветными бумажками на китайский манер. Когда и это наскучило, извела кучу денег на кисти и краски, пожелала написать мой портрет, заставила меня просидеть истуканом два воскресенья, получилось какое-то страшилище, она поняла, что и тут ошиблась, и решила заняться делом более практичным и не таким разорительным. Она будет писать романы! Я, как всегда, сказал: пусть делает что хочет, — и Зулема принялась описывать свой воображаемый роман с Родольфо Валентино. Героиней, разумеется, была она сама, а герой выступал в умопомрачительных пижамах. Я не знал, что и подумать, Бальдер: может, моя жена безумна, и мне надо или бросить ее, или уж терпеть все до конца? Как-то раз вышел из себя и поднял на нее руку… Скажите, Бальдер, с вами такого не случалось?

Бальдер созерцает ультрамариновую стену своего рабочего кабинета.

Механик продолжает:

— Наконец она пришла к убеждению, что ее призвание — петь и, как вам известно, на сей раз не ошиблась… Я всем пожертвовал, чтобы она училась, — и вот что получил в награду. — Из-под очков бегут слезы. Альберто горестно вздыхает: — Вот что я получил в награду… в награду…

— Курите, Альберто…

Бальдер хочет разделить горе механика, но ему это не удается. Его мысли по-прежнему вертятся вокруг Ирене. Он еще раз спрашивает:

— А вам никогда не приходило в голову, что Зулема и Ирене очень похожи друг на друга характером?

Механик решительно отвергает такую версию:

— Нет, нет, Бальдер. Ирене — девушка порядочная, добрая, домашняя. Она выросла в доме, где знают, что такое дисциплина, достоинство, моральные устои.

Бальдер быстро соображает: «Альберто — из тех людей, что способны взяться за постройку небоскреба без раствора. Святая простота!»

А тот продолжает:

— Их и сравнивать нельзя. Ирене рассудительна. Уж я-то знаю. Не раз наблюдал за ней. Разве что чуточку горяча, как все рано развившиеся девицы.

— Значит, вы за ней наблюдали и за нее ручаетесь?..

— А почему вы так беспокоитесь, Бальдер? У вас есть какие-нибудь сомнения?

— Бывает и это, но давайте говорить о вас. Стало быть, вы так привыкли к ее…

— Да, я привык видеть, как Зулема с утра до вечера носится с какой-нибудь глупостью, что, когда она завела: «Родольфо — то, Родольфо — сё», я не придал этому никакого значения.

— А за каким чертом Зулема призналась вам в своем прегрешении?

— Она в отчаянии.

— В отчаянии? Да отчего же? Она не из тех, кто мучается раскаянием.

— Похоже, этот Родольфо больше не желает с ней встречаться… Вот она с тоски и призналась мне. Несколько ночей не спала, все плакала.

— Колоссально! Эти женщины уверены, что слезами можно уладить любое дело. Скажите, а Ирене знала об их связи?

— Нет, если бы Ирене что-нибудь знала, она бы меня предупредила, правда? Мы ведь с ней друзья.

Минуту-другую двое мужчин озадаченно смотрят друг на друга. Оба начинают сомневаться во всем на свете. Знают ли они тех женщин, о которых говорят? Альберто качает головой, отгоняя сомнения, и продолжает свистящим голосом свой монолог:

— Нет, Ирене ничего не знала. Иначе она бы меня предупредила, вы согласны со мной, Бальдер?

Бальдера так и подмывает сказать ему: «Да будет вам нести вздор! Разве можно быть таким простаком? В том, что вы сегодня городите, — ни одного разумного слова. Просто вы влюблены в свою жену и во что бы то ни стало хотите найти ей оправдание. Эта ваша история о родителях-алкоголиках и необузданном темпераменте Зулемы не стоит ломаного гроша. А кроме того, если женщины испытывают такую же необходимость в сексуальном разнообразии, как и мужчины, для чего вы тут рассказываете мне о вашей драме? Вам бы надо с безразличием отнестись к ее измене… Стало быть, Альберто влюблен в свою жену. Однако надо воспользоваться тем, что он выбит из колеи. Если Альберто что-то скрыл от меня, сейчас мы это выясним». И Бальдер спрашивает:

— Скажите, Альберто… в тот вечер, когда сеньора Лоайса застигла меня с Ирене в поезде, это вы подстроили?

— Бальдер… Вы никому на свете не верите…

— Не могу верить…

— Но обо мне-то вы судите ошибочно.

— Да, это верно. Но знайте, Альберто, для меня все это очень серьезно. А Ирене я тоже не верю до конца.

Механик поднимает голову.

— Хорошая девушка Ирене?

— Да, Бальдер, Ирене — хорошая девушка. Разве что чуточку горяча.

— Понимаете, Альберто, я очень люблю Ирене.

Альберто на мгновение задумывается, потом говорит:

— Да, я знаю, что с вами происходит. У вас идеалистическое представление о чистоте. Вы забываете о том, что у женщин такие же потребности и стремления, как у мужчин. Но об Ирене вы не думайте ничего плохого. Возможно, она чуточку порывиста, но она всегда жила в доме, под боком у матери. Поверьте, Бальдер, Ирене — девушка хорошая. Я знаю ее с детства. Вполне естественно, что вы сомневаетесь в ней из-за того, что произошло у меня с Зулемой, но здесь — другой случай. Уверяю вас, это так. Будьте благоразумны. У Зулемы ее наследственность, — выросла она в семье отнюдь не почтенной. Отец пил, а мать была женщиной без моральных устоев. Что вынесешь из такой клоаки? У Ирене все было не так, Бальдер, она вас любит.

Бальдер едва заметно усмехнулся.

— По-вашему, любит?..

— Вы еще сомневаетесь! Конечно, любит. Раз эта девушка согласилась поддерживать знакомство с вами, хоть вы и женаты, значит, она вас очень любит. А кроме того, она выросла в семье с высокими моральными устоями. Мать ее — весьма порядочная женщина. Она особа с характером, но строгих правил, и положение, в котором оказались вы с Ирене, ее мучает. Если б я не знал Ирене, я не стал бы вам этого говорить… Но поймите: она мне как дочь… К тому же она всего каких-нибудь три года выходит из дому одна, с тех пор как умер ее отец.

Бальдер кусает губы, чтобы не расхохотаться.

«Он, видно, думает, что женщине надо целый век болтаться на улице, чтобы потерять невинность! Все, что он говорит, — ерунда, пустые слова. Мать — женщина строгих правил! В чем он углядел эти строгие правила?» И Бальдер не сдается:

— У нее был жених…

— Детские игрушки, Бальдер. Он говорил ей о звездах… Они даже не перешли на «ты»… Верьте мне, это было полудетское увлечение.

— Ах, вот как…

Оба молчат. Косой солнечный луч вспыхнул на стене золотистой полосой, с улицы доносится пронзительный гудок автомобиля. Бальдер размышляет:

«Свидетельство этого человека никак нельзя считать надежным подтверждением истины. Если его самого обманула жена, как он может поручиться за поведение другой женщины, которую он и видит-то от случая к случаю? Правда, Зулема не обманула его, а нарушила договор. И еще: если бы сеньора Лоайса придерживалась строгих правил, разве позволила бы она дочери поддерживать знакомство с женатым человеком, который, на ее взгляд, не очень спешит развестись с женой? Но я не обманщик — ведь все, что я думал с самого начала об Ирене и Зулеме, теперь подтвердилось, следовательно, я не обманщик, а обманутый. К тому же, если я и думал о них плохо, меня к этому побуждало поведение Зулемы, Альберто и Ирене. Но вдруг я ошибся в Ирене так же, как ошибся в механике?»

Смертная тоска пригвождает Бальдера к стулу.

«Как извлечь истину из груды видимостей, доказательств, опровержений? Не сам ли дьявол правит этой нечистой игрой? Я не собирался обманывать Ирене. Я люблю ее… А она меж тем меня обманула!» И Бальдер снова меняет тему разговора:

— Странно, что Ирене ничего не знала об отношениях Зулемы и Родольфо. Они же задушевные подруги.

— Не знала. Я спрашивал Зулему, что о ее делах известно Ирене, и она категорически заявила: ровным счетом ничего.

Бальдер пожимает плечами.

У него голова идет кругом от всех раздумий и догадок, он закрывает глаза, чтобы собраться с мыслями. Сомнений нет: он ступил на долгий и сумрачный путь. Спасти его может один господь бог. А меж тем Эстанислао, как и Альберто, пытался заключить договор о взаимной искренности с Ирене — забавно! Он вспоминает, как под сводами вокзала Ретиро, у столба, задал Ирене вопрос: девушка она или нет? И хотя ответ был утвердительным, он до конца ему не поверил. Раньше Эстанислао был убежден, что Альберто не возражает против того, чтобы жена его обманывала, а теперь обнаружил в механике искреннего человека, влюбленного в свою жену, наивного простака, который, как все наивные люди, верит в договоры, верит в искренность. Ирене лгала, как и Зулема. Альберто ручается за честность Ирене, как два дня назад поручился бы за верность ему Зулемы. Все из-за того же неведения. Розовые миражи сумрачного и долгого пути развеялись. Девственная белизна снежной Страны Всех Возможностей сменилась грязью Края Болот. Измазанные, они оба шлепают по трясине под закопченным сажей солнцем, испуская жалобные стоны, словно глухонемые уродцы. Воняет испражнениями, заросли чертополоха щетинятся синеватыми колючками, Ирене и Зулема зовут их издали, старательно машут руками, замаранными дегтем и нечистотами, — и Бальдер восклицает:

— Это ужасно!

— Вы согласны со мной?

Эстанислао в упор смотрит на собеседника. В этот момент Альберто ему ненавистен. Никчемность этого человека — отражение его собственной никчемности, глупость механика — его собственная глупость. Альберто — это его, Эстанислао Бальдера, двойник, и на мгновение Бальдер испытывает жгучий стыд, оттого что он обманут на глазах у тысяч очевидцев, которые могут со смехом заявить: «Этот человек был таким дураком, что поверил в чистоту ловкой распутницы».

— О чем вы думаете, Бальдер?

— У меня в голове кавардак, Альберто. Жизнь — это ужасно сложная машина. Она задает задачи потрудней математических. Что вы собираетесь делать?

— Не знаю, Бальдер… Не знаю…

— Так вот, послушайте меня… Тут бесполезно кого-то убивать… Что толку?..

— Да, это верно, верно…

Альберто встает. Говорить им больше не о чем. Они пожимают друг другу руки, и лицо механика в эту минуту — как у голодного пса. Эстанислао открывает перед гостем застекленную дверь, но, будучи не в силах хранить долее свой секрет, восклицает:

— Подождите, Альберто! Мне надо кое-что вам сказать. Это страшная новость…

Механик останавливается в дверях, держа в руке свою мягкую шляпу, и в изумлении открывает рот. Потом медленно идет обратно. Бормочет:

— Умерла ваша жена?

— Нет… Я порвал с Ирене.

Альберто еще шире открывает красную дыру рта, вытаращивает глаза и падает на стул, потом поднимает голову:

— А что произошло?

Бальдер продолжает стоять у рабочего стола. Старается говорить медленно, словно перед ним группа учеников, которые поймут его лишь в том случае, если он будет раздельно произносить каждое слово:

— Вчера вечером я послал заказное письмо, в котором сообщил, что порываю с ней. Я думал, вас ко мне послала сеньора Лоайса.

— Да не может быть! Что произошло, Бальдер?

— Ирене — не девушка.

— Что вы говорите! Вы с ума сошли! Как это она не девушка?

— Она не девушка, Альберто.

— Но это… это невозможно. Как вы это докажете?

— Вчера утром она мне отдалась.

— Вот тебе на! А разве этого до сих пор не произошло?

— Нет… Она, на беду мою, отдалась мне только вчера.

— И оказалась не девушкой?

— Она ломала комедию… комедию, и ничего больше.

— Не могу поверить…

— Это было ужасно. Не сердитесь и выслушайте меня. Это была самая тягостная сцена в моей жизни. Она — рядом со мною, нагая, а я фальшиво улыбаюсь, потому что внутри у меня — леденящий холод. Во мне тут же все оборвалось. Девушка, воспитанная в строгих правилах, как вы говорите, оказалась женщиной, весьма искушенной в искусстве дарить и получать наслаждение.

— Так вот почему вы задавали мне такие вопросы! Но нет, этого не может быть!

— Почему не может быть? Потому что вы с ней друзья?

— Бальдер, да в каком мире вы живете? Но нет, нет. Вы ошиблись. Расскажите все. Не стыдитесь. Нельзя предъявлять девушке такие серьезные обвинения.

Бальдер размышляет: «Опять этот человек сам себе противоречит. Только что утверждал, что сексуальные потребности у женщины так же естественны, как у мужчины, а теперь оказывается, что это не так. Я зря трачу время».

— Видите ли, Альберто… я не хотел говорить. Но ведь и вы во всем этом виноваты. Ладно, слушайте.

И, словно кто-то может подслушать его секрет, Эстанислао наклоняется и шепчет что-то механику на ухо.

Тот слушает, задумчиво качая головой. Потом сникает. Снова поднимает голову и без особой убежденности грустно замечает:

— Но, вы знаете, бывают случаи…

— Как бы там ни было, Альберто, но Ирене — не девушка. Мы с вами не врачи, чтобы судить о разных тонкостях. Я знаю только, что Ирене разыгрывала невинность. Она меня подло обманула. Как я ее любил! Зачем она солгала? С какой целью? Разве не глупо, разве не верх глупости то, что она сделала? Ведь я был искренним с нею с самой первой нашей встречи. В мелочах я, может быть, и кривил душой. Но в главном я был правдив, хотя больше выиграл бы, не будучи таковым. А она при поддержке этой циничной женщины, ее матери, в обмен на свою сомнительную невинность требовала от меня развода! И не случись с вами этого несчастья, не узнай я об этом, я и вас считал бы сообщником этой женщины.

— Не надо, Бальдер, не говорите так.

— Надо, Альберто. Мать этой девицы — всего лишь бессовестная комедиантка, разыгрывающая женщину строгих правил. А мы с вами — два круглых дурака.

Каких поискать! И вы еще захлебываетесь от восторга, говоря о доме сеньоры Лоайсы! Ваша Зулема — в сто раз порядочнее, именно так.

— Бальдер, вы сейчас возбуждены и сами не знаете, что говорите. Ирене — очень хорошая девушка. А ее мать — порядочная женщина. Она впустила вас в дом только потому, что вы обещали развестись с женой.

— Забавно получается. Не хватало еще, чтобы эта сеньора приняла меня в дом за красивые глаза. А я вам скажу, что это, пожалуй, было бы честнее. А так — сеньора Лоайса впустила меня в дом только потому, что я обещал развестись с женой. Значит, мой развод был ценой, которую она требовала за свою дочь? Иначе за каким дьяволом ей надо было меня принимать? Я для нее был находкой. Полный идиот, которым можно вертеть как угодно, вполне оправдывает звание мужа, каков бы он ни был. Испорченную девицу только идиот и возьмет в жены. Своим флагом он, так сказать, прикроет подпорченный товар. У этих женщин не только ни стыда, ни совести, но они еще и опытные притворщицы. Теперь мне понятно, почему как-то раз эта почтенная вдова в разговоре с Зулемой заявила: «Бальдер — простая душа». Что вы на это скажете? Я умолчал обо всем, что заметил, потому что иначе мне правды было не открыть. Но от меня ничто не ускользнуло. Я входил в их дом, как в логово разбойников. Не зная, с какой стороны ожидать предательского удара.

— Наверняка вы не ждали этого удара с полной уверенностью?

— А вы ждали измены Зулемы? Нет. Меж тем в основаниях для этого не было недостатка, правда? И вы пришли ко мне… будто признания жены вам мало.

Альберто качает головой. У него нет доводов в защиту женщин, с которыми он дружен. Наконец восклицает:

— Я вижу, вы страдаете предрассудком насчет женской невинности.

— Не больше, чем они насчет моего развода и вторичного законного брака. Так что, по-моему, тут мы квиты. Вы, надо полагать, думаете, что невинность Ирене для меня так уж много значит. Вовсе нет, друг мой, ее невинность для меня — ничто. Ведь я подозревал, что она утрачена. И подтверждение этого не было для меня неожиданностью. Сумел же я притвориться и не показать вида перед Ирене.

— И что же?

— Скажу больше. Даже если бы эта девушка до меня отдалась десятку мужчин, я оставил бы это без внимания. Разве сам я не был близок с сотней женщин?

— Тогда в чем же дело, Бальдер? Я не понимаю!

— Я ненавижу ложь, отпускаемую ежедневно в разумных дозах, ненавижу сообщничество бездушной матери и лицемерной девицы, ненавижу весь этот фарс, который они передо мной разыгрывали. Когда я признался, что женат, Ирене просто обязана была сказать и о себе всю правду. А она затеяла нечестную игру. И вышло так, что я был втянут в ваше грязное сообщество и играл в нем самую унизительную в моей жизни роль.

— Значит, если бы она призналась, что потеряла невинность, вы не вошли бы в ее дом?

— Это вопрос с подвохом, Альберто. Теперь я уже не могу знать, как бы я поступил тогда. Сейчас у меня совсем другое душевное состояние. И я действую сообразно с тем, что со мной произошло. Ясно вижу все глупости, которые совершил ради Ирене. У меня не может быть ничего общего с женщиной, внутренняя жизнь которой совершенно несходна с моей. Я не искал в Ирене любовницу. Любовниц я могу завести без счета… Ирене тоже это понимает. Для меня она была чистой любовью…

— Я это понимаю.

— Лучше б вы меня не понимали. Может, вам только кажется, что вы понимаете меня.

— Зачем вы это говорите?

— У меня такое ощущение, что вы мне враг.

— А я понимаю, Бальдер, все, что творится у вас в душе.

— Спасибо. О чем я говорил? Ах да… Ирене… Я, как и вы, думал вылепить душу любимой женщины по своему образу и подобию. Воображал, что посвящу ей жизнь. Что мы соединим наши силы. Хотел отдать ей все лучшее, что есть во мне. Я думал, — и это не красивые слова, Альберто, нет, — когда ей исполнится двадцать четыре года, все женщины и мужчины будут оборачиваться и с восхищением смотреть ей вслед. В ней они увидят сверхженщину. Как вы понимаете, эта самая сверхженщина обернулась для меня хитренькой самочкой, которая пойдет но рукам, ехидно посмеиваясь. Разве это не страшно?

По щекам Бальдера катятся жгучие соленые слезы. Он смахивает их яростным движением:

— Не обращайте на меня внимания, Альберто. Я унижен, я оскорблен, как никто на свете. Самые чистые мои мечты посвятил я женщине, которую запросто может обнимать кто угодно. Я не мальчик, но меня все-таки провели, уничтожили. Я верил, что искренность всемогуща, и посмотрите, что сталось со мной! Моя искренность не пробудила в душе Ирене ни отзывчивости, ни благородства. Вообще ничего! За пределами матримониальных интересов душа ее оказалась пустой. Вот именно! Душа ее иссушена развратом и ложью. Вот что! Это душа женщины, которая лжет. Лжет всегда, Альберто, лжет постоянно. Солгала она и тогда, когда уверяла, будто не знает, что Зулема…

— Тут она не солгала.

— Солгала! Она лгала и вам, и матери, и Зулеме… лгала мне… лгала всем на свете. Она лжет, потому что ей надо что-то скрывать, потому что в жилах ее течет негритянская кровь, а негров приучил лгать бич белого человека.

Альберто упорствует:

— Зулема сама сказала мне, что Ирене не знала…

— И Зулема лжет…

— Тогда кому же верить?

— Это вы у меня спрашиваете? Мне-то откуда знать, кому можно верить? Никому и ни в чем.

Боль приливает к щекам Эстанислао, жжет их огнем. Альберто задумался, как шахматист над очередным ходом. Бальдер продолжает:

— Я теперь понял, почему она молчала. Понял, почему поднимала бровь и глядела на меня насмешливо. Понял, откуда у нее опыт бывалой женщины. А я, глупец, говорил ей о любви. Как, должно быть, смеялась надо мной эта «невинная девочка»! Вместе со своей матерью. Они обо, наверное, лопались от смеха! И приговаривали: «Да неужто это и в самом деле женатый человек?»

— Бальдер… Какой вы все-таки странный! Поднимаете бурю в стакане воды. Ирене — добрая и ласковая девушка. Может, у нее и пылкий темперамент, немного пылкий, этого отрицать нельзя, но не более. Вы ошибаетесь, Бальдер. Я знал ее отца…

— Который был подполковником нашей доблестной Армии… Ну, продолжайте: и ее мать, вдову строгих правил, не так ли?

— Не шутите, Бальдер.

— Это вы шутите, Альберто. А мне, ей-богу, не до шуток.

Больше им сказать друг другу нечего. Оба встают, прощаются, механик изучает сквозь очки желтое лицо Бальдера и с запозданием настаивает:

— Послушайте, Бальдер, вы ошибаетесь. Попомните мое слово. Никого нельзя осудить, не доказав вину. Вы ошиблись. Вы совершаете жестокую несправедливость… да… именно, жестокую несправедливость по отношению к девушке, единственная вина которой в том, что она полюбила вас и отдалась вам.

Бальдер крутит головой из стороны в сторону:

— Я не ошибаюсь. С этим покончено! Ирене не была девушкой. Поймите меня хорошенько: не была девушкой. А я, к несчастью, люблю ее по-прежнему!

Альберто берет свою шляпу со стола и, секунду поколебавшись, протягивает руку Бальдеру, обменивается с ним вялым рукопожатием. Выходит. На мгновение останавливается в коридоре, будто забыл что-то сказать, потом шаги его глохнут на линолеуме вестибюля.

Эстанислао падает на стул, подпирает голову руками, опершись локтями о стол, а голос Духа шепчет ему на ухо:

— Бальдер, ты скрыл от механика половину того, что произошло. Почему ты не сказал ему, что вчера, когда ушла Ирене, к тебе зашла твоя жена и ты с ней помирился?

— Ирене не была девушкой.

— И ты думаешь, этого предлога достаточно, чтобы дать тягу? Прекрасно, Бальдер, что и говорить! Ты действуешь, как бездушный игрок. Поставил на карту: а ну как Ирене солгала! И ты выиграл. Выиграл по всем игрецким законам… Но ты вернешься к ней, потому что победа твоя тебе самому в тягость и никакой радости тебе не принесла.

— Я покончил с ней навсегда.

— Ты к ней вернешься…