Вздрогнув, я проснулся. Звук, который разбудил меня, был похож на отдаленный залп орудий. Я огляделся. Я лежал на пуховой перине, покрытый бархатным одеялом, подбитым мехом.

Кровать была необъятной и, причем, под балдахином и со шторами. Я слегка раздвинул их с левой стороны, и моему зрению представилась странная картинка: стены со штофной обивкой. В углу комнаты место для иконы с лампадой, но самой иконы не видно. С другой стороны стена покрыта старинным персидским ковром с изумительными узорами.

Я понял, что, скорее всего, при помощи каких-то волшебных или потусторонних сил, утратив чувство места и времени, я перенесся в неведомую мне эпоху. Почему-то в голову пришёл каламбур: я вдохновлен эпохою, а все остальное — в рифму…

— Но где я? Что я?

Я ощупал свое туловище, голову. Всё на месте: я не лыс, руки, ноги на месте! Я слез с кровати и начал искать зеркало. Оно было близко, только какое-то мутное. Я заглянул в него и был поражён! Потому что я совсем не узнал того, кого я в нем узрел: мужчина лет тридцати пяти, в шёлковом халате бордового цвета. Светлый шатен. Глаза голубые. Ноги стройные. Небольшие усы и бородка, почти как у блондина. На груди нет креста, но на тонкой светлой тесёмочке висит какой-то камень. Вроде талисмана. Что-то подсказало мне, что это сердолик. Камень был оранжево-красного оттенка и неправильной формы. Очевидно, что это какой-то колдовской камень или же оберег. Я попытался сосредоточиться. Но в голове было пусто. Пришли в голову какие-то странные стихи. Я не понял, о чём они, но я их запомнил:

Здравствуй, волшебная принцесса Ди! Хотя бы на Том свете своё счастье найди! Пусть это будет не постылый Чарльз, а любящий Доди! Ещё сделай шаг и к нему подойди. Пусть он мусульманин, но тебя он любил. Он был тебе предан и он не дебил. Как трудно оправдываться, вроде. Будь там счастлива с Доди! Очевидно, что королевская семья — сплошные лицемеры, И в этом вся Англия создавала примеры…

Я обошёл всю комнату. Она была огромна! У окна стоял массивный дубовый стол. На нём лежало несколько книг. Какие-то письма. Причём, все — рукописные. Я взял одно и, несмотря на слабый свет из окна, прочитал.

«Достославный князь Армавирский!

Мы, великия и непобедимыя Государь и Правитель Священной Русляндии, Яромир Третий, вселенскою милостию, жалуем тебе, достославный и храбрый наш спящий князь, за прежние твои заслуги и подвиги пред Отечеством нашим — Орден пресвятого и волшебного Иоанна с златыми подвесками. Лелеем надежду, что придет день, и ты воспрянешь ото сна и, получив новые силы, служить нам, буде то возможно, верою и правдою продолжишь…».

Тут в дверь комнаты робко постучали.

— Войдите, — ответил я.

В комнату бочком вошёл странного вида мужчина. Я бы даже скорее назвал его мужиком. Одет он был в цветастую линялую косоворотку неизвестного оттенка, коричневые, в жёлтую полоску, брюки, заправленные в грубые сапоги. Причёску имел он «под горшок». Имел седые усы и окладистую бороду лопатой.

Увидев мой изумленный взгляд, он упал на колени и запричитал:

— Барин, Ваша светлость! Никак проснулись! Святители!

Услышаны мольбы Вашей матушки и всей челяди!

— Постой! — перебил я его. — Ты кто?

— Как кто?! Я холоп Вашей Светлости, Егорий. Никак, три годочка ждали-то Вашего пробуждения! А батюшка Ваш, земля ему пухом, так и не дождамшись, почили в Бозе, не увидев Вас в добром здравии.

Далее, из бессвязного и отрывочного рассказа «холопа» я узнал, что являясь князем Русляндии, жил в поместье, но в пьяном виде упал с лошади и, лишившись чувств, с тех пор лежал в беспамятстве.

— Лекарь сказывал, что ничего не можно исделать. Дескать, кака-то у Вас, барил, лекарьгия …

— Летаргия, — тут же поправил я Егора.

Далее я выяснил, что служил при Дворе Его Величества, царя всея Русляндии, Яромира Третьего и был у него в милости.

Егор сказал, что с моего разрешения надо бы послать гонца к Государю с радостным известием.

— Завтра, барин, радость у нас великая!

— Какая радость?

— А, Марфин день! Энто когда замужним-то бабам дозволяется на год к любому иному женатому мужику-то перейтить! Однако, не дозволяется холопям более трёх баб имать аднамременно.

— Я тут, барин, одну солдатку приглядел. Мы уж и сговорились.

— Егор, а как же баре в этом случае себя ведут?

— А что баре? Баре вольны хучь сто баб иметь в одночасье. Потому, запрета нету. — И то правда сказать, что с той поры, как Солнышко наше, Яромир-то Третий, в Александрову Слободу жить укатил, со всеми своими новопричниками...

— Постой, постой! — перебил я Егора. — Это что же за новопричники такие? И когда это произошло?

— Да тому уж три годочка минуло, как Государь наш учал чудеса-то творить средь дня бела и даже посередь нощи…

— И что же это за чудеса? — спросил я.

— Да, бают, будто бы Государю-то, назад три года, его болярин Федька Смоленский, из земель Франкейских каку-то чудо-машинку привез, которая, ну, все желания сполняет. В народе слух прошёл, будто телегу злата за её отдали. А продал её Государю какой-то колдун франкейский с чудным именем. Вроде как Ностердомус его кликали. А продал он машинку-то перед самой своей смертынькой. А иначе бы — нет никак!

— И что же эта машинка может? — спросил я.

— А брехали, будто бы она всё могёт. Вот только был ещё слушок престрашный!

— Какой? — спросил я у Егора.

— Ты, барин, меня-то не выдай; мы, Мефодьевы твоему роду уж давненько в услужении, а тебя я ещё в младенчестве в люльке качал, а как ты мальчонкой стал, так я тебе свистульки строгал. Уж больно охочь ты был, барин, в детстве до свистулек.

— Не бойся, я тебя не выдам. Но ты расскажи, что это за страшный слух?

— А вот, барин, что я слыхал. Дескать, ту машинку построил сам князь-богоотступник, кого ещё в народе Диаволом прозывают. И, будь бы, за ту машинку он тридесят монет берет, да гумагу заставляет кровью-то писать да подписывать. За енто он, посля смерти, душу-то и сцапает, окаянный!

— А что тебе ещё известно про ту машину? — спросил я.

— А то, барин, известно, что вот уже тому три года как зачудил-замудрил Государь. Все прежни-то законы перекроил напрочь! А народ-то стоном стонет и кровавыми слезьми умывается!

— Ну и какие же новые законы Государь ввёл?

— Ой, да и не перечесть все, хоть глашат-той третий год каждую седмицу на площадях и дворах их лает, а всё нам невдомёк, как правитель наш Великий, да до таких-то страстей господних докумекал?!

— Вот и придумал он, перво-наперво, новопричнину учредить и со своими верными болярами в Александрову Слободу умыкнул, а на Москве-то-матушке свово старшего воеводу-наместника посадил, чтобы тот, дескать, творил свой неправый суд. А тот-то воевода, бают, зверь лютый, уж сколько душ безвинных загубил, что тому и счет-то потеряли!

— А какие же ещё законы знаешь ты, Егор?

— Да вот, к примеру сказать, утреню и вечерню как теперь справляем?

— И как же?

— Да коли, сказывают, царь не спит, то и болярам и черни спать не можно.

— А как же об этом узнают?

— Да они голубей посыльных пускают и заране об каждом часу в утреню и вечерню знать надобно. Да в час этот в каждом граде аль селе из пушек палят. Ну тут, отец мой, и поберегись! Не то застукают неспящим, коли спать велят, так на кол и содют, болезных! А коли спать-то не велят, так и не моги, тады в котле со смолой заживо сварят.

— Ну а ещё что можешь мне рассказать, холоп мой верный?

— Так ить, барин, уж вечерять давно пора, а не то, из пушки-то саданут, так и спать с пустым пузом придется. Да и матушку-то тебе, небось, узреть не терпится.

— Ну, ты прав. Подай мне одеться.

Я облачился в бархатный халат с фалдами и тёплые туфли на войлочном ходу.

«Маменьку» я не сразу признал. Это была пожилая женщина со следами былой красоты на лице, уже почти вся седая, но одетая в шелка и бархат, с теплым чепцом на голове.

— Сынок мой родный, Толюня! Уж и не чаяла тебя в здравии добром узреть! Знать, сподобил Господь меня, грешную, в остатнем жизненном приделе благую весть такую получить! Дай же мне облобызать тебя!

— Спасибо, матушка милая, — ответил я.

Но сам так и не мог до конца понять, какое собственно, отношение я имею к этой старой женщине? Поэтому после сытного и обильного завтрака (хотя уже вечерело, но для меня это был завтрак), я отправился осматривать господский (то есть мой) дом.

Я приказал Егору сопровождать меня с тем, чтобы он смог делать так необходимые мне пояснения.

Дом был одноэтажный. Я насчитал в нем тридцать три комнаты. Как пояснил мне Егор, дворня жила в отдельной пристройке, во дворе. Рядом с конюшней. Дом был богато меблирован. Вся мебель старинная, массивная, с резьбой. В библиотеке книг было тысячи и тысячи. Много старинных фолиантов и даже инкунабулы*. В галерее, в которую меня проводил Егор, на стенах висели старинные портреты, в основном, мужские. Как я понял, это, должно быть, «мои» предки.

По моим расспросам Егор, видимо, догадался, что я на всё, что должен был бы легко узнать, смотрел глазами постороннего. И тогда он решился задать мне вопрос.

— Барин! Ты уж прости меня, глупого старого дурня. Но болит у меня душа от того, что ты вроде и сам не свой. Уж не отбило ли тебе твоё лежание память наперечь?

Я понял, что мне следует ему подыграть, тогда мне легче будет задавать ему любые, даже самые несуразные, вопросы.

— Да, — ответил я. — Ты прав, Егор. Всё мне как бы внове здесь, и я ничего не узнаю. Поэтому велю тебе всё объяснять мне как бы заново. Для этого приказываю я тебе быть неотступно при моей персоне.

И тут вдруг я услышал странный грохот. Это, по-видимому, был пушечный залп.

— Свят, свят, свят! — запричитал Егор. — Свечи-то, свечи, батюшка, я побегу гасить. Свечей-то у нас — видимо-невидимо в хоромах. А дворне заране было приказано — лететь в барский-то дом и свечи-то гасить. Вот, не то — худо будет. А ты уж, барин, посиди здесь. Я уж тебя-то опосля в твою спаленку проведу.

Я согласился, и Егор, шаркая ногами, побежал, как он выразился. «наводить темноту».

Минут через десять-пятнадцать дом погрузился во тьму. Тут я услышал его шаркающие шаги, и он, в полной темноте, проводил меня в спальню.

Желая мне спокойной ночи, он задушевным голосом произнес:

— Спи спокойно, батюшка, и уж будь разлюбезен сам, после утрешнего залпа-то, снова пробудиться. Натерпелись мы все от твоей давешней лекарьгии.

— Летаргии, — опять поправил я.

— Ну не серчай, батюшка! Мы люди темные. Одно слово — холопе!