— Как у твоей печки славно, тётка Агафья! Сразу и уютно так, что спать хочется!

— Что правда, то правда, печка у меня хорошущая! Федотыч наш клал, большой по печкам художник! У него домовые в подручных ходят!

— Так-таки домовые?

— А ты не смейся над старухой. Смеялся тут один, тоже городской… Приехал, значит, к нам пермский житель один, дом для дачки искать. На горе-то у нас, в Грибушино, уже почти все избы дачниковы. И вредный такой мужик попался: всё ему не так и не эдак, еле-еле дом выбрал, только печь там переложить надо. Ему деревенские и говорят: мол, старику Федотычу, печнику, поклонись, не поскупись, уважь мастера, и будет тебе не печка, а праздник!

Ну, пойти-то к Федотычу он пошёл, да толку, видно, нету у него с людьми-то разговаривать: «Я да я, сделай мне всё без халтуры, а то денег не заплачу». Обиделся Федотыч, особенно что Пузатый этот ему, старику, «тыкает», да промолчал. Вот перебрал он печку — загляденье, даже побелил её наново, день работы остался, и всё.

Приезжает Пузатый работу принимать. Ходит вокруг печи, сопит, пальцем в печку тыкает и пальчик потом платочком вытирает. Сопел-сопел, и показывает: «Здесь пол от побелки помоешь, а печь к утру закончишь» — даже и спасибо не сказал! Рассердился Федотыч: «Это почему же я к утру должен кончать? Не было такого уговору, вы переезжать через три дня собирались». А Пузатый упёрся: «Я тебе деньги плачу — чего желаю, то и приказываю!» Плюнул Федотыч с досады: «Сам напросился, невежа!»

Ну ладно, приехал Пузатый через три дня вместе с супругой своей. Первую ночь ночуют. Посреди ночи грохочет кто-то мне в вороты — дом-то Пузатого от моего недалеко. Выхожу — так и есть, они. Зову их в горницу, а у самой даже сон пропал — смех разбирает. Стоят они с супругой всклокоченные, еле-еле одетые, перепуганные до смерти. Улыбку-то с лица согнала, спрашиваю:

— Чего стряслось?

— У нас, — супруга говорит, — на крыше и в печной трубе воет кто-то, знаете ли, просто звериным воем! А то так завопит, что кровь в жилах стынет. Муж в сени выглянул — там чего-то чёрное шевелится. Ой, я не могу больше! Что же это такое?!

— Да ничегошеньки особенного! — отвечаю. — Домовой вас не принимает в этом дому. Нелюбезны вы ему, значит! — говорю, а сама засмеяться боюсь.

Тут Пузатый на меня раскричался: «Что за ерунда, что за домовой!» Старуха, мол, глупая и глупости у неё старушечьи!

Обиделась я:

— Вот вам порог — не верите, так идите с моего дому в свой!

Не пошли они к себе, страшно показалось. Постелила я им на полу — а смех меня разбирает, аж подушка из рук выпала!

Деревенские-то все знают: печника не обижай, не перечь. Если его хозяин не уважит, приладит в дымоход да под стрехи каку-нить хитрость: бутылку ли, железную ли какую скобочку — и начнёт там воздух так выть-завывать тёмными ночами, что никому в том дому покоя не станет. Так ухитрится, что на крыше и плачет, и стонет, и свистит, и воет — нету мочи человеческой такое слушать. Вот поночевали наши дачники ещё две ночки, а дом трясётся весь от звериных голосов, и укатили в Пермь. И дачку покупать не стали. Наши-то, грибушинские, долго Пузатого вспоминали, смеялись. Федотыча спрашивали:

— Как, Федотыч, домовой твой поживает?

А старик разговоров этих страсть как не любил, сердился. Говорю ему как-то:

— Чего ты, Федотыч, сомневаешься, правильно этого Пузатого настращал!

— А он оглянулся и тихонько мне шепчет:

— То-то и оно, настращал! Я и сам настращался! Вот скажи: голоса у них три дня выли, так? Так! А как уехали они, так и выть перестало, так?

— Так!

— Дак вот! Свистящую штуковину свою я из трубы после первой ночи убрал. Оно само собой заголосило на другую ночь, вот ведь что! Я, Агаша, после того у себя в избе, на печке, стал сухарики оставлять — своему домовичку, значит! Ты уж, соседка, не срами меня, не говори никому, а только съедает эти сухарики кто-то. И не мыши, на мышей у меня кот имеется. Вот ведь каково!