В середине июля, в самую летнюю благодать, нету на всём белом свете места лучше, чем разлюбезное моё Грибушино. Даже облака стоят над ним, как во сне, в речку Сылву смотрятся, уходить не хотят. Сколько мы на лавочке с тёткой Агафьей ни сидим — нету долгому вечеру конца, не стемнеет никак, не погаснет неведомо откуда льющийся свет.

Я не знаю, что это такое, а тётка Агафья твердит, что «русальи недели» идут…

В такую вот пору выходят в поля, в леса и на берег русалки — они ведь у нас не как в телевизоре или из всяких заморских рассказок: без рыбьих хвостов, по-старинному все — берегини. Будто девушки, только чудны: сидят по тропинкам и бережкам, пыль с ладошки на ладошку пересыпают, она у них сверкает на солнышке, они и смеются…

Бывает, и хороводы с подружками водят, и песни поют или волосы чешут на камне. Вроде бы и не злы, и не то чтобы добрые — смотрят, кого оберечь, а кого и не нужно, а кого и прогонят и даже погубят.

А срок придёт — обернутся они в облака, и прощай-провожай, тут и русальим неделям конец.

Было это давно. На самые «русальные недели», как раз на макушку лета, собрались наши грибушинские парни на дальние покосы, за берёзовую рощу. Поставили там балаган, день-второй косят, ну и стали замечать: кто-то у них хлеб ворует. Времена-то голодные были, никто вволю не едал. «Ванча! Покарауль!» — говорят. А с ними Ванятка Семёнов был, соседа нашего сын. из всех косцов самый младшенький.

Вот Ваня остался в балагане, сидит скучает, травинки сплетает. Вдруг слышит — шорох, будто подошёл кто. Ваня к земле пригнулся, ватник старый на себя натянул и лежит, в щёлку подглядывает. Ворохнулся кто-то на свету, и юркнула в балаган девчоночка: и в полутёмках видать, что пригожая, волосы распущенные, аж до коленок висят.

Зыркнула по сторонам, а от входа в балаган до того места, где Ваня притаился и хлеба краюха лежит, — шагов пять. И как бы девчонке дотянуться? Повиделось тут Ване, будто руки у неё вытянулись, длинные стали предлинные: хвать она хлеб у самой Ваниной головы — и назад попятилась.

«Не серчай, Ваня, хлебушка хотца!» — вдруг говорит. Засмеялась, головой у входа тряхнула, а волосы у ней так и плеснули светом голубым да зелёным, точь-в-точь как головка у крякового селезня. Парень-то прыгнул ко входу за нею, из балагана выглянул — а нет вокруг никого, одни берёзки шелестят у балагана, переговариваются. Тьфу ты, что делать?

Пришли косцы, спрашивают, где хлеб. Ваня и рассказал. Парни его на смех подняли: «Девчонки напугался! Горазд общий хлеб раздавать — самим мало! Ты гляди, завтра не схватишь воришку — другого караульщика поставим, и в деревне девкам расскажем, кто у нас пугливый самый!» А как спать улеглись — молодым-то не спится, они давай перешёптываться: а ну как не померещилось Ванятке, вдруг эта девка — русалка была? Самая ведь русальная пора, в старину и косить-то после полудни заповедно было. Попугали друг дружку, и уснули. Один Никола, знахарский внук, не спит, ворочается. Вот он шёпотом Ваню окликает:

— Вань, а Вань! Это ведь как есть русалка-волосатка была! Я от бабки знаю. Бегают оне быстрее лошади — оттого ты и уследить за нею не мог. В сию пору, русальную неделю, самый шабаш у них!

Худо, Ванча, что тебя шутовка по имени зовёт! Сколь молодых парней в старые времена пропадало: заманят в чащу, защекочут до обморока, а то и в воде утопят.

Нарви, знаешь, назавтра себе полыни, положь около, а еще острое чего — ножик там или косу поперёк входа. Да как станет звать тебя — не откликайся, пожалеешь!

Ну, проснулись наутро, покушали, только Ваня свой хлеб потихоньку в рукав спрятал, не стал есть. Ушли косцы в луга, а Ванчу оставили. Час пробежал, второй, вот как солнышко поднялось, цветочный дух по полям полетел, разморило паренька, забылся он…

Вдруг сквозь сон слышит — поёт кто-то неподалеку: «Гутыньки-гутыньки, рели-рели-рели!» Отряхнулся, выбрался из балагана, смотрит — а это его давешняя знакомица. У двух берёзок соседних веточки свиты, вот она на них, как на камельках, качается, знай поёт себе, на Ваню с усмешкой поглядывает. Спрыгнула, подошла:

— Здорово, Ваня! Чего не глядишь? Боишься, что ли, меня? Чего ж тогда ножика не прихватил, али веничка полынного? Кулачки сжала, съёжилась, захихикала, да как свиснет! — аж берёзка рядом дрогнула.

— Ну, чё не бежишь, караульщик? Взглянь, взглянь-ко на меня! Объела вас девка-бродяжка?

Ваня и поглядел исподлобья. Девчонка вроде его лет, волосы чёрные, а на солнышке и впрямь иссиня с зеленцой отливают. А тоненькая, тощенькая — страсть! Бледненькая, как снегурочка, аж прозрачная вся!

— Это я тебе вот, — Ваня отвечал, — там-то больше не бери, парни сердятся, — и краюшку свою припасённую протягивает, — на!

— He-а, — отвечает ему девчонка, — сам ешь, я уж сытая. И враз грустная стала, вот-вот заплачет:

— Этошний год хуже прежнего, куда хуже!

Вздохнула ещё:

— Не приду я больше, бог с тобой! Больно ты нехитрый, Ванча, ну какой мне прок? Вот и хлебца не пожалел, простая душа. На что мне он? Разве уток кормить…

Хихикнула опять, скосила глаза вбок, и скороговоркой так тараторит: «А Николке скажи, пусть привет от меня бабке своей передаст, она у него знающа. А он сам — дурачок! Коли ещё в мои берёзки станет иголки втыкать — ночью приду, на макушку ему плюну — облысеет, сердешный!»

Топнула ножкой и пошла прочь к рощице, потом обернулась вдруг:

— Лови-ко! — и бросила чем-то в Ваню. Он подпрыгнул, схватил, руку уколол до крови. Смотрит — а в руке белый-белый гребешок, рыбьей кости, зубчики острые, аж в кожу впились.

— Рыбачить пойдёшь — с собою бери! Да не сказывай никому!

Ваня глаза поднял — а девчонки с зелёными волосами и след простыл!

В сумерки возвратились старшие с лугов, выспросили всё у Вани. Только гребешка он никому не показал, ни словечком про русалкин подарочек не обмолвился, пока особый срок ему не пришел…

— Откуда ж ты тогда, тётка Агафья, про тот гребешок знаешь?

— Откуда-откуда! Дак в ту зиму, почитай, пять дворов, все соседи, только через тот гребешок и живы осталися. Как русалка и горевала — год выдался страшней некуда, голодовали мы. А зимой совсем помирать собрались, да Ваня с парнями придумал проруби на Сылве бить и рыбу добывать. И как пойдут — так воз рыбы, да всё больше стерлядки. Взволокут на нашу гору — всем соседям раздадут. Ничего, живы-сыты несколько дней. Поначалу, правда, хаживали мальчишки рыбачить и без Вани — так смех и грех: то пустые придут, то на одну рыбку сподобятся. Рыбацкая удача, что ль, в том гребешке была, уж не знаю.

Много лет с тех пор утекло… А тут — война!

Ваня-то уж сам детный был, как на войну уходил. Прощался, матери своей всё и рассказал: «Я вам, мама, оставлю гребешок. Берегите, авось он вас в лихолетье выручит».

Мать обещалась, конечно. От внучат гребень под подушку себе положила. Да не пришлось. Лежал себе лежал гребешок, да и пропал: кажись, вчера был тут, а не сыскался. А на Ивана вскоре похоронка пришла: погиб, мол, как герой, в дальней стороне, на немецкой речке Одер, куда с нашей стороны только облака залетают.

Вечер-то, вечер никак не наступит! Светло над рекой, над полями, и небо прозрачно. Уж не знаю, чья тень промелькнула вон там, за околицей, лёгкая, будто от птицы летящей, да птицы-то спят! Может быть, кто-то и вправду нас всех бережёт как умеет, как может. И как мы того заслужили…