Это утверждение Робер Гарнье вложил в уста Навуходоносора — героя пьесы, появившейся на парижской сцене во времена Генриха IV. Стихи, кажется, вторят подлинным словам царя, изреченным двумя тысячелетиями ранее: «Всё, чего я желал, мои руки исполнили».
Разумеется, Навуходоносор не открывает историю Вавилонии — он унаследовал страну и империю от предшественников, продолжал их политический и экономический курс, а также многовековую идеологическую традицию. Традиция для него была уздой, но нигде в текстах не видно, чтобы его это смущало. Оттого, что он шел путем, намеченным многими поколениями в продолжение тысячелетий, ему было только удобнее. Его повеления возрождали из небытия приказания прежних вавилонских правителей. Повиноваться ему было легко и почти естественно: вавилоняне видели вокруг себя привычный мир, управлявшийся обычной властью. Этот принципиальный иммобилизм, скрытый под неутомимой деятельностью царя-строителя, был, на наш взгляд, большой слабостью его режима. Но тот же недостаток был и у его предшественников на троне. Современникам же такой способ властвования, наоборот, представлялся единственно возможным. Ничего другого они и не ждали. Архаизирующая тенденция только восхваляла царскую тягу к воспроизведению прошлого: подражание славным государям было лестно и для нее.
Навуходоносор ничто из наследия прошлого не подверг сомнению. Если он и имел стремление к собственному обожествлению, то этот замысел был едва намечен. Это желание поступить по своему произволу было, насколько мы знаем, единственным. Однажды выбрав Вавилон, а не Сип-пар, царь никогда не пересматривал это решение и впредь принимал как должное все его последствия. Навуходоносор всегда проявлял решимость и последовательность, заслуживающие восхищения. Справедливости ради надо признать, что его деятельность поражает поистине гигантским размахом и неутомимой настойчивостью. Такая последовательность в приложении усилий — сперва в качестве наследного принца, а впоследствии уже будучи царем — свидетельствует, что он был личностью выдающейся. Исключительными были и результаты его деятельности: завоевание и окончательное умиротворение «Благодатного полумесяца», восстановление главных храмов, преображение столицы.
Политика одного из его преемников, Набонида, родилась из сочетания его личной веры, нового религиозного опыта и политических реалий. Он был почитателем Навуходоносора, выставлял себя перед подданными продолжателем его дел, а свою программу — отражением суждения лучших умов Вавилонии о его знаменитом предшественнике. Следовало устранить дисбаланс, вызванный предпочтением, отдаваемым Навуходоносором развитию стольных городов в ущерб селу, к которому тот был равнодушен. Недостаточно было просто восстановить численность населения; нужно было, кроме того, поддерживать в рабочем состоянии систему каналов и добиться от подданных улучшения обработки земли. Зато во всем прочем ему оставалось лишь следовать примеру прежних государей. Таким образом, Набонид отнюдь не был оригинален, хотя наведение им порядка в судебной системе и администрации и принесло пользу. Ему достаточно было сохранять или, при необходимости, возобновлять меры прежних царей «страны Шумера и Аккада». Несомненное процветание подкрепило уверенность Набонида и его современников (по крайней мере некоторых из них) в его правоте.
Этот реальный успех сделал еще более насущной проблему внутренней связи частей империи. Вавилоняне должны были возложить на себя бремя управления «Благодатным полумесяцем». Они попали в ловушку собственного успеха. Между тем они о том нисколько не заботились, за исключением периодов кризисов; возможно, то была не слепота, а общее равнодушие. В конце концов, стабильность на протяжении двух поколений свидетельствовала о достижениях вавилонской администрации. Последующая история Ближнего Востока показала, что эти достижения не были иллюзорными. Что ни говори, возведение вавилонянами здания империи, хотя и не было окончено, имело реальную ценность: в последний раз «Благодатному полумесяцу» удалось обрести единство изнутри, в самом себе. После 539 года его собирала воедино лишь пришедшая извне сила, начиная с персов; притом с этого времени он всегда был только частью гораздо более обширного государственного объединения. Тот мир, что появился с конца VI века, уже не был соразмерен Вавилонии и даже прежней Вавилонской империи. Отныне жители низовий Тигра и Евфрата стали не актерами, а зрителями своей истории, свидетелями этих трансформаций.
Заслуга Набонида в том, что он заметил этот пробел: правитель «Благодатного полумесяца», невзирая на его кажущуюся прочность, не мог по-прежнему основываться лишь на вавилонской рутине да на пассивности или благоразумии жителей империи. Проблема, возникшая еще в конце II тысячелетия, оставалась нерешенной. Завоевание Западной Аравии, видимо, подсказало царю выход. Его идеология, заимствованная у ассирийцев, наверняка способствовала тому, что любые структурные реформы казались ему ненужными. Единственным же удовлетворительным решением ему показалось обращение к объединительной теологии. Все народы надо было связать общей верой, а в результате — общностью судьбы.
Вопрос, могла ли осуществиться такая надежда, явно праздный. Оценить религиозную политику Набонида тем труднее, что мы ничего не знаем о том, что было известно о ней народам империи и как они на нее реагировали. Надо только принять во внимание энтузиазм ее вдохновителя и последовательность его проекта. Поражение на поле боя положило конец этой теологической и политической реформе. И все же — не была ли она обречена уже тем, что являлась отнюдь не настолько оригинальной, как представлялось возмущенным жрецам? Ведь в целом новая догматика полностью вписывалась в архаизирующую тенденцию. Образ действий Набонида, конечно, был радикальнее, чем политика Навуходоносора; но чего он добивался, как не сведения всей империи к одной метрополии — так сказать, к Харрану или Уру, расширенному до масштабов «Благодатного полумесяца», собранного наконец-то под покровительством бога-луны и объединенного поклонением ему?
Чтобы правильно оценить место Навуходоносора в истории, возможно, стоит сопоставить его не с его наследником и поклонником, а с одним из современников — Фалесом Милетским. Такое сравнение грека с вавилонянином допустимо, да и сам Фалес вполне мог быть подданным империи. Его предки были родом из Финикии, говорит Геродот (согласно одному более позднему источнику, он и сам был тамошним уроженцем). Символично лишь одно: чтобы открыть новые возможности, он должен был поселиться в Ионии.
Навуходоносор и Фалес противоположны почти во всём. Милет — родина Фалеса — лежал на дальней окраине известного вавилонянам мира, в то время как Навуходоносор в Вавилоне находился в самом его центре. Фалес был известен лишь в своем городе и явственно для всех проявлял пренебрежение к хозяйственной выгоде. О Навуходоносоре скорее можно сказать обратное, хотя и без апологетики этой его деятельности. Царь Вавилонский в течение всего срока пребывания у власти являл на обозрение свои успехи, в том числе в Нахр-эль-Кельбе и Вади-Брисса. Разумеется, представление греческого философа о мире не особо удивило бы вавилонских писцов. За немногими исключениями, они с Фалесом смотрели на мир одними глазами, но понимали увиденное неодинаково. Тут-то между ними и разверзлась пропасть.
Фалес осуществил критический интеллектуальный перелом вавилонской мысли, полный и необратимый. Для вавилонян привычка и, еще более того, древность служили основанием легитимности, а значит, и верности какой-либо идеи: все, что было, имело суверенное право быть; задача разумного человека — поддерживать это существование. Да и «знать» означало «знать то же, что знал твой отец, и отец твоего отца», и далее в бесконечной цепи поколений.
У Фалеса все наоборот: знания древних недостойны поклонения; время ничего не делает почтенным — наоборот, оно-то как раз и навлекает сомнение. Фалес искал единственное объяснение — единственное в двух смыслах: единого для всех явлений и одного, поскольку исключало все остальные. Он хотел дойти до «первых причин», в то время как вавилоняне исследовали развертывание мира, не имеющего основания. У Фалеса для нескольких возможностей не оставалось места. Если одна теория была адекватной, остальные неизбежно могли считаться только ложными. В Вавилонии же все мнения стоили друг друга, все мифы сосуществовали, ни один не был призван исключить другие и не имел на это права.
Мысль Фалеса возвращалась к себе самой и прежде всего безжалостно требовала отчета от самой себя; отныне каждый учитель должен был декларировать собственную неполноценность и ожидать от учеников критики, признанной закономерной. Он с самого начала ставил себя под сомнение, подвергал себя проверке так же, как и сам считал вправе сомневаться в выводах своих предшественников. Философия — а речь именно о философии — началась с Фалеса Милетского; начало было скромным, потомство же оказалось неисчислимым.
По сравнению с этим делом, открывавшим неистощимо плодотворное будущее, дело Навуходоносора, при всем его блеске, кажется «органным пунктом». То был законченный пример цивилизации низовьев Тигра и Евфрата. Гений Навуходоносора был в том, что он сумел ввести в действие и реализовать всё лучшее, что он получил в наследство от прошлого. Но вавилонский мир VI века был уже стар. Не случайно, может быть, тот, кому пришлось его реформировать, приступил к этому в 60 лет, а новую теологию разработал семидесятилетним старцем. Вавилоняне застыли в позиции, которую можно было бы назвать оборонительной. Время Навуходоносора было временем остановившимся или — что, пожалуй, вернее — отложенным. Его универсум был неподвижен, будущего он не имел: ведь Навуходоносор и его люди оставались завороженными прошлым и, так сказать, не желали развернуться кругом.
Первый философ позволяет определить место последнего царя в традиционной вавилонской культуре. И тот и другой стояли на стыке эпох. Но Фалес открыл эру рационального, а Навуходоносор закрыл эру рассудительного. И все же Навуходоносор всегда оставался хозяином своих планов. Полное осознание того, что он делает, предопределило пределы его успехов; но именно им можно объяснить и его несравненную славу.