Москитолэнд

Арнольд Дэвид

Независимость, штат Кентукки

(До цели 248 миль)

 

 

14. Грамматические безобразия

– Сколько хочешь шариков?

Сквозь стекло я смотрю на дюжину лотков с мороженым.

– А сколько можно?

– Мм… Сколько хочешь.

– Ха, ну да, ладно. Тогда вот что, – я смотрю на бейдж продавщицы, – Гленда, если я возьму сколько хочу, то умру. Вот буквально насмерть. К тому же, у меня правда нет желания перебивать чей-нибудь рекорд в этой области. А потому… каков текущий рекорд по шарикам?

Гленда вздыхает:

– Семь.

Джекпот.

До Цинциннати осталось ехать всего минут двадцать, но наш водитель (чье имя я уже забыла, но, уверяю, оно полная противоположность Карлу) настоял на остановке, дабы все отведали пирога. Да, все верно. Пирога. Он объявил в микрофон, что в «Закусочной Джейн» самые лучшие пироги по эту сторону могучей Миссисипи, и будь он проклят, если проедет мимо, не умяв кусочек, и, дескать, если мы хоть немного соображаем, то тоже попробуем, а позже, конечно, еще и спасибо скажем.

Естественно, я решила, что больше никогда не притронусь к пирогам. К счастью, через дорогу от закусочной я увидела небольшой магазинчик под названием (без шуток) «Мороженое – здесь-с-собой-везде-всегда» и просто не смогла устоять. (Да и с чего мне вообще сопротивляться своим желаниям?)

Гленда наскребает шарики, я расплачиваюсь и вскоре уже шагаю обратно с дважды-шоколадно-кофейно-малиново-мятно-карамельно-лимонным вафельным рожком – самая счастливая девчонка по эту сторону могучего, мать его, Тихого океана.

На парковке перед закусочной мигает огнями патрульная машина. Особой суматохи вроде нет, но на заднем сиденье коп кого-то сурово отчитывает.

Я наблюдаю за происходящим, прислонившись к автобусу, а мои попутчики пялятся из окон забегаловки. Это один из тех трейлеров без колес, которые всегда вызывают у меня недоумение.

Снимать с машины колеса, чтобы превратить ее в недвижимость, так же бессмысленно, как покупать кровать и из ее древесины колотить стулья. Но больше всего в «Закусочной Джейн» меня тревожит даже не это. Больше всего меня тревожит табличка на двери:

«ВХОДИТЕ,» МЫ ОТКРЫТЫ

Лижу мороженое и смеюсь. Некоторые безнадежны, когда дело касается кавычек. Как будто этот конкретный знак препинания вгоняет их в полнейший ступор. Наверное, невелика беда, но, кажется, это довольно широкая сеть кафешек, могли бы и не позориться.

Вглядываюсь в окна в поисках Пончомена, но не нахожу. Плевать. Меньше чем через час мы так и так распрощаемся.

– Я так и знала, Пурье, ты не слушаешь!

Из закусочной вываливается пара в одинаковых ковбойских шляпах, и, судя по голосам, разговор у них серьезный.

– Куды ж я денусь, дорогая, но ежли ты не закончишь здесь, в Независимости, то не закончишь никада.

Лимонное мороженое застревает в горле.

– Ай, чтоб тебя, Пурье, заткнись и послушай хоть секунду.

– Простите, – вмешиваюсь я, – вы сказали, Независимость?

Мужчина вскидывает на меня взгляд, будто револьвер. Изо рта его вылетает комок табака и приземляется в миллиметре от моих драгоценных кроссовок.

Enchanté, Пурье.

– И чё теперь?

«О господи, получилось!» Я здесь. Возле дома Ахава, племянника Арлин, пловца, купившего автозаправку. За эстакадой как минимум четыре заправки – это может быть любая из них.

– Слышь, – начинает Пурье, – эт а-адин из величайших пограничных городов Мерики. Я, блин, лучше чмокну мартышку в зад, чем буду терпеть инсинуации о Независимости.

На мгновение зависаю, пытаясь осмыслить, как человек может одновременно не выговаривать «Америка» и знать слово «инсинуации». Его спутница сует правую руку в карман жилета, и на миг меня охватывает вполне обоснованный страх, что сейчас она пальнет. Но вместо пистолета она вытягивает фляжку и, сделав длинный глоток, передает ее Пурье.

– Конечно, сэр… Я бы никогда не посмела. Независимость кажется очаровательным городком. Я только…

«Свободные земли…»

– Прикалываешься? – оглядывает меня Пурье.

В относительно комфортном автобусе решение его покинуть далось мне довольно легко, а перспектива добираться до Кливленда автостопом прямо лучилась авантюризмом. Но от вида провинции Кентукки ожидающая меня действительность оседает в животе, точно кирпич.

– Чё с ней, на хрен, не так, Пурье? – шепчет женщина.

Пурье качает головой.

Я бросаю на землю остатки мороженого и влетаю в двери автобуса:

– Спасибо, ребят. Продолжайте в том же духе!

Прыгая по ступенькам, я представляю Арлин – гранд-даму старой закалки, законодательницу пенсионной моды и мою подругу, что сжимала деревянную шкатулку так, будто от этого зависела ее жизнь. Может, так и было. Теперь у меня есть шанс доставить посылку, чтобы закончить начатое Арлин и почтить ее память.

У меня есть шанс осуществить ее Цель.

И будь я проклята, если им не воспользуюсь.

Я хватаю рюкзак с верхней полки и несусь к выходу, как вдруг замираю от звука голоса…

– Сваливаешь?

Развернувшись на верхней ступеньке, вижу, что «17С» (все такой же офигенный) стоит на коленях на заднем сиденье пустого автобуса. Он вновь держит возле окна камеру – очевидно, я прервала какую-то фотосессию.

– Что? – шепчу я, а в голове вертится: «О чем ты, черт возьми, думала, обрезая волосы?»

– Я спросил, не сваливаешь ли ты, – повторяет он.

Я делаю шаг в проход и отбрасываю челку с глаз. Это простой вопрос, требующий простого ответа, но язык будто намертво прирос к нёбу. Я почти уверена, что мне нужна пластика носа, и подмышки чешутся, как… что за фигня?

«Соберись, Мэлоун».

Я киваю и улыбаюсь, а «17С» тоже кивает и раздвигает губы в полуулыбке. Господи, если это только половина, даже вообразить не могу, какова же она в полную силу. У него синяк под глазом, которого я раньше не замечала. Но и фингал не портит эти темно-зеленые глаза – яркие, потрясающие, незабываемые. Брови у него густые… не пушистые, а просто толстые, будто нарисованы широкой стороной маркера.

– Что ж, удачи, – говорит «17С».

Полицейская машина за окном прямо в его поле зрения. Он невольно косится туда, потом краснеет и закрывает объектив крышкой.

– Ага, – бормочу я. – И тебе удачи.

Он откидывается на спинку сиденья, смеживает веки и шепчет:

– Спасибо. – И почти не слышно, на выдохе: – Она мне понадобится.

В фильме моей жизни есть сцены и диалоги, а не опыт и дискуссии. Вместо друзей – подобранные актеры. Вместо мест – декорации. И в этот момент – идеальный момент фильма – я моргаю в замедленном темпе. Камера фокусируется на моих глазах, жадно поедающих загадочного «17С». Зрители тихо млеют от восторга, и сердца их сжимаются от надежды, печали и мечтательной тоски по романтике. Увы, девушка уходит, а парень остается – все как всегда. Вероятность того, что их истории снова пересекутся, не делает сюжет правдоподобнее. Хотя, полагаю, все зависит от того, что вы считаете правдоподобным.

Сквозь тысячи метафорических миль в мои уши проникает нежный голос: «Ты удивишься, узнав, во что я готова поверить в наши-то дни».

Ведомая верой Арлин – и ее драгоценной деревянной шкатулкой в рюкзаке, – я схожу с автобуса. Прямо сейчас я отчаянно хочу к маме. Чем бы она ни болела, она нуждается во мне, точно знаю. Но во всех моих любимых фильмах есть нечто общее: особые моменты, когда остро чувствуешь, что режиссер раскрывает не только историю персонажа, но и свою собственную. Эти моменты прекрасны, пронзительны и ужасно редки.

Понятия не имею, что в этом ящичке, но я часть его истории, как и он – часть моей.

Я выхожу на улицу, размышляя о роли «17С» в моем фильме. Трудно представить, как бы наши персонажи могли снова пересечься. Но я пока ничего не сбрасываю со счетов, потому что больше всего на свете ненавижу предсказуемые финалы.

 

15. Фиговое положение

– Пришла за восьмым?

Вряд ли моя улыбка кого-то может одурачить.

– Подколола, Гленда. А если серьезно, как поживаешь?

«Как поживаешь?» Я совершенно не умею общаться с людьми.

Прочистив горло, выдавливаю:

– Я тут подумала, вдруг ты подскажешь, где найти заправку некоего Ахава.

Гленда исчезает за прилавком, и в витрине появляется ее рука с ложкой.

– Знаю, вопрос странный, – продолжаю я, – но это важно.

Она от души зачерпывает шарик с печеньем. Я терпеливо жду, решив, что Гленда думает. Но стоит ей выпрямиться, понимаю – нет, не думает. Она оргазмично-энергично поедает мороженое.

Я знаю, что лучше промолчать, но не сдерживаюсь:

– Вкусно тебе?

Гленда причмокивает губами:

– Не знаю никого с таким именем. Если, конечно, ты не о «Моби Дике».

Я представляю, как карабкаюсь на витрину, хватаю ее за лохмы с секущимися концами и окунаю лицом в лоток с мороженым. Вдруг это мое призвание: Мим-хулиганка. Но, глядя на самодовольную физиономию Гленды, я решаю уничтожить ее любезностью. Поднимаю обе руки и изображаю воздушные кавычки по краям всего трех слов:

– Спасибо тебе, Гленда.

«Мороженое – здесь-с-собой-везде-всегда» всего в нескольких минутах ходьбы от всех четырех заправок, что скучковались по ту сторону эстакады. Туда я и направляюсь. Вцепившись в лямки рюкзака, шагаю по мосту. Всякий раз, как снизу въезжает автомобиль, вся конструкция слегка колеблется, и в моей голове возникает один из сценариев: дорога под моими ногами обваливается; мост прогибается, и я падаю вниз на шоссе; мне на голову приземляется кусок бетона; все взрывается чудовищным облаком обломков, как на видео с одиннадцатого сентября…

«Какого хрена, Мэлоун!»

Срочно нужно поднять настроение. Я должна делать то, что делают все счастливые люди, когда счастливы.

Пытаюсь насвистывать.

Ника Дрейка.

Оказывается, это невозможно. С тем же успехом можно отбивать чечетку под заглавную тему из «Челюстей». Если задуматься, может, поэтому я всегда чувствовала особую связь с Ником. Бьюсь об заклад, он тоже не выносил, когда кто-нибудь расплескивал вокруг беспричинно хорошее настроение. (Покойся с миром, Ник.) За остаток пути мне удается поймать идеальный баланс между «счастлива» и «несчастна» – в этом промежутке на удивление узкий спектр эмоций.

Вывеска у ближайшей заправки так выцвела, что я даже примерно не могу разобрать надпись – то ли название сети, то ли еще что. Вероятно, что-то нелепое, вроде «У Эда». Боже, да ведь наверняка так и есть. Точно кактус посреди пустыни, на краю парковки торчит пыльный таксофон, напоминая мне о мобильнике, что, в свою очередь, напоминает о Стиви Уандере, а тот уже о Кэти, а Кэти – о папе. Они, наверное, волнуются. Или даже уже сходят с ума.

Пофиг.

Когда толкаю дверь, сверху звякает колокольчик.

– День добрый! – приветствует человек за стойкой.

Я уже почти стянула рюкзак с плеч, когда увидела табличку с его именем:

ПРИВЕТ, Я «ЭД». К ВАШИМ УСЛУГАМ

Он Эд. В кавычках. Поздравляю, Вселенная, ты победила.

Разворачиваюсь на пятках и выхожу на улицу. И мне плевать, даже если это бойфренд Ахава. Отныне у меня новая политика, и она непоколебимо жесткая: никаких Эдов, хватит.

Владелец следующей заправки – парень по имени Моррис, хмурый и трагичный. К счастью, его ответы на мои вопросы сводятся к коротким «ага» и «не-а», и мы довольно быстро расходимся как в море корабли. Третья заправка принадлежит какому-то-не-Ахаву, а последняя – из сети «Шелл». Молодая девица за стойкой выдувает гигантские пузыри из жвачки и предлагает мне бесплатные сигареты. (Иногда я думаю, что «Шелл» может захватить мир, и с трудом верю, что никого больше это не волнует. Только представьте, скоро на каждом углу Мерики вот такие чвакающие девицы будут предлагать бесплатные сигареты несовершеннолетним. Для протокола: меня это тревожит, еще как.) Каким-то образом я оказываюсь под тем самым мостом, который недавно рушился в моем воображении, и наблюдаю, как мой автобус уносится на север без Мим.

Когда он проезжает мимо, я поднимаю руку – не прощаясь, а желая счастливого пути.

Ну вот, как говорится, и все.

Я одна в Независимости.

Какой ужасный исход.

Вытаскиваю мамину помаду и кручу ее в пальцах, пытаясь решить, как быть дальше. Может, дело в не по сезону теплой погоде или в осознании, что я навеки вечные распрощалась с «17С», или в осадке от общения с зачуханной Глендой, или в недостатке крепкого сна, но я чувствую себя крайне мятежной и опустошенной. Все эти Эды, Моррисы, Не-Ахавы, Девицы-с-жвачкой-и-бесплатными-сигаретами и бесконечные неудачи, неприятности и сотни других «не» высушили меня до капли.

Так что в задницу.

Я собираюсь присесть. Прямо здесь. Всего на минутку.

Я подтягиваю к себе колени, упираюсь в них лбом и гляжу на землю. Трещины в асфальте складываются в силуэт кролика. Вздернутый нос, длинные лапы, пушистый хвост, все на месте.

Вот странность.

 

16. Белый кролик

– Почему бы тебе не присесть, Мим?

– Почему бы тебе не сдохнуть?

– Мэри, сядь. Мы с твоей мате… мы с Кэти должны тебе кое-что сказать.

– Ох срань. Пап, серьезно?

– Боже, Мим, следи за языком.

– Эта женщина мне не мать. И я не Мэри – не для тебя.

– У нас есть новости. Ты хочешь их услышать или нет?

– Эй, эй, я Уолт.

Я просыпаюсь.

Кролик на месте, но сменил оттенок. Я тру глаза, и размытая пара зеленых кедов обретает четкость.

– Эй, эй, я Уолт.

Тени деревьев по обе стороны шоссе удлинились, движение стало тяжелее, замедлилось. Час пик. С проклятием поднимаюсь и отряхиваю джинсы от земли. Перевязанная нога пульсирует от долгого импровизированного сна в неудобной позе.

– Эй, эй, я Уолт.

Владелец кедов примерно моего роста, моего возраста и, насколько я поняла, стоит тут и здоровается весь день. Его волосы, торчащие из-под бейсболки «Чикаго Кабс», не столько длинные, сколько неухоженные и скатанные, как у бродячих дворняг. В одной руке Уолта кубик Рубика, в другой – почти пустая пол-литровая бутылка «Маунтин Дью». И прежде чем я успеваю представиться, он запрокидывает голову и глотает последние капли газировки. Так авторитетно.

Мои губы сами собой расползаются в улыбке.

– Привет, Уолт. Я Мим.

Он кивает и протягивает руку с бутылкой. Я трясу ее, и вдруг пространство и время сдвигаются.

Лето перед третьим классом. В дом напротив въехали новые соседи. У них есть сын, Рикки, примерно моего возраста. У нас одинаковые велики – офигительно неоновые «Швинн», – и этого хватает, чтобы моментально подружиться. Рикки невнятно говорит и туго соображает, но быстро ходит. Каждый шаг его решительный и резкий, как будто он вечно куда-то опаздывает. Мы тусуемся все лето, и все чудесно. А потом начинается школа. Тай Зарнсторф на глазах всей спортивной площадки говорит:

– Эй, Мим, если ты так сильно любишь Отсталого Рикки, почему бы вам не пожениться?

Все смеются. Я не понимаю почему, но знаю, что это плохо. И разбиваю Таю нос, заработав отстранение на весь день. Тем же вечером за ужином я спрашиваю у мамы, что значит «отсталый» и отсталый ли Рикки.

– «Отсталый» – это подлое слово из лексикона подлых людей, – говорит мама. – У Рикки синдром Дауна, и это лишь означает, что он чуть медленнее, чем большинство.

Через несколько минут папа уходит в туалет, а мама жует и откашливается:

– Есть удел похуже, чем медлительность. Ты ведь сломала нос другому мальчику? Тому, что высмеивал Рикки?

– Да, мэм, – отвечаю я.

– Хорошо. – Она откусывает новый кусочек.

– Эй, эй, ты в порядке?

Я возвращаюсь в реальность, к парнишке, что прямо сейчас сует в карман джинсов пустую бутылку из-под «Маунтин Дью». Именно так поступил бы и Рикки.

– Ты сделал «Дью», Уолт?

Он заливисто хохочет, и мое сердце плавится и растекается лужей по дороге.

– А ты что делаешь? – спрашивает Уолт, переключившись на кубик Рубика.

– В смысле?

– В смысле… Что. Ты. Делаешь?

Никак не могу перестать улыбаться.

– Ну, я… похоже, я случайно вздремнула под эстакадой.

– Нет, – говорит он, дьявольски сосредоточенный на поворачивании сторон кубика. – Я про часть больших штук.

Слова Уолта в лучшем случае расплывчаты, в худшем – бессмысленны. Но так уж вышло, что я точно понимаю, о чем он.

– Я пытаюсь добраться до Кливленда. – Это не ложь, хоть и не соответствует духу вопроса. – К Дню труда, если возможно.

– Почему?

Движение машин под мостом практически застопорилось. Если я хочу найти попутку, то самое время. Начинаю разглядывать водителей в поисках подходящей кандидатуры – ну, кого-нибудь, кто не похож на маньяка с топором.

– Причины сложны.

– Почему? – снова спрашивает Уолт.

Дико не хочется оставлять этого парнишку на обочине, но он ведь тут явно не один.

– Уолт, а ты с другом или… с мамой?

– Нет. Она на белых подушках. В гробу.

Я поворачиваюсь к нему – выглядит вполне серьезным.

– Эй, эй, гляди. – Он показывает мне собранный по цветам кубик. – Сделано. Хорошо сделано. Сделано и хорошо.

– Уолт… где ты живешь?

Он снова перемешивает стороны кубика, запрокинув голову, как будто не доверяется сам себе, мол, не подглядывай.

– Нью-Чикаго. Любишь блестящие штуки? У меня там много блестяшек. И бассейн. – Уолт осматривает меня сверху донизу. – Сейчас ты довольно грязная. Бассейн не помешает. А еще есть ветчина.

Меня зовут Мэри Ирис Мэлоун, и я на сто процентов заинтригована.

– Хочешь пойти со мной? – спрашивает он.

Я убираю челку с глаз и забрасываю рюкзак на плечи. Всего в нескольких шагах по дороге ползут машины, заманивая меня гулом двигателей.

– Не уверена, что смогу, приятель. Я бы хотела, но…

Уолт молча разворачивается и уходит.

Наблюдаю за его уходом и, непонятно почему, чувствую себя распоследним куском дерьма.

В череде машин одна останавливается («субару» с пластиковым пузырем на крыше, похожим на гигантскую поясную сумку), и стекло со стороны пассажира ползет вниз.

– Подвезти?

За рулем симпатичная женщина – она проверяет зеркало заднего вида, а потом улыбается мне. На заднем сиденье предположительно ее сын режется в какую-то портативную видеоигру.

– Пробка рассасывается, милая, – говорит женщина. – Или запрыгиваешь, или нет.

Я открываю пассажирскую дверь и сажусь:

– Спасибо.

– Не за что. – Женщина убирает ногу с тормоза, и мы медленно ползем вперед.

Проезжаем заброшенное белое здание справа. Ну ладно, грязно-белое. Настолько грязно-грязно-белое, насколько возможно.

– Едешь отмечать День труда?

Я ставлю рюкзак между ног:

– Вроде того.

– Как и все вокруг. – Женщина кивает на пробку перед нами. – Длинные выходные, народ выползает из всех щелей.

Я вежливо киваю. Ее сын на заднем сиденье хнычет и бормочет что-то о том, что смерть – отстой. Полагаю, речь о смерти в игре.

– Итак, – продолжает женщина, – откуда ты?

– Кливленд, – говорю, гадая, во сколько еще ответов мне обойдется эта поездка. Затем тянусь к карману за успокаивающим прикосновением к боевой раскраске.

– Чудесный город. Мы любим Кливленд, да, Чарльз?

Оно говорит еще что-то, но я не слушаю.

Я вообще ничего не делаю.

Помада исчезла.

– …и игра в индейцев на папин день рождения, да, Чарльз?

Потянувшись вниз, расстегиваю рюкзак – шкатулка, банка из-под кофе, бутылка с водой, футболки, носки… помады нет.

– Остановитесь, – бормочу я.

– Прости?

Где я видела ее в последний раз? Из автобуса выходила точно с ней. И когда та глупая девица предложила мне сигареты, цилиндр лежал в кармане. И когда я заснула… то держала его в руках.

– Пожалуйста, можете остановиться? Мне нужно выйти.

– Уверена?

«Пусть помада будет под мостом».

– Да-да, притормозите.

Навеки безымянная женщина сворачивает к обочине. Я хватаю рюкзак, выдавливаю полуискреннее «спасибо» и мчусь обратно к мосту.

«Прошу, пусть она будет там».

Из-за пробки мы успели отползти ярдов на сто, не больше. Под мост я прибегаю едва дыша и обыскиваю каждый миллиметр рядом с местом, где уснула. С учетом моего половинчатого зрения я проверяю все четырежды, но тщетно. Помады здесь нет. Пялюсь на землю, не в силах шевелиться, не в силах думать, просто… совсем без сил. И пока сознание смиряется с новой реальностью – что я явлюсь к маминой больничной койке без одной из основных Причин, – я вдруг вижу.

Не помаду.

Опустившись на колени, провожу пальцами по трещинам в асфальте: нос, хвост, лапы… такой специфический силуэт, мой Тротуарный Кролик.

«Любишь блестящие штуки? У меня там много блестяшек».

Я вижу фигуру на горизонте, каждый шаг решительный и резкий, как будто он куда-то опаздывает.

Я опускаю голову и стартую.

– Тебе нравятся «Кабсы»? – спрашивает Уолт.

Все попытки поднять тему утраченной помады срубаются на корню такими вот вопросами. Нравится ли мне желтый цвет? А колбаса? А динозавры? Это марафон предпочтений, и я медленно отчаиваюсь:

– Не знаю, Уолт. Конечно.

Спорт – это Штука, согласна, просто не моя. Футбол, баскетбол, соккер и да, хоккей – все кажется мне ерундой. Однако бейсбол мне приятен. Или по крайней мере понятен. Еще до «последних новостей» бейсбол был из того немногого, чем мы с мамой и папой наслаждались втроем. Думаю, нас притягивала особая атмосфера игры: индивидуальность каждого игрока и команды; сложные стратегии, основанные на том, кто подает, кто бьет и кто ловит; детали, дюймы, статистика. К тому же это расслабляет. Три часа в день на ухоженном поле – полагаю, моя семья идеализировала этот вид праздного отдыха, потому что в нашем доме с подобным мы редко сталкивались. У меня никогда не было любимой команды, но я достаточно разбираюсь в бейсболе и знаю, что «Кабс» – самая невезучая команда в профессиональной лиге. То есть история еще не знавала таких неудачников, как «Чикаго Кабс».

– Хочешь пойти на игру? – Лицо Уолта загорается восторгом. – Сначала поедим, а потом можем сходить на матч. Если получится достать билеты. – Он вскидывает указательный палец, будто озаренный гениальной идеей. – Нам нужны билеты. Билеты.

Время идет, пробка на шоссе рассасывается, и мимо нас теперь проносят лишь случайные машины по дороге к закату. Мы шагаем туда же по обочине… странная парочка.

– В общем, Уолт… я не злюсь и ничего такого, понимаешь? Если ты взял помаду. Мне просто нужно ее вернуть. Это важно.

– Блестящая помада?

Гляжу на Уолта искоса, гадая, понимает ли он, что выдал себя с потрохами.

– Да. На ней есть кое-что блестящее.

Он кивает:

– Не-а, у меня такой нет.

И стоит мне задуматься, что неплохо бы физически обыскать пацана, как он ныряет под ближайший поручень и исчезает в примыкающем к дороге лесу.

– Сюда, Мим!

Там, под мостом, вариант отправиться дальше без боевой раскраски был приемлемым. Но не теперь. От одной только мысли ехать дальше, когда я точно знаю, где она…

Розовое солнце вдали становится тускло-малиновым.

Вскоре оно совсем скроется. Я вздыхаю и сворачиваю к тенистому лесу.

– Все страньше и страньше, – шепчу.

И с дерзким темпераментом Алисы перебираюсь через поручень и следую за своим белым кроликом в чащу.

 

17. Фейерверки в мыслях

И под ногами шепот мертвых листьев, как будто знак – пора остановиться! То лес в тиши дарует мгле секреты – совсем не то, что шум шоссе и света.

«Чтоб тебя, Мэлоун, завязывай думать пятистопным ямбом!»

Вслед за Уолтом, диковинным путником, я шагаю в гору. Минут через двадцать земля начинает выравниваться. Еще через пять деревья редеют, и я вдруг понимаю гораздо больше о положении мальчишки.

Посреди расчищенной круглой поляны, будто пациент с эмфиземой, стоит потрепанная синяя палатка. Несчастный выцветший брезент перекошен, изодран и залатан. Рядом с мертвым кострищем из перевернутого молочного ящика торчит море сковородок и кастрюль. Мокрые футболки с рекламой кровельных компаний, церковных футбольных лиг и неизвестных рок-групп болтаются на тощих ветках по всему периметру поляны.

Ярдах в десяти благоухает неглубокая яма с испражнениями, пронизывая запахом всю округу. И даже не знаю, радует меня или пугает коробка туалетной бумаги рядом с ней.

«Никогда, – думаю я, натягивая ворот толстовки на нос, – даже через миллион лет. Буквально через миллион. Никогда к ней не приближусь».

– Это мои владения. Нью-Чикаго. – Уолт исчезает в палатке.

Удерживая расстояние между собой и дерьмоямой, я забираюсь на валун размером с машинку «смарт». У меня проблемы с восприятием высоты, так что получается не с первой попытки, но получается. Далеко внизу изредка мелькают автомобильные фары – единственный признак человеческой жизни. Местечко точно изолированное, будто в каком-то постапокалиптическом фильме про зомби. Прищурившись, гляжу сквозь облезлые осенние деревца, пока свет фар не размывается, превращаясь в сияние звезд – космическое доказательство существования мира за пределами этого. Автомобили мелькают и мелькают, игнорируя не только этот детский лагерь на вершине холма, но и самого ребенка. Я знаю точно, потому что женщина на «субару» остановилась не ради Уолта. Она остановилась ради меня.

– Готова поплавать?

Уолт глядит на меня огромными, полными энтузиазма глазами. Он вооружился фонариком, снял футболку и нацепил короткие обрезанные шорты. Зато бейсболка и зеленые кеды на месте, как и заразительная улыбка, от которой мое сердце сжимается. Такими же улыбками обменивались мы с папой, когда стряпали вафли, только Уолт каким-то образом делает ее лучше, словно, я не знаю… бельгийские вафли или типа того.

– Вот, – он протягивается мне комок джинсовой ткани, – мои запасные.

Спрыгнув с валуна, я беру шорты и держу их перед собой. Они намного шире в талии и намного короче, чем любые шорты из моего прошлого.

Уолт вскидывает указательный палец и разворачивается на пятках:

– Сюда, идем к моему бассейну!

Он топает по лесу, голый по пояс, бледнокожий, с юношеским пушком на груди и ногах, и заливисто хохочет, потрясая в воздухе указательным пальцем. И нужно отдать ему должное – у мальчишки в этом мире нет ничего, что он мог бы назвать своим, но поглядите, как он счастлив. Нет семьи? Нет друзей? Нет дома? Не беда. Эй, эй, он Уолт, и он жив, и этого достаточно. На фоне его ситуации мои проблемы кажутся бесстыдно подростковыми. Как будто я испорченный ребенок, что дуется и требует новую дорогую игрушку.

Я иду за Уолтом на другую сторону дерьмоямы, где темнеет озеро. Он кладет фонарик на камень и раскидывает руки в стороны, словно – та-дам! – открывает шоу.

Вода за его спиной коричневая, напоминающая ржавую жидкость, что вытекала из недр моего первого автобуса.

Отбросив мысли о дизентерии, гадаю, кто на самом деле владеет этой земли. Если меня не прикончит какая-нибудь смертельная амазонская бактериальная бацила, то пуля из ружья местного хозяина – запросто.

Я открываю рот, чтобы сказать, мол, прости, приятель, это без меня. Но почему-то говорю:

– Сейчас вернусь.

И, шагнув за дерево, быстро снимаю толстовку, обувь, носки и джинсы. «Что за хренотня, Мэлоун?» Это безумие, я знаю, но почему-то не могу перестать смеяться. Все прекрасно понимаю, но, засовывая ноги в секси-шорты, едва не наворачиваюсь из-за неконтролируемого хохота. А выйдя из-за дерева, вижу Уолта посреди озера. Он бьет по воде, плещет себе в лицо, придуривается как может.

– Что с твоей ногой? – спрашивает он, вдруг резко обеспокоившись.

– Попала в аварию на автобусе. – Я все еще хихикаю. – Но я в порядке.

– Автобус врезался? – Уолт выбирается на противоположный берег.

– Перевернулся на шоссе. Но я не пострадала, правда. Это просто царапина.

Ответ его, кажется, устраивает. Он отходит на несколько шагов и поднимает свой любимый указательный палец:

– Сделаешь вот так, Мим, хорошо? Вот так, смотри.

И несется к озеру с яростью командира времен Гражданской войны, ведущего солдат в бой. Но точно так же – или даже больше – Уолт при этом похож на долговязого пятилетнего ребенка, который только сейчас понял, для чего ему нужны руки и ноги. Он несуразен, неуклюж и сверхпрекрасен. В паре ярдов от кромки воды он спотыкается и кубарем летит в озеро. А потом его голова всплывает на поверхности, как яблоко.

– Ха-ха! Мим, ты видела? Очень хорошо получилось. Ладно. Твоя очередь.

Пячусь назад, гадая, на что еще готова ради этого ребенка, пусть он и украл мою боевую раскраску, и бросаюсь в мутные глубины. На удивление, вода освежает внутри и снаружи. После моря улыбок и смеха рот болит, но мне все равно, потому что я здесь, с Уолтом, наслаждаюсь Беззаботной Юностью Прямо Сейчас.

Маме бы он понравился.

Мы с Уолтом устраиваем короткое водно-плескательное сражение (потому что потому), а потом я плаваю на спине, позволяя озеру сочиться меж пальцами рук и ног. Луна новая, но яркая, и какое-то время я смотрю на нее здоровым глазом.

– Ты поможешь своей маме, – шепчет Уолт, и это не вопрос.

Он плавает невдалеке, глядя на меня в тусклом свете, – ничего жуткого или типа того, просто острый прямой взгляд. Рикки делал так же.

– Откуда ты знаешь, Уолт?

Он уходит с головой под воду, оставляя меня в напряженном ожидании. Потом всплывает, трет глаза и улыбается:

– Я тебя слышал. Пока ты спала. Под мостом.

Чудесно.

– Что еще я говорила?

– Что-то про фейерверки, – тихонько отзывается он. – И другие штуки. Не знаю. У меня в мыслях тоже бывают фейерверки.

Теперь моя очередь нырять. Отбрасываю назад стриженые волосы, убираю с глаз взъерошенную челку и поворачиваю голову к Уолту. Итак, он слышал о моих Важных Штуках.

– Я понимаю, – шепчет он. – Ты нужна маме. И она нужна тебе.

Бывают случаи, когда разговоры лишь выдавливают слезы. Потому я плаваю в тишине, наблюдаю за последними штрихами совершенного восхода луны, и в этот момент небесного откровения осознаю, что объезды придуманы не просто так. Они обеспечивают безопасную дорогу к месту назначения, помогают избежать ловушек. Бултыхание в озере с Уолтом – это, безусловно, объезд. И может, я никогда не узнаю, каких ловушек избежала, но… чистую душу чертовски сложно найти, и если Уолт – мой «объезд», так тому и быть. Если честно, я бы не удивилась, используй он словечки вроде «манифик».

Я закрываю зрячий глаз и смотрю на себя будто бы сверху, как могла бы смотреть на москита, парящего над горячим озером. Я вижу Мим: ее лицо, бескровное и усталое, ее бледную и блестящую кожу, ее хрупкие ломкие кости… И армию деревьев вокруг. Она плавает с мальчиком, с которым познакомилась пару часов назад, она тоскует по маме, тоскует по своей прежней жизни, тоскует по всему, что было. А теперь она плачет, потому что после моря смеха просто не может сдержать это чувство, самое худшее чувство в мире…

«Я устала от одиночества».

– Тебе нужна помощь?

Тихий голос Уолта возвращает меня в настоящее, к реальности, к объезду.

Я, Мэри Ирис Мэлоун, улыбаюсь яркой новой луне. И, вытирая слезы, гадаю: неужто все наконец изменилось?

– Да, Уолт. Еще как нужна.

 

18. Калеб

Круг посвященных в тайну моей боевой раскраски довольно узок. Его не существует, если честно. Никакого круга. До аварии это был только мой секрет. А может, и до сих пор остается. Охваченные ужасом неминуемой смерти и последующей жаждой добиться успеха там, где другие потерпели поражение, – и в самом деле, нет человека успешнее выжившего – пассажиры, возможно, были заняты чем-то поважнее Мим Мэлоун, бродящей среди обломков с изрисованным помадой лицом, будто Афина, богиня войны. Надеюсь на это. Потому что от мысли, что Пончомен видел эту мою сторону мне хочется выдрать себе челку с корнем.

– С кем мы воюем?

– Ни с кем, Уолт. Стой смирно.

В свете потрескивающего костра я держу лицо Уолта в ладонях, принимая его в свой эксклюзивный клуб. Хотя без помады (которая наверняка где-то в синей палатке) приходится использовать грязь. К счастью, недостатка в ней нет.

– Ну вот, – говорю я, увенчав двустороннюю стрелку точкой посредине. – Готово.

Уолт улыбается, смеется, отплясывает джигу вокруг костра.

– Теперь я должен разрисовать тебя, Мим?

– Нет, спасибо, приятель. Я сама.

Я погружаю палец в мягкую грязь и с точностью хирурга наношу импровизированную боевую раскраску. Я впервые делаю это без зеркала, но, как выяснилось, у меня превосходная мышечная память. Закончив, хватаю еще одну банку ветчины и разваливаюсь перед огнем, еще больше чувствуя себя Мим, чем прежде. Мы с Уолтом вдвоем сидим с перемазанными грязью лицами и едим, будто король и королева не-знаю-чего… Хэмелота, наверное. Уолт отрыгивает, закрывает рот рукой и безудержно хохочет, а я думаю, с кем нужно встретиться, чтобы задокументировать этот смех как восьмое чудо света. Наконец его эхо стихает, и Уолт достает кубик Рубика.

– Мне нравится наш москтиный макияж, – говорит он.

Я представляю, как штат Миссисипи разваливается и погружается в залив, как в том сне, оставляя после себя только полчище мстительных москитов.

– Что?

Радостно поворачивая грани кубика, Уолт указывает на свое лицо:

– Это москит.

И он прав. В линиях, которые я совершенствовала часами – вертикальная ото лба до подбородка, двусторонние стрелки на щеках, горизонтальная чуть выше бровей – легко угадывается силуэт москита. Худосочно-палочный силуэт москита, и все же москита.

– Тебе понравилась ветчина? – спрашивает Уолт между щелчками кубика.

Все еще переваривая открытие, что все это время рисовала москита, я не отвечаю.

– Я купил ее на отцовские деньги.

– Что? – как в тумане переспрашиваю я.

– На отцовские деньги. Он дал их мне, когда отправил в Шарлотт. А сейчас они в тайнике, с моими блестящими штуками.

Даже не знаю, от какой части его истории я офигела больше всего.

Хотя нет. Знаю.

– Уолт, где твой отец?

Он мгновение смотрит в небо, размышляя.

– Уолт?

– В Чикаго, – говорит наконец, возвращаясь к кубику. Зеленая сторона собрана. – Эй, эй, зеленые готовы.

Пробую снова, максимально прямо:

– Уолт, почему ты не живешь с отцом?

Он крутит, щелкает и не обращает на меня внимания. Я вспоминаю его недавние слова, мол, его мама в гробу. Если отец остался один с ребенком с синдромом Дауна… боже, конечно, он не мог просто вручить пацану деньги и отослать прочь. Уолту ведь не больше пятнадцати-шестнадцати!

– «Кабс» из Чикаго, – продолжает он складывать остальные стороны кубика. – Они хорошие. Мои любимые.

Бедный ребенок. У меня не хватает духу сказать ему, что его любимая бейсбольная команда хуже всех.

– Да, Уолт. «Кабсы» невероятны.

– Да, подруга, – покачивает он головой. – Эти «Кабсы» невероятны. Мы должны как-нибудь сходить на игру. Но сначала нужно достать билеты. – Уолт вскидывает указательный палец. – Билеты.

– О чем болтаете, ребятки?

Тень за спиной Уолта могла появиться хоть пять секунд, хоть час назад. Это жутко, но самое жуткое, что Уолт не испуган. Он не подпрыгивает, не отрывает взгляд от кубика, вообще не реагирует. Говорящий выходит из-за деревьев, как настороженный хищник. Он высокий. Очень высокий. И на нем такая же красная толстовка, как на мне.

– О «Кабсах», Калеб, – отвечает Уолт. – Мы болтаем о «Кабсах».

Парень по имени Калеб хватает банку ветчины, падает рядом с Уолтом и открывает банку зубами:

– Уолт, что я говорил тебе о «Кабсах»?

Уолт хмурится, заканчивая сторону с синими квадратиками:

– Что «Кабсы» отстой.

Калеб кивает с набитым ртом:

– Верно. «Кабсы» отстой, чувак. Всегда были и будут, улавливаешь?

Я вдруг остро осознаю нехватку одежды. Почему-то перед Уолтом в таком виде щеголять не возражала, но с этим новеньким… в общем, я не собираюсь вставать и светить короткими шортами и мокрой футболкой. Как могу, прикрываю ноги пледом.

– А что это такое у вас на лицах? – спрашивает Калеб, глядя на меня через костер.

Вот хрень! Совсем забыла про боевую раскраску. Круг посвященных становится все шире.

– Ничего. – Я судорожно ищу оправдание. – Мы просто… ничего.

Калеб кивает и улыбается перепачканными ветчиной зубами. Что-то есть такое в его голосе, улыбке, запахе, одежде, волосах, крючковатом носе и подвижных глазах, отчего я чувствую себя неловко – будто монахиня в борделе, как говорила мама. Он сидит прямо передо мной, существо из плоти и крови, но, клянусь богом, ощущается скорее как тень, нежели как человек. Он достает из кармана пачку сигарет, сует одну в рот к недожеванной ветчине и прикуривает.

– Хм, вы просто ничего? – говорит, затягиваясь и пережевывая. – Очень красноречиво, солнышко.

– Меня зовут Мим, придурок.

Я натягиваю плед до самого подбородка и представляю себя в маленькой комнате наедине с Калебом. Он связан, а у меня нунчаки, катаны, сай и посох бо. Я – потерянная супер-Мим-дзя-черепашка.

Он выбрасывает недоеденную ветчину в лес, встает и берет новую банку:

– Как скажешь, Мим Придурок. Похоже, ребятки, у вас тут состоялась милая беседа о мамах, папах, цветочках, радуге и прочей ерунде. Присоединяюсь: мой старик любил творческий подход. Сукин сын лупил меня до потери пульса всякой домашней утварью, улавливаете? Утюгом, кастрюлями, сковородками, тостером и тому подобным. В том числе и без всякого повода. Пьяницей он не был, а то, наверное, это б можно было назвать поводом. Но дело в том, что для злобствования он не нуждался в алкоголе, улавливаете? Он и по трезвости справлялся. Но, видите ли, однажды я вырос. И знаете, что сделал? Достал из гаража огнетушитель и выбил из ублюдка дерьмо.

Калеб завывает, как волк, и вновь выбрасывает ветчину в лес. Неужто он моя полная противоположность: грубый курящий идиот, который мусорит жестянками на природе? Он смеется, и смех перерастает в кашель, напоминая о респираторных проблемах старушки Арлин. Вот только она была древняя, а этому вряд ли больше восемнадцати.

– В итоге государство сплавило меня приемным родителям, – продолжает Калеб, взяв себя в руки. – Уже на вторую ночь у них мой приемный папаша по имени… – Он стучит пальцами по подбородку, явно играя на публику. Он знает имя приемного отца или же просто все выдумывает. – Реймонд, точно. Так вот, Реймонд заносит кулак, но я-то уже наученный. Хватило с меня сковородок.

Калеб опускает ложку, которой ел, и вглядывается в огонь. Глаза его пылают.

– Я зарезал этого сукина сына на его же кухне.

Клянусь, он – тень. Говорящая, жующая, курящая, бранящаяся тень.

Уолт встает, какое-то время возится вокруг, потом идет к палатке:

– Принесу одеяла.

Ненадолго мы с Калебом остаемся одни. Я избегаю зрительного контакта, пялюсь на землю.

«Не поднимай взгляд».

Шуршание Уолта из палатки смешивается с потрескиванием костра, а то – со стуком моего сердца, и дальше – с ревом крови в венах, и все смешивается, и смешивается, и смешивается…

Я поднимаю взгляд.

Сквозь умирающее пламя Калеб таращится на меня, и я вспоминаю, как гас наш старый телевизор. Папа отказывался покупать новый. Цвета в углах экрана тускнели, грозя в скорости превратить каждый фильм в черно-белый. Но больше всего мне запомнилось, что, когда этот старый телик выключали, он издавал легкий щелчок, прежде чем экран пустел. Щелчок, сметавший в небытие истории и героев, как будто их никогда не существовало.

В глазах Калеба я вижу тот старый телевизор.

Выключенный.

Словно историй и героев никогда не было.

2 сентября, поздняя ночь

Дорогая Изабель.

Мыслей на тему реальности и отчаяния вагон! Фактически они лезут со всех щелей. Объясняю: я только что познакомилась с тем, кто пугает меня до чертиков. Когда я это пишу, он спит (думаю-надюсь-молюсь) по другую сторону костра, потому я должна действовать тихо и быстро.

Дело вот в чем: этот человек напоминает мне о некогда испытанном ужасном чувстве – из тех ужасных чувств, которые могут оказаться не такими уж и плохими, как мне запомнилось. Поэтому лучше все записать, ведь это прекрасный способ все разложить по полочкам. В общем, пишу.

Три года подряд в день своего рождения я тайком убегала из дома, чтобы сходить в ретрокинотеатр с моим другом Генри Тимони. Подружились мы в библиотеке, когда заметили, что оба читаем «Парк юрского периода» Майкла Крайтона. Отношения пошли в гору, когда Генри обругал фильм за то, что мистеру Хаммонду удалось удрать с острова Нублар живым. Я, будучи рационально мыслящей пуританкой от литературы, согласилась. Но все же заметила, что все, чего фильму не хватило в плане тонких нюансов и научной достоверности, более чем компенсировали спецэффекты, операторская работа и божественный Джефф Голдблюм. Генри, будучи рационально мыслящим пуританином от кино, согласился. (Строго блюдущие киношный рейтинг родители понятия не имели, что я записала «Парк юрского периода» поверх их фильмов с Кэрол Бернетт и украдкой смотрела его годами.)

– А ты много знаешь о «Парке юрского периода» – сказал Генри. – Для девчонки.

– Я много знаю о многом, – отозвалась я. – Для кого угодно.

Генри кивнул и поправил очки, и мы быстро стали тем, кем всегда были – друзьями по умолчанию.

И вот, словно перст судьбы, в ретрокинотеатре, где (как понятно) показывались исключительно старые фильмы, в тот самый уик-энд, когда мне исполнялось одиннадцать, крутили «Парк юрского периода» Но поскольку рейтинг у фильм «13+», родители не могли меня отпустить.

Так что мы с Генри разработали надежный план.

Для начала мне полагалось улизнуть из дома после ужина, пока родители смотрят вечерние новости. У старшего брата Генри, тупого качка по имени Стив, в кинотеатре работал друг, и он согласился продать нам билеты, несмотря на возраст. А Стив должен был свозить нас туда и обратно. Меня влекло к Стиву, как может влечь ничего не понимающую, неполовозрелую девчонку. Он был красавчиком? О да. Конечно. Еще каким. Но никакая сексуальность не могла сгладить неправильное использование слова «буквально» чрезмерную увлеченность словом «бро» и совершенно непостижимое произношение слова «библиотека» Вроде: «Короче, бро, я вчера буквально помер в библотеке, когда…» Увы, в мои одиннадцать сложно было устоять перед таким потрясающим образцом мужественности.

Даже с проблемами в плане тонких нюансов и научной достоверности «Парк юрского периода» на большом экране оказался в сто раз круче, и к концу сеанса мы с Генри навсегда позабыли о критике в адрес фильма. Домой я ехала на заднем сиденье «джетты» Стива и, пока он рулил по заснеженным улицам, плавилась, наблюдая за пульсацией мышц у основания его шеи. (Да, согласна, странно, но здесь я могу быть честной – секс узнал обо мне задолго до того, как я узнала о нем.) Когда машина свернула на подъездную дорожку к моему дому, я увидела включившийся свет и поняла, что нажила проблемы. Стив и Генри на прощание пожелали мне удачи. Родители ждали на диване. Скрестив ноги. Молча. Мама поднялась и щелчком выключила телик. Думаю, подробности ни к чему. Вернувшись, я напоролась прямо на наказание.

Домашний арест. На неделю.

На двенадцатый день рождения очередной приступ непослушания привел меня в кинотеатр на «Горец 2: Оживление» (Должна заметить, что родители могли и не утруждаться с наказанием, ибо сам фильм оказался достаточной карой. Кошмар.) Затем Секси Стив отвез нас по домам, и, поскольку я была на год старше, в мыслях появились новые образы: никакого «бокс-ринг-грудь-удар» скорее «спальня-пол-грудь-обжимашки» Ну и шагнув на обледеневшую дорожку, я вообще не удивилась, что свет включен. Стив и Генри пожелали мне удачи. Я вошла и получила очередную неделю домашнего ареста.

На мой тринадцатый день рождения мы выбрали «Сияние» которое оставило меня в раздрае на несколько недель. А когда Стив повез меня домой, тринадцатилетняя я уже смотрела сквозь всю эту ерунду. И в сексуальном плане Стив для меня умер. Когда он свернул к моему дому, я приготовилась к наказанию. Сбегать тайком, как в плохом фильме, веселиться с Генри, возвращаться со Стивом и, наконец, попадаться – тогда я бы ни за что в этом не призналась, но поимка с поличным была такой же частью моих именинных традиций, как и все остальное.

Но в тот вечер свет не горел. Я вылезла из «джетты» под поздравления Стива и Генри, мол, наконец-то мне все сойдет с рук, оцепенело кивнула и вошла в дом.

Пустая комната, телевизор включен, но без звука.

Никто не ждал.

Не злился.

Не волновался.

Боже мой, Из… надеюсь, ты не знаешь, каково это.

До связи,

Мэри Ирис Мэлоун,

друг по умолчанию

Р. S. Лучше бы я этого не писала.

 

19. Талисманы разочарования

Я просыпаюсь все в тех же обрезанных шортах, лицо перепачкано грязью, в животе бурлит. Ноющая боль зарождается в кончиках пальцев ног и, излившись в вены и артерии, мчится по органам и мышцам прямиком к легким. Но кинетическая сила боли ничто в сравнении с силой воли Мим.

Так обычно чувствуешь себя посреди ночи. Не знаю, который час, но собственные кости говорят мне, что где-то между двумя и четырьмя утра.

Сажусь, и дневник падает с груди. Я убираю его в рюкзак, натягиваю кроссовки и крадусь к дерьмояме. (Еще раз поздравляю, Вселенная. У тебя поразительное чувство юмора.) Обходя тлеющие угли костра, замечаю, что спальное место Калеба пустует, но за острым расстройством желудка это кажется таким ничтожным. Словом, сейчас все кажется незначительным, кроме моего воющего кишечника и постоянного эмбарго на консервированную ветчину.

Когда удается успокоить бурление, мир снова наполняется всякими… ну, важными штуками. И отсутствие Калеба – это определенно важно. Я не успеваю толком обдумать эту мысль, как слышу невдалеке шум.

И замираю… затихаю… слушаю.

В какой-то момент пребывания в Нью-Чикаго мои уши адаптировались к беспрестанному эху – какофонии птичьего щебета, шороха листвы, потрескивания веток и прочих естественных звуков осени. Я закрываю глаза и просеиваю эти звуки, как старатель песок в поисках золота.

Да, точно какой-то шепот.

Я осторожно иду к краю поляны. К деревьям-паукам с тонкими ветвями, по мертвым листьям, шуршащим точно старый пергамент, в приглушенном лунном свете… ночной лес – жуткое местечко. Тихая речь приводит меня к дубу. У его основания стоит боком одна тень, высокая и жилистая, и говорит с кем-то незримым. Я опускаюсь на четвереньки, погружаю костяшки пальцев в мягкую грязь, мечтаю не дышать так громко. Голоса на самом деле два.

– …в том и есть план. Срубить весь куш. Без всякой херни.

– А как же девчонка? – спрашивает Калеб.

После нашей короткой беседы у костра его голос я узнаю где угодно.

– Милая помеха, да?

Они говорят обо мне.

– Она симпатичная. – Опять Калеб. – Даже в грязи.

Луна достаточно яркая, чтобы разглядеть силуэт Калеба, но второго я с этого ракурса не вижу.

– Не спускай глаз с цели, Калеб. Если девчонка будет путаться под ногами, придется с ней разобраться. Ты ведь справишься?

Короткая пауза. Этот второй голос странно гортанный, будто человек ест торт во время разговора.

– Калеб?

– Что?

Он то ли сплевывает, то ли еще что, затем повторяет:

– Если девчонка будет путаться под ногами, ты с ней разберешься.

Мой пульс несется как олимпийский спринтер.

– Да, – шепчет Калеб. – Конечно.

– Прекрасно. Мы уже близко, ты чувствуешь?

Затаив дыхание, подползаю ближе и вдруг представляю, как выгляжу со стороны: крадущаяся по темному лесу в этих нелепых обрезанных шортах, со спутанными и перепачканными мутным озером волосами, да еще и с размазанной боевой маской на лице, которая наконец-то действительно играет роль камуфляжа.

– Ага. Четыре сотни должны сработать.

– Черт, да у пацана наверняка там больше припрятано. В последнюю нашу попытку у него были деньги в спальном мешке. Так что проверим там, плюс чемодан.

Я все приближаюсь, по листве, вокруг кустов, очень медленно, но если быстрее, я потеряю фактор скрытности. Мне нужен фактор скрытности. Фактор скрытности жизненно важен.

– Мы с тобой испытали столько, что на две жизни хватит. Нам нужен новый старт. Пляжи, девицы, и кто знает, может, получится найти работу в кино. Дерьмо, да наша история стоит миллионы!

– Или даже миллиарды, – добавляет Калеб.

– Ты иногда как ляпнешь… Ничто не стоит миллиарды. Но нам хватит и миллионов.

Касаюсь лба кончиками пальцев, размазывая пот. Затем приседаю как можно ниже и устремляюсь вперед, быстро, тихо, эффективно. Обогнуть последнее дерево, нырнуть и перекатиться за колючий папоротник. Уже могу сказать, что скрытые инстинкты меня не обманули: я в идеальном положении, чтобы увидеть, с кем говорит Калеб. Задерживаю дыхание и всматриваюсь сквозь папоротник.

– Я мог бы стать писателем, – вещает он. – Всегда хотел писать.

По спине бегут мурашки. Калеб меж тем кривится и отвечает сам себе:

– Ага, напишем все сами. Так больше денег останется.

Затем возвращает нормальное выражение лица и обычный голос:

– Конечно, больше денег. Но также это откроет множество дверей, понимаешь? Для других начинаний.

Я зажмуриваюсь, мечтая, чтобы все оказалось сном. Благодаря какой-то чудесной звуковой аномалии я слышу, как отец, находящийся в сотнях миль отсюда, шепчет мне на ухо: «Это редчайшие первые записи Шнайдера о симптомах шизофрении. Мысли вслух, спорящие голоса, комментирующие поступки голоса, соматическая пассивность, вынимание, внедрение и транслирование мыслей, бред восприятия…» И вот я уже в нашей гостиной в Ашленде, играю в магазин, одновременно изображая голоса кассира и покупателя. «С ней что-то не так, Ив».

Не открывая глаза, для равновесия хватаюсь за папоротник. Он колет ладонь, и крик вырывает меня из воспоминаний.

– Кто здесь? – спрашивает Калеб.

Это был мой крик.

Теперь мамина очередь шептать мне на ухо…

«Беги, Мэри».

Развернувшись, мчусь прочь, меж деревьев, ветви царапают кожу. Я – Стрела Ирис Мэлоун, олимпийская чемпионка в спринте по лесу, лечу прямо и верно, сосредоточенная на попадании в яблочко, на поляну. Вырываюсь из чащи и, нырнув на свое место, натягиваю одеяло до подбородка и закрываю глаза.

Калеб ломится сквозь лес, его длинные шаги нарушают чистоту звукового ландшафта. И я вновь поражаюсь, даже сильнее прежнего, сколь он неестественен, нечеловечен. Шорох и треск все ближе и ближе. Вот уже в паре метров и… шаги замирают у моей головы.

Глаза закрыты, сердце колотится, я статуя.

Тянутся минуты.

Калеб стоит надо мной, я знаю, и ждет, когда пошевелюсь.

Верите или нет, притворяться спящей перед психопатом посреди леса гораздо сложнее, чем кажется.

Я молюсь, чтобы правый глаз на самом деле был закрыт, а дыхание замедлилось – рука, приземлившаяся на грудь, когда я нырнула под одеяло, поднимается и опускается с каждым вздохом.

Звуки леса постепенно отступают.

Звуки внутри моего тела набирают обороты.

Калеб там.

Я знаю.

«Не двигайся, Мэри».

Когда-то я лежала в постели, держа руку на сердце, как сейчас, и слушала, как ссорятся родители. Тогда и обнаружила, что если сосредоточиться, то можно своими внутренними звуками заглушить крики мамы и папы. Кровь течет по венам, мысли растягиваются и скрипят. Иногда я даже слышала, как растут мои волосы. Очень странно, согласна. Но, безусловно, самое худшее – это учащенный грохочущий пульс. Я слушала чавкающий удар за ударом и размышляла о том, чего не сделала, и о том, чего не сделала и даже не знала, что не сделала. И обо всех сердечных переживаниях, которых не испытала, о всякой любви и тому подобном, и что если прямо там – или прямо здесь – и прямо сейчас… вдруг мое сердце перестанет биться?

тук…

тук…

тук…

Калеб не шелохнулся. Физически ощущаю его неуютную близость.

Каждый вздох, вдох и выдох, подъем и падение.

Я думаю о тех днях, когда лежала в кровати, испуганная не родительским криком, а тем, что он означал. И вот что я узнала: невозможно гадать, когда твое сердце остановится, и при этом не представлять, что, вероятно, сейчас и есть тот самый момент.

«Кофе нет», – первая мысль после пробуждения.

«Я жива», – вторая.

Тру глаза, мечтая, чтобы мозг достал свои колеса из грязи и заработал.

– Доброе утро, солнышко.

У костра сидит Калеб во всем своем теневом великолепии. Из одного уголка его рта торчит сигарета, из другого – ложка с ветчиной. Он достает еще одну банку из коробки и протягивает мне. К горлу подкатывает тошнота, сглатываю и трясу головой.

– Мне же больше достанется, – шепчет Калеб.

Сотрясаясь всем телом, сажусь и натягиваю одеяло на плечи. Наверное, я заснула, пока притворялась спящей. Я бы сказала, чертовски эффективно.

– Как спала? – Губы Калеба чуть искривляются в улыбке.

– Как бревно, – вру. – А ты?

– И я.

Я быстро оглядываю поляну, избегая внимательных глаз Калеба.

– Где Уолт?

– У дерьмоямы, – бормочет он, жуя и затягиваясь.

А сам так и косится на палатку. Полагаю, он уже все обыскал и денег не нашел, иначе давно бы смылся.

«Он пытается решить, что делать со мной».

Жаждая избавиться от вчерашней боевой раскраски, я зарываюсь в рюкзак в поисках салфеток для снятия макияжа. Какая разница, косметика или грязь? Должно получиться. К сожалению, салфетки на самом дне, и приходится перебирать все мои многочисленные талисманы разочарований: деревянная шкатулка (о где же ты, Ахав?), мобильник (тридцать девять пропущенных), пузырек «Абилитола» (если привычка – королева, то я – Джокер), короткое письмо («Подумай что будет лучше для нее. Пожалуйста, измени решение») и последнее, но не по значению – банка «Хилл Бразерс» (караул, меня украли у хозяйки!). Жестокие разочарования поутру проще переварить под чашечку свежего кофе. Но поскольку в Нью-Чикаго, похоже, живут исключительно на испорченном мясе и сомнительных бобах, я вынуждена глотать разочарования всухомятку.

Я выуживаю салфетки и начинаю оттирать грязь с лица.

– Ты знаешь… – говорит Калеб.

Его сигарета истлела до фильтра. Высосав из нее последние соки, он бросает окурок в пепел от вчерашнего костра и поднимает взгляд. Его пустые глаза рождают внутри странное ощущение – комбинацию сражения и полета. Словно ожидая, что его приговор сам собой озвучится и осуществится, Калеб сидит с открытым ртом, обвиняет меня духом, но не словом. Пока что. Кое о чем не обязательно говорить вслух. И можно до посинения притворяться неосведомленной, но я была там. Я видела темные уголки его души. Я знаю мрачный секрет Калеба: не кто он, а что. Тень. Психозадый-Голлум-Голлум-шизо-гребаная-тень.

– Эй, эй, Мим!

Из леса, застегивая штаны, выходит Уолт. Его лицо все еще в засохшей грязи. Увидев мою чистую кожу, он замирает:

– Война закончилась?

Господь, благослови и храни Дом Уолта веки вечные!

– Конечно, Уолт. Иди сюда, я вытру.

Калеб забрасывает свое одеяло в палатку. Невысказанные обвинения так и висят в воздухе.

– Что ж… – Он зевает. – Наведаюсь-ка я к яме, а потом искупаюсь в озере. Уолт, когда вернусь, нам надо поговорить.

– Хорошо, Калеб.

Он смотрит на меня и подмигивает:

– С тобой тоже, сладкая.

И исчезает в лесу прежде, чем я успеваю презрительно сощуриться. (Особый взгляд, который я берегу для самых отъявленных мудаков.)

Очистив лицо Уолта, я забрасываю салфетки обратно в рюкзак. Здоровый глаз цепляется за пузырек «Абилитола», и на мгновение я представляю чучело огромного гризли, что осуждающе качает головой. Вижу его острые когти, стеклянные глаза, вываленный язык… дыхание перехватывает, и я запихиваю таблетки поглубже.

«Пофиг. Денек можно и пропустить».

– Эй, Уолт, – зову я, а план уже потихоньку формируется.

Уолт жует ветчину – так, будто это его первая, последняя и единственная еда в жизни, – и наблюдает, как синешейка выковыривает из земли червяков.

– Уолт, прием, – шепчу я.

Похоже, птица отчаянно нуждается в раннем завтраке. Уолт в восторге.

– Эй, эй, – отвечает он, все еще глядя на синешейку.

– Ты когда-нибудь бывал в Кливленде?

Наконец он поворачивается ко мне. В ушах вновь звучит мамин голос: «Узри же мир, Мэри, не замутненный страхом».

Опыт у меня ограниченный, но я знаю, насколько редко удается ощутить связь с другим человеком. И еще реже – понять, что именно ощутил.

Камера приближается, в кадре пронзительные глаза Уолта.

Затем мой собственный крупный план.

И связь протягивается между нами, извивается, будто тот червь на земле. Более того, мы оба это чувствуем.

Вдалеке плещется Калеб, издавая нелепые звуки.

Уолт смотрит в сторону озера и шепчет:

– Ему это не понравится.

Славься, Дом Уолта, веки вечные, аминь!

– Нет, Уолт, не понравится.

 

20. Бежим, бежим, бежим

Как же приятно вновь сменить дурацкие обрезки на настоящую одежду. Я бы даже сказала, восхитительно. Нацепив рюкзак, я сую один из запасных пледов Уолта под лямки на груди. Сам он последние несколько минут набивал один из этих жестких чемоданов а-ля пятидесятые консервированной ветчиной, одеялами и бог знает каким еще хламом из синей палатки.

– Ну все. – Я кладу ладони Уолту на плечи. – Нам нужно вернуться на эстакаду. А оттуда поедем, лады?

Просто держись рядом и…

Внезапно он вскидывает руку с зажатой в ней маминой помадой, будто чемпионский факел.

– Я нашел твою блестяшку, – говорит, избегая моего взгляда.

Я тянусь за ней, но не могу оторвать глаз от Уолта – он вот-вот заплачет.

– Спасибо, Уолт, – благодарю я, забирая помаду.

Он молча прижимается ко мне и нежно обхватывает за талию. Поразительно, насколько естественно все выходит, словно команда ученых разработала эти руки для искренних объятий. В них он выражает все, что хочет, но не может сказать. Я чувствую его боль и детскую невинность, радость, свободу и еще что-то… полагаю, саму жизнь. Самые лучшие штуки из самых лучших мест.

– Нам пора, – шепчу я, убирая помаду в карман.

Калеб затих, и в моей голове уже крутятся всевозможные жуткие сценарии.

Уолт поправляет бейсболку, хватает чемодан в одну руку, а кубик Рубика – в другую и устремляется вниз по склону.

Чуть ли не бегом.

Заросли тут густые, но его это не замедляет ни на миг. С удивительной легкостью Уолт просачивается меж кустов и деревьев. В отличие от меня, болтающейся позади, точно вылетевшие из колеи сани – бессистемно, зигзагами.

Вскоре за нами раздается хруст и шорох – кто-то еще шагает по опавшим листьям. Уолт наверняка тоже это слышит, потому что разгоняется еще сильнее.

– Куда вы так спешите? – скрежещет Калеб.

Уолт уже мчится во весь опор, шагов на десять опережая меня.

– Мим? – кричит он через плечо.

– Я здесь, приятель! Не останавливайся!

Калеб за моей спиной хрипит, будто хочет что-то сказать, но не может. Похоже, сигареты взяли свое, и легкие теперь просто умоляют о воздухе. Увы, Калеб не единственный почти выдохся. То ли виноват прерывистый ночной сон, то ли просто моя юношеская выносливость себя исчерпала. У подножия холма мы переваливаемся через металлические перила. Утро, выходной, так что движения замерло. Прямо сейчас я бы отдала все наличные из банки Кэти, лишь бы мимо проехала какая-нибудь легковушка, грузовик, фургон… хоть кто-нибудь. Моя голова болтается, лямки рюкзака ослабли, обувь шаркает по асфальту, каждый шаг дается все труднее, все медленнее.

Мы пробегаем мимо того самого места под мостом, где я встретила Уолта. Всего лишь вчера, но, боже, будто месяц назад. А потом он обегает миниатюрный холм, прорывается сквозь ряд кустов и мчится на гравийную парковку того строения, что я видела из окна «субару».

Грязно-белого. Настолько грязно-грязно-белого, насколько возможно. На кране одинокой колонки посреди участка висит рукописное объявление:

«87 ИЛИ НИКАКОЙ»

Это автозаправка.

Звезда спорта Уолт выбегает на финишную прямую. Даже с тяжелым чемоданом, бьющим по коленям, он добирается до двери первым. Вижу, как он вытаскивает из-за автомата со льдом связку ключей, открывает дверь и заходит внутрь. Калеб наступает мне на пятки. Ноги горят. Я вваливаюсь в проем, слышу, как Уолт захлопывает и запирает дверь и как Калеб бросается на сдвоенное толстое стекло. И вот так холодный и собранный Калеб уступает место какому-то зомби-маньяку, что долбит кулаками по двери, хрипит и беснуется полоумным быком.

Я поворачиваюсь кругом, пытаясь отдышаться. Пусто и темно – заправка еще закрыта.

– Уолт, что мы здесь делаем.

– Следуем указанием, – говорит Уолт, подпрыгивая на пятках. – Он велел бежать. Бежать и сообщить ему. Когда возникнут проблемы, я должен ему сообщить.

Я мгновение перевариваю это странное заявление:

– Кто «он»?

Уолт сгибается пополам, опуская чемодан и кубик Рубика на плиточный пол. Затем поворачивается к холодильнику, достает «Маунтин Дью» и, сделав длинный глоток, вытирает рот рукавом:

– Каратэ-пацан.

 

21. Откровения на крыше

Черт, да мальчишка полон сюрпризов.

– Что? – спрашиваю я, только звучит это скорее как «Что за хрень ты несешь?».

Уолт смотрит на меня без всякого выражения, склонив голову точно пес.

– Уолт?

Ноль реакции. Вообще. А потом – все сразу. Он бросает бутылку из-под газировки в ведро, закидывает чемодан на кассовую стойку, перепрыгивает через нее и исчезает за углом по ту сторону.

Как я и сказала… полон сюрпризов.

Я тоже перебираюсь через прилавок. За последнюю пару дней моя бедная нога натерпелась. Такими темпами эта царапина, наверное, заживет каким-нибудь жутким шрамом. Еще один пунктик в список моих медицинских странностей.

За углом успеваю увидеть зеленые кеды Уолта на верхней ступеньке лестницы, а потом они исчезают в потолочном люке.

– Уолт, подожди!

Калеб уже не долбится в дверь, и это, мягко говоря, тревожит. Представляю, как он, будто змея, вползает в воздуховод – шипит, щелкает языком, жадно ищет, как бы еще проникнуть внутрь.

Взбираюсь по лестнице и через тот же люк вылезаю на крышу. По-прежнему утро, но солнце разгорается в полную силу, заливая гравий и цемент. Широкие трубы, вентиляторы и всевозможные ржаво-корявые штуковины точно сорняки растут через каждые метра полтора. А в самом центре заправочной крыши воткнут огромный резервуар. Он круглый, как надземный бассейн, но с высокими бортиками – метра два с половиной, наверное, – и занимает больше половины поверхности крыши.

– Где он, Ал?

Иду на звук голоса на другую сторону резервуара и вижу Уолта рядом с человеком-китом весом в полтора центнера. Мужик в солнцезащитных авиаторах и без рубашки сидит на раскладном стуле, потягивая напиток из бокала с зонтиком. Он жутко бледный, что только подчеркивают размазанные по лицу темные масляные пятна. Живот его, слой за слоем, нависает над резинкой плавательных трусов.

– Уолт… – Я указываю на толстяка: – Ты ведь его тоже видишь?

Огромный живот колышется от смеха. Потягивая дайкири через безумную соломинку, мужик переводит взгляд с Уолта на меня:

– Нет, я лишь плод твоего воображения, малышка. Или ты ожидала увидеть гусеницу, курящую кальян?

Уолт, игнорируя нас обоих, прыгает на пятках:

– Где он, Ал, где он?

Я подхожу к ним в тень искусственной пальмы, изо всех сил стараясь не блевануть на один из трех слоев живота Бледного Кита.

– Уолт, дружище, нужно сваливать с этой крыши.

Здесь мы легкая добыча.

– Ты кто такая? – спрашивает Бледный Кит.

И вот картинка из самых ярких уголков моего воображения: автомобиль меняет этому мужику масло. Удается выдавить только:

– Мим.

– Мэ-эм?! – восклицает Кит. – Что это за имя?

Просто не верится, что ему еще хватает наглости кого-то критиковать.

– Уже добрался до дна бокала? В восемь-то утра? – Я вновь обращаюсь к Уолту: – Слушай, времени нет. Калеб не в своем уме. Только вопрос времени…

– Это очень некрасиво с вашей стороны.

Резко оборачиваюсь и вижу, как из-за резервуара появляется Калеб с большим охотничьим ножом в руке. Кровь капает с его ладоней на гравийную крышу. Он кашляет, затем достает из заднего кармана сигарету и прикуривает.

– Прости, Альберт – чтобы войти, пришлось разбить окно. – Калеб затягивается и шарит вокруг глазами. – Где твой бойфренд?

«Заправка и бойфренд…»

– На уроке карате в Юнионе, – отвечает Бледный Кит, причмокивая губами на соломинке.

По лицу Калеба расплывается странная улыбка. Он подходит ближе, лезвие охотничьего ножа мерцает в лучах утреннего солнца.

– Как гребаная шестилетка, – бурчит Калеб.

Ал зажимает одну ноздрю и выдувает сопли из другой, будто из дыхала кита. Затем закидывает мясистые руки за голову, вздыхает, и на мгновение воцаряется тишина, словно никто не знает, чья теперь очередь говорить. И вдруг, с подобающей его габаритам тонкостью, Альберт нарушает молчание:

– Какой же ты уродец, Калеб. – Стул скрипит под его весом. – Серьезно, тебе надо выступать в цирке. Люди будут приезжать со всего света, чтобы поглазеть, как ты болтаешь сам с собой. Кстати, для тебя-то самого это как? Естественно и обыденно, как надеть носки?

Глаз Калеба подергивается, но он не отвечает.

– Мне бы не стоило насмехаться, – продолжает Альберт, протирая очки плавками. – Думаю, это разновидность безумия, за которое ты не в ответе.

Калеб не шевелится, кровь все так же струится из пореза на его руке.

Ал подносит дайкири к губам. Упрямый кусочек клубники закупоривает соломинку, и он присасывается сильнее, проталкивая ягоду, как Августа по стеклянной трубе в фильме «Чарли и шоколадная фабрика». Затем глотает и склоняет голову. Они с Калебом пялятся друг на друга, и, как в старомодной дуэли на пистолетах, тут важно не кто первый, а кто быстрее.

– Пошел вон с моей крыши, – говорит Альберт, и каждый из его животов поднимается и опадает.

Калеб расправляет плечи, и я снова обращаю внимание на его толстовку. Точно как у меня. И представляю пузырек «Абилитола» на дне рюкзака, окутанный мраком холщевой гробницы, выкрикивающий обещания нормальной жизни.

– Я не сумасшедший.

Несколько месяцев назад, голос отца:

– Держи, Мим.

Я беру пузырек и закатываю глаза.

– Не смотри на меня так, – говорит папа. – Я пытаюсь помочь. Просто возьми в привычку принимать по одной каждый день за завтраком. Привычка – королева.

Я пялюсь на этикетку, удивляясь, как все зашло так далеко.

– Пап, они мне не нужны.

Он достает из холодильника апельсиновый сок, наполняет стакан:

– Просто доверься мне, Мим. Ты же не хочешь закончить как тетя Изабель?

И тогда я понимаю, что папа уже отчаялся и ищет хоть какой-нибудь способ заставить меня сотрудничать. Я беру стакан из его руки и, забросив таблетку в рот, запиваю ее соком. До последней капли. Затем вытираю губы тыльной стороной ладони и смотрю отцу в глаза:

– Я не сумасшедшая.

– Конечно, не сумасшедший, Калеб, – поддакивает Бледный Кит. – Ты просто все так же живешь в своем крошечном мире фантазий, сынок. Бог свидетель, я там бывал. – Он шлепает себя по животу. – Но черта с два я променяю эти вот складки на твой уровень безумия даже за всех цыплят-гриль в Кентукки. И знаешь почему? Потому что в конце дня, когда моя толстая задница падает в королевских размеров койку, я сплю как младенец. Я знаю, кто я.

– Да? – Калеб снова крутит ножом и выгибает неестественно высокую бровь. – И кто же ты?

Альберт Бледный Кит потягивает дайкири, причмокивает губами, затем откидывается на спинку стула и вздыхает:

– Я Альберт, ублюдок. А ты кто?

Когда Калеб шагает к нему, я стискиваю свою боевую раскраску в кармане и воображаю, как длинное лезвие распарывает этот многослойный живот. Галлоны жидкости хлынут оттуда, как из пожарного гидранта. Спрятанные артерии, что последние два десятилетия были растянуты и наполнены до предела, теперь раскроются, разделятся, освободятся от самого тяжкого груза. Ревущим беспрерывным потоком жидкость затопит крышу, соберется вокруг раздутых лодыжек Ала, под складным стулом, поднимая тушу левиафана все выше и выше, пока наконец не скинет его задницу прочь с грязно-белого здания автозаправки. Нас этот Потом тоже зацепит, меня и Уолта, унесет, как Ноев ковчег или скорее как опоздавших на посадку животных, оставленных один на один с апокалипсическим предшественником радуги.

Вот что я воображаю.

Но ничего подобного не происходит.

Едва Калеб приближается к стулу Альберта, как сверху на него обрушивается размытая фигура и опрокидывает наземь. Калеб почти моментально вскакивает и набрасывается с ножом теперь уже на нового противника. На первый взгляд этот новенький кажется слишком несуразным, чтобы быть настоящим. С черной повязкой, как у ниндзя, на лбу и длинной золотой цепочкой на шее, в сварочных очках, майке-алкоголичке в цветочек и поразительно знакомых обрезанных шортах. Мокрый с головы до ног, он улыбается, как будто на самом деле веселится вовсю.

Уолт рядом со мной хлопает в ладоши, а Альберт похохатывает и пьет дайкири.

– Сделай его, Ахав.

Что там надгортанник – от этих слов трепещет все мое тело.

«Это он.

Они».

Драка длится не больше минуты. Мощным пинком, сделавшим бы честь самому Джету Ли, легендарный племянник Арлин посылает нож в полет через край крыши. Ну а с безоружным Калебом это вряд ли вообще можно считать дракой. Пара заковыристых комбо и изящных ударов по груди, рукам и голове, и вот Ахав уже проводит захват шеи из-под плеча сбоку и прижимает хныкающего противника к гравию.

– Уолт, – улыбается он от уха до уха, – спустись вниз и позвони в полицейский участок Независимости. Попроси Ренди и скажи, чтобы тащил сюда свою задницу.

Уолт с хихиканьем бежит к люку.

– Как ты, дорогой? – Ахав смотрит на Альберта, и я поражаюсь чистой физике их отношений.

– В порядке, – хрюкает Бледный Кит. – Благодаря моему рыцарю в блестящих доспехах.

– Сияющих, – шепчу я, все еще стискивая боевую раскраску и пытаясь собрать воедино события последних минут.

Ахав, кажется, только-только меня заметил.

– Ты кто?

– Это Мэ-эм. – Альберт залпом опрокидывает в себя дайкири и вытаскивает новый бокал из-под стула.

Я прокашливаюсь и поправляю:

– Мим. – Затем стучу костяшками по резервуару. – Это что?

– Мы зовем его «Пекод», – отвечает Ахав. – Идеальное место, чтобы насладится солнцем и отдыхом.

Я вскидываю брови:

– Эм… внутри?

Бледный Кит пьет и смеется.

Ахав крепче стискивает Калеба:

– Это бассейн, малышка.

Уставившись на резервуар, гадаю, как кто-то может попивать дайкири и купаться на крыше заправки в восемь часов холодного осеннего утра. Но я благодарна богам или кому там еще за это их увлечение. Потому что без этой парочки я бы уже была мертва.

Из-за резервуара – бассейна, неважно – выбегает Уолт:

– Ренди уже едет.

– Прекрасно. – Ахав вздергивает Калеба на ноги. – Вам, ребятки, лучше подождать его внизу. Он тот еще засранец, так что, наверное, просто от скуки захочет забрать вас в участок для допроса. Не говорите ничего о бассейне, лады? Ренди найдет какой-нибудь городской устав и снесет тут все.

Уолт показывает ему большие пальцы и вновь скачет к лестнице. А я стою, не знаю, подходящее ли время… Конечно, не так я себе все это представляла.

– Что такое, Мэ-эм?

Я опускаюсь на корточки, расстегиваю рюкзак и достаю деревянную шкатулку Арлин.

Мгновение все молчат, но наконец Ахав произносит:

– Откуда она у тебя?

Тихо, без тени осуждения.

– Арлин… – шепчу я. – Твоя тетя… я ехала с ней в автобусе. В том, что перевернулся.

Альберт садится прямо и снимает очки. Глаза его полны сочувствия.

– Да что это с вами? – кряхтит Калеб, все еще скрученный Ахавом. – Это ж просто коробка.

Ахав без раздумий хватает его за толстовку и бьет по лицу. Один, два, три раза. На гравий падают капли крови и один вылетевший зуб. Взгляд Ахава не кровожадный. Это взгляд человека, который сделал что должно. Калеб без сознания оседает на крышу. Учитывая торжественность прерванного им момента, еще легко отделался.

Ахав шагает ближе, смотрит на шкатулку, потом на меня, и я вдруг не могу сдержать слезы. Безумие, Арлин ведь была его тетей, а не моей. Я ее вообще не знала по-настоящему. Любимый цвет, фильм, музыку, озера ей нравились или океаны – ничего. Я даже фамилии ее не знала. Но, может, любовь рождается не из этого. Может, истинная причина куда неуловимей. Может. И думаю, Ахав все понимает, потому что сжимает мое плечо и тоже плачет, и не задает никаких вопросов, за что я очень благодарна. Передав шкатулку, я пытаюсь придумать что-нибудь запоминающееся и красноречивое, чтобы отметить момент. Арлин была единственной в своем роде, настоящей подругой, появившейся в нужный для меня час, гранд-дамой старой закалки. А еще – милейшей из старушек, и я буду очень по ней скучать. Все это правда, но слова, которые я выбираю, гораздо глубже.

– Она пахла печеньем, – шепчу я сквозь слезы.

Ахав смеется, и я тоже, вновь поражаясь, как часто смех сопровождает слезы. К нам подходит Альберт, и, когда я смотрю на него, солнце бьет мне прямо в глаза. Он сует мне в руки свои очки и гладит меня по спине.

– Вознаграждение, – говорит.

Ахав снимает с шеи золотую цепочку. Болтающийся на ней старомодный ключ идеально подходит к замку. Поворот, и шкатулка с щелчком открывается.

«Она его, не моя».

Я поднимаю рюкзак и успеваю сделать несколько шагов, когда слышу:

– Хочешь знать, что внутри?

Может, виновато солнце или эмоции Ахава, воссоединившегося с частичкой дорогой покойной тетушки, но почему-то в этот миг, на крыше заправки, меня охватывает жуткая тоска по маме.

Обернувшись, последний раз смотрю на Ахава – с нелепой мокрой одежды капает, в руках драгоценная шкатулка. Позади него Кит-бойфренд вернулся на раскладной стул и теперь валяется в тени, потягивая дайкири, будто на пляже Арубы.

– Ты можешь сказать, – говорю я, обходя резервуар. Затем цепляю на нос авиаторы Альберта и открываю люк. – Но вряд ли я тебе поверю.

 

22. Сама решимость

3 сентября, середина утра

Дорогая Изабель.

Гаснет свет.

Поднимается занавес.

Играет перкуссионная шпионская музыка. (Из нуара, не из «Бонда».)

Стоя в тени деревьев на крыше с бассейном в окружении жирных пьяных идиотов, Наша Героиня лицом к лицу сталкивается с другого рода тенью – со своей Немезидой, извечным врагом, Теневым Пацаном (тан-тан-та-а-а-ан!). И он проверяет на прочность ее теорию о том, что в любом герое сокрыт порок, а в злодее – добродетель. «Если в сердце Теневого Пацана есть хоть капля добра, – думает Наша Героиня, – то спрятана она на совесть» Не в первый раз ее теория подвергается проверке, и точно не в последний.

С более чем небольшой помощью сообщников Наша Героиня вырывается из лап Тени. Живая, невредимая, свободная. К несчастью, теперь она вынуждена столкнуться с глупым констеблем Ренди, и хотя Наша Героиня не сделала ничего плохого…

Ладно, вырезать, вырезать, вырезать.

Прости, я собиралась до конца сохранить всю эту шпионско-богартовскую черно-белую фигню а-ля сороковые, но, если честно, нет сил. Я слишком голодна. И зла. И голодна и зла, и уверена, что ты все поймешь.

Итак.

Кажется, в Кентукки властвует муссон реаль ности и отчаяния.

Откуда я знаю?

Да просто прямо сейчас я сижу в комнате для допросов полицейского участка Независимости. Я не арестована или типа того, но, похоже, такие мелочи как конституционные права здесь мало кого волнуют. В Независимости. (Знаю. Иронично. Я просто… не могу.)

В общем, кажется, у меня есть время, так что давай поговорим о Причинах.

Причина № 7 заканчивается таблеткой и начинается с медведя гризли.

МЕДВЕДЬ ГРИЗЛИ

(Страшный. Убиенный. Набитый. Почитаемый.)

Свирепый? Ага.

Неуместный? Бинго.

Ключевой элемент в приемной самого потрясного врача в мире? Можешь даже не сомневаться.

Я до сих пор помню свой первый визит к доктору Макунди, как будто это было вчера. В приемной лежали игрушки для детей и журналы для родителей, а также стояло чучело гризли в натуральную величину. Для всех.

В то первое из не более сотни посещений кабинета Макунди я подошла прямо к гигантскому коричневому медведю и коснулась его когтя. Мне тогда едва исполнилось одиннадцать, а это был медведь, так что какой тут выбор? (Ну в смысле… Это был медведь. Медведь!) Так что я стояла там, съежившись в его навсегда неподвижной тени, и смотрела в его остекленевшие глаза, уверенная, что в любой миг зверь очнется и проглотит меня. Я вспоминала свою любимую сказку из детства – «Пьер» Мориса Сендака, о льве, который проглотил непослушного мальчика по имени Пьер. (Ты читала? Боже, потрясающе жуткая книжка!) В общем, будучи довольно непослушной, я не сомневалась, что медведь окажется таким же, как тот лев, а значит, запросто меня слопает.

Но он не слопал.

– Мим. – Отец рукой подозвал меня к себе.

Очевидно, он не уважал убитых/набитых медведей. Неохотно оторвавшись от пугающего чучела, я уселась в кресло между родителями.

– Ты ведь не против, что пришла сюда? – уточнил папа.

Я кивнула. В конце концов, там был медведь.

Мама притянула меня в объятия:

– Если какой-то из вопросов доктора Макунди тебе не понравится, просто скажи, хорошо? Мы уйдем, как только захочешь.

Папа, думая, что я его не вижу, закатил глаза. (Это закатывание, а также раздувающиеся ноздри станут его визитной карточкой, преследующей меня все подростковые годы.)

– Не всегда все дается легко, – сказал он. – Но ты ведь сильная? Моя сильная девочка. Ты же ответишь на все вопросы доктора, а, силачка?

Я кивнула, потому что там был гребаный медведь.

Ладно, перехожу к делу, Из, поскольку множество визитов к врачу отнюдь не стимулируют чтение. Доктор Макунди оказался очень славным врачом. Невысокий, круглый, с извечным галстуком-бабочкой. До него я не встречала восточных индийцев с рыжими волосами. Рыжими, как у семейства Уизли. На самом деле, он шутил, что ирландец в бегах. («Даже в моем имени замаскирован намек… МАК-унди» – говорил он. И смеялся чертовски искренне.) Он позволял мне говорить, когда я в этом нуждалась, и говорил сам, когда мне хотелось слушать. Он даже включал фоном Элвиса, хотя я не просила. Следующие четыре года мы с Макунди не спеша «подбирались к корню» как он это называл. Его методы: ждать, говорить, думать, смотреть, слушать. Посиделки с ним требовали терпения и определенной дерзкой индивидуальности. Я этим обладала в избытке, так что прием сработал. У Макунди была своя практика, что в наше время не такая уж редкость, но он и правда работал по старинке. Не привязанный к какому-то одному популярному лечению или мощной фармацевтической компании, он играл в игры и рассказывал истории, потому что, цитирую, «жизнь куда фантастичнее любой фантастики» Он все делал по-своему. И мне этого хватало. Как и маме.

А папа не впечатлился.

Все началось с умного мужика по имени Шнайдер, написавшего умную книгу, которая помогла многим людям. Папа эту книгу прочитал и вступил в ряды фанатиков. Да, вступить куда-то не всегда плохо. (Например, в НАТО.) Но иногда просто ужасно. (Например, в нацистскую партию.) Папа уверовал, что есть лишь один правильный способ решить проблему. Точнее, мою проблему. И угадай, кто этого сделать не мог? (Подсказка: у него был медведь.) В самом начале, как оказалось, нашего последнего сеанса, когда доктор Макунди не успел добраться еще даже до веток, не то что до корня, вмешался папа.

– Нам нужно поговорить, – заявил он.

И как злой засранец, бросающий девушку, объяснил приветливому доктору, как и в чем тот нас подвел.

…Шнайдер то и Шнайдер это…

…Методы Макунди, хоть и похвальны, просто уже не актуальны в этот день и век…

– В какой именно день и век, мистер Мэлоун? – спросил Макунди.

– День и век новых открытий в мире медицины, – ответил папа.

Доктор сидел по другую сторону покосившегося деревянного стола, глядел поверх очков и слушал, как отец извергает чужие мысли. Помню, как смотрела на лицо Макунди, пока папа говорил, и думала, что этот человек в некотором роде был продуктом собственных теорий, более фантастичный, чем фантастика. Мы потратили бесчисленные часы сеансов, пытаясь сосредоточиться на фактах и примирить реальность с какой-то там нереальностью в моей голове. Но если доктор Макунди, индийско-ирландский-любитель-гризли-в-гластуке-бабочке, чему-либо меня и научил, то тому, что наш мир может быть поразительно нереальным.

Добрый доктор снял очки и тихонько заговорил:

– Симптомы психоза, мистер Мэлоун, еще не есть психоз. Уверен, и сам Шнайдер с этим бы согласился, будь он сегодня здесь. Увы, его уже нет. Большая часть его работ, как вы несомненно знаете, опубликована еще в двадцатых. – Он подмигнул мне и перевел взгляд на папу: – Безусловно, день и век новых открытий в медицине.

Две недели спустя я вошла в кабинет другого врача, методы которого устраивали папу. И в жизни которого не было фантастики, галстуков-бабочек и Элвиса.

У него даже не было медведя.

Пиши я книгу, именно здесь бы оборвала главу. Ну ведь круто же? «У него даже не было медведя» Бамс, мазафака!)

Итак… Я больна. Предположительно. И папа беспокоится. Наверняка. Думаю, он боится, что история повторится только в ухудшенном варианте.

И пишу я все это потому, что большую часть утра провела с нацеленным на меня заточенным лезвием охотничьего ножа, который и сам по себе пугает. Вот только если отважиться и взглянуть правде в глаза, то боялась я вовсе не его. Я боялась человека, который этот нож держал. Теневого Пацана.

Не знаю, читаешь ли ты комиксы, но если да, то уже заметила, что грань между героем и злодеем обычно тонка. Одинокие изгои, скрытая личность, тяжелое детство, всеобщее непонимание – и частенько в конце есть ключевая сцена (обычно в антураже бурной грозы), когда злодей пытается убедить героя, что они одинаковые.

Утром Теневой Пацан загнал меня в угол, а я видела перед собой лишь большие стеклянные глаза гризли. Вскоре медвежьи глаза стали моими собственными, и я уверилась, что мы одинаковые. В небе не было ни облачка, и даже это затишье походило на грозу из комиксов.

Но потом что-то произошло… стоя там, на крыше, я вспомнила, как однажды, много лет назад, папа взял меня поиграть в мини-гольф. За первые несколько лунок я заметила, как он в последний момент дергает запястьем или мимолетно ухмыляется, и поняла, что он специально поддается. Мы уже добрались до задней части нашей миниатюрной площадки: зеленого поля с «гигантской ветряной мельницей» Не помню, кто выигрывал, но победа была близко.

– Папа, – сказала я, – в этот раз как следует постарайся.

Папа поднял клюшку и бровь:

– В этот раз? Я все время стараюсь, Мим. Просто ты профи.

Я стояла позади него, когда он ударил. Мяч скатился по зеленому коридору и проскочил через крошечный туннель и под лопастью мельницы на другую сторону. Двухметровая мельница перегораживала вид на лунку, так что мы не могли увидеть, куда приземлился мячик.

– Наверняка переброс, – сказал папа. – Пойду проверю.

Он закинул клюшку на плечо и вскоре исчез за мельницей. Пока его не было, я заметила, что на соседней с нашей площадке установлено складное цирковое зеркало, маскирующее настоящую лунку среди шести таких же. Молодая парочка раз за разом посылала мячи в зеркало, ворчала, а потом улыбалась, как будто им обоим все равно. Мгновение я пыталась понять, какая лунка настоящая, а потому видела это… Одна из сторон зеркала смотрела на лунку на нашем поле. И отразила, как папа вытаскивает попавший в цель мяч и кладет его у края дорожки, шагах эдак в десяти. Он улыбнулся и вернулся ко мне.

– Ну точно, – пожал он плечами. – Промазал.

При всех своих недостатках папа оставался папой. Он не только поддавался, чтобы выиграла я, но еще и подтасовывал результаты, чтобы иного варианта просто не было.

У меня есть люди. Те, кто любит меня. Кто обманывает, чтобы проиграть. И вот это, Из, и отличает меня от Теневого Пацана. И полагаю, именно это и прогнало грозу.

Говорят, я больна. Папа в этом уверен. По его настоянию последний год или около того я сидела на таблетках.

Дерьмо.

Констебль Ренди возвращается.

Короче говоря, больше я лекарства принимать не буду, потому что они мне не нужны. Так думала мама. И доктор Макунди.

Имя им «Абилитол»

И это Причина № 7.

До связи,

Мэри Ирис Мэлоун,

медведица гризли

– Закончила?

Я киваю, убираю дневник и окидываю офицера саркастичным взглядом. (Самым лучшим.) Мы не подозреваемые – факт, на который нам указали дважды, прежде чем засунуть в допросную, – но это не помешало Свету Независимости относиться к нам с Уолтом как к последним мерзавцам.

– Хорошо. – Офицер Ренди втискивает свое неуклюжее тело на стул напротив. – И как бы ты поступила на моем месте?

Я хочу уточнить, какое место он имеет в виду. Предположительно, ему самое место среди воздушных шариков на ниточке. Серьезно, я в жизни не видела такой гигантской головы при столь тощем теле. Как будто кто-то схватил его и надул через пальцы на ногах. Разумеется, при такой башке тело скрутило жестким сколиозом.

– Не понимаю, в чем проблема, – говорю я. – Мы уже рассказали обо всем, что произошло на крыше. Вы не можете держать нас здесь, мы не сделали ничего плохого.

Ренди перекладывает на столе бумажки. Черт, глядя на его гигантскую голову, я почти жалею, что не посмотрела на дурацкое затмение широко распахнутыми глазами.

– Знаешь, что я сделал вчера? Арестовал педофила. Так что прости, если я недостаточно радушен.

Слова офицера Ренди отбрасывают меня в недавнее прошлое. («Я хочу стать твоим другом, Мим. А ты моим?») А щелчок кубика Уолта возвращает обратно.

После нескольких секунд тишины Ренди вздыхает и говорит:

– Ну ладно, слушайте. Что у меня на руках? Двое несовершеннолетних, вовлеченных в вероятную попытку убийства.

– Чувак. Мы жертвы, а не убийцы.

– Я в курсе. И при нормальных обстоятельствах я бы позвонил вашим родителям, объяснил ситуацию, велел ждать звонка от адвоката и отпустил бы вас на все четыре стороны. Но, похоже, обстоятельства далеко не нормальные. Обстоятельства крайне странные.

«Если бы только знал, констебль…»

– Потому что, стоит мне задать вам простой вопрос – как зовут, откуда вы, где ваши родители? – вы тут же замолкаете. Ахав поручился за вас обоих, говорит, что вы направляетесь в Айову или вроде того, но он кретин. И этого в любом случае мало, чтобы…

– В Кливленд, – поправляет Уолт.

Ренди хмурится:

– Что?

– В Кливленд, а не в Айову. – Уолт еще ниже опускает голову, всецело сосредоточенный на своем кубике.

«Соображай быстрее, Мэлоун». Я наклоняюсь к столу и понижаю голос:

– Ладно-ладно. Меня зовут Бетти, офицер, а это мой брат Руфус, и мы из Кливленда. Несколько лет назад я самодиагностировала себе комплекс заброшенности и…

– Самодиагностировала? – перебивает Ренди.

– А я что сказала?

– Ты сказала «самодиагностировала».

– Ну да.

Уолт рядом со мной решительно кивает.

– Словом, – продолжаю я, – после смерти родителей брат попал под мою опеку.

– Сколько тебе лет, Бетти? – Ренди что-то строчит в блокноте.

– Восемнадцать, – говорю я, с трудом сохраняя лицо. – Потому я и взяла Руфуса под крыло. Но недавно у меня случилось несколько приступов осознания заброшенности… мерзкая хрень, понимаете? И вот мы едем в Бойсе, чтобы жить с тетушкой Герти. У меня есть работа в сети «Принглс», и тетушка позволила нам поселиться в комнатке у нее над гаражом.

Ручка Ренди резко замирает.

– Бойсе в Айдахо, – шепчет он, и по огромному лицу расползается улыбка, мол, ага, попалась. – Ахав говорил про Айову.

Я прокашливаюсь и скрещиваю руки на груди:

– Что ж, как вы и сказали, офицер, Ахав кретин.

Ренди трет выпуклый лоб. «Господи, прошу, пусть он купится…» Черт знает, какую цепную реакцию способен запустить любопытный коп из северного Кентукки, но со своей Целью я тогда точно могу распрощаться.

– Так, ждите здесь, – говорит Ренди. – Я пойду свяжусь с капитаном. Посмотрим, можем ли мы как-нибудь доставить вас в Бойсе.

Человек-воздушный-шар выплывает из комнаты. Я вскакиваю и, высунув голову за дверь, вижу, как он исчезает за углом.

– Итак, Уолт, слушай…

Я оборачиваюсь, ожидая, что он где-нибудь в Ла-ла-ленде со своим кубиком, но Уолт стоит прямо за мной. С чемоданом в руке. Благослови его бог.

– Мы не арестованы, но, похоже, нам придется совершить побег из тюрьмы. Ты со мной?

– Эй, эй, да. – Он подпрыгивает на пятках.

Я закрываю здоровый глаз и призываю каждую каплю скрытности, скорости и решимости в запертые в кроссовках ступни. Мама – пламя моего запала, ветер в моем парусе, тиканье часов в моем ухе – больна. День труда через двое суток. Сорок восемь часов. Вдох, выдох, вдох, выдох, вдох, выдох. Я заряжена энергией. Возбуждена. Мобилизована, окислена и полностью готова.

Я Мэри Ирис Мэлоун – сама решимость.

Мои верные кроссовки шагают в коридор и ведут нас вперед (всегда вперед!) по небольшому беспокойному городку полицейского участка Независимости. Мы пролетаем мимо пуленепробиваемого окна, защищающего арестованные отбросы общества; мимо кухни размером со шкаф с ее мерзким кофе и круглой коробкой дневных пончиков. Приподнятые духом, в режиме «скрытно», по белым волнам адреналина, мы следуем за моими верными друзьями на липучках в фойе участка. Мимо старушки, рыдающей о потерянной кошке; мимо развратного ковбоя (ковгерлы?) неопределенного пола; мимо шикарного парня с подбитым глазом…

Я застываю как вкопанная. Уолт врезается мне в спину, хихикает.

Парень с фингалом. Тот самый – «17С» из автобуса.

– Вперед, – говорит Уолт, все еще приглушенно посмеиваясь. – Мы сбегаем из тюрьмы.

Вцепившись в мой рукав он тянет в двери каждую мою частичку. Кроме сердца.

 

23. Совершенный Бек Ван Бюрен

– Прости, мелкая. Не могу продать, если нет действительных прав.

Парень вытаскивает яблоко черт-знает-откуда и сует его в заросли Моисеевой бороды. Могу только предположить, что где-то там есть рот.

После нашего «побега» я уже готовилась к автостопу, когда Уолт заметил объявление о продаже в окне синего пикапа у вот этого парня во дворе. Но есть проблемка: само собой, что из-за, скажем так, циклоптики водительского экзамена я избегала как чумы.

Я выуживаю из рюкзака ученические права, которые великий штат Огайо выдает после одного только письменного теста, и сую карточку Моисею в лицо:

– У меня есть вот это. В принципе, разницы никакой.

Он откусывает кусок яблока (чертовски хрустящего), жует, молчит.

Уолт расстегивает чемодан, достает кубик Рубика и погружается в любимое дело. Моисей вскидывает брови. Я буквально вижу, как его терпение сходит на нет.

– Ладно, хорошо. – Я вытаскиваю пачку денег. – Как насчет трехсот баксов? Это на пятьдесят больше, чем ты просил. Наличными.

Уолт собирает красную сторону кубика, хлопает меня по плечу и пляшет победный танец прямо у Моисея на крыльце.

– Что с ним? – спрашивает тот, не отрывая от Уолта взгляда.

– Он Уолт, чувак. А у тебя какое оправдание?

Моисей на мгновение перестает жевать, затем отступает, намереваясь захлопнуть дверь.

– Ладно-нет-подожди-подожди-слушай, прости. Мы с другом только вышли из полицейского участка, так что…

– Видели там Ренди? – Он откусывает очередной кусок.

– Я… что?

– Офицер Ренди. Видали его?

– Да, но…

– Как там старый сукин сын? Все такой же крысеныш?

Я Мэри Ирис Мэлоун, и я окончательно озадачена.

– Ты продашь нам машину или нет?

– Нет, – отвечает Моисей с набитым ртом.

Я кручу мамину помаду в кармане:

– Ладно, думаю, мы не с той ноги начали…

– Подруга, у меня дел по горло. Без водительских прав я ничего тебе не продам. А теперь вместе со своим… приятелем убирайтесь с моего крыльца.

– У меня есть права, – произносит кто-то за моей спиной.

Оборачиваюсь и вижу «17С», что стоит во дворе как пустившее корни дерево, будто он там уже много лет, и пролистывает снимки на своей камере. Каким-то чудом подбитый глаз делает его только еще желаннее.

– А ты у нас?.. – спрашивает Моисей.

А) Совершенство.

Б) Бог разрушительной привлекательности.

В) Безупречный экземпляр, созданный в лаборатории безумными учеными, чтобы играть с сердцем Мэри Ирис Мэлоун.

Г) Все вышеперечисленное.

Обвожу в кружок «Г» – окончательный ответ.

Он сует камеру в дорожную сумку и перебрасывает ремень поперек груди.

– Я Бек, – представляется, поднимаясь на крыльцо и обхватывая меня рукой за плечи. – Ее порицающий старший брат. – Затем поворачивает голову… в сантиметрах от моего лица. – Я вроде велел тебе ждать на парковке, сестренка.

Откидываю челку с глаз. Проклятие, я бы сейчас заплатила… не знаю, может, четыреста долларов за подготовительные пять минут перед зеркалом.

– О-о-о, ну да, – говорю я. – Прости, братец… забыла.

Мой привычно-остроумный словарный запас, кажется, регрессировал в косноязычное и обрывочное младенческое блеяние.

Бек со вздохом склоняется к Моисею:

– Она бы и руку где-нибудь забыла, если б та не крепилась к телу.

– Голову, – бормочу я.

– Что?

– Я бы голову забыла, если б та не крепилась к телу. – Я закатываю глаза, молясь, чтобы это выглядело по-сестрински.

– А я что сказал?

– Ты сказал «руку».

Бек фыркает:

– Это вряд ли.

– Уолт? – призываю я третью сторону.

Не отрывая взгляда от кубика, Уолт подтверждает:

– Новенький сказал «руку».

Бек пожимает плечами и поворачивается к сбитому с толку Моисею. Я почти слышу, как вращаются в его черепушке ржавые шестеренки, осмысливая наш небольшой спектакль. Откуда-то сзади он вытаскивает еще одно яблоко и кусает:

– Ты ведь говорила, наличные, м?

Уолт бросает чемодан в кузов пикапа, мы забиваемся в кабину и выруливаем со двора Моисея Пожирателя Яблок. Бек предлагает перекусить, и мы с Уолтом поспешно соглашаемся. Я мало того, что безумно голодна, так еще и не в восторге от идеи обмена историями с Беком. То есть я хотела бы узнать, кто он и куда направляется (не говоря уже о том, как он сегодня оказался в полицейском участке Независимости, если вчера укатил на «Грейхаунде»), но уверена, что ему все то же самое обо мне неинтересно. Мы все наверстаем, но лучше на полные желудки.

Подгоняемый Уолтом, Бек вливается в автомобильную очередь к фастфуду под названием «Средневековый бургер». После этого путешествия придется записаться на модное ныне «полное очищение организма», чтобы избавиться от тонны переработанного мяса.

– В Средневековье вообще были бургеры? – спрашиваю вслух.

– О, конечно, – кивает Бек. – Нет ничего более освежающего после долгого дня, занятого Крестовыми походами, грабежами и прогулками по грязи.

О боже, он остроумный.

– Средневековье было довольно промозглым.

– И тоскливым.

Уолт тянется к колесику на древнем приемнике и сканирует радиоволны. Наткнувшись на трансляцию матча «Редс» против «Кабс», он хлопает в ладоши и склоняется поближе, чтобы лучше слышать.

Очередь продвигается на миллиметр и вновь замирает.

– Ну и? – говорит Бек.

Поворачиваюсь. Он глядит на меня, скрестив на груди руки.

– Что «и»?

– Как насчет имени для начала?

– Как насчет твоего имени?

– Я уже представился. Бек.

– Я просто решила, что это… ну, прозвище или типа того.

Он не успевает ответить – звонит телефон. Бек вытаскивает его из куртки, смотрит на абонента и принимает вызов:

– Да, привет. – Пауза. – Нет. – Длинная пауза. – Слушай, Клэр…

Меня вдруг необъяснимо влечет к аналоговым часам на приборной панели. Кажется, они сломаны, потому что одна стрелка не двигается. Необъяснимо. Привлекательно.

– Это всего на несколько минут, – меж тем продолжает Бек. – Я знаю. – Пауза. – Хорошо, Клэр. – Короткая пауза. – Спасибо.

Он жмет отбой.

И цвет такой интригующий.

– Итак. – Он косится в сторону. – Так что там с именем?

На сей раз я готова:

– Ты предлагаешь дать имя грузовику? Отличная идея! – Я кручусь, смотрю через заднее окно на кузов и тру подбородок. – Я бы сказала, что он похож на Фила.

Бек улыбается:

– Моего дядю зовут Фил.

– Да ладно! – Я поглаживаю приборную панель. – Привет, Дядя Фил.

Подходит наша очередь, и я гадаю, благодарен ли Бек за эту отсрочку так же, как я. В конце концов, одному из нас придется сломаться.

Озвучиваем заказ и подъезжаем к окну.

– Вот. – Я достаю двадцатку из банки Кэти. – Я заплачу.

Бек даже не пытается сопротивляться, что одновременно и слегка интригует, и раздражает. Мы съезжаем на пустую парковку, и он достает гамбургер и картошку Уолту и себе, а потом закрывает бумажный пакет.

– Итак.

– Мм… моя еда все еще там.

– О, я в курсе. И ты получишь ее, но придется заплатить.

– Двадцатки, которую я только что выложила, недостаточно?

Бек разворачивает свой бургер, кусает и кивает.

– Вкус-тища, – говорит он с набитым ртом. – Поистине… Средневековье.

Я улыбаюсь, желая наброситься на него не то с кулаками, не то с поцелуями.

– И каково Средневековье на вкус?

Бек поднимает пакет с моей порцией:

– Хочешь выяснить?

Я никогда не разговаривала в таком состоянии, когда сердце превращается в желе, а мозги утекают в кроссовки.

Стоило бы разозлиться на его мальчишеские выходки, а еще лучше – убраться от него как можно дальше.

По радио обсуждают возможные проблемы на дорогах из-за надвигающегося дождя. Блаженствующий Уолт копается в картошке фри. Бек уже наполовину прикончил свой бургер. Я закрываю глаза, драматично вздыхаю и протягиваю руку за спиной Уолта:

– Отлично, я буду первой.

Продолжая жевать, Бек трясет мою ладонь, и если я думала, что его взгляд ошеломляет, то прикосновение просто божественно…

– Меня зовут Мэри Ирис Мэлоун… но только мама может называть меня Мэри.

Сама не замечаю, как с головой ухожу в рассказ. Старательно опуская некоторые детали («последние новости», боевая раскраска, моя солнечная ретинопатия… ну, кто заказывал шоу уродов?), я вываливаю все на Бека. Говорю ему о разводе, переезде и о подслушанном в кабинете директора разговоре. О мамином загадочном лечении в Кливленде и о письмах, которые я смыла в унитаз – единственном доказательстве прегрешений Кэти. Я рассказываю о катастрофной катастрофе, об Арлин, об Уолте и Калебе и о страшном эпизоде на крыше, что и привел нас в полицейский участок. Это как в тех сценах в кино, когда нервная героиня никак не может заткнуться и все болтает-болтает-болтает, но, в отличие от киношных пафосных гадов, Беку действительно интересно. И как ни противно в этом признаваться – наверное, потому что меня бесит быть самым предсказуемым персонажем в собственном фильме, – я совру, если скажу, что не сидела весь рассказ, нацепив ми-ми-мишную маску. (Я знаю, когда выгляжу ми-ми-ми, просто чувствую.)

Закончив, я наконец возвращаюсь в реальность:

– Погоди, а куда мы едем?

– На север, – отвечает Бек, вливаясь в поток машин на шоссе. – Ты ведь сказала Кливленд?

Смутно вспоминаю, как он заводил двигатель, пока я извергала слова.

– Ты собираешься нас отвезти?

– А как еще ты планировала туда попасть? – Он протягивает мне пакет с едой: – И вот. Запрет официально снят, кушай.

От возмущения я даже на картошку не набрасываюсь.

Ладно, я ем картошку и возмущаюсь одновременно.

– Мм… потрясающе. И если ты вдруг забыл, то Дядя Фил принадлежит мне. Я купила его на собственные деньги. Вот так мы и планировали добраться до Кливленда.

– Мм… так-то оно так. Но, если ты вдруг забыла, права есть только у меня.

– Только потому что у меня их нет… боже, серьезно, насколько это было вкусно, пока не остыло? Неважно. Не хочу знать. В общем, я умею водить.

– Даже не сомневаюсь. Но на самом деле никаких проблем. Мне все равно по пути.

– По пути? И куда ж ты собрался? В озеро Эри?

Бек дарит мне очередную полуулыбку:

– Нет, в Канаду. Или Вермонт.

Прежде чем я успеваю заметить, мол, через Кливленд ни в Канаду, ни в Вермонт не попасть, небо разрывается на части. Дождь такой сильный, что каждая капля лопается будто воздушный шар при ударе о лобовое. Прищурившись и склонившись к рулю, Бек какое-то время пытается двигаться дальше, но в итоге сдается и прижимает пикап к обочине. Над кабиной довлеет молчание – лишь трескучее радио да ливень избавляют нас от полной тишины. Сквозь помехи прорываются голоса комментаторов, оглашающих игровую статистику, дабы скрасить ожидание. Уолт стягивает кепку, но больше не сдвигается ни на миллиметр.

– Значит, ты из Кливленда? – говорит Бек, потягивая газировку.

Я качаю головой и разворачиваю бургер:

– После того как все полетело в тартарары, мама вроде как туда переехала. Ну и вообще она всегда хотела там жить. Я выросла в Ашленде, это примерно в часе езды от Кливленда.

– И она в больнице из-за этой… болезни? В смысле, твоя мама.

Наклонившись, расстегиваю стоящий между ног рюкзак и протягиваю Беку конверт с номером абонентского ящика мамы.

– Я два месяц получала по письму в неделю. А три недели назад все оборвалось. Это последнее. И единственное с момента переезда.

– И ты думаешь, что твоя мачеха, Кэсси…

– Кэти.

– Точно, Кэти. – Он возвращает мне конверт. – Думаешь, она прятала от тебя письма?

– Она всегда первая добирается до почтового ящика. А еще пыталась уговорить меня не звонить так часто. Очевидно, она не хочет, чтобы мы общались. К тому же, – я достаю шестое письмо, – кое-что из маминых посланий Кэти я не смыла. Я почти уверена, что мама хотела, чтобы я к ней приехала, а Кэти отказала, и вот ответ…

– «Подумай что будет лучше для нее», – читает Бек.

– Бинго.

Он мгновение разглядывает листок, затем отхлебывает газировки:

– Здесь ошибка.

– Знаю.

– «Подумай что будет лучше для нее». – Бек поворачивает письмо ко мне, будто я уже не прочла его сотню раз. – Она забыла запятую.

– Знаю!

Он снова смотрит на листок:

– Хм-м.

– Ну что еще, граммар-наци?

Бек с улыбкой возвращает мне письмо:

– Наверное, ничего.

– Ну раз «наверное», значит, что-то все же есть. Говори уже.

– Забудь.

– Так. Нельзя просто сказать «хм-м», а потом отнекиваться. «Хм-м» – это всегда важно. Говори.

Он пожевывает соломинку с… блин, какой-то колено-подгибающей чувственностью.

– И что, ты просто собираешься разбить лагерь возле абонентского ящика, ожидая, когда твоя мама сбежит из больницы, чтобы проверить почту?

Я улыбаюсь/злобно кошусь на него и… черт, снова напяливаю свою ми-ми-мишную маску. Странно, но я не так расстроена, как хотела бы. На миг я жажду стать соломинкой Бека. Затем глотаю остатки бургера (надеюсь, Бек не заметил, что я добрых двадцать секунд не могла вдохнуть, и говорю:

– У меня есть план, и он таков: шаг первый – попасть в Кливленд, шаг второй – разобраться с дерьмом.

– Безупречный план.

– А то.

Уолт прерывает нас громоподобным храпом. Вскоре он чуть утихает, и все равно я не представляю, как можно заснуть в такой позе.

– А у него какая история? – спрашивает Бек.

Я вкратце пересказываю все, что знаю об Уолте: мертвая мама, любовь к блестяшкам, Нью-Чикаго и прочее. Если честно, я тяну время, чтобы как следует обдумать предложение Бека отвезти нас. Очень заманчивое по нескольким причинам, и главная из них… ну, я никогда не ездила по шоссе. Ладно, я вообще не сидела за рулем, если уж на то пошло. Единственный зрячий глаз превратил бы первую же поездку в смертельный каскадерский трюк, а меня – в звезду YouTube.

Бек прочищает горло:

– Ладно, вероятно, есть кое-что, что тебе стоит узнать…

«Ну вот». Не задумываясь, резко подаюсь вперед. От любопытства в груди все клокочет, дыхание перехватывает, и… я так безумно хочу, чтобы Бек оказался настоящим, хорошим, оказался человеком посреди гребаных реальности и отчаяния.

Он смотрит мне прямо в глаза, наклоняется и говорит:

– Дядя Фил – извращенец.

Мозг мой распадается на две четкие фракции: одна побуждает меня ахнуть, зажать ладонью рот и воскликнуть: «Нет, только не дядя Фил! Бек, милый, скажи, что это не так!», а вторая сидит молча, неподвижно, полная разочарования.

– Совершеннейший дегенерат, – продолжает Бек. – На последнем семейном сборище он заявил, что его лысина – это солнечная панель для его секс-машины.

Я сижу молча. Неподвижно. Полная разочарования. (Похоже, вторая фракция победила.)

– Что? – замечает он мой отнюдь не восторженный вид. – Я шучу. Ну то есть, дядя Фил извращенец, но…

– Бек. – Я вздыхаю.

Да, это тяжело, потому что пусть я ничего не знаю об этом парне, но готова поставить все деньги в банке, что он в команде «манифик». Ну так и почему? Почему я не могу довериться своей интуиции?

С коленей Уолта падает кубик Рубика. Я поднимаю его и тянусь выключить радио.

– …и год назад на «Кабс» возложили огромные надежды, чтобы потом наблюдать, как ребята выдыхаются, так и не реализовав свой потенциал.

Отдергиваю руку, оставив радио включенным.

Ни разу в жизни я не ощущала ничего похожего на материнский инстинкт. Если кто-то охвачен детской лихорадкой, то я в этом плане скована льдом. Вполне нормально для шестнадцатилетней, как мне кажется. Но Уолт как-то всколыхнул меня, вытолкнул наружу внутреннего защитника, о существовании которого я и не подозревала. Инстинкт этот скорее волчий, чем материнский, но все же. Именно он не дает мне довериться интуиции. Пусть пока я не думаю, что Бек может нам навредить или хотя бы помешать…

– Что с тобой? – Бек вглядывается в мое лицо.

А я смотрю на кубик Рубика в руке и гадаю, когда это «я» стала «нами».

– Нам не нужно, чтобы ты нас куда-то вез, – говорю наконец.

Бек не реагирует, и я ненадолго возвращаюсь к прошлому – к начальной сцене одиссеи Мим: она одна в пустом автобусе, наслаждается безумием мира, слушает, как дождь колошматит по металлической крыше, будто стадо буйволов. Начальные сцены тем и забавны, что никогда не знаешь, какие детали со временем изменятся, а какие останутся прежними. Мир был и остается безумным. Дождь лил и льет. Глядя на Уолта, и да, даже с учетом Бека, я знаю, что именно во мне изменилось.

Была «я», стали «мы».

– Я на третьем курсе Луизианского. – Бек откидывает голову на спинку сиденья. – По крайней мере, был.

«Сколько лет третьекурсникам?» – первая мысль. И сразу за ней: «Черт, да что со мной не так?» Полагаю, первая фракция моего мозга решила не сдаваться без боя.

– Тебе длинную историю или короткую? – спрашивает Бек, смеживая веки.

– Длинную.

И он начинает, за все время так и не подняв головы и не открыв глаза. Храп Уолта, радио, дождь – все исчезает, пока Бек говорит.

За три года на факультете политологии он понял:

а) что ненавидит политологию и б) что ненавидит колледж. Отучившись на летних курсах фотографии (здесь я едва не подавилась кашлем), Бек обнаружил свою «истинную страсть» (и здесь тоже). Его (разведенные) родители сию страсть не одобрили. Потому он собрал пожитки и купил билет в один конец на «Грейхаунд» из Батон-Ружа в Берлингтон, штат Вермонт. Это должно было стать «паломничеством фотографа». (И здесь опять кашель.)

– Родители думают, что я в колледже. Если учесть его размеры, то пройдет не меньше недели, прежде чем кто-то что-то поймет.

Бек поднимает голову и улыбается, но без капли радости. Затем достает из сумки камеру, и какое-то время мы сидим молча, пока он фотографирует дождь на лобовом стекле.

– А фингал откуда? – Я показываю на его подбитый глаз.

Это на самом деле мягкая версия вопроса: «Как ты оказался в полицейском участке Независимости, а-а-а-а-а?»

Бек фокусирует камеру на жучке, застрявшем между дворником и лобовухой.

– Ударил кое-кого. Вообще, даже дважды. А он ответил как раз между ударами.

– В «Закусочной Джейн», – шепчу я.

Он кивает и заводит новый рассказ. И стоит ему начать, как я уже знаю, как именно все закончится.

 

24. И вот сливаются пути

Дверь в туалет была заперта.

Бек ждал в коридоре, когда из дамской комнаты по-соседству вышла девочка испанской внешности. («19А» и «19B», должно быть, мать и дочь, красивый латиноамериканский дуэт.)

– Ее глаза, – сказал Бек, припухли и покраснели, и я решил, что это подозрительно, но девочке было лет тринадцать, так что кто этих подростков разберет.

А через несколько секунд из той же уборной вышел взрослый мужчина.

– Его глаза были странные, будто остекленевшие или типа того.

(Я вижу, что глаза его влажные, но не от слез или ливня.)

Мужчина пожал плечами, указал на запертый мужской туалет и сказал, мол, это не могло ждать. Через пару минут Бек попал в уборную, сделал свои дела и, пока мыл руки, посмотрел в зеркало. Позади него была лишь одна кабинка. Он нахмурился, вышел в коридор и постучал в дамскую комнату. Ответа не услышал, толкнул дверь и позвал: «Есть кто?» Снова тишина. Уверенный, что внутри никого, Бек шагнул в уборную, и дверь за ним закрылась.

– И там все так странно, понимаешь? – Он говорил, теребя висящую на шее камеру. – Тускло или вроде того.

(Уборная растворяется в красноватой дымке, углы тускнеют, будто виньетка в старом артхаусном кино.)

Бек огляделся – вновь лишь одна кабинка – и вспомнил взгляд девочки, ее опухшие и покрасневшие от слез глаза, и ощутил, как кровь отливает от лица и бросается в кишечник. (Его слова замораживают. Сначала сковывают льдом кишечник, потом корка расползается во все стороны…) Развернувшись, Бек вышел из уборной и вернулся в главный зал закусочной.

– Первым делом я заметил девочку. Она сидела за столиком с мамой и еще одной парой. Мама трещала без умолку, но девочка… она не произнесла ни слова. И выглядела потрясенной.

(Все мы видели кадры свидания гиены и газели, и оно всегда заканчивается одинаково.)

Тогда Бек осмотрелся и увидел мужчину, поедающего пирог на барном стуле у стойки, «как будто ничего не случилось».

(«Ничего не случится, – хрипит он. – Ничего такого, чего сама не захочешь».)

Бек спокойно подошел к нему.

И постучал по плечу.

– И я ударил его. Дважды. На глазах копа.

– Что?

Бек отстраивает фокус камеры и вновь начинает снимать.

– Ну, вообще, все закончилось хорошо. Коп оказался эдаким восторженным идиотом, жаждущим проявить себя.

– Ренди. С огромной головой?

– Ага. Ты его знаешь?

– Вроде того. Не совсем. Неважно, продолжай.

Бек поднимает бровь и пролистывает фотографии, которые только что сделал. Он уже какое-то время не смотрит мне в глаза, и я думаю, а все ли он рассказал. Под сколькими ракурсами можно отснять дождь на лобовом стекле?

– Офицер Ренди нас допросил, – продолжает Бек, – и почти все уладил. Я получил пожизненный запрет на поездки в «Грейхаунде» за драку и потратил последние деньги, чтобы переночевать в мотеле на станции. Утром меня вызвали, задали еще пару вопросов и отпустили.

– А что с Пончоменом?

Бек перестает фотографировать, но на меня не смотрит.

– Откуда ты знаешь, что на нем было пончо?

«Скажи ему», – требует мамин голос в голове.

– Я просто… просто запомнила его. Мужика с жутким взглядом. В пончо.

Секундная пауза, и Бек отвечает:

– Он за решеткой.

– Его арестовали?

– Пришлось. Та девочка заговорила.

Я смотрю на дождь и вспоминаю мерцающие синие огни на парковке перед «Закусочной Джейн». Я знала, что не первая жертва. И, если честно, знала, что не стану последней.

Но могла бы стать.

Могла бы открыть рот. Могла сама спасти эту девочку, предотвратить все. Но Цель ведь важнее. И теперь из-за меня какая-то девочка никогда не будет прежней.

Я надеваю авиаторы Альберта и позволяю слезам пролиться, яростно, безудержно. Жизнь порой та еще стерва – возвращает то, с чем ты уже распрощался. Я не только эгоистка, но еще и трусиха. Маленькая девочка заговорила. Она сделала то, чего я не смогла.

«Она сделала то, чего ты не смогла, Мэри».

– Мы должны пойти, – доносится из ниоткуда голос Уолта.

Честно говоря, я даже забыла, что он здесь. Смотрю на него – бодрого, улыбчивого, точно ребенок в рождественское утро, – и борюсь с желанием обхватить его за шею и расцеловать в обе щеки.

Бек озадаченно на меня косится и поворачивается к Уолту:

– Куда, приятель?

– На игру. – Уолт прибавляет радио.

– …и теперь, когда дождь наконец прекратился, сложно представить себе более идеальный день для матча. Итак, повторяю для заинтересованных слушателей: впереди еще семь иннингов, и как мне подсказывают, еще есть доступные билеты.

В тот же миг дождь прекращается.

Уолт поднимает взгляд и указывает на лобовое стекло. Весь город Цинциннати распростерт перед нами в захватывающей панораме. Я впитываю этот новый ясный день здоровым глазом в абсолютном благоговении от неожиданной и чудесной метаморфозы. Этот пейзаж достоин быть запечатленным.

– Бек, – шепчу я.

– Уже. – Бек щелкает камерой.

Так странно – всего несколько минут назад он снимал с этого же места, но что-то другое. А город все это время был там, во всем своем величии, сокрытый ливнем.

Уолт хлопает в ладоши, повизгивает и прыгает на сиденье. Я не успеваю даже попытаться его успокоить, как Бек переводит на него камеру с горизонта Цинциннати, и на мгновение сцена словно замедляется. Улыбка Бека яркая, искренняя – он веселится вместе с кем-то, а не над кем-то. Мама говорила, мол, о человеке много можно сказать по тому, как он относится к невинным. А кто есть Уолт, как не олицетворение невинности? И Рикки был таким. Я думаю о Тае Зарнсторфе и его хулиганистых клонах, объединенных общим презрением к детям, отбившимся от стаи. Неважно, что отбившиеся безобидны, доверчивы, слабы. Неважно, что Рикки в конце концов отказался от попыток завести друзей и окунулся в трогательную жажду одиночества. Неважно, что я дружила с Рикки целое лето, а потом, помилуй меня, Боже, игнорировала его и на игровой площадке, и в классе, и в столовой, и в спортзале. Ох, просто не верится, что я так поступала! И мои нынешние инстинкты ничем не лучше. Вместо того чтобы по примеру Бека присоединиться к смеху и неподдельной радости, я отреагировала на возбуждение Уолта однозначно – захотела успокоить. Минимизировать его смущение. И свое.

Я отворачиваюсь к окну и улыбаюсь более робко, чем хотелось бы. И плачу. Плачу, думая о Рикки и Уолтах всего мира, что улыбаются в лица собственных Таев Зарнсторфов. Плачу, потому что сама никогда так не улыбалась.

Плачу, потому что люблю. Почему-то от любви со мной всегда так.

 

25. Наш единственный цвет

3 сентября, вечереет

Дорогая Изабель.

«Мы с твоей мамой решили развестись»

Шесть слов. Шесть слов потребовалось, чтобы перекрыть миллионы сказанных до этого. Я слышала их в кино, по телику, читала в книгах. Я слышала их, наверное, десятки раз, но никогда… никогда они не касались моей жизни, понимаешь? Мама говорила что-то о «заботе о себе» и папа согласно кивал. Иронично, но тогда они впервые за много лет проявили подобное единодушие. Затем слово взял папа и задвинул небольшую речь о том, что это правильно для нашей семьи, пусть и очень тяжело, и, дескать, они еще не обсудили все детали, но это не изменит того, как сильно они меня любят, и бла-бла-бла. Однако во всем этом значение имела лишь первая фраза. «Мы с твоей мамой решили развестись» Готово. Кончено. Разошлись.

В ночь после того разговора я с трудом уснула, а когда все же смогла, то видела тревожные сны. (В этой записи не будет Причин, Из, так что, если хочешь, можешь пропустить и перейти к следующей. Если честно, я даже не уверена, кому предназначены эти слова – тебе или мне.)

Во сне я сидела на краю родительской кровати. Одна в их комнате. Мой живот горел. И горло тоже, будто по нему текла раскаленная лава. Я чувствовала, как язык и губы формируют слова, очень важные слова, я знала, но не издавала ни звука. Что-то выпало из моих рук и с глухим стуком упало на ковер. Я посмотрела вниз на свои босые ноги и поразилась – когда это они так состарились?

Я поднялась с кровати, и эти старые ступни погрузились в ковер. Я наблюдала за ними пристально, потому что они были не моими, а как доверять чьим-то чужим ногам?

Словно ржавый грузовой корабль по Атлантике, я дрейфовала по комнате. Пролетали часы, дни, годы. К тому моменту, когда мое бедро уткнулось в мамин туалетный столик, я уже смирилась со своей старостью. По миллиметру поднимая голову, я увидела красное дерево изогнутых ножек столика, ящички с блестящими латунными ручками, а на самом верху – полочка с косметикой. Обычно там хранились мамины любимые духи, румяна, подводка для глаз и тональный крем. Но в тот раз остался лишь один предмет – ее помада. Та самая, которую мама использовала, когда первый и последний раз меня накрасила.

Во сне я чувствовала, как маняще мерцает на туалетном столике зеркало. «Я должна в него посмотреть, – подумала я. – Я прожила жизнь, пересекла океан, чтобы посмотреть…»

И подняла глаза.

Я смеялась, плакала, смеялась.

«Я не я» – сказала я океану, старым ногам, лицу в зеркале. И это было правдой. В том сне на меня смотрело не мое отражение.

Не мое, мамино.

Я вскинула подбородок, бровь, руку. И наблюдала, как поднимаются мамин подбородок, бровь, рука в зеркале. Я открыла рот. Ее рот открылся. Я подмигнула. Она подмигнула. Я заговорила, и она тоже.

«Мэри не может понять, что я пытаюсь сказать» – произнесли мы.

«Ничего, – ответили мы. – Она поймет»

Мы взяли помаду. Спокойно сняли колпачок и нарисовали на нашем лице… Колесо обозрения. Фейерверк. Бриллиантовое кольцо, бутылку, пластинку. Едва мы заканчивали что-то, как оно исчезало. И мы рисовали быстрее, тысячи штук, каждая неряшливее предыдущей.

К последнему изображению мы подошли методичнее.

Наши руки в зеркале приблизились к нашему лицу, чтобы нарисовать небо. Сначала левая щека – один решительный штрих. Двусторонняя стрела, упирающаяся в нос. Затем линия на лбу. Третий мазок зеркально отразил первый – стрела на правой щеке. Мы прочертили толстую линию ото лба до подбородка и, наконец, по точке в каждой из стрел.

Штрихи исчезли, и мы снова их нарисовали. И снова, и снова, словно какой-то печальный робот, обреченный существовать в непрерывном движении.

Наконец линии закрепились.

Мы бросили помаду на пол, и она шлепнулась меж наших старых ног. Наше лицо тоже было старым, вся кровь отхлынула.

«Боевая раскраска – наш единственный цвет» – сказали мы.

Утром я проснулась в поту.

В мою спальню донеся приглушенный папин голос. Я встала и, даже не потрудившись надеть штаны, прокралась к комнате родителей. Дверь была приоткрыта достаточно, чтобы заглянуть внутрь. Папа разговаривал по телефону, сидя на краю кровати. Голос его звучал устало, а под глазами темнели круги. Я заметила, что одежду он со вчерашнего вечера не сменил. Он попрощался, нажал отбой и какое-то время просто сидел. Я распахнула дверь, и папа повернул голову:

– Привет, зайка. Не знал, что ты проснулась.

– Папа, – вот и все, что я сказала.

Этого хватило.

Он начал говорить, используя совершенно бессмысленные слова.

– Ей пришлось уйти.

Я стояла на пороге, полуголая, затаив дыхание и переосмысливая все, что считала истиной.

– Ей понадобится время, чтобы во всем разобраться.

Удлиненные, искаженные слова.

Они не вписывались ни в одну из известных мне коробок, потому пришлось создать новую, и на ней красной ручкой было написано: «ПОВЗРОСЛЕЙ»

– Она хотела попрощаться, но так лучше.

Пока папа говорил, я забралась в эту новую коробку, закрыла крышку над головой, обхватила руками колени и, завопив что есть мочи, отдалась во власть худших штук из худших мест.

– Мим? Ты в порядке?

Коробка развеялась.

– В порядке ли я?

Я пялилась на отца, не веря… ему ни на грош. И вдруг на другом конце комнаты увидела мамин туалетный столик – высокое зеркало, красное дерево, изогнутые ножки. И полочка с косметикой. Сердце екнуло, и я понеслась вперед, стараясь не смотреть на собственные ноги. Сон все еще казался слишком реальным.

– Мим, оденься и давай все обсудим.

Мамина полка – обычно полная ее духов, румян, подводки, тонального крема – была пуста. Все исчезло, кроме единственного предмета: помады. Она стояла там как ненужный мусор.

– Мим, – позвал папа.

Я схватила помаду и устремилась к двери.

– Мим.

Но я уже ушла.

Вернулась в свою комнату, встала перед редко используемым зеркалом и, вспомнив боевую раскраску из сна, приступила.

И сразу стало так хорошо.

Не знаю почему.

Мы прожили в этом доме еще два месяца, в течение которых случилось многое, в том числе (но не исключительно) следующее:

(1) Я нашла «десять простых шагов – к разводу за десять дней» в поисковых запросах «Гугла» на домашнем компьютере. (2) Родители развелись двенадцать дней спустя, заставив меня гадать, на каких «простых шагах» папа лопухнулся. (3) Кэти, которая как-то обслуживала нас «У Дэни» начала ошиваться поблизости. (4) Раз в неделю я получала по пустопорожнему письму от мамы, уверяющей меня, что все в порядке, что мы скоро увидимся и т. д. и т. п., и из-за этого начала (5) умолять отца позволить мне жить с мамой в Кливленде, на что он (6) ответил категоричным отказом. Тогда я (7) спросила, какого хрена происходит, а он (8) женился на Кэти и перевез нас к черту на кулички, подальше от мамы, после чего (9) письма и звонки прекратились, и я осталась на сто десять процентов одинокой в этом мире, как остров. Грустный маленький человечек, живущий в этом захваченном москитами и влажными бурями, вывернутом наизнанку штате.

Словом, Изабель, весь мой долбаный мир развалился. И куда бы я ни смотрела, ответов не находилось. Какое-то время я злилась на маму. Честно говоря, я бы пережила все это, даже «последние новости» если бы могла рассчитывать хотя бы на одно письмо – пустопорожнее или нет – в неделю. Всего одно.

Но я начинаю подозревать, что истина слишком ужасна для слов. И вдруг одна из причин последних поступков отца (а их много) – это, господи, ее болезнь?

Что, если папа избавился от мамы, потому что она заболела?

До связи,

Мэри Ирис Мэлоун,

человек-остров