Москитолэнд

Арнольд Дэвид

Кливленд, штат Огайо

(947 миль от Москитолэнда)

 

 

37. Лучше для нее

– Потом покажешь, как ты это сделала?

Я буду ее игнорировать. До конца времен, если получится.

– Я про стрижку, – продолжает Кэти. – Отлично справилась.

Я выхватываю из рюкзака салфетку для снятия макияжа и стираю с лица боевую раскраску. Бек и Уолт следуют за нами на Дяде Филе. Их поездка в «Ашленд Инн» ничего не дала. Телефон Бека официально пропал – скорее всего, украден какой-нибудь недовольной горничной или подсобным рабочим. Они вернулись к дому, как раз когда мы с Кэти вышли на улицу. Я бы пожертвовала мизинцем, лишь бы сейчас быть с ними, но Кэти умеет испортить удовольствие. Она разрешила мне ехать дальше в Кливленд с единственным условием – что сама меня отвезет.

– Все еще не вылезаешь из этих кроссовок, – произносит она в последней отчаянной попытке меня разговорить.

Довольно предсказуемый шаг. Я не ведусь.

– Знаешь, – начинает Кэти и тут же качает головой: – Забудь.

– Меня уже тошнит от таких людей. – Честное слово, я собиралась отмалчиваться, но это выше моих сил.

– Каких?

– Тех, кто заикается о чем-то, а потом, типа, ой, забудь. Как будто я действительно сейчас все забуду и не попытаюсь понять, что же ты собиралась сказать, прежде чем передумала.

– Ну, то, что я собиралась сказать, вроде как не мое дело.

– Ха! Ну да, конечно. Так, может, вернешься в прошлое и применишь ту же щепетильность к каждому принятому за последние полгода решению?

Она глубоко вдыхает и трет живот, который, кажется, заметно подрос за прошедшие пять дней.

– Ты злишься. Я понимаю.

– Злюсь? Кэти, до тебя моя жизнь была прекрасна. Не идеальна, но хороша. А потом явилась ты, и вот дом уже не дом, а какая-то полуночлежка вроде хостела. И отец не отец, а полуотец. И мама не мама, а знаешь кто? Та, что ушла. Исчезла. Как и моя жизнь, которую забрала ты, оставив взамен… не знаю, полутень меня самой. И теперь у тебя с моим полупапой будет вполне целый ребенок. И ты хочешь, чтобы я стала частью семьи? Спасибо, воздержусь.

На очередном съезде Кэти поворачивает, и вот мы уже едем по проселочной дороге. Какое-то время даже в тишине, избегая неуютной близости друг друга.

– Нравится тебе или нет, Мим, но ты нужна этой семье. Теперь еще сильнее, чем прежде. Иззи понадобится старшая сестра. Она бу…

– Я прочла письма. Те, где мама просит тебя о помощи.

Кэти умолкает – уже полдела. Вторая половина – пристыдить ее вусмерть.

– Она больна? – спрашиваю. – Она умирает?

Молчание.

Я качаю головой:

– Что бы ни случилось, она попросила тебя о помощи.

Могла хотя бы организовать ей чертов телевизор в комнате.

– Они все еще у тебя? – шепчет Кэти. – Письма?

– Могу спросить тебя о том же.

Она косится на меня. Виновато.

– Не совсем понимаю, о чем ты, Мим.

– Я о том, что три недели назад перестала получать письма. Такая неожиданность. Возвращаюсь со школы, а почтовый ящик уже пуст.

– И ты решила… что я прячу письма от твоей мамы? Мим, я бы никогда так не поступила.

– Ну да, конечно. Так же как ты никогда не предлагала перестать ей звонить. И как не запрещала мне навещать ее.

Кэти качает головой. На лице ее полное недоумение – признаю, она хороша, не ожидала такой первоклассной игры. Я вытаскиваю шестое письмо, единственное уцелевшее, и вытягиваю его словно олимпийский огонь:

– Знакомо? Позволь-ка освежить твою память. – Я разворачиваю смятую бумагу, разглаживаю ее на коленях и прочищаю горло. – Подумай, что будет лучше для нее. Пожалуйста, измени решение.

Мой надгортанник – трепещущая колибри. И сердце вторит ему каждым ударом.

Я вдруг вспоминаю реакцию Бека в день нашего знакомства. Он увидел конверт с маминым абонентским ящиком, потому посмотрел на письмо и сказал: «Хм-м».

Приглядываюсь внимательнее – буквы на бумаге сильно отличаются от привычного маминого подчерка. Я вспоминаю первую строчку первого письма, вместе с другими смятого в эпистолярный снежный ком. «Ответ на твое последнее письмо – нет». Затем пялюсь на письмо в своих руках, словно вижу его впервые. «Подумай что будет лучше для нее. Пожалуйста, измени решение».

– Это ты написала, – шепчу я.

Слова вырываются сами, на выдохе. Кэти смотрит на дорогу, на горизонт. Рот ее приоткрыт, в глазах слезы, но мне все равно. Я хочу причинить ей боль, ударить ее, протянуть руку и сунуть пальцы в глазницы.

– Мы спросили, можешь ли ты приехать, – говорит Кэти. – Когда Ив ответила «нет», я так разозлилась, что ручку с трудом держала.

– Но это бессмыслица, – бормочу я. Как бы ни было страшно собрать эту головоломку, я должна довести дело до конца. – Если ты написала письмо, то почему оно осталось у тебя?

Кэти уже в открытую рыдает, потирая растущий живот:

– О, милая…

И я сразу все понимаю:

– Скажи это, Кэти. Почему письмо осталось у тебя?

Мне нужно это услышать. Штука не станет штукой, пока я ее не услышу.

Кэти вытирает лицо и кладет ладонь мне на ногу:

– Мы очень любим тебя, родная. Прошу, поверь.

– Черт, да говори уже!

Она отнимает руку, вновь вытирает слезы, но их место тут же занимают новые.

– Она отправила его обратно, Мим. Ив отослала письмо обратно.

Из тела разом выходит весь воздух. И меня моментально настигают разрушительные последствия недельной диеты и прерывистого сна. Я на сто процентов измучена. Побеждена. Нет, уничтожена.

– Неважно, – вру я и прижимаюсь головой к прохладному окну. – Это ничего не меняет.

Трасса давно осталась позади. Мы безмолвно петляем по лабиринту проселочных дорог, праздно взирая на кукурузные поля Огайо. Я фокусируюсь на единственном, что в силах удержать меня от удара головой о приборную панель: на своих друзьях. Через боковое зеркало смотрю, как Бек шевелит губами. Уолт сосредоточенно взирает на собственные колени. Я даже лица его не вижу, только бейсболку. Наверняка в миллиардный раз собирает кубик Рубика. Боже, как же я по ним скучаю. Странно, если задуматься. Можно всю жизнь просуществовать, ни о ком не тоскуя, а потом три дня и – бамс! – ты уже не представляешь себя без них.

– Вот это я имела в виду, говоря о друзьях, Из.

Кэти смотрит на меня вопросительно:

– Что?

К щекам приливает кровь. Черт!

– Пустяки, – отвечаю, уставившись в окно.

«Но это не пустяки, Из. Это офигенски важная штука».

 

38. Палочное искупление

Магнолии!

Из всех деревьев в мире и во времени здесь и сейчас непременно должны были оказаться магнолии. Целый табун. Идеальными симметричными рядами высоченные деревья штата Миссисипи вытянулись по обе стороны длинной подъездной дорожки по стойке «смирно», будто сотня морских пехотинцев. «Крузер» Кэти катится между ними. Я из пассажирского окна разглядываю безупречный газон насыщенного темно-зеленого цвета, где каждая травинка обрезана с умыслом и заботой. Точно стрела, подъездная дорожка тянется прямиком к цели, пронзая наконечником сердце старого каменного особняка. Или скорее поместья. Величественного поместья: никаких ставен и сточных труб, простой силуэт. Местечко отлично бы вписалось в какую-нибудь скучную передачу по Би-би-си. Я бы даже не удивилась, увидев, как Кира Найтли носится по полям, излишне страстно горюя о смерти мужа своей сестры. (Они, понимаете ли, были тайными любовниками. Господи, Кира, передохни уже.)

Проезжаем вывеску с радужной надписью:

«ГОРА ВОЗРОЖДЕНИЯ»

РЕАБИЛИТАЦИОННЫЙ ЦЕНТР:

КОМПЛЕКСНОЕ ЛЕЧЕНИЕ ОТ НАРКОМАНИИ И ДЕПРЕССИИ

Мой смещенный надгортанник внезапно будто смещается еще сильнее.

– Зачем мы здесь?

Заняв просторное парковочное место, Кэти глушит мотор:

– Ты хотела увидеть маму. – Затем проверяет макияж в зеркале заднего вида, открывает дверцу и выскальзывает наружу. – Ты идешь?

Дверца захлопывается, и я вздрагиваю. И мгновение представляю, что осталась жить в брюхе «крузера». Я могла бы здесь есть, спать, завести семью. Что угодно, лишь бы не выползать на встречу с неизбежным.

Вдруг в ушах звенят слова, сказанные Кэти в кабинете директора Шварца: «Она справится с болезнью. Ив настоящий боец».

Я ребенок. Я ничего ни о чем не знаю. И еще меньше знаю обо всем.

На пассажирское окно налетает Уолт и с маньячной улыбкой прижимает к стеклу программку «Редс».

– Смотри! – кричит он. – Прям как твоя палочная книжка!

В безоговорочно детсадовском стиле Уолт нарисовал самую палочную картинку в истории палочных человечков или картин, или вообще в истории. И она в тысячу раз круче моей «палочной книжки». Ни следа худосочности. На фоне взрывного фейерверка стоят три человечка. Вокруг каждого из них есть стрелки, указующие на различные части их тел или на объекты поблизости. Человечек слева самый высокий. Рядом с ним грузовик, а на шее что-то намотано. Над его головой написано заглавными буквами: «МОЙ ДРУК БЕК». Возле стрелки, ведущей к грузовику, сказано, что это «ДЯДЬЯ ФИЛ», а возле чего-то странного на шее – «ФОТОРАТ». У человечка справа гигантские мышцы. Над его головой написано «УОЛТЕР». Продолговатый предмет в его правой руке обозначен как «МАУНТИН ДЮ», а квадрат в левой – как «ЦВЕТНОЙ КУБ». Человечек посредине – это я. Над моей головой написано: «МОЙ ДРУК МИМ». На мне безумно здоровенные кроссовки, озаглавленные «БУТЫ (СЛИПУЧКАМИ)», солнечные очки с соответствующей меткой и рюкзак, превратившийся в «ХРЮКЗАК». А на земле рядом со мной лежит палочка с надписью «БЛЕСТЯШКА МИМ». Моя помада.

Все мы держимся за руки и улыбаемся от уха до уха.

Однажды я прочла, что в греческом языке есть четыре слова для обозначения любви в зависимости от контекста. Но, вырвавшись из машины и упав в идеальные для обнимашек руки Уолта, я понимаю, что греки ошиблись. Потому что моя любовь к Уолту – это нечто новое, доселе не названное, нечто сумасшедше-дикое, юное и восторженное. И пусть я без понятия, что эта новая любовь может предложить, зато знаю, чего она требует: слез благодарности.

Я рыдаю навзрыд.

И сильнее.

И еще сильнее.

Раздавшийся за спиной голос Бека подобен утешительному бальзаму.

– Привет, – говорит он. – Я Бек, и мы рассказываем друг другу всякие важные штуки.

Я отступаю от Уолта и вытираю слезы:

– Что?

– Эм-м, здрасте? Она беременна?

Я хватаю рюкзак, наклоняю голову и, черт возьми, снова цепляю свою ми-ми-мишную маску. Она меня погубит.

– О, ну да. Точно.

– О. Ну да. Точно. Спасибо, Мим, офигительно актуальная информация. К тому же это многое объясняет.

– Что например?

Он смотрит на вершину высокой лестницы особняка, где Кэти только что скрылась за двойными дверьми.

– Например, некое презрение к некой мачехе, из-за которого кто-то отчитал кого-то, когда этот второй кто-то поднял некую тему в кузове некоего грузовика. Догадываешься, на какой инцидент я прозрачно намекаю?

Я прячу улыбку:

– Знаешь… мне в данном случае лучше всего молча насладиться идиотизмом этой фразы.

Бек обнимает одной рукой меня, а второй – Уолта и ведет нас к крыльцу. И эта совместная прогулка полна жизни, любви и стремления к Беззаботной Юности Прямо Сейчас. Весь мой мир – с севера на юг, с востока на запад – захвачен.

– Так тебе понравился рисунок, Мим? – спрашивает Уолт, баюкая в руках программку, точно младенца.

Бек склоняется к моему уху:

– Он рисовал всю дорогу. Чуть не лопнул, так ему не терпелось тебе показать.

Наслаждаясь нашим подвижным Уолт-Мим-Бек-сэндвичем, гадаю, есть ли какая-то операция вроде разделения сиамских близнецов, но наоборот. Ну и для тройняшек.

– Уолт, рисунок шедеврален. Я его обожаю. Каждую черточку.

Мы вынуждены расцепиться, так как одновременное восхождение по ступенькам в принципе проблематично, не говоря уже о сиамских тройняшках.

– Итак, – говорит Бек. – Брат или сестра?

Я не сразу отвечаю. Просто не могу. Я писала это слово, и произносила, наверное, сотни раз в разнообразных контекстах. Но никогда вслух, относительно самой себя. Я смотрю Беку в глаза и бормочу:

– Сестра.

– Чудесно. Имя уже выбрали?

– Изабель.

Бек замирает в трех шагах от верхней площадки. Обернувшись, вижу что-то в его глазах, вроде мелькнувшей тени, но светлее.

– Что?

– Ничего.

– Ага. Выкладывай, Ван Бюрен.

Он поднимается на еще одну ступеньку, останавливается и запускает пальцы в волосы.

– Прошлой ночью в мотеле… ты, возможно, упоминала это имя.

– Что?!

Я оглядываюсь на Уолта, будто он может как-то помочь. Под помощью я подразумеваю реанимацию. Массаж сердца. Искусственное дыхание. Эти электрические штуки, которые буквально вбивают жизнь обратно под кожу. Уолт с головой зарылся в программку «Редс». М-да, полагаю, не самый лучший кандидат для электрошокера.

– Когда?

– Во время твоего… Даже не знаю, как его назвать… приступа?

Иногда у меня болит мозг. Не головная боль. Мозговая. Пусть это будет очередная медицинская загадка в бесконечной череде медицинских загадок Мим, но сейчас мой мозг просто раскалывается от боли. Я преодолеваю последние ступеньки, представляя, сколько личного могла выболтать в бреду: свои внутренние монологи, предназначенные только для меня теории, что-то очерняющее имя моей нерожденной сестры.

А потом Бек сжимает мою руку в своей, и боль в мозгу утихает. (Боль уходит, поднимается занавес, а на сцене шикарная бродвейская постановка, песня и танец – лучшее от Роджерса и Хаммерстайна.)

На крыльце перед входом нас ждет еще одна радужная вывеска:

ЗДЕСЬ ВЫ НАЧНЕТЕ ЗАНОВО

ПРОСЬБА ОСТАВИТЬ НЕГАТИВ

И НЕУВЕРЕННОСТЬ В СЕБЕ СНАРУЖИ,

ПОСКОЛЬКУ ВНУТРИ ОНИ ВАМ НЕ ПОНАДОБЯТСЯ.

С ЭТОГО МОМЕНТА ВЫ БУДЕТЕ ПРОЖИВАТЬ ЖИЗНЬ .

– Позорище, даже не напомнили мне дышать воздухом, – говорит Бек, с полуулыбкой распахивая дверь.

Но это не его фирменная полуулыбка, милая и застенчивая. Эта другая. Тусклая. Напрочь лишенная сияния.

– Мим, – начинает Бек, но я резко обхватываю его руками, потому что не хочу слышать окончание этой фразы.

Они не пойдут внутрь, потому что это не их путь.

Это моя деревянная шкатулка.

Я обнимаю крепко, сильно, и Уолт оборачивается – даже он понимает, что в этом нет ничего романтичного или забавного. Мои губы всего в нескольких миллиметрах от уха Бека сами по себе шепчут знакомую строчку.

Он целует меня в щеку и отвечает так красиво и так просто:

– Нет, Мим. В абсолютном.

И я вспоминаю о тех днях, когда думала, что я не в порядке, и о тех днях, когда могла бы быть в порядке, если б Бек Ван Бюрен стоял рядом и напоминал мне об этом.

Он отступает на шаг и обнимает Уолта за плечи:

– Мы начнем заново, когда ты вернешься. Да же, Уолт?

– Эй, эй, я Уолт.

– Чертовски верно. – Бек подмигивает мне.

Образ на память: два моих лучших друга в обнимку, такие разные и такие похожие, яркие, сложные и живые, на правильных местах, будто квадратики в кубике Уолта. Я затягиваю рюкзак и думаю, будут ли у меня когда-нибудь еще такие друзья.

– Чертовски верно.

 

39. «Гора Возрождения»

Реабилитационный центр «Гора Возрождения» буквально оскорбляет взор беззастенчиво деревенскими мотивами. Я стою между маслобойкой и седлом для родео и думаю, что владельцам не помешало бы извиниться – передо мной, да, но не только. Еще перед всеми теми, кому не посчастливилось войти в эти адские двери.

На коврике под ногами плешивый орел парит над заснеженными горами. Он величественен, патриотичен и в первую очередь отвратителен. Фиолетовое солнце за горами садится на мои кроссовки цвета фуксии. В углу возвышается огромный бюст Дэниэла Буна, возглавляющий армию масляных картин, точно бригадный генерал: дикая рысь, фантастически прекрасный горизонт, птицы в естественной среде обитания – этот безупречно ровный строй ждет, когда мужественный генерал Бун протрубит атаку (буэ).

Нелепое превозношение.

Отыскав ближайшую дамскую комнату, я вбегаю внутрь и захлопываю за собой дверь. Но и тут не скрыться от неутомимых орлов. Они летят следом, хлопают крыльями, парят, кружат, ныряют, стремятся вырваться из плена вышитых обоев. Над унитазом висит ацтекский гобелен, добавляя… не знаю, наверное, бирюзовую изюминку в общий котел. На раковине ютится миниатюрный кактус в горшке, кривой и одинокий.

Я опускаюсь на колени, поднимаю крышку, склоняюсь и…

«Мама здесь. В этой мерзкой, безвкусной, орлистой дыре».

Изо рта вырывается…

«Одна».

…все полупереваренное содержимое желудка.

«Потерянная».

Боже, ну и вонь.

«Она здесь».

Порой, когда мне вот так плохо, я представляю, как сердце, желудок, печень, почки и селезенка – все внутренности Мэри Ирис Мэлоун – выливаются из меня как из шланга, оставляя лишь обвисшую кожаную оболочку, спущенный надувной матрац, мягкий манекен. А потом я перерождаюсь. Пробую с нуля. Начинаю, мать их, заново.

Я оседаю на резиновый коврик (с отвратительнейшим изображением ковбоев, индейцев, шестизарядных револьверов и бегущего стада буйволов) и пытаюсь перевести дух. Через минуту в дверь стучат.

– Мим? Ты как?

Я выпрямляюсь, отматываю длинный кусок бумажных полотенец и вытираю рот:

– Сейчас выйду!

Над унитазом табличка:

БУМАЖНЫЕ ПОЛОТЕНЦА

И СРЕДСТВА ЖЕНСКОЙ ГИГИЕНЫ

ВЫБРАСЫВАТЬ В ВЕДРО

НЕ СМЫВАТЬ

И словно костяшки домино, воспоминания падают одно на другое. Желтушная автобусная уборная падает на самого Карлового Карла, тот сбивает Арлин, сбивает мудрость старости, сбивает невинность юности, и они падают, падают, падают…

Глядя на блестящую кнопку на бачке, я улыбаюсь. Юная Мим, только недавно познавшая всю прелесть дружбы, нашедшая новых друзей, целую актерскую труппу спасителей.

Мама здесь, в этой вонючей дыре. Но теперь нет ни Карлов, ни Арлин, ни Бледных Китов, ни Каратэ-Пацанов, ни Невероятных Уолтов, ни Совершенных Беков Ван Бюренов, чтобы все исправить. Есть только Наша Героиня, и в который раз она сама по себе.

Над раковиной полощу рот и умываю лицо. Здесь нет зеркала, так что я смотрю на кактус.

Одинокий.

Кривой.

Мусорное ведро в дальнем углу – идеальная траектория. С точностью, сноровкой и непоколебимой решимостью я запускаю горшочек с кактусом через всю комнату прямиком туда, в яблочко. Затем вытираю руки о джинсы и навсегда покидаю ковбойско-дамскую комнату, аллилуйя!

Дальше по коридору Кэти разговаривает с парнем за стойкой регистрации. Он высокий, симпатичный, на несколько лет старше меня. Когда я подхожу, мачеха оборачивается:

– Ты в порядке?

Я киваю и улыбаюсь администратору, который вблизи утратил всю свою привлекательность. Как знаток прекрасных вин после лучших виноградников, я совершенно избалована красотой Бека Ван Бюрена.

– Ты, должно быть, Мим, – говорит парень, обнажая кривые зубы. – Как поживаешь?

– Сносно. Слушай, я чуток оросила вам дамскую комнату, так что там лучше побрызгать чем-нибудь сосновым. Или цветочным. В общем, любым освежителем. Но сильным. Таким, чтобы ух, понимаешь?

Он пялится на меня, с каждой секундой становясь все уродливее.

– Ты, прости… что сделала?

– Побулькала.

Он наклоняет голову.

– Пообщалась с белым другом? – продолжаю я. – Поела наоборот? Пофантанировала из жерла?

Теперь на меня пялятся оба.

– Господи, чувак, меня вырвало в вашей уборной. Теперь там вонь до небес.

Они все так же не отрывают от меня взглядов, но теперь с совершенно иными выражениями на лицах.

– А еще можно мне «Маунтин Дью»? – Я причмокиваю губами. – А то по ощущениям я будто смолы нажевалась или типа того.

Администратор косится на Кэти, мол, она это серьезно? Кэти отвечает одними глазами: «Убийственно». И тогда этот Совсем-не-Симпатяга уходит. Возможно, даже на поиски «Маунтин Дью».

– Идем, – зовет Кэти, шагая в коридор.

– А как же газировка?

– Ты хочешь задержаться здесь дольше необходимого?

На лице Дэниэла Буна рядом со мной играет «кто, я?» улыбка.

Я припускаюсь следом за Кэти, в который раз отмечая, сколь забавная у нее походка. В ней чувствуются дерзость, уличное воспитание и даже чуток гетто. Серьги в ушах звенят, накрученные кудри подпрыгивают, слишком тесные джинсы скрипят, акриловые ногти щелкают, кричащий ремень блестит, а беременные буфера качаются – прямо сейчас мне хочется аплодировать Кэти и всем неадекватным модницам до нее, что цепляются за ускользающую молодость, будто это поддельная сумочка от «Луи Виттон».

Кэти вручает мне бумажку с номером «22», написанным совсем-не-симпатичным почерком. Когда мы проходим мимо комнаты «11», на лбу выступает испарина. Я чувствую – и слышу, – как мое сердце бьется о соседние внутренности, посылая вибрации через грудную клетку, опорожнившийся живот, кожу, футболку с «Led Zeppelin», красную толстовку.

Номер «17» пролетает мимо размытым пятном. Боже, мы идем слишком быстро.

Оформление узкого коридора вполне согласуется с дизайном всего здания: масляные пейзажи, плюшевый ковролин, цветастые обои с кучей нелепых орл…

– Готова? – шепчет Кэти.

– Что?

Она указывает на дверь: комната «22». По ту сторону раздается глубокий чистый баритом человека, который уже прожил жизнь.

 

40. Обратный путь

6 сентября, полдень

Дорогая Изабель.

Я пишу тебе под влиянием сильнейших порывов. Под влиянием реальности и отчаяния. Пишу, чтобы учить и учиться. Пишу, чтобы освобождать и заполнять. Я пишу тебе, чтобы говорить, и пишу, чтобы слушать. Я пишу, чтобы рассказать гребаную правду, Из.

А потому…

Мне было шесть, когда тетя Изабель повесилась в нашем подвале.

Она гостила у нас. Помню, как за день до самоубийства, сидя в нашей гостиной, она предложила, чтобы я писала ей, когда она вернется в Бостон. Но тогда я была столь же импульсивна, как сейчас. Я решила, что не могу ждать так долго, потому уже на следующий день в своей комнате сочинила ей письмо… ни о чем. Просто письмо. А затем пошла искать тетю. Я обошла каждую комнату в доме и, наконец, как последнее и маловероятное, дернула дверь подвала. Знаешь, такую древнюю, тяжелую, которая скрипит, когда ее открываешь. Ты сама еще ребенок, потому должна представлять, как этот скрип меня испугал. Еще на ручке болтался большой латунный замок, но на памяти всех живущих в доме он всегда был сломан. (Я часто размышляла, как бы сложилась моя жизнь, если б замок починили. Или если б я перепугалась настолько, что не рискнула войти. Но он всегда был сломан, а я – отважна.) Я спустилась вниз по темной лестнице, всю дорогу выкрикивая имя тети Изабель. Разумеется, она не отозвалась.

И больше никогда не отзовется.

Я нашла ее повешенной… ноги болтались в сантиметре над полом. В сантиметре над жизнью. Позже я сложила кусочки воедино: тетя Изабель была больна, что-то с головой; она перестала принимать лекарства и по настоянию врача приехала к родным; она писала письма (о реальности и отчаянии, полагаю) своему доктору и в конце концов решила, что ее жизнь ни черта не стоит.

Нет сомнений, что наш отец винит себя как в самоубийстве сестры, так и в том потрясении, коему подверглась его дочь (я, не ты). Нет сомнений, что это чувство вины подпитывает его подозрения о моей собственной болезни, заставляя гадать, не мог ли он как-то спасти тетю Изабель, не мог ли он как-то помешать мне найти ее тело. Или не может ли он как-то не дать мне превратиться в тетю Изабель. Но я – не она. И никогда ею не была. Надеюсь, однажды папа прозреет.

Итак. Теперь об очевидном. Они назвали тебя в ее честь. Ага. Ха-ха-ха. Обхохочешься, да? А если без шуток, в чем логика? То есть не пойми меня неправильно, Изабель – отличное имя. Но, блин, нечестно приглашать человека в мир с такими паршивыми картами на руках.

Почему же они так поступили? Почему нарекли тебя в честь самой трагичной фигуры в нашей семье? Я скажу, но когда прочтешь это – вспомни, что мы с тобой поняли о Причинах. Они сложны. Порой просто немыслимы.

Ну ладно, хорошо, вот: я должна была стать Изабель.

(Бамс, скажи ведь?)

И тебе, наверное, интересно, что же произошло. Почему я не Изабель? Почему я Мэри Ирис Мэлоун? (В самом деле, почему?)

Все началось с обещания.

Еще до нашего с тобою рождения наша бабушка, Мэри Рэй Мэлоун, умерла от рака легких. На смертном одре (по крайней мере, так гласит история) она попросила папу и тетю Изабель сохранить имя ее матери (их бабушки – Изабель), если у кого-нибудь из них родится дочь.

Они согласились.

И тут появляется Ив Дарем (моя мама) – фейерверк с другой стороны Атлантики. Вскоре после свадьбы она сообщает Барри, что беременна, а Барри заявляет, мол, если родится девочка, то ее назовут Изабель, на что Ив отвечает, дескать, она ненавидит имя Изабель. Барри настаивает. Ив упирается. В итоге он сдается с единственным условием, что тогда они назовут дочь именем его матери – Мэри. Ив такая, лады, но пусть вторым именем будет цветок.

ЛИЦО БАРРИ МЭЛОУНА

(узнавшего о том, что жена жаждет окрестить их дочь гребаным цветком)

Вот так и появилась на свет я, Мэри Ирис Мэлоун, калейдоскопическая аномалия от начала и до конца.

Прозвище «Мим» родилось молниеносно. Папа лишь изредка называл меня Мэри, а потом и вовсе только случайно. Не могу его винить. Мое имя – мое существование – постоянно напоминало ему о нарушенном обещании.

И вот теперь твой выход, Изабель. Ты можешь исцелить папу. Через тебя он получит искупление. Выполнит обещание. Могу даже поиграть в прорицателя: папа всегда будет звать тебя исключительно Изабель. Никаких прозвищ.

Боже, я тебе завидую.

В общем…

Я сейчас с твоей мамой, возвращаюсь в Миссисипи. В Москитолэнд. Так я его называю. Язвительно, да, но как еще зарядить по шарам целому штату? Я выбрала издевку.

Правда в том, что в Миссисипи я не чувствую себя как дома. Пока что. До вчерашнего дня я полагала, что мой дом в Кливленде, с мамой, но господи, как же я ошибалась.

С Домом все сложно.

Еще сложнее, чем с Причинами.

Это не просто хранилище для твоих вещей и мыслей. Не просто адрес или даже здание, где ты выросла. Люди говорят, мол, дом там, где сердце, но я думаю, что дом и есть сердце. Не место, не время, а орган, качающий жизнь по моим венам. Может, в нем чуть больше москитов и мачех, чем я представляла, но это все равно мое сердце. Мой дом.

Настоящая калейдоскопическая Новая Пангея.

Надеюсь, что твой дом, Изабель, не доставит сложностей. Будет очевидным. Желанным. Полагаю, в нем будет все по-твоему. Твой собственный Москитолэнд. Удачи, муа-ха-ха-ха.

Я еще не решила, буду ли писать тебе после твоего рождения, или же моя «Книга Причин» предназначена исключительно для дородовых посланий. В принципе, это вроде как отличный способ делиться жизненным опытом и историями с пылу с жару, не дожидаясь, пока ты вырастешь, чтобы их послушать. К тому времени тебе все равно уже будет плевать. Или я сама уже все забуду, потому что состарюсь. Или умру. В том и дело… никто не знает, сколько ему отмерено до смерти и сколько удастся сохранять светлую голову.

Может, так я и поступлю. В смысле, продолжу писать. Письма помогают все упорядочивать. А ощущение «я-в-порядке» в эти дни на вес золота.

Ладно, полагаю, ты бы хотела услышать девятую и последнюю причину. Штуку всех штук, драгоценный талисман, последний слой в Гигантском Кочане моих Причин. Готова? Лови.

Изабель Шерон-Мэлоун, ты – Причина № 9.

И если честно, ты была единственной значимой Причиной. Папа решил развестись с мамой? Ладно. Захотел жениться на другой? Ладно. Задумал увезти нас подальше от мамы, моей жизни, моего мира, черт знает куда? Блин, да ладно, подавитесь! Но когда они с новой женой ждут ребенка?

Пора сваливать.

А потом наступило вчера. И случилась «Гора Возрождения». Я шагнула в комнату, и моя жизнь изменилась. (Ты должна быть к этому готова. Порой входишь в комнату одним человеком, а по ту сторону выходит уже кто-то другой.) Моя Цель, как только я ее достигла, оказалась чем-то иным. И твоя мама сыграла важную роль. Она отодвинула пыльную занавеску, раскрывая бесчисленное множество истин. Когда-нибудь мы еще поговорим об этом. Я отдам тебе письма и, как смогу, заполню пробелы. У тебя наверняка возникнут вопросы, и это нормально. Я отвечу честно, как на духу. Ведь как бы тяжело ни давалась правда, без нее никак, если хочешь быть хоть сколько-нибудь достойной личностью. Запомни это, Из. Будь честным ребенком. Размахивай правдой как флагом, чтоб все видели. И еще, пока не забыла… люби сюрпризы. Визжи от восторга при виде щенков, кексиков и тайных вечеринок на день рождения. Любопытствуй, но с умом. Будь верной, но независимой. Будь доброй. Ко всем. Наслаждайся любым делом так, будто печешь вафельки. Не соглашайся на первого встречного парня (или девушку), если он (или она) тебе не подходят. Проживай, чтоб ее, жизнь. Проживай с удовольтвием, потому что, боже, нет ничего страшнее тусклого, безрадостного существования. Узнавай себя. Люби себя. Будь хорошим другом. Порождением реальности и надежды. Смотри на мир с аппетитом, Из. Ты ведь понимаешь, о чем я? (Конечно, понимаешь. Ты же Мэлоун.)

Ладно, на сегодня все. Увидимся на той стороне.

Черт, готовься.

До связи,

Мэри Ирис Мэлоун,

твоя старшая сестра

 

41. За кулисами

Стоит войти в комнату «22», и мамин силуэт приковывает все мое внимание, как и в тот роковой День труда ровно год назад. Она сидит в кресле – спиной ко мне, лицом к окну. Снаружи закатывается солнце. Его нежные лучи окутывают маму зловещим сиянием, еще более жутким оттого, что ничего другого в комнате они будто и не касаются. Рядом с креслом на журнальном столике стоит CD-проигрыватель. Когда песня заканчивается, диск свистит, жужжит, и мелодия начинается заново.

Элвис на повторе.

Дерьмо.

Это плохо.

– Что ты здесь делаешь? – спрашивает мама, не оборачиваясь.

Голос кажется неисправно сорванным. Мне даже не нужно напрягаться, чтобы вспомнить, когда мы виделись в последний раз. Вечером, когда она сидела рядом с папой. Вечером, когда звучала односторонняя речь. Губы немеют, со лба течет, руки сжимаются. Я на сто десять процентов не готова. И мой ответ настолько прост, что даже я сама вздрагиваю:

– С Днем труда, мам.

Любимые кроссовки несут меня к ней. Тени переливаются, пока я иду, из коричневого в синий, затем светлее, затем темнее и снова светлее.

– Мэри, ты зря пришла.

– Ив, – раздается из ниоткуда голос Кэти. Я только через несколько секунд поняла, что она тоже в комнате. – Она проделала долгий путь, чтобы тебя увидеть. Ты даже не представля…

Мама поворачивает голову и обрывает поток одним взглядом. И в этот миг, мой Миг Озарения, я вижу лицо мачехи и понимаю, как ошибалась на ее счет.

Мама вновь отворачивается к окну и что-то шепчет, слишком тихо, чтобы услышать. Я кручу ее помаду в кармане и подхожу все ближе, еще ближе, вот уже могу положить руку на плечо. Мама смотрит мне в глаза, и наконец-то я вижу ее, впервые именно ее, боже, такую, какая она есть, была и будет. Вижу миллионы милей жизни, миллионы жизней в одной, миллионы головных, сердечных и мозговых болей, миллионы ингредиентов в ее глазах. Мамин рецепт: естественная радость и выученная грусть, найденная любовь и потерянная любовь; фейерверки, печенье с предсказаниями, знаменитые рок-звезды, пустые бутылки, истинное сострадание, ложные порывы, опоздания, лунный свет, солнечный свет, быть замужем, быть преданной, быть матерью, быть, быть, быть…

– Некогда я была прекрасна, но никогда он меня не любил.

Киваю, и меня прорывает. От кишечника к сердцу, затем к глазам – один жив, другой мертв, но слезам все равно. Меня одолевает желание рассказать маме о Великом Ослепляющем Затмении и о том, что я уже два года полуслепа, но пока никому не говорила. Я хочу, чтобы она узнала первой. Хочу, чтобы она узнала о каждой минуте моего путешествия, обо всех встреченных по пути людях. Чтобы узнала о Беке и Уолте. Узнала об Арлин и самом Карловом из всех Карлов. Я хочу, чтобы она узнала о Москитолэнде и о нашем ужасном доме, купленном так же дешево, как стоила внушаемая мне правда. Потому что прямо сейчас, пред лицом пустой оболочки, которую я когда-то называла мамой, кажется, что правды уже вообще не существует. Я скучаю по понедельникам в китайском ресторанчике. Скучаю по тому, как мы объединялись против папы. Скучаю по бунтарской Утопии и Реджи. Скучаю по всему, что было прежде.

Скучаю по дому.

Я хочу рассказать ей все это, но не рассказываю. Не могу. Это как пробежать марафон и остановиться за шаг до финиша. И вот я стою. Думаю.

Думаю о том, что сто лет назад услышала из перекошенного рта пузырчатого человека в очереди в банке, или аптеке, или в рыбном магазине – неважно. Слова летят сквозь черную дыру времени и пространства, мимо каждой звезды, луны и каждого солнца каждой галактики во Вселенной, чтобы в итоге прибыть к адресату: планета Земля, США, Огайо, Кливленд, Реабилитационный центр «Гора Возрождения», комната 22, уши Мим.

– Бог ошибся? – спросила я.

– Нет, – сказал Пузырчатый Человек, улыбаясь как дурак. – Ему просто стало скучно.

С того момента я часто гадала, каков же Всевышний в гневе. И теперь знаю ответ. Вижу его в лекарственной слюне, стекающей по подбородку моей некогда молодой матери. В количестве обученного персонала, что за ней ухаживает. Я вижу ответ в деревенских мотивах, насквозь пропитавших эту жуткую «Гору Возраждения», и да, теперь я знаю, что создает Бог в гневе – людей со склонностью к пустоте. Не изначально пустых, как Дастин, Калеб или Пончомен, а пустеющих со временем. Людей, которые когда-то были полными. Которые жили, мечтали и, прежде всего, переживали о чем-то, о ком-то. И вот в таких людях он оставляет заклепку, чтобы потом – пуф, выпустил, закрыл – превратить их в Огромное Пустое Ничто. Я знаю это наверняка, потому что прямо сейчас это Огромное Пусто Ничто пялится мне прямо в лицо.

– Мэри, – шепчет оно.

Я беру маму за руку – впервые с того рокового Дня труда где-то между бунтом и заурядностью. И плачу, глядя в окно и надеясь, что она не скажет того, что, как я уверена, собирается сказать.

– Прости, – шепчет она между всхлипами. – Я не хотела, чтобы ты видела меня такой. Прости, мне так жаль.

– Все хорошо, мам. – Слова вываливаются уродливыми гнусавыми булыжниками, и я обнимаю маму так крепко, как не обнимала никого и никогда. – Все хорошо, – повторяю, потому что, если продолжу это говорить, возможно, так и будет.

«Все хорошо все хорошо все хорошо».

Я опускаю голову маме на плечо и смотрю в затемненное окно, почти ожидая, что вдалеке сейчас распустится фейерверк. Боже, вот это была бы штука из Штук. Или нет, но все хорошо. Сегодня такой же День труда. И мы бунтуем, только иначе.

А потом Кэти тянет меня за руку.

– Пора, – шепчет она и идет к двери.

Я киваю, целую маму в лоб, поворачиваюсь и тут вижу туалетный столик – не тот самый, но очень на него похожий – возле кровати. Темного дерева, с вытравленной тут и там виноградной лозой, столь популярной в свое время. И хотя задняя стенка достаточно невысокая, прикрепленное к ней зеркало тянется до самого потолка, возвышаясь над комнатой, будто завоеватель. Я подхожу ближе и вижу тоненькую трещину, рассекающую зеркало сверху донизу. Затем встаю точно по центру, и каждая половина моего лица оказывается по ту или другую сторону трещины.

Правая сторона Мим и Левая сторона Мим.

Мим, разделенная пополам.

Мое отражение – бессмысленная смесь просроченных ингредиентов: исхудавшее, незнакомое, опытное, тоскующее, повзрослевшее, измученное… перечислять можно бесконечно. Правый глаз почти закрыт. Молния, повторяя линию трещины, тянется вниз, вниз… и я вдруг замечаю, что толстовка у меня самого глубокого, грязного и насыщенного оттенка крови.

Вспышка. Правая сторона Мим поворачивается к Левой стороне Мим и задает ох-как-много вопросов. Опираясь рукой на столик, я вспоминаю свой недавний сон: старые ноги, шепот, отражение наших лиц. Маминой полки для косметики здесь нет, но сама косметика есть. Духи, румяна, подводка, тональный крем. Все, кроме…

Вытаскиваю из кармана джинсов боевую раскраску и верчу меж пальцев. Как и я, она изменилась за это путешествие, стерлась почти до основания. Но в последний раз я не закончила рисунок, так что немного помады осталось. И я знаю, как ей воспользоваться.

Размашистым шагом пересекаю комнату и встаю между мамой и затемненным окном. Опустив голову, гляжу на ее ноги все в тех же старых хлипких тапочкам – рядом с моими, все в тех же старых хлипких кроссовках. Так много общего…

Я снимаю колпачок, выкручиваю помаду, и, точно феникс, восстающий из пепла, она всплывает, готовая потрудиться. Кэти молча ждет у двери, не пытаясь меня остановить и не подгоняя.

– Ты выглядишь иначе, – шепчет мама.

Я совсем не ожидала, что она заговорит, так что слегка теряюсь.

Поднимаю глаза и отвечаю на мамин взгляд:

– Я подстриглась.

Она качает головой и тянется к моему уху:

– Ты выглядишь как моя Мэри.

Слезы льются градом. А перед глазами новая картинка: мой пузырек «Абилитола», истинный талисман разочарования, уютно устроившийся на дне рюкзака. Я уже несколько дней не поклонялась ее величеству Привычке и все же чувствую себя Мим, как никогда прежде.

Я вытираю глаза, одну руку кладу маме на плечо, а между большим и указательным пальцами другой сжимаю помаду и наклоняюсь:

– Я кое-что тебе покажу…

Мама слегка улыбается, и я тоже, вспоминая свой первый и последний макияж. Я крашу ее губы, равномерно, аккуратно, чтобы не пропустить сложные уголки и не выйти за контур. Она смотрит на меня полными не-знаю-чего глазами… удивления, наверное, признательности, смущения, любви. Всего, всего сразу.

Закончив, я отступаю и любуюсь своей работой. Это по-прежнему лишь тень прежней мамы, но появилось что-то, чего минуту назад не было: проблеск молодости или слабое сияние в глубине глаз. Мелочь, но такая важная.

– Взгляни на себя. – Я улыбаюсь и плачу. – Ты прекрасна.

Затем целую маму в лоб и киваю Кэти. Но прежде чем выйти из комнаты «22», я ставлю пустой тюбик от помады на ее новый туалетный столик, на его законное место.

 

42. Начать заново

Я вслед за Кэти выхожу на улицу и надеваю авиаторы Альберта.

– Только сейчас поняла, насколько там было темно, – говорит Кэти.

«Метафора», – думаю я.

– Хочешь чего-нибудь китайского, Мим? Умираю с голоду.

Пустая бумажка из печенья с предсказанием всплывает перед глазами, но прежде, чем я успеваю ответить «нет, спасибо», в голову приходит кое-что поважнее.

– Нигде не видишь Бека или Уолта? – спрашиваю я, оглядываясь по сторонам.

Кэти роется в своей гигантской сумке:

– Проклятие. Кажется, я забыла ключи на стойке. Подождешь минутку?

Она возвращается в здание, а я шарю глазами по лужайке. Затем перехожу к парковке, и мое бедное сердце – и так уже оставившее часть себя в комнате «22» – ухает на дно. Дядя Фил, верный ржавый синий пикап, исчез.

Я достаю из рюкзака телефон, собираясь позвонить Беку, но тут вспоминаю… он потерял телефон. И теперь воспоминания-костяшки уже не падают, а обрушиваются друг на друга с грохотом: потерянный мобильник сбивает «Ашленд Инн», сбивает «Я люблю Люси», сбивает пустую парковку, сбивает, сбивает, сбивает.

«Мы начнем заново, когда ты вернешься. Да же, Уолт?»

Я прижимаю руку к груди, чувствую, как бьется сердце…

«Эй, эй, я Уолт».

…тук…

«Чертовски верно».

…тук…

Камера фокусируется на моих глазах.

«А как же голоса, Мим? В последнее время у тебя были приступы?»

Зрители напряженно смотрят.

«Я Мим Мэлоун. Я Мим – одинокий клоун. Я одна».

Красная толстовка, бассейн на крыше, нетронутый пузырек «Абилитола».

«Я не сумасшедшая».

Пустое место на парковке.

«У тебя бывало чувство, будто ты потеряла нечто очень ценное, а потом выяснила, что оно тебе никогда и не принадлежало?»

Все мои острые углы.

И сила, мощная, словно отлив, затягивает меня в открытое море, Море Деревьев, а потом тащит на дно. Внизу много странного: растения и животные, тайное общество существ, борющихся и выживающих в борьбе за выживание. Пейзаж размыт, но земля твердая. Я наблюдаю за собой, Аква-Мим, словно через объектив: она затененная, синяя, голая под водой, плывет против течения, задержав дыхание. Плывет прямиком к радужному цветку, что призывает ее «проживать жизнь», цветку, который предлагает «начать заново». Она гребет вверх, все выше и выше, чувствуя, как тяжелеет, пока ее голова наконец не выныривает над водой и…

Я дышу.

Вот он, мой спасательный круг, прилеплен скотчем прямо на табличку «ЗДЕСЬ ВЫ НАЧНЕТЕ ЗАНОВО». Палочный шедевр. Программка стадиона «Редс». Самое, мать его, физическое и неизменное доказательство реальности – мое имя, написанное на обложке. Я срываю программку с вывески, вместе со скотчем оторвав с радужной палитры чуток фиолетового и желтого. Листаю страницы, нахожу драгоценный рисунок Уолта, но почему-то знаю, что есть еще что-то…

На следующей странице, поверх столбиков с показателями «Кабсов», послание от моего палочного соратника:

Эй эй мим! Ха. Бек сказал што мы едем, значит мы едем, но я уже суперсильна па тибе скучаю. Будем делать дела, и еще я думал о нашей первой встречи под мастом и какая ты смишная када спишь, и может я никада ни гаварил. но Еще и красивая. Ты выглядила красива. так што я буду скучать па тибе пока тибя не будет, но он сказал, што мы можем увидеться на игре, и мы так и сделаем, увидимся на игре. Очинь очинь жду встречи!

Искрини и навеки твой.

Уолтер

Я думала, что больше не могу плакать, но ошиблась.

Перелистнув страницу, вижу безрассудный почерк Бека поверх фото стадиона откуда-то с воздуха. И сквозь слезы смеюсь над приветствием.

ДОРОГОЙ МАДАГАСКАР

«– Я не знаю, как с тобой попрощаться, – сказала Мим, глядя в потрясающе офигенные глаза Бека Ван Бюрена

– Знаю, – ответил Бек потрясающе офигенным голосом».

Как тебе, Мим? Это для моих мемуаров – «Правдивая история офигенного Беккета Ван Бюрена». Не слишком надуманно? Ладно, а если так:

«– Я не знаю, как с тобой попрощаться, – сказала она.

– Знаю, – ответил он».

И боже, Мим, я тоже не знаю. Совсем не знаю как…

Но я тут подумал…

По дороге сюда Уолт показал мне фотографию. Он со своей мамой на фоне «Ригли-филд», и не в курсе, видела ли ты ее, но, Мим, парнишка там такой счастливый! Будто ему вручили пожизненный запас «Маунтин Дью», вот настолько счастливый. И возможно, его мама умерла, но вдруг нет? Как бы там ни было, если у Уолта где-то есть родные, я намерен их отыскать. До Чикаго путь неблизкий, но, думаю, Дядя Фил справится. Ты нашла свой дом. Теперь черед Уолта.

Вчера я пообещал не покидать тебя молча. Пожалуйста, поверь, когда я скажу, что сдержал обещание. И хотя я все еще понятия не имею, как с тобой попрощаться, зато знаю одного потрясающе офигенного персонажа, который хотел бы попробовать еще раз. Так вот:

«– Я не знаю, как с тобой попрощаться, – говорит она.

– Знаю, – отвечает он.

Они сидят рядом, пытаясь найти несуществующие слова. И у нее получается:

– Может, это просто не должно быть… твердым “прощай”, понимаешь?

Он смотрит на нее, недоумевая, чем же заслужил такую удачу.

– А каким, жидким?

– Ну да. Я предпочитаю жидкие прощания твердым.

– Так и быть, – говорит он, легонько целуя ее в лоб. – Когда придет время, ты получишь свое жидкое „прощай“».

КОНЕЦ

С ЛЮБОВЬ,

АФРИКА

Р.S. Уверен, ты уже и сама догадалась, но я вроде как угнал твой грузовик. Чтоб ты знала, чувствую себя засранцем. Пожалуйста, не выдвигай обвинений. Я расплачусь с тобой на игре. Что подводит меня к главному…

Р.Р.S. Твое жидкое прощание на следующей странице…

Едва дыша, переворачиваю страницу и вижу расписание игр «Редс» на будущий год. Один матч обведен: открытие сезона, «Редс» против «Кабс». А рядом всего два слова красным: «Запомни рандевувски!»

Я представляю Уолта с мотыльком в бутылке, Бека с камерой на шее, и мы стоим втроем возле статуи какого-то древнего бейсболиста, ставшего нашим маяком. Сезон открывается в начале апреля, и вдруг кажется, что до весны еще так невыносимо далеко.

– Ты в порядке, Мим?

Поднимаю взгляд и думаю, давно ли Кэти тут стоит.

– Да, – говорю, запихивая программку в рюкзак. – Нашла ключи?

Она звенит связкой:

– Они все время валялись в сумочке. Ну что? Как насчет китайской еды?

Я цепляюсь большими пальцами за лямки рюкзака и вместе с ней спускаюсь по каменным ступенькам.

– Может, лучше мексиканской?

– Если честно, мне уже все равно какой, лишь бы побыстрее. – Кэти откидывает крашеный локон с лица. – Иззи проголодалась. И, кстати, нам, вероятно, придется разбить дорогу на два дня, половину сегодня, половину завтра, я в последние дни быстро устаю.

Она трет живот, и мне опять любопытно, чувствует ли сестренка прикосновения своей матери. Надеюсь, да. И надеюсь, она знает, что родительская любовь – это не ерунда. Что она огромная, возможно, больше всего на свете. Это мини-гольф-любовь, коей никогда не испытывали люди вроде Клэр и Калеба. Наверное, этим двоим просто не дали шанса. Ведь будь у них отцы, позволяющие им выигрывать в дурацких играх, или матери, которые терли бы беременные животы, успокаивая Зародыша-Клэр и Зародыша-Калеба, мол, да, мир донельзя испоганен, но все же в нем есть красота, и она ждет их… в общем, может, тогда Клэр и Калеб выросли бы иными.

Я наблюдаю, как Кэти идет к машине, и думаю о папе… о том, что его сестра и первая жена были невероятно сложными женщинами, склонными к размышлениям о трагической реальности и отчаянии. Неудивительно, что он просил избегать этих тем в письмах к малышке Изабель. И неудивительно, что он в итоге прикипел к Кэти Шерон-Мэлоун, официантке с накладными ногтями, совершенно незамысловатой женщине, склонной к болтовне о поп-культуре и веселью.

Взявшись за ручку пассажирской двери «крузера» я поверх крыши смотрю на Кэти.

– Ты поэтому не хотела, чтоб я ей звонила, – говорю. – И поэтому она перестала писать. И поэтому папа перевез нас в другой штат. Чтобы я не видела ее такой. Чтобы мы все могли… начать заново.

– Возможно. Но потом мы хотели, чтобы ты ее навестила, и… – Она открывает дверь, замирает. – Давай не будем, ладно?

– Что не будем?

– Обмусоливать эту тему до чертиков в глазах, пока она настолько не въестся, что… уже ничем из мыслей не вытравишь. Понимаешь?

Самое смешное, что я понимаю. Очень хорошо понимаю.

В машине Кэти включает радио. Чудо из чудес, чудесный Стиви, мать его, Уандер спешит рассказать нам, на кой он позвонил.

– Прости. – Кэти краснеет и переключает станцию.

Скрепя сердце, я переключаю обратно на Стиви. Затем вытаскиваю из рюкзака банку из-под кофе и протягиваю Кэти:

– Держи. А еще извини. А еще… я верну тебе деньги.

Она берет банку и, пожав плечами, бросает ее на заднее сиденье.

– Научишь меня вот так стричься, и мы в расчете.

– По рукам.

– Слушай, Мим… – Кэти склоняет голову, вздыхает, и я точно знаю, что бы она ни собиралась сказать, уже не скажет. Вместо этого она спрашивает: – Готова вернуться домой?

В моей голове полным ходом идет монтаж отснятого, и, будто вызванные на поклон, появляются персонажи моего путешествия…

Карл ведет автобус в Куда-то-там-сити, США, становясь еще карластее, когда начинается проливной дождь. На надгробии Арлин, маяке надежды в Свободных землях, пишут: «Здесь лежит Арлин, гранд-дама старой закалки каких поискать». Клэр в апатичном таунхаусе как-то по-новому хмурится и наливает себе стакан лимонада. Ахав и Бледный Кит продают бензин, надирают задницы, плавают и загорают. Офицер Ренди, как и доктор Уилсон до него, придумывает новые способы сдвигать брови, морщиться, трястись, вздыхать и выражать недоверие. Доктор Мишель Кларк в крови, бантах и с идеальными зубами спешит со всеми поздороваться.

Злодеи этой одиссеи – Пончомен и Калеб (он же Теневой Пацан) – напевают грустную песню о том, как тяжко мотать от десяти до двадцати. И хотя это заслуженный финал, мне напоминают, как некий мерзавец посреди перевернутого автобуса помогал подняться блондинке-амазонке. И подсказывают, что один из двух голосов, звучавших в лесу, вроде как был печально сочувствующим. Остается лишь удивляться достоинствам злодеев.

А что насчет героев? Мой дорогой Уолт, фанат кубика Рубика и «Маунтин Дью», сидит на пассажирском сиденье Дяди Фила и заливисто хохочет. И Бек, мой Рыцарь в Синем Нейлоне, с лучшим в мире запахом и такой же улыбкой, с невероятными зелеными глазами, опускает окно, и ветер треплет его волосы. И хотя это заслуженный конец, мне напоминают, что кое-кто любит красть чужие блестяшки. И напоминают, как другой кое-кто под взрывы фейерверка признался во лжи. Остается лишь удивляться недостаткам героев.

Впрочем, возможно, и черно-белое тоже существует.

В нашем выборе. В моем выборе.

С улыбкой выпускаю из-за занавеса и Нашу Героиню. Она едет вместе с Беком и Уолтом, смеется над чем-то уникальным и прекрасным, что сказал Уолт, а потом мы обсуждаем «Кабсов» и как все начали заново, и боже, уже что, открытие сезона?

Моя тоска по ним за пределами понимания. Далеко-далеко за пределами.

– Мим?

– Да, – говорю я. – Едем домой.

«Крузер» Кэти на сладком топливе песни Стиви Уандера катится меж идеальными рядами магнолий. Из укрытия очков-авиаторов мой здоровый глаз вызывает солнце на поединок, мол, давай, закончи начатое, ослепи уже насовсем. Но солнце не отзывается, потому что на самом деле я ничего такого не хочу.

Следуя порыву, копаюсь в рюкзаке и, выудив пузырек «Абилитола», изучаю этикетку. Только сейчас я вижу, что уголки чуть отходят. Я раскрываю бумажку словно книжку и читаю длинный список предупреждений, включая побочные эффекты от приема препарата.

«…головная боль, усталость, необоснованная тревожность, чрезмерная тошнота…»

Чрезмерная тошнота.

Темный уголок моего мозга отряхивается от толстого слоя пыли и оживает в надежде на искупление. Неужели? Неужели мой смещенный надгортанник может оказаться всего лишь ошибочно выбранным лекарством? Но рядом другой список – побочные эффекты отмены.

«…внезапное прекращение приема „Арипапилазона“ может привести к головокружениям, чрезмерной тошноте, обильному потоотделению…»

Чрезмерная тошнота – побочный эффект как приема, так и отказа от таблеток. Как и добродетельный злодей и неидеальный герой, «Абилитол» – лишь еще один пункт в длинном сером списке.

Я смотрю вперед, любуюсь ухоженным газоном, размышляю о безумии мира. И Бек, и папа винят себя в том, что произошло с их сестрами. И они потратили годы, пытаясь не совершить одну и ту же ошибку дважды. Но папа при этом ищет что-то внутри меня. Что-то, чего там может и не быть. И если он прав, если во мне сидит какая-то темная штука, мне нужен такой соратник, который понимает фантастическую сторону жизни. Тот, кто понимает разницу между сюитой и концертом. Мне нужен медведь в офисе, а не змея в траве.

Мне нужен Макунди.

Я откручиваю крышку, опускаю стекло и высовываю пузырек в окно. Уверена, кому-то «Абилитол» помогает протянуть еще один день. Черт, да он наверняка спасает жизни. Но вспоминая последний свой поклон ее величеству Привычке и последнюю же принятую полноценную дозу в пустом автобусе в Джексоне, я вот что скажу: с тех пор я вижу и мыслю гораздо яснее.

Очень медленно я переворачиваю пузырек вверх тормашками, вываливая таблетки прямо под ноги воинственных магнолий. Наверное, будет трудно. Наверное, придется помучиться с симптомами отмены. Наверное, мне даже потребуется записаться на прием к ирландцу-в-бегах, милому доктору Макунди. Но оно того стоит. Потому что жизнь у меня одна. И если стоит выбор между жизнью на «Абилитоле» и жизнью на всю катушку… ну, разве ж это выбор?

В конце длинной подъездной дорожки Кэти включает поворотник и смотрит в окно:

– Мим, дай знать, когда с твоей стороны никого не будет.

Господи, небо здесь цвета синего кобальта. Естественного, чистого, совершенного синего. До сих пор не замечала, сколь красив этот цвет.

– Ну что, можно? – спрашивает Кэти, все еще пялясь в свое окно.

Я поворачиваюсь боком, смотрю на ее затылок и понимаю – мачеха для меня абсолютная незнакомка. Я ничегошеньки о ней не знаю. И я ничегошеньки не рассказывала ей о себе, если уж на то пошло.

– Мим? Дорога пуста?

Меня зовут Мэри Ирис Мэлоун, и я вижу все по-новому.

– Я слепа, – шепчу я. – На правый глаз.

Потому что иногда проблемы не существует, пока ты не скажешь о ней вслух.

КОНЕЦ