Семь лет пролетели как череда счастливых снов. А за пределами нашего заколдованного королевства продолжала свой длинный и утомительный путь война: Талавера, Торрес-Ведрас, Альбуэра, Сиудад-Родриго, Витторио, Сан-Себастьян – победы, пропитанные британской кровью. Но французы наконец начали слабеть, и Англия нашла своего генерала.

Отчаявшись пересечь Пролив, непоколебимо удерживаемый английским флотом, Наполеон обратил свои взоры на другого великого врага, оставшегося непокоренным, – Россию. Он повел свою армию на восток, в заснеженные просторы, и оттуда она уже не вернулась. Его звезда клонилась к закату, империя рушилась, и опустошенные страны Европы сбивались под крыло своего могучего союзника – Англии.

Осенью 1813 года под Лейпцигом произошла битва народов, и хотя сто десять тысяч солдат полегло на поле брани, союзники одержали победу, а в результате броска Веллингтона из Испании Наполеон оказался в клещах, спастись из которых ему было не суждено. Весной 1814 года союзники уже были в Париже, Наполеон – в ссылке, а во Франции снова появился король. Война, столько лет калечившая мою жизнь, наконец закончилась. Однако тот рай, в котором жили мы с Дэвидом, все эти события почти не затрагивали. Для нас они означали разве что радостные сообщения в газетах, которые мы обсуждали за обеденным столом, да длинные письма от Ричарда, заставлявшие нас просиживать над картами в кабинете Дэвида, пытаясь догадаться, куда дальше двинется Веллингтон. Ролика, с которой началось долгое и победоносное шествие Веллингтона, вернула мне Дэвида, – это было все, что я знала и что меня заботило.

И в то же время как были мы глупы, считая, что этот рай – навеки! Неумолимые богини судьбы вновь принялись вершить свое дело, и в руках одной из них уже блеснули ножницы, готовясь перерезать нить, связывающую наши жизни.

Стояла холодная весна – весна 1815 года, а от новостей, которые поступали из Франции, знобило еще больше, поскольку Наполеон вернулся, а король бежал. Казалось, что у нас была только передышка, что война на самом деле не кончилась и не кончится никогда.

Я ощущала беспокойство, особенно из-за того, как Дэвид переживал за Ричарда, но наш маленький мирок был слишком далек от всего происходящего. Наполеону придет конец – в этом я не сомневалась, постепенно забудется страшная цена, которую придется заплатить за победу, и жизнь войдет в нормальное русло.

Жестокая правда обрушилась на меня в начале мая. Я сидела в зале возле камина, грея ноги у огня, поскольку было еще прохладно. Неслышно вошел Дэвид и сел рядом. В последнее время он был даже чересчур тихим, и я думала, как бы успокоить его, чтобы он не переживал за Ричарда так сильно. Вынув из кармана лист бумаги, он вложил его в мою ладонь.

– Прочти это, – сказал он, и в голосе его прозвучала какая-то странная нота. Развернув бумагу, я обнаружила, что это был официальный вызов подполковнику Прескотту прибыть в полк для выполнения задания за границей. Здесь же была и записка от друга Дэвида, в которой тот просил его прибыть как можно скорее, поскольку в полку катастрофически не хватало офицеров-артиллеристов. Кончалась записка почти торжественно: «На сей раз грядет большая проверка наших сил. Мы должны добить тирана раз и навсегда, иначе нам так и не суждено будет изведать мира».

Я читала и перечитывала это снова и снова, но рассудок мой отказывался верить глазам. Листок был уже весь измят и скомкан – так сильно дрожали мои руки.

– Ты, конечно же, не поедешь? – взглянула я на Дэвида.

– Я должен, – тихо ответил он, внимательно глядя на меня.

– Но это же невозможно! Ты болен, тебе много лет, ты в отставке! Ты им не нужен, ты им просто не можешь быть нужен! Тебя с ними больше ничто не связывает!

У меня начиналась истерика – я уже почти кричала.

– Я все еще солдат, Элизабет, – по-прежнему тихим голосом продолжал Дэвид, – поэтому я должен ехать. Им нужен и я, и то, что я умею, иначе они не позвали бы меня.

– Ты нужен им, а как же мы? – всхлипнула я. – Нам ты нужен гораздо больше. Ты нужен мне, ты нужен детям, ты нужен Спейхаузу! Неужели мы значим для тебя меньше, чем они?

– Вы для меня – это все, – ответил Дэвид, – но в данный момент они нуждаются во мне больше. Ты же прочитала письмо. Наполеон намеревается нанести свой последний удар, и мы должны собрать всю нашу мощь, чтобы остановить его. У него над нами двойное преимущество в артиллерии, а в большом сражении это может сыграть решающую роль, – со знанием дела добавил он.

– Но ты же поклялся, что никогда больше не покинешь меня! – Я уже плакала навзрыд.

Пытаясь успокоить меня, Дэвид положил руки мне на плечи.

– Ну будет, Элизабет, будет! Не надо так расстраиваться. Я ни за что не покинул бы тебя по собственной воле, но теперь я обязан это сделать. Мой отъезд не подлежит обсуждению, и ты должна быть готова к этому.

Однако я не могла так просто смириться с этой мыслью. В дни, последовавшие за этим, я бушевала, плакала, умоляла, заискивала, бранилась, угрожала, унижалась… Но проще было разговаривать с каменной стеной. Дэвид напоминал мне гранитный булыжник из его родной деревни. Возможно, Крэн уехал потому, что хотел, потому что звуки трубы, бой барабанов и гром пушек были той музыкой, которая околдовывала его и заставляла биться его большое мальчишеское сердце. Дэвид уезжал не потому, что хотел, а потому, что считал это своим долгом, и вся его любовь ко мне не могла поколебать этой решимости.

Даже Марта, увидев, как я расстроена, присоединила свой голос к моим протестам.

– Отправляться туда – безумие, и вы сами это понимаете, – мрачно сказала она, буравя его своими черными глазами.

– Безумие или нет, – спокойно возразил он, – но я должен это сделать.

Марте повезло не больше, чем мне. Исчерпав все свои доводы и устав бороться с его гранитной решимостью, я решила переменить тактику.

– Если ты едешь, – твердо заявила я, – значит, я поеду с тобой.

– Твое место здесь, Элизабет, – мягко возразил он.

– Твое тоже, – отрезала я, – и если ты не видишь нужды оставаться, то и я не собираюсь. Жены других офицеров путешествуют с мужьями, вот и я поеду с тобой.

– Об этом даже речи быть не может. – В голосе его звучал еле сдерживаемый гнев. – Ты никуда со мной не поедешь, и это мое последнее слово.

– Ты говоришь так, будто не хочешь видеть меня рядом с собой, – продолжала бунтовать я.

– Да, не хочу, – просто ответил он. Я была страшно задета, но он продолжил: – Армия на марше – не место для женщины. Никогда, а особенно сейчас. Я должен делать свое дело, и чем быстрее я его сделаю, тем быстрее все закончится и я вернусь домой. Если же я стану постоянно волноваться за тебя, то у меня все будет валиться из рук. Нет, Элизабет, ты гораздо нужнее здесь, поскольку в мое отсутствие тебе предстоит быть одновременно и отцом, и матерью, и всем остальным.

– Если ты не хочешь брать меня во Францию, позволь мне хотя бы проводить тебя до побережья, – взмолилась я.

Но Дэвид снова грустно покачал головой.

– Это лишено смысла, дорогая. Неужели ты думаешь, что сказать «прощай» в Дувре будет легче, чем здесь? Я хочу, чтобы в памяти моей вы сохранились вместе: ты, дети, этот дом – свидетель нашей счастливой жизни. Милая, в следующие несколько недель мне понадобится все мое мужество, помоги мне в этом, пожалуйста. Не делай так, чтобы мне было еще труднее.

И все же я не могла безоговорочно принять то, что он говорил, выполнить то, о чем он просил. Меня возмущала пассивная роль, которую отвел мне Дэвид, и моя собственная неспособность изменить его решение. Однажды утром я увидела его одетым в зеленую военную форму, под мышкой он держал шлем со смешным украшением в виде сосиски, которое обозначало принадлежность к артиллерии. Мне показалось, что сердце мое вот-вот остановится. Дэвид был грустным и одновременно каким-то торжественным, во всем его облике чувствовалась твердость, и даже хромота, казалось, куда-то исчезла.

В нашу последнюю ночь моя уязвленная гордость взяла верх над любовью, и, когда муж подошел ко мне, чтобы обнять, я оттолкнула его от себя.

– Зачем мне рисковать и рожать от тебя еще одного ребенка, если ты, возможно, никогда не вернешься!

Его лицо, освещенное огоньком свечи, стало жестким.

– Это наша последняя ночь, Элизабет, – сказал он, – но я не стану упрашивать тебя, если ты хочешь именно этого.

– О, мой дорогой, – с рыданиями упала я в его объятия, – я так сильно люблю тебя, ну почему ты уходишь!

Дэвид стал нежно целовать меня, ничего не ответив, поскольку ответа на этот вопрос быть не могло. Розовый туман окутал нас, и я еще раз познала счастье.

Когда на следующее утро мы прощались, моя гордость и обида из-за того, что меня не взяли с собой, не позволили мне заплакать, и теперь я рада этому.

– До свидания, жизнь моя, – хрипло произнес он. – Я буду писать тебе так часто, как только смогу. Храни детей до того момента, когда мы снова будем вместе.

– Ты вернешься? – спросила я, и на лице Дэвида появилась его удивительная улыбка.

– Даже если мне придется ползти сюда.

– До свидания, любовь моя, – прошептала я, и он вновь ушел от меня. Стояла последняя неделя мая.

В первую неделю июня Дэвид со своей батареей перебрался в Бельгию. Он писал мне практически каждый день, и сейчас, когда под моим пером появляются эти строки, его письма лежат рядом со мной – необычные для солдата. В них почти нет упоминаний о войне, все они – о Спейхаузе, о деревне, о детях, о его чувствах ко мне. Я пыталась отвечать ему в том же духе, но мои письма невозможно даже сравнить с одухотворенной прозой его посланий.

Слова Дэвида о том, что мое место – в Спейхаузе, полностью подтвердились к концу первой недели июня, когда и Артур, и Каролина слегли с тяжелейшей скарлатиной. Мы с Мартой не покладая рук ухаживали за двумя заболевшими детишками. Даже Марта, никогда не терявшая духа, теперь, перед лицом тяжелого недуга, выглядела взволнованной.

К вечеру 18 июня я, вконец измученная, с беспокойством увидела, что лицо Марты покрыто какими-то странными пятнами. В испуге я подумала, что она, возможно, и сама заболела той же болезнью, но потом с изумлением увидела, что моя верная спутница плачет. Я прокляла собственную глупость: ведь Марта была уже далеко не молоденькой, и тяжелый груз по уходу за больными детьми, который она взвалила на себя, оказался для нее непосильным. Я уложила ее в постель, но, поскольку и сама была слишком измучена, даже не подумала о том, насколько странно было видеть ее плачущей.

«Чем было продиктовано нежелание Дэвида взять меня с собой, – часто задумывалась я, – рассудком солдата, не хотевшего, чтобы его отвлекали от службы, или он действительно обладал неким даром предвидения, позволявшим ему заглядывать в будущее? Что руководило им: нежелание, чтобы я видела ужасы войны, или стремление оставить меня рядом с теми, кто действительно нуждался во мне гораздо больше?»

Как бы то ни было, он оказался прав, и потому я не появилась на великолепном балу у герцогини Ричмондской, который состоялся в Брюсселе вечером 17 июня, и не увидела собравшийся там цвет британской армии. Меня не было в Брюсселе и весь долгий день 18 июня, когда над полем Ватерлоо грохотали пушки и враги сошлись в последней смертельной схватке. Я не была там ранним вечером, когда на правом фланге разгорелся жестокий бой и подполковник Дэвид Прескотт обнаженной шпагой направлял безжалостный огонь своей батареи на гордо марширующие ряды императорской гвардии. Я не видела, как рядом с ним упало ядро и он был разорван его осколками на мелкие части, умерев раньше, чем его тело прикоснулось к земле. Я не была там, когда подсчитывали убитых и скорбные списки павших стали поступать в город, в печали праздновавший победу. Моя жизнь не закончилась ночью 18 июня, поскольку я находилась дома в Спейхаузе, нянчась со своими больными и еще не зная о своей собственной смерти.

Плохие новости пришли ко мне так, как приходили и раньше. Утром 22 июня, спустившись в зал, я увидела в дверях знакомый силуэт. Это был Джереми. Обрадованная, я подбежала к нему.

– Что за землетрясение вытряхнуло тебя из Лондона? – вскричала я, но, увидев выражение его глаз, отшатнулась, словно от удара. Раньше мне казалось, что мне уже знакомы все чувства, которые могут выражать эти глаза, но сейчас я увидела в них что-то совершенно иное. Они смотрели на меня с жалостью.

– Нет, Джереми, нет!.. – объятая ужасом, прошептала я, чувствуя, как бешено забилось в груди сердце. – Только не Дэвид… Это не может быть Дэвид!

Не произнося ни слова, он медленно потупил голову, а я подлетела к нему и стала колотить кулаками в его грудь, крича:

– Ты лжешь, ты лжешь! Ты всегда ненавидел его, и поэтому сейчас ты лжешь мне!

Джереми стоял молча, даже не пытаясь остановить мою истерику. Сзади подошла Марта и, обхватив меня за талию, оттащила от него. Взглянув в ее темные глаза, в которых тоже было написано отчаяние, я не смогла больше выносить ошеломляющей правды, что раскаленной иглой вонзилась в мой мозг, и потеряла сознание.

Я пролежала без чувств два дня, но не умерла. Не смогла умереть. А придя в себя, я стала бороться за каждый дюйм темного и уютного бесчувствия, поскольку не хотела возвращаться к свету. Мне так хотелось присоединиться к Дэвиду, что Джереми пришлось дежурить возле моего изголовья. Как-то раз, потеряв терпение, он грубо схватил меня за руку и мрачно сказал:

– Элизабет, ты не можешь умереть. Как бы тебе этого ни хотелось, насколько бы велико ни было твое горе, ты не можешь сейчас умереть. Ты должна жить.

– Для чего? – тупо спросила я. – И что ты знаешь о горе? Разве можешь ты хотя бы приблизительно представить себе мое горе?

– Да, я действительно никогда не испытывал горя, каким ты охвачена сейчас, – сказал он уже мягче, – но ведь мне незнакомо и то огромное счастье, которое знала ты. Одно невозможно без другого, в жизни так попросту не бывает!

Я смотрела на Джереми невидящим взглядом и едва понимала, о чем он говорит.

– Ты должна выкарабкаться, – тормошил он меня, – ты нужна! Каролине стало хуже, она все время зовет тебя. Ну сделай же над собой усилие!

– Каролина… – пробормотала я. Каролина и Дэвид. Они только что вернулись с прогулки, он поймал ее, подбрасывает в воздух. «Каролина, если ты станешь еще больше похожа на маму, я перестану вас различать. Как я тогда узнаю, кого из вас больше люблю?» – «Меня, папа, меня», – темные волосы взлетают вверх и вниз, а глаза Дэвида, обращенные ко мне, искрятся веселым смехом. «Ну это мы еще посмотрим. Вдруг мама станет возражать?»

– Да, я должна идти к Каролине, – деревянным голосом пробормотала я и, не видя ничего перед собой, поднялась, чтобы начать свою жизнь после смерти.

Детям стало получше, но мне – нет. Я не могла умереть, и я не могла плакать. Я не плакала даже тогда, когда получила последнее письмо от Дэвида, написанное им накануне сражения. Оно было пронизано мягким светом той особой жизни, которую он вдыхал во все, к чему прикасался. Я не плакала и тогда, когда мне принесли его личные вещи: миниатюру с моим портретом, перстень с печаткой, шпагу. Я не плакала, когда мне рассказали о том, как он погиб, превратившись в бесформенную груду исковерканной плоти, что он умер, не страдая, и что голова его осталась незадетой. В каких-то потаенных уголках моей души жила мрачная радость, что все произошло именно так.

Марта почти насильно заставляла меня есть, и я покорно глотала пищу, не чувствуя ее вкуса. Я ела, спала, двигалась и выполняла повседневные дела механически, как автомат, я не разговаривала, если только ко мне не обращались по нескольку раз. Горе, затуманившее мою душу, мое сердце и мой разум, окружило меня глухой стеной, начисто изолировав от всего остального мира.

Списки погибших при Ватерлоо были длинными, и я нашла в них множество людей, которых знала, с которыми смеялась или которыми была увлечена. Нед Морисон погиб у Катр-Бра, Ричард Прескотт – возле своей пушки у Ле-Ге-Сент. Таким образом даже сама фамилия Дэвида была вычеркнута из списков потомства. Жизнь и я – мы как будто сговорились против него. Однако все остальные, пусть даже близкие мне имена не будили во мне никаких чувств и ничего для меня не означали. Они не могли сделать еще тяжелее то горе, что и без того превышало меру человеческих сил.

Торжествовала вся Европа, в честь великой победы при Ватерлоо не умолкали колокола. Континент был спасен, Наполеон и Франция – раздавлены. Теперь наконец воцарится мир на все времена, конец войнам, крови и смерти. Но мой мир был мертв, я утратила самое дорогое, и всеобщее ликование лишь усиливало мою скорбь.

Марта и Джереми изо всех сил старались извлечь меня из моей ужасной тюрьмы, сломать барьер, который отделил меня от них, но безрезультатно. Я двигалась по жизни подобно призраку, отпугивая собственных детей, заставляя их от страха замыкаться в себе. Джереми пытался вытащить меня в Лондон, думая, что там, вдали от дома, где все напоминает о прежней счастливой жизни, я вновь оживу и это поможет снять заклятье. Но ничто не влекло меня в Лондон, так же, как и в любое другое место на этом свете, и я не поехала.

Заклятье нечаянно снял Артур, спасши меня тем самым от окончательного безумия. Близилась зима, и было так холодно, что он уже не мог играть на дворе и поэтому скакал по залу – шумно, как это умеют только мальчишки. Прыгая, он случайно налетел на столик, где стояла белая фарфоровая ваза из Танбридж-Уэллса. Ваза упала на пол и разбилась. Уже не помню почему, но к этой вещи я была особенно привязана. Поднявшись, словно лунатик, я подошла к осколкам и уставилась на них невидящим взглядом.

– Она разбилась… совсем разбилась, – бормотала я. – И ее уже не склеить…

А потом я заплакала. Я плакала целых три дня. Отчаявшись успокоить свою хозяйку, Марта уложила меня в постель и стала пичкать лекарствами, но я продолжала плакать. Когда же я наконец остановилась, то обнаружила, что снова вернулась к жизни, а барьер, отделявший меня от окружающего мира, исчез. Странным было лишь одно: все, на что я смотрела, было серого цвета. С тех пор и до сегодняшнего дня я больше никогда не могла различать цвета.

Поднявшись с постели, я впервые за несколько месяцев посмотрела на себя в зеркало и… не узнала. Я исхудала так, словно была в последней стадии истощения, моя высохшая и поблекшая плоть туго обтягивала кости, волосы утратили цвет и были серыми, как шинельное сукно. Из зеркала на меня смотрела уже не Прекрасная Элизабет, а полуживая женщина средних лет. В сумраке Друри-лейн мне встречались экземпляры и получше, поэтому я радовалась, что Дэвид не видит меня такой.

Я была знакома со страданием уже давно, но его уроки впоследствии стерлись благодаря годам счастья. Теперь мне предстояло снова повторить их. Как было раньше? Я должна была растить своего сына и ждать. Но в ожидании была хотя бы надежда. Теперь надеяться не на что.

Впрочем, надежда оставалась и сейчас. Она заключалась в кольце, надетом на мой палец. «Как были мы вместе при жизни, так будем и после нее» – эти слова, выбитые на колечке, возможно, были не слишком поэтичны, но полностью отражали мои теперешние чувства. Теперь моя надежда лежала за гранью жизни, потому что только там я могла встретиться с Дэвидом.

Но и это было не так просто. Мне снова предстояло растить сына и ждать. «Храни детей до моего возвращения», – сказал он. Это было еще одной моей миссией помимо ожидания. Мне оставалось только молиться, чтобы ожидание не оказалось слишком долгим.

Уставший Джереми вернулся в Лондон, несомненно, мучаясь от мысли, что вместо отдыха на старости лет он вновь вынужден возиться со мной без всякой надежды на скорое избавление от этих хлопот.

Еще более уставшая Марта стала все чаще приводить ко мне детей, которых я перед этим основательно запугала. И постепенно они оттаяли: первым Артур, поскольку он был старше и лучше понимал, что происходит, а затем и Каролина, потому что ее нежному сердцу нужен был наперсник. Она уже начала забывать человека с серебряными волосами, который обожал ее больше всего на свете.

Я снова начала интересоваться собой. Дэвид всегда гордился тем, как я выгляжу и как одеваюсь, поэтому мне и теперь не хотелось позорить его. От той Элизабет, что появлялась на приемах сэра Генри в своем пурпурном бархатном платье, осталось совсем немного. Но за тем, что все-таки осталось, я стала ухаживать. Пусть теперь я носила только черный цвет, что в последние пятнадцать лет водопадом захлестнул всю Англию, но у меня еще оставалось много драгоценностей, и я украшала себя их блеском, пытаясь воскресить великолепие дней, которые когда-то знавала.

Мое возрождение началось еще до отъезда Джереми. Заметив это, он с кривой улыбкой сказал:

– Мне приятно видеть, что твой флаг вновь развевается, Элизабет, даже если он поднят только наполовину. Сообщи мне, когда ты будешь готова поднять его полностью. Мы с тобой сплетем такие заговоры, о которых миру еще не приходилось слышать.

– Нет, Джереми, моему флагу уже никогда не суждено подняться выше, чем сейчас, – покачала я головой.

– Знаю, – задумчиво ответил он, – но ведь надежда еще никогда никому не повредила, верно?

– Ты, наверное, мечтал о мирной и спокойной старости? – слабо улыбнулась я. В ответ на это он печально покачал головой.

– Я думаю, она все равно не пришлась бы мне по вкусу.

С отъездом Джереми меня охватило одиночество, в приходе которого я не сомневалась и которого очень боялась. Это не было одиночество тела, поскольку вместе с Дэвидом во мне умерли все желания. Это было одиночество разума. Мне не хватало человека, с которым я могла бы делиться событиями каждого минувшего дня. При всем моем уважении к Марте, она для этого не годилась, поскольку была молчуньей по своей природе, а ее рассудок всегда являлся для меня закрытой книгой. Я даже подумывала о поездке в Лондон, но детям, которые любили Спейхауз и нуждались в нем, там было нечего делать, поэтому я отказалась от этой мысли.

И вновь вмешались парки, прихотливо плетя нить моей жизни, но на этот раз к добру. Начинался 1816 год. Марты не было, она находилась на отдыхе, в котором так нуждалась, поехав навестить одного из своих сыновей и постоянно растущую стайку внуков. Поэтому в кабинет, где я в тот момент писала письма, вошла временно нанятая мною служанка и сообщила, что в зале меня ожидает посетитель.

Я оказалась так же не готова к встрече с ним, как и он со мной. В течение минуты или двух мы молча глазели друг на друга, безуспешно пытаясь собрать разбегавшиеся мысли. Передо мной стояла длинная, тощая и сутулая фигура с выцветшими волосами, прилипшими к костлявому черепу. Череп напоминало и его лицо, настолько туго оно было обтянуто кожей, измождено голодом и усталостью. Глаза смотрели на меня из глубоко запавших глазниц. Но даже не они, а именно его одежда помогла мне узнать его – черная заношенная сутана, сверху донизу перепачканная дорожной грязью.

– Джон… Джон Принс, – в изумлении пробормотала я.

Стоявшая передо мной фигура поклонилась и нерешительно сказала:

– А вы – та, что была хозяйкой Спейхауза, не так ли? И замолчав, глядя друг на друга, мы стали созерцать разрушения, которые произвели в каждом из нас прошедшие восемь лет.

– Садитесь, – поспешно сказала я, потому что мой гость, похоже, от слабости едва стоял на ногах. Как подкошенный, он рухнул на ближайший стул.

– Что вы здесь делаете? – спросила я, чувствуя дурноту от нахлынувших на меня тяжких воспоминаний.

– Я все-таки нашел вас, – ответил он своим странным – резким и в то же время мелодичным – голосом. – Я ищу… святилище, – хрипло засмеялся он.

– Откуда вы пришли и как попали сюда? – продолжала расспрашивать я, разглядев, как ужасно выглядит его одежда.

– Я пришел из Вустершира, – угрюмо ответил он, – и пришел пешком.

Взглянув на его серое лицо, я вежливо осведомилась:

– Когда вы ели в последний раз?

– Точно не помню, – потряс он головой, – но думаю, дня два назад.

– Прежде чем произнесете еще хоть одно слово, – решительно сказала я, – вы должны поесть.

Затем я позвонила в колокольчик и отдала распоряжения прислуге. Мы прошли в столовую. Несмотря на то что Принс, видимо, до предела изголодался, он стал есть так же сосредоточенно и неторопливо, как делал это прежде. Как всегда, его мысли были заняты другими вещами. Не произнося ни слова, я терпеливо ждала, пока он закончит.

Наконец он отодвинул тарелку и поднял на меня глаза.

– Вы хотите, чтобы я все рассказал? – осведомился он. Я утвердительно кивнула, и он начал свою историю.

После того как мы с Дэвидом сбежали, Принс занимался только тем, что пытался урезонить Ричарда. Когда первый приступ ярости у того прошел, он вновь стал предаваться своим старым привычкам – хандре и пьянству. Но не желая оставить Ричарда в покое и безвылазно находясь дома, Принс до такой степени докучал ему, что тот, хотя бы только из самозащиты, был вынужден снова выйти в свет. Там, как я и предсказывала Джереми, он скоро нашел новую кандидатуру на должность супруги – белокурую, пухлую и маленькую вдовушку. Я помнила ее очень смутно, но знала, что она уже давно подкарауливала Ричарда. В подходящий момент она появилась, и он снова превратился в счастливо женившегося мужчину.

Хотя Джон и радовался за Ричарда, его собственное положение отнюдь не изменилось к лучшему, поскольку новоиспеченная миссис Денмэн имела свою твердую точку зрения буквально на все и в особенности на то, что было связано с религией. Война между ней и Джоном вспыхнула практически с первого дня, и стоит ли говорить о том, чью сторону в этом поединке принял Ричард. Поначалу Джон искал убежище в местном приходе, но и там миссис Денмэн настигла его со своими дурацкими воззрениями. Ричард, по всей видимости, в свое время заметивший мое увлечение Джоном и так и не простивший ему этого, полностью поддержал свою новую жену и, когда Принс не пожелал сдаваться, перестал помогать ему в осуществлении благотворительных проектов, которые тот так долго лелеял. Постепенно Джон почувствовал, что его положение становится невыносимым, и наконец ушел из Солуорпа.

Об этом не было сказано ни слова, но мне пришла в голову мысль, что если вторая миссис Денмэн тоже испытала на себе силу его необычной притягательности, то, разочаровавшись в Ричарде как любовнике, она наверняка перенесла свое внимание на Джона Принса, да еще в более агрессивной форме, чем в свое время я. Возможно, я несправедлива по отношению к этой женщине, но, как бы то ни было, именно Джон Принс был вынужден покинуть свое убежище в Солуорпе.

Снаружи его ждал враждебный мир. Хотя у него и были кое-какие друзья и покровители, ссужавшие деньгами его начинания, но все духовенство вплоть до последней сутаны принимало его в штыки, и ему никак не удавалось найти новое пристанище. Он превратился в нищего бродячего священника, который странствовал между созданными им самим центрами. Но по мере того, как усиливались разруха и бедствия, вызванные войной, ему давали все меньше денег и все труднее было получить средства для этих центров. Один за другим они стали закрываться. Многие из его паствы хранили Джону верность до тех пор, пока, как я и предсказывала, могли хоть что-то получать от него. Когда же он не смог предложить им ничего, кроме духовной поддержки, растаяли как сон и они.

Нередко угрюмые и недоверчивые жители деревень, через которые он проходил, поколачивали его. Лицо Джона кривилось от боли, когда он рассказывал мне об этом, причем боль причиняли не сами брошенные в него камни, а именно тот факт, что они были брошены.

– Такое случалось и прежде, – успокаивающе сказала я, вспоминая раннюю историю христианства, – и так будет еще не раз, даже с такими прекрасными людьми, как вы.

– Я знаю, – ответил он, – но от этого боль не становится меньше.

Он был брошен на произвол судьбы, на попечение своего Бога, но даже после этого преследователи Джона не оставляли его в покое. Какое-то время он перебивался, отправляя службы и выступая в качестве репетитора в более или менее состоятельных семьях Вустершира, однако тот факт, что он являлся персоной нон грата среди своих коллег-священников, делал его пребывание в этих семьях напряженным и недолгим.

Под конец ворчание в адрес Джона Принса превратилось в негодующий рев. Он был обвинен в распространении ереси, и его враги добились наконец того, к чему так настойчиво стремились долгие годы – он был торжественно лишен сана. И именно тогда, когда Джон окончательно превратился в парию, он услышал о постигшей меня тяжелой утрате и решил идти ко мне. В моем мозгу сразу промелькнула мысль, что к этому наверняка приложил свою руку старый интриган Джереми. Тот факт, что Джон узнал о моем состоянии, на первый взгляд выглядел совершенно случайным, и, однако, он пришелся удивительно ко времени. Несомненно, Джереми побеспокоился о нас обоих.

– Но почему вы пришли? Что вам от меня нужно? – взволнованно спросила я.

– Не знаю, – просто ответил он. – Я чувствовал, что должен. Мой мир изгнал меня, а вы потеряли ваш. Мне показалось, что при том, как одиноки мы оба, нам удастся помочь друг другу.

В какой-то степени его слова являлись повторением моих собственных мыслей, но я все еще проявляла крайнюю осторожность.

– Вы, должно быть, понимаете, – медленно заговорила я, пытаясь поточнее выразиться и не обидеть никого из нас, – что я уже не та, какой была?

– Действительно, Элизабет? – Впервые он произнес мое имя. На его изможденном лице появилась улыбка. – Вряд ли вы так уж сильно изменились. Когда я впервые познакомился с вами в Солуорпе, вы хранили в своем сердце образ человека, который до сих пор остается там неизменным. Его не может изменить даже смерть. Тогда я был нужен вам не более, чем сейчас. Я был лишь устройством, которое, если угодно, можно назвать искушением. Но я никогда ничего не значил в вашей жизни и никогда не буду. Как я уже говорил, пропасть между нами слишком широка.

Я почувствовала некоторое облегчение и торопливо заговорила:

– Не вижу, что я могла бы сделать для вас, Джон. У меня нет ни связей, ни денег, чтобы помочь вам восстановить ваше положение.

– А я и не ожидал от вас этого. В конце концов, лишенный сана священник обладает весьма ограниченными возможностями. – Казалось, пища согрела Джона, и к нему стали возвращаться силы. – Сам не знаю, чего я ожидал, но вот пришел, как видите, как приблудный кот в надежде укрыться от дождя.

Я вздрогнула – его слова, словно эхо, повторили фразу, уже слышанную мною однажды: «Я твой муж, Элизабет, а не какой-нибудь приблудный кот, которого ты из жалости пустила в дом из-под дождя! Я не из породы приблудных котов!»

Да, Дэвид никогда не стал бы просить милостыню у порога чужого дома. Гордость и достоинство – вот что отличало его.

Глядя на Джона, я подумала, что в нем всегда чего-то не хватало. Может быть, яростный поход во имя Бога сделал его чем-то меньшим, нежели мужчина? А может, наоборот, именно мужская неполноценность и подвигнула его на этот яростный поход? Но вместе с тем и он, и Дэвид были очень хорошими людьми. Это не укладывалось у меня в голове.

Хотела ли я взять из-под дождя приблудного кота? Я подумала о череде одиноких дней, которые ожидали меня впереди. Джон мог бы стать той самой живой душой, с которой можно было перекинуться словом, просто побыть рядом. В моих глазах он действительно был приблудным котом, не более, но это все же лучше, чем ничего.

– У моего сына Артура уже есть репетитор, и вообще он скоро пойдет в школу.

Артур должен был отправиться в старую школу Эдгара в Винчестере.

– Но у меня есть еще дочь, Каролина, для которой я собиралась нанять гувернантку. Она еще очень маленькая, но если вы решите, что хотите и сможете ее учить, мы по крайней мере могли бы попробовать. Однако я не позволю, чтобы вы накачивали ее своими идеями.

В темных глазах Джона появилось облегчение.

– Это именно то, что мне нужно. В Спейхаузе я надеялся на защиту от жестокого мира, и теперь я с радостью стану рабом Каролины.

– А вот этого не советую, – сухо сказала я, – она и так уже чересчур избалована. Кстати, если вы почувствуете надобность, в Мэноре есть заброшенная семейная часовня. Уверена, что сквайр Спейхауз будет только рад, если вы станете использовать ее. К ней примыкают несколько комнат, предназначенных для священника. Я могу выделить вам кое-какую мебель, чтобы обставить их, пока из вашего жалованья вы не купите собственную.

– Это гораздо больше того, на что я рассчитывал, – пылко сказал Джон. – Что же касается денег, то они мне не нужны.

– Но это нелепо! – запротестовала я.

– Нет. Пища, крыша над головой и покой – вот все, что мне надо, – ответил он, радостно улыбаясь. – Остальное будет излишеством.

«И вправду, как кот», – подумала я и пожалела, что, погаснув, его огонь не оставил после себя даже золы.

Таким образом, с Мартой по правую руку и с Джоном Принсом по левую я стала растить детей и ждать того дня, когда ко мне вновь вернется надежда.