Жена декабриста

Аромштан Марина Семеновна

Часть первая

 

 

 

Глава 1

Иногда, очень редко, бабушка что-нибудь рассказывала. Еще она пела украинские песни. Я запомнила «Дивлюсь я на небо» и еще одну — про «козынятку». Козынятка собиралась утопиться в полынье, а за ней бежал козел, чтобы не дать ей совершить задуманное. Догнал ли он ее? Это оставалось непонятным и потому тревожило. Несмотря на драматическое свое содержание, песня была бойкой, даже задорной. «Бигла, бигла козынятка лёдком», — пела бабушка высоким, но уже жидковатым голосом, дирижировала сама себе, размахивая рукой из стороны в сторону и кивком приглашая меня присоединиться.

«Она бигла топитыси», — я «плавала» по звуковым высотам, пытаясь поймать нужную ноту. Мне казалось, судьба козынятки зависит от того, насколько дружно мы с бабушкой исполним конец песни, и потому, не надеясь на свой музыкальный слух, я переходила на громкий, почти отчаянный речитатив: «Стый, коза, не топися!»

Бабушка недовольно качала головой: песня казалась ей испорченной.

Но отсутствие слуха было не единственным моим недостатком.

— Ну, ты поправь носки-то, — говорила она, приглушая голос, словно кто-то мог ее подслушать и заметить мою неопрятность в одежде. — Подтяни их, чтобы ровненько сидели. А то один у лиси, другой — у стриси.

Этой приговоркой я пользуюсь до сих пор. И до сих пор гадаю, что она значит.

***

Несмотря на «козынятку» и бабушкины истории, я не любила, когда она к нам приезжала.

Все мы — я, брат имама — заранее знали, что будет.

Раздастся звонок, и она войдет в прихожую, где мы все ее встречаем. Она отдаст маме сумку — так подчеркнуто небрежно всунет в руки, мол, вот гостинцы, разбирай, — а потом тут же, почти без перехода, скажет: что-то Витя очень бледный, и не вырос ни капельки. Ну ни капельки не подрос. Надо же быть таким маленьким! Уже во втором классе, а ростом с пятилетнего ребенка. Мальчик-с-пальчик какой-то!

— Мальчик-с-пальчик! Вылитый! — повторяет бабушка и ловит себя на мысли, что пошутила. Бабушка улыбается. Мы тоже. Мы радуемся, что бабушке кажется, будто она пошутила. Может быть, все еще обойдется. А Ася, вставляет Витька, пусть тогда Красная Шапочка — иначе он не согласен. Это бабушке тоже нравится — думать, будто я Красная Шапочка. Она выглядит спокойной и благодушной, и мама, слегка расслабившись, говорит:

— Ну, проходи же, проходи! Скоро обедать будем.

Это тактическая ошибка. Нужно было промолчать про обед. Тогда неприятный момент можно было бы отсрочить. Ведь самое главное — тянуть время. Но теперь — не получится.

— Что у тебя на обед?

— Рыбный суп, — поспешно отвечает мама.

— Рыбный суп? Почему не щи?

— Я решила сварить рыбный суп, это быстрее. И я вчера поздно пришла с работы, не успела купить капусту.

— Быстрее! Куда тебе торопиться — к смерти? У тебя что — в доме нет капусты? Вообще нет капусты? Ты не кормишь детей капустой?

— Мама, я кормлю детей капустой. Капусты нет только сегодня.

— Что значит — сегодня? Вчера у тебя тоже не было капусты.

— Откуда ты знаешь, чего у меня не было?

— Тут нечего знать. У тебя вчера тоже не было капусты. Ты знаешь, что капуста — источник витаминов? Всех витаминов! Неудивительно, что Витька такой маленький. Он не растет, потому что его не кормят!

— Я кормлю…

— Чем ты кормишь? Я вижу, чем ты кормишь! Ты бы врагов так кормила!

Мы с братом тихонько отступаем в комнату, садимся на диван, но не можем не слышать. Маховик бабушкиного негодования набирает обороты. Ее вопросы звучат все громче. Она раскачивает себя, как лодку, грозя черпнуть бортом воду, и наконец переходит на крик. Мы различаем: «мать-чудовище» и «отобрать детей».

— Да что ты кричишь? Перестань сейчас же! — вдруг срывается мама. — Приехала раз в год, чтобы покричать?

— Я сейчас же уеду!

— Вот и уезжай. Чем так приезжать!

— Да как ты смеешь!

Бабушка внезапно смолкает. Она выходит из кухни, садится на диван и смотрит в одну точку пустыми глазами. Она становится старой и опустошенной, похожей на высохший гриб. Нам с братом страшно, и мы стараемся не смотреть в ее сторону.

Через некоторое время мама появляется в комнате.

— Обед на столе. Давайте садиться.

Мы с братом послушно двигаемся в сторону кухни. Бабушка не шевелится.

— Мама, пойдем кушать. Ну, что ты…

— Ты, ты… — бабушка вдруг оживает. — Неблагодарная тварь! — и тут же снова обмякает.

Мы скорее ныряем за дверь, чтобы не слышать. Мама идет за нами.

— Вернитесь. Позовите бабушку с нами обедать.

Почему-то мы не можем ослушаться. Мы возвращаемся и начинаем свой традиционный лицемерный спектакль.

— Бабушка, пожалуйста, пойдем обедать!

— Мы тебя так ждали.

— Мальчик-с-пальчик. — Витьку внезапно озаряет, и он делает верный ход. Я стараюсь не отставать:

— И Красная Шапочка.

От слов во рту становится кисло. Бабушка не двигается. Но мы не сдаемся. Мы пытаемся ее обнять и целуем в щеки. Теперь бабушка кажется чуть менее деревянной.

— Идем, бабушка, идем! — Мы тянем ее за руки в кухню.

Она уступает. И мы рассаживаемся за столом, чтобы съесть суп, приготовленный мамой для врагов. Никто не разговаривает. После обеда бабушка говорит: «Я уезжаю!», но не уезжает, а ждет.

— Ася, иди сюда, — зовет мама и обращается к бабушке. — Бабушка купила для тебя пальто. Ты представляешь?

— Пальто? Какое пальто? — я прикидываюсь папуасом Новой Гвинеи, никогда в жизни не видевшим пальто.

Бабушка взглядывает на меня исподлобья:

— Вроде тот размер. А может — и не тот. Надо мерить.

— Что же делать? — Будто мама не знает, что делать.

— Привози Асю ко мне. Пальто померим. И шубу заодно.

— Шубу? Мама! Ты купила Асе шубу? Что же ты молчала?

— Ну, — говорит бабушка уклончиво. — Я не то чтобы Асе купила. Я просто так купила. Я за пальто знаешь какую очередь отстояла. А тут глядь — еще шубы подвезли. Решила заодно купить.

— Но ведь это очень дорого! — мама почти искренна.

Бабушка довольно молчит.

— Мама, я тебе очень благодарна, что ты нас поддерживаешь. Мы все тебе очень благодарны. Ася, поцелуй бабушку.

Бабушка сама чмокает меня в щеку.

А маму она никогда не целует. Не целует и не обнимает.

 

Глава 2

В детстве я не любила бабушку, потому что она кричала на маму.

Но потом, лелея свои подростковые женские грезы, я стала думать иначе: я не люблю бабушку, потому что она предала дедушку.

Так было интереснее.

***

Деда посадили в тридцать седьмом. И бабушка подписала отказ: она больше не считает себя его женой — раз он враг народа.

Но это было бы полбеды — если беду можно располовинить.

Бабушка не пустила деда к себе, когда он вернулся «оттуда». А он так хотел увидеть маму!

Дед не видел дочку больше трех лет: маме едва исполнился год, когда его забрали. Но думал, что сможет ее обрадовать: ведь дети любят конфеты. И когда он пришел — туда, где жили мама и бабушка, — у него был полный карман конфет. Мама уже засыпала. И вдруг — он. Стоит рядом с кроваткой и сыпет на нее сверху конфеты. Леденцы. Мама засмеялась и подумала, что случился праздник— День революции, хотя была весна.

Но бабушка сказала:

— Детям вредно есть конфеты. От этого портятся зубы. Уходи, Давид. Не надо тебе здесь быть. Не надо, чтобы тебя здесь видели.

Она боялась, что за ним снова придут, и неизвестно, что тогда будет.

***

Бабушка оказалась права: за ним действительно пришли — в сорок восьмом.

В дверь звонили и стучали — беспорядочно и напористо.

— Открывайте. К Давиду Файману. Ордер на арест.

— Бог мой! — бабушка открыла дверь.

— Где он?

Слова застряли у бабушки внутри, превратив горловые жилы в натянутые веревки.

Гости шагали широко — так широко, как можно шагать по семиметровой комнате, заглядывали под кровать и под стол.

— Ну, так что? — голос звучит с нескрываемой угрозой.

Бабушка с трудом выдавила слова наружу:

— Его нет.

— Где прячется?

— Он не прячется. — Бабушка вдруг замолкла. Но потом сглотнула и добавила: — Он умер.

— Умер, говоришь? А может — в сортире сидит? Со страху в штаны наложил?

Бабушка заставила себя сдвинуться с места, подошла к старому деревянному буфету, вытянула наружу маленький ящичек и стала искать в глубине. Ящичек сопротивлялся и поскрипывал, пытаясь утаить сокровенное. Но рука, наконец, нащупала в ворохе бумажек нужную.

— Пять лет назад. В сорок третьем. Вот похоронка.

Похоронка пришла на чужое имя — ведь во время войны бабушка уже не была дедушкиной женой. Бумагу принесла Маня, двоюродная дедушкина сестра.

— Вера! Давид тебя любил. Оставь это себе.

Тот, что был главным, хмуро взял похоронку и стал читать.

«…рядовой… погиб в сражении под городом Орел при обороне деревни… Похоронен…»

— Эй, прикрепи к делу. — Он сунул бумажку другому, развернулся и направился к выходу, бормоча сквозь зубы: — Жиды чертовы. Умер он!

Остальные двинулись следом. Кто-то мимоходом пнул ногой стул. Бабушка — все так же медленно — подняла его и села. А потом, глядя мимо мамы пустыми глазами, сказала:

— Где бы мы были, останься он жив? Он умер — и это лучшее, что он мог для нас сделать.

 

Глава 3

— Предала! Предала! Предала!

Я знаю: маме больно это слышать, — и получаю злое удовольствие.

Разговоры о бабушке — это моя подростковая месть. В данный момент — за то, что мама не пустила меня в бассейн. Все девчонки поехали, а я — нет.

Нельзя плавать в бассейне просто так. Бассейн без тренерских групп — опасное место. Там могут облапать.

Она никуда меня не пускает: боится, что я потеряю невинность. Она все время учит меня, как надо себя вести. Как должна вести себя девушка.

И я думаю — с обидой и раздражением: у нее устаревшие взгляды на жизнь.

Разве она может меня учить?

Она даже не сумела удержать рядом с собой отца.

***

Я помню, как уходил отец — не глядя на маму, деловито, без видимой спешки, аккуратно укладывал вещи в рюкзак: на дно — тяжелое, в карман — ложку с миской. Так, чтобы не гремели.

Мама позвала нас с Витькой обедать, а отец все собирался. Она сказала:

— Может, поешь?

— Некогда.

Куда он торопился? Потом заглянул в кухню, кивнул — непонятно кому:

— Все. Пока. Напишу.

И ушел.

Мне было тогда пять лет. Но я это помню.

***

Я вообще хорошо его помню.

Такой большой, веселый, весь в снегу.

Наш дом стоял в овраге. Зимой склоны оврагов превращались в настоящие высокие крутые горки — с ледяными накатами и трамплинами.

Иногда по выходным отец гулял со мной и братом. Он обожал кататься на санках. И всегда выбирал санки без спинки.

— Эй, команда! Налетай! — кричит он, плюхаясь животом на сиденье.

Мы с восторгом устраиваемся на его огромной спине.

— Ну, поехали! — отец объявляет о старте с веселой угрозой и начинает отталкиваться руками, направляя санки к обрыву. Мы тихонько поскуливаем от удовольствия, вцепляясь в его куртку, и пытаемся усесться понадежнее. Санки, достигнув критической точки, вздрагивают и ныряют носом вниз, с каждой минутой разгоняясь все больше. Отец ловко направляет их движение, отталкиваясь то руками, то ногами. Мы уже верещим в голос, и отец, заставив санки подпрыгнуть на трамплине, наконец сбрасывает нас в снег. А сам мчится ' дальше, совершая немыслимые виражи вокруг одиноких берез и продлевая санный путь до рекордной отметки — к восхищению окружающей публики.

Потом мы вваливаемся домой, мокрые, с ног до головы облепленные снегом.

— Это что за три поросенка явились? — с притворным недовольством спрашивает мама. — Нет, два поросенка и белый медведь! Вот я сейчас вас веником!

Она начинает обметать с нас снег, мы увертываемся, а отец под сурдинку норовит сунуть ей за шиворот заготовленный снежок.

— Ой! — взвизгивает мама. — Вот я тебе задам! — и шлепает веником по его плечам и спине. Он легко и весело уклоняется, потом вдруг, ловко перехватив ее руку, прижимает к себе и целует.

А мы кричим:

— Папа! Расскажи, как мама русалкой была. Как ты ее из реки вытащил!

— Как-как? Смотрю — русалка в реке плавает! Ничья. Нырнул, за хвост уцепил, вытащил и высушил. А потом обогрел и обласкал!

Мать при этом всегда заливалась краской.

***

Я представляю, как это было. Как бабушка говорит маме:

— В поход? Ты с ума сошла! Ты хоть понимаешь, что это такое — спать на сырой земле? Хочешь застудить почки? И как ты будешь подмываться в лесу, ты подумала?

Но мама не слушает. Она мечтает сбежать, давно мечтает сбежать от бабушки. От ее вечного крика и поучений. Куда-нибудь, хотя бы на время, где ничего этого не будет, а будут деревья, много воздуха, смелые люди. Людка говорила, там очень красиво: закаты, прозрачная вода. Если мама увидит деревья, их отражение в воде, она сразу поверит в Китеж. Мама хочет поверить.

Тогда бабушка решается на последний аргумент:

— Тебе — что — девушкой быть надоело?

Мама сжимает губы и решает обязательно идти.

***

— Эй, Петрушка! Ты видела, как командир на тебя пялится?

Людка — опытная туристка. Она полжизни проводит в лесах. А мама — новенькая. Она и еще один парень, Ваня. Они со второго курса. Остальные пятеро — старшекурсники, уже обтертые, бывалые. Девушек всего две — мама и Людка. «Командир» — отец. Он инструктор, ведет группу. Это он прозвал маму Петрушкой — за косички. В городе мама носила пучок. Но шпильки по лесным условиям оказались слишком ненадежным «крепежом», и мама стала заплетать две короткие упругие косички, торчавшие в стороны.

— Ты меня слышишь? Будь начеку! Командир, если глаз положит, своего добиваться будет. Поняла?

Маме не до командира. Ей вообще ни до чего. Она почти не видит обещанных Людкой красот: взгляд не имеет сил наслаждаться. Жизнь поедается физическими усилиями. Маме никогда не приходилось столько грести. Или столько идти. И тащить. У нее ноют плечи и руки. И ноги все время мокрые. А ноги должны быть сухими, иначе простудишь женские органы. Внушенный бабушкой страх вдруг оказывается навязчивым, неотступным.

— Эй, там, у Петрушки! Впереди поворот! Будьте внимательны. Заходите последними. Не торопитесь! Не отставайте!

Этот маршрут, он считается легким. И этот поворот реки тоже. Но Ване трудно. Мама ему почти не помогает. Даже мешает. И зачем его только посадили с мамой?

— Будешь плыть аккуратнее, когда с тобой пассажир. А так, с непривычки, лихачить начнешь!

— Ну, ты психолог, командир! — язвит Людка. — И где тебя таким премудростям учили?

— На бороде!

— Оно и видно!

Ваня не лихачит. Он старается быть аккуратным. Но не может все время контролировать маму. И на этом дурацком повороте мама умудряется зацепиться веслом за корягу. Ваня не видит. Он только чувствует,

что лодка отказывается подчиняться. Они застряли. Остальные уже далеко впереди, причалили к берегу.

— Давай, давай! — кричит командир.

Ваня «дает» как-то неправильно — и мир переворачивается вверх ногами, становится холодным и мокрым. Мама перестает соображать. Ваня зацепился за лодку, а ее сильно отбросило в сторону. Она еще худо-бедно удерживается на поверхности, но река швыряет ей в лицо пригоршни воды, и она хлебает, хлебает. Может, она уже тонет?

— Мужики, ловите лодку!

Отец бежит по берегу, на ходу сбрасывая сапоги, и прыгает в воду. Он хорошо плавает, мой будущий отец, — так же хорошо, как катается на санках. Мама чувствует рывок за ворот и короткий приказ:

— Дыши!

Она со звуком втягивает в легкие воздух.

— А теперь греби! Шевели руками! Шевели, говорю! Помогай!

Отец тянет ее к берегу, стараясь удерживать лицо над водой. На берегу их уже ждут: три пары рук помогают отцу с его ношей выбраться из реки.

— Парень в порядке? — коротко спрашивает отец, аккуратно усаживая маму на землю.

— В порядке. Поплевал маленько — и все. А Петрушка?

— Нормально, — отец вертит мамино лицо из стороны в сторону. — Нормально. Ставим лагерь.

— Помочь?

— Сам справлюсь. — И хочет взять маму на руки.

— Пусти, я пойду!

— Ну, давай. Осторожненько. Испугалась?

Мама молча кивает.

— Эй, а ну-ка — не дрожи так.

Отец находит свой рюкзак, вытаскивает одежду— для себя и для мамы, шерстяные штаны и тельник:

— На-ка, переоденься. Пока палатки ставим.

Мамины вещи промокли. Отец мог бы взять вещи у Людки, но хочет видеть маму в своем. Она уходит за кусты и пытается приладить на себя смену. Все ужасно большое. Как и отец. Штаны спадают. К счастью, в кармане находится веревочка, имама подвязывает ее у пояса, закатывает штанины и рукава. Вырез тельника слишком велик и открывает слишком много. Мама зажимает его спереди в горсть и в таком виде появляется у костра. Все на нее оборачиваются. Кто-то присвистывает.

— Ну и декольте, Петрушка! Ты неотразима! Сплошной соблазн. — Мама не понимает, шутит Людка или говорит всерьез.

— На-ка, выпей! — Ей протягивают чашку с горячим.

Маме приходится наклониться вперед, она забывается и протягивает руку. Тельник предательски обвисает. Мама в ужасе прихватывает его и прижимает к груди. Чай разлетается обжигающими брызгами, чашка падает на землю.

Людка хохочет:

— Ну, ты даешь, Петрушка! Прям французское кино. Мужики сейчас спортом побегут заниматься!

Отец цыкает на Людку и говорит, обращаясь к маме:

— Сиди, подам. И сырое повесь на веревку. С ночевкой — рокировка. Ваша с Людкой палатка промокла. Людка пойдет спать к ребятам, а ты — сюда.

Мама думает, что веревка у костра общая, и как же она повесит здесь лифчик. Ведь все увидят. Трусы — ладно. А вот лифчик…

Людка ухмыляется:

— Считаешь добычу законной, командир?

— Молчи у меня.

— Волчище ты серый!

— Завидно?

— Еще чего! Я Ваньку греть пойду. Он тоже тонул, а ему — ноль внимания.

— Вот и сходи.

Людка уходит. На прощанье она делает маме какие-то знаки, но мама думает только про лифчик: как она повесит его на веревку у костра. А если на елку, за палаткой, он же к утру не высохнет. Лифчика не было в списке снаряжения. И она не взяла сменный. Она забыла, что все в рюкзаке промокло.

— Иди, укладывайся, Петрушка.

Мама послушно бредет к указанной палатке. И только заползая в спальник, понимает, что это — палатка отца. Она сворачивается в клубок и начинает дрожать — от пережитого напряжения и того, что надвигается. И так, не в силах унять дрожь, погружается в полудрему. Скоро голоса у костра смолкают, и отец оказывается рядом. Он крепко обхватывает ее поперек живота, прижимает к себе и спрашивает:

— Ну, что ты, девочка? Ведь все в порядке? Правда?

Маме не кажется, что все в порядке, она только сильнее дрожит. А отец еще сильнее прижимает ее к себе и все шепчет:

— Тише, тише! — Как будто ее дрожь способна чему-то помешать.

Рука отца ныряет под тельник и находит мамину грудь. Мама дергается, но маленькая грудь только глубже погружается в его большую ладонь. Пальцы отца умело теребят и выкручивают сосок, и эта часть тела начинает жить своей жизнью, ласкаясь и нежась, прося еще. Мама краем сознания удивляется, что это может быть с нею, и выгибается, откидывая голову. Но не успевает за ним. Он дышит все чаще, рывком поворачивает ее на спину, тяжело наваливается и шарит по бедрам, освобождая от штанов.

— Нет, нет, нет!

— Ну, что ты, что ты! Все хорошо, все хорошо! — и быстро, мелко-мелко целует — снова вшею, и в грудь, заставляя отвлечься. Но мама чувствует, все равно чувствует, как что-то чужое, инородное, совсем неласковое пробивается к ней, грозя ужалить. И боится.

— Нет, пожалуйста, не надо!

Он не хочет остановиться, не может. Потом успокаивается, перестает давить, осторожно целует в закрытые глаза, подбирая губами слезы:

— Ты что — в первый раз? Дурочка моя…

Шарит рукой в углу палатки, находит какую-то тряпку:

— Подложи пока. Пойду воды согрею.

Отец возится у костра, пробует воду пальцем, снимает кан с огня и отправляет маму за кусты — мыться, а сам ждет, чтобы в нужный момент отвести к палатке. Мама тихая, послушная — как после тяжелой болезни. Они залезают в спальник. И отец снова прижимает ее к себе, гладит по голове и дышит в растрепавшиеся волосы. Он впервые называет маму по имени:

— Слышь, Анечка! Ну-ка — взгляни на меня: выйдем с маршрута — поженимся.

***

Лес был его царством, с понятным порядком, с ясным делением на мужское и женское, с четким определением функций — прозаичных и героических одновременно. Он научил маму видеть обещанные закаты и росу, приносящую облегчение натрудившейся за день траве, чувствовать густой лесной запах, натянутый на верхушки деревьев птичьими голосами.

И мама ходила, почти не касаясь земли, потому что отцовское чувство подняло ее в воздух и окутало с головы до ног. И все другие мужчины тоже теперь на нее смотрели, хотя она осталась все той же — маленькой, подросткового еще сложения, не какая-то особенная красавица. Не только на маршруте, но и потом, в городе, на нее вдруг стали бросать взгляды, выделяя из толпы, вежливо уступая место, заглядывая в глаза, — такую ауру желанности несла она с собой. И Людка уже не смеялась, а лишь удивлялась и уважительно замечала: «Петрушка! Командир от тебя совсем спятил. Как это ты его? Вроде весовые категории у вас разные!»

…Лес был его царством.

Сначала лес, потом — тундра.

 

Глава 4

— Поедем на Север, Аня! Там есть работа. Хорошая. За большие деньги.

— Это для тебя есть работа.

— И ты как-нибудь устроишься.

— Я не хочу «как-нибудь». И Север — не лучшее место для детей. Витька и так из болезней не вылезает.

— На Севере тоже люди живут!

— Я — не «люди». Я — это я. И почему ты всегда думаешь сначала о себе?

— Почему— о себе? Я о нас думаю. Хочу, чтоб мы вместе поехали.

— По-твоему, я должна все бросить и тащиться за тобой в тундру? По полгода не видеть света? Чтобы мои дети забыли, как выглядят яблоки? Знаешь, я тебе не жена декабриста!

И он отвечает — с жесткой усмешкой:

— Забыл. Ты — другой породы: отказалась — и нет проблем. Кажется, так у вас в роду принято?

***

— Мам, а жена декабриста — это кто?

— Были такие женщины. Их мужья назывались декабристами — потому что подняли в декабре восстание. Декабристы хотели убить царя. Но у них не получилось, и их схватили. Пятерых — самых главных — сразу казнили, а остальных отправили в Сибирь, в ссылку.

— Они были плохие?

— Нет, хорошие. Наверное, хорошие. Они были передовыми людьми и хотели улучшить жизнь.

— А их жены тоже хотели?

— Их жены сначала ничего не знали. Это были мужские дела. Но когда декабристов отправили в Сибирь, их жены поехали туда за ними.

— Почему?

— Что — почему?

— Почему поехали?

— Не хотели бросать своих мужей. Хотели быть рядом с ними, чтобы поддерживать.

— А бабушка?

— Что — бабушка?

— Бабушка не поехала?

— При чем тут бабушка?

— Ну, она не поехала к дедушке?

— Бабушка не могла поехать. Дедушку отправили в лагерь. Далеко, на Север. Ему даже письма писать не разрешили.

— Он был декабрист?

— Нет. Он был инженер. Хороший инженер. Железнодорожник.

— Он хотел убить царя?

— Никого он не хотел убить. Твой дедушка был очень добрый человек. Просто сказал не к месту, что у Сталина могут быть ошибки.

— А Сталин был царь?

— Никакой не царь.

— А кто?

— Людоед в пальто.

Я смеюсь. Людоед — это такой голый, волосатый, с большим ножом у пояса. А сверху — пальто.

Мама вздыхает.

— Ты будешь спать, наконец?

***

Поначалу отец писал. И присылал деньги.

Мама не отвечала, но читала мне его письма.

Отец рассказывал, что теперь все время катается на санках. Ведь в тундре три четверти года лежит снег. Много снега. Целое море или даже океан. А у отца есть снегоход — большие санки с мотором. И он ездит на этом снегоходе в стойбища к ненцам. Он вроде связного между городом и тундрой. Первопроходец.

Еще отец много и подробно писал про ненцев.

Ненцы разводят оленей. Олень для ненца — все: и бог, и брат, и дитя. И пища, и одежда, и кров. Олень для ненца — жизнь.

В тундре ценен тот, у кого много оленей. Хороший оленевод — хороший человек. Мрут у хозяина олени, не плодятся — такой человек худой. А ненцы всегда старались быть хорошими. Тысячу лет старались.

Но это — вчерашний день, пережитки старого уклада. Теперь этой первобытной ненецкой жизни пришел конец.

Вышло постановление: всех оленеводов собрать в совхозы — чтобы олени стали общими и не было неравенства. Ведь это безобразие — когда один человек хороший, а другой — плохой. Надо, чтобы все были одинаковыми. И пусть ненцы пасут оленей, где велено, а не где вздумается. Потому что ненцы своих оленей совсем избаловали: что олени хотят, то они и делают. Это не по-советски.

А чтобы ненцам легче было пасти оленей, их детей нужно забрать в интернаты. Взрослые ненцы не умеют читать и писать, и дети их тоже не умеют. Они не учатся в школе, а мотаются по тундре со стадами и мешают наступлению эпохи всеобщей грамотности.

В нашей стране так быть не может: все должны учиться в школе. Пусть Ася об этом помнит, когда пойдет в первый класс. Пусть старается. Не будет стараться — ее, как ненца, в интернат отправят. И будет она там по полгода жить без мамы. Без мамы — еще ладно. Так там надо на кроватях спать. А маленькие ненцы очень боятся спать на кроватях, потому что кровати высоко над землей и можно упасть. Раныне-то они никаких кроватей не видели: ведь в чумах кроватей нет. Конечно, можно было бы сделать, как ненцы привыкли, — положить ковры и на них постелить спальники. Но у нас положено, чтобы дети спали на кроватях. Во всех интернатах— на Юге и на Севере. Поэтому ненецкие дети поначалу спят очень плохо, тревожно. А иногда, когда им особенно страшно, перебираются под кровати и строят там чум из одеял. Эго ужасная первобытность и нарушение дисциплины. Воспиталки на детей сильно гневаются.

Эти дети их все время достают — не только своими чумами, но еще плоскостопием и неряшливостью. Родители не приучают их ходить в нормальной обуви — с жесткой подошвой и каблуком. И мыться тоже не приучают. Они даже не читали своим детям «Мойдодыра». (Они же не умеют читать!) У ненцев вместо «Мойдодыра» одежда мехом внутрь,

которую надевают без всякого белья, прямо на тело. Волоски из меховой одежды все время трут кожу и так ее очищают. Получается что-то вроде сухой «стирки». Такая одежда в интернатах считается ужасной дикостью и отсталостью. Там, как могут, с этим борются. Выдают маленьким ненцам белье и читают «Мойдодыра». Они еще по-русски как следует не понимают, но им уже читают. И приучают к правилам гигиены — мыться по утрам и вечерам, с мылом и мочалкой. Эти правила разработаны в лучших столичных институтах. Но от них кожа у маленьких ненцев шелушится и покрывается болячками. Зато они умудряются ходить без обуви с каблуками: скинут выданные им государственные ботинки, запрячут в дальний угол и бегают в носках. Правда, если комиссия какая нагрянет, воспиталкам достанется — что они плоскостопию потворствуют.

Отец, конечно, за прогресс. И он, когда узнал, что ненцы не умываются и носят одежду мехом на голое тело, поначалу смеялся. Но теперь он так часто к ним ездит (лекарства возит, почту (для грамотных), продукты разные и другое), что сам уже стал как ненец. Забыл про «Мойдодыра» и перестал умываться. У него даже одежда ненецкая есть. Ему в одном чуме подарили.

И когда будет время, отец найдет какого-нибудь гигиениста, самого ученого, из института, где интернаты придумали, и отвезет его в тундру. Куда- нибудь подальше, где много снега и волки бродят. И там, на пятидесятиградусном морозе, заставит умываться, чистить зубы и ходить по снегу в туфлях на каблуках.

***

Я обожала отцовские письма, его рассказы про тундру. Мой отец — он первопроходец. Я рисовала для него картинки. Рисовала и подписывала: это Ася, это Витя.

Мама показывала, как наклеивать марки и писать адрес. И мы шли опускать письмо в ящик. Было интересно — как все, связанное с отцом.

Потом письма стали приходить реже и сделались короче: «Жив, здоров. Привет от ненцев». А потом не приходили очень долго.

Последнее письмо мама не стала мне читать.

— Ася, принеси ручку! — она старательно переписала что-то на листочек и порвала письмо на кусочки.

— Мама, а почитать?

— Здесь нечего читать.

— Почитать про тундру.

— Эта тундра отобрала у вас отца.

В письме отец сообщал, что у него теперь новая семья, и предлагал оформить официальный развод.

Мама отказалась от алиментов и перестала о нем упоминать.

***

Но я все мечтала: когда-нибудь он вернется, обнимет меня и скажет:

— Ася, поедем на Север! Я покажу тебе тундру.

***

И я не хотела их — мамы и бабушки — женской судьбы.