Глава 1
Когда рисуешь северное сияние, смешиваешь краски прямо на листе бумаги. Яркие — красное, синее, желтое— по черному подмалевку длинной полярной ночи.
Я думала: если приду работать в школу, буду рисовать с детьми северное сияние. Северное сияние и радугу — два состояния человеческой надежды.
Мы будем рисовать красками самые разные картинки, но радугу и северное сияние — прежде всего.
Из-за этого, из-за красок, завуч Галина Васильевна меня невзлюбила. У меня и так были серьезные недостатки — возраст (двадцать один) и красный диплом. Вполне достаточно, чтобы впасть в немилость. А тут еще краски — с сопутствующей им грязью, проливающейся водой, разложенными по всему классу работами (им же надо просохнуть).
До меня в школе рисовали исключительно карандашами. Четкими линиями, по линейке. И раскрашивали по контуру. В этом чувствовался порядок. Возможность управлять детьми. Рисунки в альбомах. Альбомы на полках. Они не делали погоды.
Никакой тебе разноцветной погоды.
От красок же пахло анархией. И завуч это учуяла — нюхом администратора, носом опытной канцелярской крысы. Ей не нравилось, что я веду рисование— никому не нужное рисование, от которого нечего ждать и к которому трудно придраться. Ей не нравилось, что родители всех классов согласились купить детям краски — когда я рассказала им про северное сияние: карандаши они забывали купить месяцами. Она полагала: это не может просто так кончиться — все эти краски и прогулы планерок. А я их прогуливала — под предлогом тяги к общешкольной чистоте. На переменах приходилось оттирать раковины в туалетах: дети мыли там руки и кисти, освобождались от меток творческого полета. Завуч делилась сердечной тревогой с председателем профсоюза: «Такие люди не держатся в школе. От них одни неприятности».
Завуч с ее крысиным инстинктом оказалась права. А жаль. Ошибись она, я бы обрадовалась. Ведь мы могли притереться. Со временем я начала бы стареть, и цвет моего диплома успели бы позабыть. А может, я бы устала и позволила себе слабость, чередуя краски с карандашами. Но этого не случилось.
Заболела учительница малышей из нулевки. И меня поставили на замену. Незадолго до каникул, до праздника Седьмого ноября — как раз тогда, когда пришло известие о том, что Женька убит.
***
Позвонила Таня Каткова. Не звонила тысячу лет, а тут позвонила. Сказала, погиб Женька. В Афганистане. Его привезли домой, чтобы похоронить. Приходить к старой школе.
У нас с Женькой не было никаких особенных отношений.
В третьем классе я треснула его книжкой по голове — за то, что он надо мной смеялся. Мы заполняли формуляры для школьной библиотеки. И я написала в графе «национальность» слово «еврейка».
Я написала его впервые в жизни, и мне, если честно, не очень понравилось, как оно выглядит. Но это не Женькиного ума дело. Хотя я и написала это прямо у него под носом, сидя с ним за одной партой. Он просто покатился от хохота. Упал на стол и хохотал до тех пор, пока я не треснула его книжкой.
За это он потом в меня влюбился — не сильно, а чуть-чуть. И подарил подарок на восьмое марта — маленького кукольного цыпленка на гнущихся ножках. Но это было очень давно и длилось совсем недолго — когда он, провожая меня из школы, тащил два портфеля.
Еще, я помню, Женька хорошо рисовал планы всяких сражений: кто где стоял, откуда стрелял, где прятался в засаде. Когда по истории проходили войны, вызывали всегда его. И он получал пятерки. Женька был в некотором роде спец по истории войн, и никто не удивился, когда после восьмого класса он поступил в офицерское училище.
Но то, что он погиб — на войне, — ни с чем не вязалось.
Я привыкла думать, что война давно кончилась. На войне погиб мой дедушка. В сорок третьем, на Курско-Орловской дуге. Он сражался против страшных врагов — фашистов, и «это не должно повториться».
А Афганистан — какая же это война? Против кого и за что? И вообще — где он, этот Афганистан? Говорили, не войди мы туда, там оказались бы американцы. И это очень-очень плохо — когда американцы в Афганистане. Их следовало опередить. Женьку вместе с другими послали за этим. Простой такой шахматный ход на доске мировой политики. И за это, вот за это — его убили?
***
— Вы знаете, что сегодня репетиция? Какая репетиция? Планерки не надо пропускать. Тогда персональные объяснения не потребуются. И вообще, Ася Борисовна! Молодому специалисту лучше вести себя поскромнее. Не огрызайтесь. Извольте обеспечить явку доверенного вам класса на репетиции! В пятницу у ваших детей праздник.
Какого черта он главный? Оттого что не горюет? Радуется, что оловянный, а не цинковый?
Цинк вреден для детей. Поэтому солдатиков отливают из олова. А вот гробы — из цинка. Почему?
Почему их делают цинковыми? Цинк легче дерева? Удобней для перевозки? Из-за плоской крышки? Таких гробов можно загрузить в самолет гораздо больше, чем деревянных. К тому же их можно запаивать. Герметично. Это важно. Они не воняют. А если деревянный гроб три недели везти сначала по афганским горам, а потом — через весь Союз до места назначения, он, наверное, будет сильно пахнуть. Или не будет?
***
Женькин цинковый гроб стоял под большим портретом, где он был в офицерской форме — молодой, красивый и незнакомый. Совсем не похожий на Женьку, таскавшего мой портфель. И близкоблизко к возвышению с гробом — женщина в черном платочке на голове, Женькина мама. Выходили разные люди и говорили, какой Женька был молодец и как честно выполнил свой интернациональный долг. Его застрелили — и это подвиг.
Потом заиграл духовой оркестр — медленно и торжественно, и гнетущее ощущение подвига, как густое непрозрачное облако, поднялось над залом. Гроб подняли и понесли, а Женькина мама зарыдала в голос. Ее повели следом, поддерживая под руки…
Они хотят, чтобы я учила это с детьми? С шестилетками? Да они обалдели! Кто сказал, что маленьким детям для счастья нужно маршировать и давать безумные клятвы? Ведь «это не должно повториться»? Лучше мы нарисуем лишнюю радугу…
— Музыкальный работник жалуется: ваши дети не знают стихов. Вы подумали, что скажут родители? Дети совершенно не подготовлены к празднику. Хоть общую песню успели выучить — и то хорошо. Но это не ваша заслуга.
Я не люблю «отстаивать позицию». Это мучительно — искать слова для того, что и так ясно. А если почему-то не ясно, слова не помогут. Они следствие, а не причина, эти объясняющие слова.
А я просто хочу рисовать с детьми красками. К тому же со мной случилась беда — на тех похоронах: я не могу про это не думать. Про Женьку на портрете, про его маму в черном платочке. Даже тогда, когда малыши в пилотках со звездочками маршируют по залу и машут флажками — старательно и не в такт музыке. То есть — именно тогда.
Наверное, можно было научить их ходить в ногу. Ведь марш так похож на танец. И гусары времен войны с Наполеоном обожали балы…
После праздника Галина Васильевна не подходит — подлетает ко мне. Я вижу, как у нее трепещут ноздри, а за спиной развеваются крылья ярости. Эриния.
— Ася Борисовна! Зайдите в кабинет директора! Срочно!
Иду в указанном направлении и соображаю: кажется, я не добавила ничего нового к списку уже совершенных преступлений?
— Вы что себе позволяете? — она начинает кричать почти сразу, не давая мне прикрыть дверь. — Вы испортили весь праздник. Ваши дети явились одетыми как попало! Вам в голову не пришло позаботиться о костюмах! Но этого мало! Вы еще позволяете себе заниматься демонстрациями!
Я ожидала разборки из-за стихов. Я заготовила аргумент — по поводу их качества. Но тут что-то другое, и я не сразу вникаю… Я тихо сидела в углу и смотрела — как они маршируют; не кричала, не свистела…
— Вы испортили все представление. И детям, и родителям. Знаете, с каким лицом вы сидели? Это, между прочим, праздник, а не похороны.
Государственный праздник, День революции. На ваше счастье, не пришли из вышестоящей администрации. А могли…
— Извините, у меня нет другого лица.
Наглость — даже такая, едва просвечивающая, —
дается мне трудно. Я говорю очень тихо — гораздо тише, чем гремит мое сердце. А оно зачем-то стремится пробить грудную клетку.
Но Галина Васильевна, кажется, не слышит этих ударов. Хорошо, что не слышит. Вообще она вдруг становится совершенно спокойной:
— Вы плохо работаете, Ася Борисовна!
Неправда. Я работаю хорошо.
— Вы неизвестно чем занимаетесь с детьми. Забиваете им голову ерундой. Какие-то бесформенные картинки, отсутствие четкого сюжета, нелепые россказни. (Откуда она знает?) Вы игнорируете программу.
— Но разве в программу не входит смешивание цветов? Какая разница, на каком сюжете учить? И сказки Севера — это ведь близко детям, это не ерунда, — я сбиваюсь, начинаю лепетать что-то невразумительное.
Завуч смотрит с презрением. Я ей отвратительна— со своими жалкими отговорками. К тому же в ее колоде припрятан гуз.
— В любом случае — ни один урок по изобразительному искусству в первых классах не записан у вас в журнал. Я имею право не считать их при начислении вашей зарплаты. И я это сделаю. Чтобы научить вас дисциплине. Чтобы вы, наконец, поняли: школа — это не студия творческого безобразия!
Баночки с гуашью открываются туго. Двадцать шесть баночек с белой краской — для снега. Двадцать шесть баночек с черной краской — для неба. Двадцать шесть баночек разных цветов… К тому же во время урока кто-то обязательно разольет воду. Рисование снега — это очень красиво, но очень хлопотно. И ведь нужно всех похвалить. А в первых классах нет оценок. Я надеялась заполнить журнал дня за два до конца четверти — когда последний рисунок ляжет в папку и можно будет смонтировать выставку…
Галина Васильевна все рассчитала: бытие определяет сознание. У молодых специалистов маленькая зарплата: я почувствую наказание. Меня давно стоило выпороть — за наглость и произвол. Наглость и произвол надо давить, давить на корню. Тогда во время детских парадов мое лицо будет иметь нужное выражение.
А что сейчас на нем написано? Усилие не расплакаться?
— Я могу идти?
— Можете.
Где тут дверь? Ноги как ватные.
Глава 2
По черному лесу, бесснежному лесу бродит медведь- шатун. У медведя проблемы, оттого что не смог заснуть. Или проснулся не вовремя. Бродит по белому лесу, есть ему охота, и спать. Маята, маята, маята.
Интересно, медведь-шатун — это всегда он? Никогда не слышала, чтобы говорили: медведица- шатуница. Или медведица-шатунья. Наверное, лишенный сна зверь заодно лишается пола. До этого ли ему? Или ей? Когда хочется спать, спать, спать. Чтобы не видеть пустого черного леса.
Мне не хочется никого видеть. Даже Лешу. Вернее — особенно Лешу, с его образцово-показательной положительностью.
У разных людей бывают разные судьбы. Бывает злая судьба, бывает судьба счастливая, судьба необычная. А у Леши судьба милая. Краснощекая такая, с целым подносом сладких булочек. Она ему: «Отведай, Лешенька, с повидлом!» Он — хрум-хрум — съел булочку и доволен жизнью. Но однажды судьба его обманула — подсунула булочку в виде меня. И начинка в ней оказалась из лебеды. Эта трава съедобная, но горькая. Бабушка с мамой ели в эвакуации щи с лебедой — во время «настоящей войны». Но тут нужно закалку иметь — чтобы не подавиться. И к тому же знать, как вымачивать. А Леша не знал, и непривычная горечь его поразила.
***
Он хотел бы меня утешить: я все утрирую. Мне пора перестать быть такой романтичной. Я не умею считаться с реальностью, не понимаю простых вещей. Журнал — финансовый документ. Как можно относиться к нему так небрежно? И по поводу праздника я не совсем права. Если какие-то стихи показались мне не совсем уместными, их следовало заменить, а не устраивать вялый саботаж! (Леша доволен найденным определением.) Что в результате изменилось? Только создала себе лишние сложности. И эта впечатлительность, по поводу цинковых гробов… Ужасно, конечно, что погиб мой одноклассник. Но он не был мне близким человеком, ведь так? (А что, если соврать? Сказать, что Женька учил меня целоваться?) Да, сложная штука жизнь. И интересы страны порой требуют человеческих жертв. Иногда больших жертв! (Он вздыхает.) Но — ничего не поделаешь! И не надо так много думать о смерти.
Леша очень заботливый, очень внимательный. Надо предложить ему тему для обсуждения: он в виде потенциальной жертвы во имя интересов страны. (Я невольно прикидываю размеры цинкового гроба.) Какие такие интересы? Да найдутся — были бы жертвы!
— Ася, тебе надо развеяться. У меня есть подарок. — Он делает хитрые глаза — как фокусник с отклеившимися усами. — Коллектив аспирантов нашего института едет на экскурсию в Звездный городок. Мне разрешили взять тебя.
***
— По-моему, этот Леша — очень положительный. — Мама садится рядом и гладит меня по руке. — И симпатичный такой. Рост у него… подходящий. И глаза такие красивые. Голубые.
— Мама, я не люблю голубые глаза.
— Ты не права, Асенька, не права.
Что случилось с моей мамой? Может, ее подменили? Инопланетяне? Вживили ей в мозг секретный электродик? И она теперь ведет такие странные беседы:
— Мне лично всегда нравились голубые глаза. У нас в институте на другом курсе учился один молодой человек — такой высокий, белокурый. С голубыми глазами.
Леша должен был ей заплатить — как Фауст той старухе, что сводила с ним Маргариту.
— Этот молодой человек, — у мамы делается озорное лицо, — он начал за мной ухаживать. Но однажды пришел к нам домой, — мама вздыхает, — а там бабушка. Как принялась у него выпытывать, кто он, да откуда. Будто он на допрос попал.
— И что? — я уже догадалась, «что».
— Ну, ему это очень не понравилось. И он исчез. Перестал звонить.
Вот бы Леша, встретившись с моей мамой, перестал звонить! А мама? Как она может вздыхать, когда у нее был отец? Но это — запретная тема.
— Ася, нужно думать о будущем. Ты не ходишь никуда, кроме школы. У тебя нет компании. Где ты можешь познакомиться с будущим мужем? Леша — просто подарок судьбы. (Я вздыхаю, представляя Лешу в коробке из-под торта с ленточкой.) Ты ведь не хочешь остаться старой девой?
Что я слышу?
— Мама, где ж ты была раньше? Ты приложила к этому столько усилий! Я целиком продукт твоего воспитания — твоих пуританских взглядов на жизнь. Мне даже не претит мысль о железных трусах, запирающихся на замок. В лучших традициях рыцарских отношений.
— Перестань ерничать. Я просто думаю, что со временем ты могла бы выйти замуж, создать семью, родить ребенка…
— За Лешу, что ли?
— Ну, не обязательно, — мама лукавит. — И, конечно, я не призываю тебя бросаться на шею первому встречному. Я считала и считаю, что нужно выходить замуж девушкой. Это важно…
— Что важно? Ну, скажи, скажи.
Мама краснеет, однако она способна быть решительной.
— Для мужчины важно самому нарушить девственность своей жены. Так считается.
— Господи, мама! Даже в жутком Средневековье многие обходились без этого. Им мешало право первой ночи.
— Это лишь подтверждает мои слова. Господин отбирал у вассала лакомый кусочек. Лишать девушку девственности считалось особым наслаждением.
— Делать женщине больно — это особое наслаждение? Я начинаю думать, что садизм и склонность к насилию — видовое качество мужчин.
Мама смущается.
— Это не всегда бывает больно. Может обойтись и без боли. Если мужчина не будет торопиться. Если он будет осторожен, умел, ласков.
— Ой, слушай! — мое лицо озаряется светом. — Давай, я позову Лешу в гости. И ты прочитаешь ему лекцию о первой ночи. Вдруг он не знает? Кстати, нужно выяснить, достаточно ли у него практического опыта. Может, он не подойдет нам по этому параметру?
Мама уже устала, но не хочет сдаваться.
— Между прочим, он вчера звонил. И сегодня будет звонить.
— Меня нет дома.
— Не отталкивай человека понапрасну. Знаешь поговорку: «Не плюй в колодец, пригодится — воды напиться»? Потом будешь жалеть. Сидеть в одиночестве и жалеть.
Какая же все-таки эта мама! И как она умудряется всегда настаивать на своем?
***
Леша встречал-провожал и дарил цветочки. А я ходила с ним в Малый театр и позволяла себя целовать. В Малом театре было неинтересно и плохо слышно. К тому же не получалось целоваться в губы. Слишком близко чужое лицо. Слишком близко чужое дыхание. Пусть лучше в шею. Он как-то потянулся, а я откинула голову и слегка подтолкнула его вниз, вниз — так что губы соскользнули к открытому вороту. И он совсем обалдел — от запаха кожи, духов и близости груди. Я подумала: так ничего. Даже приятно. И он довольно смешной, когда сопит. Может, что-нибудь и получится. Не буду плевать в колодец. И как теперь плюнешь, если он уже приручился? Он все спрашивал, одурев от поцелуев: «Ну, скажи, девчонка, скажи: любишь?» Пестовал свои деревенские ухватки — считал их отличительной особенностью, этаким «личностным стилем». Мне приходилось отшучиваться: я должна подумать. А он мне мешает: навалился, прижал к перилам, заслонил свет.
Может, эта бодяга так и тянулась бы, так и тянулась, если б не поездка в Звездный городок. Очень не вовремя она случилась, совсем не вовремя. Вместе с образцово-показательными аспирантами меня удостоили чести посетить Музей подарков космонавтам, и это совершенно не помогло мне развеяться. Я смотрела на лакированный сноп с ленточкой в серпах и молотах, на портреты вождей из кукурузных хлопьев и на горстку земли с родного болота не помню кого, которую чуть не развеяли в космосе, — на все невероятные дары, которые рабочие и крестьяне неизвестно зачем преподнесли космонавтам. Смотрела и думала: какое мне до этого дело?
А Леша вдохновился необычайно. По дороге домой он все повторял: «О! Ты видела часы, побывавшие в космосе! Они тикали на запястье Германа Титова!» И еще, и еще. Если б не это его вдохновение, не восторженный блеск в глазах, мы бы потыкались друг в друга и разошлись. А здесь на меня накатила волна раздражения, смешавшая все водно — недавние похороны, детский праздник, недорисованный снег, Галину Васильевну — и Лешу. Он вдруг вписался в ряд — инородного, чуждого, неприятного.
И когда стал дышать в волосы и вопрошать свое обычное, ритуальное, доведенное до автоматизма: «Эх, девчонка, девчонка! Какая же ты глупая! А мне нужно, чтобы ты меня любила. Ну, скажи: любишь?», я отстранилась и сказала — спокойно и твердо:
— Нет, Леша. Я тебя не люблю.
Плюнула в колодец.
Вода на дне сморщилась, удивляясь, сопротивляясь услышанному.
— Ася! Что ты говоришь? Что ты такое говоришь, Ася?
Я не хотела его обижать, делать больно.
И если сейчас, вот прямо сейчас пожалеть, запустить пальцы в волосы, притянуть к себе, подставить шею, — еще можно все исправить.
Но у меня плохо получается быть сладкой булочкой. И, видимо, что-то отражается на моем лице — долго оно будет так себя вести, это лицо? — что-то такое, отчего Леша, взглянув на меня, резко поворачивается, бросается прямо к открытому окну и перемахивает через край.
Это ужасный поступок, и надо бы содрогнуться.
А я — ничего. Мне даже не страшно. Ведь у Леши милая судьба. Она подвела всего один раз. Но — не сейчас: мы с мамой живем на первом этаже. На низком первом этаже. Вряд ли Леша об этом забыл. Он не хотел рассчитаться с жизнью. Просто так — разыгрались нервы. Скоро он обойдет дом кругом и позвонит в дверь — чтобы взять свою сумку, с проездным билетом. У него льготный, и он не захочет тратить на метро лишние деньги.
Глава 3
Я сижу в кресле, завернувшись в плед. Мне тихо и плохо. Хорошо, что сейчас выходные. А с понедельника— каникулы. Можно придумать болезнь и не ходить в школу. Чтобы никого не видеть. Чтобы нечаянно не столкнуться с Галиной Васильевной.
Мама ходит на цыпочках и смотрит с состраданием: я объявила ей о намеренье остаться старой девой. Я не могу утешить маму — по поводу ее планов на моего ребенка. Да, Леша кажется мне слишком сложным решением. Сложным и мутным. Неприемлемым.
Поскольку я не могу быть булочкой. Какой такой булочкой? С повидлом. Нет, у меня не бред. Просто плохое настроение. И лучше сейчас от меня отстать.
Мама одевается и уходит — по делам. И я наконец остаюсь со своей тихой плохостью наедине. Я буду сидеть, уставившись в стенку, и грустить. Думать ни о чем. О недорисованном снеге. И никто мне не помешает. Даже этот проклятый телефон.
Да кто же такой настырный?
***
— Д-добрый день! Мо-о-жно Асю Б-борисовну?
— Да! Я слушаю!
— Асюта, ты г-гостей п-принимаешь? Можно п-приехать?
— А это кто?
— Это я, Сергей. Вакулович. Помнишь?
— Вакула? Господи! Ты откуда? С Луны?
— Ну, т-так можно?
— Когда?
— С-сейчас. Я уже рядом.
— Что ж ты спрашиваешь, если уже приехал?
— Д-для п-порядка.
— Хорошо, что хоть для порядка спросил. Что теперь с тобой делать? Заходи.
Вот тебе и тихая плохость. Вакула, значит, едет. Сколько лет я его не видела? Года три?
***
На третьем курсе института по учебному плану от меня требовалось воспитательное мероприятие. Мне выпали десятиклассники. Я решила поставить маленький спектакль. По стихам поэтов, погибших в годы войны: «О людях, что ушли не долюбив, не докурив последней папиросы». Я тогда бредила этими стихами и думала, что смогу донести и вдохновить. И мы вроде договорились — на классном часе, — что в пятницу соберемся на репетицию, с уже выученными текстами.
— А в-вы в-всех бе-ерете?
Я не сразу сообразила. Не врубилась как-то.
— Конечно. Всех, кто хочет. Кто способен четыре строчки выучить. Ну, или хотя бы стоять на сцене с понимающим лицом.
— Эй, Ва-ва-вакула! Ты тоже, что ли, собрался? — класс наполнился хоровым ржанием.
— С-с-с-с-тихи чи-чи-читать?
— Да, не! Он просто так стоять будет! У него лицо понимающее.
— Гады вы все-таки! Отстаньте от него, — это кто-то добрый из девочек.
— А я тоже пойду. Позырю, как вы там выпендриваться будете.
— Нечего зырить. — Я чувствую некоторую неуверенность и пытаюсь преодолеть внезапную слабость в коленках, — Дело всем найдется. Нужно будет управлять светом, фонограмму включать. Гитаристы есть?
— Е-есть! Вон, Гарик умеет. И Коляныч.
— Да Коляныч ни хрена не умеет!
— А ты слыхал?
— Слыхал!
— Кто здесь Гарик? Ты? Из Окуджавы что-нибудь знаешь?
Мотает головой.
— А из Высоцкого?
— Из Высоцкого могу. «Кони».
— Это не то. Хотя ладно. А подбирать можешь?
Кивает.
— Может, может! Классно подбирает.
— Ладно. Дам послушать пленку. Есть на чем слушать? Хорошо. Завтра я принесу тексты и катушки с записями. Стихи сами выберете — что кому понравится.
— А мне чё покороче!
— Да заткнись!
— Что кому понравится. До встречи.
***
Ужасные все-таки дети — если можно назвать этих недорослей детьми. Но — как-нибудь. Я уже не могу остановить кино в голове — кто откуда выходит да что говорит. Затихает музыка, гаснет свет…
В пятницу они набились в зал еще до моего прихода — носились между рядами и орали. И кто-то уже залез на сцену — вопреки строжайшему запрету — и пихнул другого, такого же, и опрокинул прожектор, стоимостью в миллион. И мой вопрос, кто что выучил, потонул в общем гвалте.
Потом я пыталась их построить и заставить двигаться в нужном направлении — почти безуспешно. Какая-то девочка, натужно завывая, прочитала выученный стишок. И Гарик изобразил «Коней» — «близко к тексту». Хор пытался решить невыполнимую задачу — спеть окуджавское «А женщины глядят из-под руки». Очень похоже на бременских музыкантов, имитирующих грабителей.
Я честно пыталась выжить: не отвлекаться на шум, гнуть свою линию, выстраивать общую композицию. Начало не может быть гладким. Я, наконец, добилась условной тишины и расставила всех по местам. Тут дверь открылась.
— Эй, Вакула, ты что? Шеей дергать пришел?
— Чё поздно-то так?
— Мы прям стосковались!
Вакула и правда в ответ дернул шеей. И еще раз дернул, выдавливая слова:
— Т-та-ам с-с-сторож дверь з-за-а-пер. Не хо-хо- хотел открывать.
На сцене тут же подхватили это «хо-хо-хо», покатились от смеха.
И я не сдержалась. Я подумала, что они свиньи. Тупые свиньи. Хамы.
— А ну, вон отсюда, со сцены! Всем сесть. Вот сюда.
Посмотрели с удивлением и стали медленно сползать в первый ряд.
— Я ничего не буду с вами ставить. Ничего. Вы на это не способны. Вы просто не способны понять. Эти люди, что написали стихи, они все погибли. Им было почти столько же лет, сколько вам. Немногим больше. И им хотелось жить, любить друг друга. Целовать своих девушек. Но у них не было времени. Эта строчка — «целовать обугленными ртами» — вы хоть думали, что это значит?
Губы совсем пересохли от жажды, от раны, от бессонницы. Пересохли и растрескались. Так, что кажется, не губы — угли. И при каждом движении из трещинок сочится кровь — стоит сморщиться или улыбнуться. Но если ты не поцелуешь — этими растрескавшимися губами, через боль, то не поцелуешь уже никогда. Это, может быть, твой последний поцелуй — вот такой, с кровью. Другого не будет. Не будет другого. Я хотела, чтобы вы об этом рассказали. Чтобы вы это передали. Чтобы зрители в зале онемели, чтобы глаза их наполнились солью.
Потому что иначе вспоминать не имеет смысла. Понятно?
Было тихо-тихо. Они сидели и смотрели на меня потемневшими глазами. Я поняла: они примериваются. К поцелую с кровью.
Потом кто-то двинулся — осторожно, будто боялся что-то сломать:
— Мы поняли, Ася Борисовна. Мы сделаем.
— Не сегодня. В понедельник. И то — при условии, что вы все выучите. И сможете быть вместо тех, кто их сочинил. А сейчас — уходите.
Все разошлись. Остался только Вакула.
— Ты что?
Он стал выворачивать голову, будто хотел посмотреть через плечо:
— М-м-не не д-дали.
— Что — не дали?
Снова мучительный выверт головы:
— М-мне не д-дали слов.
Ох, Боже мой! Он хочет читать со сцены?
— Е-э-эсли в-вы д-дадите м-м-мне с-слова, я выучу. У м-меня хо-хо-хорошая п-память.
— Но…
Я боюсь взглянуть ему в лицо. Я представляю, как он начнет заикаться, произнося серьезную фразу, важную фразу.
— Я м-м-могу не д-дергать шеей. Е-эсли о-очень п-п-постараюсь.
Если постарается… Я внезапно решаюсь:
— Хорошо. Вот, смотри, две строки. Всего две — но очень важные.
Он еще не верит своему счастью. Он мечтал, но не надеялся.
А я возвращаюсь домой с легкой душой, с легким сердцем. Мне давно уже не было так легко жить.
И ведь он действительно ни разу не дернулся во время спектакля.
Мы договорились: он будет читать на выдохе. Сначала глубоко вдохнет, а потом будет выдыхать, медленно, растягивая гласные:
Я с детства не любил овал.
Я с детства угол рисовал
Он выдохнул.
***
— 3-здрасьте, Ася Борисовна!
Входит. Сияет, как начищенный медный таз. Может, он немного стесняется. Но сияние совершенно затмевает его стеснительность. Я невольно улыбаюсь в ответ. Ну, что уж так-то сиять?
Всовывает мне в руки обязательный букетик— три гвоздички — и пакет винограда. Перелезает из ботинок с тапочки. Какие огромные у него ботинки! Сорок третий? Сорок четвертый? Огромные и пыльные.
И сам он какой-то большой, незнакомый. Я помню один момент, на выпускном. Забежала к ним на полчасика и вдруг ощутила: да они ж меня догоняют! Еще чуть-чуть — и мы сравняемся. Очутимся по одну сторону возрастной границы. И какая я им Ася Борисовна? Пришлось выдать «официальное разрешение» называть меня Асей.
Чистая формальность. Ведь тогда, после спектакля, мы еще ходили в поход. И там, под мелким моросящим дождичком, у дымящего костра я как-то естественно и незаметно превратилась в Асю. В Асюту.
Вакулу тогда не хотели брать. Как всегда — не хотели из-за его шеи. Он был освобожден от физкультуры. Не то чтобы совсем освобожден, но имел третью группу здоровья. И физкультурница, щадя не столько его, сколько себя, предпочитала видеть его сидящим на скамейке. Вакула, однако, настаивал — яростно и упорно. Будто этот поход был вопросом жизни и смерти. И я заступилась — опять импульсивно, необдуманно. Все махнули рукой и предупредили: понесешь, как все. Не вздумай ныть. Но потом никто не пожалел, что его взяли. Он носил дрова, и пилил, и таскал воду, был уместен и неожиданно ловок. В лесу все забыли про его дергающуюся шею. Да и дергался он, только когда говорил. А здесь больше молчал. Шел и работал. И все время оказывался рядом: сбоку, за спиной.
—Т-те-ебе не-е х-холодно?
Что-то там набрасывал мне на плечи, когда все сидели плотным кольцом и пели — то тихонько, проникновенно, то громко и задорно: «Не смотри ты так неосторожно!»
А я на него и не смотрела: ну, стоит и стоит. И это потом как-то забылось. Почти забылось. А теперь он говорит:
— П-посмотри на меня, Ася! — Будто желает наверстать прошлое, спросить с меня неоговоренный долг.
— Сережка, имей совесть! Ты не картина.
— Ну, п-посмотри! Видишь?
Чего он хочет? Он больше не улыбается. Смотрит на меня почти так же, как тогда, в первый раз: «М-мне не-е д-да-али с-слов!» Будто от меня сейчас что-то зависит. Что-то важное в его жизни.
И вдруг я понимаю. Догадываюсь. Но это же невозможно! А он говорит — тихо и медленно:
— Я п-прошел К-кольский п-пять раз — на лыжах и п-пешком. И еще д-д-дважды с-сплавлялся по Пре.
П-последний раз — этой весной — мы х-ходили в четвертую ка-атегорию с-сложности. Ты видишь? Я 6-болыие не д-дергаюсь. Я с-справился с тиком. И я п-поступил в геологоразведочный.
Геолог? У него третья группа здоровья! Всегда была третья группа. И тик — это же приговор.
— Я решил, что с-смогу. Я в-выжимаю восемьдесят. И я с-стал меньше заикаться. Я теперь не б-боюсь говорить. И я п-приехал тебе п-показать. П-показаться.
— Я не поняла: что выжимаешь?
— Ну, штангу.
Не знаю, что сказать. Правда, не знаю. Сижу и смотрю на него. Потом соображаю: он ждет — каких-то слов.
— Сережка, ты молодец! Ты настоящий молодец.
Дурацкие слова. Но он, вроде бы, опять улыбается.
А на меня накатывает жгучее, почти непристойное любопытство. Это сейчас тик его оставил. А как же тогда? Как он справился? Как во время спектакля смог сказать свои слова без всяких лишних движений?
— Ну, я п-подвесил к п-потолку острый нож на веревочке, набил рот к-камнями и у-у-пражнялся с утра до вечера.
Я представляю, что так и было. Он умеет терпеть боль — и физическую, и душевную.
— Ну, н-не с-совсем так. — Он делает паузу, чтобы передохнуть и взглянуть мне в лицо. — Я п-пред- ставлял т-тебя, что ты на меня с-смотришь. Го-оворил с-слова — и п-представлял.
Так, разговор сворачивает куда-то не в ту сторону.
— Пойдем виноград есть, а? А то я тут выбирала подходящий вид смерти — из-за тоски по лучшей жизни. И голодная рассматривалась как вариант.
— Я з-заметил.
— Что заметил?
— Н-ну, что у т-тебя г-глаза грустные. Не т-так блестят.
— Не так?
— Н-не так, как обычно.
Интересно! Не видел меня больше трех лет, но знает, как у меня глаза блестят. Может, они уже давно потухли.
— Давай правда виноград есть!
Отправляемся в кухню. Я мою виноград. Мою,
ловко подбрасывая. Выкладываю в керамическую миску — глубокую, блестящую, с узорным краем. Виноград кокетливо перевешивает кончики гроздей через край — как на натюрморте. Ставлю миску на стол. Чувствую, как нравится мне двигаться — весело и ловко. Потому что он на меня смотрит?
Кыш-кыш-кыш!
— Так, а куда мы будем плеваться?
Вакула делает широкий жест, приглашая не ограничивать себя в возможностях.
— Послушай, ты приперся в приличный дом. Между прочим, без предупреждения. И теперь хочешь все заплевать косточками своего винограда!
— Д-да нет. Я п-просго п-помогаю тебе искать выход!
— По-твоему, это выход — плевать, куда вздумается? Что ты вообще себе позволяешь? (Я невольно копирую интонации своего завуча.) Хочешь устроить здесь творческое безобразие?
Он смеется.
— П-помоему, это про т-тебя. (Как он догадался?) Ме-ежду п-прочим, я м-могу совсем не п-плеваться. Я в д-детстве всегда ел ви-иноград с косточками.
— Ия! Мне было лень их выплевывать.
— А мне н-нравилось, что с-сначала сладко, а п-потом такой те-терпкий вкус — от к-косточек. Я к-косточки ж-жевал, прямо п-перетирал зубами. М-мама ругалась: го-о-ворила, у меня в-внутри вырастет д-дерево. В-виноградное.
— Выросло?
— Не веришь? Т-там, внутри.
Вакула похлопывает себя по животу. Я представляю себе дерево у него внутри: такая крепкая,
сказочно красивая, неправдоподобно прямая зеленая лоза. С кручеными веточками — гибкими, но прочными. Кое-где дерево проступает наружу— там, где позвоночник, в рисунке мышц плеча, на ладонях. И ловлю себя на мысли, что готова доверить этому дереву свои печали — про Афган и похороны, про детский праздник, завуча и северное сияние. И даже — про Лешу.
Местами у меня получается очень смешно — когда я изображаю Галину Васильевну: как она идет по коридору, раздуваясь от гнева, как уличает меня в плохой работе и отнимает у меня зарплату. Вакула смеется. (Я довольна: это признание моих актерских способностей!) Потом — еще смешнее — я рассказываю про Лешу: как он восторгается лакированными снопами, а потом хватается за сердце и вскакивает на подоконник. Решает покончить с собой, прыгнув с первого этажа. Но эта часть рассказа не кажется Вакуле веселой. Он улыбается грустной улыбкой — только для того, чтобы оправдать мои ожидания:
— Т-ты над ним не с-смейся. М-может, те-ебе п-просто п-повезло — с п-первым этажом.
— Мне повезло?
— Ну, да. А т-то бы му-училась до конца жизни…
Он на чьей стороне, а? Он вообще за кого?
— А во-обще-то з-знаешь, что я д-думаю? Н-надо дать сдачи. Этим, в школе.
Я смотрю с удивлением и недоверием. Что он имеет в виду?
Глава 4
— У нас, господа, появился серьезный повод выпить!
— Влад, вам прекрасно удается это без всякого повода!
— Ну, Мария Ильинична! Мария Ильинична! Обижаете! Без повода — это одно. А с поводом — другое. Новое качество жизни, можно сказать. Осмысленное.
Мария Ильинична, красивая, полногрудая, с большим черным пучком, — хозяйка дома — недовольно передергивает плечами и поворачивается ко мне:
— Асенька, деточка, ешьте пирожки.
— Ася, п-попробуй. Ты т-таких не ела. Та-ак только М-мария Ильинична умеет. — У Сережки рот набит и в то же время растянут в улыбке. Мог бы сначала прожевать, а потом улыбаться во всю пасть. Но он причастен к моим «именинам», и приходится делать вид, что набитый рот — в порядке вещей.
— Асенька, деточка, — голос Влада становится гнусавым и тонким, — сьешьте же, наконец. Чтобы мы могли выпить! Клан советских киномехаников— этих служителей дьявола — пополнился! И мы не можем не ликовать.
— Демонстраторов узкопленочного кино. — Мне не нужно слишком много славы. Киномеханики— это в кинотеатрах. А в вечерних школах и ПТУ — «демонстраторы».
— У нас действительно серьезный повод поднять тост. — Геннадий Петрович оглядывает присутствующих и поворачивается ко мне. — Ася! Мы все вас поздравляем. Вы решились на очень серьезный шаг — порвали с системой.
— Асюта, вы пирожок съели? А то подавитесь ненароком. Вдруг вам будет больно это слышать? Я ж не знаю, как там у вас… Может, вы искренне преданы работе киномеханика и не допускаете, так сказать, развернутых высказываний…
— Влад, не забывайтесь. Мы договаривались: в моем доме вы будете себя контролировать. И лучше вам есть побольше.
Мария Ильинична сигналит Вакуле, и тот под- кладывает Владу в тарелку салат.
— Все под контролем. Все-все-все! — это к Марии Ильиничне. А дальше — снова мне: — Кино — великая сила. Классик сказал. Что он имел в виду? Кино воздействует на душу. Вгрызается внутрь. Без наркоза. Потому что шевелится. В отличие от живописи— говорит и шевелится. И там все как взаправду. Пародия на божий мир!
— Но разве это не природа искусства вообще? И литература, и живопись — они тоже призваны воздействовать на человека. — Чувствую, как неуместен здесь образ «умненькой девочки». Но Влад пропускает мои слова мимо ушей:
— Говорит и шевелится… Понимаете, о чем я?
— Влад, вы сегодня превысили норму. Мы договаривались, что в моем доме…
— Норму! Норма — понятие относительное. Норма — чистая условность. Вот вы, Мария Ильинична, вы такая… достойная… представительная… Вы можете утверждать, что абсолютно трезвы? В своих жизненных ощущениях? Вот так, локоточ- ком Геннадия касаясь?
— Прекратите сейчас же!
— Ну, не сердитесь, не сердитесь! Я вас оч-чень уважаю. Но нельзя же спорить, что дядя Гена — служитель дьявола? Ты ведь не споришь, Геннадий? Ты тут самый старый, самый главный. Родоначальник, можно сказать, киношного клана. Патриарх демонстраторов узкопленочного кино. И — материалист. Ужасное слово, правда, Асенька? Марксист, материалист, дарвинист! Асенька, Асюта… А давай сразу на «ты»? Мы ведь уже почти свои — после того, как ты плюнула в рожу системе? — Влад чокается со мной, с Сережкой, привычным движением опрокидывает рюмку и тут же снова ее наполняет:
— За тебя, Асюта! Этот гривастый и бородатый, — кивает на Геннадия Петровича, — он, конечно, на «ты» себе не позволит. Ни-ни! Аристократ, профессорских кровей. Только знаешь, он на что себя тратит? Пытается счистить с мощей марксизма поздние наслоения советского говна — чтобы выявить, так сказать, истинный смысл учения…
— Влад! Как же вам не стыдно! — Марию Ильиничну прямо передергивает.
— Так говно — оно говно и есть. Хоть розой назови его, хоть как. Верно, Асенька?
Наверное, надо поддержать хозяйку. И эти слова — я от них слегка вздрагиваю. Но ведь интересно! И Влад напирает:
— Все вокруг марксисты говяные, а он — истинный: не считает, что все обезьяны превратились в людей. Только — некоторые. Это ему близко, про обезьян. Он раньше знаешь чем занимался?
Я не знаю.
— Эксперименты над рыбами ставил. Ты ей рассказывал?
Это вопрос к Вакуле.
— Не рассказывал? А зря. Это ж страница, можно сказать, мученической биографии. Взгляни-ка, Асюта, похож Геннадий на мученика? Вишь, худой какой. Одни жилы на костях. А был упитанный. Рюкзачок такой таскал — мало не покажется. Это он во имя истинного марксизма вес потерял.
— Расскажите нам лучше, Ася, как вы сдавали экзамен на киномеханика. — Геннадий Петрович делает попытку изменить направление разговора.
Это, видно, Сережка разболтал — как я обнаружила «дефект» в экзаменационном аппарате. Аппарат не работал по очень простой причине — в силу отсутствия проекционной лампы. Скорее всего, кто-то ее спер. Пленку зарядить можно, а показать ничего нельзя. И я об этом сообщила комиссии. Председатель не стал задавать лишних вопросов — сразу удостоверение выписал. Уж не знаю, чем я его поразила — своими глубокими знаниями или фактом кражи общественного имущества.
— А дядя Гена тебе что выписал? Прививку марксистскую уже выписал? Он тут всем выписывает.
— Только некоторым не впрок. — Геннадий Петрович улыбается. — Кто-то упорствует в беспочвенном идеализме.
—Это он божественное учение так называет. Ясно, Асюта? Бог для него почвы не имеет. Вера, сила духа — это все для него дерьмо.
—Сила духа не связана с богом. Как и вера. Можно верить в прогресс человечества. В науку. В бессмертие разума.
По-моему, мы проходили это по литературе. Тургенев, девятнадцатый век. Монолог Базарова. Интересно, Геннадия Петровича уже уличали в плагиате? Или никто, кроме меня, не замечает?
— Вот! Вот! Дядя Гена! — Влад обнимает Геннадия Петровича за плечи. — Я же говорю — ты страшен. Посмотри, Асюта. Он изучал рыб. Стайное поведение рыб. Хотел через рыб понять человека. Телодвижения масс. Верно я говорю?
Геннадий Петрович слегка пожимает плечами. Но вроде как поощряет продолжать.
— И его за это выперли из института. У него на этой почве сердчишко стало пошаливать, нервишки расклеились. Укольчики там всякие делать пришлось. Но он не успокоился. Он теперь все и без рыб понимает. Марию Ильиничну вот понял.
— Влад, вы ведете себя безобразно. Постыдились бы Асю: что она будет думать? — Марии Ильиничне неприятно.
— Что будет думать? Она умеет думать? — Влад смотрит на меня с подчеркнутым интересом, пожимает плечами и разворачивается к Марье Ильиничне. — Но вы же не будете отрицать: для Геннадия человек — почти рыба. Он готов пустить его на фарш — во имя счастья всего человечества. Геннадий, я тебя люблю. Но твои мысли про фарш мне глубоко чужды.
Вакула трогает Влада за рукав:
— Влад! Я, н-наверное, п-пойду, п-поймаю машину. Ты х-хотел п-пораньше уйти.
— Да?
— Думаю, самое время! — Мария Ильинична явно сердится. — Ведете себя как маленький. Как вам не стыдно?
— Мне при вас всегда стыдно. При вас — и при этом портрете!
Лицо Марии Ильиничны делается непроницаемым. Она встает и выходит в кухню со стопкой грязной посуды. Я думаю, надо помочь. Но не могу тронуться с места. Мне пришлось бы огибать Влада.
— Асюта, мне жаль! Очень жаль! Что все так… — Влад обводит присутствующих рукой и застревает жестом на Геннадии Петровиче. — Но истинный марксизм и этот портрет — плохо сочетаются. Где мои «конфеты»? Выдайте пайку — на бедность идеалисту! Я же помню, зачем сюда притащился. По-о-омню!
Геннадий Петрович едва заметно усмехается, открывает портфель и достает коробочку «Помадки»:
— Созвонимся!
Влад долго ищет рукава плаща, потом выходит, нетвердо ступая и не оборачиваясь, — вслед за Ваку- лой. Геннадий Петрович оборачивается ко мне:
— Не обращайте внимания. Такая психика. Слабая. Легко возбуждается и бывает несдержан. Особенно — когда выпьет.
В дверях появляется Мария Ильинична.
— Геннадий Петрович, помогите, пожалуйста! — Она передает ему большое блюдо. — Пирожки были с капустой. А этот — с яблоками. Давайте переходить к чаю. Не будем Митеньку ждать. У него сегодня музыкальная школа. (Митенька, мне уже объяснили, — сын Марии Ильиничны.) А Юля с Мишей сегодня не придут.
Мы усаживаемся за стол. Геннадий Петрович оказывается между мной и Марией Ильиничной. Где же Вакула? Куда он пропал? Мария Ильинична разливает чай.
— Ешьте, Геннадий Петрович! Вам надо больше есть. Поухаживайте за Асенькой — мне отсюда не дотянуться! Про Юлю с Мишей Сережа, наверное, вам рассказал? Нет? Они уже два года в отказе. (Стараюсь не подавать вида, что слово мне непонятно.) Мишины родители — американцы. В тридцатых приехали сюда строить коммунизм. Отец Миши — инвалид войны, медалью награжден. Теперь они хотят уехать обратно в Америку. Их долго не выпускали — не давали разрешения на выезд. Они все ждали, ждали. Все подавали прошения. Наконец, разрешили — правда, не в Америку, а в Израиль. Но тут, представьте себе, Миша встретил Юлю и влюбился. Просто несчастье какое-то!
— Несчастье?
—Да, деточка, конечно несчастье. Человек может влюбиться совершенно не вовремя, — Мария Ильинична говорит со мной, как с ребенком — подчеркивая мою «несмышленость». — Мише эта его так называемая любовь сильно осложнила и без того непростую жизнь. И ему, и его родителям. Я ничего не имею против Юли, поверьте. Только расписаться они не могут: и Миша, и родители уже сдали советские паспорта. А Юля, знаете ли, так в него вцепилась — будто кругом больше нет никого. Мише пришлось жениться на ней по иудейскому обряду. Уж не знаю, как его родители с этим согласились. Они же коммунисты! К тому же справку от раввина посчитали недостаточным основанием, и брак законным не признали.
Мария Ильинична заботливо подливает Геннадию Петровичу чай и кладет ему еще один кусок пирога:
— И эта Юля — она даже не еврейка. Что она будет делать в Израиле? Срок разрешения того и гляди истечет! Оно получено с такими муками! И в каком положении тогда окажется Миша? Паспорта у него нет, прописки — тоже, закон о воинской обязанности он нарушает. Может сесть сразу по трем статьям. Все — из-за Юли.
Вроде нужно что-то сказать? Но я молчу. Геннадий Петрович задумчиво крутит ложечкой сахар, не касаясь стенок чашки. Разлитый чай медленно остывает и медленно пьется — Мария Ильинична вынуждено бездействует, покачивает головой, соглашаясь с невидимым собеседником, и вздыхает:
— Для меня образцом женского поведения всегда были жены декабристов. Вот настоящая женская преданность, женский подвиг — пойти за мужем в Сибирь. А выйти замуж, чтобы сбежать с родины к теплому морю, — это, знаете ли, совсем другое. Это, знаете ли, эгоизм. Предельный эгоизм.
Я так не думаю. Я хочу возразить. Но не возражаю. Из-за жен декабристов?
***
В тот день, когда я «дала сдачи», Сережка сказал: «Ты молодец! Прямо Свобода на баррикадах».
Что она чувствовала, эта Свобода, — со знаменем над головой, с голой грудью, открытой всем взглядам и пулям? Опьянение дерзостью, наготой и близостью смерти?
План действий придумал Геннадий Петрович. Сережка впервые привез меня к нему в гости — «на консультацию». Геннадий Петрович взглянул с любопытством и коротко изложил, как поступил бы на моем месте. Я сказала, у меня не получится. Напроситься на встречу с начальством по собственному почину? Да лучше удавиться!
— Ну, — Геннадий Петрович пожал плечами, — больше ничем помочь не могу. Это, знаете ли, — проверка на прочность. Если вы способны жить дальше после случившегося, так и — живите. У разных людей потребность себя уважать сформирована в разной степени.
Я расстроилась — из-за этой его бескомпромиссной прямолинейности под соусом галантности. Из-за этой подчеркнуто выпяченной рудиментарной формы обращения на «вы». Так можно обращаться к женщинам и крепостным крестьянам: «У вас не очень-то развита потребность себя уважать».
Мы собрались уходить.
— Был рад знакомству. И буду рад увидеться вновь!
В тот момент я была уверена, что не доставлю ему такую радость.
Но, оказалось, он задал систему координат, почти сразу — вот этим своим «сможете — так живите».
Я вообще-то не очень могла жить в последнее время. И что-то внутри уже размагнитилось и пустилось в свободный пляс. Конечно, наглость дается мне с трудом. И я боюсь-ненавижу начальников— почти инстинктивно, на уровне классового бессознательного. Но это ведь слабость, запрограммированный невроз, предательская генетическая память.
Я решила пройти проверку на прочность.
***
— Ну, д-давай. Я т-тебя здесь подожду, во-о дворе.
— Ты тут как следует приготовься — к уборке отработанных тел.
— Д-давай. В-все хо-орошо будет. Как надо.
— Добрый день, Вячеслав Михайлович! Вот заявление в профсоюз — с просьбой разобрать трудовой конфликт. — Голос все-таки выдает волнение — звучит надсаженно. — Меня обвинили в плохой работе. Я считаю обвинение незаслуженным. А это — копия заявления в прокуратуру. По поводу удержанной зарплаты за реально данные уроки. Вячеслав Михайлович! Вы же хотели, чтобы я пришла работать к вам в школу. Разве так поступают с работниками, которые нужны? Так поступают с теми, от кого хотят избавиться.
Лицо у директора вытягивается. Он не ожидал.
— Ася Борисовна! Зачем же так, сгоряча? Профсоюз, прокуратура… Думаю, мы сумеем решить эти проблемы. Не вынося сор из избы.
— Сор — мое слабое место. И школа — не изба. Мне так кажется.
Это я говорю? Вот так — вежливо, но гордо?
Накидываю пальто — и, не застегиваясь, скорей-скорей во двор. А то часы пробьют двенадцать, нервы сдадут, и принцесса обернется замарашкой.
А что вообще-то произошло? Ну, директор. Он же не кусается? Пришла, сказала, сунула бумажки… Ничего такого. Что было волноваться? Будто я на дуэль явилась, стреляться.
Во дворе, прислонившись к дереву, меня ждет Вакула. Дерево огромное, старое, с голой осенней головой. И Вакула без шапки. Почему он не носит шапку? Ведь уже холодно. Мокрые снежинки оседают на моих щеках, стараясь остудить горящее лицо. Вакула отделяется от ствола и идет навстречу.
— Что с-сказал директор?
— Что не стоит выносить сор из избы.
— Но з-заявления в-взял?
Киваю, пытаюсь улыбаться:
— Давай посидим где-нибудь. А то ножки дрожат. Как-то мне не очень эта борьба за независимость.
И тогда Сережка говорит:
— А вы-ыглядишь молодцом! П-просто Свобода на баррикадах. Так П-петровичу и расскажем.
Прям уж Свобода. Скорее, Герасим, отказавшийся утопить собачку, — только помельче размерами и женского пола.
— Лучше радуйся, что тело убирать не пришлось.
— Я радуюсь.
И я радуюсь. Что все кончилось. И что Вакула расскажет об этом Геннадию Петровичу.
А Вакула не только шапку не носит. Он и куртку теплую не носит. Так и ходит круглый год в штормовке. Он не хочет себя баловать. Чтобы тело не привыкало «к нежностям». Говорит, на всякий случай.
***
На следующий день я пойду по школе, и учителя будут смотреть в мою сторону с уважительным удивлением. Все уже знают про заявления. Откуда?
Кто-то поймает меня на лестничной площадке, обернется — нет ли посторонних взглядов — и пожмет руку. Кто-то, столкнувшись со мной в коридоре, шепнет тихо: «Умница! За всех отомстила».
А завуч пригласит в кабинет и скажет совершенно несвойственным ей тоном:
— Ну что же вы, Ася Борисовна! Так меня подвели! Зачем устраивать шум? Можно было решить недоразумение с журналом между собой. И что вы так рассердились на мои замечания? У меня дел знаете сколько. Я иной раз и погорячиться могу. А вы — молодой специалист. Все это понимают. И деньги вам обязательно выплатят. Через месяц. Не волнуйтесь.
***
Я не волнуюсь. Я совсем не волнуюсь. Но это желание— забиться в глубокую теплую нору, куда не доносятся звуки, где не борются за справедливость, не читают ужасных стихов, не стоят цинковые гробы, — оно все сильнее. Все нарастает и нарастает. Становится огромным, неодолимым. Как болезнь.
— Ася, что с тобой?
Я не могу ответить. У меня нет голоса. Он пропал. Не сел, не охрип, а вообще пропал. Так бывает. У коллежских асессоров пропадает нос, а у училок — голос. В уплату за способность к самоуважению.
Я не могу говорить, зато обретаю тайное знание: голос — это орган, вроде руки-ноги. Голос заставляет людей сжиматься и увеличиваться в размерах, замирать от восторга и страха, поступать вопреки своей воле. Например, ты произносишь: «Не люблю», — и человек выпрыгивает из окна. Командуешь: «Шагом марш!» — и дети маршируют — прямо в сторону Афганистана. Или — еще короче: «Пли!» И кто-то получает пулю в лоб.
Голос заставляет разбирать конфликты, выносить сор из избы, спешно выписывать зарплату по дополнительной ведомости. И другие голоса унизительно просят о перемирии.
А он в ответ, пугаясь своей разрушительной силы, пропадает.
«Придется недельку помолчать», — говорит врач. Но на бумажке пишет еще суровей: «Продолжительные нагрузки на голосовые связки противопоказаны. Рекомендуется сменить область профессиональных занятий».
Можно ли считать, что я выдержала проверку на прочность?
Глава 5
— Ася, где ты пропадаешь? Тебя совсем не бывает дома. — У мамы в глазах неподдельная тревога.
— Мама, ты же мечтала, чтобы у меня была компания. Чтобы я не торчала с утра до вечера в школе. Сейчас все по-твоему. Но ты опять недовольна.
— Ты очень изменилась, Ася. Очень изменилась за последнее время. Ты что-то от меня скрываешь…
— Ничего я не скрываю…
— И эта твоя новая работа… Как тебе только такое могло прийти в голову?
— Работа как работа. Тихая, безыдейная. Кнопка «пуск», кнопка «стоп». Без подарков космонавтам и военных парадов с участием младенцев.
— Чтобы работать киномехаником…
— Демонстратором узкопленочного кино.
—.. не было смысла кончать институт.
— Никакого смысла. Четыре года коту под хвост. Зато сейчас уйма свободного времени.
— Знаешь, эта твоя песня про свободное время…
— Свободное время — главная ценность человека коммунистического общества. Карл Маркс. «Критика Готской программы».
— Ася, перестань ехидничать.
— Я серьезно. Вот, решила сделать самостоятельный шаг к коммунизму.
— Ася, — мама решила идти напрямую, — где ты бываешь вечерами? Могу я знать? Или тебе нравится меня волновать?
— Не очень понимаю, почему ты вдруг решила волноваться. — Во всем, что касается меня, у мамы собачий нюх — как у частного детектива из английских романов. По каким приметам распознает она, что со мной происходит? — Я хожу в гости, к хорошим людям. Мы разговариваем, читаем книжки.
Куда бы спрятать глаза?
— Ася, — мама пытается заглянуть мне в лицо, — Ася! Какие книжки?
— «Капитал», «Критику Готской программы», «Экономические рукописи». Я просто углубляю свои знания по научному коммунизму. Ты же знаешь: в институте это был мой любимый предмет! Особенно— темы про оппортунистов.
— Я не знаю, какой предмет был у тебя любимым в институте, — мама начинает сердиться. — И не хочу знать. Хотя мне казалось — это история педагогики. И я не понимаю, почему со своим красным дипломом ты решила вести какое-то рисование— самый ненужный, второстепенный школьный предмет…
— Самый лучший с точки зрения детской психологии…
— Но даже это не спасло тебя от скандала. Потом ты решила бросить работу, которая считается уважаемой, интеллигентной…
— Вот только не надо! Не надо рассказывать об уважении!
—…и устроилась лаборантом.
— Демонстратором узкопленочного кино.
— Какую жизнь ты себе готовишь? Как ты собираешься зарабатывать на хлеб? А если у тебя появится ребенок?
Нет, это просто невозможно! Опять она о каком-то ребенке!
— Мама, послушай! Никакого ребенка нет. И не предвидится. И на хлеб — конкретно на хлеб — мне пока хватает. Разве я заметно похудела? К тому же я поступила на курсы машинисток. Я как раз хотела это с тобой обсудить. Там надо заплатить. Немного, но у меня сейчас нет этих денег. И я хотела у тебя одолжить. Я смогу отдать — только чуть позже…
Мама бросает на меня быстрый взгляд и решается:
— Вы читаете запрещенные книжки?
— Разве «Капитал» — запрещенная книжка?
— Ася, вы ведь читаете не только «Капитал».
— Не только. Ты же знаешь, многие книжки исчезли из библиотек. Хорошие книжки. А некоторые люди их спасали — как еврейских детей во время войны. (Мама едва заметно смаргивает.) Забирали к себе домой. Никому не придет в голову обыскивать все личные библиотеки. И нет ничего удивительного, что кто-то делится редкими книжками со своими друзьями.
— Я помню кампанию против Зощенко и Ахматовой, — говорит мама. — У Зощенко очень смешные рассказы.
Я выдыхаю. Хорошо, что все открылось. Мама должна понять.
— Ася, делай, что хочешь. — А вот это не очень хорошо — когда она так говорит. — Ты стала настоящим демагогом. И упряма, как… (Как отец?) как осел. Я надеюсь только на этого мальчика, Сережу. Он не допустит, чтобы ты занималась чем-то опасным. Чем-то, что может тебе повредить.
Вот на это не надо надеяться.
***
Из-за этого мы поругались.
Я не хотела подслушивать. Так получилось. Приехала к Марии Ильиничне с опозданием. Митька открыл, и я вошла, никем не замеченная. В комнате оживленно спорили, Мария Ильинична готовила в кухне. И еще там были Геннадий Петрович и Вакула — я узнала по голосам. Сережка заикался больше обычного. Или мне показалось?
— Н-не надо. Я с-справлюсь. С-сам с-с-справлюсь.
— Сергей, мне непонятна ваша позиция. Почему не поручить Асе формировать эти коробки? Тут не требуется никакой специальной подготовки.
— Н-не надо.
— Может, нужно у нее спросить?
— Н-не надо с-с-спрашивать. Я с-сказал, что с-сам с-сделаю.
И потом какая-то невнятная пауза. Видно, они повернулись лицом к окну.
Снова Сережка:
— Я-я п-просто п-прошу вас… Н-не надо. И все.
— Вам не кажется, что это странная просьба?
О чем они? Наконец понимаю: о «конфетах». Раньше книжки перепечатывали на машинке.
Получалось медленно и с ошибками. Потом Геннадий Петрович предложил другой способ — фотографировать страницы. Это было значительно быстрее. Появилась возможность печатать столько копий, сколько нужно, и разных размеров — большие, маленькие. По «запросу» читателей. Но фотографии требовалось сушить, разбирать, складывать по порядку, паковать в конфетные коробки. Это тоже Геннадий Петрович придумал. И на встречах сразу стали есть много покупных конфет и печенья — для получения «тары».
Геннадий Петрович хотел поручить мне работу? А Сережка, значит, против?
***
— С каких это пор ты решаешь, что мне можно, а что — нельзя?
Вакула вдруг разом отдалился, долго мычал и глотал воздух, перед тем как ответить.
— Т-ты н-е-е п-понимаешь. Э-э-т-то с-совсем д-другая с-статья. 3-за ч-чтение у-у нас п-почти не-е с-сажают. Д-д-давно не-е с-сажали. А з-за ра-распространение — м-м-могут.
— То есть тебя можно сажать, а меня — нет?
— Ася!
Что — Ася? Что — Ася? А как он себе думал? Мне всунут «Архипелаг» — для приятного чтения на ночь, а потом отправят в Нескучный сад — нюхать цветы?
Вчера я ехала в метро и смотрела на людей: если бы они знали! Если бы они только знали! Тогда бы они не смогли вот так спокойно сидеть — «Осторожно, двери закрываются!» — и пялиться в пустоту: «Не прислоняться!» Но я тоже сижу и тоже пялюсь. А внутри, внутри — как дрожащая натянутая струна: «А-а-а-а!» Может, у них то же самое? Внутри? Эй, вы читали? Вы знаете, что они делали с людьми? Что они делали — с моим дедушкой, с моей бабушкой? С моей мамой. Ей был всего год, и ее не с кем было оставить, когда бабушку вызвали на допрос. Вы знаете, что они с нами делали? Если вы знаете, вы должны закричать. Громко-громко. Все вместе. Тогда что-то произойдет. Должно произойти.
Как жить с этим «А-а-а»? Отправиться к кремлевской стене и швырять тухлыми яйцами в могилу отца народов?
— Т-тухлые яйца — д-дефицитный п-продукт. Их н-не очень п-просто достать. П-придется организовать п-производство на д-дому. Что скажет Анна Д-давыдовна?
— Ты подхалим и паяц.
Он мотнул головой — отгоняя ненужные мысли. Он всегда так делал — такое неповторимое движение — отогнать ненужные мысли. Он сказал, что помнит — как внутри все кричит. Когда узнаешь впервые. У него так было — из-за Надежды Мандельштам.
Надежда Мандельштам? Он знает и о Мандельштаме?
Тот спектакль, где я дала ему «роль», стал для него поворотной точкой в жизни. (Вот ведь никогда не знаешь, в какой момент тебе отведут роль божественного орудия в руках Судьбы! Надо хоть спину ссутулить, а то зазнаюсь.) Он выучил все стихи — все, что там звучали. И потом уже не мог остановиться. А после школы — он ведь не сразу поступил, не с первого года, — ему пришлось поработать в библиотеке. И там была одна женщина, специалист по Серебряному веку. Эта женщина заметила, что Вакула читает стихи,
и дала ему Мандельштама. Тогда он понял — только пусть я не обижаюсь, — что такое стихи. Настоящие.
Я не обижаюсь.
Потом эта женщина принесла ему Надежду Мандельштам. И от этой книги у него внутри тоже все нестерпимо кричало. Он был готов лезть на стенку
Но это — от одиночества. От невозможности разделить. У меня же такого нет? У меня ведь есть такие люди, ну, близкие. Которые понимают.
И я сама говорила, что не люблю подвиги. Что мне не очень-то Свобода на баррикадах. Ведь так?
***
В детстве я так не думала. В детстве я мечтала о подвигах. Нам все время рассказывали про героев. И это казалось красивым — бросаться на амбразуру. Бросаться и погибать. А кругом цветы, цветы. И все поют песни.
Но чаще всего нужно было кого-то убить — какого-нибудь врага. Или царя.
Декабристы хотели убить царя. Народовольцы хотели убить царя. Брат Ленина хотел убить царя. Обычно подвиги совершали мужчины. Но были и женщины. Софья Перовская. Первая в русской истории женщина-цареубийца. Первая повешенная женщина. Символ яростного феминизма, исполнения желаний о равенстве прав.
Но потом Перовская почему-то мне разонравилась. Точнее, мне не хотелось подражать ее смертельному феминизму. Я думала, бывают женские подвиги. Специальные женские подвиги — как подвиг жен декабристов.
Моя бабушка предала дедушку. Моя мама отказалась уехать с отцом на Север. Но со мной все будет иначе. Я рассчитаюсь за них с Судьбой.
Взгляд с близкого расстояния. Как дневник
***
Почему у меня на душе такой праздник? Из-за причастности к тайному знанию? Из-за пирожков с капустой?
Интересно, на сколько лет Геннадий Петрович старше меня? Лет на пятнадцать? Больше? Но он, наверное, моложе Марии Ильиничны? Или нет?
Аська, думай лучше о высоком. О причастности к правому делу. Ты же хотела?
Весть от Солженицына.
Плюнула в морду системе.
Стала киномехаником. Демонстратором узкопленочного кино.
Ве-есело, ве-есело, весело мне. Весело мне, я скачу на коне…
***
Мы ходим в кино — в «Иллюзион» и в «Кинотеатр повторного фильма». Иногда — в «Художественный». Чаще всего программу определяет Влад. Его предпочтения известны: Тарковский, Герман, Вайда, Феллини. В общем, все, что труднодоступно и почти запрещено. А сегодня вот ходили смотреть «Площадь Сан-Бабила. 20 часов». По предложению Геннадия Петровича. Владу фильм сразу не понравился, и он весь сеанс мне мешал: с испугом всматривался в мое лицо, загораживая экран, пародировал мои круглые от ужаса глаза и нервно сжатые пальцы. Гладил по руке, уговаривал не портить нервную систему по пустякам — в общем, глумился, как умел. А потом откровенно плевался и утверждал, что только дядя Гена мог повести нас на это дерьмо — из своих замороченных идеологических соображений. Такая примитивная оппозиция «фашисты — коммунисты».
Мария Ильинична с ним не согласилась. Сказала, что фильм довольно живо передает атмосферу послевоенных пронацистски настроенных кругов Италии. И там яркие образы — все эти эмоционально и интеллектуально неразвитые молодые люди…
Я заметила, что вообще-то фильм про любовь. Про то, как люди могли бы жить тихой мирной жизнью. Но их по воле судьбы втягивает в противостояние — со злой и нелепой силой, которой совершенно нет дела до простых человеческих дел и радостей. И эта сила проезжает по ним катком. Геннадий Петрович улыбнулся и мягко возразил:
— Асенька, если бы эти люди не ввязались, как вы говорите, в противостояние, их жизнь была бы сведена к ценностям печного горшка. И о них тогда не стоило бы снимать фильм.
— Поняла, демонстратор? То-то. Держись дяди Гены. Он научит тебя отличать истинное отложного. Чем держаться за печной горшок, лучше кататься на бронепоезде.
После этого Влад со звуком «паф» «расстрелял» сначала Сережку, а потом-с громким «та-та-та» воображаемых врагов в отдалении. Люди стали оглядываться. Мария Ильинична зашипела:
— Влад, мы в общественном месте. Как вы себя ведете?
Влад скорчил несчастную рожу. Геннадий Петрович попросил у него разрешения закончить свою мысль, сказал, что фашизм нужно знать во всех его формах и проявлениях. Он должен быть учтен, препарирован и запротоколирован с анатомической точностью и последовательностью. Мария Ильинична кивала, соглашаясь.
Еще с нами ходили Юля с Мишей и сын Марии Ильиничны.
***
Спросила у Вакулы, почему Влад все время поддразнивает Геннадия Петровича, даже хамит ему.
Вакула улыбнулся и сказал, что Влад хамит всем — невзирая на лица и положение. И лучше пропускать его слова мимо ушей. Не это во Владе главное.
Он прекрасный художник-тонкий и самобытный. Если я захочу, можно будет сходить к нему в гости — посмотреть картины.
Влад работает сторожем в профилактории завода «Красный пролетарий». Сторожем и дворником. Но у него к тому же золотые руки: он прекрасно режет по дереву. И что-то он там такое вырезал для профилактория — то ли табуретки с узорными ножками, то ли доски разделочные в пищеблок, то ли ручки для половников. Короче, директор профилактория за особые заслуги «подарил» ему маленький замусоренный подвальчик-под мастерскую. Этот подвальчик разбирали и обустраивали общими силами. Предполагалось, что он пригодится не только Владу, что в нем можно будет собираться.
Но потом Геннадий Петрович познакомился с Марией Ильиничной, и она предложила для встреч свою квартиру — как более удобный вариант. Все- таки довольно сложно каждый раз придумывать объяснения у проходной, почему на территорию профилактория в таком количестве являются непонятные люди. И хотя Влад божился, что может еженедельно справлять свой день рождения или Новый год, приняли предложение Марии Ильиничны.
Но Владу эта идея решительно не нравилась. Как и сама Мария Ильинична. Что-то он там на счет нее придумал, и никто не сумел его разубедить.
Это я не совсем поняла: должны же быть какие-то основания для такого недружелюбия? Разве у Влада много возможностей есть домашние пирожки?
Конечно, Марии Ильиничне Влад тоже не нравится. И это как раз легко понять. Мария Ильинична-человек воспитанный, интеллигентный. И ее должно коробить, когда кто-то, явившись к ней в дом, спрашивает специально громко, чтобы все слышали: «Где тут у вас можно пописать?»
***
Мария Ильинична попросила меня позаниматься с Митей: ему скоро сдавать выпускные экзамены, сочинение. А в декабре — пробная контрольная. Я обрадовалась: иногда мне кажется, я тоскую по учительской жизни. Только не хочу себе в этом признаваться. Целый вечер готовилась, листала свои тетрадки по литературе. Думала, будем с Митькой обсуждать разные произведения. Но у него оказался практический взгляд на вещи: нужны конспективные тексты сочинений-без всяких дополнительных проблем. В результате мы с ним три дня заготавливали шпаргалки. Я диктовала тезисный план сочинения, а он записывал на маленькие бумажки. Сама я никогда так не делала. Мама говорила, у меня должно хватать мыслей и слов высказаться по поводу прочитанного. Иначе чего я стою? Но Митька многое и не читал. Хотя что удивляться? Помню, во время выпускных экзаменов иду по коридору-навстречу парень из параллельного: выпустили нас — «по делам». Он шепчет: «Эй, помоги! Я по Достоевскому пишу. Про город». Только, говорит, не очень знаю, о чем там речь. «А ты вообще-то «Преступление и наказание» читал? Нет? Ты хоть знаешь, что Раскольников старушку убил? Даже двух?» У него лицо так и вытянулось-то ли от изумления, толи от восхищения: «Да ну?»
Так что нечего удивляться. Ничего особо не изменилось.
Но в конце концов я устала Митьке диктовать. Объявили паузу. Разгибаюсь, осматриваюсь, показываю на портрет и спрашиваю: «Твой отец был военным?» Митька кивает и бросает между прочим: «Полковником госбезопасности».
Я почувствовала, что теряю дар речи.
***
Мы с Вакулой пришли в гости к Владу— посмотреть работы. Он, кажется, искренне обрадовался. Я поразилась, насколько его картины настоящие. Выстраданные. Из нутра выращенные. И вроде сюжеты какие-то тяжелые, и люди странные, все скрюченные, скособоченные. Но все написано такими праздничными красками, столько в картинах света, что гнетущего ощущения не возникает. Будто этот свет призван уравновесить собой все мировые беды.
Большая часть картин на библейскую тему. Это неудивительно: Влад считает себя верующим. Вроде бы даже где-то крестился, в каком-то полуподполь- ном храме.
Но одна картина сильно выбивалась из ряда.
На фоне то ли ковра, то ли узора из паутины красивая томная женщина в прозрачных одеждах. И перед ней-юноша на коленях. Называется «Моление о ночи». Как ни старалась, не могла припомнить такого сюжета. Но дело не в этом. Когда пригляделась внимательней, вдруг поняла, что этот юноша сильно смахивает на Сережку. То есть это самый настоящий Сережка и есть, только в средневековом костюме. Это было настолько неожиданно, что я застыла перед картиной, как приклеенная.
Слышу, Влад за спиной хмыкает. Оборачиваюсь — рожа довольная и скабрезная.
— Это произведение, Асюта, в моей творческой биографии занимает особое место. Если мыслить в терминах дяди Гены, она есть прямой и непосредственный результат гормонального взрыва. — И ржет.
Просто терпеть не могу, когда он так себя ведет. Попробуй в такой ситуации сохранить лицо!
— Что это за сюжет?
— Понимаешь, была роскошная шлюха. Всем давала, только брала дорого. За одну ночь-целую жизнь. Позволит чуток порезвиться — и сразу съедает, как паучиха.
Интерпретация в стиле «занимательного искусствоведения». Такая дивная способность испоганить что угодно — даже прекрасную легенду о царице Тамаре.
— Мне показалось забавным это нарисовать. У меня тогда, Асюта, были на то личные основания. Но я же реалист! Ты не знала? Вот те крест. Результат прививки дяди Гены. Истинный реалист. Больше всего люблю правду. Особенно — голую. И у меня в связи с этой картиной начались терзания. Я все думал, с кого срисовать дурака, который к этой бабе на ночь пришел? Кто из ныне живущих согласился бы на такую цену? Думал-думал-никого, кроме Сережки, не придумал. Вот-попросил позировать.
Я старалась не смотреть на Вакулу. Но он, наверное, больной, если разрешил себя использовать в роли «дурака». Интересно, Влад так и ставил перед ним задачу? Поэтому я смолчала. А у Влада в глазах бесенята скачут.
— Тут, Асюта, встала проблема. Как заставить его войти в роль-чтобы реализму не изменить? Надо же, чтобы поза соответствовала, так сказать, психологии персонажа. Понимаешь, о чем я? Ну, я спросил Сережку, как бы он умолял женщину с ним переспать. Сережка сказал-вот так. В результате этот малый (Влад показал на картину) оказался в таком малокомфортном положении. И поза его, как мне кажется, хоть и соответствует психологии, мало подходит для решения поставленной задачи. Не понимаю, как он из этого положения может продвинуться в сторону койки. Но прототип настаивал, и пришлось принять его версию. В общем, не картина — брак. Полный провал художественного замысла.
И смотрит, как я отреагирую. Видимо, моя реакция-желание провалиться сквозь землю — оказалась ожидаемой и вполне его удовлетворила. Но он решил отработать полную программу:
— Жаль, Асюта, тебя тогда с нами не было. Пришлось приглашать в натурщицы неизвестно кого. Атак бы создали дружную творческую команду. Ты бы нам подсказала — что, где, куда.
Такая идея, сказала я, вряд ли могла показаться мне интересной. И вообще мне хочется ему врезать.
В результате Влад весь вечер пребывал в прекрасном настроении.
***
О чем они между собой разговаривают?
Как упросить переспать! Влад-то-о-онкий художник! Пошляк этот Влад, вот что. И этот туда же! Консультант хренов. Прямо он знает, как умолять! Следил бы лучше за своими носовыми платками и пил по утрам молоко.
***
Мария Ильинична сегодня поила меня чаем с каким-то особенным вареньем — из ежевики. Прямо тает во рту. Между делом показала на портрет, сказала, что, наверное, у меня возникли вопросы. И она не хотела бы, чтобы я поддавалась влиянию разных слухов.
«Мой муж, Асенька, умер семь лет назад, ему было чуть за сорок. Вы должны мне поверить: это был очень честный человек. Потому и умер: сердце не выдержало окружающего безобразия. Я понимаю, что его должность вызывает неприятные ассоциации. Но он никогда не имел никакого отношения к преследованиям и арестам. Он был высококвалифицированным инженером, работал на секретном военном заводе. Атам у всех были чины. Его почему-то потребовалось провести по этому ведомству. Но это вряд ли вас в чем-нибудь убедит. Поэтому я расскажу вам женскую историю.
V меня, знаете ли, было наследственное заболевание. Сейчас неважно, какое. Но врачи строго- настрого запретили мне рожать. Вы еще молоды. Вам трудно примериться к такому приговору. Но я привыкала к нему с детства. И я для себя решила: раз рожать нельзя, значит, мужчин надо сторониться. Я никогда бы не позволила себе обмануть человека, решившего создать семью. А я считала, что семья начинается с рождением ребенка. И это главное дело женщины — подарить мужчине ребенка. Мне так казалось. Вы можете в этом со мной не соглашаться. Просто я объясняю, почему я ни с кем не встречалась. Почему избегала всяких компаний. И мне, поверьте, это было довольно сложно. Мужчины на улице на меня смотрели и искали знакомства».
Я подумала, что это, наверное, правда: Мария Ильинична и сейчас красива. И представляла, как она специально выходит на улицу вечером, чтобы тень чуть скрыла ее привлекательность. А вот раньше были вуали…
«И этот человек (Мария Ильинична кивнула на портрет), он сначала был одним из многих. Я ему отказала — во встречах, в каком бы то ни было общении. Но он не пожелал отступить. Он ходил за мной по пятам и требовал, чтобы я сказала: в чем причина. Он взял меня измором, и я должна была признаться, что не могу иметь детей. Он сказал, это ерунда. Для него это неважно. Но это было важно для меня. Тогда он настоял, чтобы мы сходили к врачу — вместе. И если есть хоть какой-то шанс — один из сотни — что ребенок может все-таки появиться, мы вернемся к разговору о браке. Я ни на что не рассчитывала. Но, к моему удивлению, врач сказала, что шанс есть. Небольшой, но есть. Правда, и есть много опасений на этот счет. Но для него это было уже неважно. Он потребовал, чтобы мы поженились. И у нас родился Митенька».
Мария Ильинична сделала паузу.
— Положить вам еще варенья?
«Ася, это было ни с чем не сравнимое счастье. Хотя и роды у меня были трудные. И Митенька родился со слабыми ножками. Было неизвестно, сможет ли он ходить. К тому же он долго писался. А это знаете, как сложно для умного мальчика — жить с таким недостатком? Но Митин отец вложил в него столько своей любви, столько терпения и понимания, что печальные прогнозы не оправдались. Вы же видели Митю. И вы понимаете, что это своего рода самопожертвование. А на такое способен только человек с чистой душой».
Я понимаю: ей хотелось ребенка. И вот ведь какая беда: ребенка смог сделать только гэбэшник.
А если бы я оказалась перед таким выбором: ребенок от гэбэшника — или вообще без ребенка?
***
«У гэбэшников души не бывает».
Влад оказался недосягаем ни для каких аргументов.
«И Геннадий неправильно поступил, позволив Ильиничне затащить нас всех к ней в дом. Теперь уже поздно: теперь мы все под контролем. Если вдруг что серьезное или кому захочется в нашу сторону посмотреть, нас можно брать теплыми. А пока можно позволить нам пастись на этих безвредных книжных грядках. Пастись и жирком обрастать.
Что касается решения дяди Гены, он в критической ситуации оказался слаб: Ильинична втрескалась, и он купается в ее чувствах — без всякого стеснения.
Тоже мне гуманист».
Я пожала плечами: не вижу в этом ничего плохого. Мария Ильинична ведь получает удовольствие, проявляя свою заботу?
Влад тут же поинтересовался, не чувствую ли я в себе нечто подобное? Может, мне тоже проявить о ком-нибудь заботу? Вот есть он, Влад.
Наглец.
Сережка сказал, он не разделяет позиции Влада по отношению к Марии Ильиничне. Но у Влада были некоторые основания для подозрений. И он так и не смог от них избавиться.
Влад познакомился с Геннадием Петровичем три года назад-на квартирном семинаре по философии. Он же на самом деле очень умный, зря я не верю. Вакула успел побывать там всего два раза. Примерно в одно время с Марией Ильиничной. Их в какой-то момент позвал Геннадий Петрович. И вскоре семинар прикрыли: участников по одному стали в органы приглашать и проводить беседы.
Влад считал, это из-за Марии Ильиничны, из-за ее «опасных» связей: «Знаешь, Аська, гэбист-не профессия. Это сущность. Как пол или национальность. Гэбистом нельзя побыть-побыть и перестать. Как и женой гэбиста. Вот ты, небось, не хотела еврейкой быть?»
Ну не гад?
Влад все подтрунивает над Геннадием Петровичем — какой тот худой. «Асюта, взгляни на дядю Гену! Видишь, какой он тощий? Ты как к больным относишься, которые на смертном одре? Ты вообще как — насчет одра? Чтобы разделить, так сказать, судьбу? Я так и думал, что никак. Не повезло дяде Гене. (Это тебе не повезло, дурак!) Скоро кости у него рельефом проступать будут. Я тогда его в натурщики приглашу — сцены из жизни концлагерей рисовать. Ему даже пирожки гэбэшные не впрок». Геннадий Петрович усмехается и отмахивается. Говорит, Влад все обостряет без надобности. Мария Ильинична — интересный человек. Думающая, интеллигентная женщина. И полезная для общего дела. Пусть Влад посчитает, сколько он книг прочитал, ее стараниями добытых. И что ему все покоя не дает этот полковник, который умер семь лет назад? Мария Ильинична очень сочувствует мыслям и начинаниям Геннадия Петровича, и зря Влад ее третирует и обижает.
Влад посоветовал Геннадию Петровичу усилить над Марией Ильиничной контроль. В качестве наблюдательного поста можно использовать койку. Геннадий Петрович наконец рассердился. Сказал, что Влад зарывается и ведет себя некорректно по отношению ко мне.
Влад сделал изумленное лицо: он не знал, что упоминание о койке может меня оскорбить. Неужели у меня аллергия на предметы мебели? Сейчас он будет называть — диван, сервант, трюмо. «Смотри, дядя Гена, она все еще жива!»
Все чаще собираемся у Марии Ильиничны «малым составом»: мы с Вакулой, Геннадий Петрович, его новый знакомый Борис (Борис Евгеньевич) и какая-то малоинтересная подруга Марии Ильиничны. Митька не в счет. Юля с Мишей теперь редко к нам заходят. Миша откровенно заявил, что поиск основ истинного марксизма не входит в круг его интересов. Он предпочитает «Капиталу» Тору. Хотя Геннадий Петрович ему симпатичен, он не разделяет направления его поисков. У марксизма — истинного или ложного — мало общего с духовностью. Вообще-с человеческим. Геннадий Петрович сказал: это типичное заявление людей, склонных к идеализму и неспособных всерьез озаботиться решением социальных проблем. Миша ничего типичного в своих словах не увидел. И отказа от социальных проблем тоже. Взял две коробки «зефира» и ушел.
***
Недавно мы с Вакулой трудились на овощебазе — вместе с Геннадием Петровичем. ПТУ, где он «служит киномехаником», попало под разнарядку, и Геннадия Петровича назначили ответственным за этот «культпоход». На овощебазе рабочую силу считали по головам. Мы заменяли двух заболевших сотрудников.
В наши обязанности входило обрубать капусту — верхние подгнившие листья и потравленную кочерыжку. Иначе сгниет все остальное. Может, итак сгниет — но не сразу, и капуста успеет до магазина доехать. А может-и нет. Я помню один «капустный кризис» — когда вся капуста к марту исчезла. Мне на капусту наплевать-я не бабушка. А вот черепаху в ту весну кормить было нечем. Перевели животное на белый хлеб, а она такой диеты не выдержала.
На овощебазе-устойчивый запах гнилья. Все шутили, сквернословили и пили чай из термоса. В конце рабочего дня пальцы на руках деревенели-от тяжелого ножа и холода.
Влад сказал, что Геннадий Петрович, потащив нас на овощебазу, сильно рисковал.
Использование детского труда в личных целях может быть истолковано как признак извращенных наклонностей. Разве Геннадий Петрович не знал, что статья за педофилию сейчас пользуется в органах правопорядка самой большой популярностью? Многие политические деятели — комсомольские работники, вожди пионерии и даже некоторые директора школ — поплатились свободой именно по этой статье. И все потому, что занимали слишком активную позицию в отношении малолеток.
К моему удивлению, Геннадия Петровича это задело. Он сказал, что, с его точки зрения, Ася и Сергей давно совершеннолетние и вполне способны принимать самостоятельные решения.
Влад всплеснул руками:
— Да ну? Асенька, деточка, сколько тебе годиков? Два и два? Да что ты говоришь? А до трех ты считать умеешь? Дядя Гена-раз, Сереженька-два, Вла- дик-три… А адрес свой домашний знаешь? И телефончик дать можешь?
У этого Влада когда-нибудь лопнет желчный пузырь. Он просто завидует, что его не взяли.
***
Новый год — мой любимый праздник. В это день я позволяю себе верить в приметы и жду Деда Мороза с мешком счастья. И думаю: как Новый год встретишь, так и проведешь.
Но про этот Новый год совершенно невозможно понять, что там к чему.
Все собрались у Марии Ильиничны, такие нарядные, возбужденные, и решили по-настоящему веселиться.
Началось все с елки. Елка была украшена каким-то чудесным и непривычным образом: полупрозрачные ангелочки на веточках, ослики, коровки, странники — все миниатюрное, завораживающее глаз подробностями. И звезда на верхушке шестиконечная. Вместо лампочек настоящие свечечки в подсвечниках из фольги, а под елкой — пещерка с ореховой скорлупкой, и там-малюсенькая куколка. Из пушистой шерсти. Я не удержалась-потрогала пальцем. Митька заметил:
—Это Влад наряжал. Сказал, будет настоящая рождественская елка.
— Влад, как красиво! Какой же ты все-таки молодец!
— ААсеньке пупсик больше всего понравился?
Хочешь поиграть? Я тебе после праздника подарю.
— Влад, ты правда подаришь?
Я все думаю: такой грубый с виду человек — хам, матершинник, выпендрежник. Как он может производить на свет такие тонкие вещи? Что там у него на дне души?
— А Дед Мороз где?
— Дед Мороз расквасил нос.
— Дед Мороз обязательно будет! Настоящий! — '!/ Марии Ильиничны сегодня глаза блестят, а в волосы вплетены ниточки елочного дождика. Она умеет что-то такое с собой сделать, чтобы казаться вот такой новой и очаровательной. Она вообще могла бы вести в женской школе какой-нибудь специальный предмет: «Как всегда нравиться?», «Выпечка на любые вкусы».
Юлька стала дурачиться:
— Давайте Дедушку Мороза позовем! Де-душ-ка Мо-роз!
Митька и другие сразу включились в игру и стали скандировать:
— Де-душ-ка Мо-роз! Де-душ-ка Мо-роз!
— Иду-иду-у!
Открывается дверь, вваливается Сережка в каком-то ужасном ватнике, расшитом блестками, в колпаке с оторочкой из ваты, и еще кусок ваты приделан вместо бороды — с двух сторон прикреплен на живую нитку к колпаку. За плечом — наволочка с бантиком из мишуры.
— Я Д-дедушка Мороз! Я п-подарки принес!
Все покатились со смеху. Только Мария Ильинична себя в руках держит и услужливо придвигает Деду Морозу табуретку:
— Здравствуй, дедушка! Ты устал с дороги, присядь, отдохни.
Это она вату к колпаку пришивала?
— Ну, дед, раз пришел — подарки давай!
— Э, нет! П-подарки я не п-просто так дарить буду. А з-за-а плату.
— Ой, дедушка Мороз! Как же мы с тобой расплачиваться будем?
— Н-ну, как? К-кто стишок расскажет, к-кто п-пе- сенку споет. Чтобы меня, с-старика, п-потешить! И гостям не-е с-скучать.
Мария Ильинична тут как тут-с газовым платочком:
— Удобно, дедушка? — Завязала Сережке глаза и вытолкнула к нему Митьку:
— Что сделать этому человеку? Как подарок выкупить?
— П-пусть стишок ра-аскажет.
Митька тоже потребовал табуретку и влез. Все опять покатились со смеху. Мария Ильинична смотрит с осуждением, головой качает. Митька понял, с табуретки спрыгнул, ботинки снял и снова наверх взгромоздился. Выпрямился, ручки по швам, лицо честное, прямо перед собой смотрит.
— Когда был Ленин маленький,
С кудрявой головой,
Он тоже бегал в валенках По горке ледяной.
А потом сделал страшные глаза и прорычал хриплым шепотом:
Камень на камень, кирпич на кирпич — Умер наш Ленин, Владимир Ильич.
Дед Мороз сунул руку в мешок, вытащил подарок и вручил Митьке.
Влад тут же потребовал себе подарок вне очереди — «за свои пот и кровь, окропившие древо желаний».
Остальные придумывали, кто что мог.
В результате получился целый концерт. Миша играл на фортепьяно, Мария Ильинична и новый знакомый Геннадия Петровича пели романсы. Юлька решила плясать еврейские танцы. Наверное, там, где они с Мишей бывают, их этому учат.
— Ася, давай! С Юлей на пару.
Я пристроилась. Оказалось, нетрудно. И я как-то незаметно для себя растанцевалась, совершенно стесняться перестала. Тут Миша заиграл тему из «Кармен- сюиты». Когда-то, лет в пятнадцать, в хореографическом кружке я танцевала под эту музыку испанский танец. Только это было очень давно. Но я замешкалась, и все углядели в этом намерение:
— Танцуй, Ася! Танцуй.
— Мария Ильинична, платок дадите?
У Марии Ильиничны есть такой роскошный платок с бахромой.
Я повязала платок вокруг бедер и вышла на середину. Миша кивнул, вернулся к вступлению и заиграл.
Музыка побежала по позвоночнику, заполняя все пустоты существа, подчиняя тело чужим, отлитым в звуки чувствам. Я еще не очень верила, что смогу. Но, оказалось, руки, ноги, голова, плечи помнят, как жить под музыку. Только нужно дать им свободу-и нырнуть в танец. Я ведь так это любила! Так любила!
Лица слились в растянутое пятно. Взгляды настигали и подхлестывали. Но было уже все равно, смотрят на меня или нет. И когда Миша кончил играть, чуть затягивая последний аккорд, я была почти счастлива — Новый год для меня уже наступил.
— Браво! Бис! — закричал новый знакомый Геннадия Петровича.
— Так. Все возбудились, зарядились и тоже желают. Сейчас будут танцы! Голосуем. Кто «за»? Несогласное меньшинство просим удалиться в кухню или в коридор.
По-моему, Влад загубил в себе талант массовика- затейника. Или он тайком от общества подрабатывает на танцах в профилактории?
Митька приволок целую стопку пластинок, и они с Мишей стали выбирать подходящие. Правда, что ли, танцы?
Сначала поставили что-то быстрое — для разминки, и желающие встали в круг, бодро и неловко подергиваясь. Я не люблю современные танцы в кругу. И кто это только придумал? Наконец проигрыватель, после шуршащей паузы, выдавил медленную мелодию. Кто-то сразу выключил свет. Это, на мой взгляд, было совершенно лишним. И догадываюсь, чья это идея. Юля быстро-быстро зажигала свечки на елке. От слабых дрожащих огоньков пространство странно сузилось и сгустилось, тени по углам удлинились и задрожали.
— Разрешите?
В темноте глаза Влада кажутся желтыми и светятся, как у кота. Он так сильно прижал меня к себе, что я охнула. Он на это просил разрешения? С ужасом думаю, что на нас смотрят: Мария Ильинична, Сережка… А вдруг Геннадий Петрович тоже смотрит?
— Класснотанцуешь, Асюта. Мама научила?
— Влад, что ты делаешь?
Наклоняется ближе, шепчет в ухо:
— Что, Асенька?
— Пусти сейчас же!
— Конечно, конечно! — все так же шепотом. И руки, обманывая, сдвигаются. Становится только хуже: ближе, горячее.
— Влад, пусти!
— Ну, зачем же так? Ведь нам хорошо?
— Пусти, говорю!
— Асенька, радость моя, не жадничай. Мы же танцуем. Всего лишь танцуем. То ты одна танцевала — на середке, а теперь мы вдвоем. Или дядя Гена тебе не разрешает? А он тебе кто? — На секунду отодвигается и с интересом заглядывает в глаза. Потом — снова в ухо, почти касаясь губами: — А мы ему знаешь, что скажем? Что это материализм! Практика ощущений.
Я тебя чувствую, ты меня. Чувствуешь меня, Асенька?
Да, чувствую — недопустимо остро, с незнакомым пугающим удовольствием. Как тело может себе такое позволять? Будто у него нет головы. И даже сердца нет в этом теле-только пульсирующая кровь: забыла, куда течь, набухает, как река в половодье.
Музыка истощилась и смолкла. Влад наконец меня отпустил. Интересно, кто мешал мне освободиться раньше? Будто танец-законная зона для приставаний. Согласилась-терпи по полной программе. Такой общественный договор. Решила об этом не думать. Не хватало еще испортить себе праздник.
Сережка спрашивает:
— Что б-будем д-делать в две-енадцать часов?
Геннадий Петрович:
— Есть желающие слушать правительственное обращение?
Желающих не оказалось, и Юля предложила устроить снежный салют.
Все быстро оделись и вывалились во двор. Мороз был не сильный, но снежки не лепились. Тогда все набрали снега — кто сколько мог, и ровно в двенадцать, по сигналу Геннадия Петровича, подкинули снег вверх. Поднялось снежное облако. И тут же стало оседать на тех, кто его устроил. Юля закричала: «Ай!» Мише это «Ай!» так понравилось, что он набрал еще снега и стал Юльку забрасывать.
Зрелище оказалось невероятно заразительным и послужило толчком для новой идеи. Кто-то крикнул:
— А ну, ребята, в сугроб их!
Мужчины разом объединились, и началось какое-то сумасшествие. Просто какая-то снежная вакханалия — с догонялками и киданием снегом. От общего веселья и возбуждения все совершенно потеряли стыд. Мария Ильинична визжала, как девчонка, — на радость новому знакомому Геннадия Петровича. И в этой куче-мале я столкнулась с Вакулой. Он был все в том же ватнике с блестками, страшно веселый и бесцеремонный. Когда я на него выскочила, он меня схватил — просто сгреб в охапку — и бросил в сугроб. Я воплю: «Ах, ты так?» Вскочила-вся белая, морда в снегу, — и на него бросилась. Он опять пихнул — легко, без всякого напряжения. Еще смеется, бугай! Я разъярилась, стала на него нападать, как Моська на слона, — швыряться снегом, подпрыгивать, чтобы повыше достать: может, за шиворот горсть запихнуть удастся. Он только отклоняется, руку перехватывает-и снова меня в сугроб. Я чувствую-снег во все дыры одежды пролез. Я уже вся мокрая — внутри и снаружи. Мокрая и злая от радости. Оттого, что Новый год такой чудесный, и люди кругом родные, и что Вакула озорной и веселый. Снова на него бросилась, подпрыгнула — и лбом о его скулу. Он вдруг замер, глаза круглые, смотрит на меня с ужасом: «Ася! Я тебе бровь разбил!» Юля тоже заметила, подбежала: «Нужно снег приложить. А то все лицо зальет». Вакула все стоит и смотрит. Юлька хлопочет. А я плыву — в Новый год, прямо к звездам, к снежному небу. И, прежде чем уплыть совсем, успеваю заметить: Сережка подался вперед-чтобы меня подхватить.
***
Мне наложили швы и посадили на больничный: возможно, было легкое сотрясение мозга, и лучше три дня полежать. Над глазом висит кусок марли. Ни дать ни взять одноглазый пират. Могу пугать детей на улице. Читать не разрешили. Да одним глазом и неудобно читать. Лежу, слушаю радио — «Приходи, сказка!», «Взрослым о детях» и «КОАПП». Когда слушать нечего, болтаю по телефону с Юлькой. Или просто плюю в потолок.
Вакула чувствует себя бесконечно виноватым. Врач сказал, что останется шрам, и Сережка так опечалился, будто сделал меня инвалидом. Еще просил в травмопункте, чтобы мне не сбривали бровь — а то совсем некрасиво будет. Вот дурачок!
Влад, как всегда, отличился человеколюбием. Сказал, что Сережка — молодец: пустил мне кровь и пометил на всю оставшуюся жизнь. Жаль, что он сам до такого не додумался. Женщина лучше всего такой язык понимает — когда ей в глаз дают. После этого она становится тихой и лежачей. К чему и следует стремиться.
И этот человек рисует чудесные картины! Как такое может сочетаться?
В последний раз, когда мы были у него в мастерской, вытащил из ящика Библию. У меня даже руки задрожали. Это же драгоценность. Спрашиваю: откуда ты взял? Там еще можно достать? Он только глаза загадочные делает: «Там-нет. Да и не надо. Я с тобой поделюсь — если будешь хорошо себя вести!» Провокатор. Но, может, даст почитать?
***
Геннадий Петрович приехал меня навестить. На маму он произвел сильное впечатление — своей длинной артистической гривой, худобой и интеллигентностью. Она даже суетилась больше обычного. Привез два граната. Один отложил — «на ближайшее будущее, связанное с перспективой выздоровления», а другой почистил, по какой-то хитрой системе, ловко орудуя ножом. Хотя чему я удивляюсь? Он ведь сам собирал установки для своих экспериментов с рыбами.
— Рыбы, Ася, это уже прошлое. Может, и хорошо, что тему закрыли. Теперь я могу не разбрасываться, целиком посвятить свое время проблемам общественного бытия. В мире много несчастных. Нужно хоть что-то делать для того, чтобы их стало меньше. Вы читали «Письма из Ламбарене»? Я вам привезу. Мария Ильинична достала из спецхрана. Швейцер, конечно, действовал в логике абстрактного гуманизма, но ознакомиться сего опытом небезынтересно.
Кто такой Швейцер? Мария Ильинична работает в спецхране?
***
Мария Ильинична не работает в спецхране Ленинки, но имеет туда доступ. Видимо, в силу старых своих связей. Влад утверждает, не связей, а «заслуг». Думаю, безосновательно. От возможностей Марии Ильиничны всем только польза.
Временами Влад рисует как одержимый. Не ест и не пьет — только пишет.
Так жалко, что никто не видит его картин. Мы не в счет. К тому же он утверждает, что мы ему не больно-то и нужны-с нашими убогими материалистическими критериями и полной неадекватностью восприятия.
Врет. Только и ждет, чтобы мы пришли и что- нибудь сказали.
А вслух он мечтает о прекрасной гибели для своих картин. На какой-нибудь «бульдозерной выставке». Судя по всему, это и есть главная цель его жизни.
***
Вакула вдруг спросил: может, тебе надо вернуться в школу?
***
Геннадий Петрович стал часто приезжать в гости. Он не думает, что мне нужно возвращаться в школу. Формировать свое мировоззрение — серьезная работа. Просто я уделяю ей недостаточно времени. Может, подумать об индивидуальных занятиях? Он готов тратить на меня свое время. На меня и на Сергея. Мы кажемся ему самыми перспективными из ближайшего окружения — в силу возраста и открытости новым идеям.
Теперь мы по вторникам и четвергам занимаемся с Геннадием Петровичем. Геннадий Петрович хочет, чтобы занятия строились как свободные беседы на философские темы. В стиле «сократовских диалогов».
***
Влад, когда узнал, долго потешался. Комментировал на разные лады — все остановиться не мог. Сказал, если Геннадий и похож на Сократа, то только своей любовью к малолеткам. Живи он в Афинах, его за это же и осудили бы-за растление молодых умов и сокрушение моральных ценностей.
«Асенька, ты, значит, дяде Гене перспективной кажешься? Тем, что думать умеешь? А может, он втайне надеется, что ты для него плясать будешь-после вечернего кофея? Тебе это нужно, Асюта? После кофея?»
У Влада талант все опошлять.
***
Не могу сказать, что наши философские беседы похожи на диалоги. Я, конечно, иногда задаю вопросы. И еще «отчитываюсь» по прочитанному — вроде как краткое содержание пересказываю. А потом говорит Геннадий Петрович. В прошлый раз мы «обсуждали» Фейербаха — ведь он входит в «три источника» марксизма.
Сережка достал «Сущность христианства». Я читала с удовольствием: такой прозрачный текст, и все кажется понятным: «Сущность христианства в любви человека к человеку».
— Вот, вот, Ася! Это очень важно: в любви человека к человеку! — Геннадий Петрович сделал паузу. Ему,
очевидно, нравится эта мысль. — Фейербах решительно отмел весь библейский мистицизм. Но мы должны сделать следующий шаг. Попробуем понять, что такое «любовь» — не с мещанской точки зрения, не в рамках расплывчатых образных воззрений, а используя научный понятийный аппарат. За любым так называемым романтическим чувством стоят вполне определенные человеческие потребности. Их можно выделить, назвать, обозначить. (Но ведь я правда такое уже слышала. То есть — читала. И даже сочинение об этом писала: «Рационализм Базарова как что-то там…») Вот ребенок появляется на свет. Каковы его первые впечатления? Он видит грудь матери… — Геннадий Петрович делает такой широкий, округлый жест рукой. — А что такое грудь? Это еда, покой, утешение. Из них рождается чувство удовлетворения потребностей. И — наслаждение, величайшее наслаждение.
Они просто все сбесились. Но одно дело, когда об этом говорит Влад. К этому я уже адаптировалась. А вот опознать эту тему в занятиях по философии — это что-то новенькое.
А может быть, я просто ханжа? Он же в обычной своей манере развивал тему. И что же тут поделать, если ребенок действительно прежде всего видит грудь матери? Что в этом неприличного? И почему мне из-за этого неловко смотреть на Геннадия Петровича?
Я уже не могу думать о Фейербахе. Я думаю о Геннадии Петровиче: когда он в последний раз был с женщиной?
А ему надо?
Всем надо.
А тебе-то что?
Ну, просто интересно, как мужчина справляется со своими проблемами. Со своими неудовлетворенными потребностями.
Но ты же не думаешь так про Сережку? Или про Влада?
Влад найдет способ решить свои проблемы. А Сережка-зеленый мальчишка. И его проблемы вообще пока не в счет. Геннадий Петрович-совсем другое: взрослый человек, пострадавший. Живет необычной жизнью, в соответствии со своими моральными принципами. Очень жесткими, обязывающими. И честен-с собой и другими. Влад сколько угодно может смеяться над теориями Геннадия Петровича, но не сможет упрекнуть его в том, что тот обманщик. И это очень трудно-быть последовательным в своих поступках…
— Что вы думаете об этом, Ася? — Геннадий Петрович нарисовал на большом листе бумаги схему развития человеческих потребностей — от высших к низшим.
***
Сережке наши занятия явно разонравились. Приходит он очень уставший (учеба у него тяжелая, а он еще подрабатывает грузчиком в булочной) и, видимо, только из-за меня: договорились ходить вместе, вот он и ходит. За общим столом наши обсуждения выглядели живее: то Мария Ильинична своими переживаниями поделится, то Влад какую-нибудь гадость ввернет. Появляется повод пошуметь, покипятиться. А здесь все как-то вяло. К тому же, я вижу, Сережке все чаще хочется возражать, но он не решается: вроде как по статусу не положено. Геннадий Петрович долго был для него кумиром: источник знаний, образец поведения.
И вдруг все нарушилось. Геннадий Петрович предложил обсудить фигуру Альберта Швейцера — с точки зрения иерархии личностных потребностей, научности его взглядов и эффективности выбранной стратегии поведения. Может ли абстрактный гуманизм быть для нас ориентиром и в будущем?
Сережка отказался — резко, почти с вызовом.
Он не видит ничего абстрактного в том, чтобы лечить людей в Африке, где делать это больше некому. В том, чтобы ради этого болеть и даже умирать. С его точки зрения, все очень конкретно. Швейцер совершил подвиг служения и не нуждается в том, чтобы кто-то расписывал дело всей его жизни в соответствии со схемой.
Геннадий Петрович спокойно, но твердо возразил: он уважает Швейцера. Разве не по его рекомендации мы познакомились сего записками? Да, Швейцера, безусловно, отличал общечеловеческий уровень развития жизненных потребностей. Но это не означает, что он исходил из верных философских посылок. Следовательно, он не всегда действовал с достаточной эффективностью. Что в результате и подтвердилось: опыт Швейцера оказался точечным приложением сил, а магистральный путь деятельности связан с изменением массового сознания и преодолением мелкобуржуазного мещанства. Геннадий Петрович, добывая и размножая книги, как раз этим и занимается. Ведь так?
Против этого не возразишь. Геннадий Петрович делает свое дело и за него рискует. И это важнее всего-даже если он высказывает не всегда приятные для нас мысли.
Сегодня я поехала к Геннадию Петровичу одна: Вакула заболел. Такое случается крайне редко, но вот-случилось.
Геннадий Петрович опять рисовал схемы с изображением потребностей. Говорит, что понять потребностную сферу каждого отдельного человека — значит найти ключ к пониманию его поведения и места в иерархии людей по степени развития личности. Еще шаг — и можно будет с научной точностью предсказывать его возможные поступки.
В качестве примера Геннадий Петрович нарисовал схему потребностей Марии Ильиничны. На схеме ее потребности с трудом преодолевают рубеж одного из нижних уровней — уровень семейных ценностей. И до ступени общечеловеческого сознания ей далеко, очень далеко.
Интересно, она об этом знает? Знает, как Геннадий Петрович ее «посчитал»? Геннадий Петрович предложил таким же образом проанализировать личность Сережи. Я наотрез отказалась. Увидеть Вакулу разложенным на квадратики — все равно что оказаться в анатомическом театре. Мне вообще не нравится это упражнение.
Геннадий Петрович пожал плечами: надо трезво смотреть на окружающую действительность. И схематизация-лучший способ структурирования мыслей. Можно, конечно, не задумываться, как устроены твои знакомые. Но в результате это мешает правильно выстроить отношения.
***
Сережка все болеет. Но сказал, навещать не надо. Боится меня заразить.
Геннадий Петрович хочет перевести наши занятия в более интенсивный режим.
Мама сегодня меня удивила: «Этот Геннадий Петрович, он проводит с тобой слишком много времени». Я прямо опешила: «Что ты имеешь в виду?» — «А то», — ответила мама.
Сегодня провожали Влада в церковь. Он ушел, а мы остались сидеть и ждать — у Сережки. За последние три года Влад на Пасху сумел дойти до храма только один раз. Он говорит, тормозят всех, кто не тянет на пятьдесят. А если ты по возрасту в районе тридцати, проходимость почти нулевая. Но он каждый раз решает, что пойдет. Остановили его в переулке на подходе к Елоховскому собору, люди в штатском. Потребовали документы, а потом объявили, что он задержан-по причине нетрезвого состояния. Хронически небритый Влад в своем вечном драном свитере может, конечно, быть опознан как существо пьющее. Но сегодня он был чист как стеклышко — в силу необходимости переживать святость праздника. Он стал возражать. Поэтому ему дали в морду, скрутили и отвезли в отделение. Пообещали холодный душ и пятнадцать суток: об этом по телефону сообщила милиционерша. Сережка называл ее «д-дорогая девушка» и просил чуть-чуть потянуть с решением: он будет минут через пятнадцать-с цветами и конфетами. Девушка хихикнула и нетвердо пообещала. Хотя все, конечно, зависит от капитана. Затем Сережка стал вызванивать Геннадия Петровича. Но тот приехать отказался: спросил, есть ли у нас деньги, и дал инструкции. Мы поймали машину и помчались в отделение — куда-то на другой конец Москвы. Еле отыскали нужный переулок. И это не очень соответствовало обещаниям прибыть с минуты на минуту. Девушки уже не было. За столом дежурного сидел милиционер-мужчина. Сережка стал размахивать студенческим билетом и божиться, что отвечает за Влада от имени комсомольской ячейки и университетского пресс-центра. В общем, нес какую-то ерунду. А я глядела на милиционера жалостными глазами, прижав руки к сердцу и готовясь пустить слезу. И поскольку милиционер упорствовал, моя молящая поза выглядела все более и более правдоподобно, и губы стали дрожать вполне натурально.
Тут милиционер взглянул исподлобья:
— А он, девушка, вам, собственно, кто?
Тут я потупилась и стала тискать платочек.
— Понятно. Давайте так. Сейчас составим протокол. Заплатите штраф. — Мы оба перевели дух. — И еще с вас десять рублей наличными-за доброе отношение.
В общем-лишил нас всех имеющихся средств к существованию. Обратно в профилакторий пришлось добираться на перекладных.
Сережка выглядел почти счастливым, а Влад посмеивался, слушая в его пересказе историю своего вызволения. Я же так устала от волнения, что не могла во всем этом участвовать. Спросила только, как Владу удалось организовать звонок.
— Так там же девушка сидела. Я сказал: сестренка, будь я на воле, влюбился бы в тебя с первого взгляда на твою попу.
Думаю, это почти правдивый рассказ.
У Влада была разбита губа и на скуле синяк. Пока я промывала ранку перекисью и прикладывала лед (хотя по всем показаниям было уже поздно этим заниматься), Влад все сетовал, что разбито такое неподходящее место. Вдруг я решила бы его поцеловать? Женщина из жалости способна на все.
Я согласилась. Он велел Вакуле отвернуться и не смотреть — пусть завидует молча и никого не смущает.
Поцеловала Влада в щеку. Он заявил, что это не жалость, а жестокосердие-в самом худшем его варианте.
***
Спросила у Вакулы, почему Геннадий Петрович не поехал с нами в отделение.
Вакула объяснил: Геннадий Петрович считает, что экспедиции Влада в церковь-его собственное, Владово решение. Он знает, чем все это чревато, и должен за свои решения отвечать. А Геннадию Петровичу нет резона лишний раз где-то светиться и подписывать какие-то бумаги. Он и так фигурирует в разных черных списках.
***
Вчера ездила к Марии Ильиничне за мазью для Влада. Скула у него в результате пасхальных приключений сильно отекла и болит, а Мария Ильинична умеет готовить какой-то самодельный состав от синяков — на меду.
Я между делом спросила, почему Геннадий Петрович живет один. Ведь ему уже много лет.
Мария Ильинична долго мешала мазь вилочкой, а потом перекладывала в баночку и закупоривала. Надо мазать два раза вдень. Сначала смазать, а потом приложить грелочку. Что касается Геннадия Петровича, вы бы видели его, Асенька, пять лет назад.
Видный такой, подающий надежды ученый. Недостатка в женщинах у него тогда не было, она уверена. Что касается настоящего… Одинокая жизнь при таком диагнозе не доведет его до добра.
Диагноз? Это что же — не шутки?
Нет. Официальный диагноз — астенический невроз. Его не просто тогда уволили из института, а с волчьим билетом. Даже преподавать не разрешили. И он очень переживал. Разболелся сильно. Сейчас уже, слава Богу, все в прошлом. Только худоба осталась — как некоторое напоминание о пережитом. А в то время пришлось серьезно лечиться. И, конечно, нет никаких гарантий, что болезнь не вернется.
Мы все мало отдаем себе в этом отчет-что он в действительности для всех нас значит. Потребляем его, используем его знания, смелость, работоспособность-но не ценим. Совершенно не ценим.
Я подумала, это правда. Геннадий Петрович-это центр нашего маленького сообщества. Мы все ему обязаны…