Ваня Фомичев совершил поступок, поразивший многие трезвые головы. Особенно ошеломлен был златогорский проповедник вольной любви, бывший мистик, ныне неврастеник и какой-то сверх-коммунист-индивидуалист, а по-нашему — просто «ист». Он позеленел от удивления, окутался туманом тайны и сказал:
— Не верю! Чтоб живой комсомолец, футболист, да так поступил? Это клевета на молодежь! Не верю!
И пусть не верят. Началось все с того, что Ваня прочитал в заводском клубе свою пьесу. Не ахти какая пьеса вышла у него, но драмкружок клуба ухватился за нее, долго репетировал, готовился. За два дня до спектакля один из актеров вывихнул ногу, и Ване пришлось заменить его.
На сцене он очутился в роли своего собственного героя-красноармейца, парня добродушного. Роль его невесты играла бывшая делопроизводительница союза металлистов, Сарочка Мебель.
В конце пьесы действие разворачивалось так: город окружили белые, герой-красноармеец отступил с полком, белые заняли город, в дом невесты красноармейца ворвался офицер, девушка понравилась ему, он начал увиваться за нею и давать волю рукам и губам… Насилие уже готово было встать в ряд бывших до него бесчисленных насилий. Но затрещали пулеметы, зацокали копыта, взрыв, — и на пороге красноармеец, т.-е. Ваня. Он вырвал из рук насильника невесту, т.-е. Сарочку Мебель. Он обнял ее и прижал к себе крепко, по-настоящему, как винтовку, и заговорил так, как надо было говорить, — вопреки пьесе и злому шипенью суфлера. Этой вольностью он спас и спектакль, и свою пьесу: вышло жарко, убедительно и хорошо… Зрители дрогнули, перестали быть зрителями и какую-то минуту не дышали…
Сарочка тоже волновалась, но была в миллионе верст от мысли, будто Ваня не жених ее, а олицетворение свободы и мести всех угнетенных… Наоборот, — она чувствовала, что Ваня обнимает ее, единственную, и обнимает так, как никто не обнимал, так, как она не мечтала. Она была в восторге, и ей чудилось, что зрители хлопают ей, что они радуются за нее: наконец-то, и к ней пришло счастье. О том, что до этой минуты она была несчастной, никто и не подозревал. Ей даже завидовали.
Роду она древнего и богатого. Папаша ее, Самуил Мебель, при царе имел в Златогорске мельницу и не завалящую какую — паровую, и лавки имел, и дом, и семью, и несколько гнездышек на стороне.
Доканала его национализация. Он плакал, дергал белеющую бороду и твердил:
— Берите, ваше, чтоб я так жил. Ваше, ваше, чтоб я так свет видел…
Побелел Самуил Мебель, согнулся, многострадальным Иовом бродил по городу, в скорби колотил себя в грудь волосатым кулаком и все и всех спрашивал:
— Кто я теперь? Кто теперь хозяин на земле? Скажите, чтоб я так жил… Или не моя мельница кормила вас?
Улицы молчали, люди отмалчивались, только Ленин щурился с дверей комитетов, комиссий, совещаний и по-хозяйски журил:
— Скулишь? Эх, ты-ы…
Старик отводил ненавидящий взгляд и скулил яростнее, семейка подскуливала ему, а Сарочка, — о, она такая умная! — она не скулила.
Бегала, бегала и выбегала местечко, и не где-нибудь — в союзе металлистов. Ага! Товарищи страшны, товарищи при революции стоят, да, но если умеючи походить вокруг них да кстати языком пошевелить, они и улыбнутся, и подобреют. Факт!
Покатилась Сарочка к заветному. Не быстро, но все-таки. Катилась и помогала себе глазками, губками, языком. Командировка уже вот, почти в руках. И вдруг — стоп! О, как глупо! Товарищи добрые, доверчивые, улыбаться могут, при революции стоят, с Колчаком, с Деникиным справились, а какой-то анкеты испугались. Сарочкина анкета корява, верно. Как ни гладь, как ни прихорашивай, а стоящей ее можно сделать только стажем. А какой у Сарочки стаж? Эх, опять надо впрягаться. И Сарочка впряглась, стала активной, инициативной… Катилась, катилась, опять командировка уже вот, в руках почти, а жизнь, как ахнет — хлоп! Крепко ударила — и не чем-нибудь, а самым милым, самым заветным — нэп'ом…
Ну, кто не ждал нэп'а? Замечательная же вещь! Мертвые, и те в пляс пошли: ага, товарищи, сдаетесь? Ага, свободочку даете? Ликование, а у Сарочки горе… Навалилось оно, правда, не сразу. С папаши пошло. Скинул он личину Иова и стал дельцом: было кое-что припрятано. Снял лавку на свое имя, другую — на имя жены, третью — на имя вдового сына. Во все лавки липовых родственников посадил — товарищество! — и принялся крутить-вертеть. Крутить он умел, а вертеть — попадись чей-нибудь палец в рот, и кости в муку превратятся…
На первых порах все шло тихо и незаметно, а как обросли лавки мануфактурой, ниточка Сарочкиного трудового стажа — хрусь! Где-то в каких-то бумагах покопались какие-то товарищества, узнали, что она опять дочечка, нэпманский отродыш — и чик: сократили.
Перестала Сарочка в союзе металлистов входящие-исходящие квасить, перестала по карточкам пером чирикать, и с тоски-печали начала искать у разных подходящих людей причала своему сердцу… Начала хорошо, как мама и тетя учили, по всем правилам: об искусстве говорила, ахала, глаза закатывала, об одиночестве пела. Подходящие люди слушали, зевали в сторонку, про себя посмеивались и норовили дойти до поцелуев и до прочего. А чуть доходили до прочего, впадали в скуку и сторонились, избегали. Было что-то в Сарочке… ну, отталкивающее, что-ли. И стройна, и телом не обижена, и голосом играть умела, и глаза ничего, но что-то было, что-то мешало причалиться. Может быть, усики на верхней губке? Кто знает!
С первыми любвями трудно было справиться Сарочке, после каждой мутило, тошнило, но удержаться от следующей не могла. Скука же, тоска. Ну, кто она? Дочечка 27 лет, мамина забота. Ах, эта мама, — она и теперь видит в ней маленькую. Такая глупая, а страшно: а вдруг ребенок? Проведает тетя, проведает другая, третья, а третья тетя сплетница — напишет в Киев, в Могилев, в Минск…
Холодела Сарочка и по книжкам хотела научиться, как любить так, чтоб приметы какой не вышло? Но что ж книжки? Даже они не могут научить этому. Мучилась Сарочка и, чтоб от тоски не тянуло к подходящим людям, начала в клуб ходить, в драмкружок вошла. Расчет был у ней верный: я, мол, интеллигентка, а рабочие неотесаны, хамоваты, с ними ничего такого не может выйти. Умная Сарочка, а жизнь опять по спине ее — на! И чем? Комсомольцем, молотобойцем Ваней Фомичевым… Она к нему, а он не глядит, строгость напускает… Злилась Сарочка: «Чтоб я, да унижалась перед каким-то паршивым рабочим? Фи!» Верно, не к лицу ей унижаться, но спектакль доканал, — перестала фикать. Подумает, и начнет распаляться: вот это мужчина, а сила, а рост… Дергалась губка с усиками, язык шарил по пересыхающему рту. Начала Сарочка встреч с Ваней искать, — нет его: то на собрании, то на кружке. Два раза письмами приглашала его чай пить, о пьесе потолковать.
Ваня не пришел, не ответил на письма и на Сарочку взглянул не вообще, а с точки зрения…
Деревянный хлам на заводе убран. Водопроводные трубы разбежались во все углы. Во всех отводах пожарные рукава. По ночам в цехах дежурные бродят. У проходной будки «трезвая тройка» маячит: чуть кто ногами ноты начнет писать и с белым светом обниматься, за рукав его:
— Товарищ, сыпь домой…
— Да я, товарищи, я же как следует, я…
— Дыхни… у-у, провонял. Единогласно же постановляли пьяных не пускать. Голосовал? Постановлял? Ну, и катись, катись…
Склад моделей оберегался день и ночь, в столярно-модельном цехе два раза в день до-чиста убирали стружки, обрезки, вечером взбрызгивали пол, осматривали окна и до утра посменно с четырех сторон охраняли его. В разбавленной светом фонарей темноте то и дело раздавалось:
— Эй-эй, не спи!
— Гляди, сам не засни!
— То-то же!
…В ночь, когда на море горела нефть, Ваня дежурил у склада моделей. Через город перелетали багровые сполохи и бились о стекла и крыши. По двору и за цехами метались тени столбов, будок и труб. На заднем дворе под ветром постонывали старые котлы, и в стоне их чудилось шуруденье подкрадывающихся со стороны степи шагов.
Ваня ходил от угла к углу, вглядывался в зыбкий мрак и костил ЗУР, милицию, исполком. Зевают, просиживают стулья, миндальничают, дурачье! Возьми партийцев, комсу, красноармейцев, распредели и налетай на все дома… Выверни их с требухой, — небось, найдутся поджигатели…
Сменщик пришел после полуночи. Ваня хмуро перекинулся с ним словами, отдал револьвер и пошагал на спадающее пожарище. За молом клочьями и кругами бегало по воде пламя. Море напоминало развороченную взрывом горячей вагранки литейную. Ветер взметал огонь и гнал его на город. Красные языки ударялись о грудь мола и взлетали над ним багровыми фонтанами, кольцами, кустами и россыпями звезд. Суда качались в отступившем мраке сгустками ожидания и тревоги.
Огонь, ветер и блеск воды, редеющая толпа и ее говор мутили Ваню. Люди казались глупыми, равнодушными. Он бродил среди них, на лету схватывал слова и стискивал в карманах руки. О чем стрекочут? Чего охают? Горит драгоценность, может быть, тут же ходят и посмеиваются поджигатели, а они переполаскивают языками разные случаи.
И он вот прибежал. А зачем? Чего ему тут надо? Не поможет же, не погасит…
— Ах, как красиво!
— Какой тут цыплятине красиво! — дернул он головою, но яркий свет и крики:
— Смотрите! Смотрите! О-о! — заставили его обернуться к морю.
С волн взлетела лохматая кровавая змея, на лету выросла, угрожающе поползла по молу и, отекая в воде, дрожа под ветром, чадно погасла.
— Красота! — вновь резнул Ваню голос, а над ухом раздался другой, почти задыхающийся:
— Товарищ Фомичев, какое несчастье, ужасное несчастье! Здравствуйте. Я положительно не могу успокоиться. И вы, вижу, извелись. Идемте отсюда. В такие минуты так поражает бессилие…
Сарочка пылко рассказала, где была, когда начался пожар, как кинулась в гавань, как ей перехватило дыхание. Потом запнулась и шепнула:
— Почему вы на мои письма не ответили?
Ваня поежился было, но тут же тряхнул головою и отрезал:
— Не пара мы с вами, товарищ Мебель, чтоб переписываться.
Сарочка возмущенно вскинула «живой мрамор» плеч и заволновалась:
— Стыдитесь, товарищ Фомичев! Разве соввласть не уравняла нас? Разве мы не равноправны с вами? Я не пара вам, это верно. Ну, кто я? А вы, вы талантливы. Ваша пьеса… она положительно даровита… в ней…
Ване было и неловко и приятно. Вот она какая Сарочка, а он-то, он, эх! С пьесы Сарочка перевела разговор на себя: она изболелась в мещанской среде, ее никто не понимает, в душе она больше коммунистка, чем иные с партбилетами, и ей так больно, в ней такой мрак, а, между тем, она же человек, ей хочется иной жизни, живого дела, мыслящих людей…
Сарочка говорила с чувством и незаметно управляла Ваней. Они уже шли по окраине, с прорезаемой вспышками нефти тьмы на них глядела чернота степи, забеленная вдалеке фонарями завода.
— В общем, стыдно сказать, устала я, ох, как устала. Давайте отдохнем вот тут…
Сарочка указала в темноту, и там, у косых ворот, как бы выросла скамейка. Надо садиться. Сарочка вспомнила, с кем раньше она сидела здесь, и начала дергаться, дрожать и осуждать себя за это:
— Я положительно не владею нервами. Всю трясет, а?
Ваня мялся, не зная, что сказать. Она взяла его руку, положила на себя, и он ощутил пальцами тепло плотного овала руки выше локтя.
— Слышите? — шепнула Сарочка. — Меня это положительно из себя выводит. Так хочется поговорить, а эта противная дрожь… Вы понимаете меня?
Ваня дакнул, отстранил руку, но Сарочка задержала ее:
— Нет, не отнимайте, прошу вас… Может быть, я так успокоюсь.
Ваня перекосил рот. — «Чего она крутит?» — и заговорил о пожарах, о том, что его и Величко выбрали на съезд, что он заедет в Москву, увидит там златогорских ребят и Ленина в мавзолее. Сарочка соглашалась, одобряла, а когда он умолк, подалась к нему и резко поймала другую руку:
— Давайте силами меряться. Подниму я вас или нет? Вот давайте…
— Да, что вы, товарищ Мебель, постойте, — запротестовал Ваня, но Сарочка обхватила его руками и, всхохотнув, задышала в щеку: — Нет, нет, боюсь, что не подниму… Вы такой сильный…
«Буза», — решил Ваня, порываясь встать. Сарочка удержала его, сдернула кепку, положила на его голову руку и удивилась:
— Да у вас мягкие волосы? Погодите, вам тоже холодно? Нет? Так чего же вы дрожите? О-о, вам холодно, но вы стесняетесь, погодите…
Сарочка обняла Ваню, прижала его к своему боку и, шепнув:
— Так теплее? — залепетала дразнящий вздор.
Лепетать она его умела не хуже пустых книжек:
— Забыться бы так, на миг улететь из этой жизни с ее дрязгами, стать богом. Ты такой, вы такой, мой…
Губку с усиками свела дрожь. Сарочка хищно вжала в свои губы Ванин рот и как-то чудно провела языком по его губам. Это ожгло Ваню. В руки его ринулась жадная цепкость, глаза ослепли, уши заткнул шум крови. Он уже прикипал к Сарочке и летел с нею в туман. Ему же начинало чудиться, что сейчас и он и она будут управлять и ветром, и вспышками пожарища, и далекими звездами, и чернотою ночи над степью, и далекими фонарями завода.
Сарочка прихватила зубами кожу на его шее, мыча и всхохатывая, схватила его руки и начала тискать их к своей груди, к бокам, Ваня потерял легкость, и в мозгу его встала дикая, едкая мысль о том, что рядом с ним веками выхоленная Сарочка, что в студне ее больших егозливых лопаток, в дрожи готовых выпрыгнуть наружу грудей, в набегающей в хохоток визготе, в остроте зубов, в юркости и запахе разнузданного языка таится какой-то яд. Мысль эта ошеломила его: он не будет управлять ветрами, звездами и тьмой. Он вспыхнул, как бы залил мозг туманом, обнял Сарочку и ухнул лицом к ее груди, в идущий из-под кофты одуряющий запах.
Сарочка взметнулась, взвизгнула, уронила шапочку, волосы и села ему на колени. Под ее тяжестью, от щекотного, торопящего шопота, дикая, едкая мысль вновь всклубилась в Ване и обдала его сердце оторопью. Он вдруг ощутил, что рядом огонь, что он вот-вот вспыхнет и от него останется место, куда будут плевать. Он резко дернулся, столкнул с колен Сарочку, перешагнул через нее и, приподняв руки, как бы пробиваясь сквозь пламя, чад и дым, побежал на огни фонарей.
* * *
Земля под ногами вдруг стала золотой, мрак прыгнул с нее к горизонту, и ослепленный Ваня, как днем, увидел завод, рабочий поселок в мачтах радио и метлы тополей дачного поселка. Ощущение рук Сарочки, запах ее рта вмиг слетел с него: «Опять пожар?» Не успел он понять, в какой части города горит, как из ближайшей улицы с похожим на заливчатый лай набатом донеслись крики:
— А-а-а! Держи! Забегай! Га-га-га!
Ване представилось, что он сейчас увидит бегущую Сарочку, но, вместо нее, из улицы выбежал мужчина и метнулся в степь. Полы его не то пальто, не то плаща развевались, падавшая от него на багровую землю огромная тень, казалось, подвывала набату. Он подпрыгивал и за ручку на отлете держал небольшой ящик. Ваня ринулся ему наперерез. Пожарище застлал дым, степь покрылась тьмою, и высыпавшая из улицы погоня ослепла и рассыпалась вдоль крайних домов. Ваня махал руками, звал, но набат и ветер отбрасывали его крики, и он с досадой: «Уйдет, пока буду свататься», погнался один.
Затихающее дымное пожарище гнало на степь толпы теней. Убегавший пропадал в них, но Ваня вновь и вновь находил его и радостно стучал сердцем: «Врешь, догоню». Ему уже рисовалось, как с завода выбегут дежурные, как убегающий метнется назад, на него, как он схватит его, поведет в контору завода, вызовет ЗУР и сдаст:
— Нате, черти волосатые.
Убегавший, должно быть, рисовал себе, как Ваня сдаст его агентам ЗУР'а, и неожиданно повернул к задней стороне завода. «Ах, ты хитрюга!» — ахнул Ваня. Задний заводской двор пуст, за углом завода заросли бурьяна и полыни, в зарослях рвы, за ними ямы, за ямами балка. А пожар уже тускнел, угасал, тьма плотнела. «Уйдет, уйдет»…
Ваня вогнал в бег последние силы, но угол забора был уже вот, почти рядом. Ваня в ярости поднял повернувшийся под ногу камень, закричал: — Стой! Стой! — кинул его и попал в ящик.
Ящик зарокотал, оглушающе охнул и Ваню швырнуло назад. Кружась, он хватался за землю и, теряя сознание, похолодел: в воздухе кружилось пальто убегавшего, из-под пальто роями выпархивали ослепительные огни, неслись на угол заводского забора и тот ярко, как бумага, вспыхнул.
…Очнулся Ваня на ворохе бурьяна. Угол забора будто скосило. Рабочие, сверкая в свете зари лопатами, выкапывали обгоревшие столбы и вкапывали новые. Рядом, посвистывая носом, спал милиционер.
— Завод-то уцелел, товарищ снигирь? — хлопнул его по плечу Ваня.
Испуганный милиционер забормотал что-то, но Ваня не слушал его и недоумевающе пучил глаза: перед ним лежало то самое прорезиненное пальто, которое после взрыва ящика кружилось в воздухе. Он сдернул его с бурьяна, метнулся к рабочим, но милиционер задержал его:
— Куда? Стой!!
— Как это стой?!
— А так!
На шум подошли рабочие, и Ваня, вырываясь из рук милиционера, спросил:
— А где тот, что в этом пальте был?
— Да это ж пальто твое!
— Мое?
— А чье же?
Ваня покраснел, заговорил о том, что было с ним ночью, замахал руками, но Клим Величко дернул его сзади за пиджак и оборвал:
— Заткни балалайку, едят тебя мухи! Катись скорей в город, коли знаешь что! Может, доищутся, на чьих чортовых плечах болталась эта хламида. Та крутись-вертись: нам завтра ехать! Слышь?!
Из-за земли молодым светом брызнуло солнце. Рабочие, прикрывая глаза, глядели на удаляющихся Ваню, милиционера и качали головами:
— Н-ну, дела-а-а. Чертовщина прямо!
Н. ЛЯШКО