Улица Писцовая, дом 16, корпус 3. Там жила мама со своим новым мужем и их дочкой, нашей младшей сестричкой Галей, которую я очень любила. Мама жила в коммунальной квартире. У них было две комнаты, а еще две занимали соседи: в одной жил одинокий мужчина, а во второй — семья с маленьким ребенком. Эта квартира часто становилась нашим прибежищем, потому что те отношения, которые складывались у отца со второй женой, были ужасными. Она не хотела быть никем: ни матерью, ни женой, ни любовницей, ни хозяйкой в доме, все время куда-то уезжала, старалась жить в санаториях или домах отдыха, чтоб за ней ухаживали, обслуживали ее. Она не умела или не хотела ничего делать, была обозлена на всех и вся: на страну, в которую приехала, на отца и больше всего на нас. Бедный отец все это, конечно, чувствовал. Если поначалу он протестовал против наших поездок к маме, то со временем понял, как мы нуждаемся в тепле, материнской ласке, мы взрослели, нам необходимо было кому-то доверять наши девичьи секреты, получить вовремя совет.

Жизнь у мамы — вторая половина моей молодости. Впечатление было такое, будто нас перенесли в другую пьесу, с другими действующими лицами. Мы постигали быт современной Москвы вне Дома правительства.

Конечно, после виллы «Тереза» и Дома на набережной оказаться в коммунальной квартире — это абсолютный шок. До сих пор я помню звук, когда иголкой чистили примус, чтобы он потом шипел, вспыхивал. Помню запах керосина на руках. В квартире не было ванной. Один раз в неделю давали возможность помыться на кухне. Тогда ставились на все керосинки и примуса кастрюли с водой, и то одна, то другая семья по очереди мылись. А мы ходили в баню. Когда пришли туда в первый раз, я была ошеломлена. Запах земляничного мыла, мочалок и потного чужого белья до сих пор сохранила моя память. Комнаты, полные пара, голые люди ходят с железными тазами, моются все вместе… Так странно это мне казалось и неприлично. Я не знала, что именно так придется жить долгое время. Приезжая к маме в гости, мы привозили в судках из совминовской столовой, что на улице Грановского, всякую кремлевскую еду. Бабушка нюхала эту еду и говорила: «Нет, нет, кремлевские тюфтели детям не дам». Кремлевское угощенье она выкидывала в ведро, приговаривая: «Пашенно будут кушать с молоком» и варила пшенную кашу, очень вкусную, мне она очень нравилась. Каша была такая густая, что ее надо было резать ножом, а потом заливать горячим молоком.

Вот это познавание совсем другой жизни в одной и той же стране, такой разрыв между условиями, в которых жили люди, производило на нас очень сильное впечатление.

У мамы при виде нас опять становилось виноватое лицо, она обнимала нас, продолжала звать нас жить к себе, но и не настраивала нас против отца. Наташа жила с мамой, но мы с Еленой оставались верны отцу.

Однажды, когда отец был в доме отдыха и мама пришла к нам, домработница доложила об этом отцу и он устроил дикий скандал. Это деление нас, детей, разрыв отца и матери, жуткое отношение к нам со стороны второй жены отца, все это делало наше детство очень тяжелым.

Как я уже говорила, немецкая школа была закрыта, и мы стали учиться в обычной. Нас с сестрами занесли в разряд «детей врага народа». Это мы слышали и за спиной, это нам говорили в глаза. Но поскольку были совершенно уверены, что это какая-то ошибка, то не страдали, а вступали в спор, защищали отца. Нашу веру в невиновность отца очень поддерживал муж мамы, Михаил Алексеевич Лобанов, светлая ему память. Он всегда говорил, что мы еще будем гордиться нашим отцом. Особенно тяжело пришлось старшей сестре Наташе. Она была комсомолкой, общественницей и уже достаточно взрослым человеком, и ее заставили публично отречься от отца. Она, обливаясь слезами, вынужденно это сделала. Страшно из-за этого переживала. Я тогда отлупила ее, хотя была младше на семь лет и слабее. Она не сопротивлялась, стояла и плакала. Когда подошел срок, я в комсомол не вступила: мне предложили отречься от отца, я категорически отказалась это сделать.

Так мы и жили. В дни невзгод нам с сестрой Еленой помогала выжить любовь к театру, привитая отцом. Я участвовала во всех драмкружках, играла самые разнообразные роли. Например, в пьесе «Цыгане», которую ставили в нашей школе, Елена играла Земфиру, потом в старшем классе ее играла Наташа, а меня сначала не брали, хоть я и рвалась. Наконец, согласились дать мне роль старого цыгана, ее никто не хотел играть, при этом поставили условие — раскрасить задник чернилами, оставив светлые звезды. Я это сделала и с лиловыми руками играла старого цыгана, произносила:

«Оставь, нас гордый человек, Мы дики, нет у нас законов, Мы не терзаем, не казним, Не нужно крови нам и стонов, Но жить с убийцей не хотим».

Когда читаешь о всеобщем страхе в то время, о собраниях в партийных организациях, об обвинениях, предъявляемых людьми друг другу, понимаешь, как отцу было трудно, как он переживал весь этот кошмар, этот ад. Будучи человеком умным, он понимал — рано или поздно ему не миновать беды. Он пытался говорить с Андреевым, общался довольно часто с Молотовым, как никак они были друзьями детства. Но, похоже, Молотов ничего не мог сделать, тем более что пока не было видно явных угроз отцу.

Процессы над Бухариным, Пятаковым и Рыковым производили страшное впечатление за рубежом. Отец, который много лет пропагандировал молодое советское государство за границей, порой просто не знал, что и как отвечать на вопросы, задаваемые ему зарубежными коллегами и друзьями. В дневниках есть письмо жены Ро-мэна Роллана Марии Павловны, которая просила объяснить, что происходит. Будучи дипломатом и умным человеком, написал: «Во французском языке нет таких слов, а по-русски Ромэн Роллан не поймет. Есть такие события, которым только время даст подлинную оценку». Черновик письма Ромэну Роллану сохранился в дневнике.

Летом 1937 года отец поехал в отпуск в Сестрорецк, взяв дневники с собой, они обрываются этим годом. По пути он заехал в Ленинград и отдал их своей сестре Августе Яковлевне Аросевой, по мужу Козловой, служившей в Александринском академическом театре. О ней я хочу сказать особо, ведь не случайно именно ей он доверил то, что хотел оставить нам. Отдавая дневники, сказал: «Сохрани их, а когда все уляжется, отдай моим детям». И тетушка, несмотря на то что вся страна тогда дрожала от страха, выполнила его просьбу. Она положила тетради в корзину на самое дно, накрыла зеленой клеенкой, а сверху уложила дрова — у нее было печное отопление. Ее дом был построен по эскизам зодчего Росси и находился между Александринским театром и балетной школой. Там же было и общежитие Александринки. Правда, общежитием в нашем понимании его нельзя назвать, оно представляло собой хорошие однокомнатные квартиры с отдельной кухней. Раньше такая квартира называлась кавалеркой. Корзина с дровами стояла в общем коридоре, поэтому тетушка поступила очень мудро — в случае чего могла сказать, что не знает, кто положил… Прозорливость отца, предугадавшего, что может с ним произойти, дала нам, его детям, возможность как бы вместе с ним пережить то страшное время.

Моя тетушка Августа Яковлевна, светлая ей память, была очень предана отцу, впрочем, как и вся их семья. Папа был старшим (отца рано не стало), ему приходилось заниматься воспитанием младших. Он мне рассказывал, что, когда девочки шалили, в наказание он сажал их на сундук на полтора часа. В его отсутствие братья уговаривали сестер ослушаться, но они не хотели огорчать брата и терпеливо переносили наказание. Кстати, этот метод он применял и ко мне — запирал меня в комнате на какое-то время.

В Ленинград, кроме жены и сына, папа взял только мою сестру Лену, потому что у меня была путевка в пионерлагерь. А как-то по делам приехал на один день в Москву, позвонил и сказал, что забежит ненадолго, ему надо успеть на поезд. Было уже поздно, часов одиннадцать. Он зашел, торопливо поцеловал меня, попрощался и уехал. Больше я его не видела. У меня тогда то ли предчувствие было, то ли обстановка такая — ночь, торопливость отца, но меня охватила страшная тревога, я долго плакала, хотя вроде бы мы привыкли к тому, что он часто уезжал.

На следующее утро я уехала в лагерь, но пробыла там очень недолго. Неожиданно приехала тетка Надежда Яковлевна Колобкова, сестра отца, и забрала меня прямо в чем я была. Я сказала: «Мне надо заехать домой, переодеться», но тетя Надя пробормотала: «Нет, нет, отец уехал, забрал ключи…» Я тогда не придала этому значения, ведь папа часто уезжал.

С Каменного моста хорошо был виден Кремль, где жил «друг всех детей», который подарил мне цветы. Мне было одиннадцать лет. У меня не осталось ни папы, ни дома, ни школы, ни даже теплой одежды. Так в сатиновых трусах, в майке, с пионерским галстуком и в полотняной панаме я рассталась со своим детством.