Я не стану хоронить брата. Пусть достается стервятникам. Я каждый день хожу к городским воротам, смотрю на его гниющие останки и плюю на труп. Народ Фив недоумевает: погребение брата — мой долг, честь семьи требует, чтобы я принесла себя в жертву, а значит, я нарушу запрет Креонта, Полиник упокоится с миром, меня казнят, и моя душа будет бродить вокруг тела, которое никто не предаст земле. Над всеми женщинами довлеет страх, ни одна не осмелится преступить закон. Кто-то кормит грудью, у других — малые дети, у третьих — немощные мужья, а я — девственница, и никто обо мне не заплачет. Антигона обязана исполнить долг перед предками, себе же она ничего не должна. Меня учили, что я — всего лишь посредница между моим отцом и моими будущими сыновьями, которым передам по наследству кровь нашего рода. У нас с сестрой разное предназначение: забота одной — потомство, долг другой — упокоение брата, мне предопределена смерть, Исмена родит детей. Будь я на месте сестры, предпочла бы бесплодие, повиновение не по мне. Мне нет дела до братьев, эти спесивые глупцы вечно гнали меня прочь, не желая принимать девчонку в свои игры. Теперь их стенающие души кружат надо мной, умоляя бросить горсть земли на разлагающуюся плоть Полиника, а я лишь улыбаюсь в ответ. В глазах Креонта я вижу сомнение, но меня это не волнует. «Тебе нечего опасаться», — так я ему сказала, но он не поверил. Креонт уверен, что я сохраню верность роду, что зов крови окажется сильнее страха. Царь жаждет моей смерти: я не покорилась, и он усмотрел в этом покушение на свою власть и богатства. Как он ошибается! Мне не нужны ни трон, ни судьба правительницы, ни смрадная гибель Креонта. Я не хочу умереть девственницей, но мне противна и мысль об огромном животе, опухших ногах, отвислых грудях и родовых муках. Молодые мужчины желают меня, и я могла бы стать женой одного из них. Они родовиты, богаты и с радостью не раз оплодотворили бы меня. О, каких прекрасных отпрысков благородных кровей я могла бы произвести на свет! Какое славное будущее определила бы им судьба! Войны, богатая добыча, распутные женщины, нога на горле врага и меч в руке, вскинутой вверх в победном жесте! Я не подчинюсь их воле и не умру во имя Полиника, но и жить по чужим правилам не стану. Мой отец однажды уже сбил меня с пути, когда взял за плечо и сказал, глядя в пустоту окровавленными глазницами: «Ты поведешь меня сквозь тьму, дочь моя». Мне следовало вырваться и убежать, но я была слишком молода, кровь внушала мне ужас, а жуткие крики Эдипа эхом отзывались в душе. Я давно ненавидела отца и возрадовалась, когда он ослепил себя: его липкие взгляды больше не будут пугать меня, руки перестанут воровато шарить по моему телу. Отец всегда смотрел на мир исподлобья, и никто не знал, какого цвета у него глаза. Когда царь был рядом, все вокруг тонуло в непристойности, как в грязной воде. Я стояла перед ним, закутанная в плотные накидки, но мне казалось, что я обнажена, а чресла мои разверсты. Мои братья тоже не чувствовали себя в безопасности — с ними он вел себя еще разнузданней. Иокаста не так боялась, что муж совратит сыновей, ведь от этого детей не бывает. Исмена очень глупа, она долго не понимала, какая опасность ей грозит, и часто оставалась с отцом наедине. «Невозможно! — говорила она мне. — Он наш отец!» Но однажды прибежавшие на крик служанки обнаружили ее голой под Эдипом. Пол вокруг был залит поганым семенем, давшим жизнь дочери, над которой царь задумал совершить насилие. Девушки оторвали рыдающую Исмену от Эдипа и унесли в покои. И вот что странно: после того случая меня она стала бояться больше, чем отца. Исменупугала моя проницательность. Предупреждения об опасности сестра принимала за пророчества. Я замечала, что она наблюдает за мной, когда я говорю с братьями, и, прежде чем подойти, ловит мой взгляд, словно спрашивает совета. Я смеялась над Исменой, не умевшей разгадывать поступки мужчин, и, чтобы окончательно ее запутать, прижималась к Этеоклу или нежно целовала Полиника. Они на мой счет не заблуждались, но приходили в бешенство из-за того, что я использую их для обмана невинной девочки, и тогда, в отместку, старший брат изображал страстные объятия, а младший впивался губами в мой рот, и я убегала с негодующими криками, что окончательно запутывало Йемену. Такими были наши игры. Я презирала братьев: им нравились глупышки, над ними было легче взять верх. Невелика честь — оказаться умнее девушек, которых если чему и учат, так только петь и вышивать! А разве девушке нужно уметь что-нибудь еще? — удивлялись мои братья. Я никогда не любила Этеокла и Полиника, но и бояться их не боялась, так что до серьезных ссор дело не доходило. Случалось, они защищали меня от нашего отца, когда я была совсем маленькой и не удивлялась, что он щупает меня между ног. Один толкал и отвлекал Эдипа, другой прогонял меня в гинекей. Повзрослев, я заставила педотриба дать мне несколько уроков и научить обороняться. Мы встречались по ночам в дальнем конце сада, и я была прилежнейшей из учениц. В десять лет я уже могла защитить себя, но так и не поняла отца, как ни пыталась. Эдип был трусом и отводил взгляд, когда я смотрела ему в глаза. А Иокаста неусыпно следила за своим молодым мужем.
У Эдипа никогда не было любовницы, только Иокаста. Служанки, воображавшие, что им удалось соблазнить царя, заблуждались. Эдип не упускал случая пощупать девушку в нише, чулане или алькове, но ни разу не довел дело до конца. Он был верным супругом, хотя тщательно скрывал это от окружающих. Очень долго репутация царя оставалась дурной, как он того и хотел. Меня просветила кормилица. Она надзирала за всеми служанками, но тоже не разгадала хитрости царя и прогоняла женщин, так горячо клявшихся в своей невинности, что по дворцу поползли слухи: Эдип сует руки куда ни попадя, но его можно не опасаться. Не следует ставить царя в затруднительное положение: покажешь, что готова уступить, и он тут же потеряет к тебе интерес и удалится, небрежно насвистывая. Окружающие решили, что царь бессилен как мужчина, и ему это не понравилось. В действительности, Эдип хотел, чтобы его считали гнусным подлецом, для того и устроил спектакль с покушением на честь Исмены, но это я поняла много позже.
Фиванцы невероятно глупы. Эдип получил трон, разгадав простейшую загадку. Он всегда насмехался над своими подданными, и тут я была на его стороне: наш народ отличают покорность и неспособность мыслить. Жители Фив уверены, что где-то — неизвестно где! — есть решение любой проблемы, это решение нужно принять и ни о чем не думать. Стоило Сфинкс объявить, что речь идет о загадке, то есть место, где «лежит» ответ, неизвестно, и они до смерти перепугались, растерялись, попали впросак и, конечно же, не нашли разгадки. Эдип не стал выводить их из заблуждения: он понимал, как разъярятся люди, осознав, что ответ был так прост. Они отдали чужеземцу трон, который мог достаться любому фиванцу, сумей тот сложить два и два. Эдип выказывал благочестие и покорность богам; в глубине души он чувствовал себя узурпатором. Трудно считать себя победителем, когда твой враг даже не умеет держать в руках оружие. Иногда в Фивы попадали путешественники, бывавшие в Афинах и Микенах и читавшие книги. Им рассказывали о небывалом подвиге царя, благодаря которому он сел на фиванский трон, и я часто замечала недоверчивое выражение на их лицах. Кто-нибудь из придворных загадывал загадку и делал театральную паузу, заведомо уверенный, что ответа не дождется, а если гость раскрывал рот, мой отец смотрел ему прямо в глаза, угрожающе хмурил брови, и чужестранец вспоминал, что молчание — золото. Сметливые гости говорили себе, что их это не касается: пусть фиванцы упиваются собственной глупостью хоть до скончания веков. Но что бы случилось, окажись один из них не так учтив? Фивы свято верили, что получили самого благоразумного, прозорливого и мудрого правителя в мире, а на самом деле, любой опытный лошадник или торговец египетскими украшениями из Афин мог ответить на вопрос Сфинкс и получить трон! Выходит, их надули и на трон сел мошенник? Эдип понимал, как опасен торг с дураками, он чувствовал, что ходит по краю. Наши законы весьма запутанны: никто с уверенностью не скажет, получил Эдип трон по воле народа, как спаситель города, или стал царем, женившись на царице. Эдип боялся, ибо знал, что уязвим. Моя мать тоже боялась. От моей семьи несло страхом, и никто не понимал почему, так что любая причина была хороша. Когда посланец из Коринфа принес весть о смерти Полиба и Меропы , все всё поняли. Я почувствовала облегчение, словно рассеялась пелена ужаса, который источали мои родители. Они отчаянно искали объяснения своим страхам — людскому непостоянству, коварству Креонта, рукоблудию Эдипа, дававшему Иокасте повод для криков и приступов гнева. Мой отец играл в кровосмешение, чтобы скрыть случившийся в прошлом подобный же грех. Когда Эдип выколол себе глаза и взялся за мое плечо, я не испугалась, что он опустит руку ниже. Конечно, я последовала за ним только из детской слабости — дочерняя покорность не была моим уделом, — а страх испарился, потому что Эдип больше не был сладострастником, подстерегавшим меня в укромных уголках. Я была слишком молода, чтобы отказаться сопровождать отца, как отказываюсь сегодня совершить погребальный обряд над братом, но если бы я и осталась во дворце, то не ради того, чтобы избавиться от его похотливых прикосновений. После наступления зимних холодов я без опасений спала под тонким покрывалом, прижимаясь к голой груди Эдипа. Он утратил интерес к девушкам, как только узнал в себе сына-кровосмесителя, словно исчезла нужда в мнимом преступлении. Ужас переместился туда, где случился, — в прошлое, и мой отец оставил будущее в покое. Полюбить его я уже не могла, а он не мог простить меня, потому что слишком жестоко оскорбил. Эдип заботился о моем пропитании, а я следила, чтобы он не оступался и не падал. Мы относились друг к другу, как попутчики.
Но зачем, зачем я отправилась в путешествие?
По какому праву меня лишили судьбы царской дочери, оторвали от гинекея, где два старых человека, тронутые моей тягой к знаниям, тайно и против всех правил обучали меня? Сначала Эдип внушил мне отвращение к мужскому телу, а потом отнял возможность вести размеренное существование: я была богата и могла обойтись без мужа, живя в мирной тишине храма среди женщин, посвятивших себя служению богам. Увы — Эдип затащил меня в свою жизнь. Почему меня, а не Йемену? Она была слишком глупа? Или я заслужила его уважение, тем что сопротивлялась? Да, мне следовало трепетать от страха, тогда я осталась бы в Фивах, и юный глупец Гемон не влюбился бы в меня. Ну почему он не полюбил мою сестру? Теперь Гемон восстал против отца, и Креонт раздражен вдвойне: я не следую обычаям, а сын бросает ему вызов и бесчестит семью.
Креонт помешан на чести. Он питался бы ею дни напролет, будь на то его воля, обжирался до несварения желудка, раздуваясь до неприличия и сыто рыгая. Он знает все о правилах, обязанностях и правах. Он бывает совершенно счастлив, когда предоставляется возможность оспорить старшинство или отыскать пятно на безупречной репутации. Креонт уверен, что занял трон по закону, — и он, если вдуматься, прав. Полиник был старшим по рождению, Этеокл мог завоевать царство силой оружия, но теперь
Креонт — первый наследник. Мой брат-глупец обвинял его в жажде власти: нет, и еще раз нет! Креонт влюблен только в правила приличия, по которым живет его душа. Он заходится от счастья, обнаружив забытый обычай или традицию, которую можно возродить, кряхтит от восторга, когда с ним заговаривают о вопросах чести. Он знает все о цене крови, будь то кровь изнасилованных девственниц или кровь воинов. Он ничего не имеет против меня лично, но никогда не простит одну из Лабдакид , изменившую своему долгу. Лай уже опозорил наш род: да, он ужасно поступил со своим сыном, но не это волновало Креонта. Судьба принесенного в жертву ребенка не имеет значения, отец властен над жизнью и смертью сына, но сын должен заслужить наказание, а новорожденный Эдип не успел ничем оскорбить отца. Креонт надеется, что я нарушу его запрет, Гемон наверняка встанет на мою сторону, и отец со спокойной совестью приговорит его к смерти, исходя из интересов государства, но Лай, приказав убить младенца, защищал не государство, он думал только о себе.
По правде говоря, молодая мать тоже не слишком горевала: наслаждение она ценила выше материнства, ребенок, который мог прогнать любовника из ее постели, не пробуждал в ней страсти. Овдовев, она бросилась в объятия юноши, разгадавшего загадку Сфинкс. Она недолго носила траур, но, когда снова вышла замуж, посулила вознаграждение тем, кто выдаст убийц Лая. Несчастная женщина была обречена иметь дело с трусами: первого мужа приводил в трепет писк вышедшего из утробы матери новорожденного, словно то был адский вопль убийцы, а Эдип бежал от матери, преследуемый пророчеством! Я родилась от «течной» матери и беглеца, а от меня ждут героизма и самопожертвования! Я и впрямь стану первой со времен Кадма, кто не исполнит родственный долг! И пусть меня обвинят в трусости, но я не похороню Полиника из верности моим благородным предкам — моя кровь нечиста, так пусть род прервется. Каждый вечер Креонт выставляет стражу вокруг падали, уверенный — конечно же! — что я осмелюсь действовать только под покровом ночи из страха перед наказанием. Реши я пойти на поводу у царя, отправилась бы туда среди дня, украсив себя цветами, танцуя и распевая. Креонт полагает, что я труслива, как мой дед, опасаюсь за свою жизнь и дорожу удовольствиями, а я надменна и полна ненависти. Я презираю Фивы и царя, а он думает, что я малодушна. Провозглашая свой запрет, Креонт рассчитывал, что сестры Полиника взбунтуются: если мы родим сыновей, у них будет больше прав на трон, чем у Гемона, а властолюбие царя безгранично. Он был бы рад казнить Исмену и Антигону на законных основаниях. По правде говоря, я совсем не дорожу жизнью, но с наслаждением бросаю царю вызов. Креонт это чувствует, тут он не ошибается, но не может понять, как я собираюсь действовать. Он думает, что я жду своего часа, беззвездной ночи, полной темноты, чтобы прокрасться незамеченной, вот и смотрит на небо, когда не видит меня воочию. Он приказал служанкам повсюду следовать за мной. Ночью одна из них сидит в моих покоях, вздрагивая всякий раз, когда я переворачиваюсь на другой бок. Сплю я плохо, вот и мучаю свою надсмотрщицу, получая от этого гаденькое удовольствие. Каждые десять минут я требую: «Подай стакан воды, принеси другую подушку, дай еще одно одеяло, забери одеяло…» Утром она выглядит осунувшейся, и это бросается в глаза, поскольку я запрещаю моим служанкам румяниться. Сама я так молода, что бессонница не оставляет следов на моем лице. Помню, как обставляла свой сон Иокаста: ей требовалась очень темная комната, чтобы не щурить веки, она наносила на лицо крем, спала под тончайшими простынями, потому что берегла кожу, и… старела. Иокасту терзал страх, не давал покоя тот ужасный удел, что выпал на ее долю в браке с моим отцом. Две истины не должны были сойтись в ее сознании: Лай приказал проколоть младенцу сухожилия, а у Эдипа на лодыжках были шрамы. Мне кажется, что у моей матери почти не осталось сил, но умирать Иокаста не собиралась. Говорят, она повесилась. Это ложь: я там была. Я видела, как она возвращалась в свои покои, выслушав гонца из Коринфа: старая, согбенная, сломленная женщина подошла к зеркалу, села и произнесла привычную фразу:
— Я ужасно выгляжу.
А потом открыла баночку с кремом. Так переживала несчастье Иокаста — втирала крем в морщины. Я в ужасе смотрела на мать-кровосмесительницу и видела старую женщину, мучимую страхом постареть еще больше. Она тянула кожу щек к вискам и пыталась разглядеть за увяданием лицо молодости. Меня она не заметила. Я не пряталась — Иокаста смотрела только на себя, а еще, быть может, видела на туманной глади зеркала, как уходят от нее жизнь и супруг. То были ее последние мгновения, Креонт уже решил, что она умрет. Он шагал по коридорам дворца, влекомый гневом и осознанием того, что властен поступить по своему разумению. Иокаста протянула руку к сосуду с вином, и служанка наполнила чашу. Судьба спешила навстречу моей матери. Она сделала глоток — в надежде, что вино затуманит зрение и рассудок, — но тут дверь с грохотом распахнулась, и вошел ее брат.
— Как, ты все еще жива?
Я соскользнула на пол и уткнулась в груду подушек и драгоценных тканей, не в силах вынести то, что должно было свершиться. Мое последнее воспоминание о живой Иокасте — она сидит, держа в руках чашу, отрывается от своего отражения в зеркале и поднимает глаза на Креонта. Больше я ничего не видела, но слышала, как брат повелел сестре покинуть этот мир:
— Народ в ужасе — им правят супруги-кровосмесители. Вот за какое преступление боги разгневались на фиванцев! Виновные ласкали друг друга, сидя на троне, смеялись, пока люди гибли, скот не приносил приплода, хирея на нолях, где больше ничего не росло! Ты не можешь остаться жить. Убей себя, пока тебя не побили камнями, отмой честь семьи кровью.
Голос Креонта звучал гневно и страстно, одна из женщин заметила меня, неслышно подошла, подхватила на руки и унесла. Дальнейшего я не видела, но уверена, что Креонт приказал страже повесить Иокасту. Женщина, думающая о веревке, не умащивает щеки кремом. Вечером меня позвали в тронный зал, и я увидела Эдипа: его лицо было покрыто засохшей кровью, глазницы сочились влагой. Мы покинули дворец. Он не захотел, чтобы я омыла его. Я не смотрела на отца, но перед глазами стояло его лицо, чудовищная маска в струпьях, пыли и засохшей крови являлась мне в снах.
Так меня изгнали за преступление родителей. Моя сестра и братья остались при дворе, а мной пожертвовали. Само собой разумелось, что я должна быть счастлива оказанной честью, мне досталась изумительная доля: кто не позавидовал бы благородной обязанности служить поводырем слепому отцу? Эдип согревал меня в холодные зимние ночи, но я не хочу, чтобы люди думали, будто между нами возникла хоть малейшая привязанность. Шло время, раны зажили, дожди отмыли засохшую кровь, и я снова увидела угрюмое лицо моего отца. Ему больше не было нужды прятать глаза, но он сохранил привычку избегать чужих взглядов.
— Ты станешь примером идеальной дочери, — говорил он, криво усмехаясь, — и посвятишь жизнь искуплению моих грехов. Ты послужишь примером грядущим поколениям, твоим именем будут заклинать дочерей и жен принести себя в жертву благородному делу мужчин. Твое имя станет олицетворением семейной чести. Можешь ненавидеть меня, сколько пожелаешь, тебе вовек не избавиться от этой легенды.
Я была ребенком, но теперь выросла. Я не стану хоронить брата. Попасться в ловушку один раз еще куда ни шло, но угодить туда снова было бы верхом глупости. Противостояние братьев не мое дело. Вечером, в тронном зале, Полиник торжествовал. Я его понимаю: он тоже не раз отбивался от приставаний Эдипа, а теперь наш ослепший отец даже не мог определить, где мы находимся. Полиник со смехом кружил вокруг поверженного отца, подпрыгивал от возбуждения и приговаривал:
— Дотронься до меня! Дотронься, если можешь! Ты не знаешь, где я!
Раздраженный Креонт пытался его урезонить:
— Довольно. Веди себя как правитель.
Но в Полинике играло детство. Он считал себя отомщенным, но не был орудием мести. О, если бы Полиник нанес нашему отцу удар, когда тот был зрячим, он, вероятно, заслужил бы толику моего уважения, но брат просто воспользовался ситуацией, и я перестала испытывать к нему благодарность. Когда-то он ограждал меня от обид — хитростью, но не силой. Он не вступил в открытую схватку с врагом, Эдип собственноручно ослепил себя. Брат слишком легко одержал победу, и я его презирала. То был единственный раз, когда я встала на сторону отца, но никто не последовал моему примеру. Когда Полиник наконец успокоился, сел на трон и перестал размахивать скипетром, Креонт произнес вердикт об изгнании. Я видела, как удивился Эдип. Чего он ожидал? Неужели отцеубийца и кровосмеситель надеялся остаться в Фивах? Он принялся утверждать, что невиновен, повторяя извечный довод глупцов: «Я не знал». Тем же вечером, когда мы брели по дороге из Фив, он затянул нескончаемый монолог и время от времени признавал свою вину, но наутро притворился, что ничего не помнит. Эдип знал, что ему прокололи сухожилия на лодыжках: в непогоду ревматизм напоминал о старых ранах, а за двадцать лет жизни в Фивах он наверняка не раз слышал историю о сыне царя Лая, которого тот приказал убить!
Но зачем царь ослепил себя?
Говорят, он издал душераздирающий крик, когда вошел в покои Иокасты и увидел ее в петле. Меня там уже не было. Неужто Эдип внезапно узнал мать в старой жене, которая каждый вечер домогалась его? Но какую мать? Никто никогда не утверждал, что Иокаста воспротивилась Лаю, желая уберечь ребенка от смерти. Никто из рассказчиков — можете поверить мне на слово, я слышала эти истории, и все они повествуют обо мне — не утверждал, что Иокаста воспротивилась мужу. Моя мать позволила убить своего сына, моего отца. Думаю, когда он увидел ее мертвой, его поразил ужас собственной истории. Он узнал в себе сына, которого дважды принесли в жертву плотским утехам: сначала Иокаста испугалась потерять супруга, а потом бросилась в объятия первого же любовника, которого послал ей Рок. Мать всегда предпочитала наслаждение сыну; я это знаю, ведь меня она тоже не защитила. О, она, как и следует, кричала на Эдипа, а Креонт безмятежно одобрял это; такой порядок вещей и должен существовать в семье: отцы тискают дочерей, жены упрекают мужей, а потом ложатся с ними в постель и избавляют от переизбытка желания. Мой отец понял, что он — сын этой мертвой старухи, любившей только его восставшую плоть. Выкалывая глаза, он думал, что больше не увидит себя, но завеса тьмы опустилась только над миром. Глупышка Исмена допускала его до своего тела, я — нет, и он выбрал в матери меня, потому что я всегда узнала бы в нем отца и не пустила бы в свою постель.
Сколько раз за время странствий он проклинал себя за минутный порыв, превративший его — такого хитрого, изворотливого и недоверчивого — в жалкого калеку.
Эдип выставлял себя раскаявшимся страдальцем, и я одна слышала, как он беснуется. Тот миг, когда он осознал свою судьбу брошенного ребенка, стал, без сомнения, единственным моментом истины. Отцеубийство и инцест были слабым подобием мщения: уж я-то это знаю — увы! — я, которую не бросили, но и не защитили.
Иногда я жалела исходящего желчью отца, но не в тронном зале, где он выставил себя дураком. В тот вечер Этеокл возненавидел Полиника.
Мой старший брат всегда был хвастлив, что не украшало царского сына. Он щеголял старшинством перед теми, кто и так этого не оспаривал. Требовал уважения и покорности от извечно трусливых фиванцев. Когда Эдип сидел на троне, он никогда ему не перечил; а в тот вечер издевался над ним, насмехался, строил рожи, кривлялся и был так опьянен своей мнимой победой, что забыл о слепоте отца. Этеокл молчал, стоя в двух шагах от него.
Младший брат всегда жил в тени старшего: когда они шли по коридорам дворца, Этеокла приветствовали вторым, и еду на пирах ему подавали после Полиника. Вот и теперь он терпеливо ждал своей очереди поглумиться над отцом. Ждать пришлось долго, но в конце концов новый царь утомился и охрип, выкрикивая оскорбления, подавился хохотом и шатаясь рухнул на трон. Этеокл тут же подскочил к Эдипу, готовясь обрушить на него поток яростных, разнузданных ругательств.
— Довольно! — приказал Полиник.
Люди еще не привыкли подчиняться этому тонкому голосу, и царю пришлось повторить окрик. Брат повернулся к нему.
— Что значит — довольно?
— Как ты намерен обращаться к моему отцу?
Этеокл нахмурился.
— …Как это делал ты!
— Я — царь, и в моем присутствии сын должен говорить с отцом уважительно.
О, как же ликовал Креонт! Ошеломленный младший брат застыл на мгновение, но тут же спохватился.
— Ты шутишь?
— Вовсе нет. Если ты хоть словом оскорбишь нашего отца, я прикажу страже выкинуть тебя вон из дворца. И моли богов, чтобы не попасть в темницу.
Желая придать вес своим словам, Полиник сделал знак стражникам, и те шагнули вперед.
Таким было первое деяние царя. Потом он объявил об изгнании, и взгляд Этеокла надолго задержался на мне. Думаю, он завидовал.
Эдип часто жаловался на наши невзгоды и, как обычно, лгал. И у меня, и у него было состояние, и мы никогда не знали нужды. В Фивах царя считали святотатцем, а Антигону — лучшей из дочерей, посвятившей жизнь слепому отцу, и каждый был готов услужить мне. Слуги регулярно доставляли из Фив деньги, но крестьяне давали бы нам кров и стол, не спрашивая платы.
Эдип не желал выходить из образа жалкого изгнанника, по этому мы ночевали под открытым небом. Мы принуждены были жить подаянием, а следовавшие за нами слуги раздавали деньги. Случалось, какой-нибудь не знавший нас в лицо крестьянин принимался брюзжать, и тогда на него проливался золотой дождь. Нищие в лохмотьях, блестящие монеты, кровавые струпья на месте глаз… О, нас не скоро забудут! Я носила рваную одежду, не закалывала волосы и так ловко скрывала чистоту тела под лохмотьями, что выглядела грязной оборванкой. Таково было настоятельное требование Эдипа: он каждое утро ощупывал меня, желая убедиться, что я его не обманываю. У него была неряшливая, дурно подстриженная борода и сальные волосы — мылся он редко, но вшей у нас, конечно, не было: отец притворялся, что не имеет денег даже на убогую комнатенку в самой захудалой харчевне, так что набраться было не от кого. Вечером я разжигала огонь на обочине дороги — о, несчастные бродяги! — слуга приносил разделанного кролика, и я готовила его на костре. С тех пор я разлюбила жареное мясо. Когда начался сезон затяжных дождей, я понадеялась, что Эдип обретет хоть немного здравого смысла, но ошиблась: мы по-прежнему ночевали под открытым небом и к утру успевали вымокнуть до нитки, а в ста шагах от нас слуги спали под навесом. Именно тогда я окончательно уверилась, что боги наделили меня самым крепким здоровьем на свете.
О нашем прибытии в Колон и радушном приеме Тесея рассказывали много нелепостей. Он и впрямь был очень вежлив, но выглядел ужасно раздосадованным. Он знал, что случилось в Фивах, — новости нас опередили. Полиник совершал одну глупость за другой, восстановил против себя все самые уважаемые семьи города, гак что, когда Этеокл отнял у брата трон, армия его поддержала. Самый глупый из моих братьев бегал по всей Греции, собирая войска, и теперь вознамерился искать поддержки у Эдипа. Услышав об этом, отец хохотал, как безумный. Его щеки были мокры от слез — выколов себе глаза, он не повредил слезные железы, — он икал и задыхался.
«Вот так шутка! — повторял он. — Вот так шутка!»
Мне всегда казалось, что в натуре Эдипа есть что-то вульгарное. Пока он правил, атрибуты власти сдерживали его: трудновато хлопать себя по ляжкам со скипетром в руке. Но сейчас он шатался, как пьяный, потом упал на землю, начал кататься в пыли и так громко смеялся, что обмочил свои лохмотья. В тот момент, когда Тесей сообщил ему новость, он опрокинул на себя чашу вина. Эдип был слеп и не увидел, что упал прямо на кучку козьего помета, а когда наконец успокоился и встал, от него воняло мочой, перегаром и навозом. Хорош отец! Я сделала знак слугам, они прибежали с ведрами, но, когда Эдип почувствовал, что его поливают водой и хотят переодеть в чистое, он устроил свой обычный спектакль, словно дорожил грязью не меньше, чем своими преступлениями. Тут-то у меня и случился единственный и неповторимый приступ сильнейшего гнева. К величайшему сожалению, я не помню, что именно говорила, но, кажется, вдохновения хватило на целый час. Тесей забывчив и не смог в точности повторить мои слова. У меня сохранились обрывочные воспоминания, но я сказала Эдипу, что с самого рождения живу в атмосфере зловония, исходящего от его души, и больше ни минуты не потерплю вонь его тела, что теперь он, хвала богам, слеп и не пытается разглядеть мои груди за вырезом туники, и я счастлива, что избавилась от его похотливых взглядов, но я зрячая и вижу его, и моим глазам от этого больно, я скоро сама стану слепой, как крот, так что пусть хоть избавит меня от необходимости смотреть на испачканную нечистотами одежду. Я приказала слугам причесать Эдипа и переодеть его, чтобы болтающиеся сморщенные гениталии не мелькали в прорехах лохмотьев. Я велела принести ему посох, чтобы дать отдых моему измученному левому плечу. Тесей сказал, что я то и дело призывала его в свидетели и потребовала, чтобы он прислал служанок, которые помогут мне вымыться и привести себя в порядок. Меня нарядили, украсили шею лучшими драгоценностями из царской сокровищницы, но я продолжала метать громы и молнии: в Фивах Исмена расхаживала в украшениях Иокасты, а я обречена брести по пыльным дорогам и быть поводырем слепого отца. Кажется, я требовала самых тонких притираний и дорогих благовоний. Я лишена кокетства и хочу одного — выглядеть пристойно, но, когда Тесей рассказывал мне потом о моих требованиях, я ему почему-то верила. В голове мелькали обрывки воспоминаний, я понимала, что Тесей меня не обманывает, хотя с трудом узнавала себя в женщине, накрашенной то ли как царица Египта, то ли как шлюха, которой все почему-то восхищаются. В самом конце я, по словам очевидцев, была просто неподражаема. Точно помню одно — изумленно-восхищенный гул окружавшей меня толпы. Все случилось в открытом поле: решив вымыться, я потребовала, чтобы служанки встали в круг, держа на вытянутых руках простыни. Ярость яростью, но стыдливость осталась при мне!
В одно я не поверю никогда, даже если мне приведут сто свидетелей: что встала перед правителем Афин и спросила, видел ли он когда-нибудь женщину красивей. Чистый, с расчесанными волосами и бородой Эдип старался держаться как можно незаметней. Никто не смел посмотреть в его сторону, хотя он никогда бы о том не узнал. Да, в тот день Тесей недолго, всего час, был сильно влюблен в Антигону и навсегда сохранил к ней нежность. Я не ведала, что безудержный гнев способен очаровать мужчину, но несколько месяцев спустя Гемон подтвердил это. По правде говоря, с тех пор я вечно пребывала в гневе, но лишь в тот вечер меня посетил ораторский талант. Мои чувства безмолвны: сегодня ночью ярость лишила меня голоса, и я едва могла говорить, когда попросила принести перо. Не думаю, что сейчас мой взор пылает, а движения свободны и грациозны, как описал их Тесей. Я чувствую себя зажатой, стесненной, неуклюжей.
Рядом с отцом стоял слуга и пересказывал ему все, что происходило. Он говорит, что Эдип съежился, но, по-моему, это слишком сильно сказано. Он стал маленьким, тощим и старым. Вот какой могущественной я была!
Не воспрял отец духом и при появлении Полиника. Я хорошо знаю Эдипа и вижу тщету его проклятий. Он попытался возвысить голос, но его не было слышно и за десять шагов, только затрепетала листва на деревьях. Он впал в бешенство из-за собственной немощи, и это придало ему сил. Полиник, испытавший мгновение торжества в тронном зале, снова стал похож на провинившегося мальчишку, застигнутого на месте преступления с горшком варенья в руках: слишком много чести человеку, за десять минут ставшему добычей старости, но услышав мольбу в голосе сына, Эдип распрямил плечи.
Вернувшаяся на краткий миг сила отца разбудила подлое малодушие сына, Полиник быстро понял, что зря теряет время, и удалился, понурив голову. Не будь на свете Этеокла, я могла бы сказать, что в этой семье никто, кроме меня, не умеет проявить твердость. Увидев отчаяние Полиника, я повернулась к отцу и сказала:
— Ложись спать, игра окончена.
Он так растерялся, что подчинился.
Этой ночью Эдип умер, не знаю как. Утром его холодное одеревеневшее тело нашли на куче листьев. Впервые за много месяцев я спала на удобной постели, под теплыми одеялами и пребывала в прекрасном состоянии духа. Когда мне сообщили о моем сиротстве, я опечалилась только потому, что известие испортило мне удовольствие от завтрака: я давно не ела такого свежего хрустящего хлеба, но аппетит, увы, пропал. Неужто мне никогда не будет покоя от этого проклятого человека? Я отправилась к месту его ночлега и увидела царя, упокоившегося на жалком ложе. Он лежал, свернувшись клубком, так что пришлось переломать суставы, чтобы придать телу пристойную позу. Лицо его было искажено судорогой, как будто он страдал перед смертью. Неужели его отравили? Я не верю, что Эдип лишил себя жизни, зато Полиник вполне мог вернуться украдкой и подлить яд цикуты царю в вино. Говорят, слепцы узнают людей по шагам: Эдип не доверял сыну, но после Фив слышал его только раз и не успел заново натренировать слух.
Рассказывали, что Эдип удалился от мира и просил богов отнять у него жизнь; видя силу и искренность раскаяния, олимпийцы будто бы вняли его мольбе. Я не опровергала слухов. О недостойном поведении дочери, устроившей купание под открытым небом и громко поносившей отца, все быстро и как-то незаметно забыли. Вольному воля, но хоронить брата я не стану. Они решили использовать меня, чтобы сотворить легенду, и я буду сопротивляться, сколько достанет сил. Я буду чувствовать себя ответственной за сотни поколений дочерей и сестер, которым станут приводить меня в пример: Угождай богам и будь верна долгу, малышка, как поступила Антигона! Антигона в ярости и не уступит. Я жду встречи с Креонтом в тронном зале, чтобы он сам в этом убедился и оставил меня в покое, но он упорствует и снова и снова посылает ко мне плачущих женщин, чтобы те живописали, как жаждет покоя отчаявшаяся душа Полиника. Пусть отправляются в ад! Я рассказываю, как сын плюнул в слепого окровавленного отца. Они говорят, что эго осталось в прошлом. Если меня не убьет дядя, то прикончит людская глупость.
Этеокл остался в Фивах и попытался вернуть армии боевой дух. За несколько месяцев правления Полиника повсюду воцарились распутство и разложение: офицеры разошлись по домам, солдаты вернулись на поля, оружие ржавело в пустующих казармах, крыши из-за ливней прохудились, и никому не пришло в голову их перекрыть. Малыш Этеокл, не щадя сил, восстанавливал закон и порядок, собрал налоги и укрепил городские стены. Когда Полиник привел войска к Фивам, его уже ждали.
Я покинула Афины не сразу после похорон отца, уступив настояниям Тесея остаться и отдохнуть. Он показал мне город, и я поняла, что Фивы — глухая провинция. В обществе образованных афинянок мне стало ясно, как ничтожны знания, полученные от старых наставников. Я слушала споры о математике и философии — и ничего не понимала. Именно там я узнала все об оракуле, предопределившем мою судьбу.
Эдип часто рассказывал мне, как погиб Лай. Слуги — трусливые, как все фиванцы, — разбежались кто куда. Лай выкрикивал оскорбления в лицо перепуганному юноше, который вначале попытался самым учтивым образом уступить ему дорогу, но царь в ярости бросился на него с мечом. Уклоняясь от удара, Эдип упал и разозлился. Почему на него нападают? Иногда я спрашивала себя, не случилось ли так, что Лай каким-то чудовищным наитием узнал сына и снова попытался убить его. Эта невероятная идея подкупает своей логичностью и связывает смерть деда с его преступлением. Пресловутый грех отцеубийства никогда не казался мне таким уж страшным: в конце концов, первым попытку убийства совершил Лай, ничего бы не случилось, если бы он растил сына, как заведено обычаем. В тот год все вокруг говорили о знаменитом пророчестве. Впервые оно прозвучало в Афинах — к вящей радости молодых матерей: им нравилось, что мужья ревнуют, это не так-то просто, когда рожаешь и кормишь младенца грудью. Тесей говорил, что тоже подвергся проклятию, но афиняне, к счастью, не суеверны. Потом мода дошла до Фив, а у тамошних оракулов воображение небогатое. Она последовала за несчастным новорожденным к Полибу и отравила душу Эдипа. Он испугался, поняв, что убил человека, а приглядевшись, узнал в нем своего отца. Эдип всегда страшился убийства: когда Лай кинулся на него с ужасным воплем, он попытался убедить себя, что лишает жизни незнакомца. Но от судьбы не уйдешь.
В мою честь сочинялись хвалебные оды, по этому поводу у меня даже состоялось бурное объяснение с нашим гостеприимным хозяином. Я потребовала, чтобы он запретил выдумывать небылицы на мой счет, но все мои усилия остались втуне. Он отвечал: «Я не цензор поэтам, в Афинах каждый пишет, что хочет». Я поразилась: у нас в Фивах ни одна строчка не увидит света без дозволения свыше. Как же Тесей защищает власть от посягательств? Он дал мне прочесть ядовитые памфлеты о себе самом, их авторы пребывали в добром здравии, в чем я имела возможность убедиться. Я была вынуждена поверить и смириться с тем, что пишут обо мне. Никто не упомянул душистое омовение и драгоценности, но сколько слов было потрачено на описание моих лохмотьев и больного старика-отца! Его назвали восьмидесятилетним, а мне приписали дочернее почтение.
Супруга Тесея была само радушие и познакомила меня со сливками общества. В Фивах чужестранка немедленно вызвала бы ревность и зависть. Сначала я думала, что недостаточно хороша собой, чтобы потревожить покой этих изящных женщин. Я покидала Фивы худой смуглянкой, в пути совсем иссохла и была ослепительно хороша один недолгий час. Я не уродина, и у меня нет видимых изъянов, но тягаться с этими женщинами я не могла: они двигаются грациозно, как в танце, говорят, словно поют, смотреть на них — истинное наслаждение для глаз. Каждый миг в их обществе мог бы стать искушением, я могла бы поддаться зависти, будь я способна уподобиться им, но мы разной породы. Среди всех живущих на земле людей у меня особое положение: я — дитя инцеста. Я — плод ошибки. Сын овладел матерью и оплодотворил ее: я родилась, чтобы мир ужаснулся. У меня не могло быть золотистых волос, нежной улыбки и мягкого взгляда, как у афинянок. У меня шершавая кожа и безрадостный смех, и выгляжу я отталкивающе. Во мне нет ничего соблазнительного. Будь я матерью, на моих детей легла бы печать преступления, инцест неистребим, каждое новое поколение несет на себе его след. Я — вместилище чудовищного кровосмешения, ни один мужчина не должен чувствовать ко мне влечения, ведь совокупляясь со мной, он всякий раз овладевал бы собственной матерью. Глупышка Исмена верит, что может стать женой и родить детей: я ничего не хочу объяснять, она все равно не поймет, но уведу ее за собой в мир иной и не позволю ни одному ребенку унаследовать кровь Эдипа. Род прервется на мне. Дочери перестанут бояться отцов, а сыновья — матерей. Я стану умиротворяющим началом.
Прошло несколько недель, и интерес ко мне стал угасать: все увлеклись молодой талантливой певицей. Я поправилась, мой крестьянский загар сошел, и я сказала Тесею, что хочу вернуться домой. Он, конечно, попытался меня отговорить: в Фивах шла война. Меня это не остановило, больше идти было некуда. Тесей полагал, что мне хорошо в Афинах, и не желал меня отпускать, но я привыкла считаться умнейшей из фиванок, а в его царстве чувствовала себя невежественной, как служанка.
Этеокл устроил мне пышный прием. Я не видела его с тех пор, как Эдип ослепил себя. За год мой брат возмужал: невысокий, кряжистый, волосатый, он, по свидетельству окружающих, был очень похож на Лая. Этеокл с радостным нетерпением ждал прихода Полиника, чтобы убить его, и не сомневался в победе.
— Ты наверняка скажешь, что боги на твоей стороне?
— Мне нет дела до богов: я ненавижу Полиника. Он жаждет власти и намерен уничтожить меня за то, что я встал у него на пути. Я желаю его смерти и верю, что моя ненависть превзойдет его властолюбие.
Мне понравились рассуждения Этеокла. Отпусти нам судьба больше времени, мы, возможно, сумели бы подружиться. Но с братьями мне не повезло.
Исмена умирала от страха, укрывшись в гинекее. Раньше я считала ее красивой, возможно, даже завидовала ей, но теперь, повидав афинянок, переменила мнение. У моей шестнадцатилетней сестры несвежий цвет лица, тусклые волосы и тяжелая походка. Она обняла меня и пролила слезы об отце.
— Ты никогда не поумнеешь? Тебе нет дела до его смерти, ты любила его не больше моего. Кого ты хочешь обмануть? Меня тебе провести не удастся, а служанкам все равно.
Она растерялась.
— Но он был нашим отцом!
Я пожала плечами. Моя сестра безнадежна, она ничего не поняла в нашей истории.
— Если не можешь не плакать, прибереги слезы для братьев. Один из них точно погибнет в битве, судьба второго неведома.
Истинную глупость ничем не урезонишь. Исмена считает меня пророчицей, с тех пор как в детстве я предостерегла ее против Эдипа. Я не стала ее переубеждать. Близилась война: пусть наиграется вволю, пока еще есть время. Когда на горизонте показались армии Полиника, я надела траур.
— Кого ты будешь оплакивать — его или меня? — ревниво спросил Этеокл.
— Себя, — ответила я. — Ты когда-нибудь думал, кем мог стать, если бы мать с отцом не были кровосмесителями?
— Что мне до того? — отвечал он.
Перемирие закончилось, но я о нем не сожалею, ибо оно ничего мне не дало. Я рождена для волнений, покой приводит меня в замешательство. Я становлюсь нервной, вздрагиваю при малейшем звуке, пугаюсь собственной тени, начинаю задыхаться. Этеокл сиял. Может, он похож на меня, этот брат, о котором я почти ничего не знала? Он уходил на битву, смеясь, но не думаю, что надеялся выжить. Он заканчивал свою жизнь, как завершают дело, потому что единственный из нас сочинил собственную историю. Полиник стал царем по праву первородства, но Этеокл взбунтовался и составил заговор, выбрав действие. Мы с Исменой всегда следовали предначертанию Рока. Так было до той ночи, когда я нарушила заведенный порядок и не стала хоронить брата. Я в бешенстве, потому что у меня нет истории: я сама — место, где творится история других людей. Я — символ, ни один мужчина не касался губами моего рта, мои груди не знали ласки, мой живот никогда не соприкасался с мужским животом. По вине Эдипа я ничего не знала и не могла узнать о плоти, я никогда не ласкала себя из-за его похотливых рук и едва осмеливалась смотреться в зеркало, замечая на себе его похотливые взгляды. Я была ничем. Никто не узнает о моем бунте: иногда я плачу, и женщины думают, что мне грустно, но это алые слезы.
Они шепчутся, их ужасает, что девушка не следует своему предназначению. Скоро они будут бояться служить мне: ведь боги могут покарать людей, не отвернувшихся от бунтарки. Я говорю, что они всего лишь исполняют приказы царя, не желающего, чтобы его племянница осталась без крова и пищи. Это не помогает: с некоторых пор правители Фив пугают своих подданных — уж слишком плохо те кончают. Я говорю, что Полиник был проклятым ребенком, плодом преступной страсти, они об этом забыли, у них короткая память. Тогда я приказываю приготовить мне омовение, принести чистую одежду, молоко и мед, и они успокаиваются.
Полиник умер первым, и Этеокл ушел из жизни законным правителем. Будь я мужчиной, взошла бы на трон, но женщинам не дозволено править Фивами. Все замерло в ожидании. Я заставляю ждать Креонта. Он нетерпеливо расхаживает по тронному залу.
Гемон караулит у двери. Я сотни раз объясняла, что не стану его женой, но он не успокаивается и все твердит, что любит меня. Он учтив, чувствителен и никогда не подходит слишком близко, помня о моем печальном опыте с Эдипом. Гемон любит меня на расстоянии.
— Если я стану твоей женой, тебе придется приблизиться, а мне это не понравится.
— Время покажет.
Терпеть не могу людей, пустившихся в рассуждения и остановившихся на середине. Креонт не таков: он мыслит последовательно, и потому я погибну, но разве я хочу жить? Это последнее сражение, на мне род прервется. У нас больше шансов, чему Атридов , внушающих ужас на протяжении ста поколений. Преступление Лая очень скоро будет наказано: через несколько часов мы с Исменой умрем, и Фивы — у них короткая память — начнут забывать нас.
Служанки суетятся в глубине покоев, испуганно шепчутся, украдкой поглядывая на меня.
— Что стряслось?
Только кормилица осмеливается ответить:
— Говорят, Антигону схватили на поле битвы, когда она готовилась совершить обряд.
Смысл ее слов доходит до меня не сразу, но я мгновенно впадаю в ярость, и понимание приходит само собой. Значит,
Креонт не захотел ждать. Кому он поручил сделать то, чего не хотела совершить я, какую награду посулил?
— Но я здесь, я все время у вас на глазах, — ответила я кормилице.
Она пришла в смятение.
— Тебя видели. Тебя узнали. Маленькая худая смуглая женщина с надменным лицом шла меж стражников, высоко подняв голову, горделиво улыбалась и ни с кем не говорила. Это так похоже на тебя.
— Где она?
— В самой тайной из темниц. Никто не может к ней приблизиться, ее казнят на рассвете. Ты должна бежать.
Креонт омерзителен, но я не могу не восхищаться им. Он наконец-то понял, что не должен на меня рассчитывать. Я знаю, что буду отомщена, и посылаю служанку к Гемону: пусть готовится к смерти, ибо на рассвете меня казнят. Царь не слишком умен, он думает, будто люди ценят свою жизнь превыше всего, так что объявленное сыном самоубийство кажется ему немыслимым. Не хочу, чтобы Гемон бродил по коридорам дворца, жалуясь и проклиная свою участь, у царя в конце концов возникнут сомнения, и — кто знает? — он помешает ему умереть. А я хочу, чтобы за меня отомстили! Я знала, что Креонт жаждет моей смерти, но его действия удивляют меня. Этот честолюбец не брезгует подлым обманом. Он купил услуги женщины, явно не слишком умной, раз доверилась ему. Царь наверняка сказал, что ее жизни ничто не угрожает. Все полагаются на честь Антигоны: она либо похоронит брата, либо спасет жизнь невинной женщины. Хотела бы я дать ей умереть… Неужто сострадание проникло и в мою душу? Собираюсь отдать жизнь за незнакомку, которая рискует своей жизнью за пригоршню золотых?
Жить дальше? Ради чего? Чем займу я мои дни и мою душу? Разве у меня осталось хоть одно желание? А та женщина хочет многого — ей нужна одежда, запас еды на зиму, любовник, да мало ли что еще? — и хочет достаточно сильно, раз поставила на кон жизнь. У меня нет сил противостоять ей. Пусть купит блага, о которых мечтает, и пусть моя кровь падет на Креонта! Но я не надеюсь, что грядущие времена осудят моего ненавистного дядю, никто не узнает, какую шутку он со мной сыграл: даже служанки, видевшие, что их госпожа не покидала своих покоев, верят, что это я нарушила запрет. Они смотрят на сидящую перед письменным прибором Антигону, и думают, что я внизу, в темнице, дрожу от ужаса и обливаюсь слезами.
— Не медли, — говорит мне кормилица. — Лошади ждут у городских ворот, если поторопишься, до рассвета будешь в предгорьях.
— А что потом?
Она не знает. Не дело служанки решать судьбу царевны. Она спланировала мое бегство, она ломает голову, как помочь мне избежать смерти, но моя жизнь — мое дело. Я очень молода: возможно, годы сотрут воспоминания? Настанет момент, когда я перестану понимать, кто я есть, забуду пустые окровавленные глазницы отца и ледяные ночи изгнания. Равнодушный взгляд матери уйдет из памяти, как и лицо Этеокла, спешащего навстречу смерти, и вонь от разлагающегося тела Полиника, отравляющего воздух над городом. Я буду стариться медленно, чужая самой себе. По вечерам, бродя по мирному саду, я буду грезить наяву. Я — дитя двух преступлений: отец убил сына, а сын убил отца. Клянусь, в моей душе нет ни преданности, ни желания жертвовать собой, я не умерла ради братьев, а за Эдипом последовала не по доброй воле. Ночь уносит слова клятвы, она растает в первых лучах утренней зари. Я смотрюсь в зеркало, как Иокаста перед смертью. Я бледна, у меня усталый вид. Зачем мне жить? Смерть уже поселилась в моей душе.
Служанки снова пытаются привлечь мое внимание. Как они докучливы, не желаю их слушать, мне и без того есть чем заняться; я расстаюсь с собой, а это тяжелая работа. Но я привыкла обращаться с прислугой снисходительно и потому спрашиваю, что еще случилось. Оказывается, Исмена кинулась к ногам Креонта, поклялась, что была со мной, и царь пообещал, что она тоже умрет. Я едва не забыла о сестре, а она сотворила очередную глупость! Ничего, если повезет, все выйдет по-моему: жена Креонта не переживет смерти сына. На заре кровь будет повсюду. Фивы захлебнутся в крови.
Все подходит к концу, да, к концу! Небо на востоке светлеет. Так значит, вот для чего я родилась? Корчиться на промокших от пота простынях, рожая ребенка, кричать от разрывающей тело боли и страха, увидеть восход солнца, смотреть, как оно закатывается за горизонт, и пролить последнюю каплю крови, чтобы род наконец прервался. Я бы хотела умереть, изрыгая ужасные проклятия, но в моей душе нет страсти. Я хочу проклинать богов, но как не утратить достоинства, проклиная то, во что не веришь? Я хочу втоптать моего отца в грязь, разоблачить изначальный грех — грех Лая, — чтобы семь поколений фиванцев жили в страхе, но не верю в силу проклятия. Пусть вас пожрет чума, пусть падет ваш скот, пусть ваши источники сочатся гноем, пусть ящур разъест ваши рты, из которых не вылетало ничего, кроме глупостей, пусть утробы ваших женщин остаются бесплодными, подобно моей, до скончания века вашего глупого племени! Я ненавижу их потомство, я, жертва собственной недоверчивости, иссушающей мое слово. Месть не для таких, как я, в мире не останется и следа от моей ярости, и я ничего не смогу поделать с легендой, которая при жизни загнала меня в западню. Капкан защелкнулся, меня пожирают, я кричу, но никто не хочет слышать. В моем мире не жалуют правду, и я знаю, что эти строки будут уничтожены — дабы не пострадала честь, и ложь Креонта переживет меня. Антигона умрет — вся, без остатка. Меня никто никогда не защищал: ни матери, ни слишком жадному до жизни Эдипу не было до меня дела, братья думали только о себе, а бедный Гемон поклялся убить себя на моем трупе, но не захотел спасти. Я сказала:
— Убей отца, и я стану твоей.
Он в ужасе отшатнулся, а я рассмеялась, осознав, сколь узки пределы его любви. Моя ярость не пребудет в веках, зато ложь переживет меня. Я умираю легендой. Я была только дочерью и сестрой. Гемон посмеет коснуться моего тела, лишь когда оно остынет и одеревенеет.
Я искушала его, сколько могла:
— Возьми меня силой, говорят, иногда это помогает женщине почувствовать себя женщиной.
Нет, он желает возлечь только на мой труп.
Я не позволю убить маленькую женщину, которая так на меня похожа. Я велела принести самое красивое платье из белого льна с золотым шитьем. Я надену лучшие драгоценности — ожерелье матери и пояс из изумрудов. Кормилица уберет мне волосы и будет очень стараться, счастливая тем, что я в кои-то веки захотела выглядеть, как положено царевне. И тогда я отправлюсь в тронный зал: стражники расступятся передо мной, изумленные, что я не в темнице. Я буду прекрасна: страх смерти украсит меня не хуже, чем гнев в Колоне. Я буду ступать медленно, держаться прямо и смотреть Креонту в глаза. Я знаю, победа останется за ним, но и я не проиграю, потому что убью последний плод инцеста. Иокаста, не защитившая Эдипа от отца, увидит из глубин Тартара, как гибнет плод ее чрева, а отец, узнав, что потомков у него не будет, быть может, испытает облегчение…