Еще до того, как я приступил к написанию моей героической и эпической агиографии – а именно такой миссией я облек себя на свайном основании в этом идиллическом и недооцененном романе, – моя дружба с мышью по имени Гектор стала столь же тесной, сколь и словесной. Нынешнего надежно укрепленного Корпуса Неизлечимых тогда еще не существовало, а я был в отделении тропических болезней. Корпус же в ту пору, до постройки крепостной стены, входил в состав комплекса клинических, поликлинических и диспансерных корпусов, объединенных в общем, в целом и в совокупности под названием «больницы им. Гиппократа», ввиду недостатка культуры и поршневых двигателей у моих коллег. В ту достенную и докрепостническую эру я был простым врачом, и на мою долю выпадало столько же проклятий, сколько и поношений, а может быть, даже больше, потому что беда не ходит одна. Вечером, когда все врачи уходили, я спускался в подвал, чтобы рассказать мыши по имени Гектор, как дурно обращаются со мной коллеги из чистой додекафонической зависти. После этого я чесал ей животик, а она мурлыкала, как кошка, несмотря на атавистическую враждебность, царящую между этими двумя видами.

Когда я впервые обнаружил Гектора в подвале больницы, стетоскоп висел у меня на шее стройными рядами. Я не заметил мыши и рассеянно обронил как бы про себя, но громко, благодаря акустике: «До чего же жарко было нынче ночью!» На что Гектор, совершенно непринужденно, хотя нас никто друг другу не представлял, отозвалась: «Да уж! Ваша правда, жарко, быть грозе». При всей своей легитимной учтивости я не смог не выдать с головой своего удивления: «В первый раз слышу, чтобы мышь разговаривала!»— «Я тоже», – отозвалась Гектор эхом и в унисон моему стетоскопу.

Вот таким, столь же нарывным, сколь и оттягивающим образом, началась наша дружба, которая в дальнейшем неуклонно росла в зависимости от колебаний биржевого курса. После того невинного и душного обмена репликами отношениям нашим суждено было достичь непревзойденной задушевности густо замешанных рассветов. Если бы хоть в одну ночь я забыл проведать мышь – чего не случилось ни разу и о чем не желаю говорить даже гипотетически, – Гектор умерла бы от голода, а я от скоротечной легастинии.

Я поведал Гектору, расставив все точки над i, что такое парадигма и, посредством метафизической катахрезы, что такое слон, – об этих вещах мышь, по ее словам, знала с сотворения апокалипсиса. Мыши вообще зачастую лишены познаний и тертого сыра. Два года назад Гектор познакомила меня со своими родичами, бабушками и дедушками, внучатыми племянниками, отцом, дядьями и тетками, двоюродными бабушками и двоюродными дедушками... Какая здоровая и энциклопедическая это была семья! Страшно подумать об анемичных кланах людей, окружавших нас за крепостной стеной! Ущербные семьи, не мудрствуя лукаво, состояли, в лучшем случае и если не говорить о высоком собрании, из матери, отца, ребенка и телевизора... а сколько было семей без ребенка, сколько – без отца и даже иногда без матери... и скажем без обиняков, по большей части они ограничивались лишь одним телевизионным устройством, лишенным всяческого основания.

В субботу, когда было затмение солнца, Гектор вышла посмотреть на него в огород Корпуса, правда с термометром во рту, чтобы не подпалить усики.