Выдумки на любой вкус

Арреола Хуан Хосе

 

КОРРИДО

[1]

Есть в Сапотлане площадь, которая неизвестно почему носит имя Амеки. Широкая мощеная булыжником улица, наткнувшись на стену, распадается на две. По ним жители выходят на маисовые поля.

Перекресток и дома с огромными воротами — это и есть небольшая площадь Амеки. И вот на площади однажды вечером, давным-давно, встретились случайно соперники. Здесь была замешана девушка. — Через площадь ездят повозки. Попадая в рытвины, колеса перемалывают землю, пока она не превращается в пыль, в пыль, от которой, когда дует ветер, щиплет глаза. Еще совсем недавно здесь стояла колонка: две водопроводные трубы с бронзовым краном и каменной чашей.

Первой пришла девушка с большим красным кувшином — по широкой улице, разделяющейся на две. Соперники направлялись ей навстречу, по боковым улицам, не подозревая, что случай сведет их у стены. И они, и девушка шли каждый по своей улице, словно по велению судьбы.

Девушка пришла и открыла кран. В то же мгновение на площади появились оба мужчины, и она знала зачем. На площади путь каждого обрывался. Мужчины пристально взглянули друг на друга, и ни один не отвел глаза. Они словно сказали друг другу безмолвно:

— Что смотришь, приятель?

— Хочу и смотрю.

Взгляды были красноречивы. Ни один не сделал и шага в сторону. И на пустынной площади, словно по уговору покинутой окрестными жителями, началась эта история.

Вода наполняла кувшин, а их переполняло желание драться. Только звук текущей воды нарушал тишину. Девушка лишь тогда закрыла кран, когда заметила, что вода переливается через край. Она поставила кувшин на плечо и в испуге едва ли не пустилась бежать бегом.

А те, кто ее жаждал, в крайнем нетерпении буравили друг друга черными зрачками, как петухи перед дракой. Уже поднимаясь на тротуар, на другой стороне улицы, девушка оступилась и кувшин с водой упал на землю и вдребезги разбился.

Это послужило сигналом. У одного был кинжал, у другого — мачете. И они, защищаясь плащом, принялись наносить друг другу удары. О девушке теперь напоминали только осколки кувшина да лужа воды.

Оба были молоды и сильны, и оба дрались не на жизнь, а на смерть. Тем же вечером все было кончено. Они остались лежать на земле, лицом вверх, один — с перерезанным горлом, другой — с рассеченной головой. Точь-в-точь петухи, которые дерутся до тех пор, пока не испустят дух.

Ночью на площади собрался народ. Женщины принялись причитать, мужчины обсуждали схватку. Перед смертью один из соперников все-таки нашел в себе силы сказать несколько слов — он спросил, убит ли другой.

Только потом все узнали, что здесь была замешана девушка. И тень осуждения пала на ту, что разбила кувшин. По слухам она никогда не вышла замуж. Окажись девушка хоть на другом конце света, молва о ней, приносящей несчастье, вероятно, пришла бы туда вместе с ней, а может быть, и раньше.

1952

 

ОБРАЩЕННЫЙ

С той минуты, как я принял условия, между мной и Богом все было решено. Я отказываюсь от своих намерений и сворачиваю все свои апостольские труды. Ада не одолеть, мое упрямство ни к чему не приведет, а то, чего доброго, даст обратный результат. Бог дал мне это понять с предельной ясностью, не дозволив и слова молвить.

С меня взяли обязательство вернуть назад моих учеников. Тех, ясное дело, что на земле. А тем, что в аду, придется ждать моего возвращения. Ведь вместо обещанного спасения я только и добился еще одного испытания — испытания надеждой. Так угодно было Богу.

Я должен вернуться туда, откуда прибыл. Бог не сподобил меня благодати, и я вынужден возвратиться в то состояние, в котором пребывал перед вступлением на ложный путь, то есть еще до рукоположения.

Разговор состоялся там, где я нахожусь с тех пор, как меня отобрали у ада. Это что-то вроде распахнутой в бесконечность кельи, которую почти целиком заполняет мое тело.

Бог нисколько не спешил со свиданием. Ничуть. Ожидание мне показалось вечностью, промедление заставило страдать больше всех прежних мучений. Боль, которая ушла, оставляет по себе в каком-то смысле приятные воспоминания. Мне предоставилась возможность удостовериться в собственном существовании и осязать края своего тела. Зато там я походил на облако, на чувствующий островок, чьи берега истаивают, растворяясь в каких-то безличных состояниях, — так что мне не удавалось разобраться, где я схожу на нет и перехожу в ничто.

Я способен только мыслить, причем неизменно мощно и сокрушительно. В одиночестве у меня хватило времени перебрать все возможности, я скрупулезно восстановил все свои умопостроения, я заблудился в мною же сотворенном лабиринте и нашел выход только тогда, когда Бог меня окликнул. Сотни идей разом испарились, и я почувствовал, что у меня не голова, а впадина внезапно пересохшего океана. Излишне говорить, что это Бог выставил условия договора, на мою долю выпадала только привилегия принять их. Он нисколько не укрепил моего духа, предоставив такую свободу воли, что его безучастность показалась мне немилосердной. Он ограничился тем, что указал две возможности: начать жизнь сначала или снова отправляться в ад. Все скажут, что тут и думать нечего, и что я должен был незамедлительно принять решение. Но я сильно сомневался. Возвратиться назад непросто, ведь речь идет о том, чтобы переписать жизнь наново, жизнь с теми же препятствиями, но уже без ошибок, и это предлагается человеку, не выказавшему склонности к здравому суждению. Меж тем здесь потребны спокойствие и смирение, которых, Богу самому это известно, во мне порядком недостает. Куда как просто натворить снова ошибок и позволить дороге к спасению опять завести в пропасть, Кроме того, мне предстоят тяжкие поступки и бесчисленные унижения: я обязан подчиниться и публично признать все как оно нынче есть. Все должны быть в курсе дела, ученики и враги. Те наверху, чью власть я презирал, получат исчерпывающие свидетельства моего послушания. Клянусь, не будь среди них брата Лоренсо, это было бы не так тяжело. Но как раз он должен обо всем узнать первым и выступить посредником при моем спасении. На него возложен строжайший надзор за моей жизнью, именно он будет выявлять подлинные причины всех моих поступков.

Идея возвратиться в ад тоже не очень воодушевляет. Поскольку речь идет не только об осуждении, но о вещах более капитальных: о провале всех моих трудов. В пребывании в аду уже нет никакого смысла, это стало неважным с того момента, как Господь положил конец моим мечтаниям, я уже не в состоянии никого ни убедить, ни обнадежить. И это если не брать в расчет то естественнейшее обстоятельство, что в аду все ощутят себя обманутыми. Они обзовут меня паяцем и предателем, они перетолкуют мое отбытие вкривь и вкось, и уж точно, будут клясть меня in aeternum…

И вот я здесь, на краю пропасти, каков есть, со своей немощной добродетелью, жалкими страхами и неизменным самолюбованием. Ведь мне никак не забыть моих триумфов в аду. Успеха, какой, поверьте, апостолам на земле никогда не сопутствовал. Всем предстало потрясающее зрелище, и моя несгибаемая и многократно возросшая вера была словно разящий клинок в руках моих сподвижников.

Я смаху свалился в ад, при том, что у меня по сему поводу никогда не было и тени сомнений. Меня окружали угрюмые бесы, но соблазны не про меня. Тысячи людей страждут в тяжких муках, и все же на всякое неутешительное событие мое стойкое в вере сердце отвечало: Бог хочет меня испытать.

Страдания, которым подвергали меня мои мучители на земле, не только не прекратились, а продолжились как будто со мной не произошло никаких перемен. Бог сам осмотрел мои раны и не распознал, какие мне нанесли на земле, а какие — от дьявольских когтей. Не знаю, сколько мне довелось пробыть в аду, но величие апостольской миссии открылось мне пронзительно ясно. Я без устали распространял собственные убеждения: мы вовсе не безвозвратно приговорены, наказание связано только с нашим отчаянным бунтом. Не богохульствовать надо, а проникнуться смирением и жертвенностью. Страдания при этом будут теми же, а посему, отчего бы и не попробовать. И Бог обратит к нам свой лик, осознав, что мы постигли его тайные умыслы. Языки пламени довершат очищение и врата неба откроются перед прощенными.

Песнь надежды росла во мне и крепла. Живительная влага веры начала пропитывать и смягчать зачерствевшие сердца, совсем как в былые времена. Не стану отрицать, что для многих это было не более чем забавой, скрашивающей жестокое однообразие. Но даже самые закоренелые присоединились к нашим жалобным призывам и среди демонов нашлись такие, что, забыв о призвании, влились в наши ряды. И тогда открылись удивительные вещи: приговоренные сами бросались к печам и простирались на углях и раскаленных камнях, прыгали в кипящие котлы и с наслаждением впивали долгими глотками расплавленный свинец. Боязливые бесы сострадания убеждали их отдохнуть, сделать передышку. Из гнусной ямы ад превратился в святое прибежище надежды и покаяния.

Что-то они там сейчас делают? Должно быть, снова отчаялись и восстали или с тоской ждут моего возвращения, но мне уже не увидеть их взором, исполненным благодати.

А я, отвергший все доводы здравого смысла, я, узревший за всеми пытками лучезарное лицо Бога, сегодня признаю свое поражение. И да будет мне душевным утешением, что это Бог разуверил меня, а не брат Лоренсо. Меня вынудили смиренно признать его своим спасителем, чтобы посильнее уязвить мое тщеславие. Моя гордость, несломленная пыткой, склонится под его жестоким взглядом.

А все от того, что жить я хотел по простоте душевной. Удивительное дело, жизнь по простоте душевной приводит к худшим последствиям. Бога обижает слепая вера, ему потребна вера бдящая, страшащаяся. Я пустил на волю волн добродетели и инстинкты, я пренебрег собственной волей. И вместо того, чтобы вести себя разумно и сообразно, ударился в веру и она возгорелась во мне потаенным, но мощным пламенем, А поступками моими распоряжалась та прихотливая и темная сила, которая движет всем, что ни есть на земле.

Все это внезапно рухнуло, когда я отдал себе отчет в том, что деяния, и дурные и добрые, те, что я полагал такими, — пустопорожние еретические умствования — наилучшим образом записываются на мой личный счет. Бог дал мне возможность удостовериться в том, что все взвешивается и учитывается, поочередно ткнул меня во все мои заблуждения и предъявил позорный отрицательный итог. В мою пользу говорила только вера, вера, глубоко ложная, хотя Бог и решил, что ее не стоит сбрасывать со счета.

Я осознаю, что мой случай только подтверждает предопределение, но мне неведомо, что получится с моей новой попыткой спастись. Бог не единожды укреплял меня в сомнениях и отпустил, не дав ни единого ощутимого доказательства. И вот с тем же волнением, что и некогда, я смотрю взором несведущего дитяти на открывающиеся мне пути. Моя немощь снова здесь, и я все вижу как во сне, и нет у меня про запас никакой истины.

Мало-помалу границы моего тела обретают присущие мне очертания. Смутная расплывчатость сгущается, и я обретаю телесность. Я чувствую, как кожа облекает меня, полагая пределы разливам бессознательного. Ощущения медленно пробуждаются и начинают связывать меня с миром вещей.

Я у себя в камере, на полу. На стене распятие. Двигаю ногой, ощупываю лоб. Губы шевелятся. Я впиваю дыхание жизни и с усилием складываю страшные слова: «Я, Алонсо де Седильо, отступаюсь и отрекаюсь…»

Перед решеткой брат Лоренсо и в руке у него светильник.

1944

 

ДОГОВОР С ЧЕРТОМ

Хоть я и спешил, в кино я все же опоздал: фильм уже начался. Пришлось разыскивать в темноте свободное место. Наконец я сел и оказался рядом с каким-то ничем не примечательным человеком.

— Извините, — сказал я ему, — не могли бы вы коротко рассказать, что происходило на экране?

— Пожалуйста: Даниэль Вебстер, которого вы сейчас видите, заключил договор с чертом.

— Спасибо. Хотелось бы знать условия этого договора. Может быть, вы расскажете?

— С большим удовольствием. Черт обещает Даниэлю Вебстеру семь лет богатства. Конечно, в обмен на его душу.

— Всего семь лет?

— Договор может возобновляться. Даниэль Вебстер только что подписал его своей кровью.

Этих сведений было вполне достаточно, чтобы понять содержание фильма. Но мне хотелось спросить еще кое о чем. Любезный незнакомец казался человеком рассудительным. И пока Даниэль Вебстер набивал карманы золотыми монетами, я спросил:

— Как вы думаете, кто из них больше рискует?

— Черт.

— Почему же? — удивился я.

— Поверьте, душа этого Даниэля Вебстера представляла не слишком-то большую ценность в момент, когда он решился продать ее.

— Следовательно, черт…

— Будет в убытке от сделки, потому что Даниэль собирается вытянуть из него ужасно много денег. Смотрите!

Действительно, Вебстер сорил деньгами направо и налево. Его крестьянская душа разлагалась. Мой сосед заметил с укоризненным видом:

— Погоди, вот дождешься седьмого года… Я вздрогнул. Даниэль Вебстер внушал симпатию. Я не удержался и спросил:

— Простите, вы когда-нибудь были бедны?

На лице соседа, затушеванном темнотой, появилась слабая улыбка. Он отвел взгляд от экрана, где Даниэль Вебстер начинал уже испытывать угрызения совести, и сказал, не глядя на меня:

— Я не знаю, что такое бедность. А вы знаете?

— Если вы так ставите вопрос…

— Но зато я прекрасно знаю, что могут дать человеку семь лет богатства.

Я постарался представить себе, что это были бы за годы, и увидел улыбающуюся Паулину в новом платье, среди красивых вещей. Этот образ повлек за собой другие мысли.

— Вы сказали, что душа Даниэля Вебстера ничего не стоит. Почему же тогда черт заплатил ему так много?

— Душа этого бедного парня может стать лучше, страдания увеличат ее ценность, — ответил сосед тоном философа и лукаво добавил: — Значит, черт не зря тратил время.

— А если Даниэль раскается?

Моему собеседнику как будто не понравилось сочувствие, проявляемое мной. Он хотел что-то сказать, но из его горла вырвался только короткий гортанный звук. Я настаивал:

— Даниэль Вебстер может раскаяться, и тогда…

— Не в первый раз у черта срываются подобные вещи. Некоторые ускользают из его лап, несмотря на договор.

— Пожалуй, это не очень-то честно, — сказал я, сам не отдавая себе отчета в том, что говорю.

— Что вы сказали?

— Если черт выполняет договор, человек тем более должен его выполнить, — добавил я в виде пояснения.

— Например?.. — Сосед замолчал, явно заинтересованный.

— Например, Даниэль Вебстер, — отвечал я. — Он обожает свою жену. Посмотрите, какой дом он купил ей. Ради любви к ней он продал свою душу и обязан выполнить договор.

Такие доводы привели моего собеседника в замешательство.

— Простите, — сказал он, — но ведь вы только что были на стороне Даниэля.

— Я и продолжаю оставаться на его стороне. Но он должен выполнить договор. — А вы выполнили бы?

Я не успел ответить. На экране появился мрачный Даниэль Вебстер. Богатство не могло заставить его забыть простую крестьянскую жизнь. Его большой роскошный дом выглядел печально. Его жене не шли наряды и драгоценности. Она очень изменилась.

Годы бежали быстро. Деньги сыпались из рук Даниэля, как некогда семена. Но на его поле больше не зеленели весенние всходы, а в душе зрела тоска.

Я сделал над собой усилие и сказал:

— Даниэль должен выполнить обязательство. Я тоже выполнил бы. Нет ничего хуже бедности. Он пожертвовал собой ради жены, остальное неважно.

— Вы хорошо говорите. Вы понимаете его, потому что у вас тоже есть жена, не так ли?

— Я отдал бы что угодно, лишь бы Паулина ни в чем не нуждалась.

— И СВОЮ Душу?

Мы разговаривали потихоньку, однако все же мешали окружающим. Нас несколько раз просили замолчать. Мой сосед, по-видимому, живо заинтересованный беседой, предложил:

— Не хотите ли выйти в коридор? Досмотреть картину можно потом.

Было неловко отказаться, и мы встали. Я бросил последний взгляд на экран: Даниэль Вебстер со слезами рассказывал жене о заключенной с чертом сделке.

Я продолжал думать о Паулине, о нужде, в которой мы жили, о том, как покорно она переносит нашу бедность, отчего я еще больше страдаю. Я решительно не мог понять, о чем плачет этот Даниэль Вебстер, если карманы у него набиты деньгами.

— Вы бедны?

Мы прошли через зал и вышли в узкий темный коридор, где пахло сыростью.

Опустив потертую портьеру, мой спутник снова спросил:

— Вы очень бедны?

— Сегодня будний день, — отвечал я, — билеты в кино стоят дешевле, чем по праздникам. Тем не менее если бы вы знали, чего стоило Паулине заставить меня потратить эти деньги! Она уговаривала меня пойти так долго, что я даже пропустил начало сеанса.

— Итак, какого же вы мнения о человеке, разрешающем трудности так, как Даниэль?

— Об этом стоит подумать. Дела мои идут очень плохо. Люди, подобные мне, уже не заботятся о том, чтобы одеться, мы ходим в чем попало, без конца чиним, чистим, переделываем свое платье. Паулина очень изобретательна. Что-то комбинирует и добавляет, импровизирует. Нового платья у нее уже давно не было.

— Обещаю вам стать вашим клиентом, — сочувственно сказал мой собеседник, — на этой же неделе закажу вам пару костюмов.

— Спасибо. Паулина оказалась права, уговорив меня пойти в кино. Она будет очень довольна.

— Я мог бы сделать для вас нечто большее, — добавил новый клиент, — например, я хотел бы предложить вам одну сделку, купить у вас кое-что…

— Извините, — поспешно ответил я, — у нас нет ничего для продажи. Последнее, серьги Паулины…

— Подумайте хорошенько, кое-что все же есть, вы, может быть, не помните.

Я сделал вид, что размышляю. Наступило молчание. Потом мой благодетель сказал странным голосом:

— Поразмыслите, вспомните Даниэля Вебстера, перед вашим приходом ему тоже нечего было продать, и тем не менее…

Я вдруг заметил, что черты его лица как-то заострились. На стене светилась реклама. Отблески вспыхивали в его глазах, словно языки пламени. Он отгадал мое смятение и ясно, отчетливо произнес:

— Мне кажется, уважаемый сеньор, представляться излишне. Я полностью к вашим услугам.

Я инстинктивно сделал правой рукой крестное знамение, но при этом не вынул руку из кармана, что, по-видимому, лишило крест его силы, потому что черт, поправляя галстук, спокойно продолжал:

— У меня здесь в кармане есть один документ…

Я был в замешательстве. Снова представил себе Паулину, как она стоит, встречая меня, на Голос у него был вкрадчивый, нежный, словно звон золотых монет. Он добавил:

— Если вы хотите, я могу сейчас же выдать вам аванс.

Он был похож на ловкого торговца. Я энергично отверг его предложение:

— Я хочу видеть конец картины. А потом подпишу.

— Даете слово?

— Даю.

Мы снова вошли в зал. Я ничего не видел в темноте, но мой спутник легко отыскал два места.

На экране, то есть в жизни Даниэля Вебстера, произошли удивительные перемены, вызванные какими-то неизвестными таинственными обстоятельствами.

Бедный, развалившийся крестьянский дом. Жена Вебстера готовит обед. Смеркается, Даниэль возвращается с поля с мотыгой на плече. Потный, уставший, в грубой пропыленной одежде, он тем не менее кажется счастливым. Опершись на мотыгу, он несколько мгновений стоит у дверей. Жена с улыбкой подходит к нему. Оба смотрят, как медленно тает день. Надвигающаяся ночь обещает мирный отдых. Даниэль нежно смотрит на жену, потом обво— дит взглядом свое бедное, но уютное жилище и спрашивает:

— Ты не жалеешь о прошлом богатстве? Обо всем, что у нас было? Жена отвечает тихо:

— Твоя душа, Даниэль, дороже всего.

Лицо крестьянина светлеет, его улыбка становится все шире и шире, заполняя весь дом, освещая окрестность. Звучит музыка, и в ней постепенно тают, растворяются все образы. От счастливого бедного дома Даниэля Вебстера отделяются три белые буквы, они растут, растут и наконец занимают весь экран.

Не помню, каким образом я оказался в гуще толпы, выходящей из зала. Я спешил и толкался, с трудом пробивая себе дорогу. Кто-то схватил меня за руку, пытаясь удержать. Но я энергично вырвался и выбежал на улицу. Было темно. Я шел быстро, потом еще ускорил шаги и в конце концов побежал. Ни разу я не оглянулся назад, пока не добежал до своего дома. Вошел, стараясь держаться как можно спокойнее, и тщательно запер за собой дверь. Паулина ждала меня. Она обвила рукой мою шею и сказала:

— Ты, кажется, взволнован…

— Нет, ничего…

— Тебе не понравилась картина?

— Понравилась, но…

Я был смущен. Поднес руку к глазам. Паулина все смотрела на меня и вдруг, не в силах удержаться, рассмеялась. Она звонко, весело смеялась, а я стоял, растерянный, смущенный, не зная, что сказать.

Сквозь смех она выговорила с веселым укором:

— Неужели ты проспал весь фильм? Эти слова успокоили меня и подсказали, как держаться. Я ответил, притворяясь пристыженным:

— Да, правда, я спал. И затем извиняющимся тоном добавил:

— Мне приснился сон, сейчас я расскажу тебе…

Когда я кончил рассказывать, Паулина сказала, что это был самый лучший фильм, какой только я мог ей рассказать. Она казалась довольной и много смеялась. Однако уже лежа в постели я видел, как она тайком принесла немного золы и выложила крест на пороге нашего дома.

1942

 

ПАБЛО

Однажды утром, которое мало чем отличалось от всех прочих, в час, когда все было обыденным, когда гомон, похожий на монотонный гул дождя, заполнял коридоры и кабинеты Центрального: банка, на Пабло снизошла Божия благодать. Старший кассир оторвался от сложных вычислений, не окончив их, и сосредоточил свои размышления лишь на одном. Мысль о божественном, четкая и яркая, как видение, ясная, как осязаемый образ, наполнила все его существо. Непривычное и сокровенное наслаждение, — и прежде посещавшее его, но только как мгновенный, ускользающий отблеск, — теперь, явленное в чистом виде и надолго, завладело им целиком. Ему казалось: мир населен бесчисленным множеством Пабло и все они обитают в его сердце.

Пабло узрел Бога в самом начале сотворения мира, в человеческом обличий и одновременно в виде всеобщего духа, сосредоточившего в себе все способности к созиданию. Мысли витали в пространстве, словно ангелы, и самая прекрасная из них — о свободе — была подобна беспредельному свету. Вселенная, только что сотворенная и потому безгрешная, располагала свои новорожденные создания в стройном порядке. Господь даровал им жизнь, покой или движение, а сам пребывал во всей своей целостности, непостижимости и величии. Но самое совершенное творение для Него было тогда бесконечно далеким. Оно оставалось неизвестным Ему, даже в его созидательном и живительном всесилии, и никто не мог бы ни осознать, ни измыслить его. Отец своих детей, не способных любить Его, Он чувствовал себя бесконечно одиноким и поверил в человека как в единственную возможность воплотить свое стремление к совершенству во всей его полноте. Он надеялся: человек непременно должен будет нести в себе божественное начало, иначе превратится в немое, рабское создание. После долгого ожидания Господь решил явиться на землю, рассеялся на мириады частиц и вложил их зародыш в человека, чтобы однажды, пройдя все возможные формы жизни, эти рассеянные, отделенные друг от друга частицы могли бы вновь собраться воедино и явиться миру, но уже в ином обличий, одновременно отделенном от Бога и едином с Ним. Так будет замкнут круг вселенского существования и полностью воплощен план созидания, к которому Господь приступил однажды, исполненный любви.

Затерянный в людском потоке — капля воды в море столетий, песчинка в пустыне бесконечности — таков был Пабло: за своим столом, в клетчатом сером костюме, очках в черепаховой оправе, с каштановыми тщательно причесанными и ухоженными волосами, руками, что умеют писать безукоризненные цифры и буквы, светлой головой служащего, добивающегося безупречных результатов, располагая числа в четких столбцах, служащего, ни разу не допустившего ни малейшей ошибки, служащего, не поставившего в своих гроссбухах ни единой кляксы. Так, сгорбившись за своим столом, и внимал первым словам божественного тот, о ком никто никогда ничего не знал и не узнает, но кто нес теперь в себе Божие откровение, совершенный код, выигрышный номер бесконечной лотереи, Пабло — ни плох и ни хорош. Он поступал так или иначе сообразно своему характеру, и поступки его были просты и понятны, но состоял он из частиц, что тысячелетиями пытались слиться воедино, и его появление на свет Божий было предопределено на заре мироздания. Все прошлое рода человеческого готовило приход Пабло. Настоящее было наполнено множеством Пабло, несовершенных, хороших и плохих, больших и маленьких, знаменитых и безымянных. Все женщины мира, сами не зная того, жаждали быть его матерью и возлагали надежду на своих потомков, веря, что однажды станут его прародительницами. Но Пабло уже был зачат в давние времена, он являлся сыном всех людей и его мать, не ведая о тайне, должна была умереть во время родов. И ключ к разгадке плана, которому подчинялось все его существование, суждено было Пабло найти без какого-либо явления высших сил однажды будничным утром, которое мало чем отличалось от прочих, в бесконечном лабиринте кабинетов Центрального банка, наполненного обыденным гулом и шумом.

Выйдя на улицу после работы, Пабло взглянул на мир новыми глазами. Каждому из себе подобных воздавал он безмолвную хвалу. Он видел в людях, словно они были прозрачны, живую дарохранительницу, и пречистый символ сиял в них. Всевышний живет и воплощается, в каждом своем создании. С того дня Пабло стал смотреть на человеческие пороки иначе, чем прежде: из-за ошибки в дозировке кто-то обретает избыток добродетели, а кто-то оказывается обделенным. И тогда всеобщий дефицит порождает лживую добродетель, которая всем представляется злом.

Пабло испытывал великое сострадание к тем, кто не осознал себя носителем Бога, кто либо позабыл о Нем, либо отверг Его, к тем, кто приносит Его в жертву своей тленной плоти. Он узрел человечество жаждущее, ищущее неустанно утраченный архетип. Каждый рожденный может быть спасителем, каждый умерший — утраченная надежда. Род человеческий с первых дней своих составляет всевозможные комбинации, подбирает все мыслимые и немыслимые дозы божественных частиц, рассеянных по миру. Человечество стыдливо скрывает свои промахи и упущения, засыпая их землей, и восторженно взирает на каждое новое жертвоприношение матерей. Великие злодеи мира лишают человечество надежды. Быть может, перед концом света они испытают последнее разочарование, когда восторжествует в человеке полностью противоположный архетип, и тогда явится зверь апокалипсиса, устрашающий всех на протяжении уже многих столетий.

Но Пабло познал: никто не должен терять надежды. Человечество — бессмертно, ибо в нем живет Бог, и если есть в человеке что-либо непреходящее — это сама Божия вечность. Великие катаклизмы, потопы, землетрясения, война и чума не смогут покончить с человеком. У человечества никогда не будет лишь одной головы, которую кто-либо смог бы срубить одним ударом.

Со дня откровения Пабло стал жить новой жизнью. Мелочные дела и заботы для него перестали существовать. Казалось, обычный — ежедневный и еженощный, еженедельный и ежемесячный — ход времени для Пабло остановился. Он пожелал жить только в едином мгновении, безмерном и неподвижном, словно скала посреди вечности. Свое свободное время он посвятил размышлениям и человечеству. Всякий день его озаряли необыкновенные идеи, и мозг его был полон сияния. Без какого-либо усилия с его стороны, вселенский дух проникал в него, он чувствовал себя просветленным и трансцендентальным, словно мощный весенний напор пробудил молодую листву его бытия. Его мысль парила в запредельных высотах. Захваченному идеями, витающему в облаках, ему стоило неимоверных усилий вспомнить на улице, что ступает он все-таки по земле. Город стал для него другим. Дети и птицы приносили ему благие вести. Краски казались ярче и сочней, словно все вокруг раскрашено ими мгновение назад. Пабло нравилось всматриваться подолгу в море и горы. Умиротворенный, смотрел он на лужайки и родники.

Почему же остальные не хотят разделить с ним эту наивысшую радость? Из глубины сердца Пабло рассылал всем безмолвные приглашения. Порою восторг, испытываемый в одиночестве, приносил беспокойство. Весь мир принадлежал ему, и Пабло трепетал, как ребенок перед огромным подарком, и жаждал наслаждаться им бесконечно долго. Он посвящал вечера созерцанию большого и прекрасного дерева или бело-розового облака, что тихо плывет в небесах, или белокурого ребенка, играющего в мяч на лужайке.

Разумеется, Пабло осознавал: непременное условие его наслаждения — им ни с кем нельзя поделиться. Он сравнивал свою нынешнюю жизнь с прежней. Пустыня, однообразная мертвенная пустыня! И понял: если бы кто-либо принялся описывать ему, непосвященному, такое видение мира, он остался бы равнодушным, запредельное было бы для него лишь звуком пустым.

Он не рассказывал никому даже о самом незначительном своем откровении. Жил в одиночестве, без близких друзей и дальних родственников. Его нелюдимость и замкнутость помогали ему. Только боялся: тайну перевоплощения может открыть лицо или глаза вдруг предательски выдадут внутренний свет. По счастью этого не случилось. И на работе, и дома, и в гостях никто ни разу не заметил какую-либо перемену в его внутренней жизни, а жизнь внешняя шла безо всяких изменений.

Иногда какое-либо стороннее воспоминание, не то детское, не то юношеское, вторгалось вдруг в его память, и требовало дать ему место в единстве с другими. Пабло нравилось тогда располагать эти воспоминания вокруг главной идеи, что всецело захватило его, доставляло удовольствие отыскивать в них некие предзнаменования своего будущего предназначения. Предзнаменования состояли из маленьких чудесных откровений, и в них удавалось расшифровывать целые послания, что отправляла сама природа сердцу каждого человека. Теперь они наполнялись особым значением, и Пабло выкладывал ими путь своей души, словно белыми камешками. Каждый из них напоминал о каком-либо счастливом событии, которое он мог оживить по своей воле и желанию.

В такие моменты божественная частичка, казалось, сообщала душе Пабло неведомые ранее ощущения, и Пабло пугался. Он прибегал к уже опробованному смирению, считая себя самым наиничтожнейшим из людей, не достойным быть носителем Господа, неудачным опытом в бесконечной череде исканий.

Единственное, что он мог пожелать в минуты своих великих амбиций — жить только мгновением открывшейся истины. Но это казалось ему невозможным и чрезмерным. Он воспринимал мощный импульс, который, очевидно вслепую, подталкивает и направляет род человеческий к тому, чтобы вновь и вновь продолжать поиски в обретении вовеки непрерываемого течения жизни. Эта мощь, этот триумф, с каждым разом все более длительные, наполняли Пабло неосознанной надеждой и уверенностью в том, что однажды появится среди людей существо изначальное и совершенное. Этот день положит конец инстинкту самосохранения и размножения. Никто из людей будет уже не нужен, они войдут, исчезая с восторгом, в существо, которое примет их и оправдает все человечество, все века, тысячелетия невежества, скверны, исканий. Род человеческий, очищенный ото всех пороков, почит вовеки в лоне своего создателя. Никто не будет ощущать ни страдания, ни радости: и радости и страдания сольются в одном бесконечном существе.

Эта счастливая мысль, которая все оправдывала, иногда исчезала и на ее место заступала противоположная — она овладевала Пабло и утомляла его. Прекрасный светозарный сон терял ясность, грозил разрушиться или оборотиться кошмаром.

Господь, пожалуй, мог бы никогда не возвращать себе свою целостность и оставаться всегда сокрытым в миллионах темниц — в существах, потерявших надежду, каждое из которых ощущало свою частичку тоски Господа и каждое из которых неустанно стремилось к единству, дабы обрести самое себя, обрести себя в нем. Но сущность божественного должна будет удаляться от людей, понемногу изменяясь, как драгоценный металл, многократно переплавленный, раз от раза теряет все больше и больше ценных частиц в своем сплаве. Дух Божий будет проявляться уже только в великой воле к сверхжизни, он не примет в расчет миллионы поражений, отрицательный и ежедневный опыт смерти. Божественная частица всесильно проявится в сердце каждого человека и разобьет дверь темницы. Все ответят на этот зов, каждый раз все более сильный и неосознанный, желанием воспроизводства; и целостность Бога вновь станет невозможной, ибо отыскать одну единственную драгоценную частичку, пришлось бы перелопатить горы мусора, осушить трясину тревоги.

И тогда Пабло попадал в западню безнадежности, что вдребезги разбивала остатки уверенности, к которой он тщетно пытался взывать.

Пабло начал осознавать свою ужасную способность наблюдателя, стал отдавать себе отчет в том, что созерцая мир, пожирает его. Созерцание питало его дух, и его тяга к созерцанию раз от раза возрастала. Он перестал видеть в людях ближних своих, его одиночество все росло и росло, пока не стало невыносимым. Он глядел с завистью на всех остальных, на этих неведомых существ, что, сами того не зная, проникли в его душу свободно, со всеми своими мелочными делами; радуясь и страдая, они окружили Пабло, одинокого и огромного, а он, возвышаясь над всеми ними, вдыхал чистый и жаркий воздух, каждый день бродил меж них, вбирая в себя все людские добрые деяния.

Его память смогла пробиться в самые дальние дали. Пабло заново пережил свою жизнь день за днем, минуту за минутой. Достиг детства и отрочества. Затем проник еще дальше, до момента своего рождения, познал жизнь своих родителей и пред-ков, до последнего колена рода своего, где вновь встретил свою владеющую тайной единства душу.

Он ощущал себя всесильным. Мог припомнить любую деталь из жизни каждого человека, даже самую незначительную, описать вселенную одной фразой, увидеть предметы, сокрытые временем и пространством, сжать в своем кулаке облака, деревья и камни.

Его душа изнемогала сама от себя и переполнялась страхом. Безнадежная и неизъяснимая неуверенность овладевала им. Как ответ жаркому пламени, что сжигало его изнутри, он выбрал внешнюю невозмутимость. Ничто не должно было изменить ритм жизни. Существовали как бы два Пабло, но людям был известен лишь один. Другой, совершенный Пабло, который мог восстановить равновесие в человечестве, вынести приговор осуждающий либо оправдательный, пребывал в безвестности, абсолютно никому неизвестный — внешне он пребывал в своем строгом сером костюме и защищал свой взгляд толстыми стеклами очков в черепаховой оправе.

В бесконечном списке человеческих воспоминаний его душу смущал один незначительный анекдот, прочитанный им, быть может, в детстве. Анекдот вспоминался как будто лишенный фраз, но они, в своей обнаженной сути, оставались в сознании Пабло: в некоей горной деревеньке старый пастор, не из местных, добился от прихожан, чтобы его почитали воплощением самого Господа. Какое-то время все складывалось для него как нельзя лучше. Но случилась засуха. Весь урожай погиб, овцы пали. Верующие набросились на бога и принесли его в жертву без каких-либо угрызений совести.

Однажды Пабло оказался на грани разоблачения. Он чуть было не выпрямился во весь свой истинный рост в глазах другого, едва не пренебрег основным условием Божьего откровения, и на мгновение ощутил неподдельный страх.

Был чудесный день; Пабло, утоляя свою вселенскую жажду, прогуливался по одной из улиц где-то в центре города, когда какой-то человек вдруг остановился посреди тротуара, пристально вглядываясь в него. Пабло почувствовал: его осеняет некий луч. Удивленный, он замер в полном молчании. Сердце учащенно забилось и тотчас наполнилось нежностью. Он сделал шаг навстречу, раскрыл объятия, выказывая покровительство, призывая опознать, выдать и распять.

Это длилось всего несколько мгновений, но они показались Пабло вечностью. Незнакомец, в последний момент смутившись, бормоча извинения, что он, мол, ошибся, пошел своей дорогой дальше.

Несколько минут Пабло стоял, не зная куда идти, обеспокоенный, опустошенный и уязвленный одновременно. Он осознал: лицо стало выдавать его и удвоил меры предосторожности. С тех пор Пабло предпочитал прогуливаться только в сумерках, по дорожкам парков, что в первые вечерние часы тихи и тенисты.

Пабло приходилось бдительно следить за тем, что он делает, и прилагать все усилия, чтобы отказаться от любого своего желания. Он решил ни на йоту не изменять путь своей жизни, не мешать ее свободному течению. Это означало: он утратил волю. Он пытался не делать ничего, что могло бы открыть, даже для себя самого, его истинную природу, всемогущество тяжелым бременем легло на душу, подавляя ее.

Но все было тщетно. Вселенная вливалась в сердце Пабло бурным потоком, воскресая в нем и с ним — так широкая река отдает все изобилие вод своих природным источникам. Он был бессилен сопротивляться, душа раскрывалась, подобно равнине, и сущность мироздания изливалась на нее дождем.

С излишней щедростью осыпанный богатствами, Пабло страдал, видя с вершины своего дара нищий мир, — мир пустотелых существ, утративший все свои краски, остановившийся в развитии. Безмерные скорбь и жалость переполнили его, сделавшись невыносимыми.

Пабло испытывал страдания ото всего: от загубленной жизни детей — он не встречал их ни в садах ни в школах, от бесцельности человеческого бытия, от тщетной надежды беременных — они не могли дать жизнь своим детям, от юных парочек — они расходились, на полуслове оборвав бессмысленную болтовню, не назначая при прощании встреч на завтра. Он боялся за птиц, которые позабыли свои гнезда и летали безо всякой цели, едва взмахивая крыльями в неподвижном воздухе. Листья на деревьях пожелтели и стали опадать. Пабло вздрагивал при мысли, что для них новая весна не наступит, так как он отнимал жизнь у тех, кто смертен. Он чувствовал, что не в силах пережить видение умирающего мира, и глаза его наполнялись слезами.

Доброе отзывчивое сердце Пабло не выдерживало такого испытания. Он уже не мог быть никому судьей. Пабло решил, что мир выживет, если вернуть ему все, отнятое у него. Он попытался вспомнить: а не было ли в прошлом какого-либо другого Пабло, который спустился с высот своего одиночества для того, чтобы просто прожить в мирском океане очередной цикл бесцельной и мимолетной жизни.

Однажды туманным утром, когда мир утратил почти все свои краски, и они сверкали только в душе Пабло, что была подобна кофру, набитому сокровищами, он решился на жертвоприношение. Ветер разрушения гулял по миру, некий черный архангел крылами из ледяного ветра и мелкого дождя пытался стереть очертания реальности; это было прелюдией к финальной сцене. Пабло почувствовал себя всесильным, он мог вырвать с корнем деревья и опрокинуть статуи, разрушить дворцы и храмы, унести в своих сумрачных кры-лах все оставшиеся краски мира. Трепещущий, не в силах более ни мгновение созерцать спектакль о всеобщей гибели, Пабло заперся в комнате и приготовился к смерти. И словно самый ничтожный самоубийца, прежде чем не стало слишком поздно, он покончил с днями своей жизни и распахнул настежь двери своей души.

Похоронив очередную несостоявшуюся надежду, человечество продолжает свои настойчивые искания. Со вчерашнего дня Пабло — вновь с нами, в нас, в поисках себя и единства.

Сегодня утром солнце светит на удивление ярко.

1947

 

ПРИТЧА О БАРТЕРЕ

— Старых жен меняю на новых! — выкрикивал торговец, а за ним по сельским улицам тащился целый караван разноцветных экипажей.

Обмен шел быстро, на основе твердых цен. Желающие могли ознакомиться с сертификатом качества, но выбирать товар не разрешалось. По словам торговца все женщины — в двадцать четыре карата. Все нездешние и все блондинки. И не просто белокурые, а вызолоченные, словно канделябры.

Увидев приобретенное соседом, каждый во всю прыть устремлялся за торговцем. Многие менялись с приплатой. Только один молодожен сумел произвести равноценный обмен. Его супруга была свежа и ни в чем не уступала ни одной из иностранок, хотя и не была блондинкой.

Трепещущий, я стоял у закрытого окна, когда мимо моего дома проехала роскошная колесница. Под балдахином, на подушках возлежала женщина, похожая на леопарда, она ослепила меня взглядом огромных топазовых глаз. Поддавшись всеобщему безумию, я уже совсем был готов выскочить на улицу через окно. Но устыдившись этого, повернулся к Софии.

Она была само спокойствие и вышивала на новой скатерти инициалы. Не обращая внимания на уличную суматоху, уверенно делала стежок за стежком. Никто, кроме меня, не смог бы заметить, что она слегка побледнела. В конце улицы торговец в последний раз бросил волнующий клич:

— Старых жен меняю на новых!

Но я стоял как вкопанный и таким образом лишил себя последнего шанса.

Народ на улице пребывал в возбужденном состоянии.

Ужинали мы с Софией в полном молчании, не в силах проронить ни слова.

— Почему ты не обменял меня? — наконец спросила она, унося посуду.

Что я мог ответить? И мы еще больше погрузились в бездну безмолвия. Рано легли, но не могли уснуть. Отчужденные и молчащие, мы провели ночь, словно два каменных гостя.

С тех пор мы с Софией жили на крохотном пустынном островке, затерянном в океане бурного счастья. Деревня напоминала курятник, захваченный павлинами. Ленивые и сладострастные, женщины проводили в постели целый день. Они выходили на улицу по вечерам и в лучах заката были похожи на желтые шелковые знамена.

Мужья, услужливые и покорные, не разлучались с ними ни на минуту. Предавшись сладострастию, мужчины забросили все дела и думать забыли о завтрашнем дне.

Я упрекал односельчан в безрассудстве и вскоре лишился немногочисленных друзей. Все решили, что примером нелепой верности я хочу преподать им урок. На меня показывали пальцем, мне улюлюкали вслед из роскошных затемненных альковов. Меня награждали обидными прозвищами, и в конце концов я в этом сладостном раю почувствовал себя евнухом.

София, со своей стороны, становилась все более замкнутой и молчаливой. Чтобы лишить меня возможности сравнивать ее с другими, она отказывалась выходить со мной на улицу. И что хуже всего — с большой неохотой выполняла свои прямые супружеские обязанности. По правде говоря, наша скромная узаконенная любовь стала нам обоим в тягость.

Больше всего меня угнетал ее виноватый вид. София чувствовала себя ответственной за то, что я, подобно другим, не поменял ее на новую жену. С самого начала она вбила себе в голову, что ее заурядная внешность не сможет избавить меня от соблазна, мысль о котором бередила мне душу.

София сразилась с красотой-захватчицей в неравном бою и отступила на самые дальние рубежи безмолвной досады. Напрасно я тратил свои скромные сбережения, покупая ей безделушки, духи, украшения и наряды.

— Не жалей меня!

И отворачивалась от всех подарков. А если я пытался заглянуть ей в глаза-заливалась слезами:

— Никогда не прощу, что не обменял меня!

И обвиняла во всех смертных грехах. Я терял терпение. И вспоминая ту, что походила на леопарда, всем сердцем желал, чтобы торговец пришел опять.

Но однажды блондинки начали окисляться. Крошечный островок нашего жилища превратился в оазис посреди пустыни. Пустыни враждебной, оглашаемой первобытными криками возмущения. С первого же взгляда ослепленные красотой новых жен, мужчины больше ни на что не обращали внимания. Они не разглядели своих подруг как следует, им даже в голову не пришло проверить качество металла. Жены оказались подержанными, не из вторых, не из третьих, а Бог знает из каких по счету рук. Торговец кое-как подновил их и покрыл очень тонким слоем золота такой низкой пробы, что оно стало облезать при первом же дожде.

Тот, кто первым заметил что-то неладное, пришел в недоумение. Второй тоже. Но третий был аптекарем и различил в аромате жены явный запах сульфата меди. Встревоженный, он произвел самый тщательный осмотр и, обнаружив на теле супруги немало потемневших участков, издал душераздирающий вопль.

Очень скоро подобные пятна появились на лицах у всех женщин, словно среди них прошла эпидемия ржавчины. Мужья скрывали друг от друга дефекты своих жен, таили про себя страшные догадки о причинах появления пятен. Но мало-помалу правда вышла наружу, и каждый понял, что ему подсунули фальшивку.

Молодожен, который долго пребывал в эйфории от своего обмена, впал в уныние. Одержимый воспоминаниями о безупречной белизне тела первой супруги, он вскоре повредился в рассудке. В один прекрасный день молодожен принялся смывать раствором кислоты остатки позолоты с тела своей новой жены, и она почернела, точно мумия.

Мы с Софией навлекли на себя всеобщую зависть и ненависть. Опасаясь столь однозначного отношения к нам, я решил принять меры предосторожности. Но София и не думала скрывать свое ликование; торжествуя среди всеобщего уныния, она выходила на улицу в лучших нарядах. Нисколько не ставя мое поведение мне в заслугу, София полагала, что я остался с ней не по доброй воли, а из трусости.

Сегодня из деревни на поиски торговца отправилась колонна обманутых мужей. Это было поистине печальное зрелище. Требуя возмездия, мужчины грозили небу кулаками. Женщины, увядшие, подавленные, одетые в траур, выглядели словно прокаженные плакальщицы. Единственный, кто остался дома, был уже известный вам молодожен, за рассудок которого следовало бы опасаться. Демонстрируя маниакальную преданность, он постоянно твердит, что только смерть разлучит его с почерневшей женою, каковую он сам испортил серной кислотой.

Не знаю, что за жизнь меня ожидает то ли с глупой, то ли с благоразумной Софией. В ближайшее время ей будет не хватать поклонников.

Сейчас мы живем на острове, окруженном со всех сторон одиночеством. Прежде чем отправиться в путь, мужчины заявили, что они готовы спуститься хоть в преисподнюю, лишь бы найти мошенника. И правда, у всех у них были обреченные лица.

София не такая смуглая, как кажется. Блики от света лампы ложатся на ее лицо. Во сне она слегка золотится от сознания своего превосходства.

1953

 

ПИСЬМО САПОЖНИКУ

Досточтимый сеньор!

Я с легким сердцем заплатил за починку башмаков столько, сколько вы запросили. И потому письмо, отправить которое моя святая обязанность, несомненно, вас удивит. Вначале ничто не говорило о катастрофе. Я с превеликой радостью принял от вас башмаки, уповая на их новую долгую жизнь, довольный сбереженными деньгами: всего за несколько песо — почти новая пара обуви! (Именно таковы были мои мысли, и я не отрекаюсь от них.) Но как же быстро угасло мое воодушевление! Придя домой, я внимательно осмотрел башмаки. Мне показалось, что они слегка потеряли форму, стали грубыми и жесткими. Поначалу я не придал этой перемене большого значения. Ведь если хорошо подумать, починенная обувь всегда сперва выглядит какой-то чужой и почти всегда вызывает тяжелые чувства.

Здесь я считаю уместным напомнить, что мои башмаки до починки не были полной развалиной.

Вы сами отпустили два-три лестных комплимента насчет качества материалов и прочности шитья. Очень хвалили вы и фабричную марку. Словом, вы пообещали мне вернуть совершенно новую пару обуви.

Охваченный нетерпением, я не захотел дожидаться следующего дня и разулся, чтобы проверить ваше обещание. И вот я сижу с натертыми ногами и пишу вам это письмо, отнюдь не стремясь перенести на бумагу слова, вырвавшиеся у меня после тщетных усилий.

Башмаки не налезли мне на ноги. Как и у остальных людей, мои ступни сотворены из непрочной и чувствительной материи. А мне пришлось иметь дело с башмаками из железа. Не знаю, с помощью какого искусства вы смогли сделать их непригодными к носке. Сейчас они стоят в углу, с перекошенными носами, как бы затаив насмешку.

Итак, все мои усилия надеть их пошли прахом. Я начал пристально рассматривать сделанное вами. Откровенно говоря, в сапожном деле я — полный невежда. Мне известно только, что одни башмаки причиняли мне страдания; о других же я вспоминаю, напротив, с нежностью — как вот об этих, когда-то мягких и податливых.

Я отдал вам в починку превосходные башмаки, верно служившие мне не один год. Мои ступни чувствовали себя в них как рыба в воде. Они были больше чем просто башмаки — часть моего тела, спасительное прикрытие, придававшее моей походке размашистость и уверенность. Кожа их защищала меня поистине как моя собственная. Правда, они начинали уже показывать признаки износа. Прежде всего подметки — истончившиеся настолько, что стало ясно: башмаки доживают последние дни. Когда я пришел к вам, через дыры в подошвах уже можно было видеть носки.

Затем каблуки. Походка у меня слегка косолапая, и каблуки носят отчетливые следы этого старого, так и не искорененного мною порока.

У меня возникло горячее желание продлить жизнь моих башмаков. Желание, по-моему, совсем не предосудительное: напротив, оно — признак скромности и даже смирения перед жизнью. Вместо того чтобы выбросить их, я решил подарить им второе существование — конечно, не настолько славное и блестящее, как первое. Кроме того, привычка людей, весьма небогатых, ремонтировать обувь, если я правильно понимаю, составляет modus vivendi вам подобных.

Должен признать, что изучение плодов вашего труда навело меня на довольно-таки невеселые мысли. Вот одна из них: вы не любите свою работу. Если вы, забыв обиду, навестите меня и пристально рассмотрите башмаки, то признаете мою правоту. И обратите внимание на прошивку: слепой не мог бы сделать хуже. Кожа обрезана с необъяснимой небрежностью: края подметок вышли неровными и опасным образом выступают наружу. По всей вероятности, в вашей мастерской нет нужных колодок: башмаки стали совершенно бесформенными. Вспомните: даже изношенные, они сохраняли приятные глазу очертания. А теперь…

А попробуйте-ка пощупать их внутри! Вы обнаружите странную полость, в которую влезет разве что лапа какой-нибудь рептилии. И еще одна неприятность: у самых носков — некий выступ, твердый, будто из цемента. Как такое возможно? Мои ноги, сеньор сапожник, — это обычные ноги, такие же, как ваши (если, конечно, у вас конечности человеческого существа).

Но достаточно. Я написал, что вы не любите свою работу: это действительно так. Обстоятельство, печальное для вас и рискованное для ваших клиентов, явно не склонных бросать свои небольшие деньги на ветер.

Замечу кстати, что моим пером движут не корыстные соображения. Я беден, да, но не мелочен. И я вовсе не пытаюсь посредством своего письма вернуть деньги, уплаченные за ваш разрушительный труд. Ничего подобного. Я пишу вам со всей искренностью и простотой, чтобы призвать вас полюбить свою профессию. Я поведал вам трагедию моих башмаков, чтобы внушить вам почтение к занятию, выпавшему вам на долю, занятию, которому вы учились в молодости… Прошу прощения, ведь вы и сейчас еще молоды. Тем лучше: значит, если вы забыли, как чинят ботинки, — у вас есть время начать все сначала.

Нам так не хватает мастеров, похожих на умельцев прошлых лет… Они работали не из-за денег, а из уважения к священным законам ремесла. Законам, над которыми, взяв в руки мои башмаки, вы надругались.

Я с удовольствием рассказал бы вам о сапожнике из моей родной деревни, с любовью и тщанием чинившим мне башмаки в далекие времена моего детства. Но у меня нет намерения пристыдить вас посредством примеров.

И последнее: если вы почувствуете, что в вашем сердце рождается не раздражение, а раскаяние и что оно готово привести в движение ваши руки, зайдите ко мне домой, заберите башмаки, почините их как надо — и у меня не будет к вам никаких претензий. Обещаю вам, что если мои ноги наконец-то смогут оказаться внутри башмаков, то вы получите от меня великолепное благодарственное письмо, где будете названы прекрасным человеком и примером для всех сапожников…

Искренне Ваш, и т. д.

1945

 

БЕЗМОЛВИЕ ГОСПОДА БОГА

Думаю, обычно так не поступают: не оставляют незапечатанных писем на столе, чтобы Господь их прочел.

Загнанный чередой мелькающих дней, измученный неотвязными мыслями, я оказался в этой ночи, как в темном тупике. В ночи, стоящей у меня за спиной, словно стена, и распахнутой передо мной, как вопрос, ответов на который не счесть.

Обстоятельства толкают меня к отчаянному поступку, и я кладу это письмо перед глазами Того, кто видит все. С детства я отступал и отступал, оттягивая этот миг, но все же он наступил.

Я не пытаюсь предстать перед Господом самым страждущим из людей. Ничего подобного. Близко ли, далеко, наверняка есть и другие, кого загнала в тупик ночь вроде этой. Но я спрашиваю: что сделали они, чтобы все-таки жить? Да и живыми ли они вышли из этого тупика?

Я чувствую потребность выговориться, исповедаться, но послание мое — словно послание потерпевшего кораблекрушение: оно без адреса. Хочу верить, что оно дойдет до кого-то, что письмо мое не будет реять в пустоте, незапечатанное и одинокое.

Заблудшая душа — много это или мало? Они гибнут и гибнут тысячами, лишенные поддержки с того самого дня, когда восстают, вопрошая о смысле жизни. Я не пытаюсь постичь его, не прошу, чтоб мне открыли суть вселенной. В этот час мрака я не ищу того, чего не обрели в обители света ни мудрецы, ни святые. Мой вопрос краткий и сугубо личный.

Я хочу быть хорошим и прошу указать мне путь. И это все. Я тону в водовороте сомнений, и рука моя, вырвавшись в последний момент на поверхность, не находит соломинки, чтобы ухватиться. А ведь то, что мне нужно, ничтожно мало, и слово, что мне поможет, проще простого.

С некоторых пор я придерживаюсь в своих поступках определенного курса, направления, которое мне казалось разумным, а теперь не нахожу покоя. Боюсь стать жертвой заблуждения, ибо по сей день, что бы я ни делал, все получалось плохо.

Я совсем потерял надежду, потому что мои рецепты доброты никогда не приводят ни к чему хорошему. Мои весы подводят меня. Есть нечто мешающее мне безошибочно подобрать формулу добра. Всегда примешивается какая-то частичка от лукавого, и то, что получается, взрывается прямо у меня в руках.

Неужели я не способен творить добро? Мне больно признаться в этом, но ведь я могу научиться.

Не знаю, происходит ли то же самое с другими, а от меня всю жизнь не отстает ласковый бес, который весьма тактично подстрекает к дурному. Не знаю, есть ли на то соизволение Господа, но лукавый не оставляет меня в покое ни на минуту. Он умеет придать соблазну непреодолимую привлекательность. Он находчив и является всегда в самый нужный момент. С ловкостью фокусника из самых невинных предметов он вдруг извлекает вещи ужасные и насылает греховные мысли, которые захватывают воображение, как отрывки из увиденных фильмов. Говорю как на духу: намеренно я никогда не совершаю зла. Это мой бес наводит мосты, расчищает дороги, и все под уклон. Это он калечит мне жизнь.

Если кому-нибудь это интересно, вот первое сведение из истории моего нравственного становления: в школе, в первые годы, жизнь свела меня с детьми, которым были ведомы некие тайны, весьма привлекательные, которым было открыто нечто заповедное.

Естественно, я не из числа счастливых детей. Детская душа, что хранит нелегкие тайны, не способна летать, она, как ангел с грузом за плечами, никак не может воспарить. Дни моего детства украшены не только милыми картинами, они омрачены и поступками, достойными сожаления. Дьявол, являвшийся, как призрак, по расписанию, превращал мои сны в кошмары, и в детских воспоминаниях остался саднящий привкус греховного.

Когда я узнал, что Господь видит все мои поступки, то попытался прятать от него дурные по темным углам. Однако потом, следуя советам взрослых, я раскрыл свои тайны, представил их на суд. Я узнал, что между Богом и мною есть посредники, и долгое время пытался решать свои дела через них, покуда однажды в недобрый час — детство уже миновало — не попробовал делать это самолично.

Тогда и встали передо мной нелегкие задачи, а их разбор все откладывался и откладывался. Я стал отступать перед ними, избегать их грозного наступления, закрыв на все глаза, предоставив добру и злу совместно вершить свое дело. И так до тех пор, пока однажды не раскрыл глаза снова и не принял сторону одного из этих непримиримых соперников.

Из рыцарских побуждений я встал на сторону слабейшего. И вот результат наших совместных усилий.

Мы проиграли все битвы. Из всех столкновений с противником мы неизменно выходили побежденными. И вот мы снова отступаем, в этой ночи, которой нам не забыть.

Почему добро так беззащитно? Почему так быстро оно рушится? Часами старательно возводится его крепость, но хватает и мига, чтобы одним ударом разнести все строение. Каждую ночь я оказываюсь под обломками порушенного дня, который возводил так любовно и который был так хорош.

Чувствую, что в один прекрасный день я уже не поднимусь и останусь жить среди развалин, словно ящерица. Уже сейчас в моих руках нет сил для той работы, которая предстоит мне завтра. И если не придет ко мне сон, хотя бы сон, как некая малая смерть, чтобы подвести неутешительный итог прошедшему дню, напрасно буду я ждать воскрешения. Пусть темные силы завладеют моей душой и низвергнут ее в пропасть стремительно и неотвратимо.

Но я задаю и другой вопрос: разве можно жить ради зла? Чем утешатся злые, если они не почувствуют в сердце своем хотя бы смутного стремления к добру? И если за каждым злонамеренным поступком следует наказание, что делать им, чтобы защитить себя? Что касается меня, я всегда проигрывал в этой борьбе, угрызения совести преследовали меня, словно банда разбойников, и вот я загнан в тупик этой ночи.

Не раз перед моим удовлетворенным взором маршировали, как на параде, отряды добрых дел, уже почти одержавшие победу, но стоило явиться хоть малейшему воспоминанию о деле злом, как армия обращалась в бегство. Должен признаться, что часто я бываю добр лишь за отсутствием подходящей возможности быть дурным, и с горечью вспоминаю, на что я бывал способен, когда зло манило меня со всей силой своей притягательности.

И вот, чтобы направлять дальше душу, которая мне дана, очень прошу, и как можно скорее, — слова, знака, компаса.

То, что вижу я в мире, сбило меня с толку. Надо всем властвует случай, по воле его все зыбко и неясно. И негде собрать разные поступки и сравнить их друг с другом. Опыт всегда запаздывает, приходит после наших деяний, бесполезный, как мораль в конце басни.

Вокруг себя я вижу людей, ведущих жизнь скрытную, непонятную. Вижу детей, внимающих отравленным голосам, и жизнь — преступную кормилицу, — которая питает их ядом. Вижу народы, спорящие из-за вечных слов и считающие себя богоизбранными. Бредут через века орды кровожадных злодеев и глупцов, и время от времени то тут, то там вдруг мелькнет душа, отмеченная божественным знаком.

Я смотрю на животных, покорно сносящих свою участь, их жизнь идет по другим законам; смотрю на растения, чахнущие после мощного и загадочного расцвета; смотрю на минералы, твердые, безмолвные.

Нет конца загадкам, они стучат мне в сердце; они как семена, прорастающие благодаря скрытому в них соку.

Я разглядываю следы, оставленные на земле рукою Господа, и иду по ним. Напряженно вслушиваюсь в нестройный шум ночи, внимаю тишине, которая вдруг наступает и также внезапно прерывается новым звуком. Пристально слежу за всем, пытаюсь добраться до сути и подняться на общий корабль, слиться со всеми. Но снова и снова я оказываюсь в одиночестве, в неведении, отгороженный от всех, всегда на берегу.

И с этого берега, с пристани я отправляю письмо, которое обречено потеряться в безмолвии…

В самом деле, письмо твое и кануло в безмолвие. Но случилось так, что как раз в это время я там находился. Галереи безмолвия неоглядны, и я давно уже в них не бывал.

С сотворения мира попадают сюда все эти штуки. Целый легион ангелов, специализирующихся на этом, доставляет с земли все послания. После тщательной сортировки они хранятся в картотеках, которыми уставлены галереи безмолвия.

Не удивляйся, что я все же отвечаю на одно из писем, которое, как у нас заведено, должно было бы храниться в безмолвии. Как ты и просил, не буду раскрывать перед тобой тайны вселенной, ограничусь несколькими полезными советами. Надеюсь, ты достаточно благоразумен, чтобы не считать, что я стал твоим союзником, и завтра с утра не начнешь вести себя словно просветленный, сподобившийся благодати.

Впрочем, письмо мое написано словами. Материал явно человеческий и моя причастность не оставляет в них следа; я-то привык иметь дело с вещами более масштабными, а эти маленькие знаки, скользкие, словно речная галька, не очень подходят мне. Чтобы выразиться, как мне подобает, я должен бы был употребить язык, соответствующий моей сущности. Но тогда мы окажемся на своих извечных местах и ты не поймешь меня. Так что не ищи в моих фразах какого-либо особого смысла: я пользуюсь твоими же собственными словами, простыми, бесхитростными, а в их употреблении у меня нет опыта.

Кое-что в твоем письме мне нравится. Я ведь привык слышать упреки или мольбы, а в твоем послании есть некая новизна. Содержание, конечно, старо, но в тоне чувствуется искренность, звучит голос сына страждущего, человека, не обуянного гордыней.

Видишь ли, люди обращаются ко мне двояко: либо это экстаз святого, либо проклятия безбожника. Большинство пользуется специфическим языком механически затверженных молитв, которые обычно не достигают цели, за исключением тех случаев, когда потрясенная душа наполняет их новым чувством.

Ты же говоришь сдержанно, лишь за одно я мог бы упрекнуть тебя — за то, что ты с такой определенностью, как будто зная заранее, сказал, что письмо твое канет в безмолвие. В самом деле, по чистой случайности я оказался там, когда ты заканчивал письмо. Запоздай я ненадолго, и, может быть, читал бы твои страстные слова, когда на земле не осталось бы и праха от костей твоих.

Я хочу, чтобы ты видел мир таким, каким его рассматриваю я, — как грандиозный эксперимент. Доныне его результаты не очень ясны, и я признаю, что люди погубили гораздо больше, чем я предполагал. Думаю, им не составит труда покончить вообще со всем. И все это благодаря крупицам свободы, которой они так дурно воспользовались.

Ты лишь вскользь касаешься проблем, которые я анализирую глубоко и с горечью. Сколько скорби и горя у людей, у детей, да и у животных, а они так похожи на детей своею чистотой. Я вижу страдания детей, и мне хочется спасти их раз и навсегда, не допустить, чтоб они стали взрослыми. Но я должен подождать еще немного, и жду я с верой.

Если и тебе в тягость та капля свободы, которая тебе дана, то измени свое умонастроение, будь смиренным, покорным. Приемли с благоговением то, что жизнь дает тебе в руки, и не желай плодов небесных, не заходи слишком далеко.

В отношении компаса, о коем ты меня просишь, поясню: я уже дал тебе таковой, а вот где он — кто его знает, другого же дать не могу. Помни, что я дал тебе уже все, что только мог.

Может, ты обретешь успокоение в какой-нибудь религии. Это я оставляю на твое усмотрение. Не могу посоветовать тебе, в какой именно, сам понимаешь, не мне же давать подобные советы. Тем не менее подумай и сам реши, просит ли этого твой внутренний голос.

Что я тебе и впрямь посоветую, притом настоятельно, так это вот что: чем с горечью копаться в себе, научись лучше видеть то, что тебя окружает. Тщательно следи за повседневными чудесами и открой сердце для красоты. Научись воспринимать ее бессловесные послания и переводить их на свой язык.

Думаю, ты не очень деятелен и еще не проникся глубоким смыслом труда. Тебе надо найти какое-либо занятие, которое бы удовлетворяло твои потребности и оставляло тебе свободными лишь несколько часов. Прислушайся к этому внимательно, именно такой совет тебе нужен. После наполненного трудами дня обычно не бывает таких ночей, как эта, которая близится к концу, и ты, к счастью, крепко спишь.

Будь я тобою, я бы подыскал себе место садовника или занялся бы огородничеством. Рост цветов, полет бабочек — мне этого хватило бы, чтобы жизнь стала веселее.

Если тебе станет одиноко, поищи общество других душ и общайся с ними, но не забывай: всякая душа создана для одиночества.

Буду рад увидеть и другие письма на твоем столе. Пиши мне при условии, что не будешь говорить о неприятном. Ведь можно говорить о стольких вещах, что наверняка на это и всей твоей жизни не хватит. Так будем выбирать сюжеты поинтересней.

Я не подписываюсь, но чтобы подтвердить тебе подлинность этого письма (не думай, что оно тебе только снится), предлагаю следующее: я явлюсь тебе в течение дня так, чтобы ты легко меня узнал, например. Но нет, только ты, ты один должен будешь опознать меня.

1943

 

МОШЕННИЧЕСТВО

После смерти сеньора Брауна кухонные плиты фирмы «Прометей» необъяснимым образом начали ломаться. Запах газа наполнял кухни, плиты, потухшие, но чадящие, отказывались повиноваться хозяевам. Было и несколько несчастных случаев: горящие газовые баллоны, взорвавшиеся трубы. Встревоженные техники из фирмы Брауна принялись искать причины неполадок и даже выдумали несколько новых приспособлений, но было уже поздно. В разгар общего расстройства дел фирма-конкурент захватила рынок и тем самым ускорила крах «Прометея» и погребла его престиж в потоке кровожадной рекламы.

По мнению лиц, имевших касательство к этим событиям, главным виновником краха «Прометея» являлся я. Взбешенные кредиторы устроили разбирательство на виду у всей фирмы, обвинили меня в мошенничестве и поставили под сомнение мою порядочность. И все это оттого, что я позже всех покинул тонущий корабль, это я отдал последние распоряжения отчаявшейся команде.

Вчера я в последний раз предстал перед сборищем бухгалтеров и нотариусов, ликвидаторов фирмы-банкрота. Мне пришлось выдержать подробнейшие расспросы касательно всех моих личных дел, и, разумеется, речь зашла о моих «маленьких» личных сбережениях. Я ставлю это слово в кавычки, чтобы дать понять, с каким выражением употреблял его один из моих недругов. Еще чуть-чуть, и я набросился бы на него с кулаками, но сдержался и заткнул ему рот цифрами. Я говорил о надбавках к зарплате, о премиальных, об одном добавочном проценте, который я получал со всего объема продаж фирмы Брауна. Моего противника больше убедили не доводы, а моя горячность. Мне это все равно.

Если говорить всю правду, падение фирмы Брауна было печальным следствием целого ряда поражений, среди которых и мое собственное. Последней фазой этой коммерческой битвы явилась дуэль рекламодателей, и я эту дуэль проиграл. Мне хорошо известно, что противник сражался запрещенным оружием, и легко доказать, что катастрофа разразилась наполовину из-за скрытого саботажа, направляемого нашими конкурентами и проводимого группой вероломных служащих, чьи имена я мог бы назвать. Но теперь я уже не порываюсь спасти положение. В моем душевном состоянии произошли глубокие перемены, и все разъяснения сделались для меня ненужными. К чему скрывать? Я повернулся ко всему миру спиной.

Необходимо было защитить свое доброе имя, и я этого добился. С меня довольно. Но самое скверное то, что мои пресловутые сбережения стали для меня невыносимыми. Любой здравомыслящий человек может подтвердить, что они принадлежат мне по праву, однако, на мой новый взгляд, это не так уж и очевидно. Сеньор Браун зарабатывал деньги на изготовлении и продаже плит, я же — убеждая людей, что они должны их покупать. Я превозносил их достоинства на всех перекрестках и добился того, что престиж «Прометея» достиг таких высот, что и сам сеньор Браун был удивлен. Ну так вот, теперь этот престиж рухнул, многие из-за этого пострадали, несладко пришлось всем, а моя кубышка осталась нетронутой. Деньги, лежащие в банковском сейфе, тяготят мою совесть.

Мысли о виновности, все яростнее меня осаждавшие, сломили последний оплот моего эгоизма. Слов нет, очень просто было отделаться от денег, швырнув их в лицо кучке идиотов, обвинявших меня в мошенничестве, но я искренне убежден, что не должно тратить деньги на то, чтобы учить дураков. Я придумал выход получше. Теперь самое время дать кое-какие разъяснения. В былые времена я стал бы площадным шутом, нищим, балагуром-сказочником. Слишком поздно раскрылось мое признание: я уже не молод, а на дворе — середина века, в котором таким персонажам, как я, нет места. И все-таки я решился поведать свою историю нескольким нищим духом, представить мое собрание горестей на суд двух-трех неискушенных читателей.

Конечно, было много случаев, когда люди в один миг внутренне переменялись — в лучшую или в худшую сторону. Большую часть своей жизни они жили будто под маской, но в один прекрасный день, к удивлению окружающих, обнаруживалась их подлинная сущность — они оказывались святыми или, наоборот, демонами. Я, разумеется, не хочу сказать, что со мной произошла метаморфоза такого рода, однако же признаю, что доля сверхъестественного в моей истории присутствует. В конце концов, абсурдное побуждение разделаться с кучей денег могло проявиться и как-то иначе, что, возможно, подвигло бы меня на более благородные деяния. Хватит и того, что я ускорил ход своих размышлений и дал волю их последствиям. И все же…

Я и сам сейчас как плита, которая начала барахлить. После смерти сеньора Брауна меня одолевают сомнения и угрызения совести. С того дня во мне начала происходить сложная потаенная работа. В самой глубине моего естества пробудились к жизни тайные живительные соки, и одновременно меня мучает сознание невозможности обновления. Нежные ростки пытаются пробиться к свету сквозь затвердевшую корку.

Я живу воспоминаниями. Или, точнее, воспоминания являются мне, как снятся сны, наваливаются, приводят в смятение. Мне теперь кажется, что какой-то наркотик, уж не знаю когда введенный, вдруг перестал на меня действовать. Мой разум, освободившись от наркоза, отдался на волю детских фантазий. Трудно захлопнуть дверь перед этими воспоминаниями: рождественская ночь, полная красок и звуков, любимая игрушка, яркий солнечный день и я бегу по полю…

Все это началось в тот памятный день, когда, распахнув дверь кабинета, я увидел сеньора Брауна, лежащего ничком на рабочем столе, без всяких признаков жизни.

Потом дни летели беспорядочно и быстро. Крах фирмы и позор банкротства обрушились на меня, словно ливень из помоев. Ошибки и жалобы, недовольство и претензии избрали своей мишенью именно меня. Сам того не заметив, я оказался в первом ряду, принял всю ответственность на себя и ускорил развал фирмы, вложив значительные средства в рекламную кампанию, столь же бесполезную, сколь и дорогостоящую.

Сеньор Браун умер не сразу. Мы призвали на помощь все современные средства науки, и он получил два часа агонии. Никогда не забыть мне ни этих двух нескончаемых часов, казавшихся вечностью, ни сеньора Брауна, погружавшегося в пучину смерти в окружении стенографисток, врачей, растерянных служащих; полезным оказался только священник, он таинственным образом явился незнамо откуда и в этой толчее сумел привести в порядок дела умирающего, в страхе бормотавшего обрывки фраз — причем то, что говорил сеньор Браун, имело больше отношения к будущему краху «Прометея», чем к делам духовным.

Результатом второй инъекции явились лишь судорожные подергивания, с каждым разом все более слабые. Врачи отказались от своих попыток, понимая, что смерть уже предъявила свои права на кабинет сеньора Брауна. Я был на грани помешательства; чтобы не случилось нервного срыва, мне пришлось прибегнуть к помощи врачей. Любопытно, что в момент максимального потрясения, когда я стоял над телом своего начальника, весь мой опыт рекламного агента не мог подсказать мне ничего, кроме полузабытого детского жеста: вспомнился обрывок какой-то молитвы, и я поднес руки к лицу, наверное чтобы перекреститься.

Как и все чародеи, сеньор Браун унес с собой в могилу секрет своих расчетов. Я видел, как шли в гору его дела, был его главным и ближайшим помощником, но так и не дождался того, чтобы он посвятил меня в секрет своих комбинаций. Это могло бы мне позволить правильно повести дела фирмы, но я так и остался в ранге прислужника при жреце. По-моему, это подходящее слово, так как сеньор Браун творил своего рода священнодействие в рамках материалистической религии, цель которой — счастье человека на земле. Его личным вкладом в дело людского комфорта были плиты «Прометей», модели которых обновлялись ежегодно, следуя ходу прогресса. Сеньор Браун проповедовал скромный и экономичный домашний рай, где в чистом и приветливом храме кухни плите отводилась роль алтаря.

А я был рупором для его проповедей, старательным писцом, день за днем фиксировавшим его достижения, автором писем-циркуляров, что несли благую весть потеющим, черным от копоти домохозяйкам и поварихам с их печурками тысячелетней давности.

Несмотря на свое высокое положение, сеньору Брауну нравилось вспоминать старые добрые времена. Иногда он покидал свой роскошный кабинет, чтобы лично продать одну из плит, — прямо как знаменитый проповедник, спустившийся со своей кафедры, чтобы помочь страждущему.

Тогда его жесты делались величавыми и торжественными: он неспешно заряжал газовый баллон, манипулировал вентилями, живописуя при этом достоинства современной системы газификации, исключающей появление неприятных запахов и несчастные случаи. А когда он подносил горящую спичку к горелке, на его лице отражалось волнение, даже легкий испуг, как будто бы ему на секунду приходила в голову мысль о неудаче. Когда же появлялись язычки синего пламени, сеньор Браун расплывался в блаженной улыбке, рассеивавшей последние сомнения клиента. Я вспоминаю эти сцены и, несмотря на крах фирмы и всеобщее недоверие, по-прежнему убежден, что плиты «Прометей» — хорошие плиты, и готов заплатить за свое убеждение всем, что имею. Если плиты не будут работать, то мне ничего не останется, кроме как выйти из игры и отдать свои накопления в другие, более чистые руки. Идея моя проста и, несомненно, эффективна: «Куплю поломанные плиты фирмы «Прометей», а ниже мое имя и адрес. Завтра отнесу это объявление в газету.

Я играю в орлянку. Моя ставка — против мнения большинства. И пусть теперь все нотариусы и жертвы краха попробуют обвинить меня в лицемерии.

Отрадно думать, что мой поступок — лучшая дань светлой памяти сеньора Брауна.

Довольно долго я не решался продолжить эти записки. Не знал, как это сделать: я связан по рукам и ногам событиями, переменившими всю мою жизнь. Мне кажется, если я просто и ясно изложу факты, — это и будет мошенничеством.

Объявление, напечатанное в газете, привело к поразительным результатам. Через два дня мне пришлось временно прекратить покупку плит, поскольку их уже некуда было девать. В моем доме они лежали даже под кроватью. Моим сбережениям был нанесен серьезный ущерб.

Когда я решил не покупать уже больше ни одной плиты, ко мне пришла какая-то сеньора в черном, ведя за руку мальчика по имени Артуро. За ними, на тележке, приехала плита размером с пианино — один из «Прометеев для всей семьи», гордость фирмы Брауна, — оснащенная восемью горелками, духовкой для разогрева, нагревателем воды и еще кучей дополнительных приспособлений. Совсем потерянный, я упер руки в боки, и тут, в весьма нелепой позе меня и застал решительный поворот в моей жизни.

Нам с этой женщиной нужно было всего лишь обменяться необходимыми фразами по поводу плиты. В конце концов, в нашем распоряжении была тысяча общих тем для поддержания ничего не значащего разговора. Но мы таинственным образом уклонились от этого пути. Проторенная колея обычных дежурных фраз привела нас в узкое ущелье. Выбравшись из него, мы оказались в одной из тех комедий, что в жизни разыгрываются на каждом шагу; это был шедевр, сотворенный случаем, почти совсем без текста.

Наша ситуация была столь естественной, что сделалась невыносимой: три персонажа пересеклись в одной точке, и мы оказались во власти судьбы, вознамерившейся привести нас к неизбежному финалу. Я чувствовал себя ведомым, несвободным, нанизывал и скреплял одну с другой безобидные фразы, соединявшие нас, словно звенья в цепи.

На самом деле то, что я говорил, я издавна знал наизусть. Я играл самого себя, раньше я этого не делал, поскольку никто не подавал мне верных реплик, тех, что привели бы в действие механизм моей души.

По счастью, мы очень быстро поняли, что две наши роли составляют идеальный диалог и не нужно доигрывать его до конца. У нас на это еще будет время. То, что чуть раньше казалось странным, сложным, невозможным, превратилось в самое простое и естественное из единственно возможного.

На мне — забота о жизни других людей. Призрак сеньора Брауна больше меня не преследует. На месте прежних туч теперь появились светлые лица.

Под этим грузом я шагаю налегке, несмотря на свои сорок лет.

1946

 

ИСТРЕБИТЕЛЬ ВОРОНОВ

Вороны выкапывают из земли только что посеянные зерна маиса. Еще им нравятся нежные молодые ростки — когда из-под земли едва-едва показываются первые листочки.

Но воронов очень легко напугать. Их никогда не бывает на поле больше трех-четырех, и видно их издалека. Иларио замечает птиц в бороздах и швыряет в них камнями из пращи. Когда поднимается один ворон, остальные тоже улетают, испуганно крича.

Но кто заметит гоферов? Они — цвета земли. Иногда такую крысу и принимают за земляной комок. Но потом этот комок приходит в движение, бросается прочь, и, когда Иларио поднимает свой дробовик, крыса уже сидит в глубине норы. А пожирают крысы все что ни вырастет. Зерна, молодые побеги и побеги постарше. Незрелые початки и зрелые початки. С крысами война идет круглый год. У них два мешочка, по одному за каждой щекой, и туда они складывают все, что наворуют. Иногда крысу можно забить камнями — когда она набивает оба мешка до отказа и не может уже передвигаться.

Крысу нужно ждать у норы и ружье держать наготове. Время от времени она высовывает голову, выставляет напоказ два своих длинных желтых зуба — как будто смеется. Нужно всадить заряд точно в голову, бить наповал, чтобы уже не двигалась. Потому что крыса, забравшаяся в нору, — потерянная крыса. И не потому, что она не умирает — это все равно, — а потому, что Иларио не может отрубить ей хвост.

С крысобоями хозяин рассчитывается по хвостам, которые они приносят ему вечером. В те времена платили по десять сентаво за хвост. Убьешь пять-шесть крыс — и уже можно жить. Но из этой суммы нужно вычесть за порох, за дробь и за капсюли. Да еще промажешь несколько раз, несколько крыс забьется в норы — короче, надо приносить каждый вечер по крайней мере десять-двенадцать хвостов. Когда крысобою вовсе не везет и он не приносит ни одного хвоста, хозяин платит ему двадцать пять сентаво за разгон воронов.

— Честное слово, дон Панчо, я их дюжину убил. Но, поди ж ты, они ведь такие живучие — ей башку сшибешь, а она все равно от тебя спрячется.

— Сколько хвостов, Лайо?

— Послушайте, дон Панчо, я штук двенадцать точно убил. Уж прямо собирался землю рыть, чтобы достать их…

— Так сколько ты хвостов принес?

— Да четыре всего, дон Панчо.

— Ну что ж, Иларио, это сорок монет. Подождешь до субботы или сразу с тобой расплатиться?

— Лучше сразу давайте.

— Десять, двадцать, тридцать, сорок. Может, завтра тебе повезет больше. Ты их бей прямо в голову. Счастливо вечер провести, Лайо.

Сорок сентаво — это было неплохо во времена, когда сто граммов тепаче стоили десять. Если ты провел весь день под палящим солнцем, убил дюжину крыс, а заплатили тебе за четырех, появляется желание опрокинуть стаканчик, хотя бы для того, чтобы не слышать, что скажет твоя старуха. Ведь если ты явишься с сорока монетами, попреков все равно не миновать, а так: семь бед — один ответ.

— Здорово, Тонино, налей мне рюмку на пять монет, только лей доверху: выпить-то хочется.

— Эй, Лайо, а меня здесь как будто и нету?

— Две рюмки, Тонино. Здорово, Патрисио, как жизнь?

— Да так, потихоньку. Сколько штук ты сегодня убил, Лайо?

— Я… Да я их дюжину убил, но почти все попрятались.

— Да ты наверно не так целился.

— Не так целился!.. Прямо в башку, да что тебе объяснять, Патрисио, эти крысы живучей кошек. Эй, Тонино, тащи нам еще по одной, только полней наливай, а то мы и вкуса не почувствовали.

— Эх, Лайо, Лайо, дело в том, что ты — полный дурак. Я тоже, ты ведь знаешь, был крысобоем у дона Панчо и денег у меня никогда не водилось. Но потом я понял, как старика надуть…

— Это как же?

— Ну слушай: я ходил на ранчо Эспиносы, это там, по дороге к реке. Там этих крыс — кишмя кишит, я бил штук двадцать, а потом относил их дону Панчо, как будто они с его поля.

— Ладно врать-то!

— Слушай, старик-то как был доволен, ему это дело нравилось! Он выкладывал хвосты в ряд на столе и говорил: «Скоро мы покончим с этим сучьим племенем. Покруче с ними, Патрисио, тащи мне еще хвостов, хоть бы ты меня по миру пустил!» По миру, старый сквалыга… Да притащи я ему хоть всех крыс не только с ранчо Эспиносы, а и всех, что есть в долине, с него — как с гуся вода, хотя бы и платил он по песо за штуку. Это как у кота по волоску выдергивать.

— Слушай, Тонино, совсем в голову не ударяет. Неси нам еще по одной, да пусть у тебя рука не дрожит. Наливай как полагается, а то мы вообще уйдем.

— Вот твой тепаче, Лайо, и с тебя тридцать монет за шесть рюмок.

— Что-то Тонино у нас сегодня недоверчивый. Да с чего ты взял, что я не расплачусь?

— Вот и заплати, хватит языком чесать.

— Держи сразу сорок, принесешь еще по рюмке, да смотри не забудь.

— Вот это правильно, Лайо. Дай-ка закурить.

— Ну так что, почему же ты завязал с крысами?

— В общем, старик прознал, где я добываю хвосты, и выставил меня за дверь.

— А как он узнал?

— Ну как, крысобой Эспиносы, с которым мы ладили, однажды взбеленился и сказал, что я, мол, прикончил всех его крыс и что на его долю почти ничего не осталось. Он явно настучал на меня, потому что на другой день такое началось лучше и не рассказывать. Старик рассвирепел и хотел даже упрятать меня в каталажку. — А дальше что?

— А дальше, слушай, тот парень, который сеял на поле Эспиносы, заплатил дону Панчо за все хвосты, что я ему продал. И я уж не сомневаюсь, дон Панчо взял с него больше, этому старику палец в рот не клади.

— Ну а сейчас что ты делаешь?

— Кирпичи формую, что еще остается. А это уж совсем каторга. У дона Тачо, повыше плотины, на склоне холма…

— Ну, по мне, лучше уж кирпичи формовать. Эта чертова глина по крайней мере никуда не денется, знай лепи себе. Зато крысы, эти мерзавки, их иногда по целым дням не видно.

— Что ж, решил хомут на шею себе надеть-бросай своего дона Панчо и ступай завтра к плотине. Оттуда как раз сушильню для кирпичей и увидишь.

— Только я ведь не умею делать кирпичи…

— Будешь носилки таскать, это все умеют. А хочешь — становись глину месить.

— Ладно, завтра увидимся с утра пораньше.

— Что тут за базар, откуда столько народу, как будто покойник в доме?

— Господь с тобой, Лайо, не говори таких слов. Ты что, не слышишь — ребеночек плачет.

— Уже родила?

— Тише, плохо ей, жар у нее. Если бы не донья Клета — она здесь целый день провела, — ты бы ее и не застал уже в живых.

— А кого родила?

— Мальчишечку, только пупочек у него повредился.

— Так пусть лечат.

— Да ему уж помазали маслицем, известью, сахарком — это в таких случаях первое дело.

Жена Иларио — как сухая земля перед самым дождем, лежит, не пошевельнется. Ребенок плачет и плачет. Донья Клета сказала, что если до завтра не перестанет плакать, — надо доктора звать. Она сама что могла, все сделала. А мальчик к тому же родился с полузакрытыми глазками, как будто они у него слиплись. Мать Иларио тоже говорит, что доктора надо.

— Ладно, мама, завтра отнеси ружье к Тонино, пять песо точно получишь. Жена Иларио приоткрыла глаза:

— Ружье? А как же крысы, Лайо?

— Какие там к черту крысы! С этим покончено. Пускай крысы и вороны все пожрут у этого дона Панчо. Целый день ходишь и убиваешь бесхвостых крыс — ведь если тебе денег не платят, все равно, есть у них хвосты или нет!

— А мы-то теперь как будем, Лайо?

— Завтра я буду работать с Патрисио, в сушильне дона Тачо, там, около плотины.

— Но ты ведь не умеешь формовать кирпичи, Лайо.

— Чтоб полные носилки нагрузить, умения не требуется, да и чтоб глину месить — тоже. Не такой уж я и тупой. Кирпичи делать — да, это не то же самое, что сидеть на солнцепеке, крыс выслеживать. Да пошли они… крысы эти!

Тучи, что приходят со стороны Пеньяс, всегда приносят бурю. Если тучи со стороны Санта-Катарины, то, может, еще и обойдется. Если с Пеньяс — то наверняка. Верхушка холма прямо в небо упирается. Ветер подталкивает тучи сзади, с той стороны холма, и они напирают, напирают и вдруг переваливают через вершину, как клубы черного дыма. Крутятся, гремят, раз за разом обрушиваются на поселок.

Люди об этом уже знают, и когда видят тучи со стороны Пеньяс, все пускаются наутек. В мгновение ока начинается яростный ливень, как будто тучи разбиваются вдребезги, вода хлещет из них потоками.

Что ж, люди бегут в укрытие и там отсиживаются. А как же кирпичи? Кто станет спасать кирпичи, только что слепленные, все еще сырые? Вот уже третий день ровно в четыре пополудни, как по часам, тучи появляются со стороны Пеньяс.

Буря гуляет над месивом из кирпичей, острые струи пронзают их насквозь. Кирпичи превращаются в тесто, а вся сушильня — в болото.

— Но если так, то каким кретинам пришло в голову формовать кирпичи в дожди?

Лайо смотрит на происходящее, качает головой. Спину ломит от носилок. Кирпичи уже потеряли форму кирпичей. Они похожи на коровьи лепешки.

— Час от часу не легче, Патрисио! Ты мне не говорил, что с кирпичами тоже все не так гладко.

— Подожди пока придет дон Тачо, посмотрим, что он скажет. Третий день уже вода нам всю работу портит.

Дон Тачо пришел только на закате:

— Ну что, парни, не повезло нам… Лучше пока завязать с этими кирпичами, подождать до лета. Продолжать их лепить — значит испытывать терпение Божие. Три дня подряд дождь льет и вы работаете впустую. Приходите вечером в контору, получите, сколько заработали — сами видите, только самые просушенные кирпичи выдержали дождь…

Иларио и Патрисио уходят молча, долго петляют по улицам, добираются до площади.

— Да, Лайо, ничего у нас не вышло. Придется снова работу искать.

— Знать бы где — люди-то на любой работе мыкаются. К дону Панчо обратно — никак не выйдет, ружье ведь у Тонино. — А ты говорил дону Панчо, что ружье закладываешь?

— Что я ему буду рассказывать, сам подумай? Просто взял да ушел.

— И сколько тебе дал Тонино?

— Пять песо всего и дал. И все потратили на мальчонку, а ему лучше не становится, пищит и пищит с тех пор как родился.

— Понятное дело, Лайо, пять песо это мало. Пошли-ка к Тонино, пусть он нам пуншу даст, чтобы не простудиться, мы ведь все в поту были, когда ливень начался.

Тонино — сама любезность. Выпили не по две, не по три рюмки — много больше. Все-таки у этого Патрисио очень забавные бывают рассказы. Про крыс с ранчо Эспиносы, например, да и другие, того похлеще. Плохо только, что каждый раз он попадает в каталажку. А потом приходится браться за кирпичи, чтобы концы с концами как-то сводить. А с кирпичами уже никак не нажилишь. Знай ковыряй глину, меси получше, чтобы комков не оставалось. Таскай ее на носилках, вот и весь сказ. Конечно, нужно уметь формовать. Хорошенько смочи форму, чтобы кирпич не прилипал. Потом заполни глиной до половины. Утрамбуй лопаткой, чтобы замес взялся, потом следи, как будет подсыхать. Остается только скребком подровнять, и готов кирпич.

Когда Иларио и Патрисио добрались до конторы дона Тачо, он им вообще отказался платить.

— Приходите завтра, парни, утро вечера мудренее. Вам и так, я вижу, уже хорошо. Шли бы вы теперь домой спать.

— Сегодня и правда покойник в доме, Лайо. Уй, какой же ты пьяный, сынок! Что с тобой случилось? Смотри, донья Клета только что окропила нашего ангелочка святой водой, чтобы он прямо в рай попал.

Младенец лежит на столе, среди цветов, в платьице из крепдешина, с сусальным крестиком на лбу.

Жена Иларио сидит в углу, совсем потерянная. Плачет или нет, не поймешь. Какие-то женщины входят и выходят, приносят еще цветов для ангелочка. Иларио, усталый и в доску пьяный, растянулся на полу и через секунду захрапел.

Свечки погасли в полночь. И тогда жена Иларио в своем углу заплакала в голос. Не по ребенку — его ведь уже прибрал Господь, а из-за того, что нет больше свечек и ей жалко оставлять своего ангелочка в этакой темени.

Дон Тачо узнал о ребенке и дал Иларио лишних два песо на покупку гроба. Тот купил синий гробик, совсем маленький, как коробка для обуви. Гробик украшен разноцветными камушками, а сверху на крышке — ангелочек, крылья расправил.

Вечером Иларио пошел на кладбище с коробкой под мышкой. Там поругался с могильщиком — тот выкопал совсем мелкую могилку, глубиной в полметра. Иларио взял лопату и копал, пока не зашло солнце.

В те времена все стоило дешевле, батраки зарабатывали по шестьдесят сентаво в день, а крысиные хвосты шли по десять. Сторожу на поле платили двадцать пять сентаво, чтобы он весь день разгонял воронов своей пращой.

Сын Иларио родился и умер, когда закончен был сев. Когда вороны летают над полями и ищут в бороздах нежные ростки маиса, только что взошедшие, блестящие, как зеленые звездочки.

1949

 

ЧАСТНАЯ ЖИЗНЬ

Решив опубликовать этот рассказ, я ничем себя не ограничивал, разве что изменил имена, что вполне объяснимо, поскольку речь идет о событиях еще не законченных, на развязку которых я надеюсь повлиять.

Как сразу же поймут читатели, я имею в виду ту самую историю любви, о которой в обществе с каждым днем говорят все больше гадостей и пошлостей. Я вознамерился вернуть ей благородство, рассказав все, как есть, и буду вполне удовлетворен, если мне удастся отмыть ее от слова «адюльтер». Я бестрепетно пишу это ужасное слово, потому что уверен, что для многих, как и для меня, оно в конце повествования сотрется в прах; сотрется, когда будут до конца осознаны два обстоятельства, которыми сейчас, кажется, все пренебрегают: добродетельность Тересы и благородство Хильберто.

Мой рассказ — последняя попытка достойно разрешить конфликт, назревший в одном из семейств нашего городка. Автор пока в роли жертвы. Смирившись со своим тяжелым положением, он молит небеса, чтобы никто не заменил его в этой роли, чтобы его оставили наедине со всеобщим непониманием.

Я называю себя жертвой, лишь потрафляя общественному мнению. В глубине души я сознаю, что жертвы жестокой судьбы — мы. все трое, и не стану выставлять свою боль на первый план. Я видел вблизи, как страдают Хильберто и Хереса; я наблюдал и их так называемое счастье и нашел его мучительным, потому что оно тайное и виноватое, хоть я с превеликой радостью согласился бы сунуть руку в огонь, чтобы доказать их невиновность. Все происходило на моих глазах и на глазах всего общества, того самого общества, что сейчас притворяется оскорбленным и разгневанным, как будто раньше ни о чем не подозревало. Конечно, не мне судить, где начинается и где кончается частная жизнь человека. Однако смею утверждать, что всякий имеет право смотреть на вещи с той стороны, с какой ему удобнее, и решать свои проблемы так, как считает нужным.

Пусть никого не удивляет и не тревожит, что я сам, первый открываю окна своего дома и выставляю то, что там происходит, на всеобщее обозрение. Это еще самое меньшее, что я намерен здесь проделать.

С тех пор, как я понял, что постоянные дружеские визиты Хильберто вызывают толки, я наметил себе линию поведения, которой неуклонно придерживаюсь. Я решил ничего не скрывать, жить на виду, дабы не накрыла нас тяжелая тень скрытности. Так как речь шла о чистом чувстве благородных людей, я сделал все, чтобы его видели остальные; пусть рассмотрят его со всех сторон. А когда дружба, которой сначала в равной степени наслаждались и я, и моя жена, стала приобретать специфический характер, скрывать что-либо и вовсе не годилось. Я это понял с самого начала, потому что у меня, в отличие от некоторых, имеются глаза, и я вижу, что творится вокруг.

Сначала, впрочем, симпатия и привязанность Хильберто были направлены исключительно на меня. Потом его чувства переросли меня, как объект, обрели новую точку приложения в душе Тересы; я с нескрываемой радостью отметил, что они нашли отклик у моей жены. До тех пор Тереса держалась несколько в стороне и безразлично наблюдала за ходом и завершением наших с Хильберто шахматных партий. Я прекрасно понимаю, что многие были бы не прочь узнать, как именно все началось и кто, повинуясь знаку судьбы, первым привел в движение интригу.

Присутствием Хильберто в нашем городе, во всех смыслах благотворным, мы обязаны тому незамысловатому факту, что, когда он завершил, притом блестяще, свою карьеру адвоката, власти доверили ему должность судебного исполнителя в нашем округе. Хотя произошло это еще в начале прошлого года, назначение Хильберто оценили по достоинству лишь 16 сентября, когда он произнес торжественную речь в честь наших героев.

С этой речи все и началось. Мысль пригласить его на ужин пришла мне там же, на Пласа де Ар-мае, посреди народного ликования, столь мастерски подогретого речью Хильберто. И это у нас-то, где патриотические праздники уже давно лишь ежегодный повод поразвлечься и пошуметь, прикрываясь Войной за независимость и ее героями! В тот вечер петарды, шум, гам, колокольный звон — все это опять обрело высокий смысл и стало естественным продолжением речи Хильберто. Наш национальный флаг, казалось, снова обагрился кровью героев, окрасился верой и надеждой народа. Тогда, на Пласа де Армас, все мы ощутили себя одной большой мексиканской семьей и испытали друг к другу трогательные братские чувства.

По дороге домой я впервые заговорил с Тересой о Хильберто, чьи ораторские способности известны мне с детства. Тогда он декламировал стихи и произносил коротенькие речи на школьных праздниках. Когда я сказал Тересе, что хочу пригласить его на ужин, она поддержала мою идею с таким безразличием, что воспоминание об этом и сейчас умиляет меня.

Тот незабываемый вечер, когда Хильберто отужинал с нами, так, кажется, и не кончился до сих пор. Он ветвился разговорами, множился гостевыми заходами и всеми теми счастливыми событиями, что обычно украшают истинную дружбу, которой знакомо и наслаждение воспоминаниями, и интимная радость взаимной откровенности. Тот вечер и привел нас в сегодняшний тупик.

Всякий, у кого был в школе лучший друг и кому по жизненному опыту известно, что подобные дружбы обычно не переживают детства и проявляют себя потом лишь в тыканье, с каждым разом все более натужном и холодном, легко поймет ту радость, что я испытал, когда Хильберто своей искренностью и доброжелательностью воскресил наши прежние отношения. Я, всегда болезненно ощущавший себя ниже него, оттого, что бросил ученье и вынужден был остаться здесь, в провинции, застрять за прилавком магазина готовой одежды, я наконец легко вздохнул и воспрял.

Мне очень льстило, что Хильберто проводит с нами свободное время, свои лучшие часы, хотя к его услугам любые светские развлечения. Правда, я немного обеспокоился, когда Хильберто, чтобы свободнее себя чувствовать, разорвал свою официально объявленную помолвку, которой все предрекали известный финал. Не было недостатка в тех, кто истолковали поведение Хильберто, его отказ от любви ради дружбы в меру своей испорченности. Даже учитывая нынешние отношения, не могу отказать тогдашним сплетням в пророческой смелости.

К счастью, вскоре произошло событие, которое я счел благоприятным, так как оно позволило мне вырвать у себя в доме ростки драмы, хотя, как в конце концов оказалось, не с корнем.

Однажды вечером ко мне явились три почтенные сеньоры. Хильберто в тот вечер у нас не было. Естественно, ведь они с Тересой старались держать все в тайне. Речь шла всего лишь о том, чтобы получить мое разрешение на участие Тересы в любительском спектакле.

До нашей женитьбы Тереса часто принимала участие в подобных постановках и стала одной из лучших актрис любительской труппы, которой и потребовался теперь ее талант. Мы с Тересой когда-то договорились, что с этим ее увлечением покончено навсегда. Не раз ей намекали на возможность выступить в серьезных ролях, что не противоречило бы ее теперешнему положению замужней женщины. Но мы всякий раз отказывались.

Я всегда отдавал себе отчет в том, что для Тересы театр истинная страсть, питаемая ее природными способностями. Каждый раз, как мы с ней смотрели какой-нибудь спектакль, она выбирала себе роль и вживалась в нее, как будто действительно ее исполняла. Иногда я говорил ей, что неразумно лишать себя удовольствия играть на сцене, но она оставалась тверда.

Теперь же, заметив первые признаки ее нового состояния, я сразу принял определенное решение, но чтобы оправдаться перед самим собой, заставил себя упрашивать. Я предоставил добрым сеньорам, приводя довод за доводом, убеждать меня в незаменимости моей жены в выбранной роли. Напоследок был приведен решающий довод: Хильберто уже согласился сыграть героя-любовника. В самом деле, не было никаких причин отказываться. Единственное щекотливое обстоятельство, — то, что Тереса должна была сыграть влюбленную даму, — сводилось на нет тем, что ее партнер — друг семьи. Я дал наконец дамам свое драгоценное согласие. Сеньоры выразили мне личную признательность и добавили, что общество сумеет по достоинству оценить мои благородство и смелость. Очень скоро я услышал и смущенную благодарность самой Тересы, У нее тоже была особая причина желать этой роли: пьеса называлась «Возвращение крестоносца»; до замужества Тереса трижды принималась репетировать в ней, но до премьеры дело так и не дошло. В душе Тереса почти стала уже Гризельдой.

Я был спокоен и даже доволен тем, что наши вечера, как выяснилось позже, уже таившие в себе опасность, теперь будут заняты репетициями. Мы будем окружены множеством людей, и это рассеет все подозрения.

Так как репетиции проводились по вечерам, мне не составляло труда чуть раньше обычного уходить из магазина, чтобы встречаться с Тересой в одном уважаемом доме, приютившем артистов.

Однако очень скоро стало ясно, что мои утешительные надежды не оправдались. Так как у меня хороший голос и внятная речь, режиссер попросил меня однажды поработать суфлером. Он изложил свою просьбу с трогательной неуверенностью, опасаясь обидеть меня, полушутя-полусерьезно, чтобы избежать моего резкого отказа.

Само собой разумеется, я согласился, и репетиции благополучно продолжались. Вот тогда я совершенно точно убедился в том, что прежде приписывал лишь своей мнительности.

Мне никогда не приходилось присутствовать при разговорах Хильберто и Тересы. Да они почти и не разговаривали друг с другом, но, без сомнения, под прикрытием тех слов, что они произносили громко, перед всеми, не боясь осуждения, между ними шел глубинный безмолвный диалог. Стихотворный текст, заменивший им обычный язык, казалось, как нельзя лучше подходил для этого интимного разговора. Мне было никак не уловить, откуда все время берется двойной смысл. Не мог же автор пьесы предвидеть подобной ситуации. Все это стало меня раздражать. Если бы у меня в руках не было экземпляра «Возвращения крестоносца», изданного в Мадриде в 1895 году, я бы всерьез поверил, что пьеса написана исключительно для того, чтобы запутать нас и погубить. А так как память у меня хорошая, я очень скоро выучил наизусть все пять актов. Вечером, уже в постели, перед сном, я истязал себя самыми чувствительными сценами.

«Возвращение крестоносца» имело грандиозный успех, и все зрители сошлись на том, что ничего подобного они в жизни не видели. О, этот незабываемый вечер! Триумф искусства! Тереса и Хильберто отдавались игре, как настоящие артисты. Они заставили публику плакать, переживая вместе с персонажами чистую и жертвенную любовь.

Что касается меня, то я спокойно рассудил, что после премьеры ситуация станет понятной всем и мне больше не придется одному нести это тяжкое бремя. Теперь публика обязана разделить его со мной. Любовь Хильберто и Тересы будет теперь как бы оправдана и освящена, и мне ничего не останется, как просто присоединиться к общему мнению. Настоящая любовь, перешагнувшая социальные предрассудки, свободная и святая, покорила нас всех. Поддержанию во мне подобных иллюзий способствовал один памятный эпизод. Когда спектакль закончился и послышались овации, которые несколько минут не давали опустить занавес, актеры решили собрать на сцене всех участников спектакля. Режиссер, администраторы, дирижер оркестра, художник-декоратор — все получили заслуженные аплодисменты. Наконец и меня вытащили из суфлерской раковины. Мое появление публика встретила с энтузиазмом, и аплодисменты достигли апогея. Грянули трубы, ликование было всеобщим — и актеров, и зрителей. Я истолковал взрыв аплодисментов как последнее и окончательное согласие: общество все знало и соглашалось разделить со мной ответственность за будущий финал жизненной драмы. Очень скоро я понял, как сильно ошибся, как далеко заходит пагубная «непонятливость» снисходительного общества.

Поскольку не было никаких причин запретить Хильберто визиты в наш дом, они продолжались после премьеры, как и до нее. В конце концов они вошли в привычку. И тут уже начались козни, сплетни, клевета. Против нас использовали самое подлое и низкое оружие. Все чувствуют себя праведниками: кто первым, кто последним, — все готовы сейчас бросить камень злословия в Тересу. Кстати, однажды в нас запустили и настоящим камнем. Вы спросите, возможно ли такое?

Мы сидели в гостиной с открытым окном, как я и люблю. Хильберто и я разыгрывали одну из самых запутанных шахматных партий, а Тереса вязала. Я собирался сделать очередной ход, как вдруг в окно, видимо, с близкого расстояния, бросили камень — величиной с кулак. Он с грохотом упал прямо на шахматную доску, разметав все фигуры. Мы застыли потрясенные, как будто в комнату влетел метеорит. Тереса едва не лишилась чувств, а Хильберто сильно побледнел. Я лучше всех перенес сие странное покушение. Чтобы их успокоить, сказал, что это, должно быть, просто балуются дети. Однако успокоиться уже никто не смог, и вскоре Хильберто откланялся. Лично я не слишком-то и расстроился, что данный инцидент прервал нашу игру, ибо мой король после нескольких шахов, неминуемо предвещавших мат, был в весьма щекотливом положении.

Что до нашей семейной жизни, должен сказать, что после «Возвращения крестоносца» в ней произошла необычайная перемена. Честно говоря, со дня премьеры Тереса перестала быть моей женой и превратилась в странное и чудное существо. Она обитает в моем доме, но при этом далека от него, как звезды. Тогда я еще не отдавал себе отчета в том, что меняться-то она начала очень давно, но происходило это так медленно, что я не замечал.

В моей любви к Тересе, то есть, к Тересе, как к любимой женщине, чего-то явно не хватало. Без тени зависти признаю, что не я был причиной бурного роста ее личности и пышного расцвета ее души. Да, она светилась в лучах моей любви. Но то был свет вполне переносимый для глаз, земной.

Теперь же Тереса ослепляет меня. При ее приближении я прикрываю глаза; я любуюсь ею издали. У меня такое впечатление, что она так и не спустилась со сцены, где играла «Возвращение крестоносца», и, скорее всего, больше никогда не вернется в реальный мир. В наш маленький, простой и уютный мир. В тот, который начисто забыла.

Если правда, что каждый влюбленный украшает и развивает душу своей возлюбленной, то я должен признаться, что в любви не талантлив. Подобно бездарному скульптору, я только предчувствовал красоту Тересы, но лишь Хильберто смог отсечь все лишнее и изваять ее. Теперь я понимаю, что для любви, как и для искусства, нужно родиться. Мы все стремимся к ней, но удается она немногим. Любовь, достигая совершенства, становится произведением искусства, действом, спектаклем.

Моей любви, как и любви большинства, не дано выйти за пределы дома. За моими ухаживаниями наблюдать было никому не интересно. А за Хильберто и Тересой все время шпионят, каждую минуту за их жизнью напряженно следят чужие глаза, как в театре, где публика с замиранием сердца ждет развязки.

Мне вспоминаются рассказы о доне Исидоро, том самом, что написал в церкви, в сводах купола, четырех евангелистов. Дон Исидоро никогда не утруждал себя тем, чтобы писать картину с самого начала. Он оставлял это ремесленникам, мастеровым, а когда вещь была уже почти готова, брал в руки кисть и несколькими мазками превращал ее в произведение искусства. А потом ставил свою подпись. Евангелисты были последним его творением, и говорят, дон Исидоро не успел тронуть кистью святого Луку. Действительно, святой получился какой-то недоделанный: невыразительный, детски-неопределенный. Не могу удержаться от мысли, что, не появись Хильберто, с Тересой случилось бы то же самое, что и со святым Лукой. Она навсегда осталась бы моей, но облик ее никогда не обрел бы той законченности, того небесного сияния, какое сообщил ему Хильберто.

Стоит ли говорить, что наши супружеские отношения совершенно прекратились. Я и подумать не смел о теле Тересы. Это было бы надругательством, святотатством. Раньше наша близость была полной и совершенно неупорядоченной. Я наслаждался Тересой простодушно, как наслаждаются водой и солнцем. Теперь наше прошлое кажется мне необъяснимо невероятным. Думаю, я солгал бы, сказав, что прежде держал в объятиях ту самую сияющую Тересу, которая поступью богини ходит теперь по моему дому и которую даже домашние заботы не в силах снова сделать обыкновенной женщиной. Хереса, накрывающая на стол, Тереса штопающая, Те-реса с метлой в руке — это все равно существо высшее, к которому не знаешь, как и подступиться. Наивно было бы ожидать, что какие бы то ни было откровенные разговоры вдруг вернут нас к идиллии прошлого. А стоит мне вообразить, как я, словно троглодит какой-нибудь, набрасываюсь на Тересу в кухне, — ужас парализует меня!

К Хильберто я, напротив, отношусь как к равному, хотя чудо совершил именно он. Мой прежний комплекс неполноценности исчез вовсе. Я понял, что в моей жизни есть, по крайней мере, один поступок уровня Хильберто: я полюбил Тересу. Я просто выбрал ее, как выбрал бы и сам Хильберто; по сути дела, я опередил его, увел у него его женщину. Потому что он, безусловно, должен был влюбиться в Тересу, едва увидев ее. Любовь к ней — подтверждение нашего с ним глубокого родства, и в этом родстве старшинство принадлежит мне. Хотя частенько я думаю, что все наоборот: я допускаю, что Тереса полюбила меня только потому, что мечтала о Хильберто, ждала его, тщетно искала его во мне.

С тех пор, как мы, закончив начальную школу, перестали видеться, я постоянно страдал от того, что все события моей жизни были рангом ниже, чем у Хильберто. Всякий раз, как он приезжал в наш городок на каникулы, я старательно избегал с ним встречи, боялся сравнения.

Но если заглянуть еще глубже, если быть искренним до конца, не мне жаловаться на судьбу. Я не променял бы свой скромный жребий на обширную клиентуру врача или адвоката. Ручеек покупателей стал для меня неиссякаемым источником жизненного опыта, и я счастлив посвятить этому жизнь. Меня всегда занимал человек, находящийся в приобретательском трансе, человек, выбирающий одно и отказывающийся от другого. Облегчить ему отказ от дорогостоящего товара и сделать радостью покупку товара дешевого — всегда было одним из моих любимейших занятий. Кроме того, со значительной частью моих клиентов я поддерживаю особые отношения, весьма далекие от тех, которые обычно существуют между продавцом и покупателем. Этим людям стал почти необходим духовный контакт со мной. Я чувствую себя по-настоящему удовлетворенным, когда человек приходит ко мне в магазин в поисках какой-нибудь вещи, а уходит домой, облегчив душу недолгим, но доверительным разговором или обогатившись здравым советом.

Я говорю все это без тени гордыни, ведь, в конце концов, именно я сейчас подаю повод к самым низким сплетням. По сути дела, я взял свою частную жизнь и выложил ее на прилавок, как отрез материи, который я разворачиваю перед покупателями, чтобы дать им хорошенько рассмотреть ее.

Нет недостатка в добрых людях, что из кожи вон лезут помочь мне, и потому пристально следят за всем, что происходит у меня в доме. Так как я не смог со всей решительностью отказаться от их услуг, то узнал, что Хильберто несколько раз приходил к нам в мое отсутствие. Это меня очень удивило. Да, конечно. Тереса как-то говорила мне, что Хильберто зашел утром — забрать свой портсигар, забытый у нас накануне вечером. Но если верить моим добровольным информаторам, он теперь бывает у нас ежедневно, и чаще всего приходит около полудня. Не далее как вчера мне в магазине настоятельно посоветовали немедленно отправиться домой, если я хочу увидеть наконец все своими глазами. Я наотрез отказался. Явиться в двенадцать дня? Представляю, как перепугалась бы Тереса, увидев меня дома в столь неурочный час!

Я заявляю, что мое поведение основано на абсолютном доверии. И еще должен сказать, что обыкновенная пошлая ревность не посещала мою душу даже в самые тяжелые моменты, когда Хильберто и Тересе случалось выдать себя взглядом, жестом или просто молчанием. Я видел, как они застывали в немом смущении, как будто их пылающие от стыда души, обнаженные и обнявшиеся, лежали тут же, на полу, у всех под ногами.

Я не знаю, о чем они думают, что говорят и делают, пока меня нет. Но я живо представляю себе их, молча страдающих, боящихся приблизиться друг к другу, трепещущих. И эта дрожь передается мне, и я тоже трепещу, вместе с ними и за них.

Так мы и живем, в ожидании неизвестно чего. Чего-то, что положило бы конец этому злосчастному положению вещей. Пока что я твердо решил по возможности не допустить или хотя бы отдалить все обыкновенные, узаконенные традициями развязки. Может, это и глупо, но я жажду какого-то особенного, достойного нас финала.

И наконец, заявляю, что всегда испытывал отвращение к самой идее милости к падшим. Не то чтобы я отвергаю великодушие, как одну из добродетелей. Я даже восхищаюсь им в других людях. Но и мысли не могу допустить, чтобы проявлять его самому, особенно в своей семье. Боязнь прослыть человеком великодушным отвращает меня от идеи самопожертвования и укрепляет в решении остаться в постыдной роли свидетеля и молчаливой помехи. Я знаю, что ситуация уже сейчас невыносима. Но постараюсь держаться, пока обстоятельства сами меня из нее не вытолкнут.

Знаю, бывают жены, которые падают на колени, рыдают, просят, низко склонив голову, прощения. Если нечто подобное произойдет у нас с Тересой, я все брошу и сдамся. Тогда, несмотря на все мои титанические усилия избежать этого, я стану обыкновенным обманутым мужем. Господи, укрепи мой дух и мою веру в то, что Тереса не унизится до подобной сцены!

В «Возвращении крестоносца» все кончается хорошо, так как в последнем акте Гризельда удостаивается романтической смерти, а двое соперников, породненные болью утраты, вложив воинственные шпаги в ножны, клянутся провести остаток дней своих на поле брани. Но в жизни-то все не так.

Да, Тереса, возможно, между нами все кончено. Но занавес еще не упал, и надо во что бы то ни стало продолжать играть. Я понимаю, что жизнь поставила тебя в невыносимое положение. Должно быть, ты чувствуешь себя актрисой в пьесе без развязки, играющей для никого. В твоей роли не осталось больше слов, а суфлера давно уже не слышно. Но на самом деле зритель с нетерпением ждет развязки и в ожидании развлекается измышлением историй, порочащих твою честь. Ну что ж, Тереса, самое время начать импровизировать.

1947

 

«ПОКА БЫЛ ЖИВ, ОН ТВОРИЛ ДОБРО»

1 августа

Сегодня я опрокинул на стол баночку с клеем. Случилось это ближе к вечеру, когда Педро уже ушел. Мне пришлось самому заняться уборкой, переписать четыре уже подготовленных письма и заменить обложку на одной из папок с документами.

Наверное, всю эту возню можно было отложить до завтра, перепоручив ее Педро. Но, на мой взгляд, это было бы несправедливо. Полагаю, что ему вполне хватает и обычной ежедневной работы.

Педро — отличный сотрудник. Он проработал у меня несколько лет, и я ни в чем не могу на него пожаловаться. Наоборот, Педро как человек и как сотрудник заслуживает самых хвалебных отзывов. В последнее время я стал замечать, что он выглядит несколько обеспокоенным и словно хочет что-то сообщить мне, но никак не может решиться. Боюсь, что работа у меня стала утомлять его или разонравилась. Чтобы хоть немного снизить его нагрузку, я с сегодняшнего дня буду по мере возможности помогать Педро. Перепечатывая сегодня залитые клеем письма, я обратил внимание на то, что отвык от пишущей машинки: печатаю медленно. Что ж, тем лучше: небольшая практика будет мне только полезна.

Решено, с завтрашнего дня вместо безразличного ко всему начальника у Педро будет надежный товарищ, всегда готовый помочь ему в работе. И все благодаря опрокинутому клею, уборка которого и натолкнула меня на эти размышления.

Всякого рода перевертывания, опрокидывания и разбивания, происходящие по вине каких-то загадочных, необъяснимых движений локтя уже не раз становились моей немалой головной болью (на днях я умудрился уронить и разбить вдребезги вазу в гостях у Вирджинии).

3 августа

В дневнике нужно отмечать и случающиеся неприятности. Вчера ко мне вновь обратился господин Гальвес и опять предложил мне поучаствовать в своих грязных махинациях. Я в негодовании. Он посмел удвоить предлагаемое мне вознаграждение, видимо полагая, что я все же соглашусь поставить свою профессию и свое дело на службу его преступной алчности.

А ведь если я приму от него какую-то пригоршню монет — целая семья будет разорена, оставлена без единого гроша! Нет, господин Гальвес, найдите себе другого пособника; я — не тот, кто вам нужен! Я решительно отказался от сомнительного предложения, и этот презренный ростовщик ушел, умоляя меня напоследок сохранить в тайне наш разговор.

Подумать только: а ведь господин Гальвес состоит в нашем Союзе! Нет, у меня, конечно, тоже есть небольшой капитал (несопоставимый с тем, каким обладает Вирджиния), собранный по грошу, путем постоянных отказов себе в чем бы то ни было, но чтобы я согласился приумножить его каким-нибудь недостойным, неправедным способом — да ни за что!

В остальном день прошел хорошо, и мне удалось доказать, что я способен добиваться задуманного, а именно — быть по отношению к Педро небезразличным, участливым начальником.

5 августа

С особым интересом читаю предложенные мне Вирджинией книги. Библиотека у нее небольшая, но подобранная со вкусом.

Только что закончил читать книгу, озаглавленную «Размышления христианского рыцаря», принадлежавшую, несомненно, покойному супругу Вирджинии. Получил достойный урок того, как нужно уметь выбирать и ценить хорошую литературу.

Очень надеюсь на то, что сумею стать достойным наследником этого почтенного господина, который, по словам Вирджинии, всю свою жизнь стремился следовать мудрым заповедям сей книги.

6 августа

Дружба с Вирджинией идет мне во благо. Она наполняет особым смыслом исполнение моих общественных обязанностей.

Не без удовлетворения узнал, что наш священник на одном из заседаний Морального союза, на котором я не смог присутствовать по причине плохого самочувствия, лестно отозвался о работе, проводимой мною в качестве редактора «Христианского вестника». Это периодическое издание ежемесячно освещает благие дела, осуществляемые нашим неформальным объединением.

Моральный союз занимается пропагандой и восхвалением религии, освещает церковную деятельность, а также считает себя призванным строго надзирать за моралью и нравственностью в нашем городке. Кроме того, немалые усилия и средства направляются Союзом на благо культуры. Разумеется, время от времени перед членами Союза встает задача по преодолению тех или иных трудностей экономического характера, с которыми столь часто сталкивается наш небогатый приход.

Принимая во внимание благородство своих целей, Союз вправе требовать от входящих в него членов образцового с точки зрения морали поведения — под угрозой применения к отступникам самых суровых санкций.

Если кто-либо из членов Союза нарушает тем или иным образом предписанные уставом моральные нормы поведения, ему выносится первое предупреждение. Если он не делает надлежащих выводов, за первым предупреждением следует второе, за вторым — третье, оно же — последнее, за которым уже неизбежно исключение.

Такая суровость не должна казаться излишней: Союз был создан и существует для тех, кто своим поведением способствует исполнению его столь благородных и возвышенных целей. Не без удовлетворения я вспоминаю, что за всю историю его существования было вынесено лишь несколько предупреждений и всего один раз дело дошло до исключения. Напротив, куда больше среди нас тех, чья достойная жизнь, чьи заслуживающие уважения деяния получили лестные отзывы на страницах «Христианского вестника».

Мне доставляет истинное удовольствие писать о нашем Союзе на страницах этого дневника.

В моей жизни Моральный союз занимает значительное место — наряду с благотворным влиянием Вирджинии.

7 августа

То, что я веду этот дневник, тоже следует отнести к влиянию Вирджинии. Это ее идея. Она ведет свои записи уже много лет, и получается это у нее превосходно. У нее есть особый дар, умение излагать события так, что они приобретают новые грани, становятся приятнее и интереснее. Не буду скрывать: порой она кое-что преувеличивает. Например, на днях она зачитала мне описание нашей прогулки, которую мы совершили в компании одной супружеской пары, чье расположение мы оба очень ценим.

Так вот: прогулка была как прогулка — ничего особенного; даже, следует признать, не без неприятных моментов. Дело в том, что человек, которому было поручено нести провизию, подвернул ногу и растянулся на земле, вследствие чего на пикнике нам пришлось вкушать какую-то жалкую мешанину из различных продуктов. Сама Вирджиния тоже споткнулась (пока мы преодолевали участок пересеченной местности) и изрядно ушибла ногу. На обратном пути нас застал дождь, так что домой мы вернулись промокшие и по уши в грязи.

Странное дело: в дневнике Вирджинии не только не упоминаются эти неприятности, но к тому же все мероприятие предстает в ином свете. Вирджинии, оказывается, вся прогулка от начала до конца представляется очаровательным времяпрепровождением. Холмы, деревья, небо — все описано просто великолепно. В записях фигурирует даже какой-то журчащий ручеек, которого я, честно говоря, не видел и не слышал. Но самое интересное заключается в том, что ближе к концу повествования Вирджиния вспоминает о разговоре со мной, разговоре, которого ни тогда, ни в какой-либо другой день между нами не было.

Диалог воссоздан (или создан) со свойственным Вирджинии изяществом стиля — это бесспорно. Вот только самого себя я в нем не узнаю, а его содержание мне представляется — не знаю даже, как сказать, — до некоторой степени неадекватным для людей нашего возраста. К тому же в ее записи я почему-то пользуюсь возвышенно-поэтическим стилем, совсем не свойственным мне в жизни.

Без сомнения, это является свидетельством больших духовных, творческих возможностей Вирджинии, которых я, увы, совершенно чужд. Я могу сказать только то, что думаю, что приходит мне в голову, то есть то, что есть. Таким образом, мой дневник, полагаю, не может представлять никакого интереса для кого бы то ни было.

8 августа

Педро по-прежнему чем-то озабочен. Работает он с еще большим усердием, словно пытаясь скрыть таким образом какое-то затаенное желание. Он явно собирается о чем-то попросить, но, видимо, не хочет раньше времени расстраивать меня.

Слава Богу, за последние дни я удачно завершил несколько дел, и если просьба Педро не выйдет за рамки разумного, мне будет только приятно выполнить ее. Повысить зарплату? Да с удовольствием!

10 августа

Шестая годовщина со дня смерти мужа Вирджинии. Было весьма любезно с ее стороны предложить мне посетить кладбище вместе с нею.

На могиле установлен эффектный и недешевый памятник: сидящая женская фигура рыдает над мраморной плитой, лежащей у нее на коленях.

Лужайка, окружающая могилу, оказалась заросшей сорняками. Мы решили выполоть их, и, выполняя эту благочестивую работу, я ухитрился засадить в палец занозу.

Уже собираясь уходить, я обнаружил у подножия памятника восхитительную эпитафию: «Пока был жив, он творил добро». Пожалуй, эту фразу я возьму себе в качестве жизненного девиза.

Творить добро! Прекрасная работа, великое дело, почти забытое ныне человечеством!

С кладбища мы возвращались уже поздно, шли молча.

14 августа

С удовольствием побывал сегодня у Вирджинии. Мы приятно поговорили о том о сем, потом она сыграла на пианино наши любимые произведения.

Эти визиты наполняют меня восхитительным ощущением счастья. Я возвращаюсь домой духовно обновленным, готовым творить добро.

Я достаточно регулярно жертвую деньги на благотворительные нужды, но мне бы хотелось совершать более определенные, более целенаправленные добрые дела. Помогать кому-нибудь, помогать действенно и постоянно. Помогать так, как помогают тому, кого любят, как помогают родственнику, члену семьи, может быть, даже собственному ребенку…

16 августа

С удовлетворением отмечаю, что сегодня исполняется ровно год с тех пор, как я начал вести эти записки.

Год жизни предстал перед моим взором — деяниями и заботами прекрасной души, взявшей на себя труд направлять мои дела и помыслы. Нет сомнений, Бог послал ее мне как ангела-хранителя.

Все, к чему прикасается Вирджиния, становится красивее и добрее. Теперь я понимаю, откуда в ее дневнике столько света, красоты и приятных сюрпризов.

Вот и тогда на прогулке, пока я спал в тени деревьев, ей было дано созерцать красоты пейзажа, которые затем открылись и мне в ее дневнике.

Беру на себя обязательство: с сегодняшнего дня я также буду стремиться к тому, чтобы мои глаза открылись красоте; попытаюсь также записывать то, что мне удастся увидеть. Быть может, тогда мой дневник станет столь же прекрасным, как и тот, что ведет Вирджиния.

17 августа

Прежде чем окончательно закрыть глаза на вульгарность мира и предаться созерцанию одной лишь красоты, я позволю себе сделать одно замечание, которое носит финансово-экономический характер.

С давних пор, можно сказать, с доисторических времен (ибо тогда я еще не был знаком с Вирджинией) я носил шляпы производства одной-единственной фирмы.

Эти шляпы, разумеется, импортные, все время дорожали. Шляпа, конечно, не та вещь, которая быстро изнашивается, но, хочешь не хочешь, рано или поздно она требует замены; в общем, за последние годы я купил с полдюжины, если не больше, шляп этой самой фирмы. Взяв в качестве исходных данных количество шляп, равное шести, и арифметическую прогрессию увеличения их стоимости в пять песо, я проделал следующие расчеты: если последняя шляпа обошлась мне в сорок песо, то первая, получается, стоила всего пятнадцать. Суммируя последовательно разницу с каждой покупки, я начал сознавать, что верность одной, раз и навсегда избранной фирме обошлась мне на сегодняшний день уже в семьдесят пять песо.

Что касается качества этих шляп, тут мне пожаловаться не на что. Они великолепны. Зато с другой стороны, мне кажется достойным сожаления и даже порицания мое неумение обходиться малым. Если бы я изначально принял для себя цену в 15 песо за окончательную, мне пришлось бы придерживаться этой суммы и в дальнейшем. Таким образом, я не позволил бы вовлечь себя в процесс удовлетворения все возрастающей алчности производителей и торговцев. Должен признать, что шляпы по цене в 15 песо всегда имелись и имеются в продаже.

Пользуясь тем, что как раз настало время сменить мою нынешнюю шляпу на новую, я собираюсь расставить все по своим местам: необходимо резко перейти с одной цены головного убора на другую, обеспечив таким образом экономию денежных средств в размере двадцати пяти песо.

18 августа

Я нашел лишь одну шляпу моего размера за пятнадцать песо — ядовито-зеленого цвета и, прямо скажем, не идеальной формы.

Из чистого любопытства поинтересовался у продавца ценой шляп моей бывшей любимой фирмы. Оказалось, они стоят — ни много ни мало — пятьдесят песо. Тем лучше! По мне, решившему отныне и навсегда проявлять скромность в потреблении, по крайней мере шляп, они могут стоить хоть все двести.

Итак, мне удалось реально сэкономить. В коммерческой деятельности я по-прежнему ощущаю Божью помощь. А вот Союз, напротив, находится в весьма стесненных обстоятельствах. На повестке дня стоит вопрос о мощении улиц нашего прихода, поэтому помощь членов Морального союза важна, как никогда.

Нужно будет сделать взнос. Завтра же зайду к нашему священнику, который, помимо того что духовно направляет основанный им Союз, является еще и его бессменным казначеем.

19 августа

Священник отмечает меня своей покровительственной дружбой. Он старается проникнуться всеми моими делами, дать на все вопросы исчерпывающие ответы. У него острый ум, и к тому же ему свойственно с особым изяществом говорить на самые разные темы, прибегая к тонким намекам. Судя по его высказываниям, из того, что я сделал за свою жизнь, мне сожалеть не о чем. Дружба, которая установилась между мной и Вирджинией, отмечена его благосклонностью, более того, он направляет ее своими отеческими советами.

Едва я успел сообщить священнику о цели своего визита, как он расцвел и заверил меня в том, что с такими детьми дом Божий в нашем городе будет стоять крепко и становиться все краше. Полагаю, что мне удалось сделать доброе дело, отчего мое сердце переполняется блаженством.

20 августа

Ранка от занозы, которую я засадил в палец во время посещения кладбища, все не заживает. Похоже, что в нее попала инфекция, и на месте укола образовался весьма болезненный нарыв.

Мне доводилось слышать, что раны, полученные в непосредственной близости от трупов, имеют обыкновение вызывать опасные последствия. Исходя из этого, я решил сходить к врачу.

Лечение было несложным, хотя и достаточно неприятным. Вирджиния очень беспокоилась за меня и выражала свою озабоченность деликатными знаками внимания.

Что касается работы — Педро по-прежнему напряжен и скрытен; он явно ждет подходящего — для чего-то — момента.

22 августа

Эта страничка будет целиком посвящена нашему благочестивому Союзу. Итак, мне сегодня оказали большую честь, которой были удостоены лишь немногие из членов Союза. Теперь мое имя внесено в список почетных членов, в связи с чем мне был вручен подтверждающий присуждение этого звания диплом.

Господин священник произнес по сему поводу проникновенную речь, в которой обратился к светлой памяти некоторых заслуженных членов, увы, уже покинувших этот мир, и призвал нас во всем следовать их примеру. Особых похвал удостоился покойный супруг Вирджинии, которого оратор назвал едва ли не самой просвещенной личностью, когда-либо состоявшей в рядах нашего Союза.

Разумеется я остался очень доволен. А Вирджиния, продемонстрировав искреннюю гордость за меня и за честь, оказанную мне членами нашего сообщества, добавила радости к моим чувствам.

Омрачило этот счастливый день лишь то, что среди стремившихся поскорее произвести меня в почетные члены особое рвение проявлял господин Гальвес — человек, к которому я не испытываю никакого уважения и в чью искренность не верю ни на грош.

Впрочем, вполне вероятно, после всего, что произошло, он раскаялся в своих прегрешениях и теперь пытается загладить вину и восстановить нормальные отношения со мной. Если это действительно так, я готов протянуть ему руку. Просьбу его я выполнил, и все, что касается его темных делишек осталось нашей с ним тайной.

26 августа

Педро наконец-то решился. А сказать он мне собирался ни много ни мало вот что: оказывается, он решил уволиться.

Увольняется он по истечении данного месяца, таким образом его стеснение и нежелание огорчать меня вылилось в то, что у меня осталось всего несколько дней, чтобы подыскать ему замену.

Понимаю, что по-своему Педро прав. Он уезжает из нашего городка в поисках новых свершений. Правильное решение. Серьезный, работящий юноша имеет полное право на поиск, на достижение успеха. Ни в коем случае не желая ему зла и не обижаясь на столь неожиданное для меня решение, я дал Педро рекомендательное письмо, в котором подробно описал его достоинства и положительно оценил его службу в моем учреждении. (Кроме того, я предполагаю при увольнении вручить ему определенную денежную сумму в качестве премии.) Теперь мне предстоит найти Педро достойную замену — задача не из легких.

27 августа

Я уже давненько подумывал над тем, чтобы взять на работу секретаря — как раз на тот случай, если Педро надумает уволиться. И мне кажется, что у меня есть подходящая кандидатура.

Я знаком с одной молодой незамужней женщиной, которая, на мой взгляд, вполне подходит на эту должность. Будучи сиротой, она зарабатывает себе на жизнь, выполняя заказы по шитью, которые ей дают в разных более-менее обеспеченных семьях. Мне известно, что она очень устает от этой работы, к которой, к тому же, не испытывает никакого влечения. Девушка она серьезная, спокойная; родилась в уважаемой семье, а сейчас живет с престарелой парализованной тетей.

Сегодня я виделся с Вирджинией, и она, выслушав меня, тотчас осудила мой выбор. Я не имею никакого желания спорить с нею, но мне кажется, что она несколько несправедлива по отношению к бедной сироте.

Тем не менее мне следует навести справки у священника. Он знает весь город, и его мнение в отношении того, подходит ли эта девушка на должность секретаря в моем учреждении, может стать решающим.

30 августа

Человек предполагает, а Бог располагает. Сегодня утром, когда я как раз собирался сходить к священнику, уже на пороге офиса меня задержало некое событие, а именно — появление передо мной той самой девушки, которой я собирался предложить работу.

Одного взгляда на ее лицо мне было достаточно, чтобы принять решение в ее пользу, ибо лицо это было отмечено печатью страдания.

Сеньорита Мария выглядит как минимум лет на пять старше, чем ей есть на самом деле. Печальное зрелище — преждевременные морщины на женском лице. Ее покрасневшие воспаленные глаза свидетельствуют о бессонных ночах, проведенных за шитьем. Да ведь так можно и зрение потерять! (В такую минуту мне больно вспоминать обидные суждения, столь несправедливо высказанные Вирджинией.) Я сказал девушке, чтобы она приходила завтра, и пояснил, что вполне возможно, возьму ее на работу. Она рассыпалась в благодарностях и перед тем, как уйти, прошептала: «Дай Бог, Вы сможете помочь мне!»

Эти слова прозвучали искренно, бесхитростно, даже слегка наивно. Размышляя над ними, я понял, что не только могу, но должен, просто обязан помочь ей.

4 сентября

Я ощущаю все возрастающую ответственность за то, что происходит в нашем Союзе. В последнем номере «Христианского вестника» мне пришлось поместить статью господина Гальве-са, в которой он, пусть и в завуалированной форме, возносит мне хвалу, переходящую даже в лесть. Судя по всему, господин Гальвес намерен вновь обрести мое дружеское расположение.

В том же номере нашего издания, в литературном разделе опубликовано — под псевдонимом Фиделия — одно небольшое стихотворение, написанное Вирджинией. Несколько дней назад я попросил у нее это произведение, не посвятив в свои намерения. Насколько я могу судить, публикация оказалась действительно приятным сюрпризом для Вирджинии, тем более что стихи уже получили лестный отзыв со стороны священника.

7 сентября

Сегодня меня постигла не большая, но и не совсем незначительная неприятность. Не вижу другого выхода, кроме как смиренно принять ее.

Пообедав, я решил предпринять небольшую прогулку с целью немного развеяться и облегчить пищеварение. Задумавшись, отошел от дома дальше, чем намеривался, и на окраине города был застигнут дождем. Так как поначалу он лишь моросил, я, не особо торопясь и беспокоясь, направился к дому. Мне оставалось пройти каких-то два квартала, и тут хлынул ливень, промочивший меня до нитки.

Моя новая шляпа! Когда она высохла, я обнаружил, что шляпа превратилась в какую-то бесформенную массу, отчаянно сопротивляющуюся любым попыткам водрузить ее на мою голову.

Пришлось надеть вместо нее старую шляпу, которая честно противостояла солнцу, ветрам и непогоде в течение трех лет.

10 сентября

Мария оказалась превосходной секретаршей. Педро, разумеется, тоже был хорошим сотрудником, но, не желая его обидеть, должен признать, что Мария во многом превосходит его.

Ей удается делать работу как-то по особенному-с неподдельной радостью. Видеть ее довольной и деятельной — одно удовольствие. Вот только на лице ее по-прежнему заметны следы былых тягот и усталости.

14 сентября

Этот омерзительный господин Гальвес вновь явился ко мне в кабинет. Дружески обняв и обращаясь ко мне, он несколько раз упомянул эпитет «заслуженный».

Да, конечно, господин Гальвес — великолепный собеседник; ему удалось на долгое время занять мое внимание, переводя разговор с одной темы на другую.

Я, как завороженный, слушал его, а он разглагольствовал и вдруг, совершенно для меня неожиданно, решил перейти к своему «делу».

После длительной и витиеватой преамбулы господин Гальвес принес мне свои искренние извинения за то, что, предлагая мне поучаствовать в его делишках, он посмел указать сумму полагающегося мне вознаграждения.

Осознав свою дерзость, он на этот раз нижайше просит меня о том, чтобы я сам, исходя из общей суммы сделки и степени трудности ее проведения, определил свою долю.

Мой ответ свелся к тому, чтобы предложить господину Гальвесу покинуть мой кабинет. На этот раз я не давал ему никаких обещаний и уж по крайней мере Вирджинии я о его грязных предложениях расскажу все.

17 сентября

Жизнь неженатого мужчины полна трудностей и неудобств. Особенно если этот мужчина стремится руководствоваться в жизни «Размышлениями христианского рыцаря». Порой я бываю почти готов согласиться с утверждением, что для холостяка добродетельная жизнь — недостижимый идеал.

Попытаться тем не менее будет все же нелишним. Так как наш брак с Вирджинией является теперь лишь вопросом времени (и не такого далекого: осталось около полугода), я пытаюсь жесткой дисциплиной ограничивать себя кое в чем ради того, чтобы прийти к столь важному для меня событию в состоянии хотя бы относительной чистоты.

Я не отчаиваюсь и надеюсь на то, что мне будет дано осознать, каким подобает быть христианскому рыцарю, коего судьба предназначила в мужья Вирджинии. Я стремлюсь к высокому нравственному идеалу всей душой.

21 сентября

В моей душе по-прежнему зияет ничем не заполненная пустота. Нет-нет, Вирджиния несомненно наполняет смыслом мое существование, но где-то в самой глубине моего естества эта пропасть остается незаполненной.

Дело в том, что Вирджиния — не тот человек, которого я мог бы защитить. Скорее наоборот, это она защищает от превратностей судьбы меня — одинокого, несчастного человека (моя мать умерла пятнадцать лет назад).

Вот так и получается, что невостребованное желание заботы продолжает существовать во мне тайком и взывает из самых глубин моего существа. Я тешу себя мечтами о ребенке, да о самом обыкновенном ребенке, который не по обязанности, а по зову сердца утолял бы мою жажду давать нежность, заботиться, помогать…

Раньше я, бывало, пытался этот поток отеческих эмоций излить на Педро. Но он ни разу не дал мне возможности проявить мои чувства. Своим поведением старательного наемного работника он мгновенно воссоздавал тот разделявший нас барьер, который я пытался разрушить.

25 сентября

Вирджиния является президентом женской ассоциации «Игрушка для бедного ребенка». Эта организация занимается тем, что в течение года собирает, где только возможно, подарочный фонд, а под Рождество раздает игрушки нуждающимся детям.

Сейчас Вирджиния одержима идеей организации целой серии благотворительных праздников, чтобы в этом году превзойти прошлогодние подобные мероприятия по количеству. Я далек от того, чтобы недооценивать значимость этой деятельности. Наоборот, мне кажется, это очень важное дело, в условиях нашего сурового общества оно пробуждает в людях лучшие чувства и, говоря в самом широком смысле, способствует развитию культуры. Вот только мне хотел ось бы…

Не принимая во внимание тяжесть моей работы и общественных нагрузок, движимая, несомненно, только лучшими чувствами, Вирджиния попросила, чтобы я взял на себя труд координировать организацию ее мероприятий. С большим огорчением я был вынужден объяснить ей, что моя работа, повседневные дела, Союз и «Вестник» не позволяют мне принять ее предложение.

Похоже, она не признала достаточно вескими мои доводы и полушутя-полувсерьез обвинила меня в душевной черствости и недостатке любви к людям.

27 сентября

Я в растерянности. Сдержанность и такт — мои характерные качества, и я привык рассчитывать на подобное отношение к себе со стороны тех, кого ценю и уважаю.

Сегодня получил письмо от господина Гальвеса, письмо сухое, оскорбительное по сути, но тем не менее (неизвестно как так получилось), вежливое. В своем послании он предлагает мне хранить молчание в отношении того, что, по его словам, является «серьезным делом двух достойных людей». Между прочим, сие чудо красноречия относится к той мерзости, в которой он осмелился предложить мне участвовать. Я не знаю точно, до какой степени можно растянуть значение слово «достойный», но каким бы расплывчатым и эластичным оно ни было, вряд ли им можно объединять господина Гальвеса со мной.

Письмо заканчивается следующими словами: «Я также буду премного признателен Вам, если Вы изволите порекомендовать некой персоне проявить сдержанность в разговорах на эту тему». И после всего он еще осмеливается сделать приписку: «Ваш искренний и верный друг, собрат по Союзу» и так далее.

Эх, Вирджиния, Вирджиния! Как же тяжело и больно проходит для меня открытие твоих недостатков! Ведь господин Гальвес абсолютно прав. Он, безусловно, мерзавец, но сути дела это не меняет — в своих претензиях он прав. И с полным правом требует от меня хранить молчание. Что ж, попробую сделать то, что в моих силах. По крайней мере, нужно попытаться предотвратить дальнейшее распространение слухов о его деятельности.

28 сентября

Раньше, то есть до самого последнего времени, мне и в голову не приходило, что у Вирджинии могут быть недостатки. Теперь же, оперируя логикой и действуя с обычной точки зрения вполне оправданно, я попытаюсь увидеть, изучить и по возможности простить ей ее недостатки в надежде на то, что когда-нибудь она от них избавится. Пока что я ограничусь одной чертой Вирджинии: у нее есть неприятная привычка руководствоваться не собственными суждениями, а тем, «что говорят люди», и основывать свои заключения на слухах, распространившихся в среде ее знакомых.

Например, говоря о ком-либо, она никогда не скажет: «Мне кажется, что…» — наоборот, она непременно отметит, что «О таком-то или такой-то говорят…» или: «Мне сказали о нем или о ней…», либо: «Я слышала, как о них говорили…». И так постоянно. Молю Бога, чтобы он не дал истощиться запасам моего терпения.

На днях, говоря о Марии, Вирджиния заявила: «Я, может быть, и ошибаюсь, но, учитывая то, что ее часто видят в разных домах, меня кое о чем предупредили в отношении этой особы».

1 октября

Господин священник, чье недремлющее око постоянно следит за тем, что происходит в Моральном союзе, основателем и духовным наставником коего он является, тем не менее настаивает на том, чтобы у организации было независимое руководство.

Сегодня у нас было очень важное собрание. Возникла необходимость избрания исполняющего обязанности президента Союза в связи с длительным отсутствием в городе вице-президента (сам президент скончался в начале года, мир праху его).

Вопреки тому, как это происходило раньше, процедура избрания президента превратилась в нашем Союзе в мучительное, почти безнадежное дело — и все из-за печального совпадения, которое с заслуживающей лучшего применения регулярностью повторялось четыре раза за последние четыре года.

В течение последних четырех лет четыре президента Союза умерли (один за другим), причем каждый скончался в начале года вскоре после своего избрания.

На этот раз ввиду того, что избирать предстояло всего лишь исполняющего обязанности президента, дело вроде бы не представлялось трудным. Тем не менее даже те члены Союза, которые из-за своего откровенно невысокого интеллектуального уровня не подвергались ни малейшей опасности быть избранными, явно проявляли нервозность и обеспокоенность.

Процедура голосования повторялась дважды, и дважды избранные коллеги брали самоотвод, называя в качестве причины недостаток заслуг перед Союзом или же времени для исполнения столь почетной обязанности.

Союз рисковал оказаться в весьма щекотливом положении. В зале сгущалась атмосфера нервозности и страха. Священник, пытаясь сохранять внешнее спокойствие, не единожды вынужден был доставать платок, чтобы отереть пот со лба.

Третье голосование, результатов которого присутствующие ждали, как оглашения приговора, назначило исполняющим обязанности президента — кого бы вы думали? — господина Гальвеса. После того, как господин священник дрожащим голосом зачитал решение собрания, раздались аплодисменты, пожалуй, более бурные, чем в предыдущие два раза. Ко всеобщему удивлению, господин Гальвес не только согласился с избранием, но и поблагодарил оказавших ему доверие за эту, по его словам, «еще не заслуженную им честь». Он пообещал неустанно работать на благо нашего общего дела, для чего попросил поддержки всех членов Союза, обратив в особенности внимание на тех, кто носит звание «Заслуженных».

Господин священник с облегчением вздохнул, в последний раз вытер пот со лба и в ответ на речь господина Гальвеса произнес нечто, из чего следовало, что перед нами не кто иной, как «еще один героический легионер христианского воинства».

Присутствующие обступили вновь избранного. Волей случая я оказался рядом, и я с отвращением вспоминаю неискреннее объятие, которым был вынужден наградить господина Гальвеса.

5 октября

Я понял, что никогда не смогу стать таким, как Вирджиния, и что мне к тому же никоим образом не хотелось бы этого.

Для того чтобы видеть только красоту, приходится закрывать глаза на реальный мир, по крайней мере, на большую его часть. Жизнь представляет собой, несомненно, прекрасный пейзаж, но на его фоне происходят тысячи грустных и грязных событий.

7 октября

Похоже, что вести дневник входит в моду. Совершенно случайно на глаза мне попалась раскрытая тетрадка Марии, лежащая на ее столе. Сразу же поняв, что записи имеют исключительно личный характер, я отодвинул тетрадь от себя. Тем не менее несколько строчек, которые я непроизвольно успел прочитать, глубоко врезались мне в память. Звучат они так: «Мой начальник очень добр ко мне. Впервые в жизни я ощущаю себя под защитой и покровительством великодушного человека».

Сознание того, что, читая чужой дневник, я преступаю границы дозволенного, победило проснувшееся во мне греховное любопытство, и я поспешил вернуть тетрадь на место. Я был тронут и смущен — так можно коротко описать испытываемое мною в тот момент чувство.

Неужели в мире есть человек, которому я помогаю и которого защищаю от излишних тягот? Хочется плакать от счастья. Вызвав в памяти образ сеньориты Марии, я ощущаю, как сердце мое переполняется столь долго сдерживаемыми чувствами.

Нет, нужно непременно сделать для нее что-то доброе, что-то, что реально подтвердило бы ее правоту в отношении ко мне. Начну, пожалуй, с того, что заменю эту старую и некрасивую конторку, за которой она сидит, на современный письменный стол.

10 октября

Мои визиты к Вирджинии проходят так буднично, что я, наверное, воздержусь от их описания.

Вообще, она меня в последнее время несколько разочаровывает. Вот, например, взять ее привычку постоянно давать мне советы. А на днях она вдруг заявила, что я хожу по улицам, совершенно не замечая ничего вокруг, в силу чего, по ее словам, частенько натыкаюсь на людей, а время от времени и на столбы. Вдобавок ко всему Вирджиния вдруг завела себе сразу и щенка, и попугая.

Попугай пока что не умеет говорить и ограничивается тем, что издает неприятные крики. Вирджиния испытывает величайшее наслаждение, терпеливо обучая его произносить несколько слов, в числе которых видное место занимает мое имя — что мне совсем не по душе.

Разумеется, все это сущие пустяки, которые никак не могут ни повлиять на мое к ней отношение, ни омрачить в моем сознании ее светлый образ. Тем не менее следует попытаться вообще не обращать внимания на все эти мелкие, но досадные пустячки.

11 октября

Неизвестно, кто еще хуже — попугай или щенок. Вчера вечером, пока Вирджиния играла «Танец часов», щенок решил посвятить себя планомерному уничтожению моей шляпы. Закончив экзекуцию, он вбежал в гостиную с подкладкой в зубах и с лентой, обмотавшейся вокруг его мордочки. Нет, конечно, шляпа была далеко не новой, и куда больше меня огорчило то, в какой восторг привело Вирджинию вышеописанное происшествие.

На этот раз я не стал пускаться в расчеты, памятуя о том, к каким плачевным результатам приводит стремление к экономии, а просто пошел в магазин и купил шляпу моей любимой фирмы. Когда пойду в гости к Вирджинии, глаз с нее не буду сводить.

15 октября

Господин священник, воспользовавшись нашей случайной встречей на улице, сообщил мне, что не будет иметь ничего против, если мы с Вирджинией перенесем предстоящую свадьбу на более ранний срок. При этом он не стал прибегать к языку сложных аллюзий, которым обычно пользуется просто мастерски.

В заключение он заметил, что капитал Вирджинии нуждается в более разумном и аккуратном расходовании.

Если честно, я не вижу серьезных причин тому, чтобы переносить дату свадьбы. Тем не менее нужно будет поговорить об этом с Вирджинией. Что же касается ее капитала и прочей собственности, я действительно собираюсь уделить им самое пристальное внимание, но только в узко профессиональном смысле.

18 октября

То, что я сегодня узнал, потрясло меня до глубины души: оказывается, у покойного супруга Вирджинии осталось три внебрачных сына.

Я ни за что не поверил бы в такое, если бы не авторитет и всем известная честность человека, поведавшего мне эту новость.

Мать детей тоже умерла, и следовательно, сироты остались брошенными на произвол судьбы.

Босые, одетые в лохмотья, они живут около городского рынка, зарабатывая себе на пропитание мелким воровством и выполняя разную черную и унизительную работу.

Один вопрос не дает мне покоя: знает ли об этом Вирджиния? А если знает — то как она может продолжать со спокойной совестью раздавать игрушки чужим детям, когда от голода едва не умирают родные дети ее мужа?

Супруг Вирджинии! Заслуженный член Морального союза! Вдумчивый читатель «Размышлений!» Неужели это возможно? Неужели все это правда? Нет, нужно все хорошенько проверить и выяснить наверняка.

19 октября

Я отказываюсь поверить в спасение души покойного мужа Вирджинии, получив возможность увидеть собственными глазами три гротескные пародии на его лицо. Мрачная физиономия покойного изрядно деформирована в лицах его детей голодом и нищетой, но тем не менее остается безошибочно узнаваемой.

Пока что я не могу ничего сделать для этих несчастных, но как только мы с Вирджинией вступим в законный брак, я возьму на себя ответственность за спасение их из нищеты. В любом случае нужно будет поговорить с Вирджинией, нельзя допустить, чтобы было опорочено доброе имя человека, чью фамилию она все еще носит.

24 октября

День ото дня Мария вызывает во мне все большее уважение. Начать с того, что ей удалось заметно улучшить общий вид нашей конторы и состояние дел в ней. У Марии имеется какая-то врожденная страсть к порядку. Старую систему хранения корреспонденции она заменила новым методом архивирования, обладающим рядом несомненных преимуществ. Старая пишущая машинка уже не вписывалась в интерьер, и я с удовольствием приобрел новую, чтобы Марии было приятнее работать. Мебель в кабинетах заняла идеальные места, и в общем без существенных затрат наше учреждение стало выглядеть обновленным и куда более приятным.

Марии новый стол явно нравится, и все вроде бы идет хорошо, вот только печать страдания по-прежнему не сходит с ее лица. Время от времени я спрашиваю ее: «У Вас какие-то неприятности? Что-то случилось? Может быть, Вам приходится по-прежнему подрабатывать по ночам?» Она лишь грустно улыбается и отвечает: «Нет-нет, что Вы. У меня все хорошо, все в порядке…»

25 октября

Хорошенько поразмыслив, я понял, что зарплату Марии никак нельзя назвать высокой. Подозреваю, что она вынуждена подрабатывать шитьем и поэтому постоянно не высыпается.

Раз уж я взял ее под покровительство (пусть и не зафиксированное документально), решение повысить ей жалованье было принято мною быстро и с легким сердцем. Она бросилась благодарить меня с таким волнением, что я было испугался, не обидел ли ее чем-либо. Вот ведь как бывает: ищешь себе секретаршу, а находишь прекрасную, благородную женскую душу.

К тому же, признаюсь, бледное лицо Марии — это самый чистый и светлый женский лик, который мне когда-либо доводилось видеть.

27 октября

Близится конец моей холостяцкой жизни. Осталось уже не четыре, а каких-то два месяца до нашей с Вирджинией свадьбы. Так мы решили с ней вчера, приняв во внимание слова уважаемого нами священника.

Я хотел воспользоваться случаем и завести разговор о детях ее мужа, но случая-то как раз и не представилось. Вирджиния опередила меня, в очередной раз принявшись возносить панегирики своему покойному супругу.

Нет, она явно и понятия не имеет о существовании этих бедняжек. Как бы помягче начать столь деликатный разговор, чтобы не ранить ее нежную Душу?

28 октября

Мысль о скором вступлении в брак перестает казаться мне такой заманчивой, какой представлялась на более дальней дистанции. Видимо, холостяк во мне не собирается сдаваться без боя. И дело не в том, что мне вдруг разонравилась Вирджиния. Если рассуждать здраво и спокойно, она полностью отвечает идеалу женщины, каким я его себе представляю. Недостатки? А у кого их нет? Конечно, и неумение держать язык за зубами, и поверхностность суждений, но ведь это все не столь и важно. Ведь я женюсь на добродетельной женщине и должен быть одним этим доволен.

30 октября

Сегодня я узнал то, что может — если, конечно, подтвердится — изрядно осложнить мою будущую семейную жизнь. Неприятные для меня известия я получил от женщины, и следовательно, их истинность нуждается в тщательной проверке и убедительном подтверждении. Тем не менее то, что мне было рассказано, не может не вызывать серьезнейшей озабоченности.

Во-первых, Вирджиния, оказывается, прекрасно знает о существовании внебрачных детей своего мужа, знает и о бедственном их положении.

Вторая новость носит весьма интимный характер и касается несчастной судьбы Вирджинии в связи с ее несостоявшимся материнством. От нее самой мне было известно, что оба ее ребенка умерли в младенческом возрасте. Теперь же меня уверяют в том, что обоим малышам не дали появиться на свет. По крайней мере, естественным образом.

В отношении обоих сообщений я проявляю разумное недоверие и скорее склонен расценить их как проявление свойственного многим людям праздного злословия. Желание опорочить ближнего, словно ржавчина, насквозь пронизывает небольшие городки вроде нашего, разрушая единство общества. Ох уж это мне всеобщее безликое желание испортить репутацию ближнего, запустить в оборот фальшивую монету злобной клеветы!

(Моя кухарка Пруденсия является в нашем доме своего рода особо чувствительным термометром, отмечающим малейшие изменения температуры настроения жителей всех близлежащих кварталов.)

31 октября

Мой ум целиком и полностью занят решением серьезных проблем экономического, чисто материального характера, неизбежно встающих передо мной с приближением дня свадьбы. Время просто бежит!

Не стоит приводить здесь перечень моих забот. Похоже, ведение дневника потеряло всякий смысл. Женившись, я тотчас же уничтожу его. А впрочем — нет. Наверное, его стоит оставить на память — как вспоминание о холостяцкой жизни.

9 ноября

Вокруг меня происходит что-то странное. Еще вчера я ничего не замечал, ни о чем не догадывался, а сегодня от моего спокойствия не осталось и следа.

Готов поклясться, что незаметно для меня случилось что-то очень неприятное, поставившее меня в центр общего внимания. Я почти физически ощущаю, как мое появление на улице поднимает целое облако любопытства окружающих, которое за моей спиной превращается в целый ливень недобрых комментариев. И дело не в предстоящей свадьбе. Об этом всем давно известно, и потому — никому не интересно. Нет, тут дело в другом, и не замеченная мною буря разразилась именно сегодня, во время воскресной мессы, которую я не имею обыкновения пропускать. Еще вчера я мог наслаждаться покоем или же спокойно работать. А сегодня…

Я вернулся из церкви почти бегом, подгоняемый колючими взглядами, и вот я дома — и уже несколько часов подряд задаю себе вопрос о причинах такой перемены отношения ко мне со стороны соседей. Если честно, то мне уже просто-напросто не хватает смелости выйти на улицу.

Нет, надо успокоиться. Разве у меня запятнанная совесть? Я что-то украл? Кого-то убил? Нет! Значит, я могу спать спокойно. Моя жизнь чиста как свежевымытое зеркало.

10 ноября

Ну и день! Господи, ну и день!

Встав рано утром после почти бессонной ночи, я отправился в контору несколько раньше обычного. По дороге меня провожали все те же недобрые взгляды. Я едва не сошел с ума и немного успокоился, только оказавшись в своем кабинете. Здесь я в безопасности, теперь мне предстоит выработать план действий.

Неожиданно открывается дверь и в помещении появляется Мария, которую я даже не сразу узнаю. Она входит не дыша, как человек, бегущий от смертельной опасности, укрывающийся за первой попавшейся дверью. Мария бледна, бледнее обычного, ее огромные глаза на бледном лице — словно две отметины приближающейся смерти. Я иду ей навстречу, беру за руку, предлагаю сесть. Я в полной растерянности. Она пристально смотрит на меня и вдруг начинает рыдать.

Плачет она так, как может плакать только человек, долго скрывавший свое горе. Этот плач настолько трогает меня, что некоторое время я не могу вымолвить ни единого слова.

Все ее тело содрогается от рыданий, лицо закрыто мокрыми от слез ладонями; Мария плачет, словно искупая все грехи сего мира.

Забыв обо всем, я молча смотрю на нее. Мой взгляд обегает дрожащее тело Марии и вдруг останавливается, словно зацепившись за едва заметный изгиб линии ее живота.

Как бы ни было это тяжело и болезненно, мои сомнения превращаются в твердую уверенность.

Живот Марии, ставший чуть более округлым, чем раньше, дает мне ключ к разгадке всей драмы.

В горле у меня застревает превращающийся в сдавленный стон крик: «Бедняжка!»

Мария больше не плачет. Она снова красива, красива какой-то особой неземной, вызывающей не восхищение, но жалость красотою. Она молчит, ибо уверена в том, что нет на земле слов, которыми можно убедить мужчину в том, что она не виновата.

Ей прекрасно известно, что ни судьба, ни любовь, ни нищета, — ничто не является уважительной причиной, оправдывающей девушку, потерявшую невинность.

Знает она и то, что никакие слова не могут превзойти по выразительности язык слез и молчания. Знает — и потому молчит. Она вверила свою судьбу в мои руки и теперь ждет. г Там, за дверью, шатается, рушится, гибнет мир. Пусть, ведь подлинная вселенная сейчас сконцентрировалась в этой комнате; рожденная в моем сердце, она целиком зависит от того, какое решение я приму.

Я не помню, сколько продолжался наш разговор; не помню, как и когда он перестал быть диалогом молчаливых взглядов. Я знаю лишь одно: Мария доверилась мне, даже не задавшись вопросом, что и я могу оказаться на стороне большинства.

Чуть позже мне принесли два письма, два посмертных послания из мира, в котором я существовал раньше. Две точки отсчета этого мира, две его основные координаты — Вирджиния и Моральный союз — объединились в гневном порыве, вменяя мне в вину низость, позор, бесчестье.

Письма не обижают, не ранят меня, не вызывают желания дать отповедь авторам. Зачем? Они принадлежат прошлому, в котором осталось все то, что теперь не представляет для меня никакого значения.

Я осознаю, почему в мире нет правды и справедливости, почему мы так часто даже и не пытаемся добиваться их. Чтобы понять это, не нужно быть особо мудрым и образованным. Все очень просто: для того чтобы быть справедливым, зачастую нужно пожертвовать собственным благополучием.

Я не в силах изменить законы, по которым живет мир. Не дано мне влиять и на людские души. А раз так — мне следует смириться и пойти на уступки. Спрятать поглубже с таким трудом постигнутую истину и вернуться в этот мир, вернуться по дороге свойственной ему лжи.

Сейчас я закончу писать и пойду к священнику. Сегодня я иду не за тем, чтобы попросить у него совета. Просто мне нужен кислород, который вдруг исчез из воздуха, которым я дышу. Мне нужно подтвердить свое право называться мужчиной, пусть даже ценой большой лжи.

11 ноября

Поговорил со священником. Теперь Союзу не придется слать мне нравоучительные письма. Я покаялся в том грехе, который мне так старательно вменили в вину.

Кстати, реши я сейчас оставить бедную девушку наедине с ее несчастьями, в которых я никоим образом не виновен, мир повернулся бы ко мне приветливо улыбающимся лицом, моя репутация была бы восстановлена, уладилось бы дело и с весьма выгодным для меня браком. Но мне и в голову не приходит продумать и взвесить, насколько Мария может быть сама виноватой в своих бедах. Мария для меня — тот человек, что в самый трудный момент жизни, будучи абсолютно беззащитным, доверился мне и, раскрыв душу, принял ту помощь и поддержку, которые я в силах оказать.

Я счастлив, я наконец осознал, что жил, понимая мир превратно. Оказывается, тот идеал рыцарского служения, к которому я так стремился, вовсе не обязательно совпадает с чистотой помыслов настоящего мужчины.

Если бы Вирджиния вместо того, чтобы в своем письме обвинять меня во всех смертных грехах, произнесла или прислала мне всего одну фразу: «Я не верю», — я бы и по сей день не понял, что жил неправильной и неправедной жизнью.

26 ноября

Мария брала заказы на шитье едва ли не во всех богатых домах города. И вот в одном из них, в одной из этих достойнейших семей нашелся подонок, который обесчестил ее, но, сам того не желая, своей низостью разбудил во мне другого человека, мое другое «я», о существовании которого мне до сих пор не было ничего известно.

Кем бы ни был тот мерзавец, ему не удастся забрать у меня ребенка Марии, которого она носит под сердцем, ибо теперь этот ребенок мой — по всем человеческим и божественным законам. О, эти бедные, всеми осмеиваемые законы, давно потерявшие свою непреложность и изначальный смысл!

29 ноября

Сегодня утром скончался господин Гальвес, исполнявший обязанности президента Морального союза.

Его внезапная смерть произвела на всех глубокое впечатление: во-первых, он был еще далеко не стар и к тому же умел с особым вкусом, даже с шиком, совершать благие дела (так, например, это именно ему помещение, где собирается Союз, обязано изящными жалюзи на окнах). Впрочем, репутация его никогда не была особо чистой по причине того, что занимался он весьма скользким и неприглядным делом — ростовщичеством.

Я и сам как-то раз позволил себе весьма жесткие суждения о его поступках, и хотя у меня было немало возможностей убедиться в правоте своих подозрений, я все же склонен полагать, что в своем осуждении покойного зашел излишне далеко. Похороны будут пышными. Да простит его Бог.

30 ноября

Сегодня мимо нашего окна проследовала траурная процессия. Хоронили господина Гальвеса. Взглянув на Марию, я увидел, как изменялось ее лицо.

Сначала болезненное напряжение сковало его; потом появилась едва заметная полуулыбка облегчения. Затем Мария снова помрачнела, глаза ее наполнились слезами, и она спрятала лицо, опустив голову мне на грудь.

Господи! Господи! Я все всем прощу, все забуду, мне ничего не надо, только не дай мне забыть испытанную в тот миг радость!

22 декабря

Со смертью пятого президента Моральный союз оказался на грани распада. Господину священнику пришлось признать, что теперь только самоубийца согласится взять на себя руководство нашей организацией.

И все-таки Союзу удалось выстоять: теперь он действует под руководством совета управляющих, состоящего из восьми ответственных членов.

Меня приглашали стать членом совета, но я был вынужден отклонить предложение. Теперь рядом со мной живет молодая женщина, о которой я должен неустанно заботиться. Мне теперь не до союзов и не до советов управляющих.

24 декабря

Не могу не думать о трех несчастных детях, живущих в нищете, — в то время, как я намериваюсь обеспечить защиту лишь одному ребенку, которому была уготована та же участь.

Зачатые, рожденные и живущие без любви, они будут унесены ветром судьбы, словно горсть сухих листьев. А там, на кладбище, твердо и непреклонно будет стоять прекрасный памятник, и у его подножия будут зарастать мхом слова светлой эпитафии.

1941

 

Виктор Андреев

ПОСЛЕСЛОВИЕ

Хорхе Луис Борхес был не только великим писателем, но и великим читателем. Нисколько не умаляя себя как литератора, он признавался: «Иные гордятся каждой написанной книгой, я — любою прочтенной».

Но попасть в число «любимчиков» Борхеса было отнюдь не просто. Так, например, из всей мексиканской литературы он выбрал для своей «библиотеки симпатий» произведения только двух авторов — Хуана Рульфо и Хуана Хосе Арреолы. Такой выбор назвать случайным нельзя. Оба мексиканских писателя соединяют в своем творчестве свободу вымысла с краткостью изложения — то, что больше всего и ценил в литературе Борхес.

Книга Хуана Рульфо уже вышла в «Личной библиотеке Борхеса». Теперь настал черед Арреолы.

Как и Борхес, Арреола чаще всего работает в сфере «культура — культура». Как и Борхес, он пишет в основном короткие рассказы. Но если Борхес поставил перед собой задачу «написать постскриптум ко всему корпусу мировой литературы», то Арреола (подражая Кортасару? опережая его?) с искусством и культурой — играет. Всегда с наслаждением: вдохновенно, легко, остроумно. И почти всегда — иронично. (Как здесь правильнее будет сказать: по-кортасаровски? по-арреоловски?) Арреола играет ситуациями и словами — подобно тому, как это делали индейцы, не знавшие письменности и ценившие слово произнесенное: фразу можно было «попробовать на зуб». («Больше всего на свете я люблю звучащее слово», — признавался писатель.) Цитат — явных, скрытых, придуманных — в рассказах Арреолы (как и у Борхеса) великое множество. Досконально изучив европейскую — прежде всего романскую — литературу, он посмеивается над ней. Без тени какой-либо злобы — как любящий сын. Легко представить: Арреола пишет и улыбается — в реальные? вымышленные? — но все равно усы.

И единственный упрек, который бросали Арреоле коллеги: слишком хороший стилист. Этим мог бы похвастаться разве что только сам Борхес.

Удивительна магия арреоловского таланта: подлинные факты истории и культуры, не измененные ни на йоту, предстают в рассказах как вымыслы, как порождения не скованной ничем фантазии. Греки, римляне, французы, мексиканцы мелькают перед нами, словно в чудесном многокрасочном калейдоскопе. Подчас Арреола любит не называть героев своих рассказов по именам («фигура умолчания»), но их легко «вычислить» — таковы Франсуа Вийон («Эпитафия») или Леонардо да Винчи («Ученик», «Cocktail party»). Подчас его героев узнать трудно — так можно, пожалуй, лишь предположить, что брат Лоренсо («Обращенный») — это святой великомученик Лаврентий.

…Перешагнувший 80-летний рубеж жизни, Хуан Хосе Арреола — уже давно классик мексиканской литературы. Почитаемый (что ему, возможно, приятно) и — главное! — читаемый (что приятно безо всякого сомнения). Сборник миниатюр «Побасенки», впервые вышедший в 1952 году, получивший мексиканскую литературную премию и за полвека много раз переиздававшийся, пользуется в испаноязычных странах огромным читательским успехом.

Последние десять лет новых книг Арреола не выпускает. И написал он за свою долгую жизнь, можно сказать, немного. А для русских читателей Хуан Хосе Арреола — практически неизвестный автор: в различных антологиях и журналах, начиная с 1961 года, было опубликовано меньше десятка его коротких новелл. В данный сборник полностью вошли две самые знаменитые книги мексиканского прозаика (о них в своем предисловии упоминает и Борхес). Новые переводы выполнены, а старые сверены по изданию: Arreola J. J. Confabulario total. 1941–1961. Mexico, 1962.

С пристрастной радостью прочтенный Борхесом, Арреола пришел теперь и к русскому читателю. Будем надеяться, что в России к замечательному мексиканскому новеллисту отнесутся с неменьшей симпатией, чем та, с какой отнесся к нему великий писатель и читатель Хорхе Луис Борхес.

Ссылки

[1] Коррида — мексиканская народная песня.

[2] Гора, река и город в мексиканском штате Халиско; городок Сапотлан находится в этом же штате.

[3] Вечно.

[4] Образ жизни.

[5] Грызун, полевой вредитель, распространенный в Мексике.

[6] Крепкий алкогольный напиток.