Долгий двадцатый век: Деньги, власть и истоки нашего времени

Арриги Джованни

3. ПРОМЫШЛЕННОСТЬ, ИМПЕРИЯ И «БЕСКОНЕЧНОЕ» НАКОПЛЕНИЕ КАПИТАЛА: ТРЕТИЙ (БРИТАНСКИЙ) СИСТЕМНЫЙ ЦИКЛ НАКОПЛЕНИЯ

 

 

На всем протяжении XVIII столетия Лондон догонял Амстердам в качестве соперничающего центра крупных финансовых операций. Это было следствием успехов Британии в борьбе с Францией и менее крупными соперниками за исключительный контроль над торговлей с внеевропейским миром и передачу избыточного голландского капитала британским предприятиям. Но по иронии судьбы именно поражение Британии от североамериканских подданных, поддержанных французами в союзе с голландцами, стало началом последнего кризиса голландского господства в крупных финансовых операциях.

Как уже было отмечено ранее, британская месть голландцам после американской войны за независимость лишила последних власти на море и нанесла серьезный ущерб их торговой империи в Ост–Индии. В результате один из повторявшихся кризисов, постепенно подтачивавших амстердамский финансовый рынок с начала 1760‑х годов, лишил его центрального положения в европейском мире–экономике. Во время предыдущих кризисов, как писал в 1782 году современник М. Торчиа: «Сии [амстердамские] купцы–банкиры должны были, как феникс, возродиться, а вернее — появиться вновь из–под своего пепла и в конечном итоге утвердиться в качестве кредиторов разрозненных торговых центров » (цит. по: Бродель 1992: 273). Но фениксом, который появился из–под пепла голландского кризиса 1780–1783 годов, был Лондон, ставший теперь новым центром управления мировыми финансами.

Как и в случае с концом генуэзского финансового превосходства 160 годами ранее и британского финансового превосходства 140 лет спустя, конец голландского господства в крупных финансовых операциях не означал краха голландского капитала. Как отмечает Бродель (Бродель 1992: 268), Амстердам «продолжал жить с выгодой, и еще сегодня это один из центров мирового капитализма». Но голландское финансовое господство стало преданием истории. В 1780‑х и — в меньшей степени — в 1790‑х годах голландское господство в крупных финансовых операциях сопровождалось тревожным ростом британского господства точно так же, как генуэзское господство сопровождалось ростом голландского господства в 1610‑х — начале 1620‑х годов. Это были периоды перехода, interregna, характеризующиеся двоевластием в крупных финансовых операциях, аналогичным тому, что было описано Чарльзом Киндлебергером (Kindleberger 1973: 28ff) в отношении англо–американского двоевластия 1920‑х — начала 1930‑х годов.

Во время всех этих переходных периодов способность старого центра крупных финансовых операций регулировать и двигать существующую мировую систему накопления в определенном направлении ослабевала вследствие появления конкурирующего центра, который, в свою очередь, еще не имел достаточно сил или способностей, необходимых для того, чтобы стать новым «правителем» капиталистической машины. Во всех этих случаях ситуация двоевластия в крупных финансовых операциях в конечном итоге разрешалась в результате перехода к кульминации (последовательно — Тридцатилетней войны, наполеоновских войн, Второй мировой войны) конкурентной борьбы, которой, как правило, бывают отмечены заключительные фазы (Т — Д') системных циклов накопления. В ходе этих «финальных» столкновений старый режим накопления переставал функционировать. Но исторически только после завершения этих столкновений происходило установление нового режима, а избыточный капитал вступал в новую фазу (Д — Т) материальной экспансии.

Во время французских войн недавно приобретенное Британией ведущее положение в крупных финансовых операциях превратилось в практически безграничный кредит для ее властных устремлений. Достаточно напомнить, что к 1783 году британское правительство выделяло 9 миллионов фунтов на обслуживание долгов, поглощавших не менее 75% бюджета и составлявших более четверти общей годовой стоимости британской торговли. И все же в 1792–1815 годах государственные расходы Британии смогли вырасти почти в шесть раз — с 22 до 123 миллионов фунтов, отчасти вследствие возникшей внутренней инфляции, но в основном благодаря новым займам, которые к 1815 году увеличили сумму, требовавшуюся для ежегодного обслуживания долга, до 30 миллионов фунтов (Jenks 1938: 17; Ingham 1984: 106).

В результате этого стремительного роста государственного долга и расходов британская промышленность, занимавшаяся производством средств производства, пережила феноменальный рост. Черная металлургия, в частности, обрела мощности, намного превышавшие потребности мирного времени, как показала послевоенная депрессия 1816–1820 годов. Но создание избыточных производств создавало условия для нового будущего роста, предлагая владельцам металлургических предприятий беспрецедентные стимулы для поиска новых способов применения своих новых больших печей для выпуска дешевой продукции (McNeill 1984: 211–212). Так, железные дороги

стали строиться потому, что подрядные организации нуждались в работе, владельцы металлургических предприятий — в заказах, а банкиры и организаторы бизнеса — в проектах, над которыми они могли бы работать. И строительство железных дорог стало услугой, которую Великобритания могла оказывать за рубежом, когда ее финансы и построенные заводы не могли больше использоваться у себя в стране (Jenks 1938: 133–134).

Вместе с распространением механизации в текстильной промышленности эти нововведения привели к превращению британской промышленности, занимавшейся производством средств производства, в самостоятельный и мощный двигатель капиталистической экспансии. До 1820‑х годов предприятия, занимавшиеся производством средств производства, во многом зависели от своих клиентов — правительственных или деловых организаций, как правило, заключавших договор субподряда либо следивших за производством средств производства, в которых они нуждались и которые самостоятельно произвести не могли. Но по мере роста механизации, количества, объемов и разнообразия используемых средств производства предприятия, которые специализировались на их производстве, начали поиск новых рынков для своих товаров среди действительных или возможных конкурентов сложившейся клиентуры (Saul 1968: 186–187).

К началу 1840‑х годов производство новых средств производства для внутреннего рынка столкнулось с резким падением прибыли. Но продолжающаяся односторонняя либерализация британской торговли создала благоприятные условия для серьезного бума в мировой торговле и производстве. Британские средства производства находили спрос у правительственных и деловых организаций со всех континентов. И эти организации, в свою очередь, увеличили производство сырья для продажи в Британии, чтобы получить средства, необходимые для оплаты средств производства или обслуживания долгов, возникших при их закупке (Mathias 1969: 298, 315, 326–328).

Результатом этих тенденций было системное ускорение темпов конвертирования денег в товары — особенно (хотя и не только) в новые средства наземного и водного транспорта. Между 1845–1849 и 1870–1875 годами британский экспорт металлургической промышленности, связанной со строительством железных дорог, вырос более чем втрое, а экспорт оборудования — в девять раз. За тот же период британский экспорт в Центральную и Южную Америку, на Ближний Восток, в Азию и Австралазию увеличился почти в шесть раз. Сеть, которая связала различные регионы мира–экономики с центром в Британии, явно становилась шире и плотнее (Хобсбаум 1999б: 57, 73–75).

В результате этого ускорения материальной экспансии капитала произошла глобализация капиталистического мира–экономики:

… географический размер капиталистической экономики смог внезапно увеличиться, когда возросла интенсивность ее деловых связей. Весь земной шар стал частью этой экономики… Оглядываясь назад по прошествии почти половины столетия, Х. М. Хиндмен… совершенно справедливо сравнивал десять лет, с 1847 по 1857 годы, с эрой великих географических открытий и завоеваний Колумба, Васко да Гамы, Кортеса Писаро. Хотя не было сделано никаких драматически новых открытий… несколько формальных завоеваний новыми военными конкистадорами, пригодных для праткических целей совершенно нового экономического мира, были добавлены к Старому Свету и интегрированы в него (Хобсбаум 1999б: 49–50).

Эту аналогию с эпохой великих географических открытий и завоеваний можно продолжить. Точно так же, как материальная экспансия той эпохи завершилась финансовой экспансией генуэзского века, фаза материальной экспансии (Д — Т), начавшаяся около 1870 года, завершилась фазой финансовой экспансии (Т — Д'). Это, конечно, период, который марксисты вслед за Рудольфом Гильфердингом назвали стадией «финансового капитала». Как и можно было ожидать, Бродель спорит с описанием Гильфердингом «финансового капитала» как новой стадии капиталистического развития.

Гильфердинг… рассматривал [мир капитала] как развернутый спектр, в котором финансовая форма–совсем недавняя, на взгляд исследователя, — станет будто бы стремиться возобладать над прочими, проникнуть в них, господствовать над ними. Эта точка зрения, под которой я бы без труда подписался, если допустить, что финансовый капитализм — дело старинное, что финансовый капитализм не был новорожденным 1900‑х годов в Генуе или Амстердаме, он уже умел (после сильного роста торгового капитализма и накопления капитала, превышавшего нормальные инвестиционные возможности) овладеть рынком и какое–то время господствовать над всем деловым миром (Бродель 1992: 622).

Основная идея этого исследования, восходящая к идее Броделя о финансовых экспансиях как о «признаке надвигающейся осени» капиталистического развития, естественно, согласуется с представлением о том, что «финансовый капитализм не был новорожденным 1900‑х годов » и что он имел важных предшественников в Генуе и Амстердаме. Но наш анализ также позволяет нам провести различие между двумя противоположными представлениями о финансовом капитале, которое существенно снижает историческую значимость идеи Гильфердинга. Как уже было показано в другом месте (Arrighi 1979: 161–174), представление о финансовом капитале у Гильфердинга не только отличается, но и в ключевых отношениях противоречит представлению о финансовом капитале, предложенному тогда же Джоном Гобсоном в своем исследовании империализма. Вслед за Лениным (Ленин 1962) марксисты и их критики обычно сводили гобсоновское представление к гильфердинговскому, упуская тем самым возможность проведения различий между противоположными формами финансового капитализма, которые содержатся в этих представлениях, и раскрытия диалектических отношений, которые связывают их между собой.

По сути, эти две формы финансового капитализма представляют собой не что иное, как расширенные и более сложные варианты двух элементарных форм капиталистической организации, которые мы назвали государственным (монополистическим) капитализмом и космополитическим (финансовым) капитализмом. Представление Гильфердинга соответствует первому и, как будет показано в четвертой главе, дает довольно точную картину стратегий и структур немецкого капитала в конце XIX — начале XX века. Представление Гобсона, напротив, соответствует второму и описывает важные черты стратегии и структуры британского капитала в тот же период. По сути, при анализе финансовой экспансии конца XIX века как заключительного этапа третьего (британского) системного цикла накопления оно оказывается гораздо полезнее гильфердинговского.

Гобсон считает, что эта финансовая экспансия проводилась двумя различными силами. К первой относятся те, кого он называет «инвесторами », то есть броделевские держатели «избыточного капитала», денежного капитала, который накапливается свыше нормальных инвестиционных возможностей и создает условия для «предложения» финансовой экспансии. С точки зрения Гобсона, основным источником этого избыточного капитала была «дань из–за границы» в виде процентов, дивидендов и других платежей. Как впоследствии подробно было показано Лиландом Дженксом (Jenks 1938), это было также «основным» источником миграции капитала из Британии в XIX веке (см. также: Knapp 1957). Кроме того, с тех пор, как Лондон отнял роль основного денежного рынка европейского мира–экономики у Амстердама, приток доходов из–за рубежа был дополнен заметным притоком иностранного избыточного капитала, который необходимо было инвестировать при помощи Сити (Platt 1980; Pollard 1985). Тем не менее такой приток прибыли и иностранного капитала сам по себе не может объяснить постоянное возрастание высоты и / или продолжительности волн, которыми начал характеризоваться экспорт капитала из Англии в конце XIX—начале XX века (см. рис.7).

Источник: Williamson (1964: 207).

Рис. 7. Британский экспорт капитала, 1820-1915 годы (в миллионах фунтов стерлингов)

Это поведение британских иностранных инвестиций можно понять только в сочетании с наступлением так называемой Великой депрессии 1873–1896 годов, которая была всего лишь длительным периодом ожесточенной ценовой конкуренции.

Многим современникам 1873–1896 годы казались невероятным историческим откатом к прошлому. На всем протяжении кризиса и бума происходило неравномерное, спорадическое, но неуклонное падение цен — в среднем на треть на все товары. Это была наиболее резкая дефляция в истории человечества. Процентная ставка также упала, причем настолько, что экономические теоретики стали рассуждать о возможности того, что капитала будет настолько много, что он не будет ничего стоить. Прибыль сокращалась, а то, что теперь называют периодическими спадами, казалось, длилось целую вечность. Складывалось впечатление, что экономическая система катилась по наклонной (Landes 1969: 231).

На самом деле экономическая система не «катилась по наклонной», а Великая депрессия не была таким невероятным историческим откатом к прошлому, каким она казалась современникам. Производство и инвестиции продолжали расти не только в недавно вступивших на путь индустриализации странах того времени (особенно в Германии и Соединенных Штатах), но и в Британии, причем такими темпами, что более поздний историк вынужден был заявить, что Великая депрессия 1873– 1896 годов была всего лишь «мифом» (Saul 1969). Тем не менее нет никакого противоречия в утверждении, что Великая депрессия сопровождалась ростом производства и инвестиций. Напротив, Великая депрессия не была мифом именно потому, что производство и торговля в Британии и мире–экономике в целом росли, причем росли слишком быстро, чтобы можно было сохранить прежнюю прибыль.

Точнее, великий рост мировой торговли середины XIX века, как и на всех остальных фазах материальной экспансии предыдущих системных циклов накопления, привел к системному увеличению конкурентного давления на средства накопления капитала. Все большее число предприятий во все большем количестве мест мира–экономики с центром в Великобритании занималось поставками одинакового сырья и продажей схожей продукции, разрушая тем самым прежние «монополии », то есть более или менее исключительный контроль над конкретными рыночными нишами.

Этот переход от монополии к конкуренции был, вероятно, наиболее важным фактором, определявшим настроение европейских промышленных и торговых предприятий. Экономический рост теперь также был экономической борьбой — борьбой, которая отделяла сильных от слабых, приводила в уныние одних и вселяла уверенность в своих силах в других, поддерживала новые… страны за счет старых. Оптимизм насчет будущего бесконечного прогресса сменился неуверенностью и ощущением агонии (Landes 1969: 240).

С этой точки зрения, Великая депрессия 1873–1896 годов вовсе не была историческим откатом к прошлому. Как мы видели во второй главе, все предшествующие материальные экспансии капиталистического мираэкономики завершались ростом конкурентной борьбы. Конечно, на протяжении почти трех десятилетий усиление конкурентной борьбы, которым был отмечен конец мировой торговой экспансии XIX века, не приняло форму открытой межгосударственной борьбы, как это бывало раньше. Эту задержку можно объяснить двумя важными обстоятельствами, отличавшими третий (британский) системный цикл накопления от первых двух. Первое связано с «империализмом», а второе — с «фритредерством » британского режима правления и накопления.

Что касается первого, то здесь достаточно сказать, что ко времени замедления мировой торговой экспансии в середине XIX века британское влияние в мировой системе в целом достигло своей высшей точки. Царская Россия только что была поставлена на место в Крыму, а Франция, принявшая участие в Крымской войне, в свою очередь, вскоре была поставлена на место Пруссией. Ведущая роль Британии в поддержании баланса сил в Европе была подкреплена усилением британской территориальной империи в Индии после восстания сипаев в 1857 году. Контроль над Индией означал господство над финансовыми и материальными ресурсами, включая вооруженные силы, с которыми не могло сравниться ни одно государство или возможное объединение государств и которым на то время ни одна правящая группа не могла бросить военный вызов.

В то же самое время британский односторонний режим свободной торговли соединял с Британией весь мир. Британия стала наиболее подходящим и действенным «рынком» для получения средств платежа и средств производства и для продажи сырья. Пользуясь выражением Майкла Манна (Mann 1986), государства были «заперты в клетке» завязанного на Британию глобального разделения труда, которое тогда еще более ограничивало их склонность и возможность ведения войны с ведущим капиталистическим государством и друг с другом. Но в отличие от государств деловые предприятия не были так ограничены. Продолжительная и ожесточенная ценовая конкуренция конца XIX века сама по себе была серьезной эскалацией межкапиталистической борьбы — эскалацией, которая в конечном итоге приняла форму общей межгосударственной борьбы.

Кроме того, как и во всех предыдущих системных циклах накопления, усиление конкурентного давления, наступившее с фазой материальной экспансии, изначально было связано с серьезным переходом от торговли и производства к финансам со стороны британского капиталистического класса. Вторая половина XIX века характеризовалась не только более крупными волнами экспорта капитала из Британии, как уже было отмечено ранее, но и экспансией британских провинциальных банковских сетей, сопровождавшейся все большей интеграцией этих сетей с сетями Сити (Kindleberger 1978: 78–81; Ingham 1984: 143). Это свидетельствует о тесной связи между усилением конкурентного давления на британский бизнес и финансовой экспансией конца XIX века. Пока торговая экспансия была на фазе растущей отдачи, основной функцией британских провинциальных банковских сетей была передача денежных средств главным образом в виде автоматически возобновляемых и открытых кредитов от местных, преимущественно аграрных, предприятий с избыточной ликвидностью другим местным предприятиям с хронической нехваткой средств вследствие своих высоких темпов роста, или высокого отношения основного капитала к оборотному, или того и другого вместе (ср.: Pollard 1964; Cameron 1967; Landes 1969: 75–77). Но как только резкий скачок середины века привел к сокращению отдачи и усилению конкурентного давления, британские провинциальные банковские сети начали выполнять совершенно иную задачу.

Все чаще не только сельскохозяйственные предприятия накапливали большие излишки средств (частично от ренты, частично от прибыли), намного превышавшие нормальные инвестиционные возможности в сложившиеся отрасли. Торговые и промышленные предприятия, которые до сих пор быстро росли, поглощая излишки средств своих собственных и других предприятий, также начали сталкиваться с тем, что значительный объем прибыли, который в совокупности накапливался в их бухгалтерских книгах и на банковских счетах, больше не мог быть повторно инвестирован в отрасли, в которых он был получен. Вместо инвестирования этих излишков в новые отрасли, в которых они не имели никаких особых сравнительных преимуществ, с одновременным усилением конкурентного давления или инвестирования их в усиление конкурентной борьбы в своей отрасли, которая зачастую была проблематичной вследствие сплоченности британского бизнеса в «промышленных районах» (см. главу 4), многие из этих предприятий предпочли намного более разумный образ действия: они оставили по крайней мере часть своего капитала ликвидной и позволили Сити через провинциальные банки или через брокеров позаботиться о его инвестициях в любом виде и в любом месте мира–экономики, обещавшем гарантированную и высокую прибыль. «Наиболее привлекательной в присоединении к финансовому миру Британии была перспектива более полного и более прибыльного применения избыточных средств» (Sayers 1957: 269).

Это подводит нас ко второй движущей силе финансовой экспансии конца XIX века, по Гобсону. С его точки зрения, держатели капитала, которые искали приложения средств через Сити, были всего лишь «марионетками крупных финансовых домов» — финансовых домов, которым он приписывал коллективную роль «правителей имперской машины».

Эти занятия — банковские операции, брокерство, дисконтирование, кредитование, поддержка компаний — составляли суть международного капитализма. Имеющие прочные организационные связи, постоянно взаимодействующие друг с другом, лежащие в основе капитала предприятий каждого государства, они способны были без труда манипулировать политикой государств. Капитал невозможно было быстро направить куда–либо без их согласия и участия. Разве можно всерьез считать, что какое–то европейское государство начнет войну или подпишется на заем, если дом Ротшильдов и его коллеги выступят против этого? (Hobson 1938: 56–57)

В конечном итоге, как и предвидел Гобсон, космополитическому капиталу суждено было утратить контроль над «имперской машиной» вследствие поддержки территориалистских пристрастий правящих кругов имперской Британии (Arrighi 1983: ch. 4 и далее). Но на протяжении почти полувека так называемые haute finance служили, по выражению Карла Поланьи, «основным связующим звеном между политической и экономической организацией мира».

Ротшильды не подчинялись какому–то определенному правительству; как семейство они воплощали в себе абстрактный принцип интернационализма, они были верноподданными фирмы, деловой кредит которой стал единственным звеном между правительствами индустриальной деятельностью в условиях стремительного роста мировой экономики. В конечном счете их независимость была обусловлена требованиями эпохи, которая нуждалась в самостоятельном агенте–посреднике, способном внушить равное доверие как политикам отдельных стран, так и международным инвесторам, и именно эту насущную потребность метафизическая экстерриториальность династии еврейских банкиров, обитавших в европейских столицах, удовлетворяла почти идеальным образом (Поланьи 2002: 20–21).

Отсутствие подчинения какому–то определенному правительству, конечно, не означало полной свободы действий. Наиболее важным ограничением автономии Ротшильдов было ограничение, заключавшееся в политическом взаимодействии, которое связывало их с имперской Британией через Банк Англии и казначейство. В этом политическом взаимодействии, как отмечалось в первой главе, покровительство и преференциальный режим, который финансовая сеть, контролируемая Ротшильдами, получала от британского правительства, предполагали включение этой сети в аппарат власти, посредством которого Британия правила миром.

Эта космополитическая сеть финансовой олигархии не была чем–то свойственным исключительно последней трети XIX—первой трети XX столетия, как полагал Поланьи. Ее сходство с космополитической сетью, которая управляла европейской валютной системой тремя столетиями ранее в генуэзскую эпоху, просто поразительно. Мы вполне можем утверждать, что в конце XIX века Ротшильды были для немецко–еврейской финансовой сети, сосредоточенной в Лондоне, теми же, кем были nobili vecchi для генуэзской сети конца XVI века. Обе группы действительно «правили», но не «имперской машиной», а финансами имперской машины. Они были деловыми кликами, которые с целью получения прибыли и при помощи космополитического делового сообщества, которое они контролировали, действовали подобно «невидимой руке» имперской организации — имперской Британии и имперской Испании соответственно. Благодаря этой «невидимой руке» имперские организации охватывали и контролировали большее, чем прежде, число различных властных и кредитных сетей, просто используя «видимую руку» своего государственного и военного аппарата.

Но здесь следует говорить о взаимном использовании. Ни Ротшильды, ни nobili vecchi не были простыми инструментами имперских организаций, которые они «обслуживали». Обе клики принадлежали к более широкому кругу торговых банкиров, которые запрыгнули на борт территориалистской организации и умело превратили экспансию последней в мощный двигатель самостоятельного расширения торговых и финансовых сетей, контролируемых ими. Точно так же, как nobili vecchi принадлежали к более широкому кругу генуэзских купцов–банкиров, которые запрыгнули на борт иберийской океанской экспансии только для того, чтобы столетие спустя стать «главными банкирами» имперской Испании, Ротшильды принадлежали к более широкому кругу немецко–еврейских купцов–банкиров, который запрыгнули на борт британской промышленной экспансии только для того, что полвека спустя стать «главными банкирами» имперской Британии.

Обе группы имели сравнительно слабые стартовые позиции. Nobili vecchi были fuoriusciti — одной из многих групп изгнанников, появившихся в результате бесконечной вражды между Генуей и северной Италией в эпоху позднего Средневековья и раннего Нового времени. Ротшильды были одной из многих деловых семей, которые бежали из раздираемой войнами и все более «регулируемой» наполеоновской Европы, чтобы найти пристанище в сравнительно мирной и «нерегулируемой» Британии. Какой бы силой ни обладала клика, она заключалась в космополитических торговых сообществах, которым она принадлежала, то есть прежде всего в знании и связях, которые влекли за собой членство в таких сообществах. Точно так же, как «итальянцу, который приезжал в Лион, чтобы обосноваться, нужны были только стол и лист бумаги », как выразился Бродель в отрывке, процитированном ранее, стол и лист бумаги были всем, что было нужно немецко–еврейским торговцам, которые прибыли в Манчестер с пустыми руками, для того чтобы заново начать успешную деловую карьеру.

Молодой Ротшильд и его соотечественники принесли с собой традицию покупки за наличные, когда рынок приносил низкую, незначительную прибыль, масштабную торговлю и быстрый оборот, которые заставили Манчестер развиваться, и постепенно перевели большую часть континентальной торговли на свои склады. При поддержке франкфуртского и гамбургского капитала их ресурсы часто превосходили ресурсы местных торговцев, обслуживаемых слаборазвитой банковской системой Манчестера (Chapman 1984: 11; см. также: Jenks 1938).

Наконец, когда в нужный момент Ротшильды спрыгнули с борта торговли, чтобы сосредоточиться на банковском деле и финансах — так же, как и nobili vecchi после краха 1557–1562 годов, — они смогли занять и удерживать ведущие позиции в финансовой олигархии на протяжении более полувека только потому, что им удалось воспользоваться коммерческим бумом середины XIX века, чтобы расширить и закрепить контроль над относительно космополитическим деловым сообществом, к которому они принадлежали. Поскольку бум усилил конкуренцию и сократил прибыль в товарных отраслях, эта расширенная и централизованная сеть смогла превратиться в мощный конвейер, который притягивал неработающий капитал в Сити только затем, чтобы снова пустить его в оборот. Этот неработающий капитал привлекался не только из Британии, где он накапливался очень быстро, но и из всей Европы. Как когда–то заметил Розенраад, глава Иностранной торговой палаты в Лондоне,

Великобритания действует только как посредник, как честный брокер, работающий во всех частях света, получающий — во многом с деньгами своих клиентов — займы от других стран… Словом, хотя инвестиционное могущество Британии очень велико, Лондон служит главным посредником между Европой и другими частями света для размещения здесь иностранных ценных бумаг (Цит. по: Ingham 1988: 62).

Точно так же, как основной особенностью системы пьяченцских ярмарок в генуэзскую эпоху был прямой доступ к неработающему капиталу северной Италии, так, по словам Стэнли Чэпмена (Chapman 1984: 50), «основной особенностью “ротшильдовской” структуры после 1866 года был прямой доступ к капиталу [континентальной] Европы». Конечно, существовали серьезные различия между генуэзской эпохой (1557–1627) и тем, что — по аналогии — мы можем назвать ротшильдовской эпохой (1866–1931). Отчасти такие различия отражали намного больший масштаб и возможности для действия космополитического финансового капитала во вторую эпоху. Так, сфера влияния лондонского Сити при Ротшильдах была намного шире по своему масштабу и возможностям, чем сфера влияния пьяченцских ярмарок при nobili vecchi тремя столетиями ранее, независимо от того, оцениваем ли мы с точки зрения сообществ, которые предоставляли избыточный капитал, или с точки зрения сообществ, в пользу которых этот избыточный капитал перераспределялся. Отчасти различия между генуэзской и ротшильдовской эпохами отражали противоположные результаты властных устремлений соответствующих территориалистских партнеров — имперской Испании XVI столетия и имперской Британии XIX столетия. И если консолидация «ротшильдовской» структуры крупных финансовых операций ассоциировалась с ландесовской «наиболее резкой дефляцией в истории человечества», то консолидация «безансонских» ярмарок ассоциировалась с настолько резкой инфляцией, что историки называют ее революцией цен XVI века. Такое различие в поведении цен во время финансовой экспансии первого (генуэзского) и третьего (британского) системных циклов объясняется главным образом тем обстоятельством, что в XIX веке Британия преуспела в создании другими средствами своего рода мировой империи, которую Испания тщетно пыталась создать в меньшем масштабе в XVI веке. Какими были эти «другие средства» — принудительное правление на Востоке и правление при помощи мирового рынка и баланса сил на Западе, — описано в первой главе и будет подробнее разработано в этой и следующей главах. Здесь же нас интересуют отношения между войной / миром и инфляцией / дефляцией, с одной стороны, и между долгосрочными колебаниями в ценах и системных циклах накопления — с другой.

Исторически крупные войны были единственным важным фактором в подстегивании инфляционных тенденций в европейском миреэкономике (Goldstein 1988). Поэтому мы можем предположить, что последовательность войн, в ходе которых Испания тщетно пыталась установить и закрепить имперское правление в Европе, во многом объясняет, почему XVI век был временем резкой инфляции как в абсолютном выражении, так и по сравнению с XIX веком. И, наоборот, можно предположить, что британский столетний мир (1815–1914) во многом объясняет, почему XIX век был временем резкой дефляции и в абсолютном отношении, и по сравнению с XVI веком.

Для наших нынешних целей более важно, что противоположенное поведение цен в генуэзской и британской финансовых экспансиях, независимо от его действительных причин, служит веским свидетельством в пользу утверждения, сделанного во Введении, что ценовые логистические или «вековые (ценовые) циклы» не служат надежными показателями того, что является специфически капиталистическим в системных процессах накопления капитала. Так, если мы берем показатели более точно, чем изменения в ценах, отражающие изменение обстоятельств в торговле товарами, в которую более широко вовлечены капиталистические силы, находившиеся на командных высотах мира–экономики, между генуэзской и ротшильдовской эпохами начинают обнаруживаться заметные сходства.

Эти показатели приведены на рис.8 и 9. На диаграммах A приведены показатели общего роста испанской торговли в XVI веке (рис. 8) и британской торговли в XIX веке (рис. 9). На диаграммах B приведены показатели роста конкретных товарных отраслей, на которых сделали свои состояния генуэзцы в XVI веке и Ротшильды в XIX веке: серебро (рис. 8) и хлопок–сырец (рис. 9) соответственно.

На всех диаграммах отражены варианты общей закономерности, состоящей из фазы быстрого роста, которая соответствует нашей (Д — Т) фазе материальной экспансии, вслед за которой наступает фаза более медленного роста — наша (Т — Д') фаза финансовой экспансии. На рис.9A закономерность несколько нарушается вследствие резкого роста стоимости британского импорта во время Первой мировой войны и первых послевоенных лет. Тем не менее даже если мы возьмем в качестве основы для вычислений все еще «аномально» высокий уровень британского импорта в 1921–1925 годах, темпы роста на протяжении пятидесяти лет, начиная с 1871–1875 годов, были в среднем вдвое меньше, чем в предыдущие пятьдесят лет.

Источник: Chaunu and Chaunu (1956: 134).

Источник: Elliot (1970a: 184).

Рис. 8. Торговая экспансия XVI века

Источник: Mitchell (1980: Table f1).

Источник: Mitchell (1973: 780).

Рис. 9. Торговая экспансия XIX века

Логика, лежащая в основе общей закономерности, показанной на этих четырех диаграммах на рис.8 и 9, будет рассмотрена в заключительной части этой главы. Пока же просто отметим, что финансовые экспансии генуэзского и британского циклов накопления были кульминационными моментами мировых торговых экспансий: одной — связанной с Испанией, и другой — связанной с Британией. Противоположные тенденции в ценах, характерные для этих двух финансовых экспансий, не позволяют увидеть такую общую закономерность. В обоих циклах фаза ускорения инвестиций капитала в экспансию мировой торговли завершилась усилением межкапиталистической конкуренции в покупке и продаже товаров. В одном случае преобладал рост закупочных цен, в другом случае преобладало падение продажных цен. Но независимо от влияния на общий уровень цен усиление конкуренции завершилось «упреждающим» или «спекулятивным» изъятием денежных средств из торговли. Это, в свою очередь, было одновременно причиной и следствием появления возможностей для извлечения прибыли в мировом финансовом посредничестве — возможностей, которыми воспользовались клики купцов–банкиров и финансистов (генуэзские nobili vecchi в конце XVI века, Ротшильды в конце XIX—начале XX века).

При этом руководившие финансовыми экспансиями склонны были идти на временное ослабление конкурентного давления, которое снижало прибыль на капитал и тем самым способствовало превращению конца материальной экспансии в «прекрасное время» для более широкого круга накопителей капитала. «Депрессия, — писал Торстейн Веблен после окончания Великой депрессии 1873–1896 годов, — является в основном следствием болезненных привязанностей деловых людей. В этом состоит основная трудность. Застой промышленности и тяготы, которые несут рабочие и другие классы, носят характер симптомов и вторичных эффектов». И чтобы быть действенным, лекарство должно быть способно «достичь этого эмоционального корня зла и… восстановить прибыль до “разумной” величины».

В последней четверти XIX века ожесточенная ценовая конкуренция действительно снизила прибыль до «необоснованно» низкого уровня, и оптимизм уступил место неуверенности и чувству агонии. И в этом смысле Великая депрессия 1873–1896 годов не была мифом. Как выразился Эрик Хобсбаум (Hobsbawm 1968: 104), «если “депрессия” означает распространившиеся — и для поколений после 1850 года — ощущение беспокойства и мрачный взгляд на перспективы британской экономики, то в этом случае слово подобрано верно». Но затем внезапно, словно по волшебству,

шестеренки закрутились. В конце столетия цены начали расти, а вместе с ними и прибыль. По мере налаживания дел, возвращалась уверенность–не переменчивая и эфемерная надежда на бум, которой было отмечено уныние предшествующих десятилетий, а общая эйфория, которой не наблюдалось с… начала 1870‑х годов. Казалось, что все снова пошло на лад, несмотря на бряцанье оружием и заявления марксистов о наступлении «последней стадии» капитализма. Во всей Западной Европе эти годы хранятся в памяти как старые добрые деньки эдуардовской эпохи, la belle epoque (Landes 1969: 231).

Разумеется, во внезапном повышении прибыли до более чем «разумного » уровня, не говоря уже о последующем быстром выздоровлении европейской буржуазии от болезни конца XIX века, не было никакого волшебства. Как и на заключительных этапах всех предыдущих системных циклов накопления, государства начали острое соперничество за мобильный капитал, изъятый из торговли и ставший доступным в виде кредита. Начиная с 1880‑х годов военные расходы европейских держав стали расти в геометрической прогрессии: общий объем для Великобритании, Франции, Германии, России, Австро–Венгрии и Италии увеличился со 132 миллионов фунтов стерлингов в 1880 году до 205 миллионов в 1900 году и 397 миллионов в 1914 году (Хобсбаум 1999а: 495). И с усилением межгосударственного соперничества за мобильный капитал начали расти и прибыли.

С одной стороны, избыточный капитал нашел себе новое применение в растущей области спекулятивных действий, которые обещали легкий и привилегированный доступ к активам и будущим доходам правительств, участвующих в конкурентной борьбе. Чем шире и острее становилась межгосударственная конкуренция за мобильный капитал, тем более широкие возможности открывались для получения спекулятивной прибыли у тех, кто управлял избыточным капиталом, и тем более сильной становилась тенденция к освобождению капитала от своей товарной формы. Как можно увидеть из рис.7, волна экспорта капитала из Британии во время эдуардовской эпохи намного превосходила по высоте и продолжительности две предыдущие волны. Экспансия капитала, вложенного в спекулятивную деятельность, на деле была выше, чем показано на рис.7, так как действительный поток капитала из Британии часто был только частью капитала, наводнившего Лондон и прописавшегося в нем. Во всяком случае, хотя поначалу большая часть этой экспансии, несомненно, финансировалась за счет постепенно возраставшего притока из–за рубежа процентов и дивидендов на предыдущие инвестиции, все большая часть экспансии должна была финансироваться за счет ускорения внутренней конверсии товарного капитала в денежный.

С другой стороны, по мере ухода капитала из торговли и производства, предприятия, которые либо не смогли, либо не захотели оставить торговлю и производство, столкнулись с серьезным конкурентным давлением, которое привело к сокращению размера прибыли. Это общее улучшение обстановки с 1880‑х годов и далее проявилось в постепенном росте показателей британской торговли. Но его наиболее важным проявлением было общее снижение реальной заработной платы в Британии с середины 1890‑х годов, которое полностью сменило тенденцию к росту, преобладавшую на протяжении полувека до этого (Saul 1969: 28– 34; Barrat Brown 1974: table 14):

Оценивая… влияние профсоюзов рабочих, можно утверждать, что в высоко конкурентной обстановке падающих цен профсоюзы могли выжать прибыль из стабильной заработной платы и рыночно регулируемых цен… Но, когда в менее конкурентной среде после 1900 года тенденция в ценах полностью изменилась, даже сильные профсоюзы могли только увеличить общую структуру расходов и цен, чтобы цены и прибыль не отставали от заработной платы. После снижения роста во время англо–бурской войны реальная заработная плата в период с 1896 по 1914 год несколько упала по сравнению с предыдущими тремя десятилетиями (Saul 1969: 33).

Короче говоря, если Великая депрессия 1873–1896 годов была прежде всего болезнью предпринимателей, подавленных «чрезмерной» конкуренцией и «необоснованно» низкой прибылью, то «прекрасная эпоха» 1896–1914 годов была прежде всего излечением от этой болезни после угнетающей конкуренции между предприятиями и последовательным ростом прибыльности. Но что касается роста торговли, производства и доходов рабочего класса, то здесь вряд ли можно говорить о подъеме. Как и все «прекрасные времена», характерные для заключительных фаз предыдущих циклов накопления, это время было «прекрасным» только для меньшинства, и даже для этого меньшинства оно продлилось недолго. За несколько лет «бряцанье оружием», которое было музыкой для уха европейской буржуазии, пока оно повышало доходность, усиливая межгосударственную конкуренцию за мобильный капитал, переросло в катастрофу, от которой капитализм XX века так и не смог оправиться.

В этом отношении эдуардовская Британия воспроизводила в крайне сжатом виде и при кардинально иных всемирно–исторических условиях некоторые тенденции, уже присутствовавшие во Флоренции во время самой первой финансовой экспансии европейского мира–экономики. В обоих случаях массовое перемещение избыточного капитала из промышленности в финансы завершилось беспрецедентным процветанием буржуазии, отчасти за счет рабочего класса. Во Флоренции начала Нового времени правительством, в конечном итоге, завладел финансовый капитал; в Британии в XX веке правительством в конечном итоге завладели лейбористы. В обоих случаях прекрасная эпоха буржуазии служила признаком преодоления существовавшего капитализма.

Еще сильнее сходство между эдуардовской эпохой и тем, что принято называть «париковым периодом» голландской истории, — периодом, который в целом соответствует стадии финансовой экспансии голландского цикла накопления, особенно заключительным двум — трем десятилетиям экспансии. Как и четырьмя столетиями ранее во Флоренции и 125 лет спустя в Британии, финансовая экспансия второй половины XVIII века в Голландии была связана с широкими процессами «деиндустриализации » (наиболее заметными в судостроении) и сокращением доходов рабочего класса. «Торговым банкирам и богатым рантье никогда не было “так хорошо”», — отмечает Чарльз Боксер (Boxer 1965: 293–294), но, как замечал наблюдатель в конце этого периода, «благосостояние того класса людей, которому приходилось зарабатывать на жизнь собственным трудом, постепенно снижалось». И, как и во Флоренции эпохи Возрождения или в эдуардовской Британии (или, если на то пошло, в рейгановской Америке), капиталисты, превратившиеся в рантье «париковой » Голландии беспокоились только о ближайшем будущем. «Все говорят, — писал журнал De Borger в 1778 году, — “на наш век хватит, а после нас хоть потоп!”. Это высказывание, заимствованное у наших [французских] соседей, мы претворили на практике» (цит. по: Boxer 1965: 291).

«Потоп» для голландской республики вскоре наступил с революцией патриотов середины 1780‑х годов («эта революция… была, хотя об этом сказано недостаточно, первой революцией Европейского континента, предзнаменованием Французской революции»; Бродель 1992: 277) с последующей оранжистской контрреволюцией и окончательным падением республики при Наполеоне. Ничего подобного, конечно, не произошло в Британии после эдуардовской belle epoque. Напротив, победа в Первой мировой войне привела к дальнейшему расширению британской территориальной империи. Тем не менее расходы империи стали намного превышать ее доходы, подготовив тем самым почву для ее ликвидации лейбористским правительством после Второй мировой войны. Но еще до ликвидации империи крах золотого стандарта британского фунта в 1931 году ознаменовал собой наступление терминального кризиса британского господства над мировыми деньгами. По выражению Поланьи (Поланьи 2002: 39), «треск разорвавшейся золотой нити стал сигналом к началу революции планетарного масштаба».

 

ДИАЛЕКТИКА КАПИТАЛИЗМА И ТЕРРИТОРИАЛИЗМА

Как заметил Джеффри Ингам, если вдохновители реформ, которые привели после окончания наполеоновских войн к введению режима свободной торговли / золотого стандарта, исходили из каких–то определенных экономических интересов, это были интересы британской перевалочной торговли, которая возникла и расцвела после перехвата голландской и французской торговли.

Хаскинссон [глава министерства торговли] полагал, что такая политика сделает Британию Венецией XIX века. По иронии судьбы, критики британской перевалочной торговли позднее обращались к тому же сравнению. В конце XIX века многие наблюдатели отмечали, что упадок Венеции был вызван опорой богатства и власти на такую небезопасную и неконтролируемую коммерческую деятельность. Было намного лучше, утверждали они, построить внутреннюю производственную базу (Ingham 1984: 9).

И до и после великой торговой экспансии середины XIX века британский капитализм казался своим современником новой разновидностью старых форм перевалочной торговли. В этом было основное сходство между британцами и более ранним голландским режимом накопления. Как и голландский, британский режим по–прежнему основывался на принципе торгового и финансового посредничества — принципе покупки для перепродажи, принятия для отправки, поставки со всего мира для поставки всему миру.

Англия стала расчетной палатой мира–экономики раньше и оставалась ею дольше, чем «мастерской мира» (Rubinstein 1977: 112–113). Промышленная революция и поражение имперских притязаний Наполеона увеличили и расширили возможности британского перевалочного капитализма.

Сочетание промышленной революции у себя в стране с исчезновением после Ватерлоо всех препятствий для осуществления английской глобальной гегемонии за рубежом или конкуренции с ней привело к появлению совершенно новой формы мировой экономики, когда британские производители обладали подавляющим превосходством в международной торговле. По мере повышения плотности торгового обмена между постоянно растущим числом стран и областей, входящих в общую сеть, постепенно возрастала и функциональная потребность в централизованном коммутаторе для направления его потоков. Постоянное повторение многосторонних сделок в мировом экономическом пространстве, сегментированном на независимые политические единицы, зависело от существования по крайней мере одной расчетной палаты, имеющей международный охват. Английская промышленность и английский флот гарантировали, что может существовать только одна такая палата. Амстердам, изолированный и отодвинутый на обочину континентальной системы, так и не оправился от блокады военного времени. В результате ослабления позиций Голландии и поражения Франции после 1815 года у Лондона не осталось потенциальных конкурентов. (Anderson 1987: 33)

Споря с предложенным Ингамом и Андерсоном описанием британского капитализма в XIX веке прежде всего как торгового и финансового по своей структуре и ориентации, Майкл Бэррат Браун подчеркивал его имперские и агропромышленные основания. Когда к середине столетия произошло замедление великой экспансии британской и мировой торговли, Британия уже создала территориальную империю, беспрецедентную и беспримерную по своему масштабу и охвату.

[Вопреки] представлениям Ленина и Галлахера, Робинсона и Филдхауза, теперь повторяемым Ингамом и Андерсоном, бoльшая часть британской империи уже была создана к 1850 году — не только в Канаде, на Карибах, в Мадрасе, Бомбее и Южной Африке с XVII века, но и в Гибралтаре, Бенгалии, на Цейлоне, в Новом Южном Уэльсе, Пинанге, Гвиане и Тринидаде к концу XVIII века; а к 1850 году к ним прибавились фактически вся Индия, а также Гонконг, Австралия, Новая Зеландия и Наталь. Позднее в нее вошел почти весь Африканский континент (Barrat Brown 1988: 32; см. также: Barrat Brown 1974: 109–110, 187).

К тому же эта обширная территориальная империя была прежде всего агропромышленным, а не торгово–финансовым комплексом.

Считать, что британский капитал занимался в основном банковскими и торговыми операциями в империи, значит утверждать, что в ней не было никаких сахарных и хлопковых плантаций, никаких чайных и каучуковых поместий, никаких золотых, серебряных, медных и оловянных копей, никакой «Левер бразерс», никаких нефтяных компаний, никаких декретных компаний, никакой «Далгети», никаких британских железных дорог и других предприятий коммунального обслуживания или заводов и фабрик за границей (Barrat Brown 1988: 31).

На наш взгляд, между точкой зрения Ингама и Андерсона, с одной стороны, и Бэррата Брауна — с другой на самом деле нет никакого противоречия. Как было отмечено в первой главе и еще раз в кратком описании третьего (британского) системного цикла накопления, развитие Британии в XIX веке шло по пути Венеции и Соединенных Провинций, но оно также шло по пути, связанному с развитием имперской Испании или, точнее, генуэзско–иберийского капиталистически–территориалистского комплекса. После признания этой гибридной структуры развития капитализма в Британии в XIX веке тезис о «государстве — ночном стороже» применительно к викторианской Англии оказывается несостоятельным. «Где вы видели такого “ночного сторожа”, который обеспечивал бы основу для жизнедеятельности всех жильцов дома и не просто следил за тем, чтобы не допустить враждебных посягательств извне, но и, по сути, правил семью морями и создавал колониальные форпосты на всех континентах? » (Barrat Brown 1988: 35). Тем не менее «индустриализм» и «империализм » Британии XIX века были составной частью расширенного воспроизводства стратегий и структур венецианского и голландского перевалочного капитализма. И именно благодаря промышленности и империи, которых не было у Венеции и Соединенных Провинций, Британия смогла осуществлять функции мирового торгового и финансового перевалочного пункта в куда большем масштабе, чем могли себе представить ее предшественники.

При этом «индустриализм» и «империализм» британского режима накопления в сравнении с предшествующим голландским режимом были отражением двойного движения–одновременно вперед и назад, аналогичного тому, которое наблюдалось при переходе от первого (генуэзского) ко второму (голландскому) системному циклу накопления. Точно так же, как в конце XVI—начале XVII века голландский режим накопления капитала в мировом масштабе сменил генуэзский и сделал шаг вперед, интернализировав издержки защиты, так и в конце XVIII—начале XIX века британский режим сменил голландский, интернализировав издержки производства, главным проявлением чего стал индустриализм. И точно так же, как голландский режим интернализировал издержки защиты, совершив шаг назад и возродив организационные структуры венецианского государственно–монополистического капитализма, на смену которому пришел генуэзский режим, так и британский режим интернализировал издержки производства, возродив организационные структуры иберийского империализма и генуэзского космополитического финансового капитализма, на смену которым в свое время пришел голландский режим.

Под интернализацией «издержек производства» мы понимаем процесс, посредством которого производственная деятельность осуществлялась в рамках организационной области капиталистических предприятий и зависела от тенденций к экономии, типичных для этих предприятий. Безусловно, капиталистические предприятия, специализирующиеся на производственной деятельности, существовали задолго до начала британского цикла накопления. Но эти предприятия не играли вообще никакой роли или играли второстепенную и подчиненную роль в формировании генуэзского и голландского режимов накопления. Ведущие капиталистические предприятия генуэзского и голландского циклов обычно занимались торговлей на далекие расстояния и крупными финансовыми операциями — деятельностью, которую Бродель (Бродель 1988: гл.4) назвал «капитализмом у себя дома», — и изо всех сил старались держаться подальше от производственной деятельности, лежавшей за пределами их организационных областей. В британском цикле, напротив, накопление капитала стало опираться на капиталистические предприятия, которые были серьезно вовлечены в организацию и модернизацию процессов производства.

При оценке характера и степени этой новой «организационной революции » капиталистического мира–экономики важно помнить о том, что различие между «торговлей» и «производством» не является таким уж четким, как часто принято считать. Перемещение товаров в пространстве и времени–все то, чем занимается торговля, — может требовать серьезных людских усилий и точно так же прибавлять к товарам потребительную стоимость, как и получать ее из природы и изменения их формы и материи — всего того, что понимается под производством в узком смысле слова. Как писал когда–то аббат Галиани, «транспорт — это своего рода производство» (цит. по: Dockes 1969: 321). Но существуют еще и хранение и вся остальная связанная с торговлей деятельность, которая требует людских усилий и делает товары, перемещаемые во времени и пространстве, более полезными для потенциальных покупателей. Почти невозможно заниматься торговлей, не занимаясь при этом производством в этом более широком смысле слова — или даже в более узком смысле, указанном ранее.

Капиталистические организации, специализировавшиеся на торговле на далекие расстояния, всегда занимались той или иной производственной деятельностью. Помимо хранения и транспорта, они также обрабатывали товары, которые они покупали и продавали, и создавали по крайней мере некоторые средства и оборудование, необходимые для хранения, транспортировки и обработки товаров. Судостроение было, наверное, самым важным из этих видов деятельности, особенно для капиталистических организаций вроде Венеции и Соединенных Провинций, которые самостоятельно «производили» защиту своих торговых путей. Кроме того, капиталистические организации, специализировавшиеся на торговле на далекие расстояния, занимались или заведовали производством товаров (вроде драгоценностей и монет, высококачественных текстильных изделий и других предметов роскоши, произведений искусства и т. д.), которые можно было использовать как средства торговли или как «хранилища» избыточного капитала, накапливаемого участниками торговли. Но во всем, что не было связано с этой деятельностью, ведущие капиталистические организации генуэзского и голландского циклов старательно избегали участия в производстве.

Венеция, Генуя и Амстердам потребляли зерно, масло, соль, даже мясо и т. п., которые доставляла им внешняя торговля. Они получали извне лес, сырье и даже немалое количество ремесленных изделий, которые они потребляли. Их мало занимало, кто их производит и архаическим или современным способом они произведены: им достаточно было подобрать эти товары в конце кругооборота — там, где их агенты или же торговцы сырьем эти продукты складировали, предназначая их для городов–государств. Основная часть этого первичного сектора (если не весь он), необходимая для их существования и даже их роскоши, во многом была для городов–государств внешней и работала на них без того, чтобы им приходилось беспокоиться по поводу экономических и социальных трудностей производства (Бродель 1992: 299).

Несколько уточняя свое утверждение, Бродель сразу добавляет, что эти города чаще сталкивались с недостатками, а не преимуществами такой экстернализации производства: «[они] беспокоились из–за своей зависимости от заграницы (хотя могущество денег на самом деле почти сводило ее на нет). И в самом деле мы видим, как все господствовавшие города силились увеличить свою территорию и расширить свои земледелие и промышленность». В результате, итальянские города–государства, а позднее и Голландия оказывались: «1) перед весьма “современным” соотношением их сельского и городского населения; 2) перед земледелием, которое, когда оно существовало, предпочитало высокоприбыльные культуры и, естественно, было склонно к капиталистическим инвестициям… [и] 3) перед промышленностью, изготовлявшей предметы роскоши и так часто процветавшей» (Бродель 1992: 299).

На самом деле не обязательно утверждать, что итальянские городагосударства или Голландия беспокоились из–за своей зависимости от заграницы, чтобы объяснить подобное участие во внутреннем производстве. В случае с промышленностью, изготовлявшей предметы роскоши, их прибыльность и отсутствие социальных трудностей, связанных с их развитием, сами по себе служили достаточным основанием для участия в них. Что касается высокоприбыльных культур, то огромное богатство, накопленное в капиталистических городах, естественным образом должно было прийти в коммерческое сельское хозяйство, ориентированное на производство продовольствия для городского населения в сопредельной сельской местности. Кроме того, капиталистические центры по стратегическим или экономическим соображениям естественным образом рано или поздно должны были включить такие сопредельные сельские территории в свою политическую юрисдикцию, а также содействовать их дальнейшей коммерциализации и модернизации.

Кроме того, как только сельская местность включалась de facto или de jure в области капиталистических центров, инвестиции капитала в сельское хозяйство начинали выполнять функцию, аналогичную расходам на произведения искусства и другие предметы роскоши длительного пользования, то есть функцию «хранения» прибыли, которая получалась от торговли на далекие расстояния и крупных финансовых операций, но не могла быть реинвестирована в такую деятельность, не поставив под угрозу ее доходность. Тогда, как и сейчас, значительная часть этого избыточного капитала перетекала в спекуляции и показное потребление; и тогда, как и сейчас, инвестиции в недвижимость в этих капиталистических городах были наиболее важными средствами сочетания спекуляции с показным потреблением. Но инвестиции в коммерциализацию и «облагораживание» сельской местности, которая постепенно осваивалась капиталистическими городами, могли играть и играли аналогичную роль в качестве дополнения или замены инвестиций в городскую недвижимость.

Судостроение, производство предметов роскоши, строительство и «современные» отрасли сельского хозяйства были не единственными исключениями в стремлении капиталистических городов–государств к экстернализации в максимально возможной степени экономических и социальных издержек производства. Иногда — даже очень долго — отдельные города–государства принимали участие в том или ином виде производственной деятельности. Так, Бродель отмечает, что после 1450 года Венеция занялась созданием широкого и разнообразного производственного аппарата, и утверждает, что переход к производству был, по–видимому, неизбежным для крупных торговых перевалочных пунктов. Но после этого он сразу же добавляет, что «приоритет торгового капитализма над промышленным, по меньшей мере вплоть до XVIII века, едва ли оспорим». И о реальном росте промышленности в Венеции едва ли можно говорить до 1580–1620 годов. «В общем, промышленность, видимо, вмешалась в венецианское благосостояние с определенным опозданием, в качестве компенсации, способа преодолеть враждебные обстоятельства, в соответствии с той моделью, которая… сложится в Антверпене после 1558–1559 годов» (Бродель 1992: 134).

Как мы увидим, есть веские основания для того, чтобы согласиться с таким представлением о венецианской индустриализации. Тем не менее «промышленность», понятая как простое участие в несельскохозяйственной добывающей и обрабатывающей деятельности, вносила свой вклад в процветание других городов–государств намного раньше, и это вовсе не было следствием тенденции к переходу торговых перевалочных пунктов к производству, так как эти другие города–государства изначально не были крупными торговыми перевалочными пунктами. Это касалось Милана и Флоренции, богатство которых в панъевразийской торговой экспансии конца XIII — начала XIV века во многом основывалось на специализации в промышленном производстве: Милана — в производстве металлических изделий, Флоренции — в производстве текстильных товаров. И хотя производство металлических изделий в Милане было во многом ремесленным по своей структуре и ориентации, текстильное производство во Флоренции было полностью капиталистическим и осуществлялось с целью получения прибыли и с привлечением большого числа наемных работников.

Следовательно, тезис Броделя о тенденции к экстернализации издержек производства ведущими центрами накопления капитала стал действовать только в конце панъевразийской экспансии конца XIII—начала XIV веков. До и во время этой экспансии наиболее развитые формы капиталистического предприятия — промышленного, торгового или финансового — сложились в центрах, непосредственно связанных с процессами производства, особенно во Флоренции и других тосканских городах–государствах. Но с ослаблением этой экспансии связь между капитализмом и промышленностью распалась, и именно во Флоренции, где существовали наиболее развитые формы капиталистического предприятия, разрыв с промышленным производством в XIV веке был наиболее быстрым.

Вытекающее из этого сокращение доходов рабочего класса вело к сильным и продолжительным волнам классовой борьбы, которая достигла своей наивысшей точки в восстании чомпи в 1378 году. Но недовольство рабочего класса и революция не могли остановить и не остановили переход флорентийского капитала из промышленности в финансы. Скорее наоборот: обострив социальные проблемы, связанные с союзом между промышленностью и капитализмом, они ускорили его распад и продолжили путь к превращению финансового капитала в доминирующую структуру правления флорентийского города–государства и европейского мира–экономики в целом. Поэтому исторический капитализм как мировая система родился в результате развода, а не брака с промышленностью.

Тезис Броделя нуждается еще в одном уточнении, которое позволяет понять, почему разрыв с производством, которым было отмечено рождение капитализма как мировой системы, не коснулся всех центров накопления капитала или всех сфер деятельности этих центров. Финансовая экспансия конца XIV—начала XV века происходила в обстановке всеобщей войны в итальянской подсистеме городов–государств и в более широкой европейской политической системе. Это создало весьма прибыльные возможности для предприятий, занимающихся производством вооружений и обработкой металлов, так что, пока Флоренция переживала деиндустриализацию, Милан продолжал получать прибыль, производя доспехи для всей Европы.

Кроме того, степень разрыва с производством в каждом данном городе или отрасли часто зависела от конкретных действий, связанных с ведением войны и укреплением государства. Сосредоточение левантийской торговли в руках Венеции за счет генуэзцев после заключения Туринского мира (1381) означало, что зависимое от перевалочной торговли производство в Генуе сократилось намного больше, чем в Венеции. В то же самое время поглощение сельской местности вокруг Милана, Венеции и Флоренции в ходе «итальянской столетней войны» означало рост сельскохозяйственного производства в этих городахгосударствах независимо от того, что происходило с промышленным производством. И в городах, где растущая доля избыточного капитала переходила от создания прибыли к укреплению государства, как в Венеции и Флоренции, также наблюдался рост в строительстве. Так, резервная армия труда, созданная во Флоренции в результате сокращения текстильного производства, стала основой для «неформального», то есть нерегулируемого, строительного бума эпохи Возрождения.

Но основная суть финансовой экспансии конца XIV—начала XV века заключалась в отделении наиболее передовых форм капиталистического предприятия от производства. Эта тенденция оставалась незаметной во время финансовой экспансии вследствие того, что ее развитие не было единообразным во всей системе городов–государств, и еще больше вследствие того, что она слабее всего проявилась в Милане и Венеции — двух городах–государствах, ставших серьезными силами в европейской политике. Но, как видно из тенденций следующих полутора столетий, государственная власть и индустриализм были не самыми надежными показателями самовозрастания капитала. Начиная с последнего десятилетия XV века и особенно в XVI веке, буржуазия, организованная прежде всего в городах–государствах, включая Венецию, перестала играть роль ведущего капиталистического класса в европейском мире–экономике. Эту роль все чаще стала играть эмигрантская буржуазия, организованная в космополитических «нациях», которая специализировалась на крупных финансовых операциях и торговле на далекие расстояния и позволяла заботиться о производстве территориалистским организациям. И к этим «нациям» венецианская буржуазия не имела никакого отношения, а миланская буржуазия играла в них второстепенную и полностью подчиненную роль. Но эмигрантская буржуазия Флоренции и Генуи, где тенденция к отделению капитализма от производства была наиболее сильной, стала наиболее важным членом всей системы «наций», которые доминировали в европейской финансовой олигархии и торговле на далекие расстояния на всем протяжении XVI столетия.

В этих новых системных условиях стремительный рост промышленного производства в Венеции в конце XVI века, по–видимому, действительно был, как добавляет Бродель, компенсацией за непоправимый торговый упадок города. И именно во время быстрой индустриализации Венеция как деловая, а не столько как правительственная организация стала жертвой своих более ранних необычайных успехов. Ее победы на море в борьбе с Генуей, завоевание ею Террафермы, ее ведущая роль в поддержании баланса сил на севере Италии — все это в конце XIV — начале XV века позволило Венеции справиться с последствиями продолжительного мирового экономического спада без какой–либо реорганизации и реструктуризации своих правительственных и деловых институтов. И все же оставшиеся неизменными институты венецианского государственно–монополистического капитализма не позволяли справляться с вызовами со стороны новых, еще более сильных капиталистически–территориалистских комплексов, сформированных союзом высоко специализированных космополитических классов (так называемых «наций») с не менее специализированными территориалистскими государствами.

Дифференциация и обмен между этими двумя видами организации основывались на разделении труда, в котором территориалистские государства отвечали за производство, включая производство защиты, и торговлю на недалекие расстояния, а капиталистические «нации» — за трансгосударственное валютное регулирование и торговлю на далекие расстояния. В рамках этой доминирующей структуры Венеция представляла собой нечто аморфное: она не была ни мощной капиталистической «нацией», ни мощным территориалистским государством. Она была пережитком прошедшей эпохи капиталистических городов–государств. К концу XVI века Венеция как правительственная организация все еще обладала значительным весом в европейской политике; но как деловая организация она превратилась в простой винтик в генуэзской системе пьяченцских ярмарок. И эта система постепенно превратила профицит платежного баланса, созданный венецианской промышленностью, в средства, которые позволили генуэзцам получить в Антверпене asientos и, соответственно, установить более полный контроль над американским серебром, поставляемым в Севилью. Это, в свою очередь, позволило генуэзцам получить еще большую часть профицита платежного баланса Венеции, и так — до бесконечности в замкнутом круге, который превращал промышленный рост Венеции в средство самовозрастания генуэзского капитала (см. главу 2).

И в этом историческом контексте в основе британского капитализма XIX века лежала попытка освободить Британию из глубоко фрустрированного состояния, во многом напоминавшего то, в котором пребывала Венеция. Ибо Британия, как и Венеция в XVI веке, представляла собой нечто аморфное и не была ни территориалистской организацией, достаточно сильной, чтобы вести успешную конкуренцию с Испанией и Францией, ни капиталистической организацией, достаточно сильной, чтобы успешно соперничать с генуэзской и флорентийской «нациями ». В то же время Венеция и Англия в XVI веке были совершенно различными типами организации, которые развивались в совершенно различных направлениях, но иногда пересекались друг с другом при движении к своим собственным целям.

И если Венеция была капиталистическим государством, ставшим жертвой своих прошлых успехов, Англия была территориалистской организацией, ставшей жертвой своих прошлых неудач. Прошлые успехи привели к территориальным приобретениям и превращению венецианской буржуазии в аристократию, вследствие чего Венеция стала напоминать небольшое территориалистское государство наподобие Англии. Прошлые неудачи привели к территориальному ограничению и превращению британской аристократии в буржуазию, вследствие чего Англия стала напоминать большое капиталистическое государство наподобие Венеции. Сходство между Венецией и Англией усиливалось еще и тем, что в конце XVI—начале XVII века оба государства пережили быстрый промышленный рост. Но все эти сходства были одинаково обманчивыми, поскольку в течение последующих трех столетий Англия продолжила менять карту мира и стала наиболее мощным территориалистским и капиталистическим государством, которое когда–либо видел мир, а Венеция утратила всю свою остаточную власть и влияние, пока не была окончательно стерта с карты Европы сначала Наполеоном, а потом Венским миром.

Такое радикальное расхождение траекторий Венеции и Англии в XVII–XVIII веках отчасти было обусловлено географией. Перемещение мировых торговых путей от восточного Средиземноморья к Ла–Маншу, где американские и азиатские поставки встречались с балтийскими, открыло для Англии — и закрыло для Венеции — уникальные возможности торговой и военно–морской экспансии. Но, как заметил Бродель (Бродель 1992: 525), «если география предлагает, то история располагает». Чтобы воспользоваться своим привилегированным географическим положением, Англии необходимо было проделать долгий исторический путь: правящим группам сначала нужно было научиться тому, как превратить геополитический недостаток в преимущество, а затем использовать такое преимущество для устранения конкурентов.

Этот продолжительный исторический процесс начался с кровавых междоусобиц, получивших название войн Алой и Белой Розы, которые последовали после изгнания англичан из Франции в конце Столетней войны. «Как только королевский авторитет перестал сплачивать представителей высшей знати, позднесредневековая машина войны обратилась против себя самой: на землях враждующих баронов бесчинствовали одичавшие слуги и банды наемников, а между наследниками развернулась широкая борьбе за оставленные в наследство владения» (Anderson 1974: 118). Наиболее важным внутренним следствием этого кровопролития стало серьезное ослабление землевладельческой аристократии и укрепление королевской власти победившей династии Тюдоров (Moore 1966: 6).

Но такое укрепление не сопровождалось ростом влияния английской монархии. Напротив, ко времени завершения этого внутреннего укрепления английская монархия была безнадежно маргинализирована событиями на континенте.

К началу XVI века баланс сил между ведущими западными державами полностью изменился. Испания и Франция — обе жертвы английского вторжения в предшествующую эпоху — были теперь динамичными и агрессивными монархиями, боровшимися друг с другом по поводу завоевания Италии. Англия внезапно отстала от них обоих. Все три монархии достигли примерно сопоставимой внутренней консолидации, но именно это выравнивание позволило естественным преимуществам двух крупных континентальных держав эпохи впервые стать решающими. Население Франции в четыре — пять раз превосходило население Англии. По численности населения Испания вдвое превосходила Англию, не считая ее американской империи и европейских владений. Это демографическое и экономическое превосходство усиливалось географической потребностью обеих стран в создании современных регулярных армий для постоянного ведения войны (Anderson 1974: 122–123).

Английская монархия не готова была смириться с таким маргинальным положением в европейской политике. При Генрихе VII преобладал благоразумный реализм, который тем не менее не мешал возрождению ланкастерских притязаний на французскую монархию, вялотекущей борьбе за Бретань с Валуа и попыткам получить в наследство Кастилию. Но с приходом к власти Генриха VIII начали предприниматься решительные и последовательные усилия, направленные на восстановление утраченного положения. Набрав в Германии многочисленное современное войско, новый король начал кампанию против шотландцев и вмешался в войны между Габсбургами и Валуа на севере Франции. Когда кампании 1512–1514, 1522–1525 и 1528 годов так и не принесли желаемых результатов, отчасти из–за разочарования, а отчасти из–за просчетов, он пошел на разрыв с Римом. «Англия была отодвинута на второй план франко–испанской борьбой за Италию, став бессильным наблюдателем, интересы которого не имели большого веса в курии. Это неожиданное открытие подтолкнуло защитника веры к Реформации» (Anderson 1974: 123–124).

Разрыв с Римом еще сильнее укрепил королевскую власть внутри страны. В политическом отношении все больше представителей духовенства, владевших обширными землями и откупами, стало переходить на службу к королю. «Главенство короля в церкви стало залогом главенства короля в парламенте» (Hill 1967: 21). В финансовом отношении доходы, которые раньше уходили в Рим, теперь поступали к английской короне: первые плоды нового урожая, десятина и монастырские владения больше чем вдвое увеличили ежегодный королевский доход, и рост был бы еще больше, если бы монастырские земли не были отчуждены (Dietz 1964:138–139; Hill 1967: 21).

Внезапно и резко выросшие доходы немедленно были истрачены на новую военную авантюру. Последняя крупная кампания Генриха — войны против Франции и Шотландии 1540‑х годов — обошлась очень дорого: расходы составили два миллиона сто тридцать пять тысяч фунтов. Чтобы покрыть их, английская корона вынуждена была прибегнуть к принудительным займам и серьезному обесцениванию валюты, а также ускорению отчуждения монашеских владений по серьезно сниженным ценам (Kennedy 1987: 60; Dietz 1964: chs 7–14). Непосредственным результатом стала быстрая утрата политической стабильности и авторитета Тюдоров при несовершеннолетнем Эдуарде VI и непродолжительном правлении Марии Тюдор. При стремительном ухудшении социального контекста, характеризующемся серьезными крестьянскими волнениями и не прекращавшимися религиозными кризисами, между территориальным лордами возобновилась борьба за контроль над двором, а Франция завладела последним оплотом Англии на континенте (Кале) (Anderson 1974: 127–128).

Тем не менее это был временный откат, который дал необходимые стимулы для завершения процесса, позволившие Англии осознать и в полной мере использовать преимущества своего островного положения на пересечении путей мировой торговли. Во второй половине столетия на смену «авантюризму» Генриха VIII пришел «реализм» Елизаветы I, которая быстро осознала пределы английского влияния. «Поскольку ее страна не могла сравниться ни с одной реальной “сверхдержавой” в Европе, Елизавета стремилась поддерживать независимость Англии дипломатическими средствами и даже после ухудшения англоиспанских отношений вести “холодную войну” против Филиппа II на море, которая была по крайней мере экономичной и даже иногда выгодной» (Kennedy 1987: 61).

Экономное поведение Елизаветы в вопросах войны не исключало военного вмешательства на континенте. Такие вмешательства продолжились, но их цели стали исключительно отрицательными, вроде недопущения повторного завоевания Испанией Соединенных Провинций, закрепления французов в Нидерландах или победы [католической] Лиги во Франции (Anderson 1974: 130). Основной заботой Елизаветы было сохранение, а не изменение континентального баланса сил, даже если это означало усиление влияния старых врагов, вроде Франции, потому что, «когда наступит последний день Франции, на следующий день падет Англия» (цит. по: Kennedy 1976: 28).

Ни реализм Елизаветы, ни разумное поведение в вопросах войны не ослабили территориалистиких наклонностей английского государства. Территориализм был просто переориентирован на собственную страну, завершившись объединением нескольких политических сообществ, на которые британские острова все еще были разделены. Там, где соотношения сил сделали военное завоевание дорогостоящим и опасным, как в Шотландии, объединение проводилось мирными средствами, а именно через личную унию, которая со смертью Елизаветы включила Англию и Шотландию. Но там, где соотношение сил было благоприятным, к насильственным средствам прибегали без всяких ограничений.

[Неспособный] к лобовому столкновению с ведущими монархиями на материке, [елизаветинский экспансионизм] бросил свои огромные армии против бедного и примитивного кланового общества в Ирландии… Партизанская война, начатая ирландцами, столкнулась с политикой безжалостного истребления. Английскому военачальнику Маунтджою потребовалось девять лет, чтобы окончательно сломить сопротивление ирландцев. К кончине Елизаветы Ирландия была аннексирована военным путем (Anderson 1974: 130–133).

Но английский экспансионизм был также переориентирован на океаны и внеевропейский мир. С самого начала Англия занимала ведущие позиции в строительстве крупных военных судов, оснащенных огнестрельными орудиями, которые на рубеже XVI века революционизировали военноморские силы в Европе (Lewis 1960: 61–80; Cipolla 1965: 78–81). Но именно тщетные попытки Генриха VIII стать главным героем континентальной борьбы за власть сделали английский флот признанной силой (Marcus 1961: 30–31). Елизавета еще больше расширила и рационализировала королевский флот, дабы гарантировать неуязвимость перед испанской армадой. Ко времени разгрома армады в 1588 году «Елизавета I владела самым крупным военно–морским флотом, который когда–либо видела Европа» (цит. по: Anderson 1974: 134).

Быстрое распространение английского влияния на море было бы невозможно без английских торговцев, пиратов и каперов, между которыми зачастую трудно было провести различие. Эти негосударственные силы «совершали набеги на обширные морские пути к иностранным колониальным империям, получали фантастическую добычу и добивались превосходства в судостроении и судовождении, что делало их настоящими потомками викингов. Старательно маневрируя, Елизавета открыто отрекалась от них, молчаливо оказывая им поддержку» (Dehio 1962: 54–56).

Эта молчаливая поддержка частного применения насилия на море принесла свои плоды в решающем англо–испанском столкновении 1588 года. В сражении с армадой Елизавета могла рассчитывать на опытные частные команды, которые почти впятеро превосходили ее собственные: «прошедшие через многое вместе, [эти частные команды] были авангардом новой морской Англии во главе с Фрэнсисом Дрейком, олицетворением перехода Англии от эпохи флибустьеров к эпохе великой военно–морской державы» (Dehio 1962: 56).

Елизавета активно поддерживала этот переход, не только расширяя и рационализируя королевский флот, но и негласно поддерживая пиратство и каперство. И еще до голландцев она возродила генуэзскую традицию маоне, создав акционерные общества, которые стали впоследствии основой для впечатляющей заморской экспансии английских торговых и властных сообществ. И в этой сфере решающую роль также сыграл первоначальный вклад флибустьеров.

Как заметил Джон Мейнард Кейнс, доходы от награбленного Дрейком с помощью «Золотой лани» (по оценкам, составившие шестьсот тысяч фунтов) позволили Елизавете погасить все внешние долги и вложить еще сорок две тысячи в Левантийскую компанию. Во многом из доходов этой компании был составлен первоначальный капитал Ост–Индской компании, «прибыль которой в XVII–XVIII веках стала основой зарубежных связей Англии» (Keynes 1930: II, 156–157). Если принять ежегодную норму прибыли за 6,5%, а уровень реинвестирования этой прибыли за 50%, отмечает Кейнс, сорока двух тысяч фунтов в 1580 году было достаточно для создания в 1700 году всего капитала Ост–Индской компании, Королевской африканской компании и Гудзонской компании и почти четырех миллиардов фунтов — всех иностранных инвестиций Британии в 1913 году (см. также: Knapp 1957: 438).

Замечания Кейнса об истоках и «самовозрастании» английских иностранных инвестиций ничего не говорят о том, как исторически на протяжении трех столетий происходило воспроизводство внутренних и системных условий этого возрастания. И тезис о фундаментальной непрерывности процесса международной экспансии английского капитала со времен Елизаветы до XIX века не становится менее ценным из–за того, что этот процесс не был единственной чертой британского капитализма в XIX веке, восходящего в своих истоках к Елизаветинской эпохе. Как замечает сам Кейнс в только что процитированном фрагменте, на начальном этапе самовозрастания английских иностранных инвестиций инвестировано было менее 10% добычи Дрейка. Большая часть была использована Елизаветой для погашения своего внешнего долга. Кроме того, более 4,5 миллиона фунтов в золотых слитках, отлитых при правлении Елизаветы, были добычей, захваченной у Испании (Hill 1967: 59).

Такое использование награбленного для поддержания финансов английского правительства положило начало другой важной традиции английского капитализма — традиции «надежных денег».

[Фунт стерлингов] — обычная расчетная монета, схожая со множеством других. Но ведь в то время как последние непрестанно варьируют, манипулируемые государством, выбиваемые из седла враждебными конъюнктурами, фунт стерлингов, стабилизированный королевой Елизаветой в 1560–1561 гг., более варьировать не будет и сохранит свою действительную стоимость вплоть до 1920, даже до 1931 г. В этом есть нечто чудесное… Фунт стерлингов… в таблице европейской монеты на протяжении более трех столетий вычерчивал удивительную прямую линию (Бродель 1992: 363).

Эта длительная валютная стабильность, говорит дальше Бродель, «была решающим элементом английского величия. Без устойчивости денежной меры не бывает легкого кредита, не бывает безопасности для того, кто ссужает свои деньги государю, не бывает контрактов, которым можно было бы довериться. А без кредита нет величия, нет финансового превосходства». Бродель также отмечает, что история длительной стабильности фунта «начиналась в трудных и запутанных обстоятельствах и сохранилась она, пройдя через целую серию кризисов, которые могли бы заставить ее совершенно изменить направление — в 1621, 1695, 1774 и даже в 1797 году». Надо сказать, что схожие наблюдения применимы и к параллельному описанию самовозрастания английских иностранных инвестиций у Кейнса. И все же после каждого кризиса история каждый раз возобновляла свое неумолимое движение к терминальному кризису британского мирового порядка XIX столетия в 20–30‑х годах XX столетия.

Подобно иностранным инвестициям и стабильному металлическому стандарту индустриализм не был чем–то новым для английского капитализма XIX века. Согласно известному, но часто забываемому тезису Джона Нефа, идея «промышленной революции» в качестве объяснения триумфа индустриализма «особенно неуместна» в случае Великобритании, так как «складывается впечатление, будто сам этот процесс был внезапным, тогда как здесь он был, по всей видимости, более длительным, чем в любой другой стране (Nef 1934: 24). С точки зрения Нефа, «необычайно быстрой» экспансии английской промышленности в конце XVIII — начале XIX века предшествовала по крайней мере еще одна, не менее быстрая экспансия в столетие, которое предшествовало началу Гражданской войны в Англии. Тогда — особенно во второй половине правления Елизаветы и при правлении Якова I — значение горной промышленности и производства в английской экономике росло так же быстро, как и в любой другой период английской истории (Nef 1934: 3–4). Кроме того, хотя в столетие после 1640 года рост английской промышленности замедлился, диверсификация промышленных отраслей, изменения в промышленных технологиях и концентрации промышленного капитала, начавшиеся в Елизаветинскую эпоху, стали важной основой более поздней «промышленной революции».

Подъем индустриализма, возможно, следует считать длительным процессом, восходящим к середине XVI века и приведшим к окончательному триумфу индустриального государства в конце XIX века, а не внезапным феноменом, связанным с концом XVIII—началом XIX века. «Великие изобретения» и новые фабрики конца XVIII века невозможно объяснить без предшествующей торговой революции, которая увеличила объемы рынков. Торговая революция, если этот термин применим к быстрому росту внешней и внутренней торговли на протяжении двух столетий, начиная с Реформации, оказывала длительное влияние на промышленную технологию и масштаб горнодобывающей и обрабатывающей промышленности. Но развитие промышленности, в свою очередь, постоянно стимулировало множество направлений развития торговли. Первое было не менее «революционным », чем последнее, и внесло такой же вклад в «промышленную революцию» (Nef 1934: 22–23).

С точки зрения подхода, развиваемого в этом исследовании, Кейнс, Бродель и Неф считают Елизаветинскую эпоху поворотным моментом в отношениях между капитализмом и территориализмом в европейском мире–экономике. В нашем описании правление Елизаветы I (1558– 1603) и Якова I (1603–1625) точно соответствует генуэзской эпохе у Броделя (1557–1627), то есть стадии финансовой экспансии европейского мира–экономики и возрастания конкурентной борьбы между капиталистической и территориалистской организацией этой экономики. Это был период, когда власть генуэзско–иберийского капиталистически–территориалистского комплекса достигла своего пика; но это был также период перехода в системных процессах накопления капитала от генуэзского режима к голландскому.

Реструктуризация и реорганизация английского государства, начавшиеся при Елизавете, были составной частью этого перехода. Как и в формировании голландского государства, они были отражением и движущей силой противоречий, которые в конечном итоге привели к упадку генуэзско–иберийского комплекса. И хотя тогда английское государство не имело ни желания, ни возможности бросить вызов взлету голландской гегемонии, реструктуризация и реорганизация Елизаветинской эпохи дали Англии преимущество перед всеми остальными территориалистскими государствами — включая «образцовое» национальное государство Францию — в борьбе за мировое торговое превосходство, начавшейся, когда голландский режим стал слабеть под грузом собственных противоречий.

Это преимущество возникло прежде всего благодаря реорганизации государственных финансов, при помощи которой Елизавета I пыталась внести определенный порядок в денежный хаос, оставшийся после отца. Попытка Генриха собрать средства, необходимые для финансирования дорогостоящих войн с Францией и Шотландией в 1540‑х годах, при помощи принудительных займов и серьезного обесценивания валюты привела к неблагоприятным последствиям. Хотя принудительные займы противоречили капиталистическим интересам, великая порча монеты, в ходе которой за десять лет — с 1541 по 1551 год — содержание серебра в монетах сократилось с почти 93 до 33%, завершилась «отвратительным хаосом»: выпускаемые короной деньги перестали приниматься в качестве средств платежа и обмена; торговля была нарушена и производство тканей резко сократилось; цены выросли вдвое или даже втрое за несколько лет; твердая валюта исчезла из обращения, а курс обмена английских векселей в Антверпене резко упал (Бродель 1992: 364–365; Shaw 1896: 120–124). Экономический хаос и политическая нестабильность подстегивали друг друга, вынуждая английскую корону передавать в частные руки и продавать по бросовым ценам значительную часть монастырских земель — около четверти всех земель в королевстве, чтобы свести концы с концами или выиграть время. В результате этой массовой передачи земель, английская монархия лишилась своего главного источника дохода, не зависимого от парламентского налогообложения, а влияние главного выгодоприобретателя от этой передачи — дворянства — резко выросло (Anderson 1974: 24–25).

Таким образом, Елизавета получила в наследство ситуацию, когда английская корона должна была постоянно торговаться с дворянством и другими заинтересованными капиталистическими кругами по поводу способов и средств осуществления своей власти. В такой ситуации благоразумие и экономность Елизаветы в военном вопросе, несомненно, были средствами ослабления или по крайней мере недопущения дальнейшего усиления ограничений, которые накладывались на ее свободу действия этим процессом. Но они также служили отражением жесткости этих ограничений (Mattingly 1959: 189–190).

Чтобы восстановить определенную свободу действия, Елизавета предприняла более решительные шаги, нежели простое приспособление к ситуации. Одним из таких шагов была стабилизация фунта в 1560– 1561 годах, которая привела содержание серебра в нем в соответствие со «старым добрым стандартом» — 11 унций и 2 пеннивейта в каждых 12 унциях. Как подчеркивает Бродель (Бродель 1992: 363–364), это не было простым структурным приспособлением к требованиям складывавшегося капиталистического мира–экономики. Напротив, это была попытка освободиться от ограничений, которые накладывались на богатство и власть Англии космополитическими кликами, контролировавшими и регулировавшими европейскую валютную и торговую систему.

Влиятельный торговец и финансист сэр Томас Грешэм, прекрасно знавший антверпенский рынок и ставший вдохновителем валютной стабилизации 1560–1561 годов, в самом начале ее правления предупреждал Елизавету, что только английские купцы могут спасти ее от иностранной зависимости, потому что они «всегда будут на ее стороне» (Hill 1967: 37). Пока Антверпен служил «международным» рынком, на котором английская «нация» зависела от одной товарной биржи, Грешэм продолжал работать в Антверпене, и от этого совета не было большого прока. Но как только после краха 1557–1562 годов конкуренция между «нациями» в Антверпене резко обострилась, Грешэм начал создание в Лондоне биржи по образцу антверпенской, намереваясь сделать Англию независимой от иностранных «наций» в торговле и кредите. Как только создание биржи было закончено, в письме, написанном в 1569 году, он вновь посоветовал «ее королевскому величеству использовать не каких–то иностранцев, а своих собственных подданных [герцог Альва] и показать настоящую силу остальным правителям» (Ehrenberg 1985: 238, 254). В следующем году во время посещения биржи Елизавета благословила детище Грешэма, назвав его Королевской биржей (Hill 1967: 38).

Потребовались десятилетия, чтобы Королевская биржа по–настоящему смогла начать удовлетворять финансовые потребности английского правительства, и потребовалось более двух десятилетий, чтобы Лондон смог конкурировать с Амстердамом как основным денежным рынком в европейском мире–экономике. Но стабилизация фунта 1560– 1561 годов и последующее учреждение Королевской биржи, перефразируя Макса Вебера, ознаменовали собой рождение нового «незабываемого союза» между властью денег и властью оружия. Так было положено начало национализму в финансовой олигархии.

В конце XIV—начале XV века, когда финансовая олигархия возникла в контексте и под влиянием усиления межгосударственного соперничества за мобильный капитал, ее штаб–квартиры находились в избранных городах–государствах, особенно во Флоренции, но ее клиентура и организация была космополитической по структуре и ориентации. «Союз» — слишком громкое слово для описания свободных и непостоянных отношений, которые ведущие организации финансовой олигархии поддерживали с отдельными представителями ее широкой клиентуры. Но этот термин довольно точно описывает отношения с папами, позволившие сколотить состояние Медичи.

Финансовая олигархия вновь появились в XVI веке в виде системы эмигрантских космополитических «наций». Влияние этих организаций основывалось на остром соперничестве за мобильный капитал, которое велось между складывавшимися государствами. Но, чтобы использовать такое соперничество и одновременно усилить свое конкурентное положение, «нации» вступали в действительные союзы с отдельными государствами: наиболее «незабываемыми» из них были союз генуэзцев с Испанией и союз флорентийцев с Францией. В основе финансовой олигархии того времени лежал союз между государствами, постепенно превращавшимися в нации, с одной стороны, и иностранными «нациями», постепенно в своих практических целях перестававшими быть государствами, — с другой.

Предложение Грешэма Елизавете в начале финансовой экспансии конца XVI века привело к созданию союза нового типа: по–настоящему национального блока между властью денег и властью оружия, союза между английской «нацией», которая покидала Антверпен, и английским государством. Крах 1557–1562 годов показал фундаментальную слабость английской монархии и английского торгового капитала в соответствующих сферах деятельности перед лицом подавляющей мощи генуэзскоиберийского блока. Грешэм полагал, что более тесный союз между ними позволит выиграть конкуренцию в обеих сферах. Когда он писал, что такой союз позволит Елизавете показать свою настоящую силу остальным правителям, Грешэм, несомненно, также считал, хотя и не говорил об этом открыто, что этот союз позволит ему показать настоящую силу остальным — иностранным — торговцам.

Как отмечает Бродель (Бродель1992: 362–364), Грешэм был уверен в том, что основную выгоду от английской торговли и ремесленного производства получали итальянские и немецкие торговцы и финансисты, которые контролировали денежный и кредитный рынок в Антверпене. Торговая экспансия начала XVI века больше, чем когда–либо, интегрировала Англию в европейский мир–экономику. Как крупнейший экспортер одежд Англия «была торговым кораблем, стоящим на якоре возле Европы; вся ее экономическая жизнь зависела от причала, от вексельного курса на решающем рынке на Шельде». Поскольку курсы валют определялись на рынках, контролировавшихся итальянцами и немцами — наиболее важными «нациями», поддерживавшими тесное сотрудничество с правителями Испании и Франции, — в восприятии зависимости от иностранных денежных и кредитных рынков как серьезной угрозы суверенитету и безопасности Англии не было ничего необычного. И в ответ на такие угрозы — «не всегда бывшие воображаемыми, но зачастую преувеличенными » — агрессивный экономический национализм стал отличительной особенностью стремления Англии к власти.

Итальянские купцы–банкиры были устранены в XVI веке; ганзейцы утратили свои привилегии в 1556 году, а в 1595 году лишились Стального двора (Стилъярда). Именно против Антверпена Грешэм в 1566–1568 годах основывал то, что станет Лондонской биржей (Royal Exchange), именно против испанцев и португальцев на самом деле создавались акционерные компании (Stocks Companies), именно против Голландии был издан в 1651 году Навигационный акт, а против Франции будет проводиться в XVIII веке яростная колониальная политика… Англия, таким образом, была страною под напряжением, настороженной, агрессивной, намеревавшейся повелевать и осуществлять надзор у себя дома и даже за его пределами, по мере того как укреплялось ее положение (Бродель 1992: 363).

Длительная стабильность фунта стерлингов и «самовозрастание» английских иностранных инвестиций были важной составляющей этого стремления к национальному могуществу как на начальном «националистическом » этапе, когда основная задача заключалась в «отделении» завязанных на Антверпен сетей финансовой олигархии и торговли на далекие расстояния, так и на более позднем «империалистическом» этапе, когда главная цель состояла в устранении всех преград, которые не позволяли Англии создать и установить законы для всего мира. Как заключает Бродель (Бродель 1992: 373), после рассмотрения повторявшихся кризисов, которые только подчеркивали долгосрочную устойчивость фунта в XVII–XVIII веках,

не следует ли видеть в том скорее повторявшийся результат агрессивного напряжения страны, побуждаемой своим островным положением (положением острова, который надо защитить), своим усилием прорваться в мир, своим ясным представлением о противнике, коего надлежит сокрушить: Антверпене, Амстердаме, Париже? А устойчивость фунта? Это было орудие борьбы.

В этой долгой позиционной войне, которая и была этой «борьбой», стабильность фунта была не единственным оружием; нельзя забывать и об индустриализме. В этом отношении вспомним, что быстрому росту английской промышленности во время финансовой экспансии конца XVI — начала XVII веков, которую Неф называет важной предшественницей поздней «промышленной революции», предшествовал важный перенос производства одежды из шерсти на английскую почву во время финансовой экспансии конца XIV—начала XV веков.

Как уже было отмечено ранее, этот перенос был, с одной стороны, результатом использования Эдуардом III военной силы и контроля над сырьем для интернализации в свои владения фламандской ткацкой промышленности, а с другой — стихийной экстернализации производства тканей из Флоренции и других капиталистических городов–государств в ответ на рыночные сигналы и волнения трудящихся. По сути, этот ранний рост английской промышленности был движущей силой и отражением растущей структурной дифференциации между территориалистскими организациями, которые обычно специализировались на производстве, и капиталистическими организациями, которые обычно специализировались на крупных финансовых операциях, с торговлей, осуществляемой любым типом организаций в зависимости от его связей с двумя другими видами деятельности. Тем не менее не все производство экстернализировалось капиталистическими организациями или ограничивалось территориалистскими организациями; и действительный рост производства во владениях территориалистских организаций не делал их менее зависимыми от помощи капиталистических организаций.

Особенно важным в этом отношении было сохранение городами–государствами отраслей, которые стали наиболее прибыльными в обстановке конца XIV — начала XV века, а именно металлообрабатывающей и оружейной промышленности, которая по–прежнему оставалась сосредоточенной в Милане, и производстве предметов роскоши, которое расцвело в нескольких городах–государствах. Англия была еще слишком слабой, чтобы по–настоящему конкурировать в этих более прибыльных отраслях промышленности, не только с северной Италией, но и с другими областями европейского мира–экономики, вроде Фландрии и южной Германии. Поэтому Англия специализировалась в наименее прибыльных отраслях промышленности. И — что еще хуже — для обмена продукции легкой промышленности на оружие и другие товары, необходимые для ведения все более коммерциализированной войны с Францией, правящим группам Англии приходилось обращаться к итальянским купцам–банкирам, получавшим торговую или финансовую прибыль за счет перепродажи английского сырья и готовой продукции по значительно более высокой цене.

В конце XV — начале XVI века возрождение торговли шерстью в европейском мире–экономике и укрепление королевской власти в Англии придали новый импульс английской торговле и промышленности (Cipolla 1980: 276–296; Nef 1968: 10–12, 71–73, 87–88). Но накануне финансовой экспансии конца XVI века Англия в промышленном отношении все еще была «“болотом” по сравнению с Италией, Испанией, Нидерландами, южно–германскими государствами и даже Францией. Англичане во всем отставали от иностранцев, за исключением жестяного дела и изготовления посуды из олова» (Nef 1934: 23).

Полное изменение ситуации во второй половине XVI века заставило Нефа назвать Елизаветинскую эпоху подлинным поворотным пунктом во взлете британского индустриализма. Но если сосредоточить внимание на взлете индустриализма не как таковом, а как на инструменте накопления капитала, то в Елизаветинскую эпоху Англия все еще не способна была догнать и перегнать другие страны в добыче угля, металлургии и других крупных отраслях. Сама по себе эта тенденция была очередным повторением, хотя и в новом виде, той же закономерности, что проявилась во время предыдущей финансовой экспансии европейского мира–экономики, — закономерности, в результате которой Англия освоила и начала специализироваться на малоприбыльных видах деятельности, а главные центры накопления капитала продолжили специализироваться на высокоприбыльных видах деятельности. Но в Елизаветинскую эпоху произошло кое–что еще. Наиболее важным аспектом английского индустриализма в эту эпоху было то, что он начал осваивать высокоприбыльные виды деятельности, которыми тогда, как и во время предыдущей финансовой экспансии, оставались производство вооружений и предметов роскоши.

Боязнь социальных волнений сделала Елизавету еще менее склонной, чем ее предшественников Тюдоров, необдуманно поддерживать промышленный рост, который заметно окреп благодаря природным богатствам Англии (включая огромные запасы угля) и устойчивому притоку голландских, французских и немецких предпринимателей и рабочих, стремившихся укрыться от континентальной религиозной вражды или просто с выгодой вложить свои средства. Во всяком случае, ее главной заботой было ограничение экспансии и минимизация ее разрушительных социальных последствий. Статут о ремесленниках 1563 года, который распространил регулирование гильдий на всю сельскую местность и ограничил экспансию текстильной промышленности в города, был главным инструментом, использованным с этой целью. Помимо производства предметов роскоши вроде шелка, стекла или высококачественной бумаги единственной отраслью, которая продолжала активно поддерживаться, было производство вооружений, так что к концу правления Елизаветы английские пушки стали пользоваться спросом по всей Европе (Hill 1967: 63, 71–75; Nef 1934: 9).

Подобная индустриальная политика была куда более разумной, чем признавали это более поздние критики и историки. С одной стороны, как утверждал Поланьи (Поланьи 2002: 49–51) с характерной ссылкой на вопросы регулирования своей эпохи, замедление темпов изменений может быть лучшим способом продолжения изменений в данном направлении при воздержании от социальных разрушений, способных завершиться хаосом, а не изменением. Не менее важно для наших нынешних целей и другое: перенаправление промышленного роста с текстиля на производство предметов роскоши и вооружений показывает, что Елизавета и ее советники лучше многих наших современников понимали отношения, которые связывали промышленный рост с ростом национального богатства и власти в капиталистическом мире–экономике. Ибо в капиталистическом мире–экономике промышленный рост переходит в рост национального богатства и мощи только в том случае, если он связан с неким прорывом в высокоприбыльной деятельности. Кроме того, этот прорыв должен быть достаточно значительным, чтобы капитал мог накапливаться в своем государстве быстрее, чем в конкурирующих государствах, и воспроизводить социальные структуры, поддерживающие его собственное самовозрастание.

Рост английской промышленности во время англо–французской Столетней войны не привел к такому прорыву. Проблемы, связанные с английским платежным балансом, усугубились, английская зависимость от иностранного капитала стала еще больше, а английское государство было погружено в полный хаос. Рост английской промышленности на протяжении столетия, последовавшего за роспуском монастырей, напротив, был связан с серьезным развитием высокоприбыльной промышленности. Но такого развития было недостаточно для того, чтобы сделать возможным более быстрое накопление капитала в Англии, чем в соперничающих государствах, особенно в недавно начавших стремительно набирать силу Соединенных Провинциях, и воспроизводить соответствующую социальную структуру. В результате потребовалось столетие, чтобы национальный союз капитализма и территориализма, созданный при Елизавете, начал свое неотвратимое восхождение к мировому господству.

 

ДИАЛЕКТИКА КАПИТАЛИЗМА И ТЕРРИТОРИАЛИЗМА (ПРОДОЛЖЕНИЕ)

Длительное созревание, которое отделяет реструктуризацию и реорганизацию английского государства в конце XVI века от его последующего перехода к господству в европейском мире–экономике, было обусловлено прежде всего отсутствием важной составляющей в синтезе капитализма и территориализма, задуманном Грешэмом и Елизаветой: мирового торгового превосходства. На протяжении всего XVII века оно оставалось прерогативой голландского капитализма. И, пока сохранялось такое положение, никакой промышленный рост и устойчивость валюты не способны были помочь Англии стать хозяйкой, а не служанкой системных процессов накопления капитала. Точно так же как промышленный рост Венеции в ту эпоху был связан с подчинением старого венецианского города–государства приходившему в упадок генуэзскому режиму накопления, так и промышленный рост Англии был связан с подчинением недавно сложившегося английского национального государства восходившему голландскому режиму.

Фундаментальное подчинение английского государства восходившему голландскому режиму лучше всего можно проиллюстрировать исходом англо–голландских торговых трений, которые возникли в начале 1610‑х годов, после того как английское правительство наложило запрет на экспорт неокрашенной ткани. Цель этого запрета — заставить английских производителей осуществлять полный цикл производства продукции внутри страны, чтобы увеличить стоимость английского текстильного экспорта и освободить английскую торговлю от ограничений, которые накладывались на ее рост голландским торговым посредничеством. Как объяснял Джонатан Израэль (Israel 1989: 117), «голландское превосходство в окрашивании ткани и изготовлении одежды… не просто позволяло получать значительную часть прибыли от английской продукции (так как большая часть прибыли доставалась тем, кто занимался окончательной подготовкой и распределением), но и препятствовать английской торговле со странами Балтийского бассейна».

По словам Барри Саппла, английский запрет был «гигантской азартной игрой» — игрой, которая к тому же привела к печальным последствиям (Wallerstein 1980: 43). Вскоре после этого Голландия приняла ответные меры, полностью запретив импорт в Соединенные Провинции окрашенной ткани и готовой одежды. Последствия для Англии были губительными.

Крах экспорта английской ткани в голландские провинции и большую часть внутренних немецких земель можно было только частично компенсировать ростом продаж готовой ткани в странах Балтийского бассейна. Неизбежным результатом этого был парализующий спад и обнищание населения страны. К 1616 году с углублением спада министры Якова I были готовы сдаться (Israel 1989: 119).

И они действительно капитулировали годом позже, не убедив Генеральные штаты снять свой запрет на готовую английскую одежду. Попытка повысить прибыльность текстильного производства и обойти голландские перевалочные пункты, таким образом, привела к обратным последствиям, и английская экономика вступила в период длительной депрессии, которая усилила внутреннюю политическую нестабильность и социальную напряженность. Как мы увидим, корни этой нестабильности и напряженности лежали в другом месте. Но их катастрофическое, хотя и эмансипационное развитие середины столетия во многом было обусловлено сохранявшимся преобладанием торгового капитализма над индустриальным в европейском мире–экономике в целом.

Голландский капитал мог присваивать прибыль английской мастерской не из–за своего превосходства в промышленном производстве, а из–за своего центрального положения в мировом торговом посредничестве. Голландское превосходство в окраске ткани и изготовлении одежды, которое сыграло столь важную роль в описанных трениях, само по себе отражало роль Амстердама как основного центра мировой перевалочной торговли.

Для богатых торговцев и для отраслей, занимающихся окончательной подготовкой продукции, от которых зависела торговля, накопление мировых товаров на центральном складе… было решающим фактором. Голландское превосходство в окраске, отбеливании и очистке трудно было оспорить, поскольку голландцы обладали запасом красителей, химикалий, снадобий и редкого сырья, от которого зависели все эти процессы. Таким образом, существовала серьезная взаимосвязь между голландской торговлей дорогостоящими товарами и голландской промышленностью, которая постоянно усиливалась (Israel 1989: 410).

И решающее значение в этом имело голландское торговое превосходство в мире. Английским производителям несложно было производить ткань, которую можно было напрямую продавать на балтийских рынках, несмотря на всю конкуренцию. Но когда голландские пункты перевалочной торговли отказались принимать готовую одежду из Англии, технический опыт и конкурентоспособность в производстве оказались бесполезными. И наоборот, пока Амстердам оставался основным перевалочным пунктом мировой торговли — местом, где балтийское, средиземноморское, атлантическое и индийское предложения встречались друг с другом и превращались в спрос, голландским торговцам и производителям было сравнительно легко обрести технический опыт и экономическую конкурентоспособность в любой отрасли, важной для расширенного воспроизводства голландского торгового превосходства. Но, как только роль Амстердама как основного склада мировой торговли стала оспариваться ростом конкурирующих перевалочных пунктов, как это произошло в начале XVIII века, голландское промышленное превосходство начало стремительно слабеть.

Англия была главным участником и возможным победителем в борьбе за перенос торговли из Амстердама. Семена этой победы были посеяны в Елизаветинскую эпоху. Но ее плоды можно было пожать только после появления соответствующих внутренних и системных условий.

Внутри страны главной проблемой, оставшейся после Елизаветы, была непрочность объединения британских островов в единую территориальную организацию. Это не позволяло английской монархии при Стюартах последовательно проводить в жизнь интересы торговых классов Англии во время стремительной эскалации внутригосударственных конфликтов. Разногласия между королем и парламентом относительно налогообложения и использования средств в конечном итоге вышли наружу под влиянием военного вторжения в Шотландию и католического восстания в Ирландии.

Борьба за власть над английской армией, которая теперь должна была быть собрана для подавления ирландского восстания, ввергла парламент и короля в Гражданскую войну. Кризис английского абсолютизма наступил вследствие аристократического партикуляризма и кланового безрассудства на его периферии — исторически отсталые силы. Но в центре его подрубали коммерциализированное мелкопоместное дворянство, капиталистический город, простые ремесленники и йомены — силы, опережавшие его (Anderson 1974: 142).

Как отмечает Андерсон (Anderson 1974: 140), превратности английской внешней политики с самого начала подрывали правление Стюартов. Но эти превратности были вызваны не только субъективными недостатками окружения короля, когда внутри страны сохранялась раздробленность и в целом обстановка была далека от спокойной. Они также были вызваны объективными трудностями, связанными с определением национального интереса Англии в эпоху перехода мира–экономики от одной системы правления и накопления к другой. Оставалась ли разваливавшаяся испанская империя основным врагом Англии или Голландия и Франция были главными соперниками Англии в грядущей борьбе за присвоение остатков иберийской империи? За два десятилетия до Гражданской войны почти невозможно было решить, в чем заключался национальный интерес Англии: в объединении с конкурентами для раз рушения иберийской державы или предоставлении им возможности взять на себя все необходимые издержки и стремлении вести борьбу за проникновение дипломатическими и иными средствами.

К тому времени, когда Гражданская война в Англии завершила процесс формирования национального государства, оставшийся незаконченным при Елизавете I, нейтрализация иберийской державы и установление Вестфальской системы сняло все объективные трудности в определении национального интереса Англии. Болезненный опыт торговых войн с Голландией в 1610‑х годах глубоко засел в коллективной памяти торговых классов, которые приобрели большое влияние после революционных потрясений 1640‑х годов. И, как только позволила внутренняя обстановка, эти классы сразу бросили вызов голландскому торговому превосходству.

В 1651 году венецианский посол [в Лондоне] сообщал, что «торговцы и торговля делали большие успехи, так как правлением и торговлей занимались одни и те же люди». Эти правители сначала предложили союз голландцам на условиях, которые давали английским торговцам свободный доступ для торговли с голландской империей и позволяли перенести перевалочную торговлю из Амстердама в Лондон. Когда голландское правительство… отказалось, была объявлена война… Голландские войны (1652–1674) разрушили голландскую монополию в торговле табаком, сахаром, мехами, рабами и рыбой и заложили основу для создания территориальной власти в Индии. Английская торговля с Китаем также датируется этим временем… [а] захват Ямайки в 1655 году стал основой для работорговли, благодаря которой английские торговцы сколотили огромные состояния (Hill 1967: 123–124).

В создании английской торговой империи военные средства дополнялись дипломатическими и договорными. Защита португальцев от голландцев и поддержка независимости от Испании подготовили почву для англо–португальского союза, который превратил Португалию и ее империю в de facto британский протекторат. Так, брак Карла II с Катериной Браганзской — явное условие его реставрации — стал важным дополнением к владениям и связям Англии. «С Катериной пришли Бомбей, прямая торговля (рабами) с португальской Западной Африкой и Бразилией (сахар — частично для реэкспорта — и золото). С ней также пришел Танжер, первая база Англии в Средиземноморье» (Hill 1967: 129).

Так были заложены основы «империи застав», из которой велись «экспансия внутрь континента» на протяжении последующих двух столетий (Knowles 1928: 9–15) и включение в капиталистический мир–экономику с центром в Британии американского, индийского, австралийского и африканского континентов. Но в краткосрочной перспективе наиболее важным приобретением Англии была треугольная атлантическая торговля, которая раньше находилась в руках голландцев и которая вскоре стала для Англии тем, чем была левантийская торговля для Венеции и балтийская торговля для Голландии.

Как утверждал Эрик Уильямс (Williams 1964) в своей классической работе, оборот торговли, благодаря которой 1) британские промышленные товары обменивались на африканских рабов, 2) африканские рабы обменивались на американские тропические продукты, а 3) американские тропические продукты обменивались на британские промышленные товары, резко вырос в ситуации, когда для развития британской «промышленной революции» потребовались платежеспособный спрос и капитал. Хотя треугольная атлантическая торговля на самом деле служила для английских производителей одним из наиболее защищенных и быстро растущих рынков (Davis 1954; 1962), ее наиболее важный вклад в расширение английских сетей торговли, накопления и власти заключался в переносе европейской перевалочной торговли из Амстердама в английские торговые порты. И вновь перевалочная торговля и все связанные с ней преимущества, включая конкурентоспособность в промышленности, сопровождались контролем над наиболее важными стратегическими поставками мировой торговли. И точно так же как в конце XVI века контроль над балтийскими поставками зерна и шкиперского имущества привел к переносу перевалочной торговли в Голландию, так и в начале XVIII века контроль над атлантическими запасами табака, сахара, хлопка, золота и прежде всего рабов, которые производили бoльшую часть этих товаров, привел к переносу этой торговли в английские порты.

Тем не менее между установлением голландского торгового превосходства в конце XVI века и установлением английского торгового превосходства в начале XVIII века существовало важное отличие. Если голландское торговое превосходство основывалось на капиталистической логике власти (выраженной в формуле Д — Терр — Д'), то английское торговое превосходство основывалось на гармоничном синтезе территориалистской логики власти (Терр — Д — Терр') с капиталистической. Этим различием больше, чем чем–либо еще, объясняется тот факт, что исторически английские правительственные и деловые институты способны были продвинуть системные процессы накопления капитала намного дальше своих голландских предшественников.

С самого начала голландская торговая империя формировалась и расширялась благодаря вложению прибыли от балтийской торговли и финансовому голоду, навязанному имперской Испании просчитанным захватом отдельных территорий.

Голландское государство и его декретные компании завоевывали и поглощали только жизненно важные для роста прибылей голландских предпринимателей территории. При помощи этой властной стратегии голландцы отделили от обширной иберийской территориальной империи сначала небольшие и безопасные земли в Нидерландах — «укрепленном острове», как назвал Соединенные Провинции Бродель (Бродель 1992: 200) — а затем и весьма доходную империю торговых застав, простирающуюся через Атлантический и Индийский океаны.

Основное преимущество этой стратегии заключается в ее гибкости. Она освобождала правящие группы Соединенных Провинций от ответственности, трудностей и обязательств, связанных с приобретением, управлением и защитой больших территорий и поселений, и гарантировала устойчивый приток средств, которые они могли в любое время использовать там, где это было наиболее выгодно или полезно. Изнанкой этой свободы действия и преобладающего господства над мобильным капиталом была, конечно, зависимость от предпринимателей и рабочей силы из других стран, обладавших бoльшими территориальными и демографическими ресурсами.

Сравнивая провал голландского корпоративного предприятия в Новом свете с его успехами в Индийском океане, Бродель (Бродель 1992: 235) приводит язвительное замечание француза, согласно которому лидеры Соединенных Провинций «заметили чрезвычайные тяготы и значительные затраты, на которые пришлось пойти испанцам, дабы утвердить свою коммерцию или свое могущество в странах, кои им до этого были неведомы; таким образом, они [голландцы] приняли решение делать для таких предприятий столь мало, сколько было только возможно»: иными словами, добавляет Бродель, они с большей готовностью предпочли «искать страны, чтобы их эксплуатировать, а не заселять и развивать». Язвительность этого высказывания была вызвана тем, что колонизация подходящих областей специально оговаривалась в хартии голландской Вест–Индской компании 1621 года. Контролируемая территориалистской, а не капиталистической составляющей голландского властного блока, то есть «партией» оранжистов, кальвинистов, зеландцев и южноголландских иммигрантов, а не амстердамской торговой элитой, которая контролировала голландскую Ост–Индскую компанию (Wallerstein 1980: 51), Вест–Индская компания вскоре попыталась завоевать всю Бразилию или отдельные ее части. Когда издержки превысили прибыль от торговли, компания отказалась от территориальных завоеваний и колонизации в Америке в пользу большей специализации на торговом посредничестве (Boxer 1965: 49).

Столкнувшись с угрозой банкротства, в 1674 году Вест–Индская компания была превращена в предприятие, занимавшееся работорговлей, а также контрабандной торговлей с испанской Америкой и сахарным производством в Суринаме. Такое сочетание означало возвращение голландцев к более привычной для них роли посредников, которые по мере возможности стремились экстернализировать издержки, сосредоточившись на установлении исключительного контроля над наиболее важными стратегическими товарами в торговле на далекие расстояния. Точно так же как наиболее важными стратегическими товарами балтийской торговли было зерно и шкиперское имущество, а в торговле через Индийский океан — пряности, так и в атлантической торговле наиболее важным стратегическим товаром были африканские рабы. Приступая к рационализации предшествующих португальских практик приобретения, транспортировки и продажи африканских рабов, Вест–Индская компания, таким образом, была пионером в атлантической треугольной торговле (Emmer 1981; Postma 1990).

Но, как уже было отмечено выше, именно английское, а не голландское предприятие в конечном итоге извлекло наибольшую выгоду от этой позорной торговли. В Атлантике, как и в Индийском океане, голландцы шли по стопам иберийской империи. Но в отличие от того, что произошло в Индийском океане, где английской Ост–Индской компании потребовалось более века, чтобы опередить голландскую, и еще больше, чтобы выдавить ее из бизнеса, голландское влияние в атлантической торговле никогда не было прочным, так что англичанам было сравнительно несложно занять место голландцев, как только появилась такая возможность.

Различия в успехах голландцев по сравнению с англичанами в Индийском океане и Атлантике было тесно связано с важным различием между двумя аренами торговой экспансии. По замечанию Броделя (Бродель 1992: 511), легкость, с которой торговому капитализму Европы удалось проникнуть на рынки Востока и «извлечь пользу из своего умения маневрировать», объяснялась тем, что эти рынки уже «образовывали серию внутренне сплоченных экономик, связанных эффективным миромэкономикой». Это наблюдение Броделя согласуется с замечанием Макса Вебера (Вебер 2001: 264) о том, что одно дело — начинать торговую экспансию в регионах с древней цивилизацией, которая имеет развитую и богатую денежную экономику, как в Ост–Индии, и совсем другое дело — делать это в плохо населенных землях, где денежная экономика только начала развиваться, как в Америке.

Вероятно, прекрасно сознавая такое различие, голландский капиталистический класс сосредоточился на Индийском океане, а не на Атлантике как на наиболее вероятной арене для повторения своих балтийских успехов и тем самым усилил роль Амстердама как основного перевалочного пункта мировой торговли и финансов. Как известно, сделанная ставка окупилась с лихвой. Необычайный и быстрый успех, с которым голландцы произвели реорганизацию системы торговли в Индийском океане, чтобы получить и установить свой контроль над поставками пряностей, сделал Амстердам центром торговли, на которую в XVI веке претендовали еще несколько перевалочных пунктов: Антверпен, Венеция, Лиссабон и Севилья. И — что еще более важно — тот успех, который сделал акции голландской Ост–Индской компании «голубыми фишками», как ничто другое способствовал росту амстердамской биржи. Расширенное воспроизводство голландского капитализма, таким образом, зависело от живучести азиатских рынков. Но действия голландского капиталистического класса, направленные на получение прибыли на азиатских рынках при помощи Ост–Индской компании, были чересчур однобокими.

Голландская Вест–Индская компания была другим предприятием. Она была создана спустя почти двадцать лет после Ост–Индской компании, причем в большей степени для нападок на власть, престиж и доходы Испании и Португалии, чем для обеспечения дивидендов своим акционерам. Поначалу ей удавалось с успехом делать два дела одновременно. Так, когда Пит Хейн захватил мексиканский серебряный флот в 1628 году, Вест–Индская компания объявила это одним из наиболее важных успехов в своей истории (Boxer 1965: 49), нанеся серьезный удар по финансам имперской Испании, которая и так уже «перенапряглась» в войне (Kennedy 1987: 48). Но, как только война на море переросла в войну на суше, нацеленную на завоевание больших португальских территорий в Бразилии, компания столкнулась с большими трудностями. Восстановив свою независимость от Испании, Португалия вновь завоевала свои бразильские территории, а издержки, связанные с колонизацией и войной, серьезно осложнили экономическое и финансовое положение Вест–Индской компании. Во время реорганизации 1674 года ВестИндская компания была перестроена по образцу Ост–Индской. Но, несмотря на эту реорганизацию, Вест–Индская компания так никогда и не смогла сравниться в своих успехах с Ост–Индской (Boxer 1957).

Трудности, с которыми столкнулись голландцы, копируя в Вест–Индской компании в Атлантике достигнутое Ост–Индской компанией в Индийском океане, отражали ограничения, накладываемые на голландскую торговую экспансию самой капиталистической рациональностью. В обстановке того времени капиталистическая рациональность в укреплении государства и ведении войны означала непрестанное подчинение территориальной экспансии задаче получения прибыли. Строгая приверженность этому принципу позволила голландцам сделать состояние в торговле на Балтике и в Индийском океане. Но она также устанавливала непреодолимый пространственно–временной предел для роста этого состояния. Этим пределом служила абсолютная и относительная ограниченность территориальной и демографической базы голландской державы.

На протяжении первой половины XVII столетия такая ограниченность не составляла проблемы для голландской торговой экспансии. Превосходящий контроль над мобильным капиталом без труда можно было конвертировать в средства защиты (вроде укреплений и вооружений) и рабочую силу, необходимую для приобретения и сохранения контроля над собственной небольшой территорией. В том, что европейский рынок наемников стал намного шире, чем прежде, была немалая заслуга голландцев, которые благодаря своей платежеспособности могли привлечь практически неограниченное число наемников. Так, из 132 компаний, которые в 1600 году составляли «голландскую» армию, только 17 были фактически голландскими, остальные были английскими, французскими, шотландскими, валлонскими и немецкими (Gush 1975: 106).

В промышленности и вспомогательных отраслях предложение рабочей силы было не просто неограниченным, но и почти даровым. Захват и разорение Антверпена испанскими войсками в 1585 году, замена Антверпена Амстердамом в качестве главного центра мировой торговли и превращение территорий, которые составляли Соединенные Провинции, в островок безопасности, способствовали массовому переселению торговцев и ремесленников с юга на север Нидерландов. В результате, население Амстердама выросло с 30 000 человек в 1585 году до 105000 человек в 1622 году, а текстильная промышленность Антверпена почти полностью была переведена в Лейден (Taylor 1992: 11–18; Boxer 1965: 19; Israel 1989: 28, 36).

Благодаря тому, что потребность в наемниках и работниках с избытком удовлетворялась предложением из соседних стран и территорий, голландская рабочая сила могла мобилизоваться на зарубежные предприятия. В 1598–1605 годах голландцы отправляли в среднем в год 25 судов в Западную Африку, 20 — в Бразилию, 10 — в Ост–Индию и 150 — на Карибы. А в 1605–1609 годах благодаря созданию колоний, фабрик и торговых портов были заложены основы торговой империи Ост–Индской компании в Индийском океане (Parker 1977: 249).

Во время перемирия 1609–1621 годов в войне с Испанией голландцы еще больше усилили свое превосходство на море в Атлантике и Индийском океане. И когда военные действия против Испании возобновились, предшествующие события Тридцатилетней войны позволили голландцам опереться на своих шведских, французских и немецких союзников, нейтрализовав испанскую военную мощь на суше и сосредоточившись на войне на море, в соответствии с афоризмом «война на суше приносит голод, война на море приносит добычу» (ср.: Dehio 1962: 59).

Захват мексиканского серебряного флота Вест–Индской компанией в 1628 году стал последним ударом по и без того натянутым генуэзскоиберийским отношениям и позволил голландцам установить безраздельное господство в европейской финансовой олигархии. Иберийская зависимость от контролируемых голландцами торговых сетей (неизменная, хотя и прерывистая черта восьмидесятилетней конфронтации) выросла как никогда прежде. К 1640 году голландские суда доставляли три четверти товаров в испанские порты, а в 1647–1648 годах — перед Мюнстерским миром — они перевозили бoльшую часть испанского серебра (Бродель 1992: 168).

Трудно представить больший триумф голландской капиталистической логики над территориалистской логикой Испании. И все же именно в этот триумфальный момент победившая логика начала обнаруживать свою ограниченность. Как только ее триумф был институционализирован в соответствии с Вестфальским договором, силы и средства территориалистских государств освободились от прежних взаимных обязательств в Европе и смогли развернуться для того, чтобы бросить вызов торговому и военно–морскому превосходству голландцев. И точно так же как на предыдущем этапе борьбы голландцы мобилизовали свою власть над капиталом для нейтрализации иберийского территориального превосходства, так и теперь англичане, французы и сами иберийцы получили возможность для мобилизации своей власти над землей и рабочей силой для подрыва голландского торгового превосходства.

Это превосходство было наиболее уязвимым в Атлантике, где оно не могло воспроизводиться простым осуществлением контроля над торговыми портами, как в Индийском океане. В атлантической торговле контроль над производственными областями был не менее важен, чем контроль над торговыми портами; и для установления и сохранения контроля над производством распоряжение избытком рабочей силы имело большее значение, чем распоряжение избытком капитала. Большое предложение молодых неженатых мужчин, которое сохранялось в Соединенных Провинциях в это время и включало немцев, французов, скандинавов и прибалтов, поглощалось главным образом военно–морским и торговым флотом и Ост–Индской компанией. У голландцев оставалось слишком мало возможностей для эффективной конкуренции с английской системой договора ученичества и французской engage системой в освоении атлантических производственных областей. При этом Голландию не раздирали острые религиозные и политические противоречия, которые в середине XVII века привели к стихийному или вынужденному переселению через Атлантику немалой части английского и французского населения (Emmer 1991: 25).

Та же приверженность капиталистической логике власти, которая сделала возможным голландский триумф над иберийским территориализмом, теперь мешала голландцам эффективно конкурировать в борьбе за торговое превосходство в Атлантике. Провал бразильской кампании послужил предзнаменованием намного более худшего. Этим худшим стали законы о мореплавании 1651 и 1660 годов, при помощи которых английский парламент усилил свой контроль над английскими колониями и предоставил английскому флоту монополию на торговлю с этими колониями. В последующих англо–голландских войнах голландцы подтвердили свое военно–морское превосходство, но не смогли воспрепятствовать проведению в жизнь этих законов и, следовательно, строительству англичанами собственной торговой империи, соперничавшей с голландцами.

И все же дни голландского торгового превосходства не были еще сочтены. Самую высокую прибыль по–прежнему приносила азиатская торговля, а ведущая роль Амстердама в качестве торгового и финансового перевалочного пункта едва начала ослабевать. Но колеса закрутились. Все чаще более высокая норма прибыли, которую Ост–Индская компания получала от продажи небольших партий пряностей, перевешивалась более высокой массой прибыли, которую английские предприятия получали от поставок крупных партий ткани не только в атлантической, но и ост–индской торговле (Arrighi, Barr and Hisaeda 1993).

И что было еще хуже для голландцев: прибыльный или нет, голландский, французский или иберийский быстрый рост объемов атлантической торговли и сопутствовавший ему рост поселений и колоний начал обнаруживать скрытую нехватку рабочей силы, угрожавшую жизнеспособности всего голландского предприятия. Количество голландских моряков, которые могли служить на флоте и совершать океанские плавания, начало сокращаться после заключения Утрехтского мира. И это было не случайно. Во время войны за испанское наследство по Метуэнскому договору (1703) Англии предоставлялся привилегированный доступ к внутренним и колониальным рынкам Португалии и быстрорастущим поставкам бразильского золота, а по Утрехтскому миру (1713) она получала исключительный контроль над торговлей рабами с испанской Америкой. Начался золотой век английской атлантической экспансии; а поскольку другие территориалистские государства стремились не отстать от Англии, европейский спрос на матросов начал превышать предложение.

Почти тридцать лет мира между великими европейскими державами, которые наступили после окончания войны за испанское наследство, несколько ослабили нехватку рабочих рук, особенно для голландцев, которые почти не участвовали в экспансии атлантической торговли и колонизации. Но, когда около 1740 года произошло внезапное обострение европейской межгосударственной борьбы, эта нехватка стала ощутимой особенно для голландцев, которые имели ограниченные демографические ресурсы внутри страны и в колониях. Как сетовал Ставоринус,

после 1740 года многочисленные морские войны, рост торговли и мореплавания, особенно во многих странах, которые прежде не уделяли этим занятиям большого внимания, и, соответственно, высокий и постоянно растущий спрос на опытных моряков и на военные корабли и торговые суда настолько резко сократили их предложение, что даже в нашей стране, славившейся прежде своими моряками, теперь необходимо потратить множество сил и средств, чтобы обеспечить судно достаточным количеством опытных рук (Цит. по: Boxer 1965: 109).

С этой нехваткой моряков пришлось столкнуться даже Ост–Индской компании. В XVII веке ее торговые успехи привлекли в Ост–Индию множество голландских иммигрантов (Бродель 1992: 232). Но в 1740‑х годах общая и открытая нехватка моряков имела негативные последствия для Ост–Индской компании и всех ответвлений голландской торговой империи. «Мне страшно описывать происходящее с нами, — писал генералгубернатор Ост–Индской компании барон ван Имхофф в 1744 году. — Это просто позор… Не хватает всего — хороших судов, матросов, капитанов; расшатан один из главных столпов могущества Нидерландов». (Boxer 1965: 108).

И вслед за Броделем мы считаем 1740 год точкой, когда (Д—Т) фаза материальной экспансии капиталистического мира–экономики с центром в Голландии переросла в (Т — Д') фазу финансовой экспансии. Хотя утечка голландского избыточного капитала из Голландии в английские инвестиции стала массированной только тогда, сам этот процесс начался почти за тридцать лет до окончания войны за испанское наследство. Война со всей ясностью показала, что рост могущества Англии на море и Франции на суше создал условия, при которых у голландцев просто не было никаких шансов в европейской борьбе за власть. Соперничество Англии и Франции оставляло голландцам большое пространство для маневра при сохранении своей политической независимости и экономической свободы действия. Но оно также привело к резкому росту голландских издержек, связанных с обеспечением безопасности, и голландского национального долга.

К концу войны за испанское наследство национальный долг голландской республики почти впятеро превышал тот долг, который был в 1688 году (Boxer 1965: 118). Непогашенный долг повинции Голландия в 6–8 раз превышал долги 1640‑х годов, а с почти двукратным ростом доходов от налогов провинция стремительно приближалась к состоянию финансового опустошения. Издержки, связанные с защитой сухопутных и морских границ, стали непосильными для небольшого голландского государства (Riley 1980: 77; Brewer 1989: 33).

В то же время война за испанское наследство еще сильнее подстегнула стремление англичан к торговому превосходству в Атлантике и к контролю над еще большей долей перевалочной торговли. Голландский капитал не способен был помешать англичанам воспользоваться своим конкурентным преимуществом за счет самих голландцев. Но он мог претендовать — и действительно претендовал–на свою долю в будущих доходах, создаваемых английской торговой и территориальной экспансией, инвестируя в английский национальный долг и английские акции.

Тенденция к инвестированию голландского капитала в Англию, а не Голландию усилилась благодаря династическим связям, которые были установлены между Англией и Соединенными Провинциями в 1689 году со вступлением на английский трон Вильгельма Оранского. При Вильгельме III англо–голландские отношения стали более тесными и более дружественными, чем раньше. Не менее важно, что верность традиции «надежных денег», заложенной при Елизавете, подтвердилась во время необузданной инфляции; частные кредиторы стали контролировать государственный долг благодаря своему вхождению в Банк Англии, во многом напоминавшему вхождение в «Каса ди Сан–Джорджо» в Генуе, а серебряный стандарт английского фунта стал de facto конвертироваться в золотой стандарт, воспользовавшись преимуществом недавно приобретенного привилегированного доступа к бразильским запасам золота.

Кредиторы не могли требовать большего, и в 1710‑х годах голландский избыточный капитал начал бежать с переполненного голландского «корабля», чтобы запрыгнуть на борт английского в надежде получить выгоду от растущей атлантической торговли и колонизации, не прилагая при этом больших усилий. Уже к 1737 году на голландцев приходилось 10 миллионов фунтов английского национального долга — более 20% всего долга. Эта сумма была достаточно существенной, чтобы заставить английское правительство задуматься о том, что сокращение процентной ставки по национальному долгу может вызвать бегство голландского капитала, что, в свою очередь, приведет к губительным последствиям для английских финансов (Boxer 1965: 110; Wilson 1966: 71). Но к тому времени, как свидетельствуют сетования Ставоринуса и генералгубернатора Ост–Индской компании барона ван Имхоффа, положение голландцев стало безнадежным даже там, где позиции были наиболее сильными. Больше чем когда–либо инвестиции в английские акции и государственные ценные бумаги служили лучшим решением для голландского избыточного капитала, поскольку рентабельность инвестиций в голландские ценные бумаги была ниже, а инвестиции в ценные бумаги других государств, включая Францию, — рискованнее. После 1740 года приток голландского капитала в Англию не только не сократился, но и существенно вырос. В 1758 году голландские инвесторы владели третью Банка Англии, акций английской Ост–Индской компании и Компании Южных морей. В 1762 году, по оценке знающего свое дело роттердамского банкира, на голландцев приходилась четвертая часть английского долга, который составлял тогда 12 миллионов фунтов (Boxer 1965: 110; Carter 1975).

Наибольший приток голландских инвестиций в английские ценные бумаги наблюдался во время Семилетней войны 1756–1763 годов. Так как эта война стала поворотным моментом в борьбе за мировое торговое превосходство между Англией и Францией, в утверждении Чарльза Уилсона (Wilson 1966: 71) о том, что без голландского капитала окончательная победа Англии над Францией могла быть намного более трудной задачей, содержится зерно истины. И все же голландцы во многом просто помогли завершению длительного исторического процесса, который был начат не ими и который они не могли остановить при всем своем желании, учитывая, что эта победа Англии означала уход голландцев с командных высот капиталистического мира–экономики.

Как уже было сказано, непосредственные истоки этого длительного исторического процесса лежат в формировании нового типа правительственной и деловой организации во второй половине XVI века. Речь идет об английском национальном государстве, реструктурированном союзом английских купцов–банкиров, которые в первой половине столетия были подчиненной составляющей космополитического ансамбля «наций», регулировавшего европейскую валютную и торговую систему из Антверпена и других континентальных рынков, и Елизаветы, которая в середине столетия унаследовала правительство, разоренное неудачными попытками династии Тюдоров восстановить влияние Англии в европейской политике. Этот союз был одной из комбинаций капитализма и территориализма, возникшей в результате устаревания городовгосударств как ведущих центров накопления капитала европейского мира–экономики и непрерывной межгосударственной конкуренции за мобильный капитал.

На всем протяжении XVI века наиболее важными и сильными из этих комбинаций были широкие альянсы между капиталистическими «нациями » и территориалистскими государствами, характерные для генуэзскоиберийского и флорентийско–французского блоков. Но к концу столетия влияние этих широких альянсов все сильнее подрывалось взаимной конкуренцией и враждой, а также появлением более компактных и более бедных национальных блоков, возникших в результате антагонистического противостояния финансовому и политическому господству генуэзско–иберийского комплекса. Голландцы и англичане были наиболее важными из них. Хотя в основе обоих блоков лежал союз капиталистической и территориалистской составляющих, голландское государство было намного более капиталистическим по своей структуре и ориентации, чем английское, которое тем не менее с самого начала было и оставалось на протяжении XVII–XVIII веков гораздо более капиталистическим по своей структуре и ориентации, чем любое другое территориалистское государство Европы.

В XVII веке более жесткая капиталистическая структура и ориентация голландского государства обеспечивала голландскому капиталу решающее конкурентное преимущество в борьбе за присвоение остатков распадающейся иберийской территориальной империи. Но, как только территориалистские государства пошли по голландскому пути развития, став более капиталистическими по своей структуре и ориентации и сделав ставку в конце XVII века на заморскую торговую экспансию, чрезвычайно слабая структура голландского государства превратилась из решающего конкурентного преимущества в неустранимый недостаток. В последующей борьбе за мировое торговое превосходство конкурентное преимущество перешло к территориалистским государствам, переживавшим процесс интернализации капитализма. Именно в этот момент английское государство, зашедшее в этой интернализации дальше любого другого территориалистского государства и изменившее, хотя и не утратившее полностью, свои территориалистские пристрастия, вырвалось вперед.

По замечанию Кэйна и Хопкинса (Cain and Hopkins 1980: 471), грабеж, учиненный Ост–Индской компанией после битвы при Плесси в 1757 году, хотя и «не положил начало промышленной революции [как утверждают некоторые], но все же помог Англии выкупить национальный долг у голландцев». Наш анализ полностью подтверждает этот тезис, несколько дополняя его.

Битва при Плесси не положила начало «промышленной революции » по той простой причине, что то, что принято называть этим термином, было третьим и заключительным этапом исторического процесса, который начался столетием ранее. Все три момента этого исторического процесса были периодами быстрого индустриального роста в Англии — во всяком случае, по меркам того времени — и финансовой экспансии в капиталистическом мире–экономике в целом. Первым этапом был быстрый рост английской текстильной промышленности, происходивший во время флорентийской финансовой экспансии конца XIV—начала XV века; второй этап–это быстрый рост английской металлургической промышленности во время генуэзской экспансии конца XVI — начала XVII веков, и третий этап–так называемая «промышленная революция» — включал быстрый рост английской текстильной и металлургической промышленности во время голландской финансовой экспансии XVIII века.

Как подчеркивает Неф, этот третий этап опирался на промышленные и деловые методы, созданные на втором этапе, и, по всей видимости, то же можно сказать и об отношениях второго этапа с первым. Тем не менее наша идея заключается в том, что историческая связь между тремя этапами английского промышленного роста была системной, а не локальной. То есть каждый этап промышленного роста в Англии был составной частью продолжавшейся финансовой экспансии — реструктуризации и реорганизации капиталистического мира–экономики, в который Англия была включена изначально. Периоды финансовой экспансии неизменно были связаны с усилением конкурентного давления на правительственные и деловые институты европейской системы торговли и накопления. При таком давлении агропромышленное производство в одних местах приходило в упадок, а в других расцветало прежде всего в ответ на позиционные достоинства и недостатки этих мест в меняющейся структуре мира–экономики. И во всех трех финансовых экспансиях «дары» истории и географии сделали Англию наиболее подходящим местом для того или иного типа промышленного роста.

Правящие круги Англии не просто пассивно принимали такие дары и повторявшиеся периоды промышленного роста, которые они с собою несли. Насильственно уничтожив фламандскую текстильную промышленность, Эдуард III дал серьезный толчок для роста английского текстильного производства во время первой финансовой экспансии, пытаясь повысить статус Англии в европейском мире–экономике. Елизавета I пыталась сделать то же самое, правда, замедлив рост в текстильной промышленности и форсировав его в производстве вооружений и предметов роскоши. Но ни широкая поддержка роста Эдуарда, ни избирательное сдерживание Елизаветы не позволили преодолеть глубокую зависимость английского индустриализма сначала от итальянского, а затем от голландского капитализма.

В конечном итоге, Англия преодолела такую зависимость и стала новым распорядителем и организатором капиталистического мира–экономики не из–за нового промышленного роста, начавшегося во время наполеоновских войн. Скорее дело было в предыдущем перенаправлении английских сил и средств с индустриализма на заморскую торговую и территориальную экспансию. Затянувшаяся на столетие пауза в развитии английской промышленности после 1640 года, которая вызывает недоумение у Нефа, отчасти была отражением изменившейся ситуации в европейском мире–экономике после Вестфалии. Но она также была связана с сосредоточением английских сил и средств на переносе перевалочной торговли из Голландии в Англию, с тем чтобы превратить главное препятствие для роста английского богатства и могущества в его главное орудие. Пока Амстердам был главным перевалочным пунктом мировой торговли, голландскому бизнесу нетрудно было конкурировать в высокоприбыльных отраслях даже с производителями из более развитых в промышленном отношении государств вроде Венеции или Англии. Но как только Англия — наиболее развитое в промышленном отношении государство европейского мира–экономики — превратилась в главный перевалочный пункт мировой торговли, конкуренция с английскими предпринимателями в гораздо большем числе отраслей, чем когда–либо имели у себя голландцы, стала почти безнадежным занятием.

Именно тогда вложение Елизаветой I захваченных у Испании средств в стабилизацию фунта и создание акционерных компаний для развития торговой и территориальной экспансии за рубежом было признано лучшим вложением, которое она вообще могла сделать. Хотя на протяжении столетия такое вложение средств многим казалось безрассудной тратой, учитывая непреодолимый разрыв в конкуренции с голландцами, в XVIII веке дальновидность Елизаветы I (и Грешэма) была оценена по достоинству. Повторное подтверждение и закрепление при Вильгельме III традиции «надежных денег», введенной Елизаветой, позволили вложить английский избыточный капитал в национальный долг и получить голландский капитал в наиболее важные моменты межгосударственной борьбы за власть. И когда бремя процентов, выплачиваемых отечественным и иностранным инвесторам, взваленное на английский бюджет и платежный баланс, могло показаться чрезмерным из–за быстрого роста издержек защиты, 42 000 фунтов, вложенных Елизаветой в Левантийскую компанию — английскую Ост–Индскую компанию — начали приносить прибыль в виде трофеев и дани из Индии, несопоставимую с прибылью, которую приносили другие подобные инвестиции в промышленность или что–то еще.

В этом и заключается подлинное историческое значение битвы при Плесси. Поскольку Англия заменила Амстердам в качестве основного перевалочного пункта мировой торговли, английская промышленность стала производить гораздо больше денег, чем можно было безболезненно реинвестировать, поэтому разграбление после Плесси не было необходимым и не могло сыграть решающей роли во впечатляющем росте конца XVIII века. Но это разграбление и устойчивый приток имперской дани был необходим для британской финансовой олигархии. Подкрепив британский кредитный рейтинг в критический момент европейской борьбы за власть и раз и навсегда освободив Британию от ее зависимости от иностранного капитала, имперская дань из Индии и других колоний позволила наконец мечте Грешэма сбыться. Британское государство и британский капитал могли показать всему миру, какую мощь они приобрели благодаря своему союзу в сплоченном национальном блоке. То, что основа власти этого национального блока была имперской, конечно, не вызвало бы удивления и недовольства у Грешэма, не говоря уже о Елизавете I.

Когда в конце наполеоновских войн министр торговли Хаскиссон заявил, что восстановление золотого стандарта, отмененного на время войн, сделает Англию Венецией XIX столетия, он имел в виду непревзойденные правительственные и деловые успехи. И хотя Венецианская республика не так давно была стерта с карты Европы, ее почти тысячелетняя история политической стабильности и гармоничное сочетание правительственных и деловых соображений по–прежнему пробуждали в умах современников Хаскиссона образ необычайно успешной государственной и предпринимательской деятельности, не имевшей себе равных ни в одном городе–государстве (и меньше всего — в хаотической Генуи) или национальном государстве (и меньше всего — в расточительной Испании). Обращение к Генуе или Испании или даже голландскому квазинациональному государству как к образцам, которым должна была следовать Англия в следующем столетии, могло принести дурную славу политике, отстаиваемой министерством торговли.

И все же в конце наполеоновских войн британское государство и британский капитал приобрели черты, которые, помимо венецианских истоков, позволяли заметить менее привлекательные черты Генуи и Испании XVI века. Более столетия Банк Англии воспроизводил в своей работе основные черты «Каса ди Сан–Джорджо». Но во время войн с Францией в конце XVIII—начале XIX века в стратегиях и структурах британских правительственных и деловых институтов начали преобладать генуэзско–иберийские черты.

С одной стороны, британская склонность «тратить на войну все свои налоговые поступления, бросать на борьбу с Францией и ее союзниками большинство судов и людей» (Dickson 1967: 9) означала, что «нация была заложена новому классу в своем обществе — рантье, держателям средств, за ежегодную сумму… втрое превышавшую государственные доходы до начала революционных войн» (Jenks 1938: 17). Такое подчинение государства финансовому миру само по себе привело к тому, что Англия начала походить на сочетание Испании и Генуи гораздо больше, чем на Венецию. Но — что еще более важно — огромное дефицитное расходование во время войны и географическое распределение этих расходов позволили Сити наладить деловые связи с иностранцами и в этом смысле стать наследником космополитической генуэзской «нации» XVI века.

Рост денежного богатства и приток денег и товаров благодаря контрактам и лицензиям, выдаваемым в Лондоне, стали тяжелым бременем для Банка Англии. Неспособность Банка справиться с ситуацией вынудила британское правительство «обратиться за помощью к частным банкам и тем торговцам Лондона, которые приобрели известность как “торговые банкиры”» (Jenks 1938: 18). Торговые банкиры, в частности, особенно критично отнеслись к управлению и регулированию военных расходов Британии.

Издержки войны должны были почти полностью окупаться за рубежом. Налоговыми поступлениями или поступлениями по займам в золоте или товарах Британия и ее союзники должны были распоряжаться на местах. Такую задачу могли выполнить только торговцы, имевшие широкую сеть иностранных корреспондентов. Они могли платить во Фландрии мексиканскими долларами, полученными в оплату за хлопчатобумажную ткань, доставленную в Испанию. Они могли собирать ткань из Йоркшира, сабли и мушкеты из Шеффилда и лошадей из Ирландии и доставлять их в Триест для австрийской кампании. И, поскольку они заключали контракты на деньги правительства, их помощь в этом была неоценимой. Вместе с банкирами они предлагали государственные займы, а затем получали все поступления по ним. Международные расчеты стали еще более запутанными. Происходило непрерывное движение товаров по контракту или заказу на рынке, где решающую роль играл военный спрос. И это было тесно связано с изменениями валютных курсов, обращением бумажных денег и взлетом и падением государственных ценных бумаг (Jenks 1938: 18–19).

При чтении этого отрывка неизменно возникает ощущение dejа vu. Генуэзские торговые банкиры, ярмарки которых позволяли Филиппу II во второй половине XVI века вести свои бесконечные войны, вновь появились в пространстве потоков, описанном Лиландом Дженксом. В этом отношении структура британского бизнеса, возникшая в результате наполеоновских войн, больше напоминала структуру генуэзского бизнеса XVI века, чем структуру венецианского бизнеса в любой момент его истории.

Конечно, существовало важное отличие между генуэзским пространством потоков XVI века и британским XIX века. Помимо большего масштаба и сложности британского пространства, генуэзское пространство было «внешним», а британское — «внутренним» по отношению к имперским сетям власти, которым они служили в военное и мирное время. Генуэзское пространство было внешним по отношению к испанской империи — сначала на передвижных «безансонских» ярмарках, а затем на пьяченцских ярмарках. Центр британского пространства потоков, напротив, находился в Лондоне, который одновременно был центром британской империи. Это отличие отражало тот факт, что генуэзский режим основывался на отношениях политического обмена между двумя автономными организациями — генуэзской капиталистической «нацией» и испанским территориалистским «государством». Британский режим, напротив, опирался на отношения политического обмена между Сити и британским правительством. И оба они принадлежали к одному и тому же национальному государству — Великобритании. Также существовало различие между генуэзскими и британскими космополитическими деловыми сетями. И те, и другие создавались для обслуживания войны. Но если генуэзская сеть продолжала обслуживать войну на всем протяжении своего существования, британская сеть обслуживала британское столетие мира. Бродель, по–видимому, полагает, что генуэзская сеть могла сделать то же, что и Испания, преуспевшая в своих имперских амбициях. Это подразумевается в двух из множества его риторических вопросов.

И, даже если предположить, что Карл V одержал бы верх, как того желали самые прославленные гуманисты его времени, разве же капитализм, уже утвердившийся в решающих центрах зарождавшейся Европы… не выпутался бы из этого предприятия? Разве генуэзцы не господствовали бы с тем же успехом на европейских ярмарках, занимаясь финансами «императора» Филиппа II, а не короля Филиппа II? (Бродель 1992: 50)

Нам не суждено узнать, какое сочетание исторических обстоятельств могло способствовать при Pax Hispanica саморазвитию генуэзских деловых сетей, которого так никогда и не произошло. Но нам известно, что в XIX веке переход аналогичных британских сетей с обслуживания войны на обслуживание мира был сопряжен с серьезной реструктуризацией деятельности. И нам также известно, что решающее значение здесь имела роль Британии как мастерской мира. Согласно Стэнли Чэпмену (Chapman 1984), превращение Ротшильдов в доминирующую коммерческую организацию в Сити началось не в самом Сити через работу с финансами британского государства. Скорее оно началось благодаря развитию британских промышленных районов и работе над поставками сырья из–за рубежа (особенно хлопка–сырца) и продажей готовой продукции за рубежом.

Вовсе не вступая в противоречие друг с другом, функции «мастерской » и «перевалочного пункта», осуществлявшиеся Британией в XIX веке, были обратной стороной одного и того же процесса формирования мирового рынка. Этот процесс служил основой и матрицей нашего времени, и он будет рассмотрен во вводной части четвертой главы этой книги. Но, прежде чем перейти к этому, остановимся ненадолго, чтобы показать логику, которая, по всей видимости, лежит в основе повторения системных циклов накопления и перехода от одного цикла к другому.

 

ПОВТОРЕНИЕ И ПРЕДВАРИТЕЛЬНОЕ РАССМОТРЕНИЕ

Йозеф Шумпетер (Шумпетер 1995: 224) однажды заметил, что в вопросах капиталистического развития сто лет — это «короткий срок». Оказывается, в вопросах развития капиталистического мира–экономики сто лет — это даже не «короткий срок». Так, Иммануил Валлерстайн (Wallerstein 1974a; 1974b) использовал броделевский термин «долгий шестнадцатый век» (1450–1640) в качестве соответствующей единицы анализа того, что в его построениях составляет первый (формирующий) этап

развития капиталистического мира–экономики. Точно так же Эрик Хобсбаум (Хобсбаум 1999: 11–12) говорит о «долгом девятнадцатом веке» (1776–1914) как о соответствующих временных рамках анализа того, что они считает буржуазно–либеральным (британским) этапом развития исторического капитализма.

Подобным образом понятие долгого двадцатого века используется здесь в качестве соответствующих временных рамок анализа подъема, полного развития и окончательной замены сил и структур четвертого (американского) системного цикла накопления. По сути, долгий двадцатый век — это просто последнее звено в цепи частично пересекающихся стадий, образующих долгий век, в ходе которого европейский капиталистический мир–экономика включил весь мир в плотную систему обменов. Стадии и долгие века, в которые они входят, пересекаются, поскольку, как правило, силы и структуры накопления, типичные для каждого этапа, начинали преобладать в капиталистическом миреэкономике на (Т — Д') фазе финансовой экспансии предшествующего этапа. И в этом отношении четвертый (американский) системный цикл накопления не является исключением. Процесс, в ходе которого создавались правительственные и деловые институты, типичные для этого цикла и этапа, был неотъемлемой составляющей процесса, в результате которого произошла замена правительственных и деловых институтов предыдущего (британского) цикла, — замена, которая началась во время Великой депрессии 1873–1896 годов и одновременной финансовой экспансии британского режима накопления капитала.

На рис.10 приведена датировка, используемая нами при рассмотрении первых трех системных циклов накопления и включающая часть четвертого (американского) цикла, который продолжается и сегодня. Основная особенность обрисованного здесь временного контура исторического капитализма заключается в схожей структуре всех долгих веков. Все они включают три отдельных сегмента или периода: 1) первоначальный период финансовой экспансии (простирающийся от Сn до Тn›!), в ходе которого новый режим накопления развивается в пределах старого, а его развитие представляет собой неотъемлемую составляющую полного развития и противоречий последнего; 2) период консолидации и дальнейшего развития нового режима накопления (простирающийся от Тn›! до Сn), в ходе которого ведущие силы содействуют, контролируют и извлекают выгоду из материальной экспансии всего мира–экономики; 3) второй период финансовой экспансии (от Сn до Тn), в ходе которого противоречия полностью развитого режима накопления создают возможности для появления соперничающих и альтернативных режимов, один из которых в конечном итоге, то есть во время Тn, становится новым доминирующим режимом.

Заимствуя терминологию Герхарда Менша (Mensch 1979: 75), мы будем называть начало каждой финансовой экспансии и, следовательно, каждого долгого столетия «сигнальным кризисом» (С1, С2, С3 и С4 — на рис.10) каждого доминирующего режима накопления. Именно в этот момент ведущая сила системных процессов накопления во все большем объеме начинает переключать свой капитал с торговли и производства на финансовое посредничество и спекуляции. Такое переключение отражает «кризис» в смысле «поворотного момента», «времени ключевого решения», когда ведущая сила системных процессов накопления капитала выносит — через само переключение — отрицательное решение относительно возможности дальнейшего получения прибыли от повторного вложения избыточного капитала в материальную экспансию мира–экономики и положительное решение относительно возможности сохранения своего ведущего / господствующего положения во времени и пространстве благодаря большей специализации на крупных финансовых операциях. Этот кризис «сигнализирует» о более глубоком системном кризисе, наступление которого откладывается на какое–то время таким переключением. На самом деле переключение может означать даже большее: оно может сделать конец материальной экспансии «прекрасным временем» для его вдохновителей и организаторов, как это в различной степени и по–разному проявилось во время всех четырех системных циклов накопления.

Рис. 10. Долгие века и системные циклы накопления (СЦН)

Но при всей прекрасности этого времени для тех, кто получает выгоду от конца материальной экспансии мира–экономики, оно никогда не было прочным решением основного системного кризиса. Напротив, оно всегда служило началом усугубления кризиса и окончательной замены прежнего доминирующего режима новым. Мы можем назвать событие, ряд событий, которые привели к этой окончательной замене «терминальным кризисом» (Т1, Т2, Т3 — на рис.10) доминирующего режима накопления, и мы считаем его окончанием долгого века, включающего подъем, полное развитие и упадок этого режима.

Подобно всем предшествующим долгим векам, долгий двадцатый век состоит из трех отдельных сегментов. Первый начинается в 1870‑х годах и продолжается до 1930‑х годов, то есть от сигнального до терминального кризиса британского режима накопления. Второй продолжается от терминального кризиса британского режима через сигнальный кризис американского режима — кризис, наступление которого можно датировать примерно 1970‑м годом. И третий — и последний — сегмент продолжается с 1970 года до терминального кризиса американского режима. Поскольку, как можно судить, последний кризис еще не наступил, анализ этого сегмента, по сути, означает изучение настоящего и будущего как составляющих продолжающегося исторического процесса, который обнаруживает элементы новизны и повторения при сравнении с заключительными (Т — Д') фазами всех предшествующих системных циклов накопления.

Наш основной интерес к этому историческому рассмотрению настоящего и будущего заключается в поиске сколько–нибудь определенных ответов на два тесно связанных между собой вопроса: 1) какие силы ускоряют переход к терминальному кризису американского режима накопления и как скоро наступит этот кризис и завершится долгий двадцатый век? и 2) какие альтернативные пути развития будут открыты для капиталистического мира–экономики после завершения долгого двадцатого века? В своем стремлении найти сколько–нибудь определенные ответы на эти вопросы мы будем руководствоваться второй особенностью временного контура, отображенной на рис.10. Это ускорение темпов капиталистической истории, о котором уже шла речь во Введении.

Хотя все долгие века, изображенные на рис.10, состоят из трех аналогичных сегментов и длятся больше столетия, их продолжительность сокращалась со временем, то есть по мере движения от более ранних к более поздним стадиям капиталистического развития для подъема, полного развития и замены системных режимов накопления требуется все меньше времени.

Это можно измерить двумя способами. Прежде всего можно измерить продолжительность самих долгих веков. То, что мы называем долгим пятнадцатым–шестнадцатым веком, включает почти весь «долгий шестнадцатый век» Броделя и Валлерстайна плюс век «итальянских » и «англо–французских» столетних войн, в течение которого достигла своего расцвета флорентийская финансовая экспансия и сложились стратегии и структуры будущего генуэзского режима накопления. Он длится от великого краха начала 1340‑х годов до конца генуэзской эпохи, который наступил через 290 лет.

Это самый долгий из трех долгих веков, отображенных на рис.10. Долгий семнадцатый век, начинающийся с сигнального кризиса генуэзского режима около 1560 года и заканчивающийся терминальным кризисом голландского режима в 1780‑х годах, длился всего 220 лет. А долгий XIX век, который начинается с сигнального кризиса голландского режима около 1740 года и заканчивается терминальным кризисом британского режима в начале 1930‑х годов, еще короче — «каких–то» 190 лет.

Кроме того, скорость капиталистической истории можно измерить путем сравнения отрезков времени, отделяющих друг от друга последующие сигнальные кризисы. У этого метода есть два преимущества. Во–первых, датирование сигнальных кризисов менее произвольно, чем датирование терминальных кризисов. Последние происходят в периоды двоевластия и турбулентности в крупных финансовых операциях. И из череды сменяющих друг друга кризисов, которыми отмечен переход от одного режима к другому, непросто выделить «подлинный» терминальный кризис приходящего в упадок режима. Сигнальные кризисы, напротив, происходят в периоды сравнительно устойчивого управления капиталистическим миром–экономикой и проще поддаются идентификации. Поэтому измерения, которые учитывают только сигнальные кризисы, надежнее тех, что включают и сигнальные, и терминальные кризисы.

Кроме того, сравнивая отрезки времени, отделяющие друг от друга последующие сигнальные кризисы, мы не учитываем дважды периоды финансовой экспансии и имеем дело с одним наблюдением. Поскольку долгий двадцатый век еще не завершился, капиталистическая история к настоящему времени включает только три долгих века. Но, поскольку сигнальный кризис американского режима накопления уже произошел, у нас есть четыре сигнальных кризиса для измерения отрезков времени, отделяющих последующие сигнальные кризисы. Эти отрезки позволяют оценить время, которое требуется для того, чтобы последующие режимы стали доминирующими после сигнального кризиса предыдущего режима и достигли пределов своих собственных возможностей в извлечении прибыли из материальной экспансии мира–экономики. Как видно из рис.10, это время постепенно сокращалось примерно с 220 лет в случае с генуэзским режимом примерно до 180 лет в случае с голландским режимом, примерно до 130 лет в — случае с британским режимом и примерно до 100 лет — в случае с американским режимом.

Хотя время, которое требовалось последовательным режимам накопления для установления господства и созревания, сокращалось, размеры и организационная сложность ведущих сил этих последовательных режимов увеличивались. Последнюю тенденцию проще всего увидеть, если сосредоточить внимание на «сосудах власти», то есть государствах, которые служили «штаб–квартирами» ведущих капиталистических сил последовательных режимов: Генуэзская республика, Соединенные Провинции, Великобритания и Соединенные Штаты.

Во время подъема и полного развития генуэзского режима Генуэзская республика была небольшим по размерам и простым по организации городом–государством, который на самом деле обладал очень незначительной силой. Глубоко расколотая в социальном и плохо оснащенная в военном отношении, Генуэзская республика по большинству критериев была слабым государством по сравнению со всеми ведущими державами того времени, к которым относилась и ее давняя конкурентка — Венеция, продолжавшая занимать высокое положение. Тем не менее благодаря своим широким коммерческим и финансовым сетям генуэзский капиталистический класс, организованный в космополитическую «нацию», мог разговаривать на равных с самыми сильными территориалистскими правителями Европы и превращать непрестанное соперничество между этими правителями за мобильный капитал в мощный двигатель самовозрастания своего собственного капитала.

Во время подъема и полного развития голландского режима накопления Соединенные Провинции были гибридной организацией, которая сочетала в себе некоторые черты исчезающих городов–государств с некоторыми чертами складывающихся национальных государств. Будучи более крупной и гораздо более сложной организацией, чем Генуэзская республика, Соединенные Провинции имели достаточно сил, чтобы получить независимость от имперской Испании, отобрать у морской и территориальной империи последней весьма доходную империю торговых застав и защититься от военных вызов Англии с моря и Франции — с земли. Большая мощь голландского государства по сравнению с генуэзским позволяла голландскому капиталистическому классу делать то, что уже было сделано генуэзцами, — превратить межгосударственное соперничество за мобильный капитал в двигатель самовозрастания своего собственного капитала, не «покупая» при этом защиту у территориалистских государств, как это вынуждены были делать генуэзцы.

Во время подъема и полного развития британского режима накопления Британия была не только полностью развитым национальным государством и как таковая обладала более сложной организацией, чем Соединенные Провинции: она также была завоевательной торговой и территориальной империей, которая наделяла свои правящие группы и капиталистический класс беспрецедентной властью над людскими и природными ресурсами во всем мире. Это позволяло британскому капиталистическому классу делать то, что уже могли делать голландцы, — извлекать пользу из межгосударственного соперничества за мобильный капитал и «создавать» защиту, необходимую для самовозрастания своего собственного капитала, избегая при этом опоры на иностранные и зачастую враждебные территориалистские организации в агропромышленном производстве, на котором покоилась доходность его торговой деятельности.

Наконец, во время подъема и полной экспансии американского режима накопления Соединенные Штаты представляли собой уже нечто большее, нежели просто развитое национальное государство: именно континентальный военно–промышленный комплекс, обладающий достаточной силой, чтобы обеспечить действенную защиту широкому спектру зависимых и союзнических правительств и сделать вероятной угрозу экономического подавления или военного уничтожения недружественных правительств в любой части мира. В сочетании с размерами, изолированностью и природными богатствами собственных территорий эта сила позволяла американскому капиталистическому классу «интернализировать» не только защиту и издержки производства, что уже было сделано британским капиталистическим классом, но и операционные издержки, то есть рынки, от которых зависело самовозрастание его капитала.

Это устойчивое возрастание размеров, сложности и власти ведущих сил капиталистической истории несколько заслоняется другой особенностью временной последовательности, отображенной на рис.10. Речь идет об одновременном движении вперед и назад, которым характеризуется последовательное развитие системных циклов накопления. Как уже было отмечено при рассмотрении первых трех циклов, каждый шаг вперед в процессе интернационализации издержек новым режимом накопления сопровождался возрождением правительственных и деловых стратегий и структур, замененных предыдущим режимом.

Так, интернализация издержек защиты голландским режимом (в сравнении с генуэзским) осуществлялась через возрождение стратегий и структур венецианского государственно–монополистического капитализма, которые были заменены генуэзским режимом. Точно так же интернализация производственных издержек британским режимом (в сравнении с голландским) осуществлялась через возрождение в новой, расширенной и более сложной форме стратегий и структур генуэзского космополитического капитализма и иберийского глобального территориализма, которые были заменены голландским режимом. Как было предсказано в первой главе и будет подробно изложено в четвертой, та же закономерность повторилась и в подъеме, и полном развитии американского режима, который интернализировал операционные издержки, возродив в новом, расширенном и более сложном виде стратеги и структуры голландского корпоративного капитализма, который был заменен британским режимом.

Это повторяющееся возрождение замененных ранее стратегий и структур накопления вызывает маятниковое движение вперед и назад между «космополитически имперскими» и «корпоративно–национальными » организационными структурами: первые типичны для «экстенсивных » режимов, какими были генуэзский и британский, а вторые–для «интенсивных» режимов, какими были голландский и американский. Генуэзский и британский «космополитически имперские» режимы были экстенсивным в том смысле, что они отвечали за географическую экспансию капиталистического мира–экономики. При генуэзском режиме мир был «открыт», а при британском — «завоеван».

Голландский и американский «корпоративно–национальные» режимы, напротив, были интенсивными в том смысле, что они отвечали скорее за географическую консолидацию, а не за экспансию капиталистического мира–экономики. При голландском режиме «открытие» мира, осуществленное прежде всего иберийскими партнерами генуэзцев, было включено в систему торговых перевалочных пунктов и акционерных компаний, сосредоточенных в Амстердаме. И при американском режиме «завоевание» мира, прежде осуществленное британцами, было включено в систему национальных рынков и транснациональных корпораций, сосредоточенных в Соединенных Штатах.

Это чередование экстенсивных и интенсивных режимов, естественно, осложняет понимание основной, по–настоящему долгосрочной тенденции ведущих сил системных процессов накопления капитала к росту размеров, сложности и власти. При движении «маятника» в сторону экстенсивных режимов, как во время перехода от голландцев к британцам, основная тенденция усиливается. А при его движении в сторону интенсивных режимов, как во время перехода от генуэзцев к голландцам и от британцев к американцам, основная тенденция кажется менее значительной, чем на самом деле.

Но наблюдение за этими колебаниями и сравнение двух интенсивных и двух экстенсивных режимов друг с другом — генуэзского с британским и голландского с американским — все же позволяют обнаружить основную тенденцию. Развитие исторического капитализма как мировой системы основывалось на формировании необычайно сильного космополитически имперского (или корпоративно–национального) блока правительственных и деловых организаций, способных расширять (или углублять) функциональные и пространственные возможности капиталистического мира–экономики. И все же чем более сильными становились такие блоки, тем короче становился жизненный цикл создаваемых ими режимов накопления и тем короче становилось время, которое требовалось этим режимам для того, чтобы возникнуть из кризиса предыдущего доминирующего режима, стать доминирующим самому и достигнуть своих пределов, о чем сигнализировало начало новой финансовой экспансии. В случае с британским режимом это время заняло 130 лет, или почти на 40% меньше, чем для генуэзского режима; в случае с американским режимом оно составило 100 лет, или почти на 45% меньше, чем для голландского режима.

Эта закономерность капиталистического развития, при которой рост влияния режимов накопления оказывается связанным с сокращением их продолжительности, напоминает тезис Маркса о том, что «настоящий предел капиталистического производства — это сам капитал» и что капиталистическое производство постоянно преодолевает свои имманентные пределы «только при помощи средств, которые снова ставят перед ним эти пределы, притом в гораздо большем масштабе» (Маркс 1961: 274).

Противоречие, выраженное в самой общей форме, состоит в том, что капиталистическому способу производства присуща тенденция к абсолютному развитию производительных сил… независимо от общественных отношений, при которых происходит капиталистическое производство; тогда как, с другой стороны, его целью является сохранение существующей капитальной стоимости и ее увеличение в еще большей степени, т. е. постоянно ускоряющееся возрастание этой стоимости… капитал и самовозрастание его стоимости является исходным и конечным пунктом, мотивом и целью производства, а не наоборот… Средство — бесконечное развитие общественных производительных сил — вступает в постоянный конфликт с ограниченной целью — увеличением стоимости существующего капитала. Поэтому если капиталистический способ производства есть историческое средство развития материальной производительной силы и для создания соответствующего этой силе мирового рынка, то он в то же время является постоянным противоречием между такой его исторической задачей и свойственными ему общественными отношениями производства (Маркс 1961: 273–274).

По сути, это противоречие между самовозрастанием капитала, с одной стороны, и развитием материальных производительных сил — с другой, можно сформулировать в еще более общих терминах. Ибо исторический капитализм как мировая система накопления стал «способом производства », то есть интернализировал издержки производства, только на своей третьей (британской) стадии развития. И все же правило, что настоящим пределом для капиталистического развития служит сам капитал, что самовозрастание существующего капитала предполагает постоянное напряжение, иногда перерастающее в открытое противоречие, с материальным ростом мира–экономики и созданием соответствующего мирового рынка, — это правило действовало уже на первых двух стадиях развития, несмотря на продолжающуюся экстернализацию агропромышленного производства ведущими силами накопления капитала в мировом масштабе.

На обеих стадиях отправной и конечной точкой материальной экспансии мира–экономики было стремление к получению прибыли как самоцели со стороны отдельной капиталистической силы. На первой стадии «великие географические открытия», организация торговли на далекие расстояния внутри и за пределами обширной иберийской империи и зарождение «мирового рынка» в Антверпене, Лионе и Севилье служили для генуэзского капитала простыми средствами его собственного самовозрастания. И, когда около 1560 года эти средства перестали служить этой цели, генуэзский капитал быстро ушел из торговли, начав специализироваться на крупных финансовых операциях. Точно так же торговля между отдельными и часто далекими друг от друга политическими юрисдикциями, централизация перевалочной торговли в Амстердаме и высокоприбыльной промышленности в Голландии, создание международной сети торговых застав и «производство» всех видов защиты, которых требовала такая деятельность, служили для голландского капитала простыми средствами его собственного самовозрастания. И вновь, когда около 1740 года такие средства перестали служить этой цели, голландский капитал, как и генуэзский капитал 180 годами ранее, отказался от них ради более узкой специализации на крупных финансовых операциях.

С этой точки зрения, британский капитал в XIX веке просто повторил закономерность, которая проявилась задолго до того, как исторический капитализм как способ накопления стал также способом производства. Единственное отличие заключалось в том, что в дополнение к транспортной, перевалочной и другим видам торговли на далекие и недалекие расстояния и деятельности, связанной с защитой и производством, в британском цикле добывающая и обрабатывающая промышленность, то есть то, что мы определили ранее как производство в узком смысле слова, стала важнейшим средством самовозрастания капитала.

Но, когда около 1870 года производство и связанная с ним торговля перестали служить этой цели, британский капитал быстро перешел к специализации на финансовых спекуляциях и посредничестве, подобно голландскому капиталу 130 годами ранее и генуэзскому капиталу 310 годами ранее. Как мы увидим, та же закономерность повторилась 100 лет спустя и в случае с американским капиталом. Это последнее переключение с торговли и производства на финансовые спекуляции и посредничество, подобно трем аналогичным переключениям прошлого, можно истолковать как отражение базового противоречия между самовозрастанием капитала и материальной экспансией мираэкономики, которая в нашей схеме соответствует Марксову «развитию производительных сил [мирового] общества». Противоречие заключается в том, что материальная экспансия мира–экономики во всех случаях служила средством увеличения стоимости капитала и все же со временем рост торговли и производства приводил к появлению тенденции к снижению нормы прибыли и тем самым сокращению стоимости капитала.

Идея о том, что всякий рост торговли и производства содержит в себе тенденцию к снижению нормы прибыли и, следовательно, к подрыву своей главной основы, впервые была выдвинута не Марксом, а Адамом Смитом. На самом деле Марксова версия «закона» о тенденции к снижению нормы прибыли призвана была показать, что оригинальная версия этого «закона» у Смита была излишне пессимистичной в том, что касалось долгосрочного потенциала капитализма в развитии производительных сил общества. В смитовской версии «закона», рост торговли и производства неразрывно связан с постоянным ростом конкуренции между его основными участниками — ростом, который повышает реальную заработную плату и ренту и ведет к сокращению нормы прибыли. Вслед за Смитом Маркс признавал, что рост торговли и производства неразрывно связан с постоянным ростом конкуренции между его основными участниками. Но он считал этот рост конкуренции связанным с ростом концентрации капитала, который ограничивал рост реальной заработной платы и открывал новые возможности для торгового и агропромышленного роста, несмотря на сокращение нормы прибыли. Безусловно, в Марксовой схеме эта тенденция становится источником еще больших противоречий. Между тем накопление капитала способствовало еще большему росту торговли и производства, чем казалось возможным Смиту. Для наших нынешних целей Смитова версия этого «закона» больше полезна для объяснения внутренней динамики системных циклов накопления, тогда как Марксова версия более полезна при объяснении перехода от одного цикла к другому.

Как отмечал Паоло Силос–Лабини (Sylos–Labini 1976: 219), тезис Смита о тенденции к сокращению нормы прибыли был изложен в отрывке, безоговорочно принятом Рикардо и Марксом и предвосхитившем идею Шумпетера о нововведениях.

Введение новой отрасли производства, или торговли, или нового метода в земледелии всегда представляет собой своего рода спекуляцию, от которой предприниматель ожидает получить чрезвычайную прибыль. Прибыли эти иногда бывают очень велики, но иногда, а может быть и чаще всего, происходит совершенно обратное; но, в общем, и они не находятся ни в каком правильном соответствии с прибылями других, старых, отраслей промышленности и торговли в данной местности. В случае успеха предприятия прибыль обыкновенно бывает поначалу очень высока. Когда же данная отрасль производства или новый метод упрочивается и становится общеизвестным, конкуренция уменьшает прибыль до уровня других отраслей (Смит 1992: 239).

Уровень, до которого сокращается прибыль, может быть высоким или низким в зависимости от наличия или отсутствия у деловых предприятий возможности ограничивать проникновение в свои сферы деятельности при помощи частных соглашений или правительственного регулирования. Если у них нет этой возможности, прибыль будет настолько низкой, чтобы считаться «терпимой» с учетом рисков, связанных с участием капитала в торговле и производстве. Но, если они смогут ограничить проникновение на рынок и сохранить спрос, прибыль будет значительно выше «терпимого» уровня. В первом случае рост торговли и производства приходит к концу вследствие низкой прибыли; во втором случае он приводится к концу стремлением капиталистов поддерживать максимально высокую прибыль (ср.: Sylos–Labini 1976: 216–220).

Смит сформулировал этот тезис для торгового роста в данной политической юрисдикции. Но этот тезис несложно переформулировать применительно к росту системы торговли, которая включает множество юрисдикций, что и сделал Джон Хикс в своем теоретическом осмыслении торгового роста системы городов–государств. По утверждению Хикса, прибыльная торговля постоянно дает стимулы для обычного реинвестирования прибыли в свой дальнейший рост. Тем не менее для получения большего объема товаров от поставщиков движущие силы роста должны предложить им лучшую цену; но, с другой стороны, для бoльших продаж необходима более низкая цена. И поскольку растущая масса прибыли ищет возможности реинвестирования в торговлю и производство, разрыв между продажной и закупочной ценой будет сокращаться, а темпы роста торговли — замедляться (Hicks 1969: 45).

Исторически серьезный торговый рост происходил только потому, что сила или совокупность сил находили средства для того, чтобы не допустить или уравновесить сокращение размера прибыли, которое неизбежно происходит в результате инвестирования растущей массы средств в закупку и продажу товаров по сложившимся каналам торговли. Как правило, наиболее важной была иная диверсификация торговли: «…основная задача торговца — это поиск новых объектов торговли и новых каналов торговли, деятельность, которая делает его новатором» (Hicks 1969: 45). Диверсификация торговли призвана предупредить сокращение размера прибыли, потому что излишки, которые реинвестирются в дальнейший рост торговли, не ведут к увеличению спроса на те же товары от тех же поставщиков (и потому не способствуют росту закупных цен) и / или не ведут к росту предложения одного и того же товара одним и тем же покупателям (и потому не способствуют снижению отпускных цен). Скорее рост происходит благодаря введению в систему торговли новых товаров и / или новых участников либо со стороны поставщиков, либо со стороны покупателей, чтобы растущая масса прибыли могла инвестироваться в рост торговли и производства безо всякой необходимости снижения уровня прибыли.

Как подчеркивает Хикс, диверсификация торговли — это не только простое сочетание различных направлений торговли. Нововведения в товарах и каналах торговли преобразуют саму структуру системы торговли так, что прибыль от повторных инвестиций в дальнейший рост торговли вместо того, чтобы сократиться, может существенно вырасти. Точно так же как «при заселении новой страны лучшие земли не всегда занимаются первыми», так и «открытые первыми возможности для торговли не обязательно должны оказаться наиболее выгодными; для открытия более прибыльных возможностей вполне может потребоваться движение вперед, которое в то же время невозможно без изучения более близких возможностей» (Hicks 1969: 47). Исторически это пространственное расширение границ капиталистического мира–экономики происходило прежде всего при генуэзском и британском режимах. Благодаря географической экспансии этих двух экстенсивных режимов количество, охват и многообразие товаров, позволявшие инвестировать капитал без сокращения уровня прибыли, внезапно выросли, и тем самым были созданы условия для великой торговой экспансии начала XVI—середины XIX века.

Прибыльность торговли и стремление реинвестировать прибыль может возрастать даже при сокращении разницы между закупочными и продажными ценами. С ростом объема торговли появляется новое разделение труда между торговыми центрами и внутри них, которое ведет к дальнейшему сокращению затрат и рисков от их деятельности. Сокращение себестоимости единицы продукции позволяет сохранять высокую прибыль даже при сокращении разницы между закупочными и продажными ценами, а сокращение рисков позволяет центрам продолжать реинвестирование прибыли в расширение торговли даже при сокращении чистой прибыли. При экстенсивных режимах наиболее важные экономики были «внешними» по отношению к центрам, то есть получали преимущества от вхождения в более крупные торговые цепочки; при интенсивных режимах экономики были преимущественно «внутренними» по отношению к центрам, то есть получали преимущества от собственного роста. Так или иначе для всякого крупного роста торговли необходимо было определенное сочетание внутренних и внешних экономик (ср.: Hicks 1969: 47–48).

Отсюда следует, что развитие всех материальных экспансий капиталистического мира–экономики определялось двумя противоположными тенденциями. С одной стороны, существовала основная тенденция к сокращению уровня прибыли под действием обычного реинвестирования растущей массы прибыли в пространстве, ограниченном организационными возможностями движущей силы этой экспансии. Эта тенденция неизменно вела к снижению доходности и ослаблению движущих сил экспансии. С другой стороны, существовала тенденция к сокращению операционных издержек и рисков во внутренних и внешних экономиках благодаря растущим объемам и плотности торговли. Эта тенденция поддерживалась экспансией во времени и пространстве, повышая доходность.

«Возникает соблазн предположить, — отмечает Хикс (Hicks 1969: 56), — что фаза, на которой доминирует одна сила, должна сменяться другой фазой, на которой доминирует другая сила: на смену фазе экспансии приходит фаза стагнации». Хикс не поддается этому соблазну и предостерегает нас от «чересчур поверхностного отождествления логического процесса с временной последовательностью». Хотя фаза стагнации действительно может наступать за фазой экспансии, «может случиться так, что после паузы откроются новые возможности и экспансия возобновится». В его схеме стагнация — это только возможность. «Паузы» же неизбежны.

При таком подходе материальная экспансия мира экономики может быть описана при помощи одной или нескольких S-образных траекторий (так называемых логистических кривых), состоящих из А-фазы возрастания прибыли и Б-фазы сокращения прибыли, перерастающей в «стагнацию» по мере приближения кривой роста к верхней асимптоте К (см. рис.11). Хикс предпочитает рассматривать торговую экспансию состоящей из ряда одновременных S-образных кривых, отделяемых более или менее длительными паузами, в течение которых экспансия замедляется или вообще прекращается (см. рис. 12). Причем у Хикса нет определенного ответа на вопрос о том, имеет ли этот ряд одновременных траекторий свою верхнюю асимптоту, о чем свидетельствует знак вопроса в скобках на рис.12.

Колебания Хикса при отождествлении логического процесса с временной последовательностью кажутся удивительными с учетом того факта, что мир–экономика (его меркантильная экономика) «в своем первоначальном виде, воплощенном в виде системы городов–государств», от которой отталкивается его описание (Hicks 1969: 56), никогда больше не переживала широкой материальной экспансии после финансовой экспансии конца XIV—начала XV века. Когда капиталистический мир–экономика вступил на новый этап материальной экспансии в конце XV—начале XVI века, его воплощением служила уже не система городов–государств, а система «наций», которые уже не были государствами, и государств, которые еще не были нациями. И эта система сама начала заменяться новой организационной структурой, как только материальная экспансия превратилась в финансовую.

Рис. 11. Идеально–типическая траектория меркантильных экспансий

Рис. 12. Модель последовательных меркантильных экспансий у Хикса

Вообще говоря, наш анализ системных циклов накопления показал, что каждая материальная экспансия капиталистического мираэкономики основывалась на особой организационной структуре, жизнеспособность которой последовательно подрывалась самой экспансией. Эта тенденция прослеживается в том, что так или иначе все такие экспансии ограничивались самими силами, которые их порождали, поэтому чем сильнее становились такие силы, тем сильнее была тенденция к прекращению экспансии. Точнее, поскольку масса капитала, который стремился быть реинвестированным в торговлю, возрастала под воздействием растущей или высокой прибыли, все большая доля экономического пространства требовалась для сохранения растущей или высокой прибыли: пользуясь выражением Дэвида Харви (Harvey 1985; 1989: 205), оно «аннигилировалось через время». И поскольку центры торговли и накопления пытались противостоять сокращающейся прибыли при помощи диверсификации своего бизнеса, они также аннигилировали пространственную и функциональную дистанцию, которая удерживала их в более или менее хорошо защищенных рыночных нишах. В результате этой двойной тенденции сотрудничество между центрами замещалось все более острой конкуренцией, которая еще больше снижала прибыль и в конечном итоге разрушала организационные структуры, лежавшие в основе предыдущей материальной экспансии.

Как правило, поворотный момент между А-фазой возрастания прибыли и ускорения экспансии и Б-фазой сокращения прибыли и замедления экспансии был связан не с нехваткой капитала, ищущего инвестиций в товары, как в «кризисах перепроизводства» у Маркса, а с огромным избытком такого капитала, как в «кризисах перенакопления» у Маркса. И, пока часть этого избыточного капитала не была вытеснена, наблюдалась тенденция к снижению общей нормы прибыли и усилению конкуренции между отдельными местами и отраслями.

Известная часть старого капитала при всех обстоятельствах должна находиться в бездействии… Какой именно части пришлось бы остаться недействующей, это решила бы конкурентная борьба. Пока все идет хорошо, конкуренция… действует как осуществленный на практике братский союз класса капиталистов, так что они сообща делят между собой общую добычу пропорционально доле, вложенной каждым. Но, как только речь идет уже о распределении не прибыли, а убытка, всякий стремится насколько возможно уменьшить свою долю убытка и взвалить ее на другого. Для всего класса капиталистов убыток неизбежен. Но какая доля придется на каждого отдельного капиталиста, насколько вообще должен его разделять каждый отдельный капиталист, это зависит от силы и хитрости, и конкуренция превращается в таком случае в борьбу враждующих собратьев. При этом дает себя знать противоположность интересов каждого отдельного капиталиста и всего класса капиталистов совершенно так же, как раньше практически прокладывала себе путь через конкуренцию тождественность этих интересов (Маркс 1961: 277).

Для Маркса, как и для Хикса, существует фундаментальное различие между конкуренцией, которая ведется между центрами накопления, когда общая прибыль на капитал растет или, в случае снижения, остается высокой, и конкуренцией, которая ведется, когда прибыль падает ниже того, что считается «разумным» или «терпимым» уровнем. По сути, первый тип конкуренции — это и не конкуренция вовсе. Скорее это способ регулирования отношений между автономными центрами, которые на деле сотрудничают друг с другом в поддержании торговой экспансии, от которой все они получают выгоду и в которой прибыльность каждого центра является условием прибыльности всех центров. Второй тип конкуренции — это, напротив, конкуренция в собственном смысле слова, когда перенакопление капитала приводит к вторжению капиталистических организаций в сферы деятельности друг друга; когда разделение труда, которое раньше определяло условия взаимовыгодного сотрудничества, рушится и убытки одной организации служат условием получения прибыли другой. Короче говоря, конкуренция превращается из игры с положительной суммой в игру с нулевой (или даже отрицательной) суммой. Она становится беспощадной конкуренцией, основная цель которой заключается в выдавливании других организаций из бизнеса, даже если это означает принесение в жертву на время, которое требуется для достижения этой цели, собственной прибыли.

Эта братоубийственная конкурентная борьба вовсе не была новшеством XIX века, как, по–видимому, полагал Маркс. Напротив, ею было отмечено самое начало капиталистической эпохи. Вслед за Хиксом и Броделем мы прослеживаем ее самый ранний раунд «в итальянской столетней войне». В ходе этого продолжительного конфликта ведущие капиталистические организации того времени, итальянские города–государства, перешли от осуществленного на практике братского союза, сохранявшегося на протяжении предшествующей панъевразийской торговой экспансии, к тактике враждующих братьев, стремившихся взвалить друг на друга убытки, связанные с распадом более широкой системы торговли, благодаря которой они сколотили свои состояния. Конец каждой последующей материальной экспансии был отмечен аналогичной борьбой. К концу торговой экспансии начала XVI века городагосударства перестали играть ведущую роль в системных процессах накопления капитала. Их место заняли космополитические «нации» торговых банкиров, которые работали в рыночных городах наподобие Антверпена и Лиона. Пока торговая экспансия переживала фазу роста, эти «нации» братски сотрудничали в регулировании панъевропейских денег и товарных рынков. Но, как только прибыль на капитал, вложенный в торговлю, начала резко падать, конкуренция стала антагонистической и братский союз распался.

К концу торговой экспансии конца XVII—начала XVIII века главные герои капиталистической драмы сменились еще раз. Теперь ими были национальные государства и связанные с ними компании, созданные королевскими грамотами. Но сценарий оставался тем же, что и на более ранних этапах межкапиталистической борьбы. Отношения, которые были довольно гармоничными в первой половине XVIII века, резко ухудшились во второй половине. Еще до завершения наполеоновских войн Британия сосредоточила в своих руках контроль над перевалочной торговлей, а Ост–Индская компания выдавила всех своих конкурентов.

Единственным новшеством эскалации межкапиталистической конкуренции, которым было отмечено ослабление торговой экспансии середины XIX века, было то, что на протяжении почти двадцати пяти лет центральное место занимала ценовая конкуренция между деловыми предприятиями, тогда как правительства оставались за сценой. Но к началу века жесткая ценовая конкуренция между предприятиями начала сменяться беспрецедентной по своим масштабам и охвату межправительственной гонкой вооружений. И между началом Первой мировой войны и концом Второй мировой войны старый сценарий «итальянской столетней войны» был разыгран еще раз за более короткий период времени, но в масштабе и с использованием множества ужасающих средств, которые прежние участники не могли себе даже представить.

Броделевские финансовые экспансии были составной частью всех этих эскалаций межкапиталистической конкурентной борьбы. На самом деле они были главным проявлением и фактором углубления противоречий между самовозрастанием капитала и материальной экспансией мира–экономики. Это противоречие может быть описано как бифуркация в логистической кривой роста торговли (см. рис.13). Здесь кривая (Д) перед бифуркацией и верхняя ветвь (Т — Т') после бифуркации описывают рост денежной массы, инвестируемой в торговлю, исходя из посылки, что вся прибыль от торговли реинвестируется в дальнейший рост торговли. При таком представлении о чисто коммерческой или торговой логике роста — логике, в которой рост торговли является самоцелью, в которую обычно реинвестируется прибыль, — степень, в которой основной капитал возрастает со временем ( ΔД/ Δt, то есть уклон логистической кривой), отражает также норму прибыли на основной капитал, инвестированный в торговлю, — «норма прибыли» Адама Смита.

Рис. 13. Бифуркация в траектории меркантильных экспансий

Нижняя часть кривой Т' (Д — Д'), которая включает ту.же кривую (Д) перед бифуркацией и нижнюю ветвь (Т — Д') после бифуркации, также описывает рост денежной массы, инвестируемой в торговлю. Но она описывает этот рост, исходя из того, что реинвестирование прибыли от торговли следует строго капиталистической логике, то есть логике, в которой рост денежного капитала, а не торговли, является целью реинвестирования прибыли. Силу, которая реинвестирует прибыль от торговли в дальнейший рост торговли до тех пор, пока прибыль на капитал, инвестированный таким образом, является положительной, никакие усилия воображения не позволяют назвать «капиталистической ». Капиталистическая сила, по определению, в основном, если не полностью, связана с бесконечным ростом своей денежной массы (Д), и с этой целью она будет непрерывно сравнивать прибыль, которую можно обоснованно ожидать от реинвестирования капитала в товарную торговлю (то есть из оценки в соответствии с формулой Д — Т—Д') с прибылью, которую можно обоснованно ожидать от наличия денежных излишков, достаточно ликвидных для того, чтобы быть инвестированными в определенную финансовую сделку (то есть из оценки в соответствии с сокращенной формулой Д — Д').

В этой связи любопытно отметить, что в работах многих последователей Маркса и Вебера капиталистическим силам стала приписываться нерациональная и иррациональная склонность реинвестирования прибыли в создавшие ее направления деятельности, особенно в заводы, оборудование и наемную рабочую силу, несмотря на самые элементарные расчеты затрат и выгоды и утилитарные соображения. Это курьезное определение не соответствует действительному опыту предприятий, которые преуспевали в создании прибыли всегда и всюду в мировой истории. Такое представление, вероятно, восходит к остроумному афоризму Маркса (Маркс 1960: 608): «Накопляйте, накопляйте! В этом Моисей и пророки!» и серьезному утверждению Вебера (Вебер 1990: 75) о том, что в капиталистическом духе «эта нажива в такой степени мыслится как самоцель, что становится чем–то трансцендентным и даже просто иррациональным». Смысл этих утверждений в контекстах, в которых они формулировались, нас здесь не интересует. Тем не менее необходимо подчеркнуть, что как описания действительно капиталистических сил, имеющих всемирно–историческое значение, такие утверждения так же ошибочны, как и шумпетеровское приписывание докапиталистическим территориалистским силам нерациональных и иррациональных стремлений к силовой экспансии без каких–то определенных, утилитарных ограничений (см. главу 1).

Незадолго до того, как он изрек: «Накопляйте, накопляйте!», Маркс (Маркс 1960: 606) заметил, что «жажда власти есть один из элементов страсти к обогащению». Потом он писал:

прогресс капиталистического производства создает не только новый мир наслаждений: с развитием спекуляции и кредитного дела он открывает тысячи источников внезапного обогащения. На известной ступени развития некоторый условный уровень расточительности, являясь демонстрацией богатства и, следовательно, средством получения кредита, становится даже деловой необходимостью для «несчастного» капиталиста. Роскошь входит в представительские издержки капитала (Маркс 1960: 607).

Это так же верно для сегодняшнего американского капитала, как и для флорентийского капитала XV века. Сила накопления капитала является капиталистической именно потому, что она получает большую и регулярную прибыль, вкладывая свои средства в торговлю и производства или в спекуляции и систему кредита в зависимости от того, какая из формул (Д–Т–Д' или Д—Д') наделяет непроизводительные деньги наибольшей производительной силой. И, как отмечает сам Маркс, сам рост капиталистического производства создает условия для выгодного инвестирования денег в спекуляции и систему кредита.

При постоянном и широком сравнении производительных сил из этих двух формул, то есть при определении инвестиций в торговлю капиталистической логикой, рост торговли может завершиться финансовой экспансией. Когда прибыль на капитал, инвестированный в торговлю товарами, хотя и останется положительной, но упадает ниже некоторого критического уровня (Rx), соответствующего тому, что капитал может заработать в торговле деньгами, число капиталистических организаций, которые воздержатся от реинвестирования прибыли в дальнейший рост торговли товарами, возрастет. При этом накапливаемые денежные излишки будут направляться с торговли товарами на торговлю деньгами. Именно в этот момент траектория мирового торгового роста переживает «бифуркацию» на две идеально–типические ветви: верхнюю ветвь, которая описывает, каким может быть рост торговли товарами, если он будет определяться строго торговой логикой, и нижнюю ветвь, которая описывает, каким может быть рост торговли, если он будет определяться строго капиталистической логикой.

На рис.13, таким образом, показано, что на А-фазе торгового роста капиталистические и некапиталистические организации принуждаются ростом прибыли и сокращением рисков на инвестиции в торговлю к реинвестированию прибыли от торговли в ее дальнейший рост. На нем также показано, что оба вида организации продолжают реинвестировать прибыль от торговли в рост торговли и на Б-фазе, но только до тех пор, пока прибыль, несмотря на снижение, остается высокой. Но по мере дальнейшего снижения прибыли организации, находящиеся в лучшем положении или более склонные следовать чисто капиталистической логике роста, начнут изымать излишки из торговли и сохранять их в денежной форме, чтобы капитал, который они инвестируют в торговлю, больше не рос, тогда как некапиталистические организации будут продолжать реинвестировать прибыль в дальнейший рост торговли до тех пор, пока прибыль будет оставаться положительной.

В смитовско–хиксовском прочтении этого описания роста торговли бифуркация происходит прежде всего в результате принятия ограничительных мер относительно конкуренции, поддерживаемых и проводимых в жизнь капиталистическими организациями с целью сохранения доходности. То есть бифуркация — это выражение тенденции роста торговли к снижению прибыли, с одной стороны, и противоположной тенденции капиталистических организаций к увеличению прибыльности сверх того, что можно получить, не ограничивая проникновение на рынок и сохраняя недостаточное предложение на нем, — с другой. В случае преобладания первой тенденции торговый рост приходит к концу по верхней траектории (Т — Т'), потому что прибыль снижается до едва «терпимого»; но в случае преобладания второй тенденции рост торговли приводится к концу по второй траектории (Т — Д') вследствие ограничений, которые накладываются на него капиталистическими организациями, стремящимися сохранить прибыль сверх едва «терпимого » уровня. Последняя ситуация описывает хиксовский тезис, к которому мы неоднократно обращались в нашем историческом анализе, о том, что на заключительных этапах торгового роста прибыль может оставаться высокой только в том случае, если она не будет реинвестироваться в дальнейший рост торговли.

Вполне возможно, что в рамках отдельной политической юрисдикции «классы людей, которые обычно используют самые большие капиталы и которые своим богатством привлекают к себе наибольшее общественное внимание», как описывал Смит (Смит 1992: 391) крупный бизнес своего времени, имеют достаточно сил, чтобы устанавливать и поддерживать ограничительные меры, необходимые для удержания экономики на нижней траектории (Т — Д') материальной стагнации. Но в мире–экономике, состоящем из множества политических юрисдикций, такое предположение вряд ли сможет подтвердиться. Исторически ни одна капиталистическая группа никогда не имела сил, чтобы помешать капиталистическим и некапиталистическим организациям повышать закупочные цены, увеличивая мировой спрос на сырье, или снижать продажные цены, увеличивая мировое предложение готовой продукции.

Тем не менее вслед за Вебером наш анализ показал, что именно разделение мира–экономики на множество политических юрисдикций, конкурирующих друг с другом за мобильный капитал, предоставило капиталистическим силам наибольшие возможности для дальнейшего повышения стоимости своего капитала в периоды полной материальной стагнации мира–экономики с прежней или еще более высокой скоростью, чем в периоды материальной экспансии. По сути, если бы не постоянное стремление к власти, которое веками питало межгосударственную конкуренцию за мобильный капитал, наша гипотеза относительно бифуркации в логистической кривой накопления капитала не имела бы никакого смысла. Как в воображаемом мире теоретической экономики, избыточное предложение денежного капитала, создаваемое снижением прибыли при закупке и продаже товаров, привело бы к снижению прибыли и на финансовых рынках, устранив тем самым стимулы для перенаправления денежных потоков с торговли товарами на торговлю деньгами. Но в реальном мире капитализма со времен Медичи до наших дней дело обстоит совершенно иначе.

На каждой стадии финансовой экспансии мира–экономики избыток денежного капитала, созданный сокращением прибыли и ростом рисков в занятии торговлей и производством, соответствовал или даже превосходил почти одновременный рост спроса на денежный капитал со стороны организаций, которые руководствовались скорее стремлением к власти и статусу, а не получению прибыли. Как правило, такие организации не пугало сокращение прибыли и рост рисков в использовании капитала в торговле и производстве. Напротив, они боролись с сокращением прибыли, заимствуя как можно больше капитала и вкладывая его в насильственное завоевание рынков, территорий и жителей.

Это грубое, но периодически повторяющееся совпадение условий спроса и предложения финансовых экспансий отражает одновременную тенденцию к снижению прибыли на капитал, вложенный в рост торговли, и конкурентное требование усиления капиталистических и территориалистских организаций. Это стечение обстоятельств приводит одни (главным образом капиталистические) силы к перенаправлению денежных потоков с торговли на систему кредита, увеличивая тем самым предложение предоставляемых взаймы средств, а другие (главным образом территориалистские) силы — к стремлению заимствовать дополнительные финансовые средства, необходимые для выживания в более конкурентной среде, увеличивая тем самым спрос на предоставляемые взаймы средства. Отсюда следует, что ветви максимизации дохода и максимизации прибыли, на которые разделяется логистическая кривая мирового экономического роста, не описывают действительных траекторий развития. Скорее они описывают поле сил, определяемое сосуществованием двух альтернатив и взаимоисключающих идеально–типических траекторий накопления капитала, единство и противоположность которых служит источником турбулентности и неустойчивости в мировой системе торговли и накопления.

Единая траектория означает, что нацеленная на максимизацию прибыли логика накопления капитала и нацеленная на максимизацию дохода логика торгового роста совпадают и подкрепляют друг друга. Мирэкономика может переживать свою экспансию при постоянно растущем объеме денег и иных средств платежа, направляемых в виде инвестиций в торговлю. И капитал может самовозрастать при наличии постоянно растущего числа рыночных ниш, в которых все большая масса товаров может покупаться и продаваться без обесценивания своей стоимости. Накопление капитала по этой единой траектории так же прочно связано с материальной экспансией мира–экономики, как и железнодорожные пути с землей. При таких обстоятельствах темпы увеличения объема торговли и стоимости капитала возрастают не просто быстро, но и устойчиво.

Но, когда происходит выделение двух траекторий, логика торгового роста и логика накопления капитала расходятся: накопление капитала больше не связано с ростом мира–экономики, и темпы обоих процессов не просто замедляются, но и становятся неустойчивыми. Бифуркация создает область турбулентности, в которой капитал, действительно инвестированный в торговлю, подчиняется конфликтующим силам притяжения / отталкивания двух альтернативных траекторий, по которым он может пойти — по верхней траектории, где происходит максимизация стоимости торговли и дохода, или по нижней траектории, где происходит максимизация стоимости прибыли и капитала. Стремление некапиталистических организаций избежать ограничений, которые накладываются замедлением роста торговли на их стремление к статусу и власти, постоянно толкает массу заемного капитала, вкладываемого в покупку товаров, вверх, к верхней траектории или выше. Прибыльность капитала, вкладываемого в торговлю и производство, таким образом, снижается до едва или даже менее чем «терпимого» уровня, тогда как прибыль на капитал, вкладываемый в кредитование и спекуляции, резко возрастает. Стремление капиталистических организаций изымать избыточный капитал из торговли и производства в ответ на падение прибыли и рост рисков, напротив, постоянно толкает массу капитала, вкладываемого в товары, вниз, к нижней траектории или еще ниже, в результате чего прибыли от торговли растут, а прибыль от кредитования и спекуляций сокращается.

Короче говоря, когда накопление капитала вступает на (Т — Д') фазу финансового роста, его траектория перестает быть ровной и начинает переживать более или менее сильные падения и подъемы, которые раз за разом восстанавливают или обрушивают прибыльность капитала, вкладываемого в торговлю. Нестабильность процессов накопления капитала может быть просто локальной и временной или системной и постоянной. В модели, показанной на рис.14, падение и рост объемов капитала, вкладываемого в торговлю, ограничиваются областью стоимости, связанной с траекториями максимизации дохода и прибыли, и в конечном итоге возвращают мир–экономику на траекторию устойчивого роста. В модели, показанной на рис.15, напротив, падения и рост не ограничиваются областью стоимости, связанной с двумя идеально–типическими траекториями, и не возвращают мир–экономику на траекторию устойчивого роста. В этой второй модели нестабильность возрастает и приводит мир–экономику, существующий в данный момент времени, к неизбежному концу, даже если стабильный рост в принципе может возобновиться, как показано пунктиром на рис.15.

Рис. 14. Локальная турбулентность

Рис. 15. Системная турбулентность

Различие между этими двумя моделями нестабильности можно считать пояснением проводимого Хиксом различия между простыми паузами в росте мира–экономики и действительным прекращением роста. В этом пояснении модель, описанная на рис.14, соответствует паузе. Турбулентность локальна, и, как только она будет преодолена, устойчивый рост может возобновиться. Модель, описанная на рис.15, напротив, соответствует действительному прекращению роста. Турбулентность «системна», и мир–экономика, существующий в данный момент времени, не способен вернуться на траекторию устойчивого роста.

Наше исследование ограничивается финансовыми экспансиями последнего типа. В таком ограничении нашего предмета мы следовали по стопам Броделя, который назвал лишь несколько финансовых экспансий «признаком надвигающейся осени» капиталистической эволюции. Отметив такое повторяющееся явление, Бродель сосредоточил внимание на переключениях с торговли на финансы отдельных капиталистических сообществ — «генуэзцев», «голландцев» и «англичан». Этот выбор может быть оправдан двояко: прежде всего во время своего переключения с торговли на финансы эти силы занимали ведущие позиции в наиболее важных сетях торговли на далекие расстояния и финансовой олигархии–сетях, которые играли наиболее важную роль в перегруппировке товаров и платежных средств во всем пространстве мира–экономики, и, кроме того, эти силы играли ведущую роль в крупных торговых экспансиях, которые начали приносить все меньше прибыли. Благодаря этому ведущему положению в мировых торговых и валютных системах соответствующих эпох такие силы (или отдельные клики в них) лучше других знали, когда нужно было выйти из торговли, чтобы избежать катастрофического падения прибыли, а также чтобы получить прибыль, а не понести убытки от итоговой нестабильности в мире–экономике. Этим лучшим знанием, связанным с занимаемым ими положением, а не со «необычайно развитыми умственными способностями и волей», как пытался убедить нас Шумпетер (Шумпетер 1982: 140), объясняются действия этих сообществ при соответствующем переключении с торговли на финансы, имевшем двоякое системное значение.

С одной стороны, переключение с торговли на финансы может считаться наиболее явным признаком того, что время для завершения торгового роста, призванного не допустить падения прибыльности, действительно наступило. Кроме того, такие силы лучше других способны отслеживать и действовать с учетом всех тенденций мира–экономики, то есть служить посредниками и регуляторами растущего предложения и спроса на денежный капитал. Как бы то ни было, когда эти силы начали специализироваться на крупных финансовых операциях, они способствовали развитию спроса и предложения. Они одновременно усилили стремление капиталистических организаций перенаправлять денежные потоки с покупки товаров на предоставление денежных средств взаймы и стремление некапиталистических организаций получать через займы средства, необходимые для удовлетворения своего стремления к власти и статусу.

Обладая такими возможностями, сообщества торговых финансистов, которые занимали командные высоты мира–экономики, наблюдали тенденции, которые не были созданы ими, и просто «обслуживали » соответствующие устремления капиталистических и некапиталистических организаций. В то же время лучшее знание состояния мирового рынка и лучшее управление ликвидностью торговой системы позволило этим сообществам превратить нестабильность мира–экономики в источник существенной и гарантированной спекулятивной прибыли. Поэтому они не интересовались ослаблением нестабильности, а некоторые из них, возможно, пытались ее усилить.

Но, что бы они ни делали, ведущие силы финансовых экспансий никогда не были основной причиной возможного краха системы, которую они одновременно регулировали и эксплуатировали. Нестабильность была структурной и развивалась в соответствии со своими внутренними закономерностями, на которые руководство капиталистической машины не могло повлиять. Через какое–то время развитие приняло настолько серьезный оборот, что существующие организационные структуры мира–экономики уже могли с ним совладать, и, когда эти структуры в конце концов рухнули, возникли основания для нового системного цикла накопления. Повторение системных циклов накопления, таким образом, может быть описано как ряд фаз стабильного роста мира–экономики, чередующихся с фазами турбулентности, во время которых происходило разрушение условий для стабильного роста по сложившейся траектории и создание условий для стабильного роста по новой траектории (см. рис.16). Как таковые фазы турбулентности–это моменты сокращения и растущей дезорганизации, а также передислокации и реорганизации мировых процессов накопления капитала. Сигнальные кризисы (С1, С2, С3 и С4), которые означают достижение пределов стабильного роста по старому пути, сигнализируют также о появлении нового пути, связанного с развитием, как показано на рис.16, благодаря появлению более низкой, но восходящей пунктирной траектории.

Рис. 16. Метаморфозная модель системных циклов накопления

Появление нового пути развития, обладающего бoльшим потенциалом для роста, чем старый, служит составной частью растущей турбулентности, переживаемой миром–экономикой на стадии финансового роста. Это соответствует Марксову тезису об изъятии денежного капитала из организационных структур, достигших пределов своей материальной экспансии, и переводе его в организационные структуры, которые только начинают реализовывать свой потенциал для роста. Как мы видели во Введении, Маркс отмечал такую рециркуляцию при рассмотрении первоначального накопления, признавая сохраняющуюся важность национальных долгов как средства невидимого межкапиталистического сотрудничества, которое вновь и вновь начинало накопление капитала в пространстве и времени капиталистического мира–экономики — от Венеции в начале Нового времени через Соединенные Провинции и Великобританию до Соединенных Штатов в XIX веке. И он вновь отмечал рециркуляцию денежного капитала из одной организационной структуры в другую при рассмотрении растущей концентрации капитала, которая неизменно составляет результат и разрешение кризисов перенакопления.

Эта возрастающая концентрация, достигнув известного уровня, в свою очередь, приводит к новому понижению нормы прибыли. Масса мелких раздробленных капиталов пускается вследствие этого на путь авантюр: спекуляции, кредитные махинации и махинации на акциях; эти капиталы оказываются перед лицом кризисов. Под так называемым изобилием капитала всегда подразумевается, по существу, изобилие такого капитала, для которого понижение нормы прибыли не уравновешивается ее массой… или изобилие таких капиталов, которые сами по себе не способны для самостоятельных действий и предоставляются в форме кредитов в распоряжение заправил крупных отраслей производства (Маркс 1961: 275).

Маркс не связывал между собой свое наблюдение насчет рециркуляции денежного капитала в пространстве–времени капиталистического мира–экономики и свое наблюдение насчет аналогичной рециркуляции организационных областей деловых предприятий, «неспособных к самостоятельному действию» в областях более сильных деловых организаций. Если бы он когда–нибудь написал шестой том «Капитала», названный в первоначальном конспекте «Томом о мировом рынке и кризисах», возможно, ему пришлось бы связать между собой свои наблюдения. Как бы то ни было, эти два наблюдения Маркса разумнее всего использовать вместе при описании концентрации капитала через финансовую экспансию как ключевого механизма, в ходе которого конец одного цикла накопления капитала в мировом масштабе превращается в начало нового цикла.

Включая такую гипотезу в наш концептуальный аппарат, нам следует помнить о различных видах «концентрации капитала», которые неожиданно возникли в нашем историческом исследовании системных циклов накопления. Существительное «концентрация» имеет два значения, отвечающие нашим задачам: 1) «движение к общему центру» и 2) «рост силы, плотности или интенсивности» (Webster’s New World Dictionary of the American Language, Second College Edition, 1970). Различные формы концентрации капитала в одном или обоих этих смыслах имели место на всех фазах финансовой экспансии капиталистического мира–экономики, и лишь немногие из них стали основой нового системного цикла накопления.

Во время финансовой экспансии конца XIV—начала XV века накопление капитала стало концентрироваться в немногочисленных городахгосударствах, которые становились сильнее и плотнее, отвлекая на себя движение товаров или капитала от конкурентов и овладевая территориями и населением более слабых городов- государств. Эта концентрация капитала происходила в организационных структурах системы городовгосударств. Она увеличивала размеры и силу сохранявшихся единиц системы и — по крайней мере в краткосрочной перспективе — саму систему. Но она не была первым типом концентрации, который заложил основы первого системного цикла накопления. Эти основы были заложены благодаря второму типу концентрации — формированию новой организационной структуры, которая сочетала в себе силы космополитических сетей накопления (особенно генуэзской) с силами наиболее сильной из существовавших тогда сети власти (иберийской).

Точно так же в финансовой экспансии конца XVI—начала XVII века переключение движения товаров и капитала с лионских ярмарок на систему пьяченцских ярмарок (и подчинение ей Антверпена и Севильи) служило формой концентрации капитала в пределах организационной области генуэзской «нации» за счет всех остальных капиталистических «наций». И все же эта концентрация капитала в рамках ранее существовавших структур не стала основой второго системного цикла накопления. Скорее она предоставила голландской торговой элите средства для формирования нового типа государства (Соединенные Провинции), нового типа межгосударственной системы (Вестфальская система) и нового типа деловой организации (акционерные декретные компании и постоянно действующая биржа).

Концентрация капитала, которая произошла во время финансовой экспансии второй половины XVIII века, была куда более сложным процессом, чем предыдущие финансовые экспансии, вследствие вторжения территориалистских организаций, которые успешно освоили капитализм. Аналогичную тенденцию тем не менее можно заметить, сосредоточив внимание на ведущих деловых организациях голландского цикла: акционерных декретных компаниях. К концу столетия капитал, вложенный в такие компании, начал концентрироваться в одной из них — английской Ост–Индской компании, тогда как большинство других компаний было выдавлено из бизнеса. Хотя территориальные завоевания английской компании стали важной основой третьего системного цикла накопления, этого нельзя сказать о самой компании. Организационные структуры британского фритредерского империализма во многом покоились на формировании британской империи в Индии, предполагавшем последовательное «дерегулирование» и окончательное сворачивание деятельности Ост–Индской компании.

Вообще говоря, история показывает, что на фазах финансовой экспансии капиталистического мира–экономики два различных типа концентрации капитала происходили одновременно. Концентрация первого типа происходила в организационных структурах цикла накопления, близившегося к концу. Как правило, подобная концентрация ассоциировалась с конечным «прекрасным временем» возрождения (В1, В2, В3, В4 — на рис.16) все еще продолжавшего доминировать, хотя и все менее устойчивого режима накопления. Но это «прекрасное время» никогда не означало возрождения способности этого режима создавать новый круг материальной экспансии капиталистического мира–экономики. Напротив, оно всегда означало обострение конкурентной и властной борьбы, которая подстегивала наступление терминального кризиса (Т1, Т2 и Т3 — на рис.16).

Еще один тип концентрации капитала, происходившей на стадии финансовой экспансии капиталистического мира–экономики, мог (или не мог) способствовать возрождению существующего режима накопления. Так или иначе его основная историческая задача заключалась в углублении кризиса системы и создании региональных структур накопления, которые еще больше дестабилизировали старый режим и предвосхищали появление нового. Когда старые режимы обрушивались под грузом своих собственных противоречий, расчищалась почва для появления новых доминирующих режимов, воссоздания мира–экономики на новых организационных основах и развития нового круга материальной экспансии капиталистического мира–экономики.

Закрепление последовательности системных циклов накопления, показанное на рис.16, определяет этот второй тип концентрации капитала. Часто менее впечатляющий, чем первый, этот второй тип концентрации был наиболее важен в развитии капиталистического мира–экономики из глубин системных кризисов вверх во времени и пространстве в кажущемся бесконечным процессе самовозрастания. Изложение истории долгого двадцатого века во многом сопряжено с демонстрацией того, как и почему американский режим накопления: 1) возник из противоречий и кризиса британского фритредерского империализма в виде доминирующей региональной структуры капиталистического мира–экономики; 2) воссоздал мир–экономику на основе, которая сделала возможным очередной круг материальной экспансии; 3) созрел и, возможно, подготовил основу для появления нового доминирующего режима.

В четвертой главе мы сосредоточим внимание на противоречиях британского режима, которые создали условия для появления американского режима накопления. Затем мы перейдем к анализу формирования американского режима и возникшего в результате системного цикла накопления. В заключительном разделе этой главы мы рассмотрим процесс, благодаря которому сигнальный кризис американского цикла накопления превратился в новую belle epoque, во многом напоминающую эдуардовскую и париковую эпохи. Наконец, в Эпилоге мы обратимся к описанию региональной (восточно–азиатской) структуры накопления, которая возникла во время кризиса американского режима и начала доминировать в формировании настоящего и будущего капиталистического мира–экономики.