Сегодня она бежала в Самбур. Дорога туда вела необычайно удобная. Во-первых, сначала, еще на выходе из Муляна, она проходила мимо длинного забора, сложенного в незапамятные времена из тесаного камня. На заборе была укреплена неприметная табличка, гласящая, что здесь в 1944 году гитлеровцы расстреляли участника Résistance Лазара Барона, жителя Муляна. Алёна знала, что Лазар Барон был отцом Жоффрея и просто не успел жениться на своей подруге Мадлен Пуссоньер именно потому, что его расстреляли. Табличка была укреплена в начале забора, а в конце его свешивались через ограду гроздья дикого винограда. Его никто не ел и не собирал – в Бургундии эту дичь и за виноград-то не считают, вот разве что птицы его клевали да Алёна не упускала возможности сорвать кисть-другую, отправляясь на пробежку или возвращаясь с нее. Казалось, она в жизни никогда не ела такого вкусного винограда, пусть даже он был меленький, невзрачный и с огромными косточками.
Чуть дальше, когда уже заканчивались поля Жоффрея, как раз на их меже с полями какого-то другого хозяина, росло большущее дерево la noix – грецкий орех. Орехи еще только-только начали поспевать, но некоторые все же дозрели, упали – и усеивали теперь землю под деревом. Их никто не подбирал, кроме… кроме понятно кого. Орехи в брюновском саду были еще совсем зеленые, да к ним и не проберешься через заросли плюща, а здесь вот они, на блюдечке с голубой каемочкой, и даже зеленая чешуя уже отвалилась, не надо чистить и пачкать руки. Орехи были еще молочные, мягкие, совершенно негорькие и вкусные до одури. Это был завтрак Алёны – виноград и орехи. Просто фантастика. Волшебство!
Иногда она срывала зеленый, недозрелый орех и натирала им руки. Ладони темнели и начинали пахнуть терпко и горько. Алёна делала так нарочно, пытаясь вернуть то полудетское, восторженное ощущение, которое испытала когда-то во время своих дальневосточных странствий, когда взяла в руки маньчжурский орех. Он похож на грецкий, они как бы родственники, но есть его невозможно: горько, вяжет рот, да и жевать там особо нечего. Из его скорлупы и перегородочек китайцы делают поразительные вещицы. Назначение им трудно придумать: что-то покрыто лаком, раскрашено, подвешено на красных шнурах… Вроде ни к чему, а до чего красиво! Наверное, нужно быть китайцем, чтобы извлечь из поделки практическую пользу, но уж восхититься может всякий, будь он хоть негром преклонных годов. Зеленая кожица маньчжурского ореха красит куда сильней, чем грецкого. Ладони мигом становятся красно-коричневые и пахнут свежо и тревожно. Алёна вспоминала «Диких лебедей» Андерсена: «Злая королева натерла Элизу соком грецкого ореха, так что она стала совсем черной». Сколько ж орехов надо было извести, подумать страшно! Сок дальневосточного собрата был бы куда продуктивней! Да и аромат грецкого ореха – просто ничто по сравнению с ароматом маньчжурского. И все же, все же, все же…
После этого la noix (вернее, после этой la noix, потому что слово «орех» во французском языке женского рода) начиналась собственно дорога на Самбур. Сначала она вела вниз, что было очень удобно – можно как следует разбежаться. Потом следовал небольшой подъем – настолько небольшой, что он преодолевался практически незаметно, без одышки и напряга. Дальше опять следовал спуск, который позволял спортсмену (спортсменке, нужное подчеркнуть) бежать еще не меньше километра играючи и с удовольствием. Затем шло длинное ровное пространство, дорога вилась среди полей. И опять легкий подъем мимо крыла леса – и вот уже открывается загадочно-красивый, как и вся провинциальная Франция, Самбур. На обратном пути, конечно, все было наоборот: спусков мало, а подъемов много. Тогда уж Алёна не бежала, когда дорога поднималась в гору, а быстро шла большими шагами, уверяя себя, что разминает колени и тянет задние мышцы ног. Очень может быть, что именно это она и делала.
Сегодня наша героиня впервые не остановилась у каменной стены сорвать винограда и поесть орехов. Боялась, что если остановится – то вернется домой. По-хорошему так и следовало бы сделать. Настроение после минувшей ночи было совсем плохое, и, по идее, не следовало сегодня отправляться на пробежку. Алёна выскочила из дому просто на автомате, повинуясь условному рефлексу, а еще больше – гордыне, своей непомерной гордыне, и все же неприятный осадок остался.
Типа, ничто нас в жизни не может вышибить из седла… Не может, а все-таки противно как-то. Даже дрожь пробирает. Или это потому, что осень подступает неостановимо?
Да, во всем: в воздухе, ветре, в утренних туманах, в изобилии росы на травянистых обочинах – росы, которой Алёна так любила умываться, но которая со дня на день становилась все студеней. Во всем была уже осень, осень, осень… И несмотря на то что днем припекало, а с придорожных кустов, соперничая по яркости с кистями перезрелого боярышника, тут и там свешивалась буйная оранжевая бугенвиллея, столь восхитительно воспетая любимым Алёной Катаевым, все равно ее жаркое, летнее, полуденное цветенье затенялось обилием вызревших желудей на дубах, и их темнозелеными, как бы несколько кожистыми листьями, и осенней ржавчиной, которая все чаще мелькала среди листвы…
Как-то неуютно здесь, на спуске. Слишком плотно смыкаются стены леса справа и слева. Слишком потаенные просеки уходят в чащи. Слишком зловеще буйствует ветер в вершинах. Слишком внезапно затихает, словно сдерживает запаленное дыхание, и тогда Алёне кажется, что кто-то затаился среди кустов и деревьев и смотрит, смотрит на нее, а на руках у него – перчатки, и перчаточные пальцы сжимают небольшую склянку с…
Между прочим, у Алёны поцарапано запястье. Вчера зацепилась за сухую ветку, когда рвала в высокой траве клевер – кормить козы.
Глупости! Да, глупости! Мерещится с недосыпу!
Недосып и впрямь имел место быть, да еще какой…
Писать при свете мобильника, не дыша, опасаясь скрипнуть стулом и разбудить Танечку, было и так-то ужасно неудобно, да еще и почерк у Николь Жерарди оказался не бог весть какой разборчивый. Алёна вообще предпочитала болтать по– французски, а не читать, тем паче – рукописные, местами изрядно вылинявшие и поблекшие от времени раритеты.
Мучилась она, мучилась ночью, переводя и записывая в час по чайной ложке, как вдруг ее осенило: рядом же ванная! Там можно включить свет, пристроиться на шатком пуфике возле туалетного столика, завешенного пожелтелой кисеей (времен тетушки Маргарет, само собой разумеется!), – и писать почти в полном комфорте. Марина внизу, ей не видно, что в ванной электричество горит, ну а если даже она и заметит его отсвет, падающий на лужайку во дворе, решит, что Алёна зашла в ванную по нужному делу, поскольку там же находился и туалет. И тайна будет сохранена.
В очередной раз подивившись тому, что ей так важно именно сохранить ее тайну, Алёна живо перебралась в санузел – и даже обрадовалась скорости, с которой пошла теперь работа. Кажется, она уже вжилась в текст, понимала все особенности почерка Николь, не испытывала ни малейшего затруднения с переводом, и пухленький французско-русский словарь, который она прихватила с собой в качестве вспомогательного пособия, практически не нужно было открывать.
Несмотря на то что речь в дневнике шла о событиях, скажем прямо, трагического свойства, Алёна испытывала истинное блаженство. Ей казалось, она читает увлекательнейший из романов! Вернее сказать, через некое темпоральное окошечко (очень может быть, что сие словосочетание тут неуместно и даже нелепо, но наша героиня всегда испытывала страсть к звучным наукообразным терминам и не упускала случая ими блеснуть) она словно бы получила возможность наблюдать за живой, полнокровной, поразительно захватывающей житейской историей…
Алёна блаженствовала час, и другой, и третий, забыв о времени и пространстве, как вдруг до нее донеслись очень реалистические звуки: скрип ступенек знаменитой старинной лестницы. Причем скрип громкий и торопливый. Удивительно! Марина, отлично знавшая сварливую скрипучесть старой лестницы, обычно кралась медленно и осторожно, чтобы не разбудить чутко спавших девочек и еще более чутко спавшую подругу, а сейчас мчалась по ступеням, словно обо всем позабыв, Алёна мигом сунула дневник Николь и свою тетрадку в тумбочку, к флаконам с шампунями, бальзамами, гелями и порошкам для стирки и прочей банно-прачечной парфюмерии, одним прыжком переместилась с пуфика на туалетное сиденье и приняла сонно-сосредоточенный вид, какой и полагается иметь человеку, среди ночи отправившемуся в туалет по неотложной надобности.
Вошедшая Марина, впрочем, не обратила на ее вид никакого внимания. Бледная и перепуганная, она с порога выкрикнула:
– Ты слышала?!
Но тотчас вспомнила о спящих дочках и зажала себе рот, после чего вместе с Аленой принялась напряженно вслушиваться. Но в доме царила полная тишина, девчонки спали на «отлично».
– Что я должна была слышать? – спросила Алёна, как ни в чем не бывало вставая с «горшка» и спуская воду. И только сейчас она заметила, что забыла о некоторых деталях маскировки: сидела на стульчаке так же, как сидела на пуфике, – в пижамных штанишках! Ее даже в жар бросило. Вот так и засыпаются разведчики…
Однако Марина ничего не видела – похоже, она была потрясена не на шутку.
– Кто-то ходил по нашей террасе!
– Кто? – недоверчиво уставилась на нее Алёна.
Не знаю. Я никого не видела. Но слышала шаги. И подумала: наверное, кто-то из соседей пришел. Мало ли, может, что-то срочное. Правда, удивилась, что не позвонили сначала, прежде чем войти. Здесь так не принято, тем более среди ночи. Я ждала, вот-вот постучат в дверь, но тот человек просто ходил по террасе. Тогда я включила там фонарь… ну, ты знаешь, он из комнаты включается… и посмотрела в щелку между ставнями. Открыть дверь было страшно.
– Еще бы… – пробормотала Алёна. – Надо быть дурой, чтобы открыть! Я бы даже и в щелку не решилась посмотреть.
– Ну, а я посмотрела.
– И что? Кто там был?
– Никого не было. Человек уже ушел с террасы. Я слышала, как скрипит гравий на асфальте под чьими-то удаляющимися шагами.
Алёна вдруг отчетливо представила себе вечерний, вернее, ночной Мулян. Такая благостная тишина, и тепло (здесь вечерами еще по-летнему тепло, не то что по утрам). Изо всех садов доносятся, соперничая друг с другом, ароматы табачков и роз, и ночная красавица раскрылась и тонко-тонко пахнет, и георгины пахнут землей, и космея, обожаемая Алёной за то, что напоминает ей детство, вдруг будто усмехнется неслышно, наполнив воздух своим горьковатым, влажным дыханием, и облака запоздало цветущего плюща словно бы реют над всем дивным, благоуханным букетом. Небо черное, звезды теплые, не русские, другие, как бы менее колючие, не льдистые, а будто слезящиеся… Кто-то из французов когда-то сказал, что звезды – это слезы Богородицы. А может, и не француз сказал, и не когда-то, а прямо сейчас так придумала писательница Алёна Дмитриева.
Короче, он походил, походил по нашей террасе, позаглядывал в щелки, а когда я свет включила, быстренько смылся! – вернул ее к реальности голос Марины.
– Ну, теперь уже успокойся. Он ведь ушел? – сказала Алёна, поглаживая подругу по плечу. – Ты начиталась своей адвокатской литературы, вот твои мысли и приняли криминальное направление. Может, у тебя вообще глюки. Знаешь, я когда в свои детективы погружаюсь, мне в самых невинных вещах видятся убийства, причем самые что ни на есть тайные и изощренные…
– Глюки? – возмутилась Марина. – А то, что он сейчас ходит по нашему двору около кухонной двери, тоже глюки?
У кухни мулянского дома была дверь, которая вела во внутренний дворик. От улицы этот дворик отгораживал прочный каменный – понятное дело! – забор, но дворик смыкался со старым запущенным садом, где в огромном количестве росли мелкая, желтая, невыносимо сладкая слива, называвшаяся мирабель, чахлые ореховые деревца, боярышник, какие-то кустарники, трава поднималась выше пояса… и все было, само собой, заплетено плющом. А сад, в свою очередь, примыкал одной стороной к старой церкви, другой же – к необитаемому дому, с которым у Алёны было связано не то жуткое, не то романтическое воспоминание. От церкви и старого дома сад отделял только низкий, тоже оплетенный плющом и им же полуразрушенный заборчик, так что любой и каждый сумел бы при желании тот заборчик легко одолеть, и если он не боялся невзначай наступить на ужа, который вполне мог затаиться в щелях каменной кладки или в траве, то пересек бы старый сад, перелез через еще один забор – и оказался рядом с кухонной дверью. Практически в доме!
– Я услышала, как он шляется около двери, но у меня сил не хватило войти в кухню и включить наружное освещение. Наоборот, я быстренько погасила свет внизу и помчалась сюда. Ты понимаешь, он сейчас внизу, смотрит на наше окно…
Алёна одним прыжком оказалась около выключателя и погасила свет в ванной, другим – около окна и закрыла его на задвижку.
Окно выходило на черепичную крышу флигеля, в котором помещалась кухня. Трудно представить себе, что кто-то смог взобраться на высоту второго этажа и сейчас ползти по крыше, подбираясь к ним… Это должен быть какой-то spiderman (или спидермон, как изысканно произносят английское слово французы), человек-паук, словом, а таковых в Муляне и окрестностях вроде бы не водилось…
И если даже он, спидермон тот несчастный, по-прежнему бродит внизу, ему ни за что не открыть кухонную дверь, запертую на два ключа и заложенную засовом: правила техники безопасности одинокой деревенской жизни были накрепко «вколочены» Морисом в голову своей послушной и вполне выдрессированной в смысле дисциплины русской жены. Если же ночной «гость» начнет ломиться, вполне можно успеть позвонить всем соседям и даже в полицейский участок в Тоннере. Лучше, правда, пожарным, они всегда успевают приехать быстрей прочих. Во Франции даже при экстремальных родах вызывают не «Скорую помощь», а les sapeurs-pompiers, пожарных, потому что они по любому вызову мчатся воистину как на пожар, философы же медики долго запрягают и медленно едут, а уж полицейские из Тоннера вообще невесть сколько будут тащиться несчастные семнадцать кэмэ. Хотя можно никуда не звонить, а просто высунуться обеим в окна, выходящие на улицу, и крик поднять… Нет, лучше не поднимать, а то девчонки проснутся и сами поднимут такой крик, что их до утра не уймешь.
Так Алёна с Мариной сидели в темном туалете и тряслись, и мало-помалу от темноты и напряжения подруг начало клонить в сон, а за окном царила полная, непроницаемая, ночная тишина. И вдруг словно из пистолета выстрелили трижды: пробили часы на старой башне.
– Три часа ночи! – ужаснулась Алёна. – Жуть! Хватит тут сидеть, пошли спать. Нет там никого, давай думать, что тебе померещилось.
– Давай, – охотно согласилась Марина, которая уже успела обучиться у своей старшей подруги ее непревзойденному умению прятать голову в песок или под крыло, смотря по обстоятельствам. – Давно пора спать. Но все-таки ты завтра утром не уходи бегать, а? Пожалуйста! – жалобно добавила она.
– Что я, ненормальная, через четыре часа вставать? – буркнула Алёна. – Ну уж нет, я посплю!
И они, чмокнувшись, разошлись по своим комнатам. Алёна потом сто лет не могла уснуть, а когда заснула, дергалась и просыпалась. Но все же неведомая сила, называемая условным рефлексом, подняла ее без четверти семь, и она потащилась в ванную, и послушала, как старые часы бьют девять раз, что означает семь, и выпила кофе, и вышла из дому, и только на террасе вспомнила, что обещала Марине никуда не уходить. Но не возвращаться же… Возвращаться – плохая примета!
И вот она бежала теперь в Самбур, трясясь от утреннего холодка, от недосыпа – и, честно говоря, от страха тоже.
Человек, который хотел убить ее, остановил машину на холме и смотрел в бинокль на дорогу.
Туман уже осел и превратился в седую росу на жнивье. Солнце всходило справа от бегущей женщины, а слева, точно напротив него, еще задержалась в небе бледная, огромная луна. Она казалась вырезанной из белой, чистой-пречистой, полупрозрачной ткани с прорезанными в ней причудливыми отверстиями, в которых сквозил фон – небесная голубизна. Постепенно ткань высветлялась, и скоро она должна была окончательно выгореть и слиться с небесами. Было очень красиво, и человек, который хотел убить Алёну, тянул время, переводя свой сильный бинокль, с помощью которого можно было даже различить сверканье капелек росы, с желтых стеблей сжатой пшеницы на призрак луны в небе. Он словно бы вдруг оказался на месте бегуньи и почувствовал: с той стороны, откуда светит солнце, ее голых ног и плеч касается ласковое, золотистое тепло, а оттуда, где в небе маячит бледная луна, исходит потусторонний, почти могильный холод.
Почти могильный холод… Человеку, который хотел убить Алёну, очень понравились эти слова.
«Пожалуй, пора», – наконец подумал он, отложил бинокль и открыл большую сумку, где лежало его снаряжение.